Жюль Сюпервьель.
ВОЛ И ОСЕЛ, КОТОРЫЕ БЫЛИ В ЯСЛЯХ. 1
По дороге на Вифлеем 2 осел, которого вел Иосиф, вез деву Марию; она была легкая — ее тяготило только будущее, которое в ней зрело. За ними сам по себе шел вол. Путешественники добрались до города, нашли заброшенный хлев, и Иосиф тут же взялся за дело. “А все-таки, — размышлял вол, — удивительные создания эти люди! Чего они только не выделывают своими руками! Правда, руки намного удобнее, чем наши ноги с копытами. Да и хозяин у нас — мастер, каких поискать: он и построит, он и починит, он и палку согнет в дугу, и дугу распрямит в палку, делает себе свое дело и не унывает”. Иосиф ушел и скоро вернулся, таща на спине солому — и какую солому! Живую, солнечную — настоящее обещание чуда. “Над чем это они хлопочут? — удивился про себя осел. — Как будто детскую постельку готовят”. — Вы можете нам понадобиться ночью, — говорит дева Мария волу и ослу. Животные долго смотрят друг на друга, пытаясь угадать, что происходит, а потом ложатся. Скоро их будит голос, совсем тихий, хоть и прокатился только что по всему небу. Вол встает и видит, что в яслях спит голый младенец; он принимается добросовестно греть его своим дыханием, ни о чем не забывая — ни о ручках, ни о ножках. В благодарность дева Мария улыбается ему одними глазами. Какие-то крылатые существа то входят, то выходят, притворяясь, будто не замечают стен, и легко проходя их насквозь. Возвращается Иосиф с пеленками, которые дала соседка. — Чудеса, — говорит он плотницким своим голосом, чересчур грубым для такой минуты, — полночь, а на дворе светло. В небе три солнца, а не одно. Но они все ближе и ближе друг к дружке. На заре вол встает, осторожно переставляет копыта, чтобы не разбудить ребенка, не раздавить небесный цветок, не сделать ангелу больно. Чудеса, до чего теперь все стало трудно! Соседи приходят поглядеть на Иисуса и на деву Марию. Соседи — бедняки, им нечего подарить, кроме улыбок. Потом приходят другие, приносят орехи и флейту. Вол и осел сторонятся, чтобы впустить гостей; животным боязно — понравятся ли они ребенку, ведь он только что проснулся и еще их не видел. — А что ж, мы не уроды, — говорит осел. — Да, но, видишь ли, наши морды совсем не похожи на его личико и на лица его родителей — он может нас испугаться. — Ясли, стойло, крыша с балками тоже нисколько на него не похожи, а он ничуть не боится. Но вола это не убедило. Он думал о своих рогах и пережевывал все ту же мысль: “Как ужасно, в самом-то деле, быть таким грозным с виду! Даже рядом с тем, кого любишь, — и то нельзя измениться! Вечно тревожишься, как бы не ранить кого-нибудь, а ведь я от природы не способен ни с того ни с сего, без веских причин накинуться на живое существо. Я не злодей, не изверг. Но стоит мне шаг ступить — сразу, откуда ни возьмись, и рога со мной; просыпаюсь — они тут как тут; сплю я или брожу в тумане — нигде от меня не отстает эта жесткая, колючая парочка. Даже ночью, досматривая сон, я чувствую, какой я рогатый”. Вола охватил неописуемый ужас, едва он вспомнил, что, согревая младенца, подошел к нему так близко. А вдруг бы он по оплошности задел малыша рогом! — Держись от ребенка подальше! — сказал осел, угадав мысли приятеля. — Не суйся к нему, а то сделаешь ему больно. Или, чего доброго, обслюнявишь: у тебя вечно с морды капает, ты такой неопрятный! И почему ты всегда распускаешь слюни на радостях? Побольше сдержанности! Нечего рассусоливаться на людях! Вол промолчал. — А я дам ему поиграть моими ушами. Видишь — они шевелятся, они ходят туда-сюда, они без костей, на ощупь мягкие. Они и напугать могут, и тут же успокоить. Это именно то, что требуется, чтобы позабавить дитя, да и для развития полезно. — Разве я не понимаю? Я же не спорю. Что ты меня за дурака считаешь? Но осел так важничал, что вол добавил: — Сам смотри не зареви у него над ухом: напугаешь до смерти. — Ну ты и мужлан! — отозвался осел. Осел стоит по левую руку от ясель, вол — по правую, там же, где в миг рождества, — и вол, большой поборник точности, особо настаивает на том, что именно так оно и было. Животные часами стоят не шелохнувшись, неподвижные и почтительные, словно позируют невидимому художнику. У ребенка смыкаются глазки. Он торопится снова заснуть. Там, во сне, через несколько шагов его ждет светлый ангел, который хочет ему что-то рассказать, а может быть, спросить. Ангел, совсем живой, выходит из Иисусова сна и появляется в хлеву. Склонившись над новорожденным, он рисует вокруг его головки чистый-чистый нимб. Второй нимб — над девой Марией, третий — над Иосифом. Потом он удаляется, сияя каждым перышком в крыльях — их вечно обновляющаяся и шелестящая белизна похожа на морскую пену. — Мы остались без нимбов, — замечает вол. — У ангела, конечно, свои соображения. Мы оба для него — мелкая сошка. Да и что мы, в сущности, сделали, чтобы заслужить такой ореол? — Ты-то, разумеется, ничего не сделал, но я, между прочим, вез на спине деву Марию. Вол размышляет, глядя на младенца: “Как это получилось, что внутри у девы Марии, такой красивой, такой легонькой, прятался этот славный ребеночек?” Может быть, он высказал свою мысль вслух. И осел отвечает: — Есть вещи, которых тебе не понять. — Что ты заладил — не понять, не понять! Я и годами тебя постарше. Работал и на горе, и на равнине, и у моря. — При чем тут это, — говорит осел. И продолжает: — Нимб — это еще не все. Ты, вол, конечно, не заметил, а ведь ребеночек весь окутан какой-то чудесной пылью — или нет, это даже не пыль, а что-то другое. — Что-то гораздо более нежное, — говорит вол. — Похоже на свет, на золотистый пар, который излучает его тельце. — Ты нарочно так говоришь, чтобы я поверил, будто ты видел. — Это я-то не видел? Вол ведет осла в угол хлева, где в знак обожания он укрепил веточку, искусно перевитую стебельками соломы, которые как нельзя лучше изображают свечение, исходящее от божественной плоти. Это первая часовня. Солому вол принес со двора. Ту, которая в яслях, он не посмел тронуть: она была вкусная и потому внушала ему суеверный страх. Вол и осел пошли попастись, пока не стемнело. Обычно до камней все доходит с большим опозданием, но в тот день многие камни в поле уже всё знали. Животные встретили даже один булыжник, который легкой переменой цвета и формы предупредил их, что он в курсе событий. Некоторые полевые цветы тоже знали — их следовало пощадить. Пастись в поле, не совершая святотатства, стало довольно хлопотно. И вообще, еда представлялась волу все более и более бесполезным занятием. Он был сыт счастьем. Перед тем как попить, он тоже задумывался: “А эта вода знает?” При малейшем сомнении он предпочитал не пить ее и уходил подальше, туда, где вода была мутная и явно ничего не знала. А иной раз ничто его не настораживало, кроме бесконечно нежного ощущения в горле в тот миг, когда он пил. “Слишком поздно, — думал вол, — я не должен был пить эту воду”. Он даже дышал с опаской: воздух, казалось ему, наверняка знает, воздух священ. Вол боялся вдохнуть ангела. Он чувствовал себя недостаточно чистым, и ему было стыдно: “Да, с грязью пора покончить. Ничего страшного: просто за этим надо следить. Смотреть, куда ставлю ноги”. Осел блаженствовал. В хлев заглянуло солнце, и животные заспорили, кому принадлежит честь заслонять ребенка от лучей. “Немножко солнца, может быть, и не повредило бы, — думал вол, — но осел опять начнет ворчать, что я ничего в этом не смыслю”. Младенец спал; иногда он о чем-то думал во сне и хмурил брови. Как-то раз, пока дева Мария, стоя в дверях, отвечала на тысячи вопросов, которыми засыпали ее будущие христиане, осел взял и мордой осторожно повернул малыша в свою сторону. И Мария, вернувшись к сыну, очень испугалась: она упрямо искала личико ребенка там, где оно было раньше. Когда же она поняла, в чем дело, то сделала ослу замечание: не следует, мол, трогать ребенка. Вол подтвердил ее слова особой интонацией молчания. Он умел молчать в разном ритме, с разными нюансами, с разными знаками препинания. В холодные дни легко было по длине столбика пара, вырывавшегося у него из ноздрей, проследить его мысль. И многое понять. Вол считал себя вправе оказывать младенцу только косвенные услуги: отвлекать на себя мух, жужжавших в хлеву (для этого по утрам он не забывал потереться спиной об улей с дикими пчелами), или убивать насекомых, ползавших по стенам. Осел прислушивался к звукам снаружи и, чуть что не так, загораживал вход. Вол тут же становился позади него, чтобы усилить оборону. Оба они изо всех сил старались сделаться потяжелее: покуда опасность длилась, их головы и брюхи наливались свинцом и гранитом. Но глаза у них при этом поблескивали сторожко, как никогда. Вол изумился, когда оказалось, что у девы Марии есть такой дар: стоит ей подойти к яслям — младенец улыбается. Иосифу, несмотря на его бороду, это удавалось тоже: подойдет к малышу — и готово, поиграет на флейте — вот и улыбка. Волу тоже хотелось бы что-нибудь сыграть. Разве это так трудно? Просто дышишь в эту флейту, и все. “Ничего не скажу в укор хозяину, только вряд ли он смог бы своим дыханием согреть младенца Иисуса. А с флейтой я как-нибудь бы разобрался, мне бы только остаться одному с малышом. Тогда ему опять будет нужна моя защита, и я перестану его стесняться. А волы, что ни говори, сознают свою силу”. Когда они вместе бродили по полям, вол нередко уходил от осла. — Ты куда? — Скоро вернусь. — Нет, правда, куда ты? — допытывался осел. — Пойду гляну, не надо ли ему чего. Всяко бывает. — Да оставь ты его в покое! Вол уходил. В хлеву было круглое слуховое окно — позже такие оконца станут называть “воловий глаз”, и не случайно—в него-то и заглядывал наш вол. Однажды он увидел, что Мария с Иосифом ушли. Флейта лежала на лавке, неподалеку от младенца, и до нее вполне можно было дотянуться мордой. “Что бы такое ему сыграть? — призадумался вол, не осмеливавшийся потревожить слух Иисуса иначе, как звуком музыки. — Крестьянскую песню? Воинственный гимн бычка-храбреца или балладу о зачарованной телице?” Волы часто притворяются, будто жуют жвачку, а сами тем временем в глубине души поют. Вол легонько дунул во флейту; может быть, ангел помог ему извлечь из нее такие чистые звуки — впрочем, кто знает. Младенец потянулся к волу головкой и всем тельцем, чтобы лучше видеть. И все-таки сам флейтист не был удовлетворен своей игрой. Его утешало то, что никто на дворе его не слышал. Но тут он ошибался. Он поспешил удрать, чтобы кто-нибудь, а в особенности осел, не застиг его рядом с маленькой флейтой. — Иди посмотри на него, — сказала однажды волу дева Мария,— почему ты больше не подходишь к моему малышу? Ты же так замечательно согрел его, совсем еще голенького! Расхрабрившись, вол подошел совсем близко к Иисусу, а тот, в довершение счастья, схватил его обеими ручками за морду. Вол затаил дыхание, благо сейчас оно уже не требовалось. Иисус улыбался. Радость вола была беззвучна. Она приняла форму его тела и переполнила его до кончиков рогов. Младенец смотрел то на осла, то на вола — то на осла, чересчур, пожалуй, самодовольного, то на вола, который сам себе казался таким темным, таким мутным рядом с этим личиком, нежно освещенным изнутри, словно смотришь сквозь тонкую занавеску, как переносят лампу из одной комнаты в другую в очень маленьком и далеком домике. При виде вола, такого мрачного, младенец начал неудержимо смеяться. Вол не очень-то понимал причину смеха, и ему стало тревожно: вдруг младенец смеется над ним? Пожалуй, впредь надо вести себя с ним посдержаннее. Или вообще удалиться. Тогда младенец снова засмеялся, да так простодушно, так по-детски, что вол сразу понял: уходить было совсем ни к чему. Дева Мария часто садилась рядышком с сыном, и они смотрели друг на друга. И непонятно было, кто кем больше гордится, мать сыном или сын матерью. “По-моему, жить бы им да радоваться, — размышлял вол, — такой милой матери и такого прекрасного младенца еще свет не видывал. Но иногда оба кажутся такими печальными!” Вол и осел собирались возвращаться в хлев. Вол долго всматривался, боясь обознаться, а потом сказал: — Посмотри-ка на вон ту звезду, что плывет по небу: до чего красивая, прямо сердце согревает. — При чем тут твое сердце! Оно не имеет ни малейшего отношения к великим событиям, при которых мы с некоторых пор присутствуем. — Воля твоя, а, по-моему, звезда все ближе и ближе к нам. Посмотри, как низко стоит. Она направляется к нашему хлеву, это очевидно. А под ней я вижу трех людей, изукрашенных драгоценными камнями. Тем временем животные уже подошли к самому хлеву. — Как, по-твоему, вол, что это за люди сюда идут? — Ты, осел, хочешь от меня слишком многого. Я вижу то, что вижу, — и ладно. И на том спасибо. — А у меня появились кое-какие соображения. — Входите, входите, — сказал им Иосиф, отворяя дверь. — Не видите, что ли: вы загородили вход и не даете пройти этим людям. Животные потеснились и пропустили волхвов. Их было трое: один, совершенно черный, был представителем Африки. Сначала вол присматривал за ним украдкой. Он опасался: а вдруг у этого негра недоброе на уме? Когда чернокожий, который был, вероятно, подслеповат, склонился над Иисусом, чтобы получше его рассмотреть, в его гладком и блестящем, как зеркало, лице отразился младенец; при этом оно осветилось таким самозабвенным преклонением, что сердце вола тут же наполнилось нежностью. “Прекрасный человек! — подумал вол. — Те двое нипочем бы так не сумели”. Через минутку-другую вол продолжил свою мысль: “Он самый лучший из всей троицы, это ясно”. От него не укрылось, что белые волхвы бережно упаковали в мешок соломинку, которую похитили из ясель. Черный волхв ничего не захотел взять. Потом они рядком улеглись спать на импровизированной постели, которую пришлось взять взаймы у соседей. “Странно, — размышлял вол. — Зачем спать в короне? Она такая твердая — мешает, видно, хуже рогов. Нелегко, наверное, уснуть, когда на голове все эти блестящие камушки!” Они спали мирным сном и были похожи на лежащие изваяния, какими украшают гробницы. А их звезда сияла прямо над яслями. Перед самым рассветом все трое, словно по команде, проснулись и встали. Во сне они видели одного и того же ангела: он посоветовал им сразу же пуститься в обратный путь и не возвращаться к завистнику Ироду, не говорить ему, что видели младенца Христа. Они вышли, оставив звезду гореть над яслями, чтобы всем было видно, где это место. Молитва вола: “Не гляди, божественный младенец, что с виду я дубина дубиной, олух олухом! Ведь не всегда же я буду этакой ходячей горой! Тебе-то я могу сказать: мои рога — это так, простое украшение, не более, и, если честно, я даже ни разу не пускал их в ход. Иисус, просвети каплей света все убожество, все неразумие, которым я полон. Передай мне хоть немного твоей мудрости, ты, у которого ножки и ручки так тонко и прочно прикреплены к тельцу. Скажи мне, малыш, скажи, господи, почему так вышло, что однажды я повернул голову—и увидел тебя? Какое счастье, что я могу опускаться перед тобой на колени, чудесный младенец, и жить бок о бок с ангелами и звездами! Иногда я думаю: а вдруг ты перепутал? Вдруг здесь, рядом с тобой, должен был оказаться совсем не я? Ты, быть может, не заметил, а у меня на спине большущий шрам и на боку такая безобразная проплешина! Да взять хоть мою же семью: и брат, и кузены, все они гораздо лучше меня. И вообще, лев или, скажем, орел больше бы тебе подошли...” — Помолчи, — сказал осел, — с чего ты разохался? Жуешь свою жвачку, только спать ему мешаешь. “Он прав, — подумал вол, — нужно уметь вовремя промолчать, даже если тебя распирает такое счастье, что не знаешь, куда деваться”. И осел тоже молился: “Да явит жизнь свою красоту всем нам, и тягловым ослам, и вьючным, да будут ослята беспечно подрастать на веселых пастбищах. Благодаря тебе, мальчуган, камни останутся лежать по обочинам дорог, и никогда не полетят они в нас. И еще. Зачем на нашем пути все эти холмы и тем более горы? Равнина устроила бы всех наилучшим образом, не так ли? И почему вол никогда ничего не таскает на спине, ведь он сильнее меня? И почему у меня такие длинные уши, и хвост не из конского волоса, а копыта так малы, а грудь узковата, а голос похож на рев бури? Но, может быть, это не навсегда?” В последующие ночи на стражу заступала по очереди то одна звезда, то другая. А иногда целые созвездия. На месте, покинутом звездой-караульщицей, всегда маячило облако: ведь надо же было хранить небесную тайну. И удивительно было видеть, как бесконечно удаленные светила съеживаются, чтобы уместиться над яслями, и сдерживают избыток теплоты и света, испуская все это ровно настолько, чтобы согреть и осветить хлев и не испугать младенца. Первые ночи христианства... Дева Мария, Иосиф, младенец, вол и осел становились ночью такими, какие они были на самом деле. Днем их похожесть на самих себя как-то рассеивалась, растрачивалась на всяких посетителей, но после захода солнца она каким-то чудом сгущалась и делалась незыблемой. Многие животные просили у вола и осла, чтобы те познакомили их с младенцем Христом. И вот в один прекрасный день вол, с одобрения Иосифа, выбрал одну лошадь, известную приветливым нравом и расторопностью, и поручил ей пригласить назавтра всех желающих. Осел и вол недоумевали: неужели впустят и хищников, и дромадеров, и двугорбых верблюдов, и слонов, короче, всех, чьи горбы, хоботы, излишки костей и мяса не могут не внушать опасений? Кроме того, непонятно было, что делать с опасными гадами и насекомыми, такими, как скорпионы, тарантулы, огромные пауки-птицееды, гадюки, со всеми, кто днем и ночью и даже на рассвете, когда все напоено невинностью, вырабатывает в своих железах яд. Дева Мария не колебалась. — Впустите всех. Моему малышу не грозит никакая опасность; в яслях ему так же покойно, как в просторах небесных, — Но проходить по одному! — строго, по-военному добавил Иосиф. — Ни в коем случае не втискиваться в дверь по двое: чтобы ребенок потом никого не перепутал. Начали с ядовитых тварей: всем казалось, что лучше сделать им эту уступку. Змеи вели себя крайне деликатно, избегали смотреть на деву Марию и старались проползти подальше от нее. И удалились они так невозмутимо, с таким достоинством — ни дать ни взять голубки или сторожевые псы. Попадались среди животных и такие крошечные, что трудно было понять, где они: уже здесь или еще за порогом. Целый час был отдан в распоряжение микроорганизмов, чтобы все они успели представиться и обойти вокруг ясель. Когда их время истекло, Иосиф, хоть и чувствовал по легкому покалыванию кожи, что они еще не все прошли, пригласил следующих. Собаки не удержались от сетований: как это их не пустили жить в хлев, а вола и осла пустили! Вместо ствета их приласкали. Тогда они ретировались, причем видно было, что их переполняет бурная благодарность. Когда послышался запах приближающегося льва, вол и осел все же несколько насторожились. Тем более что этот запах бесцеремонно перебил аромат ладана, мирры и других благовоний, которыми волхвы щедро напоили воздух. Вол ценил великодушие, которым питалась доверчивость девы Марии и Иосифа. И все-таки, как можно: младенец, этот нежный огонек, — и тут же, рядом, зверь, способный угасить его одним дуновением... Тревогу вола и осла подстегивало сознание полной беспомощности перед львом. Напасть на него было все равно что напасть на гром или молнию. К тому же вол, ослабленный постом, чувствовал в себе больше воздушной легкости, чем воинственного пыла. Вошел лев с растрепанной гривой, которую расчесывали только ветры пустыни; его скорбные глаза, казалось, говорили: “Я — лев, что поделаешь, я всего лишь царь зверей”. Заметно было, что больше всего он озабочен тем, как бы занять в хлеву поменьше места; какая мука— никого не обдать своим смрадным дыханием, забыть о когтях, втянутых в лапы, и о челюстях, приводимых в движение мощными мускулами! Он шел, полуприкрыв глаза, пряча изумительные зубы, как постыдную болезнь, и так стеснялся своей принадлежности к львиной породе, что было ясно: в один прекрасный день он откажется сожрать святую Бландину 3. Деве Марии стало его жалко, и, чтобы он чувствовал себя посмелее, она улыбнулась ему точь-в-точь, как младенцу. Но лев ни на кого не смотрел; всем своим горестным видом он словно говорил: “Разве я нарочно такой большой и сильный? Вы же знаете, я жру потому, что голоден и живу на свежем воздухе. И потом, поймите, я должен подумать о львятах. Все мы так или иначе пробовали стать травоядными. Но трава не для нас. Нам это не годится”. И его огромная голова, сплошь в завихрениях шерсти, склонилась и печально прижалась к твердому полу, и кисточка хвоста тоже понурилась посреди долгого молчания, которое всем показалось мучительным. Настала очередь тигра; этот распластался на полу в такой лихорадке самоуничижения и самоистязания, что стал похож на коврик, постеленный перед яслями. Потом за считанные минуты он опять весь собрался с невероятной точностью и гибкостью в движениях и вышел, не добавив ни слова. Жираф минутку потоптался перед входом, так что через дверной проем были видны его ноги, и все единодушно решили, что можно ему это зачесть, как если бы он обошел вокруг ясель. То же было и со слоном: он довольствовался тем, что опустился на колени у порога и покачал хоботом, словно кадилом; всем это очень понравилось. Баран, обросший великолепной шерстью, настаивал, чтобы его тут же на месте постригли: ему высказали сердечную благодарность, но стричь не стали. Мама-кенгуру страстно желала подарить Иисусу кенгуренка, приговаривая, что дарит его от всей души и что ей ничуть не жалко: дома у нее есть другие кенгурята. Однако Иосиф об этом и слышать не хотел; пришлось ей унести своего детеныша. Страусихе повезло больше: она улучила минутку, когда никто на нее не смотрел, снесла в уголке яйцо и потихоньку ушла. Страусиный сувенир обнаружили только наутро. Его нашел осел. Он никогда не видел таких больших и твердых яиц и подумал, что оно волшебное. Иосиф разуверил осла самым простым способом: приготовил яичницу. Рыбы, не имевшие возможности навестить младенца — без воды им попросту нечем было дышать, — выбрали своей представительницей чайку. Певчие птицы оставили после себя свой щебет, голуби — любовь, обезьяны — ужимки, кошки — мерцание глаз, а горлицы — нежность своих горлышек. Все захотели откликнуться на приглашение, даже те существа, которые еще не открыты и, ожидая, пока им дадут имена, таятся в лоне земли и моря, в таких безднах, что не знают ни зимы, ни лета и видят одну темноту, беззвездную и безлунную. Чувствовалось, как в воздухе трепещут души тех, кто не смог или не успел прийти, тех, кто живет на краю света, но все-таки пустился в путь на крошечных мушиных ножках, способных прошагать не больше метра в час, и тех, чей век столь недолог, что они с трудом одолеют полметра, и то, если очень посчастливится. Были и чудеса: черепаха заспешила, игуана умерила прыть, бегемот грациозно преклонил колена, попугаи примолкли. Незадолго до захода солнца всех опечалило одно происшествие. Иосиф, который выбился из сил, с утра направляя поток гостей, да к тому же за весь день ни чем не успел подкрепиться, по рассеянности раздавил ногой противного паука, забыв, что этот паук пришел на поклон к младенцу. На расстроенное лицо святого больно было смотреть. Многие животные, от которых можно было ожидать большей скромности, застревали в хлеву: волу пришлось вывести куницу, белку и барсука — они не желали уходить. Остались несколько ночных бабочек — эти воспользовались окраской, делавшей их неотличимыми от кровельных балок, и провели над яслями всю ночь. Но наутро их обнаружил первый же луч солнца, и Иосиф, не желая ни для кого делать исключение, немедленно их выставил. Мухам тоже предложили удалиться, но им этого совсем не хотелось, и они объявили, что всегда были в хлеву, так что Иосиф не нашел, что им ответить. У вола частенько перехватывало дыхание от сверхъестественных событий, которые творились вокруг. Он настолько привык удерживать в себе воздух, наподобие азиатских аскетов, что, под стать им, превратился в духовидца, и хотя по природе своей тяготел скорее к смирению, чем к воспарению в горние выси, но теперь он нередко впадал в экстаз. Однако, послушный велениям совести, он никогда не воображал себе ангелов и святых. Он их видел только, если они в самом деле оказывались поблизости. “Бедный я, бедный, — думал вол, пугаясь этих явлений, которые казались ему подозрительными. — Что я такое? Простая вьючная скотина? Нечисть непутевая? Недаром же у меня рога, словно у черта, — это у меня-то, никогда не делавшего ничего плохого! А вдруг и впрямь я — презренный колдун?” От Иосифа не укрылось беспокойство вола, таявшего на глазах. — Иди в поле траву щипать! — прикрикнул он на животное. — Целыми днями только и знаешь, что путаешься у нас под ногами — скоро от тебя кожа да кости останутся! Осел и вол вышли. — Ты отощал, что правда, то правда, — заметил осел. — У тебя сквозь шкуру торчат кости, вот-вот новые рога прорежутся по всей спине. — Не упоминай при мне о рогах! И вол сказал сам себе: “Да, он прав, нужно жить. Ну-ка, ухвати этот симпатичный пучок травы. Ну, а вон тот? Небось не отравишься! Нет, все равно не хочется есть. Но какой красавчик наш младенец! А эти высокие существа все входят, и выходят, и хлопают крыльями, так что воздух дрожит. Все эти прекрасные посланцы небес навещают наш скромный хлев, и грязь к ним не пристает. Ну же, кормись, вол, не отвлекайся! И потом, надо запретить себе просыпаться от счастья, которое среди ночи словно за уши вытягивает тебя из сна. И не надо так подолгу, до ломоты в костях, простаивать перед яслями на одном колене. Твоя воловья шкура вся истерлась; в нее впиваются кости; еще немного — и на тебя начнут слетаться мухи”. Однажды ночью настала очередь созвездия Тельца нести стражу в черном небе над яслями. Багровый глаз Альдебарана — великолепный, огненный — сверкал совсем близко. Рога и бока Тельца были украшены огромными драгоценными камнями. Вол гордился тем, какая у младенца замечательная охрана. Все спокойно спали; осел доверчиво свесил уши во сне. Но, несмотря на поддержку надмирного друга и брата, вол чувствовал, что его переполняет слабость. Он размышлял о своих жертвах младенцу, о бесполезных своих ночных бдениях, о смехотворном покровительстве, которое пытался ему оказывать. “А видело ли меня созвездие Тельца? — думал он. — Знает ли этот багровый звездный глазище, который так ужасно сверкает, что я здесь? Звезды так далеко, до них не дотянуться, непонятно даже, в какую сторону они смотрят”. Иосиф, поворочавшись на своем ложе, внезапно встает и воздевает руки к небу. Обычно он скуп на слова и жесты, но тут он будит всех, даже младенца. — Я видел во сне господа. Нам надо немедленно уходить. Дело в том, что Ирод умышляет схватить Иисуса. Дева Мария подхватывает сына на руки, словно иудейский царь уже стоит в дверях с мясницким ножом в руках. Осел вскакивает. — А как быть с ним? — спрашивает Иосиф у девы Марии, кивая на вола. — По-моему, он так ослабел, что не может идти с нами. Вол хочет доказать, что ничего, мол, подобного. Он делает невероятные усилия, чтобы подняться, но нет, он словно прирос к полу. Тогда он бросает умоляющий взгляд на созвездие Тельца. Больше ему некого просить о помощи. Небесный брат не отзывается, он по-прежнему повернут к волу боком, и глаз у него все такой же багровый и сверкающий. — Он уже несколько дней ничего не ест, — говорит дева Мария Иосифу. “Да, они оставят меня здесь, я понимаю, — думает вол. — Слишком прекрасно все было: хорошенького понемножку! Ну, плелся бы я по дороге, не поспевая за ними, этакое костлявое привидение — к чему это? Что я такое? Мешок костей, которым давно уже пора упокоиться под ясным небом”. Осел подходит к волу, трется мордой о его морду, он шепчет, что дева Мария договорилась с соседкой, и, когда они уйдут, о воле позаботятся. Но вол прикрыл глаза, он совсем убит горем. Дева Мария гладит его и говорит: — Да никуда мы не уйдем, не думай об этом! Мы просто хотели тебя попугать! — Разумеется, мы мигом вернемся, — добавляет Иосиф. — Кто же уходит вот так, незнамо куда, среди ночи! — На дворе так хорошо, — подхватывает дева Мария. — Мы выйдем ненадолго, чтобы ребенок подышал воздухом, а то он последние дни что-то стал бледненький. — Чистая правда, — поддакивает святой. Это называется ложь во спасение. Вол все понимает и не хочет мешать им собираться в дорогу: он притворяется, что крепко спит. Это его способ лгать. — Уснул, — говорит дева Мария. — Положим рядом с ним охапку соломы из ясель, чтобы он ни в чем не нуждался, когда проснется. И флейту, чтобы он мог дотянуться до нее мордой, —добавляет она совсем шепотом, — когда он один, он любит играть на флейте. Они выходят. Дверь хлева скрипит. “Как же я ее не смазал!” — думает Иосиф; он боится разбудить вола, но тот по-прежнему делает вид, что спит. Дверь осторожно затворяется. И вот осел, который был в яслях, мало-помалу превращается в того самого осла, что участвовал в бегстве в Египет, а вол все лежит и смотрит на солому, на которой совсем недавно покоился младенец Иисус. Он твердо знает, что никогда не дотронется ни до этой соломы, ни до флейты. Созвездие Тельца прыжком возвращается в зенит и, одним ударом вонзив рог в небосвод, занимает свое место, которого оно никогда больше не покинет. Когда рассвело, пришла соседка, но вол уже не жевал свою жвачку.
ПРИМЕЧАНИЯ
Жюль Сюпервьель (1884—1960). Новелла “Вол и осел, которые были в яслях” из сборника “Дитя морской стихии” (Париж, 1931) переведена на русский язык впервые по изд.: Superuielle J. L'enfant de la haute mer. Paris, 1958.
1 Вол и осел, которые были в яслях. — Миф о воле и осле в яслях возник довольно поздно, в XIII веке, и основан на пророчестве легендарного Аввакума: “Между двух зверей яви его...” Открыв Вульгату, то есть латинский перевод Библии, мы обнаруживаем, что в нем эта фраза звучит иначе: “Между двух эпох яви его...” (то есть в наше время, в наши дни). Только обратившись к греческому переводу — Септуагинте, обнаруживаем, что пророчество взято из него. Однако установлено, что на греческий язык фраза переведена неправильно, а значит, весь этот поэтичный миф возник лишь по недоразумению, из-за ошибки переводчика. 2 Вифлеем.— Согласно евангельской легенде, Мария и ее муж Иосиф отправились из Назарета в Вифлеем (современный Бейт-Лахм), город к югу от Иерусалима, чтобы принять участие в переписи, проводимой в Палестине по указанию императора Августа. 3 ...в один прекрасный день он откажется сожрать святую Блондину. — Святая Бландина — молодая рабыня, христианка. Вместе с 48-ю другими христианами была выведена на арену, но дикие животные, среди которых были львы, ее пощадили. Святую Бландину казнили в Лионе во времена императора Марка Аврелия в 177 году. |
© (составление) libelli.ru 2003-2020 |