...На обрывке «Нового времени» от 14-го июня 1915 года я прочитал:
Поднимаю перископ, смотрю, вижу зеленую волнующуюся рожь и синие пятна
васильков, раскиданные посреди нее. Несколько дальше дорога, обсаженная
деревьями. Поперек ее и дальше, через все поле, тянется низенький валик
желтой земли. Это и есть вражеский окоп. Там сидят немцы. Отсюда до них
будет шагов двести.
Я спрашиваю:
— Можно ли увидеть отсюда немецкую каску, над гребнем вала?
Можно, но это бывает редко, очень редко, особенно днем. У нас тоже
шутить не любят и следят за противником в оба глаза. Есть такие
специалисты. И тут же мне показывают одного из них.
Маленький, невзрачный солдатик, на вид сонный и вялый, сидит
неподвижно у бойницы, защищенный от пуль неприятеля стальным щитом. Сидит и
пристально смотрит в щелку. В этом положении он проводит целые дни. Никто
его не назначал сюда, никто его не принуждает, а просто у него уж такое
пристрастие. Как раз в эту бойницу, и только в нее, видна лощинка, по
которой немцы ходят за водой. Ходят, разумеется, согнувшись, но, если
кто-либо из них выпрямится раньше времени, его можно заметить. И тогда —
хлоп! Винтовка лежит тут же наготове, — навести ее и спустить курок — дело
двух секунд. Промахов не бывает.
— Пленные утверждают, — говорит офицер, — что эта тропинка называется
у них дорожкою смерти. За последние недели там убито около сорока человек.
И подумать — всё работа того господина.
«Господин» слушает наш разговор совершенно безучастно, словно он не
его касается. Его равнодушные, как бы заспанные глаза прикованы к отверстию
в щите.
Этот механический истребитель себе подобных напомнил мне другого
«господина», не менее серьезного.
В купе было шесть человек, но на станции Волхов влез, согнувшись, еще
один — коренастый, широкоплечий солдат с тяжелым мешком за спиной. Сложив
мешок на колени моего соседа, он поправил на груди своей крест Георгия и,
шевеля губами, внимательно осмотрел нас.
— Шестеро, — сказал он. — Правильно. Однако — потеснитесь.
Сосед мой, чиновник таможни, сердито заворчал:
— Как же тут потесниться?
— Для героя можно! Герой должен получить место.
Герой отжал чиновника сначала коленом, потом втиснулся на диван и
раздвинул нас своими бедрами...
— Вот и готово.
Его толстое лицо было выбрито до синевы, так же, как и шишковатый
череп. Редкие черные брови казались выщипанными, из-под них смотрели
кругленькие, выпуклые и точно вымороженные рыбьи глазки.
Вагон дернуло, покачнуло; полусонные люди, поворчав, примолкли. Солдат
отважно закурил папиросу, а я — задремал, прислушиваясь, сквозь дрему, к
его беседе с рыжим человеком, сидевшим против меня.
— Агромаднейший интерес для всех в этой войне, — говорил усатый;
солдат отхаркнул, плюнул и подтвердил:
— Правильно.
— Главное — оживление жизни от нее... И во все стороны — свободный
ход.
— Правильно, господин!
— Хоша, конечно, многих убивают...
— Ну, человек во всех случаях может умереть...
И после этого предисловия внушительно и одиноко зазвучал, под шум
колес, сиповатый голос солдата:
— Хоша бы взять меня: был я обыкновенный, штатский человек, вроде вас,
пять годов гонял плоты, а теперь, по случаю большой убыли командного
состава, сдам экзаменты и буду унтер-офицером. Вот — еду сдавать. Раненый
лежал, — учился. Отличаюсь строгостью характера и верным глазом. Злодейский
глаз имею, такое утешение мне от бога глаз мой, что даже сам удивляюсь — за
что? Стрельбой моей господа офицеры, призовые стрелки, любоваться
приходили, такая правильная стрельба! До первой моей раны двадцать девять
немцев положил я. Это — счет честный, я не сам убитых считал, потому —
заметно стало мне: когда сам считаешь — промахиваешься. Другой охотник за
всю жизнь зайцев столько не убьет, сколько я в один годок людей наколотил.
Конечно, человек не заяц, не утка, однако ж ведь редко приходится стрелять
по всей его туше, а всего больше в голову бьешь, когда она высунется из
окопчика или покатится по ходам сообщения. Я, видите, в окопчике
действовал, приснастился к бойнице, перед окопчиком болотце неширокое,
шагов в сотню, а за болотцем — он, немец этот. Позиция там, прямо скажу,
была неудобная для них. Один раз я в день восемь штук положил.
Солдат засмеялся рыгающим, киргизским смехом и шумно вздохнул:
— Очень удивляюсь подвигу моему!
Я посмотрел на него. В сумраке осеннего утра голое круглое лицо героя
лоснилось, точно салом смазанное, сладостной гордостью, рыбьи глазки
счастливо улыбались.
Я рассказал об этом солдате знакомому священнику и услышал в ответ:
— Чем же возмущаетесь? Если мы верим в неизбежность того, что делаем,
— мы должны делать это отлично. И если господь наш допускает грозную кару
войны, — значит: обязаны мы принять допущение это как закон. Если же закон,
то — уж извините! — господь не жесточе нас, а посему: исполним волю его
покорно и, повторю, отлично...
Был этот священник маленький, сухонький, детские, светлые глаза его
смотрели печально. Опустив их, он тихонько повторил:
— Господь — не жесточе нас...