Вездесущее
Осенний свинцовый вечер; холодный дождь, мелкий, как пыль, неутомимо
сеет на крыши домов Берлина, на зонтики почтенных немцев и камень мостовой;
крупные, краснощёкие люди торопливо разносят свои сытые тела, большие
животы по улицам, скучно прямым.
Огромный город - сегодня весь мокрый, озябший и хмурый - утомительно
правилен, он – точно шахматная доска, и кто-то невидимый гоняет по ней
чёрные фигуры, молча играя трудную, сложную игру.
Между крыш, над чёрной, спутанной сетью деревьев, тускло блестит купол
рейхстага, как золотой шлем великана-рыцаря, пленённого и связанного
толстыми цепями улиц, каменно-серыми звеньями домов.
Вспыхивают бледные, холодные огни, и вода на мостовой в щелях и
выбоинах камня светится синевато; тонкие маленькие ручьи напоминают вены,
густую, отравленную кровь. От огней родились тени, тяжёлый город, ещё более
тяжелея, оседает к мокрой земле: дома становятся ниже, угрюмей, люди -
меньше, суетливее; всё вокруг стареет, морщится; гуще выступает сырость на
толстых стенах, яснее слышен шум воды в водостоках, и покорно падают на
плиты тротуара тяжёлые капли с крыш.
Скучно. Этот город - такой большой, серый, хвастливо чистый - неуютен,
как будто он создан не для людей, а напоказ, и люди живут, порабощённые
камнем. Они мечутся в улицах города, как мыши в мышеловке, жалко смотреть
на них: жизнь их кажется бессмысленной, непоправимо, навсегда испорченной -
никогда они не станут выше того, что создано ими до этого дня, не
почувствуют себя в силе жить иначе - свободней и светлей.
Хрипло ухают и гудят автомобили, гремит и воет блестящий вагон
трамвая, синие искры брызгают из-под его колёс; недоверчиво хмурятся
подслеповатые окна домов и холодно плачут о чём-то. Всё кажется смертельно
усталым, и всюду - сырость, точно пот больного лихорадкой. Безнадёжно
дребезжит колокол церкви, не достигая слуха людей, бегущих мимо её двери,
открытой, как беззубый рот дряхлого старика.
На паперти - на цоколе между двух колонн - прижалось трое: старый,
седоусый продавец газет, с широким, бритым подбородком, и двое чистильщиков
улиц: один - маленький, коренастый, с разрубленным от уха к носу лицом,
другой - сутулый, изогнувшийся вопросительным знаком.
Над его головою, в кожаной фуражке, - бронзовый окислившийся консоль,
скупо горит маленькая лампочка, бледный свет её падает на развёрнутый лист
газеты в руках сутулого; он вполголоса, внятно и торжественно - как
священное писание - читает что-то, а из-за плеч его на лист смотрит жадно
газетчик, тихо восклицая:
- Прекрасно! О, это прекрасно!
И коренастый, утвердительно качая головою в такт голосу чтеца, тоже
говорит уверенно:
- Это - правда! Старый Карл хорошо знает её и умеет сказать...
В церкви медленно и устало ходит чёрный человек, зажигая маленькие,
болезненно жёлтые огни, люди у двери её сомкнулись в трёхголовое тело,
голос сутулого звучит всё более торжественно, и белый огонь лампы ясно
освещает крупные буквы заголовка газеты: «Вперёд!»
Со дна глубокой улицы Нью-Йорка, сквозь пыль и копоть, неподвижной
пеленою висящую в жарком воздухе, небо кажется сизым и мутным, как вода
болота.
Скоро полдень, но солнце спрятано где-то за крышами десятиэтажных
домов, их однообразно гладкие, грязные стены - в тени, эта тень - душна и
не даёт прохлады. Кое-где через крыши, в окна верхних этажей, знойно
смотрит солнце, не достигая разноцветных вывесок: все стены испещрены их
пёстрыми заплатами, это делает дома похожими на нищих.
Улица до крыш налита тёплым, липким воздухом, все окна открыты, и ни в
одном нет ни цветка, ни ветки зелени, ни яркого пятна; из окон смотрит
тёмное; всё закоптело в дыму, густо напудрено пылью, и отовсюду текут вниз
на чёрную, сорную мостовую запахи машинного масла, клея, кожи, пота.
Вместе с запахами на улицу из окон непрерывно течёт глухой гул работы:
тарахтят машины, свистят, строгая дерево, столярные станки, всхлипывает
пила, барабанят палки скорняков, выбивая волосы из меха.
Улица кажется сточной канавой; медленно льётся по ней, куда-то в
мутную пустоту дали, широкий, густой, как нефть, поток шума и запахов, а в
нём плывут обломками разрушенной жизни избитые грузовые моторы, серые, как
весенние льдины, чёрные телеги угля и каких-то товаров, всё - угловатое,
прямолинейное, тяжёлое. Неутомимый шум работы звучит победоносно, а
фантазия, возбуждённая им, создаёт странные уподобления: гладкие стены
многоэтажных домов напоминают неприступные замки средневековья, ждёшь, что
вот сейчас в улице появятся рыцари, закованные в железо; они что-то
разрушили, ограбили и спокойно увозят из города краденое, уводят пленников.
Люди, пленники труда, почти незаметны среди возов, автобусов и толстых
лошадей, тяжёлых, как слоны; потные и грязные фигурки двуногих слишком
ничтожны в сравнении с массами домов, товаров и со всем, что, окружая их,
тяжко и медленно катится по дну улицы. Люди очень мелки, и, когда видишь их
растерянными в сетях города, невольно думается, что едва ли сумеют они
преодолеть эту прямолинейную, угнетающую жизнь в ядовитой духоте, в грязи и
копоти.
Вдруг, незаметно откуда, под одним из фонарей встал большой парень в
красной фуфайке, с какими-то железными палками на плече; гибкий и сильный,
как цирковой борец, он быстро приладил железины к фонарю - образовалось
нечто подобное маленькой эстраде, парень легко вскочил на неё и, приложив
одну руку ко рту, держась другою за столб фонаря, крикнул в улицу:
- Алло, ребята!
Лицо у него пёстрое, обрызгано веснушками, курчавые рыжие волосы и
голубые глаза; весь он какой-то задорный, горящий; вот - снял старую,
измятую шляпу, машет ею, как чёрным флагом, и, легко побеждая шум улицы,
звучно кричит:
- Алло, ребята! Подарите мне две минуты вашего времени, только две
минуты - хорошо? Олл райт?
Медленно, не останавливаясь, движутся воза, едут моторы, идут,
покуривая трубки, пожёвывая табак, коренастые немые люди, чёрные, как
негры. К фонарю не спеша, покачивая клобом (форменный головной убор
полицейского в виде вытянутого котелка - Ред.), надетым за ремень на руку,
шагает ирландец-полицейский, коротенький и толстый, как двухпудовая гиря.
Двенадцать ударов колокола, - улица сразу наполнилась свистом, рёвом и
воем, в этих звуках ясно слышишь ненасытно голодное, злое, точно у
огромного пса отняли кость, которую он не успел доглодать.
И, вслед за гудками, убегая от них, из домов посыпались на улицу
тёмно-синие фигуры рабочих, мужчин, женщин, детей; они сразу наполнили
глубокий ров новым шумом и завертелись кубарями на мостовой, между возов,
под унылыми мордами лошадей.
Человек около фонаря вырос, вытянулся вверх, красное пятно его фуфайки
одиноко в улице и очень резко бросается в глаза; он встряхивает рыжей
головою, всё его лицо играет, каждую минуту меняя выражение: он стал маяком
на одном из берегов тёмной реки, запруженной массою живого человечьего
тела, и хорошо слышен над раздробленной толпой его зовущий голос:
- Сюда, ребята, здесь говорят правду о жизни рабочего народа, о его
правах на труд и свободу!
Толпа течёт мимо него, но постепенно вокруг фонаря образуется как бы
водоворот, всё больше людей останавливается около живого маяка, поднимая
головы вверх; рыжий парень, наклоняясь к ним, широко размахивает рукою, как
бы показывая дорогу, и, точно удары набатного колокола, звучат его вопросы:
- Довольны ли вы вашей жизнью? Такова ли она должна быть, люди? Разве
вы рабы и не хотите лучшего?
Толпа растёт, молчит, но иногда - и с каждой минутой всё чаще, громче
- раздаются из неё одобрительные крики:
- Очень хорошо, парень! Вэри уэлл, бойс! Олл райт! (Очень хорошо,
парень! Правильно! – Ред.)
- Всё, что ценно и прекрасно на земле, создаётся вашим трудом;
пользуетесь ли вы всем, что ценно и прекрасно?
Полицейский, прислонясь широкой спиною к чугунному столбу фонаря, сам
тоже из чугуна отлит; он равнодушно жуёт табак, у него мёртвые, маленькие
глаза с белыми ресницами и лиловые щёки алкоголика. Иногда он поднимает
жёлтые брови кверху и тоже бормочет:
- Очень хорошо! Олл райт...
Крики одобрения чёрной толпы всё сильнее, а над ними свободно плавает
мощный голос оратора, летают слова, окрылённые верою, и сам он как будто
летит над людьми, красная, огненная птица - предвестница новой жизни...
Станция подземной дороги, в обе стороны тянется узкий, длинный
туннель, выложенный белой кафлей, весь в ярких пятнах реклам. Точно бусы
ожерелья, горят, убегая вдаль, жемчужные огни электрических ламп. Стены
покрыты жирным блеском, как будто смазаны салом; на чёрной полосе земли
сверкают нити рельс, вытянутые направо и налево; огонь дрожит, кажется, что
полосы металла расплавлены и текут.
Сверху проникает неутомимый гул надземной жизни --смягчённый отзвук
великого труда всё побеждающих людей. Здесь, под землёю, звук этот подобен
торжественному пению органа, он заставляет думать, что наверху люди уже
устроили жизнь светлую, радостную и ныне славословят великую силу разума и
воли.
Из далей туннеля, то справа, то слева, почти ежеминутно вылетают
поезда, - мчатся огненные змеи, - и, наполнив белую трубу железным
грохотом, воем, исчезают в ней.
Всё вокруг дрожит в страшном напряжении; думается, что вся земля
многоярусно прободена такими же светлыми ходами, по всем направлениям
проникают в неё со сказочной быстротою эти гремучие, сверлящие змеи,
созданные человеческим умом из железа, движимые таинственной силой,
порабощённой волею человека.
Подлетит к станции сверкающая цепь вагонов, остановится, вздрогнет,
выкинет на перрон десяток весело возбуждённых людей, проглотит на место их
другой десяток, и снова металлическое тело мчится вдоль туннеля в огне и
грохоте, шумно дышит запахом масла и гари, исчезает, как бы торопясь
просверлить землю ещё глубже, ещё больше.
Нервозная дрожь вагонов и земли, безумная быстрота движения так
странно не соответствует спокойствию людей, ожидающих своих метро.
Эти люди, с первого взгляда однообразные, одинаково потёртые,
поношенные, невольно удивляют опасной торопливостью, с которой они
выскакивают из поезда, едва только он остановится, удивляют уверенностью, с
которой прыгают в дрожащие и, кажется, готовые взорваться вагоны. Потом в
их движениях чувствуешь людей, привыкших сознавать себя победителями сил
природы.
Около кассы громко беседует группа рабочих, особенно возбуждён один -
горбоносый, с маленькими усами, в измятой серой шляпе на затылке; делая
рукою отсекающие жесты, он кричит:
- Ба, когда человек уходит от народа, - теряет не народ, а человек...
- Так, но - Бриан...
- Эта кость уже выварилась в моём супе, и мне ничуть не жалко бросить
её собакам...
Звучит смех, - приятно слышать его здесь, под землёй, - он так хорошо
отвечает органному гулу там, наверху.
Мягкий грудной голос говорит серьёзно и важно:
- Это правда! Очевидно, что всё хорошее, что он мог дать нам, он дал,
а затем...
- Мы остаёмся богаче, он - бедней...
Откуда-то под ноги людей подкатилась маленькая рыжая собака, её
пушистый хвост загнут на спину, она высунула розовый язык и умными чёрными
глазами торопливо оглядывает ноги людей, принюхиваясь.
Большой человек, усатый, в белой блузе, обрызганной красками, вежливо
приподняв шляпу, спрашивает собаку:
- Ваш билет?
Здоровый, громкий хохот. Собака села у ног блузника и задней ногою
чешет пушистое ухо, - он схватил её на руки и, приплясывая, поёт:
- Марьетта, моя Марьетта...
Двое-трое подпевают ему, а молодой задорный голос тоже поёт свои
слова:
- Наш труд - основание культуры, весь мир лежит на плечах рабочего...
Из белого горла туннеля, заставляя трепетать жемчужные бусы огней,
мчится одноокое чудовище; подкатилось, смело с перрона всех людей и,
взвизгнув, полетело дальше в недра земли или на поверхность её, откуда в
туннель торжественно льётся музыка жизни мирового города.
Мутно-зелёная вода Генуэзского порта осеяна мелкой угольной пылью,
прямые лучи полуденного солнца играют на этой тонкой плёнке серебром и
причудливо спутанными цветами перламутра на жирных пятнах нефти.
Порт тесно заставлен огромными, всех наций, судами; густая, грязная
вода едва зыблется между высоких бортов, тихо трутся друг о друга неуклюжие
барки с углём, шуршат и поскрипывают причалы, гремят якорные цепи,
маленькие, как водяные жуки, паровые катера, пыхтя, скользят по воде, и
что-то размеренно бухает, как ленивый, негромкий удар по коже большого
барабана.
В жаркое небо стройно поднялась густая роща мачт, перечёркнутая
горизонтальными линиями рей; реи, точно огромные стрелы, посланы во все
края неба мощною рукой. Тихо дышит лёгкий ветер с моря, в синеве небес
трепещут разноцветные флаги, и по вантам развешаны – сушатся - фуфайки
судовых команд. Всюду протянуты железные цепи, толстые канаты, как бы для
того, чтоб удержать в каменном кольце порта стройные пароходы, они опутаны
такелажем, как рыбы сетью, и уснули в отравленной воде.
Тысячами светлых окон смотрит на чёрный порт мраморный город,
разбросанный по горе, и шлёт вниз, морю, живой, бодрый шум, - порт отвечает
грохотом цепей, свистом и вздохами пара, сонным плеском воды о железо
бортов, о плиты камня.
На корме небольшого грузовика, около лебёдки, в тени измятого,
обвисшего брезента сидят трое негров и сожжённый солнцем, почти такой же
тёмный, как они, итальянец, гладко остриженный, досиня бритый, с чёрными
бровями, большими, как усы.
Пред ними на грязном ящике четыре стакана лиловатого лигурийского
вина, искромсанный кусок сыра, ломти хлеба, - но они не едят и не пьют:
оттопырив толстые вывороченные губы, негры внимательно слушают бойкую речь
итальянца, храбро извергающего поток слов на всех языках мира.
Негры смотрят в рот ему и на его руки, - неутомимо летая в воздухе
пред их чёрными лицами, пальцы матроса красноречиво лепят речь, и без слов
почти понятную. Правый рукав его куртки разорван, болтается белым флагом,
оттеняя бронзовую руку, до плеча голую, до локтя исписанную тёмно-синим
узором татуировки.
У одного негра курчавые волосы седы на висках, левого уха нет у него,
в нижней челюсти не видно зубов; другой - широконосый гигант, с добрым,
круглым лицом и наивными глазами ребёнка; третий - юноша, гибкий, как
зверь, полуголый и блестящий на солнце, - высветленное трением железо. Лицо
у него умное, почти арийски правильное, губы не толсты, круглые, как вишни,
глаза красиво задумчивы, - глаза влюблённой женщины. Он слушает с
напряжением особенно сильным, - весь потянулся вперёд, точно хочет прыгнуть
на оратора, а тот, резким жестом руки отталкивая что-то прочь от себя,
кричит с гордостью:
- Для нас нет еврея, негра, турка, китайца: рабочие всей земли -
братья!
Старый негр, утвердительно качнув головой, говорит своим по-английски:
- Для него - нет цветных, это правда!
- Ты знаешь меня пятнадцать лет!
- О да! - сдвинув ударом ладони белый колпак на обезображенное ухо,
внушительно кричит негр, тоже почему-то горячась: схватил чёрною рукой
стакан вина, поднял высоко и, указывая на него пальцем, продолжает:
- Слушать его, как пить это вино, - хорошо! Он - всегда - он! Он...
везде говорит одно это: все люди, - люди цветные - тоже люди! Теперь, в
морях, говорят это больше, чем прежде, - я знаю! Он очень много так
говорил, так делал, за ним - ещё один, два, и – стало много хороших людей,
о, я, старый, очень знаю. Когда белый говорит о Христе - уйди прочь, когда
он говорит о социализме - слушай! Тут - правда! Я - видел жизнь...
Молодой негр привстал, серьёзный и важный, протянул матросу свой
стакан и юношески чистым голосом сказал по-французски:
- Это хорошо знать мне. Будем пить за то, чтоб все так жили, как вы
хотите, я и все хорошие люди, - хорошо, да?
И гигант тоже протянул белому длинную руку со стаканом, утонувшим в
чёрной ладони; он хохочет, оскалив огромные зубы гориллы до ушей, похожих
на звенья якорной цепи, хохочет и орёт по-итальянски:
- Пить - много!
А повар, подняв стакан свой ещё выше, как бы грозя кому-то,
продолжает:
- Это - социализм! Он - везде: на Гаити, в Глазгоу, Буэнос-Айресе -
везде! Как это солнце...
И все четверо смеются: громче всех итальянец, за ним, густо рыча, -
большой негр, юноша даже закрыл глаза и запрокинул голову, а старик-повар,
смеясь негромко и визгливо, кричит:
- Везде! Да! Я - знаю!
1913 г.
ПРИМЕЧАНИЕ
Впервые напечатано в журнале «Просвещение», 1913, номер 2, февраль, и
перепечатано газетой «Правда», 1913, номер 58 от 10 марта. Конец рассказа
(начиная со слов: «С поля в город тихо входит ночь...») в виде отдельной,
XXIV, сказки включён автором в цикл «Сказки об Италии».
В 1919 году произведение было вновь отредактировано М.Горьким и
напечатано отдельной брошюрой под названием «Вездесущее», издание
Петроградского совета рабочих и красноармейских депутатов, Петроград 1919.
В рецензии, напечатанной в «Правде» 5 марта 1913 года, М.Калинин
(псевдоним критика-правдиста К.С.Еремеева) писал:
«В только что вышедшем номере 2 журнала «Просвещение» наибольший
интерес представляет статья М.Горького «Вездесущее»... Вместе с
М.Горьким... всюду наталкиваешься на то «вездесущее», что объединяет
пролетариат всего мира, - на социализм» (См. «Дооктябрьская «Правда» об
искусстве и литературе», ГИХЛ, М. 1937, стр.52).
Рассказ «Вездесущее» в собрания сочинений не включался.
Печатается по тексту отдельного издания 1919 года.