Проза войныВоенная литература

Левин Юрий Абрамович
Дорогами поиска


«Военная литература»: militera.lib.ru
Издание: Левин Ю. А. Солдаты Победы. — Екатеринбург: Банк культурной информации, 2005.
Книга на сайте: militera.lib.ru/prose/russian/levin_ua5/index.html
Иллюстрации: нет
OCR, правка: Андрей Мятишкин (amyatishkin@mail.ru)
Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)

{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста

Левин Ю. А. Солдаты Победы. Документальная проза: повесть, рассказы, очерки, публицистика, (сер. «Время. Судьбы. Портреты») — Екатеринбург: Банк культурной информации, 2005. — 784 с., ил. Тираж 1000. ISBN 5–7851–0543–8.

Аннотация издательства: Автор — член Союза российских писателей, лауреат литературной премии имени Н. И. Кузнецова, ветеран Великой Отечественной войны. Свой боевой путь начал в сентябре 1941 года. В качестве военного корреспондента прошел по фронтовым дорогам от Ржева и Сталинграда до Берлина. Свой последний боевой репортаж для газеты 3-й ударной армии «Фронтовик» написал у стен рейхстага, над которым реяло Знамя Победы. Полковник в отставке.

Содержание

Предисловие
По следам подвига
Кисет
Виктория
Кто знал его?
Портрет
Сапоги
Шлёма
Запоздалое свидание
Белая рубашка
«Я вернусь, мама!»
Гвардеец Ефросинья
Бессмертие Кунавина
Оживший друг
Окопные строки
Броня билась о броню
Письмо сыну
Сердце матери не знает покоя
«Убит под Новгородом...»
Сказ о докторе Хесине
Днепровская волна в Киев привела
Комдив Левин
Мадонны военной поры
Сапер Рабинович
«Мы свои... Из плена...»
Красный Фриц
Еще не вечер
Примечания
Список иллюстраций


Все тексты, находящиеся на сайте, предназначены для бесплатного прочтения всеми, кто того пожелает. Используйте в учёбе и в работе, цитируйте, заучивайте... в общем, наслаждайтесь. Захотите, размещайте эти тексты на своих страницах, только выполните в этом случае одну просьбу: сопроводите текст служебной информацией - откуда взят, кто обрабатывал. Не преумножайте хаоса в многострадальном интернете. Информацию по архивам см. в разделе Militera: архивы и другия полезныя диски (militera.lib.ru/cd).

 

Вот-вот исполнится 60 лет нашей Победе. Сколько же нынче ее творцам? Считайте...

Да, вы точно подсчитали: нам за 80. Мы благодарны судьбе за то, что она милосердно подарила нам жизнь и дала возможность встретить столь солидный юбилей с чаркой в руках.

Коль так, наш первый тост за торжество Победы. За мир, который был завоеван в мае сорок пятого.

Второй же тост — за Солдат-Победителей, за них, стойких и мужественных сыновей Отечества, — павших и живых.

Никого не забудем нынче, как и помнили все шестьдесят лет.

Этой памяти я посвящаю свою книгу. Пишу о тех, кто сражался у Ржева и в Сталинграде, Прибалтике и Белоруссии, на Днепре и в Польше. И о тех, кто вступил на землю, откуда приползла к нам фашистская гадина. Пишу о славных и храбрых солдатах, штурмовавших германскую столицу Берлин и водрузивших над рейхстагом наше победное Красное знамя.

Живи вечно, наша Великая Победа!

Автор

 

По следам подвига

Будучи корреспондентом газеты Уральского военного округа «Красный боец» я много колесил по Уралу и по стране тоже. Мои путешествия были мне по душе. До сих пор помню слова редактора газеты полковника Петра Акулова, который сказал:

— Давайте пойдем по следам подвига. Вы были на фронте, своими глазами видели сам момент подвига. А теперь нам, журналистам, впору докопаться до его истоков. Подвиг — это мгновение, но совершает его тот, кого жизнь лучше всего подготовила. На Урале живет множество известных и совсем неизвестных героев войны. Займитесь поиском, постарайтесь раскрыть читателям истоки подвига.

Перво-наперво мы пригласили в редакцию Героев Советского Союза, проживающих в Свердловске, и усадили их за «круглый стол».

Встреча всколыхнула всех: шутка ли, никогда герои не собирались вместе, даже в лицо друг друга не знали.

— Мы просим, чтобы каждый участник встречи рассказал наиболее памятный эпизод из своей фронтовой биографии, — обратились к героям товарищи из штаба боевой летописи Урала.

И завязался большой разговор. Тек он поначалу медленно и неуверенно. А потом, когда нахлынули воспоминания, все горячей и горячей. Мы с Семеном Шмерлингом (нам было поручено подготовить номер газеты с выступлениями Героев Советского Союза) еле успевали «протоколировать». Мгновенно заполнялись страницы наших блокнотов.

Произошло и непредвиденное... Нет, об этом надо рассказать по порядку.

Первым начал разговор высокий, хотя и в штатском, но по-военному подтянутый пожилой человек. Он говорил тихо, часто делал паузы, чтобы лучше припомнить минувшее.

— Полк мой наступал на деревню Алехино. Предстояло форсировать реку Неман. Нам противостояла фашистская дивизия СС «Великая Германия». Связь с другими полками и комдивом была потеряна. Враг бросил против нас авиацию, танки...

Его слушали внимательно все, но особенно сосед слева — рослый, плечистый, еще молодой мужчина в черном костюме.

На секунду-другую полковник замолчал, вспоминая, сколько же самолетов. Тогда его сосед произнес:

— Двести самолетов... Налетело двести самолетов... Под Алехиным...

— Точно, двести, — сказал выступающий и повернулся к соседу. — А вы откуда знаете?

Мужчина в черном костюме встал и, вытянув руки по швам, доложил:

— Старший сержант Кочеров. Я из вашего полка, товарищ полковник. А вы — Лещенко Павел Афанасьевич. Точно?

Конечно, точно. Так за редакционным «круглым столом», спустя много лет после того боя за деревню Алехино, встретились однополчане.

С этой минуты слились воедино рассказы двух героев. Теперь Виктор Фомич Кочеров помогал своему командиру вспомнить тот бой.

— Нас было шестеро, молодых сержантов. Каждому — девятнадцать-двадцать. ...Прибыли мы на пополнение в полк к Павлу Афанасьевичу Лещенко. «Вон под кустом отдыхает ваш взвод», — сказал он нам. Мы посмотрели: во взводе шесть человек. И нас столько же. Стало двенадцать. А утром пятерым из нас приказано было переправиться через Неман.

Поплыла надувная лодка навстречу врагу. Течение быстрое. Гребцы еле справляются. Враг строчит из пулемета. Но разведчики плывут.

А вот и берег. Короткая схватка с фашистами — и пятачок плацдарма на берегу Немана отвоеван.

Целый день продержались разведчики на клочке земли. Затем пришло подкрепление. Неман был форсирован. Наступление продолжалось...

И вот герои того боя — полковник и сержант — сидят рядом. Теперь они будут часто встречаться, очень часто. Они земляки, живут рядом: один — на проспекте Ленина, другой — на улице Мичурина...

Казалось, что этой встрече за «круглым столом» не будет конца. Уже давно в редакции закончился рабочий день, а в окне зала заседаний все горел свет. Герои рассказывали, вспоминали.

Мы знакомимся с Василием Иосифовичем Винокуровым. Старшина запаса. Танкист «со дня рождения». Это, конечно, в шутку. А в действительности его танковый стаж начался еще до фронта — ковал танки в цехах Урал маша.

В сорок третьем стал фронтовиком. До этого с завода не отпускали. Все инстанции прошел: от начальника цеха до военкома. Уважили. Дескать, строил танки, теперь поди повоюй на них.

Но не тут-то было. Попал не в танковые войска, а в кавалерию. Поначалу горевал. Командир (лихой был кавалерист) все успокаивал: «Получай тачанку и не огорчайся. Все-таки не пешком топать...»

А ведь верно, тачанка чем-то родственна танку. А вот чем? Трудно объяснить. Почувствовать надо. Лошади вихрем несут тачанку: вот она здесь, а через минуту — след простыл...

— Сегодня многие говорили о разных встречах, — улыбнулся Василий Иосифович. — Встреча с другом — это радость. Но у меня была другого порядка встреча — на глаза попался враг.

Как же это было?

Кавалерийская часть двигалась на Луцк. Наступали на небольшой населенный пункт. Путь преградил вражеский пулемет. «Уничтожить!» — приказал командир старшине Винокурову.

Старшина бросил свою тачанку во фланг, спешился и ударил по немецкому пулемету в момент, когда тот менял позицию. Враг замолк. Кавалеристы снова пошли вперед. Но старшину постигла неудача. Ранило его. Попал он в санбат. Вот тут и состоялась встреча.

— Вижу, рядом со мной лежит окровавленный человек и не по-нашему говорит. «Что это за птица?» — спрашиваю сестру. «Немец», — отвечает. «Что же это вы меня рядом с врагом положили?» — возмущаюсь я. А она с улыбочкой отвечает: «У вас специальность одна — оба пулеметчики». И верно. Потом я точно установил: рядом со мной лежал тот немецкий пулеметчик, которого я подшиб.

Старшина Винокуров кое-как мог объясняться по-немецки, а немец понимал немного по-русски. Вот и разговорились.

— Пока лежали рядом — воспитывал его. Все втолковывал немцу: плохи дела у Гитлера, близок его конец. По радио передадут сводку — я ее соседу своему перескажу. Сначала он косился на меня: дескать, агитируешь. А потом сам просил о новостях рассказать.

В санбате долго не залежишься. Меня — на передовую, а немца — в тыл. Так и расстались. Где теперь тот пулеметчик, мне неведомо. Но я почему-то убежден, что вспоминает и меня, и наших докторов, которые вылечили.

Еще раз был ранен Василий Иосифович. Тогда он попал в госпиталь танковой армии. А когда вылечился, ему сказали: «В кавалерию — ни в коем случае. Вы же уралмашевец, танкостроитель. Ваш путь — в танкисты».

Теперь кавалерии стало жаль, снова взгрустнул. Но когда очутился в окружении танкистов, грусть как рукой сняло. Хотя посадили не в танк, а на броню, был рад. Назначили старшиной десантной роты.

Много фронтовых дорог исколесил Василий Иосифович. До Берлина дошел. А из Берлина снова вернулся на родной Уралмаш...

Мы были довольны гостями «круглого стола». Они охотно рассказывали, вспоминали интересные эпизоды из своих боевых биографий. Говорили откровенно, честно.

Ну что ж, хороший разговор — журналисту радость. Какой корреспондент не мечтает об интересном собеседнике!

Говорят так: каждый человек по-своему интересен. Да, верно. Хорошо Лев Толстой сказал: «Люди как реки: вода во всех одинаковая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то широкая, то быстрая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди...»

Человек многообразен. И всегда интересен. В человеке, созидателе и творце, заключено все великое и доброе.

Так вот за этим «круглым столом» сидели люди легендарных судеб. Бери любого и пиши о нем. Но чтобы написать о человеке, надо знать его, надо, чтобы либо ты его увидел в деле, либо чтобы он рассказал о себе, а это тоже не так просто сделать.

Вот сидит за нашим столом герой, который еще ни слова не проронил. Молчит человек. Уже все высказались, а он молчит. Почему так? А может, он и есть самый интересный?..

Не знаю, кого как, а меня всегда влекли загадочные личности. И вот теперь мои мысли только о молчаливом герое.

Когда закончились выступления за «круглым столом», все вышли в коридор: надо же покурить! Я подошел к тому, о ком думал.

— Как вам понравилась встреча? — спрашиваю.

— Ничего, — отвечает, — интересно.

— А что именно?

— Все.

Спрашиваю еще. Отвечает кратко, одним словом. Может, оставить его в покое? Нет, так нельзя. Газетчик не имеет права отступать!

Мне вспомнился случай, когда мы с журналистом Николаем Мыльниковым натолкнулись на человека, который никак не хотел говорить о себе. Более того, он встретил нас недружелюбно. «Не мешайте мне спокойно жить... Обойдусь без славы...» Это его слова.

Как быть? Не отступать же. Сердцем почувствовали: интересная личность.

Он хмурится, а мы не уходим (встретились мы с ним у его гаража. Он ладил свой мотоцикл).

— Погодка бы не испортилась, — говорит Мыльников, — сезон на носу...

Поднял глаза наш герой:

— Какой сезон?

— Охотничий, — отвечает Мыльников.

— А вы что, охотники?

— Само собой, — говорит Николай.

Мне смешно: Мыльников, как и я, очень далек от охоты. Но он попал в точку. Оживился наш сердитый собеседник. Слово за слово — разговорились. О грибах речь пошла. Кончилось тем, что нас пригласили в дом — отведать грибков. А это уже победа. За столом разговор пошел еще бойчее.

Короче говоря, герой наш постепенно разговорился. Это был Кузнецов Александр Васильевич, в годы войны солдат подполья, затем командир польской партизанской бригады... Человек-легенда! Потом мы написали о нем документальную повесть «Золотой крест».

А все-таки почему он вначале холодно встретил нас? Оказалось, что кто-то из журналистов обидел его: услышал, что Кузнецов был в плену, захлопнул свой блокнот и ушел.

Нет, никогда не спеши уходить. И в данном случае разве можно было оставлять в покое молчаливого героя?

Подошел к нам Семен Шмерлинг. Он был под впечатлением встречи полковника и сержанта.

— Надо же было такому случиться! А как они обнялись!

И вдруг молчаливый герой заговорил:

— А как вы думаете? Встреть я сейчас своего лейтенанта... Вот был герой! Вы меня спрашиваете про мои подвиги. Что о себе говорить? Жив-здоров. Я вам лучше про своего взводного расскажу.

И Семен Ефимович Афанасьев, прислонившись к стене, повел рассказ о своем лейтенанте.

— Железной воли был человек.

Был... Да сложил голову молодой лейтенант в самый критический момент боя. Под градом пуль провел он взвод через Днепр, а когда руки коснулись правого берега, вражья пуля скосила его.

— Ну, и как же дальше? — спрашиваем.

Семен Ефимович, заметно волнуясь, отвечает:

— Без командира остались. Вижу, ребята робеют. Жутковато и мне стало: нас всего шестеро, а фашистов по всему берегу полным-полно. И в такой-то момент наш лейтенант погиб...

И опять о командире продолжал рассказ Семен Ефимович. О себе — невзначай, мимоходом. Но все же нам удалось узнать, что в тот миг, когда голос лейтенанта оборвался на полуслове, рядовой Семен Афанасьев скомандовал:

— За мной, вперед!

Шестеро шагнули вперед. Они забросали траншею врага гранатами, а затем сами ворвались туда.

— С нашим командиром легко было воевать, — продолжает Семен Ефимович. — С ним и в огне не страшно было. Представьте себе наш плот посреди реки. Волны норовят опрокинуть его, а мы не поддаемся.

А когда до берега осталось метров тридцать, немцы повесили над рекой ракеты, и вот тогда началось самое страшное. С берега строчили автоматы, пулеметы, падали бомбы. Как быть? Лейтенант нашел выход. «Прыгай в воду! — скомандовал. — Плывите за мной!»

Взводный плыл хитро. Немцы бомбу сбросят — столб воды поднимается. Мы к столбу этому и жмемся. И получалось, немецкие пулеметчики и автоматчики нас не видят... Можно сказать, что фашисты нам помогли до берега невредимыми добраться... Умный был у нас лейтенант...

Ну, а рядовой Афанасьев оказался достойным преемником лейтенанта. На правом берегу Днепра он возглавил взвод и отстоял плацдарм. За тот подвиг и Героя Советского Союза получил... Вот он, оказывается, какой, этот молчаливый человек!

— Страшно было на Днепре?

— Страх мы на левом берегу оставили. А ту малость, которую с собой прихватили, на реке ко дну пустили. Так что на правый берег мы налегке высадились, — улыбнулся Семен Ефимович.

«Круглый стол» удался. Вскоре Золотые Звезды засияли на страницах «Красного бойца». В редакцию пошли письма с просьбой рассказать о кавалерах ордена Славы, о героях великих битв, участниках Парада Победы. Написал письмо и тагильчанин Алексей Михайлович Гуляев, член КПСС с 1919 года, участник двух войн — гражданской и Великой Отечественной. О чем же он писал?

О рабочих парнях из Нижнего Тагила, геройски сражавшихся на многих фронтах. «Война длилась 1418 дней, — писал ветеран. — Срок большой. Сколько полегло солдат на полях битв! Но многие живы. Ушли на войну в июне сорок первого и возвратились к родным очагам после мая сорок пятого. Вот бы их послушать!»

Мысль. И верно, а почему бы не собрать за «круглым столом» солдат и сержантов, сражавшихся в строю защитников Родины все 1418 дней войны?

За дело взялся штаб боевой летописи Урала.

— Есть такие! — сказали в Верх-Исетском военкомате.

— Обязательно пришлем! — обещали работники Свердловского завода имени М. И. Калинина.

— Наши придут! — сообщили из совета ветеранов 3-й гвардейской стрелковой дивизии.

И они пришли. Собрались точно по-военному — в 16.00.

Пришли люди немолодые, но подтянутые, даже молодцеватые. Многие при орденах. Армейское ничуть не выветрилось.

— Рядовой Кононов, артиллерийский разведчик.

— Ефрейтор Лучкин, зенитчик.

— Старший сержант Корзухин, снайпер.

— Рядовой Садракуло, минер-подрывник.

Так они представлялись, словно не увольнялись, а все продолжают служить. Но костюмы на них были штатские.

А вот когда грянул гром войны, все было наоборот. Не было седых волос, не было морщин. Была лишь молодость кудрявая... И встретилась она лицом к лицу с врагом.

— Расскажите нам о себе, как молодыми на войну уходили, — обратился к собравшимся за «круглым столом» начальник штаба боевой летописи Урала. — Где первый бой приняли? Где проходил ваш последний боевой рубеж?

Разговор длился несколько часов. О войне говорили люди, которые были у ее начала и конца. Они ходили в разведку и прокладывали связь, рыли траншеи и наводили переправы, выкатывали орудия на прямую наводку и вели огонь по самолетам врага — делали все, что требовал бой от солдата.

Они росли в рабочем краю, закалялись у мартенов и на стройках. Их не баловала судьба, сызмальства приучила к труду. А от этого и характер пошел — несгибаемый.

Разговор за «круглым столом» — одно дело, другое же, очень важное для редакции, суметь в каждом человеке открыть ту страницу войны, которая более ярко рисует суть боя, существо подвига. Ведь здесь люди редкой судьбы — на переднем крае от звонка до звонка!

Мне посчастливилось быть за этим «круглым столом» и работать вместе с Давидом Алексеевым, журналистом большого эмоционального настроя. Он — человек поиска.

И ему, а за ним и я тянулся, удалось раскрыть много интересного и яркого, что таилось в памяти пришедших в редакцию героев боев. Мы рассуждали так: четыре года войны, четыре года по-пластунски, под пулями, через реки и овраги, по бездорожью... И не согнулись, а дошли до самого рейхстага.

Что же силы придавало?

Одни говорят: ненависть к врагу нас в бой вела. Другие: безграничная любовь к Родине наши силы множила. Третьи: командиры у нас были отменные и оружие превосходное.

Все правы. Но был еще один фактор, без которого солдат не солдат. Это — мастерство. Алексеев, обращаясь к присутствующим, спросил:

— Все мы знаем поговорку: «Дело мастера боится». Что это значит?

— Позвольте, я скажу... Теплоухов — моя фамилия, для полной ясности — Михаил Васильевич. Гвардии рядовой запаса, связист. На войну ушел из Верхней Пышмы, с медеэлектролитного завода... Было это в первый месяц боев. Я связь тянул. До окопчика, где командир с комиссаром находились, оставалось ползти несколько метров. И вдруг вижу — фашисты. В рост шагают и автоматами косят и косят. В полукольцо уже взяли командирскую ячейку. А у командира и комиссара только наганы. Их выстрелов и не слыхать в сплошной автоматной трескотне.

Выручать надо. А как, чем? За спиной катушка да трехлинейка. Пять патронов в магазине да две обоймы запасных. Шибко не настреляешься...

И надо же — попался на глаза пулемет. Ужом пополз к нему. Расчет погиб. Пулемет исправный вроде, а в диске полно патронов. Но вот напасть — не учен пулеметному делу.

Кляня себя, сообразил все же, что предпринять. Схватил пулемет, диски и — вперед, к ячейке, где командиры отстреливались. Проскочил невредимым, свалился вниз. Капитан схватил пулемет и как влитой прирос к нему. И очереди шли, лучше не надо.

Большое дело, когда тебе послушно, как нашему капитану, оружие. А я-то оплошал: не смог пулеметом распорядиться. Стыдно! И понял я тогда, что на войне умение нужно... Как вы сказали, дело мастера боится.

Может быть, вопрос Алексеева, а может, рассказ связиста был тому причиной, но завязался разговор о курьезном, необыкновенном... Бывают же случаи...

— Не знаю кто как, а я верю в счастливую звезду, — сказал Константин Кузьмич Михайлов, в прошлом гвардии младший сержант, ныне слесарь.

Все вопросительно посмотрели на него: расскажи, мол, послушаем.

— Прошагал я все фронты связистом при артбатарее, ранений нахватал много, а все легкие. Правда, и в голову раз угодило, но и тогда с батареи не ушел: пуля-то по касательной прошла, лишь кожу да волосы за ухом сняла.

Или еще случай. Прорвались немецкие танки, а я у них на виду, в чистом поле один, тяну связь... Помните, как у Теркина:

— Что ж, в газетке лозунг точен:
Не беги в кусты да в хлеб.
Танк — он с виду грозен очень,
А на деле глух и слеп.
 — То-то слеп. Лежишь в канаве,
А на сердце маята:
Вдруг как сослепу задавит,
Ведь не видит ни черта.

Это теперь я декламирую, а тогда сердце в пятки ушло... Приник к землице и не дышу. Слышу — ухнуло. Совсем близко, рядом. Меня приподняло и куда-то кинуло. Подумал: каюк!

Когда стихло, шевельнул руками, ногами — целы, на месте. Стал приподниматься — легкость почувствовал. Хватился за спину, а там ни телефонного аппарата, ни катушки. Одни ремни висят на мне. Куда все подевалось? Снарядом все смело, а я целехонек, жив...

Чем дальше в лес — тем больше дров... Приподнялся человек с черными густыми бровями. Назвал себя: Елкин Аркадий Сергеевич, гвардии старший сержант, живет в Свердловске, юрисконсульт.

— И со мной занятная история приключилась. Держали мы оборону на Днепре. Днем засекали цели, как вечерело — боезапас пополняли, а с рассветом точным прицельным огнем накрывали фашистов. И они, окаянные, били по нашим позициям.

Так вот, однажды меня сильно ударило в самое сердце. Полоснуло так, что с ног свалился. Упал, а мысль работает: конец, думаю, поминай как звали. За грудь схватился: дыра в кармане гимнастерки. Пошарил в кармане. Там у меня мелочь была: когда на войну уходил, захватил с собой несколько монет, пусть, мол, напоминают о мирной жизни. Вынул монеты. И глазам не верю: в гривеннике пуля застряла. Вот от чего я свалился...

— На случай надейся, но и сам не плошай, — сказал Михаил Георгиевич Заболоцкий, гвардии старшина в отставке, слесарь завода имени М. И. Калинина. — Когда я срочную служил, лучше всех шинельную скатку делал. За это даже благодарности получал. На фронте этим солдаты заниматься не очень любили. Собрал раз новичков: глядите говорю, как свертывать надо. Не разучился, как литая легла скатка через плечо. А тут команда: «На передки!».

При смене позиции попали под вражеский огонь. Рассекли фашистские осколки мою скатку, а до меня самого, как видите, не добрались, даже не царапнуло.

— Опять же дело мастера боится! — произнес кто-то.

Вроде можно было за «круглым столом» на этом и точку поставить, но взял слово Василий Степанович Четин, старшина в отставке.

— Из всех вас, товарищи, я, пожалуй, самый старый солдат. Родился в год нашей первой революции. Срочную службу в боях на КВЖД провел, там и ранение первое получил. Потом долгое время на защите дальневосточных рубежей стоял. В Великую Отечественную был кавалеристом, зенитчиком...

А недавно вдруг вызывают в Октябрьский райвоенкомат. Думаю: зачем? В строй — староват...

Пришел. Поздравляют, руку жмут. Глазам не верю: три ордена сразу на грудь мою прикрепляют. Постойте, думаю себе, может, не мои это награды. Шутка ли, ни одного ордена не было, а тут сразу три: Красной Звезды, Отечественной войны II степени и Славы III степени. Ничего себе!

Как это произошло, спросите. Фамилия моя Четин. Но писарям она, наверное, не нравилась. Они все норовили придать ей более военную окраску и часто писали меня «Чекиным». От гранатной чеки, мол, ведет начало.

Словом, получилось как по Теркину: и в списках наградных вышла опечатка. Но не затерялся воин, все-таки награды пришли к нему.

— А за что награды получили?

— Красную Звезду — за сбитый самолет. Из ДШК я стервятника подшиб... Отечественную войну II степени — за бой, в котором заменил убитого комбата. Ну, а Слава пришла ко мне так... В тот мартовский день сорок пятого мы, зенитчики, вступили в драку с наземным противником. Так произошло, что на позиции остался лишь один расчет моего ДШК. А фашисты прут и прут. Побили, поранили многих. Теперь и пулемет один, и я при нем тоже один. Но не сдался, вел огонь до конца, пока силы были и пока врагов видеть мог.

Очнулся в госпитале уже без правой руки и без пяти ребер. То было четвертое мое боевое ранение. Оно и вывело меня окончательно из строя бойцов, но победа-то была уже рядом...

Раны, раны... Сколько их на солдатском теле! Одни зарубцевались и лишь остались тяжелой памятью о годах минувших, а другие и по сей день дают о себе знать...

Итак, до какого же рубежа дошли солдаты Урала? До победного, естественно. А все-таки?

— У меня, — говорит Степан Прокопьевич Кононов, рядовой солдат, электрик Верх-Исетского металлургического завода, — когда вспоминаю последний год войны, чуть ли не вся Европа перед глазами. После Польши и Румынии нашему артполку довелось пройти по городам и селам Югославии, Венгрии, Чехословакии.

А свердловчанин Владимир Васильевич Микрюков, гвардии старший сержант запаса, которому 22 июня 1941 года исполнилось девятнадцать лет, свой двадцать третий год встречал в Праге. Юрий Владимирович Садракуло, рядовой запаса, прокатчик ВИЗа, дошел до Берлина.

— Мои последние военные рубежи оказались более длинными, — сказал Анатолий Федорович Лучкин, ефрейтор запаса, визовский металлург. — После разгрома фашистской Германии пересек всю Россию из конца в конец и 9 августа 1945 года вступил в бои против полчищ Квантунской армии. Лишь за хребтами Хингана наступил мой мирный день.

У солдат Урала не было ни легких, ни близких дорог. Покинули дом в грозный день, а вернулись в родные края в победный час. И что важно, возвратившись, снова взялись за дело. Рабочие парни в солдатских гимнастерках сразу влились в трудовые коллективы.

 

Кисет

В зауральское село Кисляны я приехал прочитать лекцию на тему: «Малоизвестные страницы войны».

Вечерело. Приближалось то самое время, когда сельский житель, завершив свои дела по хозяйству, мог спокойно идти в клуб. В этот час улица оживала: из изб выбегали ребятишки, спешившие занять места в первых рядах, затем степенной походкой шли люди солидного возраста. А когда вдали показалась группа женщин, заведующий клубом сказал:

— Доярки идут. Можно начинать.

К началу лекции свободных мест уже не было. В зале сидели старики, пожилые женщины, фронтовики с орденскими планками, парни и девушки.

— Дяденька, — слышу несмелый голосок наголо остриженного мальчика, сидящего напротив трибуны, — вы про войну будете рассказывать?

— Обязательно. Только про войну.

Я хорошо понимал не только юных слушателей, но и тех, кто и годами постарше, и жизненным опытом побогаче, — все пришли на лекцию с мыслью узнать о войне что-то новое.

Я рассказывал моим слушателям о том, что сам видел, что пережил на войне, о боях, которые больше всего врезались в память. Вспомнил 4-й Украинский фронт, бои за Мелитополь. Там нашим войскам пришлось действовать в очень сложных условиях.

...Чтобы пробиться к городу, надо было прежде форсировать Молочную — реку с крутым и высоким правым берегом, на котором построили свою оборону фашисты. Они усеяли берег множеством огневых средств и всякий раз, когда наши подразделения пытались выйти к реке, открывали ураганный огонь. Тогда решили форсировать Молочную под прикрытием артиллерийского огня.

Орудия и минометы ударили по обороне врага, а стрелки на плотах отчалили от левого берега. Противник, укрывшись от огня в траншеях, прозевал момент форсирования.

Уже рассвело. Пошел дождь, холодный, осенний. Первый плот подошел вплотную к обрыву. Берег, словно сложенный из пластов белого известняка, стеной возвышался над мутной белесой водой. Метра три-четыре было до его макушки. «Каким макаром на такую верхотуру будем забираться?» — услышал командир чей-то приглушенный голос. Сержант, отделение которого первым причалило к берегу, сам еще толком не знал, что он предпримет, но тому, кто спрашивал, сразу ответил: «Подсадим...» Сказал — и обрадовался: верно, что если подсадить друг друга, вроде живой лестницы устроить, как это делают акробаты в цирке... Сержант произнес все это вслух.

И вмиг возникла живая лестница, в основании которой стоял самый сильный солдат, крепко державший на своих плечах двух человек. По «лестнице» вверх полез пулеметчик. Следом за ним с гранатами — сам сержант. И начался бой...

Вскоре и в других местах появились такие же «живые лестницы». Наш батальон прочно уцепился за правый берег и теснил врага...

Я прибыл в этот батальон в тот час, когда он ворвался на восточную окраину Мелитополя. Мне нужен был сержант, который первым форсировал Молочную и родил идею «живой лестницы». О нем и о его товарищах уже знал сам командующий фронтом. «Напишите о них», — сказал по телефону командующий редактору фронтовой газеты. И вот я, корреспондент, прибыл в батальон.

Нашел сержанта во второй роте. Мы с ним присели на крылечке небольшого домика. Я вынул кисет, чтобы набить свою трубку и угостить сержанта табачком. Он взглянул на кисет и произнес: «Какой красивый!». И верно, кисет был со вкусом оформлен. На одной стороне вышита красная гвоздика, а на другой — синей ниткой слова: «Поклон тебе, товарищ!». Затягивался кисет голубым шнурком. Его я получил в подарок: он был вложен в посылку, которую мне вручили месяца два назад. С тех пор я с ним не расставался.

Сержант взял в руки кисет, внимательно разглядел его, подергал за шнурок и протянул обратно. Я спросил: «Нравится?» — «Очень!» — сказал сержант. И я подарил ему кисет.

...До сих пор в зале стояла тишина. И вдруг громко заскрипела скамейка, с которой поднялся пожилой человек. Опираясь на крепкую палку и поскрипывая протезом, он пошел к выходу. Когда дверь за ним захлопнулась, я продолжил рассказ...

...Приняв кисет, сержант свернул самокрутку, глубоко затянулся дымком и стал в подробностях вспоминать, как его отделение форсировало Молочную, как затем солдаты друг по другу поднимались на крутой берег реки и как, зацепившись за него, пошли на фашистов врукопашную...

Больше я ничего не помню. Только в памяти остался оглушительный вой над головой и огромной силы взрыв у самого крылечка, где мы сидели. Очнулся я в госпитале. Огляделся вокруг, пробежался глазами по койкам: нет ли моего сержанта, и снова впал в забытье.

Так ничего и не написал я о том сержанте-герое, подвиг и фамилию которого до сих пор ношу в своей памяти. Шерстобитов — его фамилия.

В зале зашумели. Из рядов донесся вопрос:

— А звать Шерстобитова-то как?

Я не смог ответить, не запомнилось мне его имя. Снова раздался голос:

— У нас тоже есть Шерстобитов, фронтовик.

Распахнулась дверь, и я увидел того самого пожилого человека с поскрипывающим протезом. Опираясь на палку, он шел прямо ко мне. Подошел и молча протянул маленький пожелтевший сверточек. Рука его дрожала, а глаза — я в них пристально вглядывался — налились слезами. Я быстренько развернул бумагу и увидел вышитую красную гвоздику. Невероятно: мой кисет, мой подарок сержанту...

Я ничего не мог сказать, какая-то сухая боль перехватила горло. Лишь показал кисет своим слушателям, а того, кто стоял передо мною, — пригласил на сцену.

Зал все понял. Люди встали и долго аплодировали. Мы на виду у всех обнялись. Шерстобитов хлопал меня по спине. «Цел, значит, невредим, — шептал он. — А мне, брат, тогда окаянная мина ногу оттяпала».

— Товарищ сержант, — громко обратился я к Шерстобитову, чтобы слышали все. — Тут меня просили назвать ваше имя. Не смог я этого сделать. Ответьте вы.

В зале засмеялись. Шерстобитов тоже улыбнулся. Но, протянув мне руку, все-таки назвался:

— Никита Петрович.

— Ну что ж, Никита Петрович, — сказал я, — теперь уступаю вам место. Расскажите сами, что было дальше.

— Нет, этого я не умею делать. Увольте. Да и о чем говорить, если дальше был госпиталь. Вы уж лекцию закругляйте и ко мне в гости. Там и поговорим.

— И мы тоже придем послушать, — раздались голоса.

— Милости прошу, — ответил Никита Петрович. Я протянул Шерстобитову кисет. Он не взял.

— Был мне ваш кисет в удовольствие — и в госпитале, и в мирной жизни. Откурил я свое. Берите, пусть у вас будет память о Молочной.

 

Виктория

Было теплое летнее утро.

Автобус шел вдоль Черного моря из Геленджика в Абрау-Дюрсо.

Пассажиры, любуясь морской далью, молча смотрели в окна.

Море чуть-чуть колыхалось. Оно отдыхало. Еще вчера, когда в Геленджикскую бухту налетел буйный норд-ост, море кипело, трепетало, нещадно билось о берег. А теперь оно лишь устало покачивалось...

В такт морю и автобус качался.

Было интересно наблюдать за пассажирами. Мой сосед — грузный, широченный в плечах мужчина — качался особенно размашисто. На каждом повороте дороги его так кидало, что мне грозило быть сброшенным с сиденья.

А вот дама, сидевшая впереди меня, совсем не шевелилась. Казалось, что она намертво привинчена к креслу. Лишь изредка поправляла шляпку, которая нет-нет да и сползала с пышной копны волос. С ней соседствовал мужчина лет сорока, с ястребиным носом и щеточкой рыжеватых усов. Он подпрыгивал словно мячик, вертелся, смотрел налево и направо, кого-то искал глазами. Дама, как мне казалось, остерегалась его. Всякий раз, когда он поворачивался, она бросала в его сторону злой взгляд.

А у передней двери автобуса сидела девушка-экскурсовод. Она листала книгу. Длинные черные волосы, слегка волнистые, густо покрывали ее покатые плечи.

Все в ней было красиво — и лоб гладкий, без признаков морщинок, и нос, еле уловимая горбинка которого делала ее лицо мужественным, и глаза, черные глаза, над которыми красиво покоились не рисованные, а свои собственные, цвета вороньего крыла брови.

В автобусе вместе со мной ехал мой давний друг и сослуживец свердловский журналист Виктор Килин, человек уже немолодой. На лацкане его пиджака в несколько рядов блестели орденские планки.

В поселке Кабардинка автобус остановился. На скамейке в двух метрах от дороги сидел человек с тросточкой в руках. Около него стояла женщина.

— Анна Ивановна, — обратилась к женщине девушка-экскурсовод. — Ведите товарища...

Мужчина с тросточкой, осторожно поднимаясь, вошел в автобус и с помощью экскурсовода уселся на переднее сиденье.

— Поехали! — сказала девушка, и автобус покатил по асфальтовой глади дороги.

Снова закачался мой широкоплечий сосед, пошел прыгать мужчина с ястребиным носом, а дама со шляпкой на копне волос по-прежнему косилась на своего непоседу соседа. Девушка-экскурсовод, спрятав книгу в сумку бежевого цвета, встала и, повернувшись лицом к сидящим в автобусе, произнесла:

— Теперь мы все в сборе...

Я взглянул на переднее сиденье, где сидел слепой. Тот держал тросточку между колен и, опершись на нее, тихо покачивался. Чисто выбритое лицо. Белесые, словно выгорели на солнце, волосы. Широкий подбородок прорезан шрамом. И глаза. Застывшие глаза...

Вижу, Килин сквозь толстые стекла очков пристально вглядывается в слепого.

— Может, знакомый? — спрашиваю Виктора.

— Кажется, да, — рассеянно произносит Килин. — Где же я его видел?

В его памяти, как в кадрах кино, мелькали города, пути-дороги, фронты. Килин уже ничего не слышал, ему казалось, что девушка-экскурсовод говорит откуда-то из подземелья...

И Килин вспомнил.

...Идет наступление на Карельском фронте. Берег реки Сун. Взахлеб бьют пулеметы. Ухают орудия. Воют мины.

Уже полночь. Но светло как днем. Огни пожаров лижут небо...

Килин спустился к реке, чтобы переправиться на левый берег. У него важный пакет к командиру саперного батальона, того самого батальона, солдаты которого снуют по Суну, наводя переправы, управляя лодками...

У берега одиноко качается лодка. На дне ее лежит человек. Стонет. Рядом сидит девушка, видимо, санинструктор. Солдат с веслом пытается оттолкнуть лодку.

— Постой! — кричит Килин.

Солдат оборачивается.

— На левый? — спрашивает Виктор.

— Так точно! — отвечает лодочник.

— Возьмешь?

— Можно, — отвечает солдат. — Только осторожнее садитесь. Там у нас раненый лежит...

Килин помог солдату оттолкнуть лодку и, прыгнув в нее, сел у изголовья раненого.

Лодка тихо поплыла. Сун поминутно озарялся огнями. В воду плюхались мины, снаряды...

Все плыли молча. Не до разговоров. Добраться бы до берега. Только раненый глухо стонал, да сестра шептала:

— Потерпи чуток, милый...

— Что с ним? — спросил Килин.

— Ранен в живот. Оперировали прямо на берегу...

Когда достигли левого берега, положили раненого на носилки и понесли в блиндаж.

В большом просторном блиндаже стояло четыре койки.

— Это госпиталь?

— Вроде филиала, — ответила хозяйка блиндажа, высокая женщина с белой косынкой на голове.

Килин отнес пакет и снова вернулся в блиндаж. В его распоряжении оставалось минут сорок. Хотелось узнать, как чувствует себя раненый.

В блиндаже тускло горела снарядная гильза. Хозяйка, накрывшись шинелью, спала. Спал и раненый. У столика одиноко дремала спутница Килина — санинструктор. Когда он вошел, она привстала.

— Присаживайтесь, — шепотом сказала девушка, уступая ему табуретку.

— Нет, нет. Я здесь пристроюсь, — и Килин сел на ящик у самого порога блиндажа. — Как он?

— Сержант-то? — спросила сестра. — Ничего. Терпеливый...

Раненый спал. Он лежал на спине. Его длинные белесые волосы, слегка взлохмаченные, закрывали лоб.

— Громов. Герой, — тихо сообщила девушка. — Комбат сказал мне: «Смотри, Вера, чтоб жил Громов...» Вот я и смотрю. Пока в госпиталь не доставлю — в батальон не вернусь. Передам в руки врачам — спокойна буду...

— А почему он герой?

— Первым форсировал реку. Во главе взвода, а затем и ротой командовал. Ротного убило. Громов заменил его и держался до прихода батальона. Ранило его в живот, но он продолжал сражаться. Комбат сказал, что это настоящий герой.

Громов проснулся.

— Где я? — спросил он.

Вера подошла к нему. Он узнал ее.

— А, Верочка... В животе горит...

— Пройдет, — успокаивала сестра и смочила раненому губы.

Сержант снова спросил:

— А все-таки где мы?

— На берегу Суна. Отсюда скоро поедем дальше, в госпиталь.

Килин подошел ближе к раненому. Сержант, видимо, подумал, что Килин здесь старший начальник, и, уже обращаясь к нему, попросил:

— Не надо меня далеко отправлять. Я вскорости поднимусь. Вот увидите...

Килину пора было уходить. Взяв сержанта за руку, пожелал ему скорого выздоровления.

— Спасибо, — тихо прошептал раненый.

И вот он, сержант Громов, бывший, конечно, сержант, сидит в автобусе. Ничего не видит.

— Постарел, — сказал Виктор. — Правда, седин нет, но уже мало осталось от тех густых белесых волос, что так красиво свисали у него тогда на лоб. А вот шрама не помню. На подбородке не было шрама. Появился, видать, позже.

Килин подошел к переднему сиденью и присел рядом с Громовым.

— Здравия желаю, сержант Громов!

Слепой встрепенулся, вытянул шею, поднял голову и, не поворачиваясь к Килину, нервно спросил:

— Вы кто? Кто меня признал?

— Вспомните Сун, реку Сун. Вас, раненого, везли на лодке...

— Это помню... Ну а вы кто?

— А кто был в лодке — помните? — спрашивает Килин.

Громов задумался.

— Лодочник... Санинструктор Вера... Больше никого... Нет, вру, запамятовал. Был еще кто-то...

Килин сказал Громову, что он тоже был в той лодке и что был в блиндаже, в котором сержант лежал перед отправкой в госпиталь.

— Вспомнил, браток! — крикнул Громов и кинулся обнимать Килина.

Автобус замер. Притихла и экскурсовод. Громов плакал. Килин тоже не сдержался...

— Браток, а ты-то как, зрячий, все видишь? — спросил Громов у Килина. — Руки, ноги целы?

— Цел я, цел, — отвечал Килин.

— Вот и хорошо... А меня еще раз садануло. После того ранения я ведь снова возвратился на фронт. Правда, тогда меня далеко кинуло — аж в Ереван. Но войну я все же догнал. Прошел всю Польшу, до Одера добрался. А у Кюстрина получил ранение и контузию... До Берлина не дотопал. Снова по госпиталям странствовал.

Громов смолк. Экскурсовод спросила:

— Может, продолжим?

— Извините нас, милая, — произнес Громов.

— Что вы! — смутилась девушка и стала рассказывать о чудесном винограде, растущем на склонах гор у Абрау-Дюрсо, о прелестном шампанском...

А Громов как-то ушел в себя, примолк... Мы с Килиным смотрели на него и не могли понять, что произошло. И вдруг услышали его шепот.

Громов произносил одно лишь слово: «Катерина... Катеринуш-ка...»

— Ты кого зовешь, Громов? — спросил Килин.

— Братец ты мой, — прильнул к уху Килина слепой, — я слышу Катеринин голос, моей жены Екатерины Афанасьевны...

Килин протер очки и еще пристальней посмотрел на соседа: что с ним?

— Право дело, она! — не успокаивался слепой.

— Которая?

— Экскурсовод наш...

Килин улыбнулся:

— Да она же молоденькая.

— Молоденькая? А сколько ей?

— Ну, лет двадцать — двадцать пять.

Громов успокоился. Но ненадолго.

— Нет, браток, это Катеринин голос... Спроси-ка ее, как мать ее зовут...

Когда автобус подошел к Абрау-Дюрсо и остановился у завода шампанских вин, Килин подошел к экскурсоводу, познакомился и рассказал о просьбе своего фронтового товарища узнать, как зовут ее мать.

— Мария, Мария Федоровна, — ответила девушка.

— А что?

Килин и сам не знал: а что?

— Слышишь, Громов, Марией зовут ее мать.

Громов подошел к экскурсоводу.

— Где вы родились?

— Здесь, в Геленджике.

— Извините, — произнес слепой и, постучав палочкой, отошел в сторону.

— Ты, Громов, расскажи мне, что тебя тревожит? — настаивал Килин.

— Понимаешь браток, у нее голос моей Катерины... А Катерины нет в живых. Я справлялся... Жили мы с ней до войны в Запорожье. Я ушел на фронт в первый же день, а Катерина беременная осталась. А может, и она куда-нибудь подалась...

Килин нервно потер очки. «А вдруг! — мелькнула мысль. — Да, вдруг вот эта девушка с Катерининым голосом и есть громовская дочка...»

Теперь эта мысль не давала покоя Килину. Он уже не слышал ее рассказа о шампанском, о прелестях Абрау-Дюрсо, Килин строил планы поиска...

Дом в Геленджике, в котором жила экскурсовод, Килин быстро нашел. Адрес ему дали в экскурсионном бюро.

Девушки не оказалось дома. Дверь Килину открыла ее мать, Мария Федоровна, женщина пожилая, но очень подвижная.

Из прихожей Килин вошел в просторную комнату, посередине которой стоял круглый стол с вазой.

На стене висел портрет молодого человека в военной форме. На петлицах его гимнастерки четко выделялись три кубика.

— Мой муж, — пояснила Мария Федоровна. — Пропал без вести...

— А вы не пытались искать? — спросил Килин.

— Как же! Много раз писала... Никаких следов. Если бы Коля был жив, он бы меня первый нашел.

— Вот и я к вам по такому делу...

Мария Федоровна встревожилась.

— Слушаю вас, — присаживаясь на стул, произнесла она.

Килин был откровенен. Рассказал о слепом человеке, потерявшем на войне все — и зрение, и дом, и жену... И о своей встрече в автобусе тоже рассказал.

По глазам Марии Федоровны Килин понял, что его рассказ взволновал ее.

— Так вот, этот слепой человек утверждает, что голос вашей дочки как две капли воды схож с голосом его жены.

Мария Федоровна всплеснула руками и лишь тихо сказала:

— Надо же...

Килин попросил Марию Федоровну быть откровенной.

— Вот вам вся правда, — вдруг решительно сказала она. — Да, Виктория не моя родная дочь.

Другого ответа Килин почему-то и не ждал. Еще в автобусе он уверовал в мысль, что Громов нашел свою дочь...

— До войны мы с мужем жили в Запорожье. Он служил в военкомате, а я работала на почте. Когда началась эвакуация, он остался там, а я уехала на восток. Ехала в теплушке. Нас, запорожских, набралось очень много. Где-то, кажется, около Пензы, вдруг по вагону раздался возглас: «Рожает!» Я бросилась в угол, где лежала женщина... Ну а дальше случилось страшное: роженица умерла, осталась кроха девочка... И я стала ее матерью... После войны мы приехали в Геленджик...

Мария Федоровна заплакала. Успокоившись, продолжила:

— Помню, взяла я ее тогда в теплушке на руки и сказала: «Дочерью мне будет». Все этому обрадовались. Кто-то из глубины вагона крикнул: «А назовете как?» Правда, как же девочку назвать? И вдруг старичок в пенсне говорит: «Виктория... В честь нашей будущей победы...»

Вечером Килин привел к Марии Федоровне Громова. Пришла с работы Виктория.

— Здравствуй, мамочка! — услышал Килин из прихожей. — У нас гости?

— Да, доченька, папа приехал.

— Папочка! — крикнула Виктория и влетела в комнату.

Влетела и замерла. Посмотрела на Килина, на Громова и на портрет. Громов, протянув руки, шагнул навстречу Виктории. А она, видимо, почуяв сердцем родное, бросилась к нему...

Килин ушел. Вскоре закончился его отпуск, и он из Геленджика уехал в Свердловск.

 

Кто знал его?

По проспекту Маркса, мимо гостиницы «Метрополь», шла девушка лет семнадцати. Высокая, стройная, в брючном костюме цвета морской волны. Она шла медленно и вглядывалась в лица встречных так, словно кого-то искала.

Так оно и было. Она вышла на этот московский проспект с одной целью — найти человека, знавшего ее дедушку-фронтовика. Вышла с картонным транспарантом. На него был наклеен портрет молодого человека, в петлицах гимнастерки которого выделялись четыре треугольника. Указан был и адрес: полевая почта 48213-В. Рядом с карточкой было крупно написано: «Кто знал его?».

Это бабушка попросила ее выйти с транспарантом на улицу.

— Сегодня большой праздник, — сказала бабушка. — День Победы. Многие фронтовики ради этого дня в Москву приезжают. Пойди-ка, Катенька, может, кто узнает твоего дедушку.

Катя и сама давно мечтала о розыске. Еще когда училась в пятом классе, принесла в школу пожелтевший листок бумаги, на котором было написано, что старшина Крюков Матвей Поликарпович пал смертью храбрых в боях за Советскую Родину, и попросила пионервожатого помочь ей разузнать о дедушке все-все: как воевал, сколько врагов убил, где похоронен? Пионервожатый помог составить письмо, которое она переписала и разослала по его совету в несколько адресов. Но ответы пришли неутешительные: никто ничего не знал о старшине Крюкове.

И вот она вышла на улицу. Она всматривалась в лица прохожих, особенно тех, у которых на костюмах блестели ордена и медали. Жил бы дедушка, он тоже вышел бы на проспект в нарядном костюме со всеми наградами. Катюша дошла до угла гостиницы «Метрополь» и, нырнув в подземный переход, вскоре оказалась у Малого театра. У ЦУМа пересекла Петровку и вышла к скверу у Большого театра. Это бабушка велела ей прийти сюда.

— В сквере всегда встречаются фронтовики, — говорила бабушка. — Они там находят друг друга. Может, и нам, Катенька, повезет?

Катя шла по аллейкам сквера медленно-медленно. Ей хотелось, чтобы каждый видел портрет деда. Она почему-то была убеждена, что здесь обязательно присутствует его сослуживец. Но где же он? Почему не подходит к ней?

И вдруг она услышала:

— Доченька, ты кого несешь?

Катя вздрогнула, увидев перед собой человека с тросточкой в генеральском мундире. «Нашелся-таки дедушкин друг», — подумала она.

— Кто этот юноша? — спросил снова генерал.

— Мой дедушка, Крюков Матвей Поликарпович, — волнуясь, ответила Катя. — Вы его знали?

— Нет, — покачал головой генерал.

— А я думала...

— Нет, милая, не знал. А ты молодчина, — сказал генерал и, заметно припадая на левую ногу, пошел по аллее.

У Кати настроение испортилось. Ну почему генерал не дедушкин сослуживец! Вот если бы он им был, она повела бы его домой, познакомила бы с бабушкой и с мамой. Как бы все радовались: дедушкин друг — генерал! А может, он плохо разглядел портрет, оттого и не узнал? Или номер полевой почты не заметил?.. Ей вдруг захотелось снова найти затерявшегося в толпе генерала с тросточкой и попросить его хорошенько посмотреть на портрет дедушки. Но Катя не стала искать генерала. Может, он ей еще сам встретится. А пока она решила присесть, ноги устали.

Заметив скамейку, на которой сидела седая женщина, Катя подошла к ней.

— Здесь не занято? — спросила Катя.

— Садитесь, — мягко улыбнувшись, сказала женщина и пристально взглянула на портрет.

Катя села на край скамейки. Женщина, повернувшись к ней, придвинулась поближе. Катя увидела много наград на ее синей кофточке.

— Вы тоже воевали? — спросила Катя и тут же поняла, что вопрос этот не следовало задавать. Само собой разумеется: раз столько наград у женщины, значит, она фронтовичка.

— Пришлось, деточка, — ответила женщина и, в свою очередь, заинтересовалась портретом: — Фронтовик?

— Да. На войну ушел двадцать второго июня сорок первого года. Через шесть месяцев моя бабушка, его жена, получила извещение, что он погиб, — объяснила Катя. — И мы ничего не знаем о нем.

— Понимаю, — сказала женщина и, вынув из сумочки очки, попросила Катю дать ей в руки портрет.

Катя охотно исполнила просьбу. Ей показалось, что именно эта женщина узнает ее дедушку.

Катина соседка внимательно разглядывала молодого старшину.

— Вот его адрес, — Катя ткнула пальцем под портретом, где значилась полевая почта. — Всего одно письмо сохранилось у бабушки...

— Да, я вижу 48213-В, — рассеянно произнесла женщина.

Она сняла очки, взглянула вдаль и стала что-то шептать... Катя прислушалась: женщина раз за разом повторяла номер полевой почты. Катя смотрела ей в лицо и видела, как шевелились ее губы, подергивались брови, как щурились ее глаза. Девушка молчала, она сердцем почуяла, что ее соседка вспоминает что-то далекое, забытое, и поэтому не надо ей мешать.

И вдруг Катя услышала сорвавшееся с уст седой женщины одно лишь слово:

— Вспомнила!

— Что вы вспомнили? — встрепенулась Катя.

— Слушай меня внимательно, девочка, и не перебивай. Мы с тобой, кажется, нашли того, кто знал твоего дедушку.

Катя пока еще ничего не понимала, но уже сейчас ей хотелось обнять эту добрую седую женщину. Она догадалась, что та вспомнила что-то важное.

— Есть у меня подруга, — начала свой рассказ Катина соседка, — она должна скоро сюда прийти. Мы каждый год в День Победы встречаемся на этой скамейке. Я приезжаю из Воронежа, а она живет под Москвой, в Красногорске. Зовут ее Анастасией Ивановной. Ну а когда мы познакомились, она звалась просто Настенькой.

Их знакомство состоялось в июле сорок первого. В санитарном поезде. Обеим было по девятнадцать лет. Они были медицинскими сестрами.

Вагоны стучали по рельсам. То катились ближе к фронту, то удалялись от него, а они, две подружки, Настенька и Леночка (так в молодости звали седую женщину — Катину знакомую Елену Казимировну), круглыми сутками были на ногах, бежали на каждый стон раненых. Отдыхали урывками. Так продолжалось три месяца. В октябре, когда уже пошли холодные дожди и стало очень сыро, подружки расстались. Лена осталась по-прежнему в санитарном поезде, а Настю отправили в 126-ю стрелковую дивизию. В скором времени она оказалась на самом переднем крае, в стрелковой роте.

Настя не забыла свою подружку: сразу, как прибыла на место, написала Лене письмо. И пошла у них переписка.

— 48213-В — это и есть Настенькина полевая почта, — сказала Елена Казимировна. — Сколько раз по этому адресу я ей отправляла свои письма!

— Так это же дедушкина полевая почта! — радостно воскликнула Катя.

— Правильно! И дедушки твоего, и Настеньки... Вот я и говорю: нашли мы с тобой того, кого ты искала. Анастасия Ивановна должна его знать!

— А скоро она придет? — спросила Катя.

— Обычно в это время она уже приходила. Что-то задерживается.

Катя смотрела по сторонам и, если замечала женщину с наградами, непременно спрашивала Елену Казимировну: не Анастасия Ивановна ли? Но ее все еще не было.

— А какая она из себя? — допытывалась Катя. — Молодая?

— Мы свою молодость на войне оставили. Теперь сединой покрылись, — сказала Елена Казимировна и снова вспомнила далекий сорок первый год и тот день, когда Настенька прибыла в санитарный поезд с Урала, кажется, из Красноуфимска, и их обеих поместили в одно купе. Они стали подружками с первого взгляда. Жили в согласии, все делили пополам — и радость, и беду, и хлеб.

Слушать Елену Казимировну было очень интересно, но Кате все-таки не терпелось скорее увидеть Анастасию Ивановну. А она не появлялась.

— Может, заболела?

— Могло случиться, — произнесла Елена Казимировна и посоветовала Кате идти домой, а завтра они снова встретятся и поедут к Анастасии Ивановне.

...В Красногорск они прибыли в полдень. Сначала ехали на метро до станции «Войковская», затем минут двадцать на электричке. И вот Елена Казимировна нажимает кнопку звонка. Дверь медленно открывается, и на пороге появляется невысокого роста худенькая женщина. Катя поняла, что это и есть та самая фронтовая медсестра Настенька, которая знает ее дедушку.

— Что случилось, Настенька? — еще стоя на пороге, спросила Елена Казимировна.

— Приболела, — услышала Катя звонкий, совсем молодой голос Анастасии Ивановны. — Теперь все позади, выздоравливаю.

Когда все трое прошли в комнату, в центре которой стоял стол с вазой цветов, Елена Казимировна познакомила Анастасию Ивановну с Катей и рассказала о цели их совместного приезда.

— Да, ты, Леночка, не ошиблась: 48213-В — это моя полевая почта, — подтвердила Анастасия Ивановна.

— А этого старшину знаешь? — Елена Казимировна подала портрет Анастасии Ивановне.

Та взглянула на потускневший фронтовой снимок, и ее лицо вдруг как-то сразу посветлело. Анастасия Ивановна молодо выпрямилась.

— Это же Поликарпыч! Командир нашего третьего взвода, Матвей Крюков. Он...

Катя вскочила со своего стула и, обняв Анастасию Ивановну, стала ее крепко-крепко целовать. Потом она почти шепотом сказала:

— Мы вас очень долго искали, Анастасия Ивановна.

— Теперь слушай, девочка, меня. Я все тебе расскажу. Помнишь, Лена, ту осень, когда мы с тобой расстались и я покинула санитарный поезд? Так вот, через три дня я уже была на переднем крае. Шла я из полка в батальон лесной дорогой. Одна-одинешенька. А было это в Карелии.

Вдруг слышу позади себя голос. Обернулась. Вижу — военный машет мне. «Постой, — говорит, — вместе пойдем».

Остановилась. Подходит. Спрашивает: «Куда топаешь?». Ответила. «А в какую роту?» Сказала, что во вторую.

Он от радости даже руками всплеснул: «Это же здорово. Теперь и у нас будет своя сестра».

Мы познакомились. Он назвался Матвеем Крюковым и сказал, что командует взводом во второй роте. «С каких краев будешь, сестрица?» — спросил он. Я ответила, что с Урала. «Неужто правда?». Я еще раз подтвердила ему, что родилась в Красноуфимске. Тогда он остановился, протянул мне руку и очень торжественно произнес: «Здравствуй, землячка!». И сказал мне старшина Крюков, что он тоже уралец. «Может, знаешь, сестрица, поселок Арти? Моя родина». Я тоже обрадовалась: ну как же, вдали от родного края встретила земляка, можно сказать, соседа: от Красноуфимска до Артей рукой подать. Крюков так и звал меня: «соседушка». Бывало, при встрече — а виделись мы часто — он непременно спрашивал: «Как житье-бытье, соседушка?». Он мне рассказывал про свою гражданскую жизнь, про то, как в малолетстве, оставшись без родителей, попал в детдом, а оттуда в Москву, где выучился на слесаря и работал до самого ухода на войну...

Катя с жадностью слушала Анастасию Ивановну, рассказ которой в мельчайших подробностях рисовал образ ее дедушки. Катя будто увидела его молодым, сильным, смелым.

Особенно потряс ее рассказ о последнем бое.

...Стрелковый взвод Матвея Крюкова держал оборону вблизи реки Свирь. Было это в начале ноября. Стояла золотая осень. В утреннюю тишину вдруг ворвался гул моторов. Высунулся командир из своего окопа и увидел танки: они шли прямо на него. Пять машин ползло. А за ними — пехота.

— Танки! — раздался голос Крюкова, и каждый солдат взвода понял, что надо делать.

На брустверы окопов легли связки гранат и бутылки с горючей жидкостью. Приготовились и станкачи-пулеметчики.

Командир первым поднял над головой связку гранат и, размахнувшись, как не раз уже бывало, швырнул ее прямо под гусеницы ползущего на него танка. Удар был метким: левую гусеницу разнесло. Танк, сильно накренившись, застыл на месте.

Командирский пример окрылил взвод. Солдаты разом ударили по другим фашистским танкам.

Вскоре над полем боя запылало еще два факела. Тут и пулеметы заговорили.

Фашисты отступили. Но не прошло и часа, как они снова атаковали взвод Крюкова. Теперь на его позицию ползло шесть танков. И снова все повторилось: первым ударил по броне врага командир, потом весь взвод вступил в бой. Но на этот раз фашистам удалось ворваться на крюковскую позицию. Так случилось, что один из трех оставшихся вражеских танков накрыл окоп командира. Фашист стал утюжить его, мять гусеницами землю. Бой длился часа три. На помощь взводу подоспели свежие силы — стрелки и артиллеристы. Они, уничтожив все танки врага, заставили его пехоту отступить. Теперь на поле боя, где еще дымились танки противника да стонали раненые, появилась медсестра Настя Пахомова. Где перебежками, а где ползком она пробиралась к каждому, кто нуждался в ее помощи.

Нет, Настя не боялась пуль. Она их просто не слышала. Сестра боялась другого — не опоздать бы к раненому солдату, скорее бы вынести его в безопасное место. И она трудилась до седьмого пота: обрабатывала раны, бинтовала, поила раненых водой... И таскала совсем неподвижных людей на своих хрупких плечах. Самой бы в пору заплакать, а она раненых утешала: «Потерпи чуток, еще метров двадцать — и мы в безопасности...»

Уже всех вынесла с поля боя, а командира, своего земляка, не могла найти. Где же он?

К сестре на помощь подползли двое солдат. Они видели, как танк проутюжил окоп. Стали втроем искать командира взвода. Сестра умоляла: «Скорее копайте! Скорее...»

Крюкова нашли полуживым. Он даже не стонал. Чуть-чуть шевелились губы. Сестра, припав ухом к окровавленной груди, услышала еле уловимые удары сердца.

Не было сил управиться с израненным телом Крюкова. Он был прострочен пулеметной очередью весь — сверху донизу. Настя все сделала, чтобы хоть мало-мальски обезопасить его раны, но спасти не смогла. Крюков скончался...

— Вот так это было, — закончила рассказ Анастасия Ивановна и, глядя в большие Катины глаза, добавила: — Можешь гордиться дедушкой.

Анастасия Ивановна взяла в руки лежавший на столе портрет старшины Крюкова и сказала:

— Давай-ка, Катюша, я напишу тебе на память. Вместо дедушки.

— Спасибо вам. Вы такая добрая.

На обороте старой фронтовой карточки Крюкова Анастасия Ивановна написала: «Катюша! Я знала Матвея Крюкова, твоего деда. Знала молодым и бесстрашным. Будь похожей на него, и тебя все будут любить. Медсестра А. Пахомова».

 

Портрет

В купе нас было двое. Я возвращался в Свердловск после двадцатидневного пребывания на юге, а мой сосед, тоже отпускник, ехал к себе на Южный Урал.

Как это бывает в поездках, мы быстро познакомились, и вскоре я многое знал о своем соседе. Он инженер-автомобилестроитель, исколесивший весь Союз. И чем больше рассказывал о своей жизни, тем явственнее вырисовывался образ человека, горячо влюбленного в свою профессию.

Николай Петрович, так его звали, умел увлекательно говорить не только об автомобилях. Он был страстным охотником. В этом я убедился, слушая его охотничьи рассказы.

А как любил Николай Петрович свой край! Он считал, что красивее уголка на земле нет.

Николай Петрович умел так бесхитростно рассказывать, что я верил каждому его слову.

Более того, я полюбил своего соседа. Мне нравилось все в нем — и нос с небольшой горбинкой, похожий на ястребиный, и пышная, рано поседевшая шевелюра, и даже шрам, прорезавший левую щеку до самой брови.

— Отметина войны, — сообщил как-то невзначай о своем шраме Николай Петрович.

На вторые сутки, когда приближался час нашего расставания, Николай Петрович, зная, что у меня имеется еще дней десять отпускных в запасе, спросил:

— Может, поохотимся вместе?

— Как? — не понял я неожиданного вопроса.

— Короче говоря, собирайте вещички, и будем сходить на следующей станции.

Я не стал раздумывать. Может, причиной тому стали яркие рассказы Николая Петровича, но я решил, что нет более подходящего случая побывать на юге Урала.

Мы сошли на небольшой станции. Николая Петровича встретила «Волга».

— Рекомендую пройтись, — обратился он ко мне. — Тут есть одна тропинка...

Уложив чемоданы в «Волгу», мы свернули с асфальтированной дороги. Тропинка повела нас в бор.

Запахло сосной.

Шли молча. Николай Петрович впереди, я — следом за ним. Когда мы поднялись на гору, покрытую молодым низкорослым сосняком, взору открылась чудесная панорама: внизу простиралось голубоватое озеро, похожее на огромную чашу. Слева от озера, куда вела тропинка, возвышалось белокаменное здание.

— Это наш Дворец культуры, — пояснил Николай Петрович.

Мы пошли прямо к Дворцу.

Я любовался озером, так красиво «вмонтированным» в зеленый лесной пейзаж высоченными соснами-мачтами с пышными кронами. У Дворца замер... Я встретился лицом к лицу с очень знакомым мне человеком... На секунду закрыл глаза... Постой, постой... Неужели он?

Да, это он. С портрета, высоко поднятого над парадной дверью Дворца, на меня смотрели слегка прищуренные глаза солдата-фронтовика.

— Вот так встреча! — сорвалось с уст.

Николай Петрович ничего не понимал:

— Что случилось? Какая встреча? С кем?

— С Черепановым... С его портретом... Всем взводом рисовали...

Мы присели на широкой скамейке перед Дворцом. Я спросил:

— Почему этот портрет здесь?

— Это наш земляк. Сергей Дмитриевич Черепанов, гвардии рядовой, — ответил Николай Петрович. — Герой войны. Дворцу присвоено его имя.

— А портрет где взяли?

Николай Петрович объяснил, что над Дворцом висит копия с портрета Сергея Черепанова, а оригинал хранится в городе, в музее.

Я долго смотрел на портрет, и в памяти постепенно всплывало давно минувшее...

Идет бой. Бой не из легких. Есть приказ идти вперед. А впереди — болото, топь.

Командир взвода настроил солдат на самое тяжелое.

— Асфальта не будет. Весь путь — сплошная трясина... Ничего, пройдем!

По правде сказать, никто не представлял себе, как можно пройти по такой зыбкой земле. Стоишь, а она колышется.

Но на войне никому не задашь такого вопроса. Есть приказ идти, значит, надо пробиваться.

И взвод пробивался. Шли гуськом, друг другу в затылок.

Вода хлюпала, чавкала грязь, а солдаты шли. Молча.

...Где-то в штабах, на картах эта болотная тропинка совершала умный маневр. Она поворачивала, изгибалась и своим острием, стрелкой-птицей впивалась в сердце врага.

Так было на штабных картах.

А тут сапоги медленно отмеряли метры болотной трясины. Притихли солдаты. Ни словечка никто не вымолвит.

Вот старается Ерофеич. Многим в отцы годится, а идет бодро. Правда, усы маленько пообвисли, но в глазах искра не погасла. Ему бы сейчас в теплую избу да обсушиться...

Ерофеич тяжело дышит. Нелегко старику. Несладко и Сереге Черепанову, шагающему впереди Ерофеича. Ношу солидную парню подкинули: сверх автомата тащит несколько пулеметных лент, набитых патронами, да взрывчатки с пуд.

— Молодой, выдюжит, — сказал про Серегу командир.

И верно. Сопит Серега, но не сдается.

Следом за Ерофеичем шагает Реваз. Изредка голос подает: «Вай, какое несимпатичное море!». И тогда улыбка озаряет лица солдат. Между прочим, все, что скажет Реваз, вызывает улыбку. «Умеет смешно выражаться, — говорит про него Ерофеич. — Точно».

— Ты почему такой шутливый? — спросили как-то Реваза.

— Мой отец, когда входил в дом и не слышал смеха, спрашивал: «Дети мои, кого хороните?». Теперь я спрашиваю: если не шутить, не смеяться, то как будет называться наш взвод?

Реваз делал паузу, хитро смотрел на всех и нараспев отвечал:

— Похоронной командой!

Все снова смеялись. А ведь верно, трудно теперь представить взвод без Реваза Рикашвили, парня из Аджарии...

И вообще этот взвод особенный. Нигде таких парней нет. Взгляните в конец колонны, там замыкающим идет чернявый крепыш. Весельчак, балагур, танцор. Правда, сейчас идет тихо, молчит. Видно, притомился. Это Ромка Заярный. Цыган. Сюда прямо из табора пришел. Часть стояла тогда под Ржевом, в лесу. Был привал на обед. Он и появился.

— Чавелы, возьмите. Душу веселить буду... Вот гитара. Фашистов бить буду, если автомат дадите.

— Откуда пришел к нам? — спросил командир.

— Из лесу, начальник. Отец повел табор за Волгу, подальше от фронта, а я махнул к вам. Хотите спляшу?

— Ты лучше спой что-либо, чернявый, — попросили солдаты.

Ромка тронул струны и вместе с гитарой запел.

Командир взял Ромку, и тот всех научил петь цыганские песни. Взвод этот даже командир полка частенько навещает. Видно, любитель таборных напевов. Придет во взвод, присядет поближе к Ромке и лишь скажет:

— Давай, сынок!

Ромка начинает, а все подхватывают:

Эх, раз.
Еще раз.
Еще много, много раз...

...В тишине, когда монотонно сопит болотная топь, какие только мысли ни придут в голову. Все припомнится — и смешное, и горькое. И мечта придет, прозрачной дымкой затуманит взор и унесет тебя далеко-далеко. Вот и теперь всем хотелось скорее выкарабкаться из этого ада, ступить ногами на прочную землю, переобуться, завернуть ноги в сухие портянки...

Но не всякой мечте суждено сбыться. Правда, из болота взвод выбрался, но обсушиться солдаты не смогли. Сразу приступили к делу. Одни, захватив с собой мины и взрывчатку, ползком выдвинулись к железной дороге. Предстояло заминировать ее. Другим следовало прикрыть действия саперов. Медлить нельзя было, вот-вот должен появиться вражеский эшелон.

Саперы ставили под рельсы мины вблизи станции. Сначала все шло хорошо. Но минут пятнадцать спустя с чердака двухэтажного вокзального здания застрочил пулемет. Солдатам пришлось залечь.

— Так не пойдет, — сказал командир взвода, находившийся в группе прикрытия. — Надо кончать с этим фрицем.

— Разрешите мне, — обратился к взводному Сергей Черепанов.

— Действуй!

Сергей по канавке, прячась за насыпью, направился вдоль железнодорожного полотна в сторону вокзала. А пулемет не умолкал.

Все притаились. Вот Сергей вскочил в здание и скрылся из виду. Враз замолк и пулемет. Это Черепанов сработал.

— Молодец! — похвалил взводный.

С пулеметом покончено, но где же Сергей! Что-то долго засиделся на вокзале. Не случилась ли беда?

Да, случилась. Уже позже, когда саперы завершили свое дело, в здание вокзала проник Ромка Заярный и нашел там Сергея. Нашел мертвого. В зале ожидания валялись трупы немцев и среди них изуродованное тело Сереги.

— Первым делом я подался на чердак, — рассказывал Ромка. — Тихо. Стоит пулемет, а рядом лежит мертвый пулеметчик. — Я — вниз. Вижу: навалом мертвые немцы. Тут я и нашел нашего Серегу.

Видно, они его хотели живьем взять, но не вышло. Гранатой себя и их взорвал.

Похоронили героя на опушке леса.

...Всю эту историю рассказали мне друзья Сергея Черепанова, когда я — корреспондент армейской газеты — прибыл к ним в часть. Я уже знал о подвиге этого взвода. Мне рассказали в штабе дивизии и о результатах его работы: вражеский эшелон, с которым следовал артиллерийский полк, полетел под откос.

Теперь, выполняя задание редакции газеты, я внимательно слушал Ерофеича, Заярного, Рикашвили. Они рассказывали о Черепанове. И я решил тогда обязательно написать о нем.

— Ребята, — сказал я, — мне нужна фотокарточка Черепанова.

— И верно, — поддержал меня Ерофеич, — без карточки нельзя. Товарищ корреспондент напишет и карточку приложит: смотрите, каков он, герой! А ежели начальство определит Сереге награду, оно обязательно потребует карточку.

Но вот беда, не нашлось ни у кого Серегиной фотографии.

— А может, мы нарисуем Серегу? — спросил Реваз.

— Снова ты шуточки шутить, — обиделся Ерофеич. — Дело серьезное, не до зубоскальства.

— Серьезно говорю, — настаивал Реваз. — Давайте всем взводом будем рисовать. Я начну. Не зря же в школе по рисованию пятерки имел. Честно говорю.

Я поддержал Реваза:

— Дело парень говорит.

Так и приступили к делу. Вскоре появился большой лист ватмана, над которым мы все склонились. Первым начал Рикашвили. Видно, парень толк знал: карандаш легко забегал по бумаге. Перво-наперво Реваз изобразил челку. Точно, Серегину челку. Затем появились подбородок, глаза, губы. Пришлось многим подержать в руках карандаш. Ерофеич даже ко мне обратился:

— Будь другом, переделай нос. Разве это Серегин нос? Сплющенный какой-то... Попробуй подыши таким носом. Нет, ты нарисуй настоящий Серегин нос, ноздрастый. Во, как мой.

И я взял карандаш. Посмотрел на нос Ерофеича и провел одну линию, другую, вычертил два полукруга. Нос менял очертания.

— Во-во, так, — одобряюще кивнул головой Ерофеич.

Затем командир приложил руку к портрету. Кажется, брови подправил: пошире дал им разлет. Короче говоря, хоть и рисовали долго, но Серега в точности получился. Это подтвердили все.

И пошел портрет гулять по свету. Сначала он появился в армейской газете, в которой напечатали мой очерк о герое. Затем командующий армией затребовал портрет Черепанова к себе. А теперь вот на Урале оказался...

Мой спутник — Николай Петрович — был несказанно рад.

— Вот видите, хорошо, что послушались меня и сошли здесь. Встреча-то какая!

 

Сапоги

Надо же такому случиться! Факт или эпизод, — как хотите называйте, — с которым я столкнулся много лет назад, вдруг снова ожил...

Ехал я поездом из Свердловска в Ивдель. В вагоне было малолюдно. Занял я место в пустом купе и стал листать свежий номер журнала.

— Здравствуйте, — услышал я вдруг приглушенный голос. В дверях купе стоял рослый худощавый человек с темными густыми бровями на продолговатом смуглом лице.

Он держал в правой руке пухлый портфель, а на согнутой левой руке висел коричневого цвета плащ-дождевик. Мое внимание привлек знак, блестевший на лацкане темно-серого пиджака. У меня тоже есть такой. Его получили все ветераны 62-й, сражавшейся в Сталинграде, армии. Не скрою, я обрадовался однополчанину.

— Понимаете, — продолжал тот, — мое место в соседнем купе. Но там никого нет. Может, пустите на постой, вдвоем веселее будет.

— Конечно, конечно, — сказал я и пригласил гостя располагаться на любом из трех пустовавших в купе мест.

Он, повесив плащ, уселся на нижней полке.

Мы познакомились. Моего соседа звали Борисом Семеновичем.

— Еле успел на поезд, — сказал он. — Час назад прилетел из Минска. Схватил такси — и на вокзал.

Борис Семенович, раскрыв портфель, вытащил целлофановый пакет, в котором лежали хлеб, колбаса и еще кое-что съестное.

— Давайте подкрепимся. Страсть люблю в поезде поесть.

— Спасибо, — сказал я. — Только недавно обедал.

— Не надо отказываться, — настаивал сосед. — У меня кое-что есть и для аппетита.

Пришлось согласиться.

Борис Семенович оказался человеком разговорчивым. Сначала он сообщил мне, что едет в свое родное уральское село, с которым расстался в сорок первом, затем рассказал о Минске, где поселился после войны и живет по сей день. Ну а потом весь разговор пошел о фронте. Сначала о Сталинграде.

Борис Семенович прибыл на Сталинградский фронт в тяжелые дни сентября сорок второго. Младшего лейтенанта Корчака определили в армию генерала Чуйкова.

Из штаба фронта дорога привела его прямо к волжской переправе: ему следовало прибыть в стрелковую дивизию, сражавшуюся на Мамаевом кургане.

Саперы не советовали днем соваться: противник держит реку под прицельным огнем. Сказали, что только ночью перевезут его в Сталинград.

Так и вышло: как только стемнело, катер мигом доставил его на правый берег. Под утро добрался до КП полка.

— Майор спит, — сказали на КП. — Только-только лег. Три атаки отбили. С танками гады лезли... Устал майор. Понял?

Понял, конечно. И он тоже устал. Привалиться бы где-либо.

— Ложись и ты, младшой, — вдруг услышал он голос из темного угла. — Прямо на пол ложись.

Свалился и мертвецки уснул. Проснулся не по собственной воле, подняли.

— Давай-ка, младшой, к майору.

Вскочил на ноги, подтянул потуже ремень, расправил складки на гимнастерке и шагнул к столу, где над картой склонился командир полка.

— Товарищ майор, младший лейтенант Корчак прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы!

Майор, еще не оторвавшись от карты, переспросил:

— Как фамилия?

— Корчак, товарищ майор.

Командир полка, выпрямившись, взглянул прямо в лицо младшему лейтенанту.

— Борис! — удивленно воскликнул майор. — Откуда ты свалился? Вот чудо.

И впрямь чудо: перед младшим лейтенантом стоял не просто майор, командир полка, а школьный товарищ, его односельчанин Дмитрий Метелев. Почти три года не виделись: в сороковом Дима уехал в Свердловск поступать в военное училище и больше в село не возвратился. Уехал мальчишкой, а вон кем стал — полком командует.

— Значит, в мое распоряжение прибыл? — переспросил майор.

— Так точно! — отчеканил младший лейтенант.

— Это хорошо. Тут, брат, нужны смелые люди. А ты, я вижу, не из робкого десятка, — майор потрогал рукой на груди младшего лейтенанта ордена Красной Звезды. — Где воевал? Откуда прибыл?

Все рассказал командиру полка: как на границе войну встретил, как отходил, как шел на фрицев в атаку...

— А знаешь, куда ты прибыл? — снова спросил майор.

Младший лейтенант улыбнулся: как, мол, не знать!

Майор продолжал:

— Черта с два ты знаешь. Здесь, брат, пекло...

Майор на какое-то мгновение смолк, задумался, затем, встрепенувшись, спросил:

— Штабную работу знаешь?

— Ни в зуб ногой, — ответил младший лейтенант.

— А что же ты умеешь?

— Фашистов бить.

— Это немало, — улыбнулся майор. — И все-таки хочу в своем штабе тебя оставить.

— Не могу в штабе. Не приходилось. Был командиром отделения, помкомвзвода, взводным. Разве в полку не найдется для меня взвода?

— Как не найдется. Тут, брат, взводные больше месяца не держатся. Сколько уж их полегло на этом кургане...

— А я живучий.

Сдался майор: распорядился назначить младшего лейтенанта Корчака командиром стрелкового взвода в 1-й батальон. И попал он на горячую точку, на Мамаев курган.

— Пять месяцев — день в день — держал оборону на кургане.

Тяжелую солдатскую науку прошел тут: ходил врукопашную, бил из пулемета, метал гранаты, рыл окопы. И представьте, ни разу не царапнуло даже.

На кургане старшим лейтенантом стал, вместо взвода роту получил. Наградами тоже отметили — орденом Отечественной войны II степени и медалью «За отвагу»...

Борис Семенович рассказывал так живо, что у меня даже сон пропал. За полночь перевалило, а нам не хотелось спать. Мы лежали на полках и глядели в темноту. Я внимательно слушал соседа, правда, только изредка, по необходимости, вставлял какую-либо фразу или о чем-то спрашивал.

Мой сосед говорил не спеша, он как бы вел меня от одного боевого рубежа к другому. Сталинград, бой в Донских степях, форсирование Дона — все припомнилось Борису Семеновичу. А в районе города Шахты он сделал вроде привала. Вспомнил интересный случай. Здесь он стал капитаном, его повысили в должности.

— Убит комбат Нестеренко, — сообщил ему командир полка, когда он прибыл на КП. — Принимай первый батальон.

В этот момент в командирскую избу вошел лейтенант. Он принес какой-то сверток, молча развернул его и вытащил новенькие хромовые сапоги.

— Примеряйте, — сказал лейтенант, обращаясь к командиру полка.

Подполковник Метелев снял старые, уже изрядно потрепанные сапоги и принялся натягивать новые. Но не смог этого сделать: малы.

— Снимайте, другие принесу, — сказал лейтенант и, когда подполковник снял сапоги, стал их укладывать в сверток.

— Неси другие, — согласился командир полка, — а эти оставь. Комбату Корчаку подойдут.

Лейтенант, как показалось капитану, не очень охотно оставил сапоги. Когда он ушел, подполковник велел Корчаку примерить их.

— Хороши, — сказал капитан, шагая по комнате в новеньких скрипящих хромовых сапогах.

— Вот и ладно. Бери на память.

— Куда мне их? В таких на танцы только ходить, а воевать надо в яловых.

— Бери, бери. Придет время и для танцев. Дойдем до Берлина — парад там учиним. Вот в них, в хромовых-то, и прошагаешь на том параде.

Взял все-таки капитан сапоги. Батальон тоже принял. И, как предсказывал командир полка, до Берлина дошел. Правда, уже с другой частью. В Польше был ранен. По выздоровлении не попал в свой полк — направили в 3-ю Ударную армию. Снова получил батальон, с которым и пришел в Берлин. Стал майором.

— Ну а сапоги? — спросил я.

— Сохранил. Они со мной и в госпитале были. С ними нигде не расставался: лежали себе в вещмешке.

В Берлине сапоги по-прежнему отдыхали. Не надел их и 9 Мая. Но пришел день и вынул хромовые из вещевого мешка, положил в новый фибровый чемодан. Майор Корчак собрался в дорогу.

— Куда же? — поспешил я узнать.

— В Москву. На Парад Победы.

Да, его, боевого офицера, награжденного пятью орденами и многими медалями, включили в состав участников исторического парада. Сам начальник штаба 1-го Белорусского фронта генерал армии Соколовский, которому офицеры представлялись, лестно отозвался о майоре — гвардеец что надо!

Ехал в Москву санитарным поездом. Войдя в вагон, подумал: теперь-то отосплюсь! Так все считали. Но спали недолго, пожалуй, только до Польши, а там все к окнам прилипли. Соскучились по мирным картинам. И впрямь, совсем по-другому выглядит земля без пожаров и бомб...

Земля еще не успела оправиться от военных ран. В окнах мелькали руины городов, разбитые станции, сиротливо торчащие печные трубы.

Запомнились Борису Семеновичу люди, стоявшие вдоль дороги. Их было очень много: в поле — косари, в селах — ребятишки, старики. Все радостно приветствовали поезд, который вез солдат-победителей. В открытые окна вагонов влетали возгласы: «Дзенькуем! Благодарим!»

Где-то перед Седлецом майор Корчак обратил внимание на босого старика, близко стоявшего у дороги.

Старик размахивал шляпой. Майор подумал: в шляпе, а босой... У меня две пары сапог, а у него ни одной...

Выхватил из вещмешка сапоги и кинул их из вагонного окна старику.

Тот взглянул на сапоги и побежал вдоль вагона за поездом. Спотыкаясь, он что-то кричал майору, затем чертил в воздухе какие-то знаки. Может, он просил бросившего сапоги написать ему? Возможно, Борис Семенович не знает...

Странное чувство охватило меня: я вдруг перестал слышать, о чем дальше говорил мой сосед. Память унесла меня очень далеко, в сознании стало возникать забытое.

И я вспомнил польский город Седлец. Вспомнил старика с сапогами в руках на привокзальной площади. Все вспомнил...

А было вот что. Я ехал из Германии в первый свой послевоенный отпуск. Не я один, нас много ехало. Поезд шел почти следом за тем, который вез в Москву участников Парада Победы. На станции Седлец остановились. Я вышел из вагона, чтобы подышать свежим воздухом.

Увидел толпу: солдаты окружили какого-то старика. Я подошел. Старик, из-под шляпы которого виднелись седые волосы, держал в руках сапоги. Хромовые, новенькие.

— За сколь отдашь? — услышал я голос одного из солдат.

Старик отрицательно качал головой:

— Не, пан жолнеж, не гандлюю{1}.

Я протиснулся вперед и сказал солдату, что старик не торгует, не продает сапоги.

— Так, пан, так, — подтвердил старик и, вплотную подойдя ко мне, стал объяснять, зачем он пришел сюда.

Старик говорил сбивчиво, он волновался, мешал русские слова с польскими. Но я все понял. Вчера старик был в поле. Мимо шел поезд. Он знал, что в поезде советские солдаты, поэтому от души приветствовал их. И вдруг из окна вагона солдат, а может, офицер, бросил ему вот эти сапоги. Старик очень благодарен за подарок. Он учительствует в сельской школе, а живет в Седлеце. Каждый день ходит пешком километров пятнадцать. Теперь у него будет что надеть на ноги... Но вот беда, он не знает имени того, кто сделал ему подарок. Бежал за вагоном, просил написать и бросить записку, но русский воин лишь улыбался и махал рукой. Может, кто из нас узнает имя хозяина сапог, пусть напишет. Старик сообщил нам свой адрес.

Поезд, дав гудок, тронулся. Мы всем вагоном прильнули к окнам. Старик держал в левой руке сапоги, а правой долго-долго махал нам.

...Борису Семеновичу я не успел рассказать о своей встрече на Седлецком вокзале — наш поезд подошел к Ивделю. Мы покидали свой вагон. Борис Семенович на прощание протянул мне листок бумаги с адресом:

— Будете в Минске — заходите.

Не знаю, доведется ли мне быть в Минске, но письмо напишу ему. Расскажу о седлецком старике и сапогах.

 

Шлёма

В моем местечке Глуск, раскинувшемся вдоль берегов шаловливой речки Птичь, жило много примечательных людей. Ну, скажем, какое селение еще могло похвастаться самым сильным балаголэ, то есть извозчиком? Да никакое. Наш Моисей Урицкий мог запросто поднять битком набитую мешками с картофелем или мукой телегу. Или возьмем кузнеца Шолома. Этот умудрился своей красавице дочери Ривке отковать из простого железа такие сережки, за которые лучший ювелир Бобруйска Хаим Штерн предлагал Шолому большой куш — новенький червонец.

Но всех переплюнул, как мне кажется, Саша Кульбицкий, чистокровный белорус, простой продавец из нашей мануфактурной лавки, владевший в совершенстве не только своим языком, но и еврейскими — идиш и иврит. Он, этот Саша-белорус, свободно читал Талмуд. Попробуйте найти где-нибудь еще такого второго Сашу.

Был у нас и Шлёма — маленький невзрачный человечек с большой, как тыква, головой и длинными, ниже колен, руками. Беда его в том, что он был слаб умом, как говорили у нас: у Шлёмы не все дома. Ну что ж, такое тоже с человеком случается. Шлёму никто не обижал, не подтрунивал над ним, не дразнил.

Шлёма был добр душой, отзывчив и услужлив. Увидит, бывало, старушку с полным ведром воды, обязательно тихо подойдет, молча возьмет ведро и понесет. Если у какого-нибудь возницы упало с телеги, к примеру, полено дров или другая поклажа, Шлёма поднимет, догонит возчика и отдаст. Такой он был человек — готов всегда услужить.

С утра до самого темна Шлёма ходил по улицам: разглядывал прохожих, отбивался от собак, которые почему-то его невзлюбили и постоянно с лаем гонялись за ним, садился на лавки у тех домов, откуда ему всегда выносили кое-что съестное. Словом, ждал шалахмонэс — подарок. Особенно нравилось ему сидеть у хаты толстой Хайсоры. Она, Хайсора, не столько уважала Шлёму, сколько просто жалела. «Он же бедолага, сирота, — говорила Хайсора. — Кто ему подаст, если не я? Нехай поест моих блинов, я же не обеднею...»

Хайсора не приглашала Шлёму в хату, боже упаси, у нее же чистота, порядок, стулья обтянуты белым полотном — ну куда его посадишь! — и она выносила блины и стакан молока прямо на улицу.

— На, родненький, на здоровье, солнышко, — приговаривала Хайсора, наблюдая за Шлёмой, как он ловко отправлял в рот горячий блин. А когда он делал последний глоток молока, Хайсора своей пухлой маленькой ручкой забирала у него стакан и говорила: — Ну иди же, иди. Не сиди...

Она не хотела, чтоб он, не дай бог, задержался у ее хаты, все равно она не намерена больше выносить ему блинов. Пусть это уже сделают другие.

И он шел к другим. И снова сердобольные люди, которых в моем местечке было немало, потчевали Шлёму кто чем мог.

Так и жил Шлёма: бродил, ел, пил, спал. Но однажды он стал государственным человеком. Да-да, не удивляйтесь, Шлёма получил ответственное задание от самого товарища Левитана. Ах да, вы же еще не знаете, кто такой товарищ Левитан. Сейчас я вас познакомлю с ним.

Товарищ Левитан — это не тот Левитан, чей голос по радио мы слышали, и даже не тот, который, как всем известно, большим русским художником был. Наш Левитан, кажется, даже не родственник им; правда, когда его спрашивали об этом, он пожимал плечами и, стыдливо улыбаясь, говорил: «Чем черт не шутит...» Однако не будем залезать в родословные дебри — там все равно потемки — и скажем: наш Левитан — это голова, крепкая рука, словом, хозяин в полном смысле слова. Он бессменный председатель нашего местечкового Совета, короче — советская власть.

Так вот, однажды, когда Шлёма, благополучно проглотивший хайсорины блины, шел мимо мессовета, его через окно заметил товарищ Левитан.

— Зайди, Шлёма! — поманил пальцем хозяин местечка.

Шлёма рад стараться: шутки ли, сам товарищ Левитан зовет!

— Садись, Шлёма. — Левитан указал на мягкий стул. — У меня к тебе предложение.

Шлёма потоптался у порога и, несмело подойдя к стулу, сел на краешек. Насчет предложения он ничего пока не понял: то ли товарищ Левитан собирается поругать за что-то, то ли чем-то угостить, как Хайсора. Товарищ Левитан порылся в ящике стола и, достав оттуда бублик, положил его перед Шлёмой.

— Вкусный. Попробуй.

Бублики — слабость товарища Левитана. Они у него всегда были под рукой. Кто-то любит курить, а товарищ Левитан — жевать бублики. Ну, а если товарищ Левитан угощает вас бубликами, значит, он имеет к вам хорошее расположение.

Шлёма не стал есть бублик, а опустил его в глубокий карман своих широких штанов — потом пригодится. И уставился на товарища Левитана: может, еще что-либо достанет из ящика и даст. Но угощения больше не последовало.

— Вот что, милый...

«Милый» — любимое словечко товарища Левитана. Любого, к кому обращался, он обязательно считал милым.

— ...Ты же знаешь наш парк...

Как же Шлёме не знать парк! Он же каждый божий день навещает его и гоняет оттуда собак, ругается на детвору, которая прикасается к молодым деревцам. И вообще он чувствует себя в парке хозяином. И это законно: Шлёма ведь тоже, как и комсомольцы местечка, закладывал парк: копал ямки для березок и кленов, таскал дерн. Он радовался, что местечковый пустырь, на котором всегда толпились извозчики со своими колымагами, на его глазах превращался в уютный уголок отдыха. Здесь можно походить по песчаным аллейкам, а если охота, и посидеть на скамейке, подремать. Но вот беда, сюда по старой привычке норовят пробраться и возчики. Что им тут надо? Шлёма злится, посылает этим балаголэ проклятия, велит убраться, но они ноль внимания. Только, когда в парке появляется товарищ Левитан, извозчики уматывают.

— Так вот, милый, тебе задание: стой у ворот и никого с лошадьми, с телегами и разным другим транспортом не пускай в парк. Это мое распоряжение. Нарушителей запоминай и мне докладывай. Понял, милый?

Шлёма от радости, что товарищ Левитан именно ему доверил такое важное дело, аж захлебнулся и не смог внятно ответить, что он всей душой понял задачу.

— Ну так как, милый? — переспросил Левитан. — Будешь сторожить?

— Буду, буду! — проглотив слюну, забившую горло, выпалил Шлёма.

— Вот и хорошо. А за эту твою работу сельповская столовая будет кормить тебя обедом. Понял, милый?

Как не понять такое — Шлёма всегда готов поесть!

Так вот запросто Шлёма стал государственным человеком. И он навел порядок: как вкопанный встал у ворот парка и ни одного возчика не пропускал туда. А если кто лез настырно, Шлёма во весь голос кричал: «Левитан не велит!» и для устрашения брал в руки большую хворостину — мол, сунься только... Словом, Шлёма честно отрабатывал бесплатный столовский обед.

Парк на глазах у всего местечка разрастался и хорошел. Весело шелестели зелеными листьями молодые деревца. Людям приятно было зайти сюда, посидеть здесь или просто побродить. И каждый, кто шел в парк, непременно встречался со Шлёмой, говорил ему добрые слова, а Хайсора, тоже охочая до отдыха, клала ему в руку что-нибудь вкусненькое.

Так и текла жизнь в парке — мирно, тихо, без гвалта и скандалов, и казалось, что покой царствовал по воле Шлёмы. Однако не долго так было. Беда нахлынула внезапно. Она ворвалась в Глуск погожим летним днем сорок первого. С грохотом, ревом, стрельбой появились на улицах местечка немцы мотоциклисты. Первый из этой стаи тормознул у ворот парка — в метре от Шлёмы. Шлёма растопырил руки: нельзя в парк!

— Хинаус, швайн! — завопил фашист.

От непонятной речи и злого взгляда Шлёма вздрогнул, но не отступил.

— Левитан не велит! — громче прежнего выкрикнул он.

Взревел мотор, и мотоцикл рванул на Шлёму. Он повалился, но успел ухватиться за коляску. Немец, что сидел в ней, стволом автомата ударил по рукам Шлёмы. Потекла кровь. Шлёма, распластанный на земле и уткнувшийся в нее лицом, навзрыд заплакал. Мотоциклы катили мимо лежащего Шлёмы. Фрицы улюлюкали и визжали от удовольствия. Шлёму колотила судорога. Он бил окровавленными кулаками о землю и во весь голос рыдал. Обида трясла его душу: что скажет товарищ Левитан?

И он поднялся и, ухватив обеими руками хворостину, пошел на мотоциклы. Один из немцев вылез из коляски и направился навстречу Шлёме, а он подумал: вот и хорошо, этого солдата он и попросит, чтоб объяснил остальным, что в парк нельзя въезжать никому — ни балаголэ, ни им, мотоциклистам. Шлёма даже бросил наземь хворостину и на всякий случай вытер об свой длинный пиджак руки: а как же, может, придется с этим мотоциклистом поздороваться!

Наивный Шлёма, он не понял, зачем мотоциклист снял с груди автомат и уставил его прикладом в свой живот. Только треск он услышал, и стало ему невыносимо жарко. Все поплыло вокруг: и деревца, и забор, и заплясало небо. Шлёма, ухватившись за тонкий ствол березки, пополз вниз... Немец подошел вплотную и пустил уже в мертвого еще одну очередь. Шлёма судорожно вздрогнул и, скрючившись в комок, уткнулся лицом в тот самый дерн, которым когда-то обкладывал белостволую березку....

Десяток лет спустя, когда власть Глуска наконец додумалась увековечить память погибших от рук фашистов, приступили к составлению списков жертв. Заходили в каждый дом и уточняли фамилию, имя и отчество павшего. А когда пришли к одинокой Хайсоре, которая к этому времени возвратилась из эвакуации, она, всплеснув своими пухленькими руками, спросила: «А Шлёму вписали?».

— Как фамилия? — спросила девочка-школьница, заполнявшая поминальную тетрадь.

— Моя? — Хайсора ткнула себя пальчиком в грудь. — Кацнельсон.

— Вы же живая. Шлёмы как фамилия?

— Шлёмы? — удивилась Хайсора. — У него нет фамилии... Пиши, доченька, просто — Шлёма. Его же все в местечке знают.

У многих спрашивала девочка-школьница, но никто не смог назвать фамилию. Ничего удивительного, у Шлёмы никогда не было документов, на него не заполнялись анкеты, он был только Шлёма. И по сей день на длинной бетонной стене-памятнике, что установлена на взгорке при въезде в местечко, среди тысяч фамилий погибших начертано просто — ШЛЁМА.

 

Запоздалое свидание

Письмо пришло в середине декабря. Из Калининграда. От друга детства. Уж который раз приглашал меня в гости. «Отложи ты свои дела, — писал Гриша, — да приезжай. Что тебе стоит? Ты же человек мобильный, любишь пути-дороги. Повидаться пора. Пожалуй, лет тридцать пять не виделись...»

Да, последний раз мы встретились случайно, прямо на улице в Москве. Гриша тогда учился в военной академии. Я тоже был военным, младшим политруком. Постояли, поговорили и расстались. Больше не удалось встретиться. Началась война. Я отправился на фронт. Куда Гришу судьба забросила — не знал.

И только лет пять тому назад он меня разыскал. Прислал письмо, в котором все обо мне расспрашивал. О себе же кратко написал: был, мол, как и многие, на войне. Теперь на пенсии, живет в Калининграде.

С того дня наша переписка не прерывалась. Мы друг друга приглашали в гости, но никак время на поездку не выкраивали. Правда, он мне доказывал, что я должен ехать к нему, ибо он в Свердловске бывал когда-то, а вот мне в Калининграде не доводилось быть.

За годы переписки я не очень-то много узнал о боевом пути своего друга. Сообщил он мне, что кончил войну в звании полковника, а о том, где и как воевал, не распространялся. В письмах больше детство наше вспоминал.

Родились и росли мы в белорусской деревне Поречье. Название простое, красивое. У реки Птич стоит.

Мы, ребятня, выбегали на улицу и чаще всего, когда не надо было идти в школу, к магазину устремлялись. Он стоял на взгорке. Торговал в магазине Гришин отец. И каких только товаров там не было: и материя, и сельдь, и хомуты, и деготь, и сапоги, и керосин. И конфеты тоже были. Гриша меня часто угощал. Я любил такие кругленькие, как ледяшки, конфеты.

Гриша — хороший парень. Он добрый. У него были разные книжки. Отец ему привозил из города. Гришка заимеет новую книжку — бежит ко мне: «Вот смотри, новенькая. Давай почитаем».

Мы забирались на сеновал или еще куда-нибудь и читали дотемна.

У Гришки еще были коньки, настоящие. У меня тоже был один конек, но самоделка: деревяшка, подбитая проволокой, а гришкины блестели, они фабричные. Катались мы на гришкиных: он — на одном, я — на втором. Здорово получалось. На левой ноге конек, а правой толкнешься и летишь.

Мы с Гришей не только книжки читали да на коньках катались, мы еще и учительствовали. Правда!

В Поречье ликбез образовался. Нашему учителю, Андрею Лукичу, трудно было одному управляться с ликбезом, он меня и Гришу как учеников самого старшего — четвертого класса привлек в помощники. Я преподавал арифметику, а Гриша — «родную мову»... Постепенно Поречье становилось грамотным.

Окончив четырехклассную школу, мы разъехались в разные стороны. И только свиделись перед самой войной в Москве...

Так вот, получив письмо в середине декабря, я решил ехать. Подумал так: вместе с другом детства встретим Новый год, вспомним наше Поречье, а может, возьмем да и махнем на побывку в свое родное село...

Калининград встретил промозглой погодой. Не поймешь: то ли зима, то ли осень. Пока добирался до нужной мне улицы, шел дождь, затем мокрый снег облепил пальто, а напоследок посыпалась ледяная крупа. Не то что у нас на Урале. Уезжал — морозец этак градусов на двадцать и солнце. Деревья, словно невесты, оделись в белые наряды. А тут, в Калининграде, сыро да ветрено.

Но даже такая неуютная погода ничуть не омрачила мое настроение. Я жил предстоящей встречей. Думал только о ней, о друге, к которому нагряну как снег на голову, ибо не сообщил ему, что приеду.

Но радость как-то сразу покинула меня. Из двора дома, в который я намеревался войти, послышалась щемящая душу траурная музыка. Так и есть — похороны.

Широко распахнулись двери подъезда, из которого молчаливо выходили пожилые люди с красными подушечками в руках. На каждой подушечке по ордену.

Я замер у подъезда. Подушечек было очень много. Одних только орденов Красного Знамени насчитал три. Затем несли ордена Отечественной войны, Красной Звезды, Александра Невского...

— Кого хоронят? — обратился я к молодому человеку, остановившемуся возле меня.

— Полковника, — ответил он и, повернувшись ко мне, вдруг спросил: — А вы разве его не знаете? Григория Михайловича все знают.

— Григория Михайловича? — переспросил я.

Мне никто не ответил. Молодой человек поспешил подсобить тем, кто нес гроб. Я взглянул на покойника: никакого сходства с Гришей. Нет, это не он. В гробу лежал старый седой человек. Гриша не мог быть таким. Я знал его розовощеким, с копной белесых волос...

У автобуса стояла железная пирамидка с красной звездой. Я шагнул к ней. С портрета, прикрепленного к пирамидке, на меня смотрел молодой полковник. Он... Мой друг.

На кладбище состоялся траурный митинг. Незнакомые мне люди произносили речи и плакали.

Моросил дождь. Тучи заслонили небо. Стало очень темно. По стволам деревьев, го голым ветвям ползли вниз, словно слезы, дождевые струйки.

— Совсем нелепо получилось, товарищ полковник, — услышал я глуховатый бас пожилого человека. — Нам завсегда о жизни говорил, а сам костлявой смерти поддался. И нас не позвал, мы бы, как в бою, заслонили бы тебя от нее.

После митинга, когда схоронили Гришу, я познакомился с этим пожилым человеком. Оказывается, в войну он был однополчанином моего друга.

— Григорий Михайлович батальоном командовал, меня ординарцем взял. Потом ему полк дали. И меня повысил: сделал ординарцем командира полка. «Ты, Тимофеич, — говорил он, — до самой победы меня сопровождать будешь». Вот я и сопровождал. Каких только селений да городов мы с ним не брали: и наших, и чужестранных! Я не силен был в тактике. Мое дало известно какое было — ординарское: всегда и всюду при командире. Сами небось знаете, что это такое. «Старший, куда пошлют», — так, кажется, говорили про нашего брата. Но я вам доложу, что в тылах не отсиживался. Редко там бывал. Мой полковник всегда меня вперед бросал. То с каким-либо распоряжением в роту отправлял, то просил устранить порыв кабеля, мол, некому больше.

Так вот о тактике хочу вам сказать. Большие понятия в этом деле имел наш командир. Верите, никогда наш полк не отступал. Сам командарм называл Григория Михайловича «атакующим полковником». Что и говорить, умел воевать. Смелый был человек. Помню, под Витебском, в самый момент штурма какого-то поселка ранило его. В руку, выше локтя. Я было подхватил его, чтобы в санбат вести. А он мне: «Не суетись, Тимофеич, давай-ка лучше сам перевязку делай, а в санбат пойдем, когда Витебск возьмем». И что же вы думаете — не оставил он полк. Так и командовал с перевязанной рукой.

И еще много историй рассказал мне ординарец-ветеран. А последние его слова меня совсем ошеломили: оказывается, друг мой уже лет пять передвигался только с помощью коляски. Старые раны сделали его неходячим...

«Так вот почему он ко мне в Свердловск не ехал, а все звал к себе», — так запоздало понял я.

— А он вас очень ждал, — сказал однополчанин Гриши. — Однажды, когда я его навестил, он мне ваше письмо читал. Показывал книжку, которую вы ему прислали. Говорил, что вот вы приедете и про наш полк напишете. Он даже тетрадку завел, в которую все что-то записывал. «Мемуары?» — спрашивал я. «Вроде», — отвечал. Я вам найду ту тетрадку. Она у него в столе должна лежать.

Мы ее кашли. Толстая тетрадь в клетку. Исписана наполовину. На первой странице вверху крупно написано: «Солдаты, с которыми шел в бой». А внизу мелким почерком обращение ко мне: «Дорогой ты мой друг детства! Тут все про уральцев, про теперешних твоих земляков. Они — мои однополчане, солдаты, которых я запомнил как героев. Кто жив — разыщи и напиши о них. Ты это должен сделать. По старой дружбе. Я тебя очень прошу».

Листаю тетрадь. Пробегаю глазами по ровным, как солдатские шеренги, строчкам. Вот знакомая фамилия — Афанасьев... Знал я одного Афанасьева в Свердловске. Не о нем ли речь?

Читаю: «...рядовой Афанасьев Семен Ефимович (рожден на Урале, живет, кажется, в Свердловске). Перед деревней Бобровка первым ворвался в немецкую траншею и в рукопашном бою уничтожил трех фашистов, а обер-ефрейтора взял в плен...»

Да, это он, мой знакомый свердловчанин. Я уже о нем писал. Он — Герой Советского Союза. Получил это звание за форсирование Днепра. Подвиг, о котором рассказал в своей тетрадке друг моего детства, Афанасьев совершил за год до днепровской эпопеи. Выходит, уже в сорок втором он отличился. А вот ведь мне ничего не рассказал о том бое. Чему удивляться — когда рассказывал о Днепре, тоже о себе ничего не говорил. Припоминаю его слова:

— Что о себе говорить? Жив — и все тут. Я вам лучше про своего командира взвода расскажу. Железной воли был человек. Был... Да сложил голову молодой лейтенант в самый критический момент боя. Под градом пуль провел он взвод через Днепр, а когда руки коснулись правого берега, вражья пуля скосила его.

— Ну и как же дальше? — спросил я Афанасьева.

— Без командира остались. Вижу, робеют ребята. Жутковато и мне стало: нас всего шестеро, а немцев по всему берегу видимо-невидимо. И в такой момент лейтенант погиб...

И опять о командире повел рассказ Семен Ефимович. Но все-таки мне удалось узнать, что в тот миг, когда голос лейтенанта оборвался на полуслове, рядовой Афанасьев скомандовал: «За мной, вперед!».

Шестеро шагнули вперед. Они забросали траншею врага гранатами, а затем сами ворвались туда и нещадно били, кололи фашистов...

Вот, оказывается, как на Днепре пригодился рядовому Семену Афанасьеву опыт, добытый им в бою у деревни Бобровки. Это в сорок втором году он вроде прорепетировал то, что предстояло совершить в сорок третьем на берегу Днепра.

Вот так друг моего детства открыл для меня еще одну славную страницу из жизни свердловчанина Героя Советского Союза Семена Ефимовича Афанасьева...

...Покидая Калининград, я снова пришел на кладбище. Пришел с тетрадью в клетку. Эх, как обидно, что свидание оказалось запоздалым, что не успел я обнять друга, что не услышал его живого голоса. И только строки тетради врезались в мою память навсегда. У свежего могильного надгробия я дал слово другу: пойду по следам твоей тетради и обязательно исполню твою просьбу. И еще: я поеду в родное белорусское Поречье и расскажу всему селу, каким героем ты был, дорогой мой полковник.

 

Белая рубашка

Я увидел эту праздничную белую рубашку в музее. Она лежала под стеклом. Рядом с ней — атрибуты войны: оружие, патроны, ордена.

А в ней — ничего военного. Так ли это? А может, и ее каким-то краешком коснулась война? Иначе ей бы тут не лежать...

И вот надпись: «В этой рубашке он последний раз обнял меня и ушел. На войну ушел. И не вернулся...»

В мою память крепко врезались имя и фамилия той, которая принесла белую рубашку в музей боевой славы. Я искал Марью Иванову, Марью Савельевну...

И нашел. В однокомнатной квартире, из окна которой видна была проходная металлургического комбината.

— Вот здесь мы и живем, — сказала она и пододвинула мне стул.

Мы? Кто это мы?

Она уловила мой удивленный взгляд.

— Я и мой Иван, — она показала на небольшой стол у окна, на котором стоял портрет молодого парня в белой нарядной рубашке. — Иван да Марья... Мы вдвоем здесь живем... Всегда вместе...

Она присела напротив. Теперь я очень близко видел ее лицо. На меня смотрели большие карие глаза, от которых веером убегали морщинки-лучики. И белая прядь волос, словно тропинка, тоже убегала и скрывалась в глубине каштановых кудрей...

Ее память увела меня в довоенный апрель.

Было тепло. Так часто бывает на Урале: после вьюжного марта прилетает солнечный апрель. Потом еще будет всяко, даже снег белым покрывалом ляжет на прозрачную зелень майских полей, но теперь благодать — земля дышит по-весеннему...

Автобус-газик юрко бежал по лесной дороге.

Она вышла из леса и подняла руку.

Автобус остановился.

— Куда, барышня? — спросил шофер.

— В город возьмите, — ответила девушка и посмотрела большими карими глазами на шофера.

— Садись, милая... Как не взять такую пригожую! В городе светлей станет.

Она вошла — и автобус словно светом озарило.

— Лесная красавица! — у кого-то сорвалось с уст.

Иван, сидевший на последнем ряду, тоже взглянул на нее. Взглянул и обмер: и верно, красавица!

Мест в автобусе не было. Она прошла от передней дверки в самый конец. Иван привстал.

— Садитесь, — тихо сказал он.

— Нет, нет! — ответила она и опустила голову.

Иван остался стоять. Девушка тоже стояла.

— Вы садитесь, — предложил Иван. — Я насиделся, постою.

Она села на краешек скамейки.

— И вам места хватит, — сказала девушка.

Иван сел рядом. Он сразу почувствовал тепло ее руки.

— Вы в город? — спросил Иван.

— Да!

— Домой?

— Нет. Мой дом тут. В лесу.

— Как в лесу?

— А так... Мы с отцом живем. Он лесник. У Заячьего брода наш дом...

Про Заячий брод он слышал, но никогда ему там не доводилось бывать. Он, правда, любит лес, в выходной никогда в городе не сидит. У него есть бабушка, живет в деревне у самого леса. Как выпадает свободное время, он едет к ней. Вот и сейчас от бабушки возвращается.

Ивану хотелось говорить со своей соседкой. Но о чем? Как назло, в голове никаких мыслей. Вот другие парни умеют как-то разговаривать с девушками, а у него нет для них подходящих слов.

Ах да, сегодня же первое апреля!

— У вас на платке чернила, — произнес Иван и испугался, что такую глупость сказал.

А она сдернула с головы платочек и спрятала его в кошелке.

— Я пошутил... Первое апреля...

Она не ответила. Встала и пошла к выходу. Иван пошел следом. Его мучила совесть: обидел девушку. Автобус остановился у магазина. Девушка вышла. Иван тоже вышел.

— Простите меня, — сказал Иван.

Она молчала.

— Я глупо поступил, простите.

— Что вы, я не в обиде, — она подняла голову и посмотрела ему прямо в глаза.

Глаза в глаза... Он все отдал бы, чтобы превратить это мгновение в вечность.

— Как вас зовут? — спросил Иван.

— Марья.

— А я Иван.

— Иван да Марья, — улыбнулась девушка. И спросила: — А вы видели этот цветок?

— Какой?

— Иван-да-марья.

— Никогда не видел.

— Очень красивый луговой цветок. С желтыми и фиолетовыми лепестками, — объяснила Марья и снова заглянула в Ивановы глаза.

— И вы тоже красивая, — нечаянно сорвалось с его уст.

Она опустила голову.

— Правду говорю: вы как цветок...

Ей надо было в гастроном, а она и не заметила магазина, прошла мимо. Иван говорил про ее глаза, про цветок луговой, а она все слушала, слушала...

Дошли до Иванова общежития.

— Здесь я живу, — сказал он, показывая на пятиэтажное здание.

— Какой дом большой! — удивилась Марья. — А сколько окон в нем?

— Вот не считал!

— Давайте-ка посчитаем.

Считали долго. Кружили вокруг дома и считали...

— А ваше окно которое?

— Вон на пятом этаже, что светится.

— А кто свет зажег?

— Может, Петя. Может, Гриша. Может, Саша.

— Кто же такие?

— Мои друзья. Нас четверо в комнате живет. Могу познакомить. Зайдем?

Наконец она вспомнила про покупки и побежала вдоль улицы. Иван догнал ее и, взяв за руку, побежал рядом с ней.

В гастрономе Марья заполнила кошелку провизией и собралась домой.

— И я с вами, — сказал Иван. — Можно?

— Можно, — просто ответила она.

И в автобусе, и когда шли до Марьиного лесного дома, они молчали. Отчего так? От счастья, видимо. От сознания того, что они нашли друг друга, что идут рядом... А она думала и о том, что отец скажет. Вдруг наругает: у нее еще не было никогда парня. А может, Ивану и не надо заходить? Пусть поворачивает... Нет-нет, Иван должен войти. Пусть отец увидит его...

— Здравствуйте, — громко произнес Иван, когда переступил порог Марьиного дома.

Лесник — отец Марьи — мужчина с густой бородой, сидевший на длинной лавке и державший на коленях пилу, а в руках напильник, поднял голову и, уставившись на пришельца, пробасил:

— Здорово, молодец!

Отложил пилу и напильник, поднялся во весь свой высоченный рост, протянул Ивану руку. Иван подал леснику свою. Бородач крепко сжал ее. Ивана это ничуть не смутило, он ответил силой на силу.

— Вижу, тебя, паря. Бог силенкой не обделил. Чей будешь?

— Мой товарищ! — поспешила ответить за Ивана Марья.

— Где нашла?

— В лесу... Нет, нет, в городе... И не в городе... В автобусе, — сбивчиво поясняла дочь.

Лесник велел дочке накрывать на стол, а Ивану показал место на лавке.

— Вижу, ты человек городской. А где робишь?

— На металлургическом. Подручный сталевара. Сталь варю.

— Железо, значит. Дело доброе. Железо, как хлебушко, всем нужно... Вона видишь, топор, пила...

Марья не встревала в разговор. Она была рада, что отцу понравился Иван. А почему бы не понравиться? Парень ростом вышел, в плечах сажень и лицом видный. А больше всего ей нравятся его волосы — льняные, мягкие, сказывают, что такие бывают только у добрых людей.

Когда темень окутала лес, Иван собрался уходить.

— Ты, паря, заходь, — сказал на прощание лесник.

Марья и Иван вышли на тропинку, которая вела к тракту.

— Не спеши, — шепотом сказала Марья.

— А я и не спешу, — ответил Иван.

Они остановились. Смолкли. Слышно было, как шелестит лес, как шепчутся березы, а издалека доносится голос какой-то птицы.

Они приблизились друг к другу. Иван обнял Марью. В эту минуту они ничего не слышали: перестали шептаться березы, замолкла птица... Они поцеловались...

Затем Иван поднял Марью на руки и понес по ночной тропинке.

— Какой ты сильный, — шептала Марья.

— А ты, Марьюшка, как пушинка...

Вот так на руках он носил ее еще много-много раз. Не было дня, чтобы Иван не примчался на Заячий брод. Отработает смену — и к Марье...

Прошел апрель. Минул май. В июне договорились в загс идти. Она сшила себе белое платье, а он купил праздничную рубаху.

— Мы, отец, думаем записываться в понедельник, 23-го, — сообщила Марья.

— Негоже писаться в понедельник, — советовал лесник. — Не добрый день.

— Ну тогда во вторник? — сказал Иван.

— Во вторник — с добром!

В воскресенье Иван пришел к Марье с восходом солнца. Они бродили по первой росе, играли в догонялки. Потом купались в лесной речке. Плыли рядышком, близко-близко...

И вдруг чей-то голос прорезал лесную тишь:

— Вой-на-а!

Они замерли в воде.

— Вой-на-а! — повторил голос.

Они вышли из воды. Прислушались. Лес молчал.

— Э-ге-ге! — нараспев крикнул Иван.

Лес ответил эхом. Голоса, который принес сюда недобрую весть, уже не было слышно. Неужто почудилось?

И они побежали к дому лесника, а оттуда — к тракту.

Иван, простившись с Марьей у дороги, отправился в город.

Бегом влетел на пятый этаж. Вся комната была в сборе. И тут же вчетвером пошли в военкомат.

Утром Ивану надлежало быть в школе — на пункте сбора. Он быстро сложил свои вещи в чемодан, надел белую рубаху, ту, которую купил для свадьбы, и отправился на Заячий брод.

Уже вечерело, когда он вошел в дом лесника. Марья зажгла висевшую над столом лампу и, удивленно взглянув на чемодан, спросила:

— Ты куда?

— К тебе, Марья...

— Вот и хорошо, — согласно закивал лесник.

— Я до утра только... А утром — на войну, — сказал Иван.

Марья побледнела. Лесник опустился на лавку...

Всю ночь не сомкнули глаз Иван и Марья. Ходили по лесу, стояли у березы, сидели на крылечке. Целовались...

Утром, когда Иван искупался в речке, Марья вынесла из избы его белую рубаху. Он надел ее, обнял Марью, с минуту постоял молча, снял рубаху и сказал:

— Возьми... Вернусь с войны — надену. Пойдем в загс.

Ушел Иван на войну, а белая рубаха осталась висеть в шкафу среди ее девичьих платьев...

С войны в уральский лесной домик шли письма. Иван сражался под Москвой, в Сталинграде, освобождал Ростов-на-Дону, форсировал Днепр. И каждое письмо начиналось словами: «Дорогая моя Марьюшка!».

Она целовала те письма и прятала их в берестяную шкатулку...

— А потом было вот это письмо, последнее, — протянула мне солдатский треугольник Марья Савельевна. — Его не Иван прислал. Товарищи.

Я читаю: «Дорогая моя Марьюшка! Лесной цветок мой! Скоро, очень скоро мы свидимся. Мне кажется, что я уже вижу день нашей встречи. Уже совсем мало осталось идти, до Берлина каких-нибудь сто километров. Мы их быстро отшагаем. Представь себе утро, а может, вечер. Ну, все равно. Я подхожу к твоему дому...»

Письмо оборвалось. Не окончено. Видно, не успел солдат. Команда поступила. Пошел в атаку...

И больше не вернулся в строй. Сложил голову где-то между Одером и Берлином. А ведь девятое мая было так близко...

Вместе с Марьей Савельевной мы пошли в музей. Захотелось вновь взглянуть на Иванову рубаху. Дорогой я все хотел спросить у Марьи Савельевны, почему она отдала музею белую рубашку, но не осмелился. И вдруг она сказала:

— Иван через всю войну героем прошел. Пусть люди смотрят на эту белоснежную сорочку и запомнят его таким, каким он был. Добрым, чистым, светлым.

 

«Я вернусь, мама!»

Моя внучка Катенька пришла из школы и сразу с порога сообщила:

— Дедушка, мы сегодня про партизан читали. Как интересно...

— Про каких партизан, Катюша? — спрашиваю.

— Про тех, которые в лесу жили и фашистов били, Красной Армии помогали, — ответила.

Внучка сняла шубку, поставила ранец и подошла ко мне.

— Дедушка, а ты видел на войне партизан?

— И на войне видел, и сейчас встречаюсь...

И я вспомнил своего давнишнего знакомого Владимира Захаровича. Только звали его тогда не по имени и отчеству, а просто Вовка.

— А почему дядю Вовкой называли? — удивилась Катенька.

— Когда началась война, ему исполнилось всего тринадцать лет, — ответил я внучке. — В таком мальчишеском возрасте он и стал партизаном.

— В тринадцать? — удивилась Катенька. — Как это?

— Так уж вышло...

Жил Вовка Иванов в деревне Виселки. Та деревня примостилась у самого берега реки. А за ней лес. Для ребятишек благодать: хочешь — рыбу уди, хочешь — в лес по ягоды да по грибы отправляйся.

Вовка любил рыбалку. Вот и в то лето, когда начались каникулы, он со своими дружками от утренней зари до вечерних сумерек все пропадал на речке.

Домой Вовка возвращался не с пустыми руками. Весь улов — окуньков, плотву, ершей — отдавал маме. Она готовила да хвалила сына.

Но однажды ребячья рыбалка внезапно оборвалась. Над дальним лесом, что виднелся на противоположном берегу речки, взметнулись темно-серые столбы дыма.

— Это в Латвии что-то горит, — сказал Петя Бодулев, дружок Вовкин.

Ребята знали, что за виселковскими лугами начинается латвийская земля. Оттуда и валил дым.

— Может, и верно пожар? — произнес Вовка.

Пожар, конечно, но отчего?

И вдруг прямо над мальчишками очень низко пронеслись самолеты. Сначала два, потом еще три...

— Смотри, не наши — с крестами.

Володя и Петя, смотав удочки, побежали домой. А там их встретила недобрая весть — война! Впервые Вовка вернулся без улова.

— Пришел! Молодец! Не уходи далеко, — с тревогой просила мама.

В Виселках происходило такое, чего никогда раньше ребятам не доводилось видеть. Из каждой избы провожали мужиков на войну. Мальчишки и девчонки шли рядом с ними далеко за околицу деревни, а там вслед уходящим долго махали руками. Многие плакали.

А мальчишки завидовали старшим: те шли врагов бить, а они оставались в Виселках.

Но фронт подбирался к Виселкам все ближе. Уже слышно было уханье пушек, отчего звенели оконные стекла и вздрагивали стены избы.

А однажды на рассвете Виселки утонули в сплошном грохоте и гуле. Бой шел за огородами у шоссейной дороги, что вела в Ленинград.

Мальчишки, укрывшись между грядок, внимательно наблюдали за всем, что происходило на дороге. А когда наши отступили и гул откатился от Виселок, ребята решили обследовать дорогу и поле, где еще вчера шло сражение. Больше никто не появился.

— Смотри-ка, — остановился Вовка, — пулемет целехонький.

И правда, у дороги в канаве лежал убитый фашист, а рядом — пулемет. А чуть подальше — еще пулемет. И автомат. Тоже немецкий. А кругом — никого и так тихо, что даже страшно.

— Петя, Вовка, — обратился к друзьям веснушчатый Вася Сазонов, — давайте соберем это оружие.

— Зачем оно нам? — спросил Петя Бодулев.

— Как зачем?! — удивился Володя Иванов.

Он подошел вплотную к Пете и Васе и тихонечко, почти шепотом, будто остерегался кого-то, сказал:

— Вчера вечером к нам приходил дяденька. Незнакомый совсем. Мама сказала, что он из города Себежа, в райкоме работает. Так этот дяденька говорил, чтоб все шли в Лаховенский лес, там партизаны в отряд собираются.

— И нам туда надо идти, — подхватил Вася.

— Правильно! — согласился Володя. — Соберем здесь оружие и пойдем к партизанам.

— А я знаю дорогу в Лаховню, — обрадовался Петя, — мы с папкой по дрова туда ездили. Там все лес да лес.

Целый день ребята провели у шоссейной дороги. Все поле, испаханное снарядами, излазили. Нашли три пулемета, несколько автоматов, даже попался им нетронутый ящик с гранатами — и все это перетащили в ближайший лесок, а там, откопав яму, спрятали.

Ребята держали свой оружейный склад втайне до тех пор, пока в Виселках снова не появился «дяденька из райкома». Его даже привели в лесок и показали ему собранное немецкое оружие.

— Ну и молодцы! — хвалил дяденька. — Спасибо вам за такой подарок! Партизанам сгодится.

Ребята возликовали: это же просто замечательно, что собранное ими оружие ударит по врагу, они не с пустыми руками в отряд придут. Но дяденька сказал, что им пока рановато идти в отряд, а ребятам так хотелось попасть в Лаховенский лес!

— Мы тоже хотим быть партизанами!

— Да, партизанами!

— А вы и есть партизаны, — сказал дяденька. — Продолжайте собирать оружие. А когда придет время, я сам вас увезу в партизанский отряд. Договорились?

— Договорились! — ответили мальчики, скрывая досаду.

Все исполнилось так, как обещал «дяденька из райкома».

Он появился в Виселках в мае следующего года и, собрав четырех дружков: Петьку Бодулева, Володю Иванова и братьев Сазоновых — Васю и Колю, объявил:

— Ну вот и пришла ваша пора. Собирайтесь в Лаховню. Сегодня, как стемнеет, пойдем.

Вовка Иванов от радости аж подпрыгнул.

Но когда пришел домой и сообщил все маме, она наотрез отказалась отпускать его. У Вовки слезы так и брызнули. Выручил опять же «дяденька из райкома». Он как раз зашел к ним в дом.

— Хотим вашего сына в партизанский отряд принять, — сказал он маме.

Володе понравилось, как дяденька сказал: принять.

— Да, мамочка, — повеселел он, — нас принимают.

— Кого это нас? — застыла с кринкой в руках Володина мать и, услышав о том, что в отряд уходят все дружки ее сына и что их родители отпускают, обратилась к гостю с просьбой, чтоб он уж присматривал за мальчонкой, все-таки дитя еще.

Собирался Володя недолго: положил в торбочку краюху хлеба, ломоть сала да кое-что из одежды — и был готов. А мама вдруг схватила сына, прижала к себе и никак не отпускает. А слезы кап-кап-кап!

— Мамочка, не надо плакать, — умолял Володя. — Я скоро вернусь... Разобьем немцев, и вернусь... Вот увидишь...

Мама проводила Володю за порог и замерла на крылечке. Ее Вовка ушел в партизаны, воевать ушел...

Лаховенский лес встретил мальчишек тишиной, будто никого там не было. «А может, все спят под деревьями да в кустах — ночь ведь», — подумалось Володе. И вдруг из темноты вырвалось:

— Стой, кто идет!

Нет, не все здесь спали, кому полагалось быть начеку, тот сквозь темень все видел. Вот и их, мальчиков, тоже приметил.

«А вдруг не пропустят, — забеспокоился Володька, — завернут обратно». Обидно стало, они же не чужие, из Виселок пришли, чтоб врагов бить... Прижались друг к другу мальчики и замерли: что же дальше-то будет?

— Свой, — ответил «дяденька из райкома» и, приблизившись к часовому, тихим голосом назвал пароль.

— Проходите! — услышали ребята.

И от этого им сразу полегчало. Их признали своими и без всяких возражений впустили в партизанский лес.

А утром, после того как ребята хорошенько выспались на пахучем сене в партизанской землянке и позавтракали, их пригласил к себе командир отряда.

— Давайте знакомиться, — сказал командир и, подойдя к мальчишкам, каждому пожал руку и назвал свою фамилию: — Добряков.

И они все четверо сообщили свои фамилии и имена. Неожиданно для ребят командир произнес:

— Спасибо за службу!

Мальчишки не поняли, за что их благодарит командир. Он это заметил и пояснил:

— За оружие спасибо! Оно нам очень пригодилось.

При этих словах командир потрепал светлые Вовкины вихры. Вовке показалось, будто отец гладит его по голове, и так захотелось всем телом прижаться к нему. Но опомнился — перед командиром надо стоять навытяжку. А командир сам прижал к себе Вовку и нежно-нежно погладил его по щеке.

— С моим Сашкой схож, — совсем тихо сказал командир.

— И волосы такие же — льняные...

Потом он смолк, подошел к столу и, усадив ребят на скамейку, спросил:

— Мне сказали, что вы хотите быть в нашем отряде. Так?

— Угу, — несмело произнес Володя.

— Как понимать «угу»?

— Партизанами хотим стать, фашистов хотим бить, — громко отозвался Вася Сазонов.

— Вот это голос. Партизанский! — одобрил командир. — Ну, лады.

Все в отряде знали, что когда командир произносил: «Ну, лады», то это означало, что разговору конец и решение принято. Мальчики это тоже поняли: их зачислили в отряд.

И началась у ребят партизанская жизнь, новая, совсем не похожая на прежнюю, жизнь в лесу, в землянке, в поле, у костра. Каждому дали оружие, указали, кто и чем должен заниматься. У партизан ведь дел много: вести разведку, нападать на вражеские штабы, оружейные склады, минировать дороги, по которым должны двигаться колонны фашистов, подрывать их железнодорожные эшелоны.

Володю Иванова определили во взвод разведки. Он был рад назначению и особенно тому, что вместе с ним в этот же взвод попал и его самый близкий друг Петька Бодулев. Ночью, лежа на нарах, дружки шептались.

— Петь, а Петь, знаешь, куда мы пойдем в разведку?

— Не-е, не знаю.

— Кажется, в Себеж. Слыхал я, что там у немцев большой штаб. Пойдем с тобой и все разузнаем.

— А как разузнаем? — интересовался Петька.

— Пойдем в Себеж и там увидим, в каком доме фашисты штаб себе устроили. Потом возвернемся и доложим командиру.

— А потом?

— Вот чудак! Не знаешь, что после разведки бывает? Налетим всем отрядом на немецкий штаб — и каюк ему.

— Здорово! — обрадовался Петька.

Сбылась мечта мальчишек. Только не в Себеж их послали, а в родные Виселки, где им все знакомо до колышка. Командир взвода сказал, что фашисты, разыскивая партизан, налетели на деревню, многих жителей поубивали и расположили там свое карательное подразделение. Пете и Володе приказано пробраться в Виселки и точно установить: в каких домах фашисты остановились, сколько их.

До Виселок километров десять будет. Петя и Володя пошли пешком. Сначала лесом шли, потом, когда из-за горизонта выглянуло солнышко, выбрались на полевую тропинку и напрямик подались к речке, а оттуда берегом и до Виселок дотопали.

Ребятам сразу жутко стало: не было деревни, сгорела. Одни пепелища чернели, да печные трубы торчали. «А где же мама? — екнуло Вовино сердечко. — И соседей не видать, пусто кругом...»

— Моего дома нету, — шептал Володя. — И твой, Петька, тоже сожгли.

— Ага, сгорел и мой, — расстроился Петя.

Но на взгорке, что ближе к шоссейной дороге, остались три целехоньких дома.

— Наверное, немцы для себя оставили, — сказал Володя, — потому и не сожгли.

— Правда, — подтвердил Петя. — Дома-то на горке, оттуда все кругом видать: и шоссейку, и лес.

— И нас с тобой видно, — кивнул головой Володя.

У ребят созрел план: подойти поближе к уцелевшим домам. Надо же узнать, что там. Но идти напрямик — опасно.

— Давай пойдем к пепелищам наших домов, — предложил Володя. — Будем там копошиться, вроде разыскиваем что-то.

Это был самый верный шаг ребят. Правда, рискованный, но верный. Разве можно догадаться, что мальчишки, роющиеся на пепелищах, разведчики-наблюдатели? Немцы увидят их и подумают: мальцы ищут уцелевшие пожитки — пусть себе копаются в пепле...

Вооружившись длинными хворостинами, ребята начали старательно разгребать груды серого пепла.

— Глянь-ка, что я нашел, — обрадовался Вова. — Коньки... Мои коньки... Целы...

Петька тоже обрадовался находке друга. А как не радоваться! В таком чернющем пожарище — и вдруг целехонькие, с блеском коньки.

— Ты счастливый, Вовка, — улыбается Петя. — Опять будешь кататься...

— Мы оба будем на них кататься, — сказал Вова. — Сначала ты, потом я. Согласен?

Коньки коньками, но ребята ни на секунду не забывали о главной своей задаче: есть ли немцы в уцелевших домах и сколько их? Роясь в пепелище, они не сводили глаз с тех домов. А они словно мертвые были, никаких признаков жизни не подавали.

— Вовка, давай-ка поближе к взгорку подойдем, — предложил Петя.

И мальчики побежали, будто балуясь, наперегонки. Это тоже была ребячья хитрость, чтоб никто не подумал, что у них есть стремление подойти вплотную к тем таинственным домам. Просто мальчишки озорничают.

Дома совсем уже близко, метров триста до них. И снова тишина, никого.

Ребята осмелели: видать, пусто там. И пошли они напрямую к домам.

— Стой! — прошептал Володя. Петька замер на месте.

— Гляди, — продолжал Вова, — за сараем грузовик — кузов виден.

Точно, у сарая одного из уцелевших домов стояла грузовая автомашина, кузов которой был обтянут брезентом. Теперь ребята ничуть не сомневались, что в домах есть немцы. Но это только догадка, чего же они в домах сидят, на улицу не высовываются?

— Ну и фрицы, — обозлился Петя. — Наверно, дрыхнут.

Может, прав был Петька, но немец-часовой не спал.

Он сидел на чердаке дома и, устроившись с автоматом у смотрового оконца, хорошо видел деревенских мальчишек. Наблюдал спокойно за ними до тех пор, пока они были на большом расстоянии от немецкого расположения, но вот сейчас они больно смело приблизились. И немец хлестанул из своей конуры автоматной очередью.

— Ложись! — крикнул Володя.

Ребята повалились наземь и быстро-быстро поползли в сторону от дороги. Немец дал еще очередь. Пули стали щелкать чуть-чуть впереди.

— Вишь, не пускают нас к избам, — с досадой в голосе произнес Петя, когда они заползли в глубокую канаву, что находилась метрах в ста от уцелевшего сарая. — Куда теперь пойдем?

Что и говорить, напугались ребята. Им доводилось и раньше слышать автоматную да пулеметную пальбу, но только стрельба была где-то поодаль, а нынче фашист в них целился, и пули прямо перед носом чиркали. Хорошо, что канава выручила.

Петька повторил вопрос:

— Куда, говорю, теперь подадимся?

— Отдышимся и в обратную, — сказал Володя. — Дело ясное. Немцы тут... Так и доложим командиру.

— Командир спросит: «Сколько немцев?» Что ответим? — не отставал Петя.

Володя задумался: и верно, сколько же их?

Притаившись в канаве, Петя и Володя, каждый про себя, решали одну задачу: как определить, хотя бы приблизительно, сколько фашистов расположилось в Виселках? Первым нарушил молчание Володя:

— Давай-ка поползем на мой огород. Там яма глубокая есть. Отец погреб хотел состроить, да не успел... Спрячемся в ней... Понаблюдаем оттуда.

Петя согласился. До ямы в Володином огороде добрались быстро: где перебежками, а где и ползком. Немец, если и видел их убегающими, наверно, подумал: вот как я их напугал! А ребятам и дела нет, что о них подумал фашист, они уже в яме и могут отсюда спокойно наблюдать.

Часа два пришлось пробыть ребятам на огороде. Во все глаза смотрели. И все-таки дождались того момента, когда с самого высокого холма спустились четверо немцев с пулеметом да с автоматами и гуськом в избу вошли.

— Видел? — спросил Володя.

— Угу...

— Ну вот, четверо уже есть.

Почти дотемна проторчали ребята в яме. И не зря: вечером немцы, выйдя из домов, построились в две шеренги.

— Петька, считай!

— И ты считай.

Двенадцать фашистов насчитали ребята в первой шеренге. Столько же и во второй. Да командир еще.

— Решил задачку? — обратился Володя к другу.

— Тут и решать нечего. Двадцать пять фашистов.

— А вот и нет, — возразил Вовка. — Чердачного немца забыл приплюсовать. Он же на посту, а часовому в строй становиться не полагается.

— Ну тогда двадцать шесть, — согласился Петя.

— Ставлю тебе за задачку четыре с плюсом.

Ребята будто на крыльях выпорхнули из ямы и огородами помчались снова к реке, а оттуда прямиком в Лаховенский лес. Они сейчас могли бы гордиться собой. А как же, точно исполнили приказ командира, теперь они точно ему доложат обо всем, что видели в Виселках.

А перед самым лесом они встретили девочку из их деревни. И она сообщила большую радость: Вовина и Петина мамы живы, живут они в землянках в другом селе. За такую весть Володя отдал девочке свои коньки-снегурочки. Она даже Володю поблагодарить не успела, мальчишки быстро скрылись в лесной чаще.

В отряде ребят похвалили.

— Настоящие разведчики, — сказал про них командир и велел отдыхать.

В полночь Володе и Пете снова пришлось идти в Виселки. Только теперь они не вдвоем пробирались, а шли с группой партизан. Ребята проводниками были. Командир так и сказал старшему группы: «Дорогу мальцы покажут... И чтоб от фашистов мокрое место осталось».

Партизаны точно исполнили командирский приказ. Взяли те три дома в Виселках в полукольцо. Часового, который шагал вокруг изб, подкараулили и, внезапно навалившись на него, скрутили и «перепеленали» веревкой, чтоб не трепыхался. Потом отвели его подальше от изб и поручили Володе и Пете охранять пленного.

— Кому он нужен? — со злостью произнес Петя. — Вражина он, наши дома спалил...

— Верно, спалил, — подтвердил Володя, — теперь немец нам «языком» будет. Мы его в отряд приведем, там командир допросит его... Понял?

Петя кивнул головой и, как и Володя, уставился на «языка». Тот, будто мертвый, лежал и не шевелился.

А партизаны подобрались к тем фашистам, которые в домах спали. В окна полетели гранаты. Разрывы — один за другим — нарушили ночную тишину. Раздались крики. Уцелевшие фашисты выскакивали из окон и дверей. Но партизанский пулемет и винтовки уложили их на месте, ни один враг не ушел.

— Это вам за наши Виселки, — шептал Володя. Не прошло и часа, как в Виселках снова стало тихо.

Партизаны, покончив с фашистами, отправились в обратный путь. С ними следовал и «язык», которого конвоировали Володя и Петя.

После того ночного боя еще много раз Володе Иванову доводилось ходить в разведку и участвовать в налетах на врагов. Парень стал заправским партизаном, повзрослел, окреп. Мама бы посмотрела на него и, наверно, удивилась бы, какой ладный сын у нее.

Командир тоже заметил, как изменился Володя: крепко руку жмет, когда здоровается. И Володя был определен в команду подрывников. А вскоре и Петя Бодулев там же оказался. Мальчишки давно мечтали об этом. Завидовали тем партизанам, которые уходили на подрывные задания, слушали рассказы про то, как удалось отправить под откос немецкий состав с танками, как взорвали вражеский склад с горючим и боеприпасами. Вот бы им тоже пустить на воздух какой-нибудь фашистский поезд!

И мечта сбылась. Они — подрывники.

— А годков-то тебе сколько? — спросил Володю новый командир взвода, когда парень прибыл в его распоряжение.

— Пока пятнадцать...

— Почему «пока»?

— Еще неделька, и шестнадцать исполнится.

— Ну ты шутник, парень, — командир похлопал Володю по плечу. — Шестнадцать — это хорошо... А звать как?

— Владимир Иванов.

— Звучит. Меня Николаем зовут. А фамилия — Лапин.

Так они и познакомились. Лапин рассказал Володе про свою прежнюю жизнь. Воевать начал, как и многие мужчины, красноармейцем. Служил в саперной части. Потом был ранен. Без сознания долго пролежал на поле боя, а когда пришел в себя, понял, что оказался на земле, занятой немцами. Напряг все силы и пополз в лес. А там натолкнулся на партизан.

— А знаешь ли ты, Владимир Иванов, кто такой сапер? — спросил Лапин и сам ответил: — Сапер — это боец передовой линии огня. Пехоте, скажем, предстоит прорвать оборону врага. Кто идет впереди всех? Саперы. Они первыми проникают во вражью оборону и делают в ней проходы для своей пехоты: обезвреживают вражеские мины, разрезают колючую проволоку... Или надо войскам переправиться через реку. Опять саперы впереди — строят мосты, наводят понтоны... Вот так, брат, без сапера войска и шага не ступят. Наше дело опасное. Может, слышал поговорку: сапер ошибается один раз! Это что значит? Вот ты идешь по минному полю. Ищешь мины, чтобы их обезвредить. Оступишься, ошибку допустишь — мина разорвет тебя в клочья. Ошибка, брат, смерть для сапера, мина никого не щадит.

Володя внимательно слушал своего командира. Интересно рассказывает и все знает. И подумал Володя: хорошо, что к Лапину во взвод попал.

— И ты, Владимир Иванов, теперь тоже сапер, — продолжал Лапин. — Правда, пока необученный. Но это не беда. Научим.

И правда, Лапин каждый день занимался с Ивановым, рисовал ему на листе бумаги разные мины, взрыватели, толовые шашки, а потом и настоящие показывал, учил, как ставить подрывные заряды под железнодорожные рельсы. И всегда понятно и толково объяснял.

— Мы с тобой, Владимир Иванов, сейчас ладком все обмозгуем, — говорил Лапин, когда объяснял какую-либо саперную премудрость, — и будет полный порядок.

А когда настал час идти на задание, Лапин построил группу и уже по-командирски строго спросил:

— Рядовой Иванов, задача ясна?

— Ясна, товарищ командир!

— Готов идти на задание?

— Готов!

А задание было ответственное — взорвать железнодорожный мост у станции Заситино. Мост небольшой, но важный: через него очень часто шли немецкие поезда. На фронт везли танки, орудия, солдат.

Как стемнело, партизаны-подрывники отправились в путь с Володей, локоть в локоть шел его друг Петя Бодулев. Все были нагружены, у каждого за спиной по ящику взрывчатки.

Дорогой молчали, сначала шли в шеренге по два, потом, когда тропинка совсем узкой стала, двигались друг за другом. Впереди шел Володя. Ему была знакома эта тропа, он ходил по ней на разведку в Заситино. Позади — командир. Изредка он произносил: «Кто притомился — отзовись».

На первом, да и на втором километре усталости никто еще не чувствовал, но на третьем — ящики отяжелели. Однако крепились, виду не подавали. По-прежнему шли молча, только тяжелее дышали. После пятого километра сделали привал.

— Всем лечь, расслабиться, — распорядился Лапин.

— Ноги на ящики поднять.

Лес дышал теплом. Пахло травой. Тишина убаюкивала.

— Только не спать, — советовал Лапин, — пусть ноги дремлют. Голове в походе отдых не нужен, только ногам он необходим.

— А мои совсем не устали, — подал голос Иванов.

— Правда-правда.

— Верю тебе, браток, молоды еще твои ножки, — услышал Володя голос Лапина. — Вот мои гудят, потому как натрудил я их в походах.

Так в разговорах время и пробежало. Поднялись саперы дружно, взвалили на плечи поклажу — и в путь. Идти осталось немного — километра три.

— Теперь осторожнее, немец рядом, — подсказывал Лапин. — Ногами не шаркать. Мягче ступать.

Володя снова шел направляющим. Тропинка петляла по лесу, затем вывела партизан в поле. Вдали сверкнул огонек.

— Это Заситино. Мост левее станции, — произнес командир и велел всем остановиться, а сам, оставив груз, пошел вперед. Возвратился и сообщил, что у моста тихо, можно приступить к делу.

Партизаны тихонько перенесли взрывчатку к мосту, а затем Володя и Петя отошли метров на двести назад, чтобы в случае чего, если немец обнаружит наших, прикрыть их огнем.

Поначалу все шло нормально. Командир с группой, не торопясь, но и не мешкая, ловко ставили заряды на мосту.

— Кто-то идет, — шепотом вдруг сказал Петя.

— Слышу, — отозвался Володя. — Видишь, к мосту темная фигура движется. Наверно, часовой.

— Что делать будем? — забеспокоился Петя.

— Надо ползти к нему наперерез, — сказал Володя. — Стукнем его сзади.

Поползли так, что даже ни одна травинка не зашуршала, тихо-тихо продвигались к железнодорожной насыпи. Метрах в двадцати от дороги ребята залегли. Фашист был еще далековато. Идет себе и ничего такого не подозревает. А парни притаились. Вот немец, тихонько насвистывая, поравнялся с ними, затем пошел прямо к мосту. Петя взял его на мушку, а Володя, поднявшись во весь рост, подкрался сзади и с размаху ударил немца прикладом по голове. Тот пошатнулся и рухнул на землю замертво.

Так бесшумно и быстро убрали парни часового и этим помогли партизанам-минерам продолжать свою опасную работу на мосту.

Партизаны, заложив заряды взрывчатки и подсоединив к ним бикфордов шнур, отбежали от моста. Чиркнула спичка, и искрящийся огонек побежал по шнуру к зарядам. А партизаны быстро укрылись в лесу. За спиной оглушительный взрыв потряс воздух. Мост рухнул.

Той же ночью минеры возвратились в партизанский лагерь. И завалились спать. Все-таки устали...

Партизанский сон короткий: некогда нежиться, новые дела ждут народных мстителей.

— Подъем! — первым услышал команду Володя и, присев на нарах, стал тормошить Петю.

— Хватит комара давить...

Петя лениво шевельнулся. Гудели ноги, все тело, будто исхлестанное плетками, ныло. Поспать бы еще. Но товарищи уже на ногах, значит, надо вставать.

Володя первым выскочил из землянки, чтобы умыться прохладной водой из умывальника. Брякнул соском — пусто. Тогда он провел ладонями по росистой траве и влагой смочил лицо.

— Кончай туалет, — поторапливал Лапин, — скоренько строиться.

Партизаны выстроились на зеленой поляне, окаймленной молодыми стройными березами. На середину вышел командир отряда Добряков. Внимательным взглядом он прошелся по всему строю. Володе показалось, что командир, узнав его, улыбнулся. И Володя в ответ тоже улыбнулся.

Потом Добряков рассказал всему строю про ночную операцию у заситинского моста.

— Теперь надолго замрет жизнь на станции Заситино, — сказал командир. — Не будут катить по рельсам немецкие поезда. Моста нет, значит, пути врагу нет.

Затем командир объявил благодарность всем подрывникам и отдельно Лапину.

— Иванов Владимир и Бодулев Петр, выйти на середину! — громко пронеслось над поляной.

Ребята, сделав несколько шагов, замерли перед партизанским строем.

— Вы знаете этих юношей, — обратился к партизанам командир. — Конечно, знаете. Они молоды, но ребята отважные, смелые. Вот минувшей ночью...

И командир рассказал о том, как Володя и Петя бесшумно сняли немецкого часового у моста.

— Это подвиг, товарищи! Не будь смелых действий наших юных партизан, кто знает, как завершилась бы операция. Может быть, целым остался бы мост. Но все закончилось удачно. За этот подвиг мы вручаем Иванову Владимиру и Бодулеву Петру новые автоматы.

Вот это была радость: прощай, винтовка, здравствуй, автомат!

Прошел всего лишь один день, и Володю снова включили в боевую группу, которая должна была отправиться на новое задание.

— Тебе, Вовка, везет, — завидовал другу Петя, который оставался в отряде часовым.

— И тебе повезет, — успокаивал Петю Володя. — Всем теперь работы хватит.

Петя заинтересовался: на что намекает Володя?

— Рельсовая война начинается, — сообщил Володя.

— Как это — «рельсовая»? — не понял Петя.

— Чьи поезда по рельсам катят? — спросил Володя.

— Ну, немецкие, — ответил Петя.

— Так вот, надо, чтоб больше не катили. Мы эти рельсы всюду подорвем, чтоб ни один фрицевский поезд по ним не бегал. Теперь понял?

— Все понял, — ответил Петя. — Война на рельсах... Это здорово!

Правду говорил Володя: рельсовая война началась. Почти весь отряд пробирался лесными тропами к железной дороге Рига — Ленинград. Нынче задача у партизан была посложней, чем минирование моста. Нужно поставить заряды взрывчатки на трехметровом участке дороги и рвануть так, чтобы кувырком полетели и рельсы, и шпалы.

Времени у партизан-минеров было очень мало. Через каждые полчаса появлялся поезд. Надо успеть поставить под рельсы толовые шашки, пока на дороге нет движения. Володя получил задание подносить минерам взрывчатку. Лапин сказал ему: «Шевелиться быстро! Туда и обратно — мигом!».

Расстояние в четыре километра прошли за час. Остановились в кустарнике примерно в километре от дороги. Весь груз сложили на полянке с густой травой. Тем, кому предстояло установить заряды под шпалы, Лапин приказал подползти к самой дороге, а подносчикам, в числе которых был и Володя, подготовить шашки для перетаскивания.

Подрывники цепочкой вытянулись вдоль железнодорожного полотна. К ним устремились подносчики. Володя Иванов оборачивался так быстро, что минеры, которым он таскал шашки, удивлялись: «Не иначе как парень мотором обзавелся». Володя отшучивался: «Угадали! Му-два называется».

Под конец Володя упарился, пришлось рубаху скинуть. Последний груз притащил и свалился отдохнуть прямо на траве у дороги.

— Вставай, а то потного земля навеки присосет, — услышал он шепот Лапина. — Смертельно простудишься.

В ту ночь отряд Лапина крепко попортил железную дорогу: три километра пути разнесла взрывчатка.

— Ну как? — спросил друга Петя, когда партизаны возвратились в лагерь.

— Здорово, Петька, — ответил Володя. — Впервые увидел такое. Так грохотало, аж земля колотилась. Мы отошли от дороги на километр и в лесочке лежали. Веришь, до нас долетали комья земли. Потом пальба пошла. Немцы всполошились... Но мы в лес углубились. А фрицы в лес не суются — боятся партизан.

— Вов, хочешь новость скажу, — Петя прищурил свои черные глаза.

— Ну, говори!

— Красная Армия близко. Уже Великие Луки и Невель освобождены.

— Кто сказал?

— Я у штаба часовым стоял. Дежурный по отряду сказал лично мне: «Бодулев, пляши! Наши войска приближаются...»

Новость быстро облетела весь отряд. Петя с Володей, лежа ночью на нарах, не могли уснуть.

— Скоро наши и в Себеж придут, — сказал Володя.

— И кончится наша с тобой, Вовка, партизанская жизнь. Ты куда пойдешь?

— Красную Армию встречать.

— Ну, а потом? — допытывался Петя.

— Попрошусь в армию.

— И я тоже... И домой хочется...

— Мне, Петька, тоже хочется маму повидать. А как? В армию возьмут — не отпустят домой...

Размечтались ребята... Это хорошо, когда есть мечта. Она, как верный проводник, ведет тебя к заветной цели, туда, где ты нужен, где принесешь больше пользы людям, Родине своей. Эта же мечта привела ребят из Виселок в партизанский отряд и помогла им стать настоящими бойцами. Теперь она обязательно приведет их и в ряды Красной Армии. А там и дальше поведет по дорогам жизни...

* * *

Мой рассказ подошел к концу. Я поднялся со стула, чтобы пройтись по комнате, а Катенька не шелохнулась. Ей никак не хотелось, чтобы мой рассказ кончался.

— Дедушка, а Володя вернулся к маме? Он же ей обещал вернуться...

Мне захотелось, чтобы Катюше ответил на ее вопрос Владимир Захарович Иванов, и я обещал внучке познакомить ее с героем. Она обрадовалась, что увидит своими глазами настоящего партизана, и только об одном просила, чтобы встреча произошла поскорее.

Так оно и вышло. Мы встретились с Владимиром Захаровичем в Свердловском парке имени Павлика Морозова. Было уже тепло, растаял снег, и по аллейкам бежали веселые ручейки. А мы, устроившись на скамейке, услышали рассказ самого Владимира Захаровича.

— В Красную Армию меня не взяли, — начал он. — Только позже, после войны, я был призван на воинскую службу.

А тогда мне сказали: «Мал еще...» И пошел я домой, в Виселки. Можно сказать, бегом бежал. По маме соскучился...

Виселки встречали партизан шумно. Изб почти не было, люди жили в землянках. Но радовались, что кончилась война, что возвратились из лесов партизаны — народные мстители.

Володя встретился с мамой у пепелища родного дома. Она стояла у одиноко торчащей печной трубы и во все стороны глядела — все искала своего Вовку.

— А вот и я, мамочка, — крикнул он. — Видишь, возвратился.

— Сыночек! — крикнула она очень звонко. — Жив, миленький...

— Жив я, цел, — шептал Володя, прижавшись к маме.

А она целовала его, и слезы текли, текли по ее лицу.

— Не плачь, мамочка, я же тут, вот видишь, стою рядом с тобой.

Она не могла наглядеться на сына. Ее Вовка совсем взрослый стал. Почти три года не видела, а будто вечность прошла. Вон какой широкоплечий. Стройный. И волосы потемнели, видать, у костра подкоптились...

Мы спросили у Владимира Захаровича, как он очутился на Урале.

— Армейскую службу здесь проходил, — ответил он. — Полюбил этот край. Заводов много, леса да озера красивые...

И остался он, бывший мальчишка-партизан, навсегда в нашем городе. И дети его здесь живут, и внуки тоже.

 

Гвардеец Ефросинья

Мы часто встречаемся: то вижу Ефросинью Меркурьевну Отраднову среди собравшихся участников Сталинградской битвы, то в окружном Доме офицеров, выступающей перед военными, словом, она — ветеран Великой Отечественной — всегда на виду, среди людей. С охотой идет в школьные и институтские аудитории, чтобы рассказать молодым людям о мужестве и доблести своих сверстников. Ефросинье Меркурьевне есть что вспомнить...

Осенью сорок первого более двухсот девушек из Челябинской фельдшерской школы ушло на фронт. Добровольно. И Фрося тоже отправилась воевать. В сорок втором в Сталинграде оказалась и на самый передний край попала — санинструктором стрелковой роты. По 10–15 раненых выносила из каждого боя. Бинтовала, перевязывала раны и отправлялась с искалеченными солдатами через Волгу, на левый берег, доставляя их в госпиталь. А Волга прошивалась огнем вдоль и поперек, река дыбилась от бомбовых и артиллерийских ударов. Но фросина лодка добиралась до спасительного берега.

После Сталинграда в ее боевой биографии была Курская дуга.

Как-то недавно Ефросинья Меркурьевна вернулась с Белгородщины. Взволнованная, радостная... Еще бы, друзей боевой молодости повидала, с землей, которая полем боя когда-то звалась, повстречалась. В селениях Шебекино, Безлюдовке, Приютовке, Крапивном побывала и увидела такое, что и глазам своим не поверила: обугленные и сожженные дотла летом сорок третьего, нынче они красуются каменными домами. Разве от такого не запоет душа?!

— А больше всего, — говорит Ефросинья Меркурьевна, — порадовали нас, ветеранов, прибывших на торжества по случаю очередной годовщины Курской битвы, люди Белгорода и окрестных сел. Стар и мал вышли на улицы с цветами, с хлебом-солью — и все в нашу честь. В селах из каждой избы выносили крынки с молоком: «Пейте на здоровье!».

Сказала: «Пейте на здоровье!» — и слеза покатилась по щеке. Сразу и голос притих. Отчего так? Видать, что-то вспомнила.

Да, в памяти воскресло былое. Припомнилось, как тащила тяжелораненого солдата. Он тихо стонал и просил пить, а воды ни капли. Ей и самой глотнуть бы водицы — губы совсем пересохли...

И вдруг — о чудо! — у обочины дороги, по которой пробиралась с раненым в санроту, откуда ни возьмись девочка-малышка с ведерком воды.

— Попейте, — тоненьким голосочком прозвенела.

Та вода была целебнее любого лекарства. Кажется, и раненому полегчало, и у Фроси сил прибавилось.

— Все глазами искала ту девочку-малышку среди встречавших нас, — смахнула слезу Ефросинья Меркурьевна. — Смешно, конечно, давно она взрослой женщиной стала, а мне все видится кроха с ведерком...

Встреча как судьба, ее не закажешь, иной раз нагрянет словно гром с ясного неба. Случилось такое в Белгороде и у Ефросиньи Меркурьевны. Из толпы услышала:

— Фросюшка, спасительница, здравствуй! — подбежал седой мужчина с восточными чертами лица и обнял.

Узнала: это же Махмуд Саттарович Батырбеков. С ним она уже встречалась. Пять лет назад в Волгограде это было, впервые после войны увиделись. Махмуд Саттарович первым признал ее. Да иначе и не могло быть; сестрицу Фросю, вырвавшую его, израненного, из огня-пламени, он навеки спрятал в своем сердце.

В январе 1983 года заместитель директора Института геологии и геофизики Академии наук Узбекской ССР Махмуд Саттарович Батырбеков пригласил сестрицу Фросю в гости. И она с удовольствием приняла приглашение и приехала из Свердловска в Ташкент. О, какая это была радость для обоих — и для спасенного, и для спасительницы. Махмуд Саттарович всех соседей знакомил с Ефросиньей Меркурьевной: «Смотрите, какая чудесная женщина живет на Урале...» И они кланялись ей, благодарили за то, что не оставила в беде батыра Батырбекова. Приглашали в гости, сажали за стол с восточными яствами, угощали и пели песни — русские и узбекские. И вот снова встреча, в Белгороде.

— Я ехал сюда с одной мыслью, что снова повидаю тебя, Фросюшка, — говорил Махмуд Саттарович. — Тебе кланяются моя жена, дети, внуки и все соседи. Приезжай еще в Ташкент. Ты же моя сестра!

Вот такие встречи греют душу, они воину и ветерану что бальзам: забываешь, что ты уже и немолод, и болячки разные ветром уносит. Вон командир ее полка Баталов, человек солидного возраста, а тоже с радостью приехал на Белгородщину. Со всеми обнимается, целуется и приговаривает: «Спасибо, солдаты мои!». Это он благодарит их за то, что они грудью своей защитили эту землю, что не посрамили чести 229-го гвардейского стрелкового полка, что не знали страха в бою. А он сам? Тоже не промах был: с майором Баталовым они прошли через сотни боев и одержали победу на Курской дуге. Такими командирами не только однополчане, но и вся страна гордится. Не зря же у него на груди Золотая Звезда Героя Советского Союза, а на мундире погоны генерал-лейтенанта.

— А ты, Ефросинья Меркурьевна, особого уважения заслуживаешь. Ни бомбы, ни снаряды, ни пули тебя не страшили. Лезла в самое пекло, но солдатам искалеченным жизнь дарила.

Так сказал генерал Баталов о ротном санинструкторе Отрадновой (Леоновой) принародно, на встрече с жителями райцентра Шебекино. В июле сорок третьего 229-й гвардейский полк взял штурмом это селение.

В Белгороде, Шебекино, Крутом Логу памятники воздвигнуты в честь гвардейцев 7-й армии. Пионеры свои отряды именами ее однополчан назвали. И ей, Ефросинье Меркурьевне Отрадновой, красный галстук повязали. Она его бережно свернула и положила в свой домашний архив, рядом с орденами и документами, которые с войны хранит. Кстати, документы ее весьма значительны. Вот, скажем, благодарственное письмо за подписью командарма генерал-полковника Шумилова или гвардейский наказ, в котором записано: «Славному гвардейцу Леоновой Ефросиний Меркурьевне... Знамя твоего полка увенчано орденами Красного Знамени, Суворова и Кутузова. Будь же достойна славных боевых традиций твоего полка. Ты по-гвардейски вела себя на полях сражений. Будь гвардейцем в труде. Никогда не забывай своих товарищей, отдавших свою жизнь за свободу и счастье нашего народа. Всемерно заботься об их семьях».

И Ефросинья Меркурьевна не сидит без дела, идет туда, где нужно ее слово, ее житейская мудрость и опыт. Опаленная войной память Ефросиньи Меркурьевны не только обогащает нынешнее поколение знанием героического прошлого, но и помогает многим обрести качества, столь нужные человеку в сегодняшней жизни. Рассказы Отрадновой о военной поре — истинные уроки мужества.

И еще о Ефросинье Отрадновой. Она ведь более трехсот шестидесяти раненых вынесла с поля боя. Геройский подвиг! Думаю, что полковое начальство, да и дивизионное, недооценило вклад Ефросиньи в Победу. Надо было представить ее к званию Героя Советского Союза. Может, и сейчас не поздно!

 

Бессмертие Кунавина

Сегодня мы все знаем о Кунавине: в его биографии нет больше белых пятен.

А было время...

Да, было время, когда мы почти ничего не знали об этом герое. Было лишь известно, что он повторил подвиг Матросова и что жители польской деревни, за которую сражался ефрейтор Григорий Кунавин, похоронили его с почестями и сделали почетным гражданином своего села. И еще мы знали, что Григорий Кунавин ушел на фронт из Каменска-Уральского, а точнее со станции Синарская. Вот и все.

— Одним словом, нам надо «открыть» Кунавина, — сказал редактор, вручая мне командировочное предписание редакции газеты «Красный боец».

...На станцию Синарская я приехал ночью. На вокзале было пустынно. Лишь в дальнем углу зала на скамейке дремал бородатый старик. Мне оставалось последовать его примеру. Но спать почему-то не хотелось...

Я вышел на улицу. Закурил.

— Какого поезда дожидаетесь? — вдруг слышу голос. Ко мне вплотную подошел железнодорожник.

Я объяснил, что дожидаюсь не поезда, а утра.

— Заходите, — предложил железнодорожник и повел меня в служебную комнату.

Это был дежурный по станции. Он усадил меня в глубокое мягкое кресло, а сам на минутку вышел в соседнюю комнату, откуда доносился стук телеграфного аппарата.

— Вы к нам на станцию или в город? — спросил, возвратившись, дежурный.

— Кажется, к вам. Хочу разыскать следы Кунавина... Может, знаете такого?

— Кунавина Григория Павловича? Героя Советского Союза?

— Точно!

— А кто тут Кунавина не знал. Он же здесь жил. Отсюда на фронт ушел... Мы его с этого перрона на войну провожали...

Я совсем забыл про сон, отказался даже от дивана, который мне предложил дежурный для отдыха, мне хотелось только слушать человека, знавшего того, которого я приехал «открывать».

— А знали мы Григория Павловича по многим причинам. Во-первых, он как человек партийный был всегда на виду. Во-вторых, он вроде бы нашим кормильцем был: заведовал железнодорожным орсом... Кунавин был на Синарской человеком известным... Что про него говорить? Добрый был человек, отзывчивый... Ну и справедливый. На собрании, бывало, правду-матку резал, не кривил душой...

Незаметно подкралось утро. Я все-таки прилег на диван, но вскорости поднялся.

Дежурный повел меня в дом, где жил Кунавин.

— Познакомлю вас с женой Григория Павловича, — сказал дежурный и постучал в окно деревянного домика.

Дверь распахнулась, и мы вошли в длинную комнату.

— К тебе гость, Катя, принимай, — сказал дежурный и удалился.

Я сообщил Екатерине Андреевне о цели своего визита и попросил ее не только рассказать о своем муже, но и показать все, что связано с его делами, с его именем: документы, фотокарточки, письма...

Екатерина Андреевна достала из платяного шкафа небольшой деревянный сундучок, поставила его на стол и молвила:

— Тут все Гришино богатство...

И впрямь богатство. Беру первую попавшуюся в руки бумагу, читаю: «Кунавин Григорий Павлович награждается почетным званием ударника пятилетки, строителя социализма, активно проявившего себя в социалистическом соревновании по повышению производительности труда». Под грамотой стоит дата: «1932 год».

Екатерина Андреевна подает мне еще один документ. Читаю и убеждаюсь, что у меня в руках постановление граждан польской деревни Герасимовиче. Кажется, подлинник. Постановление на русском и польском языках.

Переписываю слово в слово в свой блокнот:

«Мы, жители польской деревни Герасимовиче, узнали имя героя, который сердцем своим прикрыл пулемет врага, чтобы быстрее пришла свобода в наш дом, чтобы вырвать нас из лап немецкого зверя.

Григорий Павлович Кунавин пришел к нам на нашу землю с далекого Урала воином-освободителем.

Его сердце пробили пули врага. Но он проложил таким же, как он сам, отважным бойцам Красной Армии дорогу к победе.

Он сражался за наше счастье, за то, чтобы враг никогда не ступил на порог нашего дома.

Мы поднимаем имя русского солдата Григория Кунавина как знамя великого БРАТСТВА РУССКОГО И ПОЛЬСКОГО НАРОДОВ.

Мы собрались в селе, где еще дымятся развалины наших домов, где вместо жилищ — страшные пепелища. Это следы разбойничьих дел гитлеровцев. Но сквозь дым пожарищ и слезы наши глаза видят завтрашний день, залитый ярким солнцем завоеванной в битвах свободы.

Имя русского воина Григория Кунавина будет для нас всегда озарено светом этого солнца, как имя человека, отдавшего жизнь, чтобы навсегда разогнать тучи.

В знак благодарности русскому брату-освободителю общее собрание жителей деревни Герасимовиче ПОСТАНОВЛЯЕТ:

1. Занести имя русского война Григория Павловича Кунавина НАВЕЧНО в список почетных граждан польской деревни Герасимовиче.

2. Высечь имя его на мраморной плите, которую установить в самом центре деревни.

3. Просить о присвоении школе, где учатся наши дети, имени Григория Кунавина.

4. Учителям каждый год начинать первый урок в первом классе с рассказа о воине-герое и его соратниках, чьей кровью для польских детей добыто право на счастье и свободу. ПУСТЬ ПРОСЛУШАЮТ ДЕТИ РАССКАЗ СТОЯ. Пусть их сердца наполняются гордостью за русского брата воина-славянина. Пусть их понимание жизни начинается с мысли о братстве польского и русского народов».

Бесценный документ!

— Я все собиралась отнести это постановление в нашу редакцию, — говорит Екатерина Андреевна, — но вот, видите, так и не собралась...

А я подумал: нет, это очень здорово, что сюда приехал... Здорово и то, что теперь редакция «Красного бойца» первой на Урале обнародует документ, значение которого трудно переоценить.

— Посмотрите вот это, — подает мне новый документ Екатерина Андреевна.

Теперь в моих руках письмо Председателя Президиума Верховного Совета СССР Н. М. Шверника:

«Уважаемая Екатерина Андреевна! По сообщениям Военного командования Ваш муж ефрейтор Кунавин Григорий Павлович в боях за Советскую Родину погиб смертью храбрых.

За геройский подвиг, совершенный Вашим мужем Григорием Павловичем Кунавиным в борьбе с немецкими захватчиками, Президиум Верховного Совета СССР Указом от 24 марта 1945 года присвоил ему высшую степень отличия — звание Героя Советского Союза.

Посылаю Вам грамоту Президиума Верховного Совета СССР о присвоении Вашему мужу звания Героя Советского Союза для хранения как память о муже герое, подвиг которого никогда не забудется нашим народом».

В моих руках побывало еще более двух десятков различных бумаг — справок, удостоверений, писем... И все они характеризовали Григория Кунавина как добросовестного работника, неутомимого коммуниста.

— Вы знаете, Гриша имел броню, — сказала Екатерина Андреевна.

— И как же он оказался на фронте?

Ответ Екатерины Андреевны и стал началом моего очерка о Кунавине...

Была осень 1941 года. Враг рвался к Москве. Мимо станции Синарская шли эшелоны. Одни спешили на запад, к фронту, другие мчались на восток. Однажды у станции остановился санитарный поезд. Григорий Кунавин в длинном брезентовом плаще, надежно защищавшем его от дождя, стоял на перроне.

— Товарищ, какая это станция? — донеслось из окна вагона.

— Синарская, — ответил Кунавин и ближе подошел к вагону.

Тот, который спрашивал, лежал с перевязанной головой.

— Какая у вас тут тишина, — шепотом произнес раненый.

Поезд тронулся. Кунавин не уходил, он еще долго смотрел вслед уходящим вагонам. Перед взором стоял этот молодой израненный солдат, а в ушах звенело: «Какая у вас тут тишина...»

В тот день Григорий пришел домой поздно вечером. То ли разговор у санитарного вагона, то ли еще что подействовало на него, но он решил, что его место на войне.

— Ухожу на фронт, Катюша, — сообщил он жене. — Пора...

— Не отпустят тебя, Гриша. На станции работы прибавилось, а людей — раз-два и обчелся.

— Отпустят. Посмотри на мои руки, ими только фашистов душить. Ну сама посуди, Катя. Где сейчас передний край? — Григорий заглянул пристально жене в глаза. — Там, где кровь льется. Негоже так, чтоб здоровый мужик в глубоком тылу отсиживался. Негоже. Понимаешь, Катя?

Как ей не понимать. Она хорошо знала своего Гришу. Знала и то, что от задуманного он не отступится. Катя тихо, почти шепотом, произнесла:

— Понимаю, Гриша, все понимаю.

...Эшелон уходил на фронт. На станцию Синарская проводить своих земляков пришло много жителей Каменска-Уральского.

— Клянемся вам, дорогие наши товарищи, что не пожалеем сил своих в борьбе с врагом. Ждите от нас радостных вестей. Настанет час — вернемся с победой.

Эти слова принадлежали рядовому Григорию Кунавину, уезжавшему на фронт...

Я попросил Екатерину Андреевну рассказать о детстве Григория Павловича, о его юных годах.

— А вы в Богдановиче были?

— Нет, не был. А что?

— Там его родители живут. Они-то лучше меня знают о детстве Гриши. Вот адрес: улица Кунавина, дом 12...

И я поехал в город Богданович.

Павел Васильевич и Аксинья Степановна — отец и мать Григория — с большой сердечностью рассказали о своем сыне...

Была осень 1914 года. Непрестанно шли дожди. Село Байны утопало в грязи. По немощеной сельской улице нельзя было ни проехать, ни пройти. Люди сидели в избах и понуро смотрели в окна. «Авось прояснится...»

Но тучи набегали одна за другой. Невесело было и в доме Кунавиных.

— Плохи наши дела, мать, — сказал Павел Васильевич, обращаясь к жене своей Аксинье.

— Хлеб кончается, а заработков нет.

Который месяц вот так без дела сидел плотник Павел Кунавин.

— Гришка-то наш в науку тянется, а босой, — молвила мать. — В школу не в чем бегать.

— Вижу, мать, все вижу. А помочь горю не могу, — ответил Павел Васильевич. — Пусть дома сидит. Не добраться бедному человеку до науки...

— Гриша ночами не спит, все грамоту постигает.

— Ни к чему голодному да босому грамота. Хлеб добывать надо, Аксинья, — произнес отец.

Шли дни один мрачнее другого. Уже близился к концу 1914 год, как в далекое уральское село Байны примчал жандарм-всадник и во всеуслышание объявил государев указ о мобилизации на войну.

Зарыдало село. В каждом доме слезы, причитания. На фронт уходили кормильцы. Покидал свою семью и Павел Васильевич Кунавин.

— Учение кончай, сынок, — на прощание произнес отец. — Хозяином в доме будешь...

С того дня Гриша не пошел больше в школу. Одиннадцатилетний юноша взял в руки отцовский топор и пошел тропою отца. Он подался на поиски работы...

Весна 1927 года. Из армии в родное уральское село Байны возвратился Григорий Кунавин.

— Что делать будешь, сынок? — спросил его отец.

— Новую жизнь строить, — ответил Григорий. — Прослышал я о ваших делах, и потянуло меня на родину. В Байнах рождалось новое. Волею бедноты здесь было создано товарищество по совместной обработке земли. Уж который год крестьяне трудились коллективно. Такой труд был по душе Григорию. Бывший красноармеец быстро занял место в трудовом строю. Он пахал, сеял, плотничал, строил. Любая работа спорилась в его руках. В горячую пору сева или уборки Григорий трудился от зари до зари.

А в год, когда началась стройка железной дороги Свердловск — Синарская, Григорий Кунавин отправился туда. С вещевым мешком за плечами явился он на пустынный Кодинский разъезд. И с того часа начался его труд на транспорте...

Два маршрута — Синарская и Богданович — раскрыли мне дофронтового Кунавина. Я убедился, что кунавинский подвиг был рожден на уральской земле. Там, в Польше, он лишь продолжился.

Ну, а как все-таки совершил свой подвиг солдат Урала? Каким был на войне?

На эти вопросы никто мне не мог ответить — ни отец и мать Григория Кунавина, ни его жена. Но все же зацепку удалось найти... В сундучке Екатерины Андреевны оказалось письмо, которое получила она в августе 1944 года. Его автор — фронтовой товарищ Григория Александр Горбунов писал: «Мне очень тяжело сообщать это печальное известие. В боях за Родину погиб смертью храбрых наш любимый товарищ, ваш муж Григорий Павлович Кунавин. Тяжелое горе постигло нас. Но то, что сделал Григорий, никогда не забудется нами.

Мы будем мстить фашистам, так как мстил им товарищ Кунавин».

— Горбунов жив? — спросил я.

— Жив, — ответила Екатерина Андреевна и, порывшись в бумагах, нашла его адрес. — Он пишет мне. Живет в Москве.

Горбунову я отправил письмо с просьбой рассказать о Кунавине, о бое у польской деревни...

Фронтовик откликнулся быстро. Он прислал мне письмо и листовку, посвященную подвигу Кунавина. Затем мы стали регулярно переписываться, а однажды встретились в Москве. Кроме того, товарищи из Центрального музея Вооруженных Сил помогли мне разыскать архивы военных лет той дивизии, в которой служил Кунавин. Все это воссоздало картину боев.

Времени на поиски ушло немало. Завязалась переписка со школой в польской деревне Герасимовиче. Одним словом, по крупицам, по деталям вырисовывался образ воина-героя.

...Наше стрелковое отделение стремительно ворвалось в траншею врага. Завязался рукопашный бой. Три гитлеровца бросились на рядового Кунавина. Но тот не дрогнул: штыком пронзил грудь одного из фашистов. Тот замертво свалился наземь.

Вдруг Григорий почувствовал острую боль в ноге. Это гитлеровец очередью из автомата ранил его. Но солдат не пал духом. Он развернулся и ударил врага прикладом. Фашист свалился. Остался еще один. Тот сзади навалился на Кунавина. Григорий рывком сбросил гитлеровца с плеч, затем схватил его за горло...

Так получил первое боевое крещение рядовой Григорий Кунавин. «Дорогая Катюша! — писал он жене из госпиталя. — Дела идут на поправку. Скоро рана заживет, и тогда снова вперед. Хочется скорее на фронт. Представь себе, я еще очень мало сделал...»

И вскоре почта принесла Екатерине Андреевне новую весть: «Нахожусь в пути. Еду на фронт. Соскучился по горячему делу. Теперь жди, Катюша, писем прямо с переднего края».

Трудными дорогами шел к победе боец Григорий Кунавин. Но не жаловался на тяжести, не говорил, что устал. Наоборот, всегда, когда нужно было, шел на любое опасное дело с большим вдохновением. За это любили Григория и командиры, и солдаты. Да и не только за это. Был он человеком отзывчивым, умел душевно с людьми говорить.

А домой, в родной Каменск-Уральский писал бодрые письма. Читаешь их, не чувствуешь, какие невзгоды и опасности приходилось ему преодолевать в каждом бою. В письме к родным 11 июля 1944 года ефрейтор Григорий Кунавин сообщал: «Движемся на запад. Нас не держат никакие препятствия. Прошли Могилев, Минск. Вот уже вступили на польскую землю. Радостно сознавать, что ты пришел в чужую страну как освободитель...» 25 июля рота, в которой служил ефрейтор Кунавин, получила боевой приказ: овладеть опорным пунктом врага — деревней Герасимовиче. Парторг роты Григорий Кунавин собрал коммунистов.

— Предстоит бой, — сказал он. — Наша рота будет участвовать в прорыве обороны врага. Задача ответственная. Помните, товарищи, в той деревне, которую нам предстоит освобождать, томятся под гнетом фашистских извергов трудовые люди, наши братья — поляки. Освободим их из неволи.

Слово взял коммунист рядовой Александр Горбунов:

— На этом партийном собрании я даю клятву, что буду сражаться с врагом, не щадя своей жизни.

— Так и решим, — сказал парторг. — Мы, коммунисты, — на передовую линию огня. Где тяжело — там наше место Примером и подвигом вдохновим своих товарищей.

Настало 26 июля. Рассвет. Рота приготовилась к штурму врага. Вскоре после мощной артиллерийской обработки вражеских позиций раздался голос командира: «За Родину, вперед!» Рота, оставив траншеи, пошла на врага. Пройдена первая сотня метров, остался позади мелкий кустарник. Но с высоты, которая прикрывала подступы к деревне, застрочил немецкий пулемет. Рота залегла, замедлился темп наступления. Выход был один — подавить огневую точку. Кто выполнит эту задачу? Первым подал голос Кунавин: он готов! Командир не колебался: «Действуй!». Сколько раз ему, совсем молодому лейтенанту, приходилось опираться на опыт и волю своего парторга. Он так и говорил: «Мне с тобой, Григорий Павлович, легче ротой командовать». И верно, парторг во всем подпирал командира. Как-никак на тринадцать лет старше своего лейтенанта был ефрейтор Кунавин. Командир знал: у парторга слово — золото, посоветует — в точку угодит, скажет — выполнит. Вот и теперь лейтенант был вполне уверен, что Кунавин с задачей справится.

Так было. Сообщаю правду, а не вымысел, который творят некоторые писаки-врали, принижая, а то и полностью отрицая важную роль коммунистов в боевой обстановке. Нет, господа очернители, коммунисты рот, батальонов, полков были самыми мужественными солдатами фронта, они сами первыми шли в атаку и личным примером вдохновляли своих товарищей на победные бои. Таким бесстрашным воином был и мой герой — парторг роты ефрейтор Григорий Кунавин.

Кунавин свернул в высокую рожь и по ней побежал к высоте, затем метров тридцать прополз по-пластунски в густой траве. Отсюда из-за бугорка он открыл огонь по огневой точке. Фашистский пулемет не смолкал. Кунавин еще ближе подполз к нему. Теперь можно по немцу ударить гранатой. Чуть-чуть приподнялся и метнул ее. Раздался взрыв — и стихло. Подумал: угодил в пулемет. И тут фашист снова застрочил. «Уцелел, гад!» — так, видимо, про себя произнес Кунавин. Послал еще гранату, последнюю. Взрыв, тишина... Но пулемет продолжал жить. Лежит рота, товарищи головы поднять не могут. Как быть? Что предпринять? Может, ухватиться за ствол и придавить его так, чтоб пули шли в землю? Пополз ефрейтор к огнедышащему дзоту. Подобрался к нему и попытался как-то ухватиться за ствол, но ничего не вышло. Не поддавался пулемет, продолжал поливать роту огнем.

Бегут секунды... Но мысли обгоняют их. Как заткнуть глотку фрицу? Есть ли у него, ефрейтора Кунавина, еще какая-либо возможность?..

Взглянул в сторону роты — лежат товарищи, ждут... Надеются на него, знают: никогда не подводил парторг и нынче не должен оплошать...

Что ж, есть еще одна и, кажется, последняя возможность.

И Кунавин, поднявшись во весь рост, кинулся всем телом на амбразуру дзота... Захлебнулся пулемет. Воцарилась тишина. Рота оцепенела. Сотни глаз видели, как медленно Кунавин пополз вниз и рухнул на землю. И только команда-возглас: «Вперед, товарищи!» приподняла всех и сдвинула роту с места. Теперь ничто не могло остановить стрелков. Подвиг парторга проложил им дорогу — только вперед. И они бежали по ржаному полю с такой стремительностью, будто не ноги несли их, а крылья. Немцы не сдержали натиска — покатились. Польская деревня избавилась от оккупантов.

Его товарищи тут же сочинили листовку, которая пошла по рукам: «Его имя было известно в узком кругу боевых друзей. Его знала только сплоченная им семья одной роты. Там любили его за отвагу и мужество, за чуткость к товарищам, за ум и скромность. Теперь он — олицетворение воинской доблести, бессмертной отваги».

У места гибели ефрейтора Григория Кунавина состоялся митинг. Здесь собрались его боевые друзья. Сюда пришли жители польской деревни Герасимовиче.

— Клянемся тебе, дорогой товарищ, что мы разгромим врага и завоюем победу! — обещали воины роты.

Тут же поляки предложили свое решение, за которое единодушно проголосовали.

Настал час хоронить героя.

— Панове, — услышали солдаты и крестьяне голос из толпы. — Давайте похороним Григория Павловича в моем саду. А, панове? Прошу вас...

Так и порешили. Ефрейтора Григория Кунавина похоронили в крохотном садике крестьянина Станислава Станиславчика...

Пройдет много лет, и в Герасимовиче приедет брат Григория Кунавина — Андрей Павлович, тоже ветеран Великой Отечественной, кстати, награжденный тремя медалями «За отвагу», и, встретившись со Станиславом Станиславчиком, услышит из уст поляка такие слова: «Иногда меня спрашивают: кто мне подсказал похоронить на своей земле советского солдата? Я отвечаю одним словом: сердце! Да, сердце. Это оно мне сказало: тот советский солдат погиб, чтобы жил ты, твои дети и внуки, чтобы жили твои соседи. Разве не так? Вот и принял я советского солдата в свою семью, отвел ему участок земли, и пусть он будет навеки моим братом».

Нынче в самом центре Каменска-Уральского памятником стоит во весь рост Герой Советского Союза ефрейтор Григорий Павлович Кунавин. Живые цветы сюда несут благодарные потомки.

 

Оживший друг

Более четверти века мне была неизвестна судьба гвардии старшего сержанта Андрея Жадяева — героя ненаписанного мной очерка. Листая свои фронтовые корреспондентские блокноты, я не раз натыкался на его имя. В том, что оно много раз зафиксировано в моих записях, нет ничего удивительного, ведь Андрей был известным снайпером не только в 5-й ударной армии, но и на всем Южном фронте. И мне как корреспонденту фронтовой газеты часто приходилось интересоваться судьбой этого воина.

То, что имя гвардейца Жадяева было популярным, подтверждает и запись в корреспондентском блокноте, сделанная мной 3 апреля 1943 года: «Был на приеме у командарма. Генерал Цветаев рассказал о боевой обстановке, о наступательных действиях частей армии. Посоветовал написать в газету о снайперах Федоре Рязанцеве и Андрее Жадяеве...» Помню, как генерал извлек из бумаг, лежащих на столе, армейскую газету.

— Почитайте, тут о наших снайперах написано, — протянул мне газету генерал.

И действительно, вся первая страница посвящалась снайперам Рязанцеву и Жадяеву.

Я сказал тогда генералу, что постараюсь встретиться с этими снайперами и написать о них очерки для газеты Южного фронта.

Но не сразу удалось мне попасть в дивизию, в которой служил снайпер Жадяев. Войска стремительно наступали. Командные пункты не только полков, но и дивизий перемещались по нескольку раз в день. В этих условиях корреспондент не знал и часа передышки.

Не знаю, когда бы довелось встретиться с Жадяевым, если бы не получил распоряжение редактора срочно подготовить очерк о лучшем снайпере. Тут я и вспомнил совет генерала Цветаева и отправился в дивизию, где служил меткий стрелок.

В политотделе мне сказали, что Жадяев выполняет задание комдива, должен быть на КП на рассвете. Товарищи из политотдела хорошо знали героя моего будущего очерка и, естественно, принялись рассказывать о нем. Говорили о его стрелковом мастерстве, скромности, о том, что родился в Мордовии, в селе Киржиман Атяшевского района, что в 1939 году добровольно ушел на войну с белофиннами в составе комсомольского лыжного батальона. После всего услышанного я с нетерпением ждал встречи с Андреем.

Наконец настало утро. Оно ворвалось в политотделовскую избу с ошеломляющей новостью: Жадяев приволок живого немецкого снайпера! Того самого, который покоя не давал дивизии. Неужели такое может быть, чтоб хитрющего и всегда осмотрительного снайпера можно пленить?! Вот это удача, думал я про себя, не только Жадяева, но и моя. И я кинулся на встречу с героем...

Мы расположились на завалинке у избы, затянулись крепким табачком из моего кисета и повели разговор, медленный, спокойный. Жадяев, плотного сложения парень, с голубыми глазами и черными густыми бровями, с удовольствием начал рассказ о родном селе и об уральском поселке Октябрьский, куда по вербовке приехал на торфопредприятие, о финской войне, о ранении...

И вдруг перед нами выросла фигура солдата с автоматом:

— Гвардии старшего сержанта Жадяева вызывает генерал.

Разговор прервался. Снайпер ушел, а я остался один на завалинке. Посидел, подождал возвращения Жадяева, но он не пришел. Объяснили мне кратко: выполняет важную задачу. Посоветовали приехать в другой раз.

Уехал я из 40-й гвардейской дивизии огорченный: кое-что уже знал от Жадяева, но не столько, чтобы написать о нем очерк. Требовалась новая встреча.

Но ей не суждено было состояться. Где-то уже у самого Дона мне довелось очутиться на участке наступления дивизии, в которой служил снайпер. И там узнал тяжкую весть: Жадяева нет в живых. Рассказывали, что он во время боя оказался на нейтральной полосе, откуда бил по огневым точкам врага. Фашисты заметили его и накрыли огнем. Снайпер был тяжело ранен, долго лежал на ничейной земле. Там якобы погиб... С того времени прошло более четверти века. Но я все послевоенные годы помнил Андрея Жадяева, все пытался представить, каким образом он смог скрутить немца-снайпера... И вот случай, можно сказать, счастливый. Однажды пригласили меня в Кедровку (поселок под Свердловском) на вечер молодежи. Попросили поделиться воспоминаниями о войне, о героях сталинградских боев.

Возвращался в Свердловск на газике. Со мной ехали двое молодых парней.

— Вы рассказывали о 5-й ударной армии, о боях в Сталинграде и на Дону, — нарушил молчание один из них. — Может, знаете Андрея Ильича Жадяева?

— Снайпера Андрея Жадяева?

— Да, он был снайпером, — ответили оба в голос. — Живет в нашем поселке с тех пор, как война кончилась.

Вот так «воскрес» для меня Андрей Ильич. А через несколько дней у нас состоялась прерванная долгими годами встреча.

— Жив, значит?

Улыбнулся: видимо, не первый спрашиваю его об этом.

— Так точно, жив-здоров, — по-военному ответил Андрей Ильич.

Вглядываюсь в морщины, легшие на его лицо, смотрю на голову, усеянную серебром, и вспоминаю румяного, крепкого сложения гвардейца снайпера. Да, годы не щадят человека.

Мне хочется узнать о нем все. Но с чего начать разговор? Какой вопрос будет самым подходящим?

— Помните, мы с вами сидели на завалинке. Кажется, это было в 43-м. Вы тогда фашистского снайпера в плен взяли. Как это было?

Андрей Ильич взял карандаш, начертил на тетрадном листе две удаленные одна от другой линии и начал рассказывать:

— Вот это наш передний край, а за чертой — немцы. Между нами ничейное поле, изрезанное балками. В одной из них засел снайпер. Метко, очень метко стрелял. Насолил многим. Вызывает меня генерал и спрашивает: «Слышал про снайпера?». Отвечаю: «Так точно, слышал!». — «Не пора ли его убрать?». Я ответил одним словом: «Постараюсь!».

Жадяев вместе с напарником Мельниковым поселились на переднем крае. Несколько дней подряд они глаз не сводили с немецких позиций. И выследили фашиста. Тот хитро устроился. На нейтральной полосе одиноко маячил покореженный танк. Мы точно установили, что именно из-под него стреляет немец. Как же его достать? Пулей? Трудно, почти невозможно. И заискрилась мысль: а что если живьем попробовать скрутить его?

— Как думаешь, Мельников?

— Как это?.. А ведь здорово бы было...

Доложил Жадяев о задумке командиру. Тот одобрил.

Когда стемнело, а в это время немец уже покинул свою позицию, Жадяев и Мельников поползли к танку. Бесшумно добрались до него. Огляделись и заметили под днищем окоп. Пустой. Вползли в него. И удача: снайперская винтовка удобно пристроена в рогатинах, закреплена так, чтоб без лишних перемещений выстрелить. Значит, немец ушел на ночь, к утру обязательно вернется и начнет палить.

Вылезли из окопа. С собой захватили затвор немецкой винтовки. У гусеницы отрыли окопчики и залегли.

Минуты, а тем более часы казались вечностью. Ждали фрица не сомкнув глаз. Уши востро держали. Если что, готовы были применить оружие.

На рассвете услышали шелест. Мельников тронул Жадяева за плечо. Андрей кивнул головой: мол, слышу — идет вражина.

Немец шел осторожно. У танка лег на живот и вполз в свой окоп. Прильнул к прицелу.

Жадяев и Мельников вскочили в окоп с тыла и навалились на немца. Мельников схватился за лицо фрица и плотно закрыл ему рот. Жадяев заломил ему руки назад. Вытащили пленного из окопа и указали направление движения. Немец что-то мычал, но покорно полз. Приостановились: ремнем перевязали фашисту руки и длинным платком заткнули рот. Поползли гуськом: впереди Мельников, следом немец, позади Жадяев.

— Как вас отметили за такой яркий подвиг?

— Обоим — медали «За отвагу».

После того как узнал, что снайпер Андрей Жадяев жив, я снова перелистал свои фронтовые блокноты. Хотелось найти все, что относилось к имени этого человека. О снайперах было немало записей.

Внимательно перечитал каждую. Бросилась в глаза строка «Нерасшифрованный подвиг». О чем и о ком это? Всего несколько строчек, суть которых сводилась к следующему. Район Сталинграда. Кольцо вокруг немцев замкнулось. Бои идут круглосуточно. Отличаются снайперы. Один из них занял позицию на церковной колокольне. Хитро: удобное место, вокруг все как на ладони. Заметил немецкую кухню. Два выстрела — и поваров не стало. Немцы остались без пищи... Вот и вся запись.

Напрягаю память: когда и как попали эти строки в мой блокнот? Когда — ясно: в дни боев за Сталинград. А при каких обстоятельствах? Вспомнил. (Слава памяти!) Мне в руки попало донесение политотдела дивизии, и там был изложен этот эпизод. Но почему же в записи нет имени снайпера? Непонятно: или я случайно пропустил его, или в донесении не было указано...

И вот при встрече с Андреем Ильичем я рассказал ему об этом случае. Может, он слышал про снайпера, который немецкую часть оставил без обеда?

— Это про меня вы рассказали, — спокойно сообщил мне Андрей Ильич. — Был у меня такой случай под Сталинградом. Просидел я тогда на колокольне несколько часов. Все ждал: а вдруг фашисты вместо убитых поваров к кухне новых приставят. Не дождался. Кухня с часок одиноко подымила, затем погас огонь. К полудню пришли едоки. Увидел: засуетились немцы. Я быстренько спустился с колокольни и к артиллеристам: так, мол, и так, скопление немцев в таком-то районе. Пушкари наши ударили. И удачно. В самую кухню угодили. Вот так оно было.

Для меня этот разговор был в радость. Шутка ли, раскрыл тайну, хранившуюся долгие годы в моем фронтовом блокноте. Короче говоря, безымянный подвиг обрел имя.

Я рассказал Андрею Ильичу, как узнал о его «гибели».

— Было и такое. Раненый, пролежал я тогда на нейтральной полосе много часов. Кто меня обнаружил, не знаю.

И снова воспоминания. В медсанбате, когда к Жадяеву возвратилась память, он спросил о партбилете, о наградах. Но никто ничего не смог ответить ему. Лишь когда эвакуировали в тыловой госпиталь, одна из медсестер сказала, что его привезли без гимнастерки. Окровавленную и пробитую, ее сожгли.

— А партбилет где? Ведь лежал в кармане гимнастерки. Кто вынул?

— Не знаю, — ответила сестра. — Видимо, сгорел вместе с гимнастеркой.

Горевал снайпер. Лежал в госпиталях в Новочеркасске, Ереване, боли его донимали, а он все беспокоился о документе. А когда война кончилась, ходил в райком партии, писал в разные инстанции, но лишь из Москвы пришел ответ: на партийной учетной карточке имеется надпись «Убит». Вот так во всех инстанциях был похоронен живой человек. А он всем смертям назло вышел из войны живым, хотя и изрядно поколоченным.

Вместе с Андреем Ильичем воскресли и мои записи, сделанные в сорок третьем году. Я тогда записал все, что мне рассказали о знаменитом снайпере. Эти записи должны были стать частью очерка, который следовало мне написать. Но не получилось, поэтому и записи остались нетронутыми или вернее — невостребованными.

И только после счастливой встречи с живым Андреем Ильичем их следует обнародовать....

Гвардии сержант Андрей Жадяев лежал у самого переднего края и внимательно всматривался в сторону фашистов. Глаза его прощупывали вражеские окопы, траншеи. Снайпер искал цель. Но ее не было.

Муторно лежать без дела. Жди, пока гитлеровцу вздумается вылезть наружу. Скука! Пока Андрей так размышлял, все-таки появился фашист. Кажется, он тащит телефонный аппарат. Он полз из глубины своей обороны к переднему краю.

Жадяев посадил телефониста на мушку. И вдруг ему показалось, что дрогнула рука. Отчего мандраж? Неужели волнение подводит? Негоже! Сколько раз командир говорил: «Снайпер выдержку должен иметь. И чтоб нервы не шалили...» Еще крепче прижался щекой к прикладу. Вот теперь — огонь! Нажал на курок — выстрел! Кажется, порядок... Фашист застыл. Навеки! Появился еще один фашист: этот с катушкой полз. Потом приподнялся, чтоб провод за ветку уцепить...Теперь руки у Андрея тверже стали. Палец плавно прижал курок. Есть выстрел! Немец на ветку навалился и придавил ее к земле. Больше не встал.

Окрыленный удачей, Жадяев сменил позицию. Заметил фрицевский блиндаж. Присмотрелся: у блиндажа — густой сухой ковыль. Ветерок. Пришла мысль устроить фашистам пожар... Снайпер заложил в патронник зажигательную пулю и выстрелил в ковыль. Сухие стебли моментально загорелись. Фашисты, как и предполагал Жадяев, повыскакивали из блиндажа. Четыре выстрела — четыре трупа...Это тогда командир сказал про Андрея Жадяева: «Силен на выдумку!». И верно. Однажды, когда долго не появлялись фашисты, а уходить с огневой позиции несолоно хлебавши никак не хотелось, Жадяеву вдруг пришла мысль достать старый автосигнал с грушей. Нажмешь на нее, а он дудит. Жадяев как-то видел такой сигнал у старшины роты. Зачем ему?

— Слушай, Петро, — обратился Жадяев к своему напарнику Бадьянову, — ползи к старшине и тащи сюда его игрушку — сигнал. — Бадьянов пополз и принес. — А теперь ползи с этой дудкой вперед, ближе к фашистам. Подползешь — нажми на грушу. Понял?

Бадьянов, парень смышленый, конечно, сообразил и без лишних слов исполнил замысел друга. Сигнал «разбудил» фашистов: видимо, подумали, что к ним автомобиль несется. Вот один выглянул из своей норы. Жадяев ударил. Гитлеровец клюнул носом в землю. Перешли на новое место. И там старшинская «игрушка» сработала. Таким вот был мой «оживший» друг. Да, друг! Мы все годы до самой его кончины дружили. Встречались, вспоминали свой Южный фронт, переписывались. А последние годы, когда Андрей Ильич, догоняемый старыми ранами, укладывался в госпиталь инвалидов войны, я его всегда посещал в палате. И мы опять же вспоминали былое. Иногда он предавался мечте: вот бы собрать всех друзей-товарищей по военной службе, скажем, Бадьянова, Мельникова и даже того немца-снайпера, которого в плен взяли, да еще мальчика-черныша армянского, который к нам в палату приносил сладкие абрикосы... Посмотрели бы друг на друга, какими мы стали, повспоминали бы... Что ни говори, а жить интересно... Вот и надо нам, фронтовикам, подольше жить. Война ведь нашу молодость украла, значит, компенсация нам полагается — продление жизни...Вот такие речи говорил прикованный болячками к постели Андрей Ильич, мужественный герой Великой Отечественной, добрая душа.

 

Окопные строки

В год 35-летия Победы Средне-Уральское книжное издательство задумало выпустить сборник писем с фронта. За эту работу взялись двое — журналист Василий Лошак и я. Об этой задумке мы известили читателей многих газет Урала. Вскоре потекли в наш адрес письма. Горы писем. Мы потонули в обилии фронтовых треугольников. Сутками их читали... Короче говоря, первый том книги «Живые строки войны...» (всего же вышло три тома) тиражом в 50 тысяч экземпляров вышел к Дню Победы в 1980 году. До сих пор окопные строки живут в моей памяти. Я часто беру в руки «Живые строки войны...» и читаю, читаю, читаю. Вот письма связиста ефрейтора Евграфа Тушкова из Каменска-Уральского, а воевал он под Ленинградом.

«4.5.42. Дорогие мои. Ежечасно стремлюсь к вам, к семье. Но сначала мой долг — разбить фашистов.

24.6.42. Дорогие мои дети! Маме нужен покой. У нее очень много работы... Помогайте маме и хорошо учитесь. Оберегайте деревья, яблони. Не рвите яблоки, пока не созреют. В холодной воде не купайтесь. И ты, Валерий, и ты. Тома, — вы ведь старшие. Берегите себя и младших.

28.7.42. 26 июля в газете «Красная звезда» (№174) напечатано произведение Василия Гроссмана «Народ бессмертен». Прочтите обязательно. Я прочел. Высылаю вам стихи Алексея Суркова.

2.2.43. Враг не выдерживает, отступает... Разорванные телефонные линии я исправляю ночью.

28.2.43. Каменские — Кудрявцев, Куликов, Пирогов — погибли, Я еще жив. Знаю, ждет меня домой семья. Ждет любимая жена. Ждет сад мой.

30.3.43. Осколки пролетают рядом с головой. Надо ползком двигаться по земле. Вперед надо идти... В траншее холодная вода. Идешь, пригнув голову, касаясь подбородком воды, а над головой свистят пули. Надо все преодолевать.

31.5.43. Берегите плодовые деревья. Они навек. Садите еще. Очень хорошо иметь пчел.

17.6.43. Посылаю вам несколько цветочков. Такими цветочками-пушками здесь усыпана степь. Это Толе, Нине, Розе — от папы. Район Шлиссельбурга».

И все. Оборвалась жизнь ефрейтора Тушкова. Оборвалась в то мгновение, когда он под артобстрелом врага исправлял поврежденную линию связи. Телефонист быстро нашел порыв, соединил провода и полез на березу, чтобы укрепить их на ней. Поднялся вверх и, примостившись, стал наматывать провод на ветку зеленой березы. В этот момент и случилось трагическое: вражеский снаряд угодил прямо в ефрейтора Тушкова. Погиб солдат. Погибла и береза... Произошло это северо-западнее рабочего поселка №5 Мгинского района Ленинградской области, где и похоронили Евграфа Григорьевича. Это произошло 22 июня сорок третьего года. Об этом горе сообщил жене Тушкова, Галине Васильевне, фронтовой друг павшего Николай Пьянков. Он заверил жену и детей Евграфа, что в бою отомстят гитлеровцам за смерть товарища.

Какой светлый, душевный человек ушел из жизни. Он был одним из тех, кто страстно любил жизнь, старался делать ее красивой. Вместе со своей женой, Галиной Васильевной, заботливо растил пятерых детей — Валерия, Тамару, Нину, Толю, Розу; садили у дома в Каменске-Уральском деревья, выращивали смородину, сливу, крыжовник, малину, яблоки, украшали все вокруг цветами. Даже с войны, с поля боя, он слал письма домой с наказом беречь сад, беречь то, от чего жизнь становится веселее и светлее. Он и на войне любовался красотою природы, присылал детям в конверте из-под фронтового Ленинграда засушенные цветы и стебельки шелковистого ковыля. Он был из тех людей, о которых в народе говорят: на все руки мастер. Тачал сапоги, плотничал, в садоводстве знал толк, голосисто пел, играл на гармошке и лихо плясал. Веселый был человек. И был начитан. А ведь всего три класса кончил. Сам постигал грамоту. Любил поэзию. Даже с фронта посылал детям стихи наших поэтов. И свои тоже. Да, Евграф Григорьевич писал стихи. Так, из-под Ленинграда он прислал такие строки: «Много калины здесь, много рябины, брусника и клюква здесь есть. Сосны такие — не видно вершины! Кругом все покосы и лес». Евграф Тушков ушел на войну в марте сорок второго, когда ему был сорок один год. На фронт ушли еще два брата — Анатолий и Александр. И пали смертью героев в боях за Родину. Имена мужественных воинов Тушковых навсегда остались в памяти тех, кто знал их, в памяти детей и внуков. А вот совсем недавно Евграф Тушков «воскрес» на филармоническом вечере в Екатеринбурге. Его окопные письма, которые я здесь привел, прозвучали со сцены. Их читал проникновенно, с душевной интонацией именитый мастер художественного слова Казимир Серебреник. Я вглядывался в лица сидящих в моем ряду. Не было равнодушных, всех тронули за живое солдатские строки далеких сороковых годов!

 

Броня билась о броню

Не довелось мне участвовать в Курской битве, лишь много читал о ней. После войны, конечно. И всегда потрясали масштабы. Длилось сражение у русских городов Курск, Орел и Белгород 50 дней. С обеих сторон в битве участвовало более 4 миллионов человек, свыше 13 тысяч танков, 12 тысяч боевых самолетов. И самое-самое, что поражало мое воображение, — это лобовые бои танков. Броня на броню. Как это? Я постоянно искал того, кто бы мог мне ответить на этот вопрос. Искал человека, сидевшего в том танке, который с броней врага схлестнулся. И представьте, нашел. Как говорят, на ловца и...

Да, мой «улов» произошел воскресным днем в мае 1983 года, как раз в канун 40-летия Курской битвы.

Иду я с Шарташского рынка (Есть такой в Екатеринбурге, тогда Свердловске). Иду с покупками по улице Куйбышева. Смотрю: на скамейке у пивного ларька сидит худощавый мужчина и маленькими глотками попивает из литровой банки.

Пристраиваю свою ношу на скамейке и спрашиваю:

— Холодное?

— Да... Да... Очень, — будто не мне ответил, а в пустоту произнес.

А я подумал: зря встрял я со своим вопросом, зря потревожил человека, наверно, он куда-то со своей думой уплыл в дальнюю даль, а может, какое-то горе тревожит...

И я присел передохнуть. Только в этот момент он меня, кажется, явственно приметил и, уже повернувшись ко мне, басовито произнес:

— Да-а, холодное... В самый раз!

Я увидел на его пиджаке четыре ряда орденских планок, а среди них два ордена Красного Знамени и орден Красной Звезды. Заслуженный человек!

— Воевали? — спросил я, хотя и так было понятно, но надо же было начинать разговор.

— Было дело...

— А где? На каких фронтах?

— На той дуге, что Курской зовется... Слыхали?

— Как же, читал...

— Читали, — с усмешкой произнес он. — А я, браток, там поле гусеницами тридцатьчетверки утюжил...

Я чуть не подпрыгнул: повезло мне! Наткнулся-таки на того, кого, можно сказать, вечность искал. Но чтобы войти в доверие к соседу-пивнику, рассказал про свое участие в войне, про мой Сталинград.

— Тогда будем знакомы, — потеплел его голос, и он назвался: — Горяинов Василий Иванович... Хорошо, что вы присели, а то я тут один со своими думами. И все о той дуге, будь она неладна... Дружков закадычных потерял там... Эх, какие были парни!.. Сорок лет минуло, а они все живые ко мне по ночам, да и в дневное время приходят... Я зараз вас пивом угощу, и мы их помянем.

Часа два мы посидели у того ларька, и Василий Иванович достоверно рассказал мне про свою курскую судьбу, про битву броневую. И я услышал сказ про то, как встретились лоб в лоб две стальные армады, бившиеся так, что звон железа слышен был во всех окрестных селениях.

Цепкая память у Василия Ивановича. Помнит все до мелочей — и этапы боя, и поименно всех своих подчиненных. Память словно компас вела его от одного рубежа к другому. Вспомнил, как 7 июня сорок первого отметил свое девятнадцатилетние и мечтал...

Не стал распространяться, о чем мечталось ему в тот мирный день, ибо все добрые намерения оборвались 22 июня и поставили его в воинский строй. А затем известная команда: «Шагом марш!» — и очутился юноша у самой передовой линии огня.

Были бои, ранение, выздоровление, учеба и снова фронт. А на Курскую дугу прибыл в конце июня сорок третьего в составе 1440-го гвардейского танкового полка. В звании старшего лейтенанта и в должности командира танковой роты. Получил десять танков и полсотни подчиненных.

— Самым старшим по возрасту был я, — сказал ветеран, — 21 год, а всем остальным — командирам взводов, командирам танков, механикам-водителям — по двадцать и меньше. Вот такие парни!

Какая тяжелая ноша взвалилась на неокрепшие плечи юношей сороковых годов. Им еще родительская опора ой как нужна была, а они — один на один с бронированным врагом. Нет, железное то было поколение. Смотрел я на Василия Ивановича и пытался угадать: как он выглядел тогда, когда возглавил роту? Вряд ли был богатырского сложения. Нынче и то никаких «накоплений»: подтянут, строен, а тогда — тем более: тоненький, перепоясанный ремнями, как вьюн, видимо, нырял в танк. По себе знаю, ведь когда-то танкистом был, командовал совсем в молодые годы экипажем. Чтобы в танке уютно себя чувствовать, надо быть поджарым и юрким. Таким-то и был старший лейтенант Горяинов.

Вспомнил Василий Иванович 3 июля. Тогда в расположение роты у деревни Яковлеве прибыли командующий фронтом Рокоссовский и командарм Чистяков. А танки были зарыты по орудия в землю. Начальству такая маскировка очень понравилась.

— Молодцы, хотя и молоды! — похвалил танкистов командующий войсками фронта. — С этого поля ни шагу назад!

Так и застряли в ушах ротного слова Рокоссовского. Он отчетливо услышал их на рассвете 5 июля, когда на ржаное поле устремились вражеские танки — 6 «тигров» и 15 средних машин. А с неба посыпались бомбы.

Итак, десять против двадцати одного. Как победить? — вот вопрос, который надо было решать мгновенно. И ответ пришел тут же: подпустить врага на близкое расстояние и ударить прямой наводкой из танковых орудий.

— Огонь! — услышали экипажи голос ротного, когда до врага оставалось метров триста.

И сам Горяинов тоже ударил из пушки. По «тигру». Тот клюнул носом, будто споткнулся, и замер на месте. Удача окрылила. И у взводного лейтенанта Иванова тоже успех — и он подбил хваленого «тигра». А три средних танка остановили другие экипажи. Рота тоже понесла потери — два танка вышли из строя.

— Что случилось с фрицами, — Горяинов развел руками, — до сих пор удивляюсь. Пять танков потеряли, но ведь 16 осталось. Можно вроде воевать, но они круто развернулись и восвояси убрались. Видать, нервишки не выдержали, смандражировали... Такое нам по душе было — уверенности прибавило. Скажу точнее: мои юноши мужчинами заправскими стали. Вояками! А утром 6 июля — новый бой, еще более жестокий. Сорок танков на самой высокой скорости устремились на восемь боевых машин из роты Горяинова. Гвардейцы приняли бой. Им помогли артиллеристы, да и стрелки с противотанковыми ружьями да бутылками с горящей смесью и гранатами тоже не оплошали. В один миг запылала фашистская броня...

И снова победа. Наши общими усилиями раскромсали немецкую броню. Как сказал Василий Иванович, дали фрицам прикурить! После боя на ржаном поле 1440-й полк, заново укомплектованный, перебросили под Прохоровку и влили в 5-ю гвардейскую танковую армию генерала Ротмистрова.

Рота Горяинова прямо с ходу ворвалась в бой. Было это 12 июля. Немцы бронированной лавиной подползли к Прохоровке. И наши тоже мощной армадой двинулись на фашистов. Вся прохоровская земля была подмята гусеницами. Рев моторов да скрежет железа, лязг гусениц катились по полю. Страшное зрелище: танки лезли на танки, броня билась о броню. Все смешалось: где кто — не разобрать.

— Вот смотрите, — Василий Иванович сцепил пальцы обеих рук, — так выглядело поле сражения. Мы ворвались в их боевые порядки, они — в наши. Ни о каком-либо управлении ротой речи и не могло быть. И вообще никто уже никем не управлял. Каждый экипаж действовал по своему понятию...

И все же у наших танкистов был направляющий — воинский долг. Клятвенные слова присяги точно указывали, что и как делать. В такой ситуации у танкистов должны были быть железные нервы и стальная воля. Эти моральные качества были их главным козырем в битве. И экипажи, хотя и не слышали голоса ротного, зато видели врага, которого надо нещадно бить. Мужество оказалось сильнее, крепче металла.

Да, так было. Борт в борт с врагом. Броня на броню, как стенка на стенку.

А артиллерия и авиация замолкли. Ни нашим, ни немцам бить по прохоровскому полю нельзя было: в своих угодишь. Оттого и замерли орудия и авиамоторы.

— Николаша, — хрипло командовал механику-водителю Жижину Горяинов, — у левого борта фриц, а ну-ка, развернись и ударь.

Жижин точно исполнил волю командира, крутанул свою тридцатьчетверку и саданул немца так, что тот со звоном пополз назад и заглох.

— Хвалю, Николаша, здорово ты его... Давай того, который рылом смотрит на тебя.

Танковое побоище, начавшееся утром, продолжалось до ночи. Огненные искры от столкновений бронированных глыб чертили воздух. Пламя и дым окутали поле. А в танках неимоверная жара.

— Вначале везло мне, — Горяинов вытер вспотевший лоб платочком. — Жаром обдало меня, как тогда в танке... Представьте, везло. Несколько немецких машин нам удалось покалечить гусеницами, броней и, конечно, огнем из орудия. Хлестали их крепко. Благодаря мастерству Николаши Жижина мы удачно увертывались от ударов «тигров».

Однако ж и танку Горяинова досталось. Перед вечером настигла беда; термитным снарядом прожгло лобовую броню машины и насмерть пронзило механика-водителя Жижина. И ротного ранило и контузило. Омертвел командирский танк. Кто вытащил его, гвардии старшего лейтенанта, из танка — не знает, ибо в беспамятстве был. Потом, когда вернулась память, узнал, что доставил его в полевой госпиталь экипаж лейтенанта Иванова. Боевая машина подкатила прямо к хирургической палатке.

— Спасайте нашего командира, — попросил хирурга взводный Иванов. — Храбрее его не было на поле боя.

На Прохоровском поле закончилась боевая биография командира танковой роты гвардии старшего лейтенанта Горяинова Василия Ивановича. После длительного лечения выздоровел, но на фронт не пустили, хотя и просился, хотелось ему возвратиться в свой полк. Последним госпитальным пристанищем командира-танкиста был Свердловск. Сюда же докатилось эхо Курской битвы — ордена Красного Знамени и Красной Звезды.

— Курская дуга согнула все-таки врага, — на этих словах Василий Иванович приподнялся со скамейки, видимо, собираясь уходить, но продолжил: — Счастливчик я... Живой... Пью пивко... А мои братья танкисты где? Ведать не ведаю. Может быть, на Прохоровском поле. Осиротел я, дорогой товарищ... Уцелел я... А они... Если бы живы были, голос подали бы. Молчат. Несправедливо...

И ушел. Но, сделав несколько шагов, остановился. Подошел и протянул мне руку.

— Прощайте. А может, еще свидимся?

Не встретились больше. Я разыскивал, звонил, справлялся, но Василий Иванович будто растворился.

 

Письмо сыну

Его письмо с фронта читаю с трепетом. Оно озаглавлено «Письмо сыну» и датировано 4 январем 1944 года. И комментировать не буду, оно в этом не нуждается. Итак, читайте!

«Ну вот, милый сын, мы больше не увидимся. Час назад я получил задание, выполняя, которое, живым не вернусь. Этого ты, мой малыш, не пугайся и не унывай. Гордись такой гордостью, с какой идет твой папа на смерть: не каждому доверено умирать за Родину. Приму все меры, чтобы это письмо переслали тебе, а ты с ним будь осторожнее, не пугай свою бабусю.

Славному городу Ленина — колыбели революции — грозит опасность. От выполнения моего задания зависит его дальнейшее благополучие. Ради этого великого благополучия буду выполнять задание до последнего вздоха, до последней капли крови. Отказаться от такого задания я не собирался, наоборот, горю желанием, как бы скорее приступить к выполнению.

В ожидании машины роюсь в неугомонных мыслях, с молниеносной скоростью задаю сам себе вопросы и тут же даю ответ. Одним из первых вопросов будет такой: какие силы помогают мне совершить мужественный поступок? Воинская дисциплина и партийный долг. Правильно говорят: от дисциплины до геройства — один шаг. Это ты, сын, запомни раз и навсегда. А пока есть время, надо отвинтить от кителя ордена, поцеловать их по своей гвардейской привычке. Рассказываю тебе обо всем подробно, хочу, чтобы ты знал, кто был твой отец, как и за что отдал жизнь.

Вырастешь большим — осмыслишь, будешь дорожить Родиной.

Хорошо, очень хорошо дорожить Родиной. У меня есть сын. Жизнь моя продолжается, вот почему мне легко умереть. Я знаю, что там, в глубоком тылу, живет и растет наследник моего духа, сердца, чувства. Я умираю и вижу свое продолжение. Сын, ты в каждом письме просил и ждал моего возвращения домой с фронта. Без обмана: его больше не жди и не огорчайся, ты не один. При жизни нам, сынка, мало пришлось жить вместе, но я и на расстоянии любил тебя и жил только тобой. Вот и сейчас думается: хоть я буду мертвый, но сердце продолжает жить тобой, даже смерть не вытеснит тебя из моего скупого сердца. В своем прощальном письме прошу командование определить сына воспитанником Суворовского военного училища, желательно в Ленинградскую область — это для того, что бы он мог посетить Поддорский район, Сокольский сельсовет, потому что возле деревни Хлебоедово закончит жизненный путь его отец. Когда начнется мирная жизнь, возродятся колхозы, сын будет шефом колхоза деревни Хлебоедово.

Прощай, мой сын, прощай, дорогая жена! Поля, Ира! Жена, сын! Радость вы моя, кровь моя, жизнь моя! Люблю, люблю до последней капли крови! Выполняйте мое завещание.

Целую, искренне любящий Гавриил».

Письмо это пришло в Свердловск в конце сороковых годов. Пришло сюда, потому что здесь, в Свердловском суворовском военном училище учился Юрий Масловский, которому и было адресовано послание отца. Письмо доставили в Свердловск боевые товарищи гвардии капитана Гавриила Масловского. И не только Юра его прочитал. Командование училища собрало митинг, на котором было прочитано посмертное завещание отца сыну.

Юра узнал от однополчан отца все подробности той трагедии. Произошло это морозной ночью января 44-го. Капитан Масловский отправился на ответственное задание: ему предстояло проникнуть в расположение врага и взорвать крупный склад бомб и артиллерийских снарядов, предназначавшихся для обстрела Ленинграда. Офицер в точности выполнил приказ; склад взлетел в воздух: Гавриил Павлович погиб.

Юрий Масловский продолжил отцову стезю: после суворовского, окончил и Челябинское военное автомобильное училище. Долго служил в армии, стал полковником.

 

Сердце матери не знает покоя

Припомнилась еще одна встреча с матерью. Приближалось 20-летие Победы над фашистской Германией. В нашем редакционном коллективе возникла мысль напечатать серию материалов под рубрикой «Там, где сражались воины-уральцы».

Дороги увели военных газетчиков из «Красного бойца» в разные концы: одного — в Курск и Орел, другого — в Белоруссию, третьего — в Донбасс, а меня — во Львов. Дороги разные, но цель одна — показать, как спустя много лет выглядят края, которые освобождали уральские полки и дивизии.

Итак, впереди встреча со Львовом. Я ехал в город, который освобождал 10-й гвардейский Уральский добровольческий танковый корпус. Перед отъездом много читал о том сражении. Даже с собой в поезд захватил четвертый том «Истории Великой Отечественной войны Советского Союза» и почти наизусть заучил текст, рассказывающий о боях за Львов.

Тщательно готовиться к каждой командировке давно стало моим журналистским правилом. Кто приучил к этому? Жизнь. Но был и человек, который, принимая меня в свой коллектив, а было это на первых порах моей работы в газете, так сказал: «А когда поедешь в село в командировку, не суйся вслепую, познай все о том селе, о колхозе... Чтоб курьеза не было...» И он рассказал мне о курьезе. Как молодой корреспондент, городской житель, написал статью о колхозе, в котором сам не был, и что из этого получилось.

Слова редактора глусской районной газеты в Белоруссии «Знамя коллективизации» запомнились мне на всю жизнь.

Так вот, под стук колес вагона я перечитывал строки из толстой «Истории...» Возникали картины уличных боев. Противник ожесточенно сопротивлялся. Ему никак не хотелось покидать Львов. Но наши воины крушили оборону врага. Особенно отличились подразделения и части 10-го гвардейского Уральского танкового корпуса. Прославился в тех боях экипаж танка «Гвардия», которому командование поставило задачу прорваться к центру Львова и водрузить на ратуше красный флаг. Танком командовал лейтенант А. Додонов, вел машину механик Ф. Сурков, огнем из пушек дорогу расчищал башенный стрелок А. Мордвинцев. Радисту А. Марченко, хорошо знавшему город, было поручено указывать путь танку, а затем подняться на ратушу и укрепить там красный флаг.

Экипаж «Гвардии» блестяще выполнил задачу. Вскоре над Львовом развевался советский флаг. Но при выходе из здания ратуши Марченко был смертельно ранен, а его товарищи продолжали бой.

Шесть дней сражался танк на улицах Львова. Высоким мастерством и бесстрашием отличился тогда механик-водитель Федор Сурков, за что он был удостоен звания Героя Советского Союза.

Обо всем этом рассказала «История...». А я ехал, чтобы пройтись по улицам Львова маршрутом «Гвардии».

Первое свидание состоялось с Федором Павловичем Сурковым. Легендарный танкист после войны не возвратился на Урал, он поселился во Львове.

— Отчего так? — спрашиваю.

— Здесь погибли мои друзья, на моих руках умер от ран Саша Марченко. Я его похоронил в этом городе... Не могу уезжать от него.

Да и танк Федора Суркова остался во Львове. Он, поднявшись на пьедестал, памятником стоит на улице Ленина.

Маршрут, по которому мы двигались с Федором Павловичем по львовским улицам, привел нас в дом матери героя-танкиста Александра Марченко.

Мы долго говорили с Евдокией Ивановной. Она потчевала нас чаем и рассказывала о сыне. Я запомнил фразу, которую она несколько раз повторяла:

— Саша — это моя радость!

Радость... Как понимать это? Ну рос послушным, добрым, ласковым. Это хорошо. Не любил бездельничать, всегда что-то мастерил, книги читал, грамоту постигал.

Я внимательно слушал Евдокию Ивановну. Мне хотелось до конца постичь смысл фразы: «Саша — это моя радость!». И я, кажется, понял. Евдокия Ивановна сказала:

— Саша мог не ходить на войну: у него была броня. Но он освободился от этой брони и добровольно пошел воевать. Молодчина!

Вот отчего у матери радость: сын не укрылся в окопе, когда товарищи пошли в атаку.

У меня сохранилось письмо, которое Евдокия Ивановна адресовала воинам-уральцам. Вот оно:

«Дорогие сыны мои, солдаты-уральцы!

Хоть и живу я далеко от Урала, но край ваш мне близок и дорог. Мой любимый сын Саша ушел на войну из Челябинска, а танк, на котором он дошел до Львова, был сделан уральскими мастерами.

Саша погиб. В моем сердце легла тяжелая рана. Чувство скорби никогда не покидает меня. Но я горжусь, что мой Саша всегда был смелым, был героем до самой последней минуты своей жизни. Великое счастье иметь такого сына.

Я думаю, что и ваши матери радуются добрым делам, которые вы совершаете. Поэтому я желаю вам, дети мои, быть похожими на героев, горячо любить свою Родину, исправно служить и хорошо охранять нашу землю. Пусть никогда не будет войны. Пусть никогда не льются материнские слезы. Всеми силами защищайте мир на земле».

Мать сказала все: сердце ее не знает покоя, она страдает от утраты, но гордится, что дала Родине верного солдата.

И все-таки сообщу неприятную весть: не возвышается больше «Гвардия» на львовской улице. Злые силы националистов, прорвавшись к власти во Львове, убрали танк с пьедестала. А ведь давным-давно благодарные львовяне начертали на борту «Гвардии» такую надпись: «Вiчна слава героям гвардейцам-танкистам армii генерал-полковника Лелюшенка, якi полягли в боях за свободу, незалежнiсть великой радяньскоi батькiвщини. 5 верасня 1945 року».

Коротка память у нынешних львовских заправил.

 

«Убит под Новгородом...»

Вот такие трагические строчки морозным январским днем сорок четвертого ворвались в родной дом Матвея Фридмана, откуда он, студент первого курса Свердловского пединститута, ушел служить в армию. С той минуты в доме этом поселилось горе. Не описать его...

А через несколько месяцев, когда скорбь чуть-чуть поутихла, но не совсем, ибо даже время не властно погасить печаль по убиенному, в тот же дом пришло письмо от самого... «погибшего». Он писал своей рукой: «Жив-здоров...»

Да, такое не раз случалось на той войне. Мне на память сразу приходят строки Александра Твардовского:

Я убит подо Ржевом,
В безымянном болоте,
В пятой роте.
На левом,
При жестоком налете.
Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки, —
Точно в пропасть с обрыва —
И ни дна, ни покрышки.

Так и было с капитаном Фридманом — начальником штаба батальона: точно в пропасть с обрыва, будто в бездну провалился. Бой был такой свирепый — каждую минуту падал, как травинка, срубленная косой, человек, — что живым некогда было оглянуться: кто там еще подкошен. Шутка ли, батальон в той кутерьме превратился в полуроту: было шестьсот штыков, а уцелело сорок. После такого кошмарного побоища и пошли во, все концы страны нашей: «Убит под Новгородом...» Та оборона противника, сквозь которую прогрызалась 119-я стрелковая дивизия, поглощала наступающих на каждом метре, но все-таки наши овладели железной дорогой Новгород — Чудово и ворвались в Новгород. Победа была кровавой...

Даже в госпитале в Боровичах, куда доставили почти мертвого капитана Фридмана, он и понятия не имел, что и как произошло.

Только врачи определили тяжесть ранения — разрывная пуля пробила каску и, проникнув в голову, изуродовала ее так, что несколько часов хирурги удаляли оттуда металлические и костяные осколки. И даже в госпитале в Кирове, куда Фридман был доставлен из Боровичей, из его головы все еще извлекали фрицев и наш (каска-то отечественная!) металл.

Жив остался капитан. Военные хирурги вырвали его из лап смерти. И только тогда, в марте, он сумел собственной рукой написать письмо родным.

Госпитальные муки изнурили Матвея. Это страшнее любой атаки. В бою есть начало и конец, а здесь боли сутками не утихали. И только укол или «лошадиная» доза таблеток на какое-то время снимают страдания. И тогда наступает блаженный час, когда хочется вспомнить что-то доброе и, может быть, далекое, о чем-то помечтать. Чаще всего возникает дом родной, детство. Матвею вспоминалась, особенно по ночам, когда не спалось, Жиздра, городок его юности, а с ним отец с матерью, трое братьев — Ефим, Наум, Юрий и сестрица Мария. С каждым он разговаривал, конечно, мысленно, о чем-то спорил, советовался. Отца Исаака с упоением слушал, ибо знал, что у него за плечами богатейшая жизнь. Он ведь тоже воякой был, в первую мировую солдатом служил. Отечество и царя-батюшку защищал, под командованием самого генерала Брусилова в прорыв неприятельских редутов ходил. А возвратившись с войны, тоже взялся за дело нелегкое — слесарем-жестянщиком стал. Советовали ему в торговлю пойти, мол, многие евреи Жиздры этим занимаются, а он железо взял в руки, благо они у него сильными были. Волевой человек. И между прочим, весельчак, певун. В синагоге кантором был, так сказать, по совместительству, теперь бы назвали — хобби. Пример отца, его поучения ох как пригодились детям! Матвей всегда помнит отцовы слова: «Каждый мужчина должен уметь до пота трудиться и с умом защищать Отечество...» Вот и вышло, что все Фридманы, когда Родина оказалась в опасности, стали под ружье. Старший Ефим погиб на Хасане, Матвей, средний, с первого дня Отечественной взял в руки ружейный гранатомет, а младший Наум военным моряком стал. Вот такая семья!

Матвею не давал покоя вопрос: где нынче отец? Потом, когда кончится война, он поедет в Жиздру и обязательно разыщет его. Забегая вперед скажу: живым не встретил отца. Соседка сказала: «Увели Исаака Ароновича немцы-нелюди... Погиб он, царство ему небесное...» Вот ведь как вышло: мать в тридцать седьмом энкавэдэшники арестовали лишь за то, что в Польше родилась, значит, польская шпионка, и умерла она в молодом возрасте, а от фашистской пули и отец пал. Где же правда, где справедливость? Чтобы эти идеалы святыми стали, Матвей и шел в бой. С первого месяца войны на фронте. В сентябре сорок первого в составе 119-й стрелковой Краснознаменной дивизии на станции Сычевка оказался. Сибиряки, выгрузившись, ринулись тут же в бой. Немцы в психическую атаку пошли, рассчитывали смять русских. Но напоролись-то на сибиряков — и поплатились: костьми легли. «В этом бою, — писал Матвей родным 5 ноября, — уничтожено много автомашин, груженных продуктами и боеприпасами, несколько десятков мотоциклов. Здесь положили много фашистов... Пишите, где родные? Живу часами, минутами. Часто приходилось уходить от смерти. Ну что же, умирать раз, а не два...»

Матвей Фридман, как и его друзья по батальону, утвердились тогда в мысли, что немцев-то вон как можно колошматить! Было бы оружие исправно да щи и каша в достатке. Всего этого у сибиряков хватало. Из Красноярска уехали, хорошо укомплектовавшись. Комдив генерал-майор Александр Дмитриевич Березин — служака еще с царских времен, суровый и требовательный — поблажек никому не давал, говорил: не к теще на блины едем, значит, у бойца должно быть все: и добротные сапоги, и котелок с ложкой, и в котелке что полагается, и оружие.

Добрым словом поминает всегда Матвей Исаакович своего генерала, говорит, что самым смелым в дивизии комдив был. Как-то он появился в роте на самом переднем крае. Шел во весь рост.

— Товарищ генерал, почему не ложитесь, пули-то свистят над головой.

— Пуля, которая свистит над головой, не твоя, — ответил комдив.

После того случая в дивизии не кланялись каждой пуле, потому что генерал тоже не ложится, когда они поверху летят.

Мне также довелось встретиться с генералом Березиным. Случилось это сразу после того, как 119-я стрелковая во время декабрьского контрнаступления одной из первых перешла по льду через Волгу и двинулась на Калинин. Я и писатель Бела Иллеш — корреспонденты армейской газеты «На врага» — прибыли в дивизию и сразу встретились с генералом. Мы увидели весьма собранного, подтянутого, с аскетическим лицом генерала. Речь его была грамотной и по-военному лаконичной. Он очень заинтересовался Иллешом, и понятно почему — все-таки венгерский писатель. Беле польстило, что генерал знаком с его романом «Карпатская рапсодия».

— Что ж, отрадно, что вы у нас, — сказал генерал, — если напишете о нашей дивизии, о наших сибиряках, будем признательны вам.

Когда мы расстались с комдивом, Иллеш сказал мне:

— Обаятельный генерал. Доброй старой закалки военный... И начитанный...

Вскоре после той встречи с комдивом случилось трагическое. 119-я стрелковая, за высокие отличия в боях получившая наименование 17-й гвардейской, попала под городом Белый в окружение. Однако дивизия не рассыпалась, не потеряла боевого духа и, вдохновляемая генералом Березиным, продолжала стойко сражаться. Комдив руководил боями прямо в полках. Где было особенно трудно — шел туда. И дивизия все-таки прорвала немецкое кольцо. Тогда же, при прорыве, генерал Березин погиб.

В том же бою тяжело ранило и старшего сержанта Фридмана. Это уже было второе ранение. Первое получил в декабрьских боях. В первый раз до госпиталя дело не дошло — в медсанбате пролечился и снова вернулся в строй. По этому поводу написал родным в Свердловск: «Выписался из медсанбата, и 14 января вели крупный бой. Уложили много фашистов. Разрывной пулей пробило противогаз, а другая попала в шинель. Все обошлось благополучно». А вот под Белым медсанбатом не отделался — в госпиталь доставили. Но и оттуда в тыл не попал — снова на передовой очутился. Замполитом роты стал. А место замполита только на линии огня. Первым из окопа выпрыгивал, первым в атаку шел... И летом сорок второго напоролся на пулю. Упал как подкошенный. Кто поднял — не помнит. Только в госпитале пришел в себя.

Интересно складывалась фронтовая жизнь у Матвея Фридмана. По заколдованному кругу двигался: передовая — госпиталь — передовая. И так аж четыре раза. Один только раз отлучился с фронта: отправили на командирские курсы, где проучился с августа по октябрь сорок второго. После курсов был направлен на Волховский фронт и получил назначение начальником штаба стрелкового батальона.

И в новой дивизии воевал лихо. Опыт и смекалку имел, а они очень помогали в бою. Умел лопатой поработать под огнем врага, коль требовалось окоп вырыть, стрелять из всех видов стрелкового оружия, учил бойцов мастерству передвигаться по полю боя: каждая складка местности, советовал он, защита солдату.

А в Свердловск с фронта посылал бодрые письма. Вот такое, к примеру: «Уничтожил я несколько десятков, буду уничтожать еще больше. Уничтожать до тех пор, пока на нашей земле не останется ни одного фрица и ганса...»

Заколдованный круг, о котором я только что упомянул, разорвался после новгородского ранения. На фронт больше не пустили. В двадцать четыре года инвалидом стал. Впереди вся жизнь, а ты калека — каково? Но Матвей поборол уныние, он сказал себе: фронтовики не сдаются! И пошел снова в свой педагогический. Окончил его — историком стал. И не случайно именно историком, ибо ее, эту науку, не только из учебников почерпнул, а сам он, солдат-окопник, своим животом проштудировал. Ну, а учительствовал Матвей Исаакович в самом рабочем районе Свердловска — уралмашевском.

— Я всегда любил, — сказал он мне, — и люблю своих учеников. А их у меня было больше дивизии: русские, украинцы, белорусы, татары, евреи, башкиры — все мои дети. И они меня, спасибо им, навещают, пишут, с праздниками поздравляют, своим вниманием согревают мои ноющие солдатские раны...

 

Сказ о докторе Хесине

Приехал я в Ижевск. В этом городе жил герой одной из моих публикаций, в прошлом военный летчик Аркадий Ворожцов, переживший в войну плен, совершивший побег из него и наконец оказавшийся в польском городе Лодзи, где влился в ряды борцов-подпольщиков. Я погостил несколько дней у Ворожцова, а в один из вечеров мы с ним выступили по местному радио. Назавтра, каким-то образом разузнав мои координаты, позвонила женщина и попросила, если я смогу, прийти в ней. Естественно, я спросил: для какой цели? Она сказала, что сама ходить не может — передвигается на коляске, но располагает очень важными сведениями о судьбе своего сына — военного врача. Ну что ж, я не долго думая отправился по названному адресу к незнакомке.

Фрума Исааковна, так она назвалась, встретила меня сидя в коляске, пригласила к столу — к чаю. И сразу повела рассказ. Был у нее один-единственный сын Ося. Выучился на хирурга. Около двух лет проработал в больнице — и война. В первый же месяц ушел на фронт. И с концом... Ни строчки не прислал Ося с войны. Фрума Исааковна подъехала к комоду, выдвинула ящик и извлекла из него пакет, в котором хранились фотокарточки.

— Это мой Ося, — протянула она мне снимок.

Я увидел глазастого, курносого, с большим лбом молодого человека. Волосы, слегка белесые, были зачесаны на правый бок.

— Между прочим, Ося в жизни был красивее, чем на этой любительской карточке, — сказала Фрума Исааковна и продолжила рассказ.

Тринадцать лет она ничего не знала о сыне: будто в бездну провалился. Соседи о своем сыне похоронку получили, а знакомой Фрумы Исааковны сообщили, что муж пропал без вести, а ей никакой бумаги не прислали. И вдруг нежданно-негаданно в один из майских дней пятьдесят четвертого года к ней явился незнакомый мужчина лет пятидесяти и с порога сообщил, что он фронтовой друг-однополчанин военного врача Осипа Хесина.

— Где же он? — вырвалось из груди Фрумы Исааковны.

— Сейчас... Сейчас узнаете... Успокойтесь...

Незнакомец присел на стул и попросил разрешения закурить.

Фрума Исааковна заметила, как трясется спичка в его потрескавшихся пальцах, как ежесекундно подергивается левая щека.

— Зовут меня Николаем Ивановичем. Из отсидки явился к вам. Все годы до и после нашей победы провел там — на Колыме.

— За что? — с дрожью в голосе спросила Фрума Исааковна. — Вы же однополчанин моего Оси, значит, воевали — и вдруг Колыма...

— А бог их знает, за что... Будто за измену Родине — так они определили мою провинность. Я ведь в немецком плену был... Не я один с таким клеймом там числился — тысячи, а может, и более...

— И Ося там же?

— Не-е, мамаша, о докторе Хесине другой сказ...

Фрума Исааковна притаилась и впилась глазами в дрожащие губы Николая Ивановича. Она поняла, что ничего успокаивающего и хорошего не услышит, но трепетно ждала правды о сыне.

И Николай Иванович выложил ей все, как было.

Несчастье произошло у озера Селигер, их потрепанная в боях дивизия попала в окружение. Немцы позанимали все дороги и большаки, а наши вынуждены были скитаться в лесах и болотах. Еды никакой, только лесные коренья, грибы да кое-какие ягоды. Пытались проникать в села за провизией, но почти всегда натыкались на немцев да полицаев. Пошли болезни, отчего ряды окруженцев таяли. И вот в этой кошмарной обстановке неутомимо трудились полковой врач Хесин и его помощница санинструктор Шура Девятова. Они спасали раненых и больных. Лечили всем чем могли: кого таблетками, кого травами, лепестками от цветов и разными другими дарами леса, словом, если бы не Хесин и сестрица Шура, многие бы ушли на тот свет. Сам Николай Иванович, сержант Зотов, заимел такое отравление, что, как сказал Фруме Исааковне, чуть богу душу не отдал. Но военврач Хесин раздобыл в лесу каких-то кореньев и на костре в котелке изготовил напиток, которым и отпоил Зотова. Однако ж не обошлось и без смертей. Умирали бойцы от ран и голода. На каждом километре леса оставляли в могилах своих однополчан.

Сам доктор тоже отощал, ослаб, но держался молодцом, видно, понимал, что если он выйдет из строя, тогда многим не выжить. А однажды на рассвете он, взяв с собой Зотова и еще двух бойцов, решил проникнуть в небольшую деревушку: надо было раздобыть кое-что из жиров, может, масла коровьего, а лучше подсолнечного или сала. Это доктору требовалось для лечения окруженцев. Что ж, коль надо, пошли!

Тут-то и настигло их несчастье — напоролись на немецкую засаду. Фашистов было много, и они мигом скрутили доктора и его спутников. Всех четверых взяли в плен. Ну, а дальше был кошмар. Загнали за колючую проволоку, за которой наших не одна тысяча сгрудилась. Пошли дожди, начались холода — и все под открытым небом. Этого ада словами не передать. Каждый день умирали люди.

К зиме оставшихся в живых и еще здоровых погрузили в вагоны и увезли в Польшу, в другой лагерь. Там всех разместили в бараках. Но вначале было построение. На середину строя вышел пожилой немецкий офицер-эсэсовец и скомандовал: всем коммунистам, комиссарам и евреям сделать два шага вперед. Кто-то тут же подчинился команде, шелохнулся и Хесин. Но стоявший плечом к плечу Зотов прошипел: «Не сметь!». Доктор замер. Офицеры, а их было больше десятка, пошли вдоль строя и каждого пронизывали взглядом. Один из них дошел до Хесина.

— Официр? — спросил эсэсовец.

— Врач, — спокойно ответил Хесин по-немецки.

— Знаешь немецкий язык?

— Немного.

— Хорошо! — произнес немец, и, видимо, не признав в докторе еврея, шагнул к следующему пленному. Хесин осмелился что-то спросить у немца. Эсэсовец строго взглянул на доктора и разрешил задать вопрос.

— Мне кажется, что ваш шеф страдает радикулитом. Я ошибаюсь?

Эсэсовец подошел вплотную к доктору.

— Так... Болеет... Как определил?

— По походке, господин офицер.

— Феноменально... Ну и что?

— Могу вылечить... И быстро...

Немец повернулся и пошел быстрым шагом к начальнику. Доложил ему. Тот распорядился привести русского врача к нему в кабинет.

После построения, когда всех развели по баракам, а вышедших из строя коммунистов, комиссаров и евреев увели куда-то в другое место, военврача Хесина немедленно повели к немцу-шефу. Возвратился он в барак через час. Многие окружили доктора, посыпались вопросы: неужели взаправду вылечил немца?

— А вы как думали? Не в шашки же играть повели меня к самому коменданту.

— Чем же лечил?

— Вот этими руками. Они владеют тайной врачевания...

— Выходит, ты — костоправ.

Лечение продолжалось несколько дней. Доктор победил болезнь: радикулит исчез у немца-коменданта. Он одарил русского врача: дал буханку хлеба, пачку чая, несколько флаконов йода и таблеток от кашля, простуды, желудочных. Доктор принес дар в барак и положил на стол.

— Это для вас, друзья!

Буханку хлеба тут же разрезали по ломтикам и раздали самым отощавшим, и чай пошел в дело, а таблетки и йод тоже пригодились — многие нуждались в них. На какое-то время в бараке поселилась радость: как же не радоваться — судьба подарила им врача, который вон как разжился и все на общий стол положил. Может быть, такое повторится еще раз.

Нет, не повторилось. Настал изнурительный труд: работа от зари до темна на каменоломне, разборка каких-то развалин, копание ям и рвов. Доктора тоже не щадили: таскал тачки, копал землю, корчевал пни. Николай Зотов шепнул однажды Хесину: «Бежать надобно...» Доктор не сразу ответил другу, подумал, в уме прикинул и сказал: «Ты, Николаша, беги, а мне пока никак нельзя: больных много, кто им поможет, если я побегу...» И правда, он же один на весь барак имеет понятие в медицине. Если кому невмоготу от какой-либо хвори, доктор все делает, чтоб облегчить страдания больного. Однажды он даже решился самовольно пробиться к коменданту: нужны были ему кое-какие пилюли для бойца, который задыхался от кашля. «Далеко собрался?» — остановил его капо, по-нашему — надзиратель. Сказал, что хотел бы обратиться к коменданту с просьбой. «А ну, марш на место!» — гаркнул капо и замахнулся на доктора. Хесин подошел к больному и выругался, проклиная фашистов за бесчеловечность. Вот этого как раз нельзя было делать: проклятия доктора тут же могли докатиться до начальства.

Зотов сочувствовал врачу, но ничем помочь не мог, лишь в одном убежден был, что надо бежать из этого ада. И вариант побега почти созрел. Когда расчищали большой заводской цех от завалов, ему приглянулся закуток, где можно скрыться и улизнуть. Но нужен был напарник. Им мог быть только Хесин, с которым Зотов крепко сдружился Однако доктор отказал, значит, придется его подождать, может, больных поубавится. Надежда не покидала Зотова.

И снова потекли недели непосильных работ, от чего редели ряды пленных. Умирали как мухи молодые парни. Пустели нары не только от болезней, уносивших людей, но и по другой причине: почти каждый день уводили кого-то, и тот не возвращался. Слухи пошли, что в бараке появился стукач, доносивший немцам про разговоры среди пленных, про настроения. А однажды к Зотову прилип рослый с рыжей щетиной на щеках пленный и заговорил о докторе: мол, завидует он их дружбе, а вот у него, Витаутаса, нет настоящего приятеля. Зотов молчал. Но чуть было не взвинтился, когда этот Витаутас вдруг пробормотал, что, как ему кажется, доктор не русский, да и фамилия у него вроде еврейская. Зотов сдержался и спокойно ответил: «Нет, брат, ошибаешься. Наш доктор чистокровный белорус. Я его давно знаю, ведь однополчане». Витаутас вроде отстал с расспросами, а Зотов о разговоре рассказал доктору. И что же вышло? Той же ночью увели Хесина. Назавтра по бараку пошел шумок: узнали-таки фашисты, что доктор еврей, и расстреляли. Как же так, возмущались пленные, самого коменданта избавил от недуга, а он, подлюга, на смерть послал его. Неслыханно! Так поступает самая подлая тварь!

Ровно через три дня Зотов бежал — и удачно! На лесной тропе встретил поляка, который повел к себе в деревню, где Зотов пришел в себя, а потом подался на восток и вышел к своим. Обрадовался, пожелал влиться в армейские ряды, чтоб отомстить фашистам за страдания, за доктора Хесина, но не допустили, а упрятали за решетку, откуда аж до Колымы довезли. И снова пережил такой же ад, как и у фашистов.

— Вот так, мамаша, я и провел свои молодые годы в тюремных застенках да лагерях, — сказал Зотов Фруме Исааковне. — А вам, родная, низкий поклон за сына. Он, по моему понятию, самый человечный человек. Жил во благо ближних. Сколько еще добра принес бы людям, если бы был с нами! Скольких исцелил бы!

 

Днепровская волна в Киев привела

Повезло, я бы сказал, с фамилией Израилю Григорьевичу. Куперштейн — разве некрасиво звучит? Еще как красиво. Обстоятельно, благозвучно. Такой одной фамилией можно запросто двух личностей одарить. В мировой литературе ведь были и Купер, и Штейн. Первый — Фенимор, классик американской словесности, второй — Александр, одаренный советский драматург. Но мой знакомый Израиль, как бы соединив две именитых фамилии в одну, пошел по иной стезе: с молодых лет в танковые войска подался. И правильно сделал, ибо когда шла война, он, успешно окончив Горьковское танковое училище, был весьма нужным человеком в боевом строю фронтовиков.

В путь-дорожку позвало предписание, в котором значилось, что он, лейтенант Куперштейн Израиль Григорьевич, направляется в распоряжение отдела кадров 1-го Украинского фронта. Обрадовался молодой лейтенант — на родную Украину едет, может, доведется Черкассы, город в котором родился, освобождать...

Эти слова-воспоминания я услышал на вечере-встрече подполковника в отставке Героя Советского Союза Куперштейна с молодыми курсантами Челябинского высшего военного автомобильного инженерного училища. Бывалому танкисту вспомнились и курсантское житье-бытье, и город Горький с великой Волгой, и особенно экипаж, братья-танкисты.

Четверо их было — русский Виктор Бугаев, украинец Борис Берестовский, белорус Михаил Грабский и он, Израиль Куперштейн, еврей. И все — одна боевая семья, родные братья. Друг за друга — в огонь и воду. Потому и экипаж их был под стать броне управляемой ими тридцатьчетверки. Все уважали и ценили Израиля — командира, а он, гвардии лейтенант, был всегда вровень с ними — сержантами-гвардейцами и по-братски, как водилось в окопной жизни, обходился с ними. Жили, делясь последним куском хлеба и махрой из кисета, и воевали, поровну взваливая на свои плечи фронтовую ношу и невзгоды.

Курсанты-автомобилисты слушали и на ус мотали, ибо то поколение воинов-фронтовиков, которое представлял их гость — Израиль Григорьевич, ничего не сочиняет, а правду толкует...

Вершиной воинской доблести экипажа Куперштейна стал Днепр. Именно тогда, осенью сорок третьего 52-я гвардейская танковая бригада, в составе которой и находился танк гвардии лейтенанта Куперштейна, подошла к берегу реки, а за рекой — Киев. Все поняли: скоро форсирование. Но для того, чтобы ринуться вперед всей силой войск, следует перво-наперво завоевать плацдармы на том, правом берегу. Это каждому военному ведомо. Кто же должен поплыть первым? Комбриг гвардии полковник Плеско решил это выяснить простым способом, он построил бригаду на поляне и скомандовал:

— Кто первым желает плыть на тот берег — шаг вперед!

Шагнул весь строй.

— Нужны четверо, а вас вон сколько... Ну, спасибо! Теперь мы сами определим четверку.

И определили. Тут же. У берега Днепра. Был назван экипаж гвардии лейтенанта Куперштейна. Почему? Нетрудно догадаться. Комбриг Плеско двумя словами определил причину выбора: «Храбрые хлопцы!..»

Итак, четверо танкистов, возглавив группу партизан из отряда имени Чапаева, которые добровольно пожелали участвовать в Днепровской операции, всю ночь готовились к переправе....

Вот он, широкогрудый Днепр Славутич! Тихо шуршит о песчаный берег волной. Бойцы, стараясь ничем не нарушить тишины, осторожно трогают руками воду. Кому-то вспомнился год сорок первый, день и час, когда пришлось оставлять Днепр и отступать на восток. Болело сердце оттого, что так вышло. И все эти годы солдат верил, что он вернется к днепровским кручам и отвоюет у врага великую реку. А Израилю вспомнились юные годы, когда он часами плескался в быстротечном Днепре, друзья, с которыми бесшабашно прыгал с высокого берега прямо в набегавшие волны. Ах как все это быстро прошло, и вот теперь он снова у берега реки юности, но с иной целью. На ум пришла и певучая украинская речь и песня о Днепре, слова которой сочинил еще где-то под Сталинградом его ровесник, уважаемый им поэт-фронтовик Евгений Долматовский:

Ой, Днипро, Днипро, ты течешь вдали,
И вода твоя, как слеза...
Из твоих стремнин ворог воду пьет,
Захлебнется он той водой.
Славный день настал, мы идем вперед
И увидимся вновь с тобой.

И вот свиделись. Теперь и впрямь враг должен захлебнуться днепровской водой.

— Поспешай, братва, — услышал отряд голос командира-танкиста Куперштейна, и каждый взялся за свой топор.

Да, теперь главным оружием стал топор. Понтонеры еще не подошли к Днепру, значит, надо самим мастерить плавсредства.

— На подручных поплывем, — распорядился гвардии лейтенант.

Что значит «на подручных», знал каждый — годится все, что под рукой: рыбачьи лодки, бревна, бочки — словом, все, что держится на воде.

Всю ночь стучали топоры. Партизаны и танкисты мастерили плоты, даже жители близлежащих сел тащили гвозди, доски, катили бочки, предлагали свои лодки. Говорили: «Это вам в благодарность за то, что освободили нас от фашистского ярма». Украинцы плотничали, скрепляли плотики, а женщины угощали вареной картошкой, случалось, и молоком...

Все здорово работали в ту ночь. У всех настроение было такое, будто к большому торжеству готовились. На самом же деле каждый понимал, что предстояла сложнейшая операция. Шутка ли, по воде плыть навстречу врагу...

А фашисты нервничали. То пустят ракету, то пулеметной очередью хлестнут по водной глади. Провоцировал фриц, ждал ответного огня. Но левый берег молчал.

К полночи отряд Куперштейна был готов к переправе. Плоты и лодки спустили на воду. Без суеты и шума погрузили пулеметы, гранатные ящики. Ни одного громкого возгласа не слышно было, ни одного удара, который мог нарушить тишину. Даже простуженные перестали чихать. Темно ведь было, но никто не плутал, не спотыкался. Такой порядок на старте предвещал победный финиш.

На правый берег устремились воины и других подразделений — стрелки, связисты, саперы. Важно было дружно высадиться и завоевать плацдарм, на который в последующем должна была прибыть боевая техника — артиллерия, танки. Все так и произошло. Десантники, приблизившись к берегу, ударили из всех видов оружия. Немцы, конечно, открыли ответный огонь, однако не смогли остановить наступающих. Смельчаки, а их было немало, уже зацепились за берег. В их числе была группа Куперштейна. Под покровом темноты танкисты и партизаны, а слева стрелки дружным огнем из всех видов стрелкового оружия и гранатами сравнительно быстро придавили неприятеля к земле и овладели его первыми траншеями, а к рассвету плацдарм был значительно расширен. В этот момент на понтонах подоспели танки. Прибыла и машина Куперштейна.

Танкисты заняли свои боевые места и с ходу ударили по гитлеровской обороне. Завязался бой за Киев. Немцы попятились. Командование поняло, что противник, отступая из столицы Украины, устремится на Житомирский тракт, и потому решило стремительными действиями танковых подразделений перерезать дорогу Киев — Житомир. Для этих целей был сформирован передовой танковый отряд, куда вошел и танк Куперштейна.

Это был дерзкий рейд. Танки на предельной скорости выскочили на западную окраину Киева, чем упредили противника и, расположившись у самой дороги на Житомир, встретили отходивших фашистов мощным огнем. Гитлеровцы бросили в бой «фердинанды». Вот тут-то и отличился экипаж Куперштейна. Он первым ударил по «фердинанду» и вывел его из строя. Вражья броня запылала. Удача еще больше окрылила танкистов.

— Витек, — обратился командир танка к механику-водителю Бугаеву, — давай выскакивай на тракт... Жми на полном газу!

Гвардии сержант Бугаев, мастерски управляя танком, развил такую скорость, что Т-34 моментально выскочил на шоссе. Вражеская колонна: автомашины, мотоциклы, орудия — неслась из Киева на высокой скорости, дорога позволяла. Бугаев чуть-чуть притормозил, и в этот момент Куперштейн с остальными членами экипажа ударили из орудия. Танкисты в упор расстреливали противника. Дерзкие действия экипажа Куперштейна поддержали и другие танки. Неприятель не ждал, конечно, такого лобового удара и, не успев развернуться для ответных действий, заметался, запаниковал. В кювет летели орудия, машины, люди. Поднялся такой вопль, от которого можно было оглохнуть. Танк Куперштейна подбил еще один «фердинанд», ударом с ходу сбил и подмял гусеницами крупнокалиберное орудие.

Вот так оседлали наши войска важную дорогу Киев — Житомир и отрезали врагу путь к отступлению. Фашистская группировка тут же была смята. А в Киеве в это время наши наступающие части добивали противника, и к утру 6 ноября сорок третьего года столица Украины полностью была освобождена. Преследуя врага, наши части — стрелковые и танковые — 7 ноября заняли Фастов, кстати, танк Куперштейна одним из первых ворвался в этот город. За блестящее выполнение этой боевой операции 52-я гвардейская танковая бригада получила почетное наименование «Киевско-Фастовская».

— Хвалю, хлопцы! — сказал после боя всему экипажу танка Куперштейна командир бригады. — Вы достойны самой высокой награды...

Да, экипаж Куперштейна отличился высокой воинской доблестью. Рисковый, конечно, шаг — ворваться стремительно и дерзко в волчью стаю. Но победа в бою без риска не бывает. Да и стая-то, хотя и волчья, но бегущая после удара. Все это сообразили танкисты и посчитали, что риск-то оправдан. Так и вышло!

Как и сказал комбриг, подвиг экипажа Куперштейна был достойным образом оценен. За смелые действия на шоссе Киев — Житомир, за мужество и отвагу, проявленные в боях за Днепр, все члены экипажа были удостоены высоких орденов, а Израиль Куперштейн — звания Героя Советского Союза...

— Много боев было еще впереди, — сказал в заключение своей встречи с курсантами-автомобилистами Израиль Григорьевич. — В разных переплетах довелось быть. Однако мы уцелели, живы остались. Нам друзья говорили, что мы непробиваемые. Не знаю, какими мы были, но так случилось, видимо, потому что мои братья по экипажу были высококлассными мастерами своего дела, владели виртуозно машиной, а наша тридцатьчетверка никогда нас не подводила, и броня у нее была отменной крепости.

Что ж, ветеран-танкист, конечно, прав: побеждает тот, кто смел и умел. Так было на войне. Так и в мирной жизни. Израиль Григорьевич, уйдя в запас, а затем и в отставку, не сидел сложа руки, трудился честно, по совести. Военная закалка помогла ему работать молодо, с огоньком. Живет он нынче в Челябинске.

 

Комдив Левин

— Как прикажете доложить? — спросил меня высокорослый лейтенант, когда я вошел в домик командира 96-й гвардейской стрелковой дивизии, штаб которой располагался в деревне близ реки Миус.

— Капитан Левин, — представился я, — корреспондент газеты Южного фронта «Сталинское знамя».

— Левин? — удивленно переспросил лейтенант-гвардеец. — Вы что, родственник комдива?

— Никак нет. Всего лишь однофамилец.

Через минуту я вошел в комнату комдива и увидел плотного, круглолицего, с еле заметной сединой в висках полковника. Я снова, как полагается военному, доложился.

— Так вот вы какой! — неожиданно для меня произнес полковник. — А я все думаю, кто это печатается под моей фамилией в нашей фронтовой газете. Теперь вижу... Ну что ж, присаживайтесь... Совсем недавно в «Красной звезде» прочитал небольшую заметку, может быть, и вы читали про отважного летчика-штурмовика Бориса Левина, на счету которого более семидесяти боевых вылетов. Выходит, наша фамилия доброй славой обрастает...

Я сел у стола, покрытого по-домашнему цветастой скатертью, на которой лежала карта, испещренная красными и синими карандашами.

— Хорошо, что вы к нам пожаловали, — продолжал полковник, — а то ведь в нашем хозяйстве еще не бывал ни один корреспондент из фронтовой газеты. Героев-то у нас не меньше, чем в других дивизиях, а фронт о них не знает. Теперь, надеюсь, узнает, предстоит же большой «концерт».

О «концерте» — предстоящем прорыве Миус-фронта — я кое-что уже знал, но хотелось подробнее услышать о нем из уст комдива, однако он почему-то не торопился с таким рассказом. Вдруг спросил:

— Зовут-то вас как?

Я назвал имя.

— А по батюшке?

— Абрамович.

— А моего отца Самуилом звали, меня же мама звала Шоломке. Теперь-то я Семен. И в хедере учился, недолго, правда, две зимы, но кое-что из «алеф-бейз» постиг. Мама очень хотела, чтоб я торой овладел и обязательно стал человеком набожным. Меня же в эту науку не тянуло. Пошел по другой дорожке — в гимназию поступил. И она была весьма короткой — всего три класса прошел, нужда заставила физическим трудом заняться, чтоб деньги зарабатывать. Силенки приложить в большом городе, каким был Баку, было где. А когда исполнилось семнадцать лет, подался в Тбилиси и поступил в военное училище. Произошло это в двадцать первом году, и с тех пор постоянно ремнями опоясан.

Я внимательно слушал полковника, не перебивал. Говорил он спокойно, медленно. И только, когда вошел адъютант и, доложив о звонке командира одного из полков, вышел, полковник что-то записал для памяти в свою тетрадь и спросил меня: есть ли к нему вопросы? Я указал на карту, лежащую на столе, и попросил познакомить меня с боевой обстановкой, а то ведь я о Миусе знаю лишь одну легенду-быль, которую услышал от пожилого крестьянина.

— И мне интересно бы узнать эту легенду, — оживился полковник.

Что ж, пришлось рассказать... В далекие времена то было, в бытность Запорожской Сечи. Стал люд казачий с Днепра в эти края прибывать. Появился ихний атаман, чубатый да усатый. Вышел он на берег реки, посмотрел на нее, а она, петлявая, быстро воды несет. Атаман крутнул свой ус и молвил: «О це ричка, як мий ус». Подхватили казаки: «Мий ус». Так и нарекли речку — Миус.

— Здорово, — произнес комдив. — Забавная легенда. Что Миус петлявая — это верно. Она такая... Но казачий атаман хорош: красивое имя дал реке.

После этих слов полковник повел рассказ о Миус-фронте. Мне придется воспроизвести его, ибо сегодня далеко не всем ведомо, когда редактор моей книги, молодая особа, натолкнувшись в рукописи на «Миус-фронт», воскликнула: «А это что такое?». Я пояснил. «Нет, — сказала она, — вычеркнем. Читателям непонятно будет».

Итак, Миус-фронт. Почти два года немцы укрепляли рубеж по реке Миус, чтобы советским войскам преградить путь к Донбассу. Гитлер так и заявил: «Миус-фронт будет новой неприступной и неприкосновенной государственной границей Германии». Вот ведь как.

Гвардии полковник Левин, пригласив меня ближе к карте, провел карандашом линию вдоль всего Миус-фронта, начиная от Дебальцево и кончая Азовским морем, куда впадает река. Полосу обороны немцы начинили многочисленными дотами и дзотами, оборудовали несколько линий траншей, прикрыли весь свой передний край минными полями и колючей проволокой. Здесь же расположили сотни гнезд пулеметных и подвижной артиллерии.

— Наша же дивизия, — продолжал полковник, — занимает плацдарм у села Дмитриевка, отчего он называется Дмитриевским. Это наш трамплин для наступления. Отсюда мы двинем через Миус.

На этом наш разговор прекратился. Комдива ждали другие дела. Я остался доволен свиданием с однофамильцем. Во-первых, потому что познакомился еще с одним боевым офицером, во-вторых, Миус-фронт предстал передо мной в более четком свете, я понял всю сложность будущего прорыва его, ну и, в-третьих, увидел мыслящего командира, досконально знающего дело и глубоко уважающего труд подчиненных. В последнем я особенно убедился назавтра, когда увидел комдива Левина в одном из батальонов 295-го стрелкового полка на самом переднем крае. Было это за два дня до «концерта» — 16 августа сорок третьего. Полковника окружила группа бойцов прямо в траншее, и речь зашла, конечно, о предстоящем форсировании Миуса. Я вглядывался в лица бойцов и понял, что они уважают своего комдива и верят в него. А когда один из сержантов произнес вроде клятвы о том, что его отделение костьми ляжет, но форсирует Миус, комдив, улыбнувшись, сказал:

— Если вы костьми ляжете, товарищ гвардии сержант, то утонете и никак не достигнете правого берега реки. Значит, не форсируете. Так я понимаю. Нет, товарищи гвардейцы, костьми ложиться нам не следует. Живыми мы должны приплыть на тот берег и ударить по противнику так, чтоб рухнул весь этот Миус-фронт. Нам жить надо, чтоб дотопать до самого Берлина и Гитлера в плен взять.

Эти слова я доподлинно вписал в свой корреспондентский блокнот и понял, как дороги комдиву жизни подчиненных. Сегодня, обнародуя сказанное полковником, хочу возразить тем, кто пытается задним числом опорочить наших фронтовых командиров, утверждая, что, мол, они лезли нахрапом на врага, не жалея жизни бойцов. Нет, в дивизии гвардии полковника Левина, как и во многих других, где мне доводилось бывать, к бойцу-окопнику относились с вниманием и заботой, старались добывать победу малой кровью Как, к примеру, происходил прорыв Миус-фронта в районе Дмитриевки 96-й дивизией, в которой я находился. В 6.00 18 августа мощный залп «катюш» потряс воздух, а затем ударила артиллерия всеми своими стволами. Под этим надежным прикрытием передовой полк подполковника Волошина устремился к переправе и, успешно завершив форсирование реки, почти без потерь овладел прибрежными траншеями противника. Немцы не смогли головы поднять — так пригвоздила их наша артиллерия. Таков был замысел полковника Левина и его штаба. Вот так самой малой кровью была достигнута первая победа на Миус-реке.

Нет надобности вдаваться нынче в подробности хода тех сражений, но об одном замысле боя и его решении хочу рассказать. Речь пойдет о высоте, которая на военных картах обозначена отметкой 227,9, а в народе она называется Саур-Могилой. Часто и нынче это название встречается в военной литературе. Так вот, немцы уцепились за эту высоту всеми огневыми средствами, ибо на ее вершине находился главный наблюдательный пункт их 6-й армии. Отсюда открывался врагу широкий обзор всей местности, и поэтому удобно было управлять войсками. Саур-Могила нужна была нашим войскам, как говорят, позарез, значит, брать ее надо во что бы то ни стало. Эта задача выпала именно 96-й гвардейской. Перед комдивом Левиным сразу встал вопрос: каким образом действовать? Предложений было немало, но принято было то, которое предполагало овладение высотой с наименьшими потерями. Решено было охватить Саур-Могилу тремя полками и продвигаться на нее с трех сторон. Особую задачу получил взвод из семнадцати человек под командованием гвардии младшего лейтенанта Шевченко. Сам комдив детально проинструктировал взводного: ночью проникнуть в тыл противника и пробраться на вершину по западным скатам высоты. Таким образом, немцы, нацеленные на отражение атаки в основном с востока, были ошеломлены, когда ощутили круговой удар по своей обороне. Им пришлось не только спешно перестраивать оборону высоты, но и значительно распылять силы, а это было на руку наступающим.

Бой за высоту был трудным и длился более двух суток, однако утром 31 августа над Саур-Могилой взвился красный флаг. Противник был смят. Мне посчастливилось тогда еще раз встретиться с гвардии полковником Левиным. Он попросил меня обязательно написать о действиях взвода Шевченко и особенно о самом командире, который сложил голову уже на самой вершине Саур-Могилы. На прощание комдив сказал: «Будем живы — встретимся, возможно, даже в Берлине...» Нынче в честь этой победы и освобождения всего Донбасса на вершите Саур-Могилы возвышается обелиск и скульптура воина-освободителя, а у подножия горит Вечный огонь.

Больше не довелось мне свидеться с Семеном Самуиловичем Левиным. Но однажды, было это в конце войны, я прочитал в газете статью какого-то большого военачальника, в которой среди других умелых командиров упоминался и Герой Советского Союза гвардии полковник С. С. Левин. Но я так и не узнал, за что он получил Золотую Звезду — то ли за участие в прорыве Миус-фронта и взятие Саур-Могилы, то ли за освобождение Иловайска, ибо 96-я гвардейская стрелковая орденов Ленина, Красного Знамени и Суворова 2-й степени дивизия получила почетное наименование Иловайской, то ли еще за какую-то блестящую боевую операцию. Пришлось заняться поисками, и я подался в архив, что находится в подмосковном городе Подольске. И нашел там нужные мне сведения. Оказывается, в сорок четвертом гвардии полковник Левин проучился в Москве на Высших командных курсах при Военной академии имени Фрунзе, а с начала сорок пятого снова на фронте. И снова комдив. А в наградном листе на присвоение звания Героя Советского Союза, хотя и сжато, было сказано, что 21 января 45-го года полковник Левин, командир 62-й стрелковой дивизии, умело организовал прорыв сильно укрепленной обороны противника севернее города Августов (Польша), и 22 января с ходу дивизия овладела городом Гройбург, а спустя три дня штурмом взяла город Летцен. И еще я узнал, что Семен Самуилович за войну был награжден орденом Ленина, пятью орденами Красного Знамени, орденами Суворова 2-й степени и Кутузова 2-й степени.

Кстати, в том же архиве я натолкнулся на того самого Бориса Левина — летчика-штурмовика, о котором мне рассказал комдив, когда мы встретились у Миус-реки. Я прочитал его личное дело, все наградные листы, в которых отражен боевой путь этого мужественного воина-авиатора. Он был командиром звена 7-го гвардейского штурмового авиаполка, а к июлю сорок четвертого гвардии лейтенант Борис Левин совершил 106 боевых вылетов на штурмовку аэродромов, железнодорожных эшелонов, скоплений живой силы и техники противника, за что в октябре ему было присвоено звание Героя Советского Союза.

Вот такие они — мои однофамильцы!

 

Мадонны военной поры

Вот я держу в руках снимок военной поры, на котором запечатлена снайперская девичья рота. Снимок натолкнул на мысль написать об этой уникальной роте. Долго искал заголовок к этому очерку, и вдруг из далекого уголка памяти всплыло: «Мадонны...» А вспомнилось вот что.

Был я знаком с известным скульптором Евгением Вучетичем. Во многих местах России и за ее пределами и поныне возвышаются памятники-монументы героям битв, созданные умом и руками Евгения Викторовича. Так вот, встретился я с ним как-то в момент его раздумий над памятником-ансамблем героям Сталинграда. Было это, если память мне не изменяет, в году шестьдесят четвертом. Завел он меня в свою мастерскую и показал с десяток рисунков, на которых были изображены женщины с мечом.

— Какая мадонна тебе нравится?

Я подержал в руках каждый лист ватмана. Вроде все хороши. Так и сказал Евгению Викторовичу.

— А ты много мадонн встречал на фронте? — снова был вопрос Вучетича.

— Ни одной! — выпалил я.

— Неужто ни одной?..

Честно признаюсь, не понял я Вучетича. Как может быть такое — мадонна и фронт? Мадонна может быть только Сикстинской, которую изобразил великий Рафаэль. Это ведь святая и необыкновенная женщина...

— Все верно, но рафаэлевская Мадонна была тоже простой смертной. Это талант художника придал ее красоте божественное величие. Мадонны, друг мой, вокруг нас. И на фронте их было немало. В госпитале, где я излечивался после ранения, за мной ухаживали мадонны в белоснежных колпаках... А ты говоришь, ни одной не встречал...

И тут-то я вспомнил про девичью снайперскую роту, которая была в моей родной 3-й ударной армии, сражавшейся на Калининском фронте, и рассказал о ней скульптору.

— Это же рота мадонн! — подняв руки к небу, произнес Евгений Викторович.

Вскоре, когда я доставил в его мастерскую из моего фронтового корреспондентского архива снимок этой роты, он внимательно вглядывался в каждое лицо и восхищенно шептал: «Ну мадонны... Ну красавицы...»

А в шестьдесят седьмом году, когда я приехал в Волгоград на открытие памятника-ансамбля на Мамаевом кургане, Вучетич, стоя у монумента «Родина-мать», почему-то именно шепотом у моего уха произнес: «Это и есть моя Мадонна...»

И с того времени, как и Евгений Викторович, женщин военной поры я тоже называю мадоннами.

Так вот, на снимке, который я держу, запечатлена рота мадонн. Рота смелых мадонн. Рота бесстрашных мадонн.

Но главное — рота красавиц. Я всех их знал. Знал снайперский счет каждой. Знал и писал о них в своей армейской газете.

Да, уникальная рота. Все девушки добровольно пришли на фронт. Кому-то из высокого начальства в Москве явилась в голову мысль призвать девушек в армию и создать из них роту снайперов. Почему именно девушек? Ясное дело, девичий глаз видит очень далеко и точно определяет, кого надо взять на мушку. Тысяча заявлений пришла со всех уголков страны: возьмите в роту! Шура Шляхова, между прочим, наша землячка-уралочка, например, писала: «Если не примете в школу снайперов, сама прибегу на фронт, украду у кого-либо винтовку и буду снайпером. Вот увидите — я отчаянная...»

Отдельный снимок Шуры Шляховой тоже хранится в моем фронтовом архиве. В сорок четвертом это было. Я пробрался по ходу сообщения на ее огневую позицию и спросил: «Как дела, Шура?». Она повернула лицо, улыбнулась и показала пять пальцев — значит, на пять идут у нее дела! Этот момент и запечатлел фотоаппарат.

А через месяц, в октябре, я снова свиделся с Шурой. Только то была трагическая встреча — Шура лежала в гробу. Погибла в бою мадонна. Хоронили мы ее на Привокзальной площади в латышском городке Добеле. Где же нынче покоится прах Шуры — не знаю.

Писал в Добеле — не ответили. Может, соберусь и съезжу туда, но как добыть визу, ведь та земля теперь заграница...

Уважали девушек-снайперов в нашей 3-й ударной. Уважали не только за обаяние, хотя и это весьма важно, женственность и на фронте не блекла, уважали и за дело.

Бывало, комдивы, когда надо было убрать назойливую огневую точку, с которой никто не мог справиться, или с немцем-снайпером покончить, упрашивали командарма (только он распоряжался ротой) прислать именно девушек, у которых и глаз зорок, и выучка на высоте.

А враг трепетал. В наши руки попала листовка: фашисты, ощутив на своей шкуре снайперские выстрелы русских девушек, умоляли их прекратить огонь и сдаваться им, немцам, а уж они устроят им райскую жизнь не на фронте, а в самом Берлине и в фешенебельных казино. Девушки хохотали и просили начальство по радио передать, чтоб немцы услышали: «А мы и без вашего приглашения придем в Берлин!». И между прочим, пришли. Ведь 3-я ударная была в числе войск, которые под командованием маршала Жукова первыми ворвались в германскую столицу. Там я тоже встретил наших снайпериц-мадонн 9 мая. Они щеголяли по Ундер-ден-Линден (Улица под липами) в начищенных до блеска сапожках и в отутюженных гимнастерках, при боевых орденах.

 

Сапер Рабинович

Предчувствую, что кто-то из читателей улыбнется: Рабинович — сапер? Ну, конечно, мы уже давно привыкли видеть Рабиновича только в анекдотах.

« — Рабинович, говорят, что вы большой интриган.

— Да! Но кто это ценит?»

«Отдел кадров завода.

— Ваша фамилия?

— Рабинович.

— Да?! А национальность?

— Русский.

— Ну, знаете, с такой фамилией мы лучше еврея возьмем».

А я недавно в одной газете прочитал, что среди Рабиновичей много героев и смельчаков, людей, храбро проявивших себя в боях с фашизмом в годы Великой Отечественной войны. Четыре генерала Рабиновича командовали дивизиями. Сотни офицеров были ротными и взводными командирами. Тысячи солдат...

Вот и мой герой — Самуил Рабинович — сапер самого переднего края войны.

Дело было на Миус-фронте. Немцы, укрепившись на этом рубеже, посчитали, что именно здесь они остановят наше наступление на Донбасс. Каждодневно они подтягивали сюда, к этой петлявой речке свежие силы. Даже из Европы, а точнее — из Франции, прибывали полки и батальоны. И назвали они этот свой рубеж Миус-фронтом.

Наши войска вплотную подошли к Миус-реке. Попробовали с ходу форсировать ее — не вышло. Пришлось окапываться, то есть занимать оборону. И естественно, возникла необходимость заняться основательно разведкой: чем же все-таки располагает противник?

— Нужны «языки»! — такую задачу поставил перед разведчиками командующий войсками 5-й ударной армии генерал-лейтенант Цветаев.

И пошла охота за «языками». Нелегкое это дело — силком взять в плен врага, а здесь задача усложнялась во сто крат: немец, которого надо скрутить, — за рекой.

Вот в чем сложность. Однако ж без промедления начались ночные поиски. Разведчики, тщательно подготовившись, отправлялись к противнику — на его передний край и даже в его ближайший тыл.

Такой рейд совершил и сапер ефрейтор Самуил Рабинович. Боец опытный, с самого первого дня на войне. Испытал немало передряг, невзгод, побывал в окружении, плутал с товарищами по лесам и болотам. И пуля вражья цепляла его дважды, но выдюжил. Силенкой порядочной обладал. До службы извозчиком был, кули здоровенные с мукой да с сахаром запросто на телегу забрасывал. И в саперном деле тоже силенка нужна. Самуил ухитрялся даже колючую проволоку голыми руками переламывать. Словом, силач, здоровяк.

— Семка, — частенько звали Рабиновича на помощь, — надо пушку из болотца вытащить — подсоби.

Сила Самуила, востребованная товарищами, была им солидной подмогой. А в ночном поиске, о котором рассказываю, сапер Рабинович особо проявил себя. Действуя в группе разграждения, сумел проложить через минное поле врага проход для товарищей из группы захвата и прикрытия.

«Язык» был взят бесшумно. Постарались разведчики из группы захвата. Однако у самой Миус-реки, где следовало переправляться на свой берег, немцы, обнаружив разведчиков, открыли огонь из автоматов и минометов. Тяжело ранило сержанта Смелкова, старшего группы захвата. Тут-то и понадобилась силенка Рабиновича.

— Не горюй, Серега, доставлю к докторам, — успокаивал Самуил пристроенного на своей спине друга. — Ты только крепче обхвати меня.

До реки донес. У берега не остановился, каждая минута дорога. Пошел вброд. А река с норовом: быстротечная да с завихрениями. Но Самуила ее «капризы» ничуть не смущали, он упрямо шел и шел, приговаривая: «Ничего, не такие кручи брали...» Шел до тех пор, пока вода подбородка не коснулась.

— Серега! — окликнул совсем умолкшего сержанта. — Ты как?

— Пока жив я, Семка... Тебе вот худо..

— Мне в самый раз... Купаюсь... Одно удовольствие... Ты только покрепче держись. Зараз поплывем. Потерпи... И Рабинович поплыл. Сначала «по-собачьи», потом размашисто. А трескотня автоматная, доносившаяся до него с левой стороны, не утихала. И мины доставали Миус. Самуил был озабочен лишь одним: скорее Серегу отдать врачам.

И вдруг огненной змеей сверкнула молния. Гром поглотил неприятельский огонь. Ливень щедро хлестанул по речной глади. В этот момент Самуил на четвереньках выполз на песчаный берег: к земле давила отяжелевшая от воды ноша.

— Нам бы машину, — глухо прошептал Сергей.

— Машину? — удивился Самуил. — Сюда, брат, автомобили носа не кажут.

— А ты, Семка, проголосуй, может, ктось остановится.

Рабинович понял: бредит Сергей. Потрогал его лоб — горит. Весь дрожит.

— Вперед! — скомандовал сам себе ефрейтор Рабинович и велел цепляться за него Сергею. Раненый с трудом ухватился за плечо товарища, но приподняться не смог.

— Э, браток, мы совсем отяжелели, — с досадой в голосе произнес Самуил. — Насквозь мокрые. Но идти надо.

— «Язык»-то где? — вдруг забеспокоился Сергей.

— Цел твой «язык», цел, — успокаивал Самуил друга, хотя сам толком не знал о целости немца.

— Это хорошо. Мы его накрепко скрутили... Вьюном ерзался. Обломали...

— Молоток ты, Серега, тебе командир орден определит.

— И тебе, Семка...

Самуил взвалил все-таки тяжеленного Сергея на себя и понес его. Молча понес: помнил любимое присловье отца Исера: «Сила молчит, слабость кричит». Шел медленно. В сапогах хлюпала вода. Пришлось остановить и вылить ее. Но и после этого легче не стало.

Сержант тихо стонал. А Самуил, хотя и натужно посапывал, упрямо шагал. Цель — спасти товарища — множила силы, помогала продвигаться вперед к Бобровке — деревне, где находился медпункт батальона.

Спина все же млела, и Самуилу порой казалось, что несет он не одного Серегу, а огромаднейший груз. Такое в его жизни уже бывало. На родине — белорусской Любаньщине. Вез однажды соль в многопудовых мешках. Мосток деревянный через приток реки Ореса рухнул. Провалилась телега с солью в воду. Часть мешков на дно покатилась и там их илом засосало. Несколько часов бился Самуил с той неказистой речкой, спасая телегу и соль. Еле-еле выволок добро на берег...

А нынче с Сергеем, тоже груз приличный, все-таки добрался до Бобровки, а там и до избы, в которой квартировала медицина. Живым принес сюда раненого сержанта Смелкова.

— Где же его так изувечило? — спросила полноватая сестрица.

— За Миусом, — ответил Самуил. — В разведке.

— А к нам как доставили? — поинтересовался врач.

— На своих двоих...

Удивился доктор и Рабиновичу велел снимать с себя мокрое обмундирование. Сестра же выдала ему чистую простыню, чтоб обернул голое тело и просушился, а врач, уложив раненого на широкий топчан, приступил к делу.

— Доктор, вы уж обязательно спасите моего друга. Очень прошу вас... А мне надо в роту отправляться.

— Жить будет... Обработаем — и в медсанбат... А вам, ефрейтор, спасибо! Вы его первый спаситель.

В роте обрадовались Рабиновичу. Уж подумали... Плохое, конечно, подумали. Но плохое — позади, а что впереди — ни один пророк не в силах предсказать. Рабиновича снова обмундировали и, как водится на войне да еще на самом переднем крае, — шагом марш в опасность, в пекло...

 

«Мы свои... Из плена...»

Михаил Девятаев, легендарный человек.

Его знают миллионы. А я прикоснулся к его имени дважды: первый раз — заочно. Второй — лицом к лицу. Первый раз нежданно-негаданно стал его дублером. Да-да, именно так — дублером. И конечно, не в небе, а на грешной земле. Случилось такое в бытность, когда в наше советское время процветало общество «Знание». Старшее поколение помнит такую общественную организацию. Оно, «Знание», проникало во все селения — большие и малые — и звало людей на лекции. А лекторами были умнейшие личности — доктора всех наук, люди именитые и бывалые. Одним из таких и был Михаил Петрович Девятаев.

Апрельским днем семидесятого года в Свердловске ждали именно его приезда. Многосотенный зал заполнил народ. Каждый из пришедших на публичную лекцию жаждал увидеть и услышать того, кто в годы войны «убежал» из немецкого плена по небу. Как смог? Стрелки часов приближали заветный час встречи. А Девятаев все не появлялся. Поезд из Казани, где жил герой, уже прибыл. Где же Михаил Петрович? Публика ждет. А устроитель лекции — референт Свердловской областной организации общества «Знание» Александр Александрович Наколюшкин поминутно нервно поглядывал на часы. Шутка ли, зал переполнен, а лектора все нет. И вдруг у меня дома зазвонил телефон. Слышу взволнованный голос Наколюшкина:

— Выручай, дорогой! Замени Девятаева...

Я не понял.

— Понимаешь, Девятаев не приехал. Зал ждет... Приходи ты... Прочитай свою лекцию «Малоизвестные страницы войны».

Я, как человек военный, мгновенно собрался и прибыл к месту назначения. Глянул из-за кулис в зал и обмер: народу-то, народу — аж в проходах стоят. Тут меня дрожь проняла: как это я осмелился подменять Девятаева? Но размышлять было некогда. Слышу: Александр Наколюшкин, чуть-чуть успокоившись, объявляет, что Девятаева не будет, ну не приехал, и предоставляет слово мне.

По залу прокатился шум. А я из-за кулис, приняв бравую военную выправку, шагнул к трибуне.

Александр Александрович налил в стакан воды и поднес к трибуне.

— Порядок! — шепнул он мне. — Смелее вперед!

Зал потихонечку успокоился, но мое сердце продолжало стучать в учащенном темпе. Оказалось, не так легко быть «дублером» Девятаева. После полуторачасового лекторского стояния на трибуне я, слава Богу, живой удалился за кулисы. Сан Саныч — так мы часто звали уважаемого нами Наколюшкина, — похлопав меня по плечу, произнес:

— Спасибо, друг! Выручил...

И лишь через месяц снова звонок Сан Саныча:

— Слушай, Девятаев...

— Снова не приехал? — вырвалось у меня.

— Нет, нет, он здесь. Может, есть у тебя желание побывать на его лекции?

И я пришел на лекцию. Устроился в первом ряду, поближе к трибуне, приготовил блокнот и настроился услышать самое-самое из уст человека-легенды.

Пригляделся к нему. Плечистый. Лицо мужественное. Взгляд пронзительный, обращенный в глубину зала. На темно-коричневом пиджаке поблескивает Золотая Звезда Героя Советского Союза. Он при галстуке, тоже коричневого цвета, с белыми поперечными полосками. Улыбчиво поздоровался с нами и как-то просто начал рассказ, будто не с трибуны, а сидя в тихой комнате рядом из каждым из нас. Где родился, жил, откуда пошел служить в армию и подался в авиацию.

— Мордовия — моя родина, оттого и мордвин я. Одним словом, россиянин. В семье нас было тринадцать детей. Я — тринадцатый. Как вам это число?

Зал зааплодировал.

— Вот и я говорю: все-таки 13 — счастливое число. Живой я, значит, счастлив!

Ну а далее рассказ о войне, о первых полетах в белорусском небе на истребителе И-16. И снова возникло число «13». Именно в этот день в июле уже сорок четвертого вражеский «мессершмитт» подбил его. А до этого, кажется, осенью сорок третьего, когда, Девятаев после ранения стал летать на У-2, ему пришлось спасать тяжелораненого генерала. Уникальный случай. Девятаев прилетел за генералом, его уже отправили на излечение поездом. И летчик не долго думая устремился на перехват поезда. Догнал, спустился низко-низко над паровозом и стал махать крыльями: мол, остановись! Но машинист ноль внимания. Тогда Девятаев снова пустился в обгон состава и посадил самолет у самой железной дороги. Вылез из кабины и замахал шлемом. Машинист не среагировал. Летчик делает еще одну попытку: еще обгон состава и снова выход на полотно. Только теперь машинист остановил паровоз. Генерала пересадили в кабину У-2 и благополучно, а главное вовремя летчик доставил к операционному столу.

Вот такой он, Девятаев: мужественный, находчивый, с доброй душой человек. Враги трижды калечили его, трижды сбивали, но и он им спуску не давал, сбил девять стервятников.

Итак, 13 июля 1944 года. Роковой день. В полудреме, обессиленный, окровавленный Девятаев услышал чужую речь.

Да, это плен....Зал замер. Слова Девятаева о пленении ударили слушателей так, что никто не посмел даже шевельнуться: что же будет дальше? А дальше — лагерь, опоясанный рвом с водой и колючей проволокой, по которой пропущен электрический ток высокого напряжения. И нечеловеческая жизнь: голодная пайка-похлёбка, изнурительный труд. И побои — прикладами, плеткой, железными прутьями. Словом, каторга.

Но мысль не выбьешь никакими орудиями пыток. Она неустанно работает, особенно в экстремальных условиях, когда больно и обидно. Девятаев мыслит: так жить нельзя, значит, надо бежать из этого каземата. Но как вырваться из него? Выскочить из барака и пуститься в бега — такой вариант не подойдет. Кругом охрана: фашисты с автоматами и злые псы. Значит, надо в землю вгрызаться. Да-да, только подкоп! И Михаил, тщательно присмотревшись к горемычным лагерникам, подбирает в свою команду надежных парней, каждый из которых готов был грызть землю чем угодно, лишь бы оказаться на воле.

Шепот — только в ухо — и согласие созрело. Определен день и час. Найдено и место действия. Ночью, прямо у стены барака, благо что он стоял на сваях, девятаевцы лежа, присосавшись к земле, превратились в землекопов. Копали землю ложками да мисками. Хотя и медленно, но потихоньку продвигались все-таки к ограде. Однако ж ее не достигли. Какая-то вражина вынюхала и донесла, предала гадина землекопов.

Начался кошмар. Привезли в Заксенхаузен. Кинули в карцер. Били раскаленными прутьями. Каждый час приближал пленников к расстрелу. Но судьба послала Девятаеву доброго человека, который и выручил. Это был парикмахер, человек пожилой. Ему почему-то приглянулся Михаил, и старик захотел подарить этому русскому жизнь. Он добыл бирку с лагерным номером у убитого пленника и передал ее Михаилу, который в одночасье стал Григорием Никитенко. А убитому парикмахер прикрепил бирку Девятаева. Таким вот образом летчик остался жив....

Зал, кажется, облегченно вздохнул. Пружина страха чуть-чуть ослабла: ну жив же герой-пленник, жив...

Наступил ноябрь сорок четвертого. Снова в путь. Куда теперь катит Девятаев-Никитенко? Кто знает? Из теплушек-казематов ничего и никого не видно. И лишь когда стали выгружаться, увидели чаек: значит, у моря. Неужели топить будут? Нет-нет, здесь, на острове Узедом в Балтийском море, тоже лагерь. А рядом секретная база Пенемюнде. Здесь испытывают новейшие самолеты и реактивные снаряды «Фау-2».

Территория громадная. Нужна рабочая сила, чтобы убирать ее, обустраивать, землю копать, воронки засыпать, груз таскать. Для этого и потребовались пленные.

А мысль бежать не покидала Девятаева. Но как? Остров ведь, кругом вода. Один путь — небо! Самолет нужен! Дерзкая затея. Отчаянная. Выполнима ли? Пришлось, к счастью, работать вблизи «Хейнкеля-111». Пригляделся к самолету — двухмоторный — вот на таком бы... А что, подойдет...

Однажды, расчищая снег, Девятаев подошел к «хейнкелю» совсем близко. Загляделся. Немец-летчик уловил этот любопытный взгляд. Фриц не отпугнул русского, наоборот, посмотрел хитроватыми глазами, мол, смотри-смотри, русский, какая у нас техника отменная, и я, солдат фюрера, превосходно ей владею. И стал летчик демонстрировать свою умелость: заводил моторы, нажимал на разные рычажки... А Девятаев, будто зевая, мотал на ус... Вот так Михаил овладевал «хейнкелём».

Команда надежных мужиков быстро подобралась. Девятаев распределил роли: один убивает охранника, другой расчехляет моторы. Нашлись дела для каждого из десятерых.

Наступил день 8 февраля 1945 года. Облачное небо — то что надо, есть куда скрыться!..

Вдруг из глубины зала громкий возглас:

— А не страшно было?

Девятаев примолк на какое-то мгновение, о чем-то задумался и ответил:

— Действия поглотили страх. Всю нашу десятку обволокла одна мысль: скорее вскочить в самолет — и в высь!..

К 12 часам на аэродроме стало пусто — обед. Лишь девятаевские парни оставались для уборки снега. Одиноко маячил охранник. Его мгновенно прикончил Иван Кривоногов. Петр Кутергин тут же снял с убитого шинель и головной убор, облачился в них и, как заправский конвоир, повел всех пленных к самолету.

Девятаев-летчик шел впереди. Его бодрила и вдохновляла на дерзкий поступок мысль, что он не одинок: за спиной — друзья, они ему опора и подмога, он обязан их спасти. Подойдя к «хейнкелю», Михаил резко взмахнул рукой — знак всем: «В самолет!». Сам быстро занял место пилота и увидел, что ключ зажигания на месте. Подключил аккумуляторы — стрелки на приборе качнулись. Порядок! Завел один мотор, потом второй. Оба взревели. Кто-то из друзей воскликнул: «Мишуха — молодец!». «Хейнкель» помчался на взлетную полосу. Девятаев даванул на газ — самолет устремился к морю. Настал момент отрываться от земли, но что-то заело. Самолет катит по земле и не хочет ее покидать. За спиной у Девятаева ропот, даже крик: «Почему не поднимаемся?»...

Девятаев умолк, взялся за стакан и попил воды. Поставил стакан на место и сказал, глядя в зал:

— Всполошился и аэродром. За нами устремились немцы. Даю газ и всех разметаю. Пытаюсь еще потянуть ручку на себя — сил нет. Кричу друзьям: «Помогите!».

Мои пальцы — автора этих строк — сжимают ручку так, будто и я собираюсь своим усилием оказать помощь ослабевшему летчику. Коряво вывожу по слогам слова: «По-мо-ги-те!».

Несколько костлявых рук ухватилось за рычаг и последним усилием потянули его на себя. И только сейчас у самой воды — о, счастье — «хейнкель» оторвался от земли и пошел набирать высоту.

Поистине сквозь тернии к звездам!...

— Браво! — услышал весь зал чей-то возглас. Девятаев улыбнулся, взмахнул крикнувшему рукой и продолжил...

Облака надежно укрыли самолет с беглецами, а что творилось на аэродроме — можно только догадываться. Там, конечно, был страшный переполох и, конечно, воздушная погоня. Но все тщетно. Самолет-беглец был неуязвим и недосягаем на высоте двух тысяч метров.

— А наш передний край встретил нас... — Михаил Петрович тяжело вздохнул. — Трудно такое вспоминать.

«Трудно» — мягко сказано. Больно и обидно. Правда, есть той недружелюбной встрече оправдание: в небе вражеский «хейнкель» — и зенитчики, естественно, открыли огонь на поражение. Снаряд угодил в самолет. Кто-то ранен, дым повалил из одного мотора. И все-таки молодчина летчик — удачно посадил самолет на заснеженное поле. Беглецы, выбравшись из машины, услышали: «Фрицы! Хенде хох!».

— Мы в ответ завопили: «Братцы, мы не фрицы. Мы свои... Из плена...»

Наконец разобрались. Однако долгое время известные органы мучили Девятаева. Ну не верили ему: допрашивали, подозревали, словом, Михаилу Петровичу пришлось пережить немало горестных дней. И все же правда, справедливость восторжествовали. В 1957 году ему, человеку мужества и отваги, было присвоено звание Героя Советского Союза...

Когда Михаил Петрович покинул трибуну, его окружила толпа. Каждому хотелось пожать руку легендарному летчику, перекинуться с ним хотя бы словцом. Я тоже подошел к нему и попросил оставить в моем блокноте автограф.

— Это не трудно, — и размашисто расписался: «Де-вя-та-ев».

 

Красный Фриц

Ко мне частенько приходят пожилые люди со своими историями. Вот и на этот раз пришел немолодой человек. Поставил у входа в квартиру свою клюшку, снял фуражку и присел у моего стола. Посмотрел на мою пишущую машинку и начал свой рассказ.

— Отстукайте и мою быль, — сказал гость. — Не знаю, как вы, а я свою жизнь не представляю без телевизора.

Тут как-то недавно мой «Горизонт» забарахлил: на экране рябь и никакого звука. Пришлось мастера приглашать. Но он, как водится, не сразу явился — на третий день пришел. А я все эти дни сам не свой ходил: ну чем заняться?

В самом деле, чем заняться, какую работу придумать, когда кругом ажур и порядок. Вот, бывало, когда я жил в своей частной хибаре, дел было невпроворот. Придешь с завода — не знаешь, за что раньше взяться: воды принести надо, дров наколоть тоже требуется, печь растопить...Теперь же на месте моего «особняка» вырос пятиэтажный дом, и я в нем двухкомнатную квартиру получил. Ну чем тут заняться? Вода по трубам течет, печей никаких нет... Первое время пришлось кое-что смастерить: на кухне полочку приладить, вешалку оборудовать, шкафчик для обуви пристроить... Ну, а теперь везде полный порядок. На этот случай телевизор — незаменимая штука. Когда идет передача «Время», меня от телевизора никакой силой не оторвешь. За тридцать минут уйму новостей узнаешь, в разных странах побываешь. Разве можно от такого отказываться? Правда, старуха моя ворчит, когда я к телевизору присаживаюсь.

— Опять в «ящик» уставился.

Это она про меня. А «ящиком» телевизор называет.

— Не ящик это, Лукерья, — говорю я ей, — а окно в мир. Ты лучше сядь-ка рядом и посмотри. Шри-Ланку показывают.

— А это еще что?

— Это государство. Шри-Ланка называется. Ты, Лукерья, какой чай любишь?

— Цейлонский.

— А где он произрастает?

— Раз цейлонский — на Цейлоне, — отвечает.

— Правильно. Только государство это теперь не Цейлоном называется, а Шри-Ланка. Да что толковать, я за этот год больше ста стран посетил. Где только не побывал: и в Австралии, и в Сингапуре, и у пигмеев погостил... Всех стран не перечислишь. Вот что телевизор делает. А она — «ящик!». А артистов сколько перевидал. Артистов и Лукерья любит смотреть, особливо уважает Зыкину и Гнатюка. Все мне наказывает, чтобы я ее кликнул с кухни, когда они будут петь. Любит Лукерья и душевную песню. Ее она может без конца слушать. Как услышит «Где мне взять такую песню?..», сядет в кресло и носовой платочек зажмет в руке... И отчего бы это? И еще к диктору Леонтьевой Лукерья уважение имеет. Я тоже. Вам никогда не приходилось видеть передачу «Умелые руки»? Напрасно. Хотя и детская, но очень увлекательная. А все потому, что Леонтьева ведет...что ни говорите, телевизор — штука великая! Сижу как-то я и смотрю передачу «Орленок» — был ведь когда-то и комсомольцем. Хорошая передача! Частенько к школьникам очень знаменитые люди приходят — герои войны, космонавты, даже маршалы. Оттого и смотрю! На этот раз ребята встречаются с немецким коммунистом, из ГДР приехал. Только было потянулся я за сигаретой, как вдруг слышу вроде бы меня по телевизору разыскивают. Поверите, чуть в кресле не обомлел...

— Лукерья, — кричу, — иди сюда!

— Что, Зыкина поет? — спрашивает.

— Нет, меня по телевизору кличут.

Лукерья кинулась ко мне. Подносит стакан с водой.

— Выпей, полегчает...

— Да не требуется мне вода, — говорю ей. — Ты вот слушай...

Лукерья аж присела, когда услышала мою (и ее, конечно) фамилию по телевизору.

А началось все так.

Немец рассказывал ребятам о своей жизни. Говорил он по-русски, хорошо говорил. Вдруг его спрашивают:

— А вы как и где научились русскому языку?

— Моим первым учителем был русский комсомолец-разведчик, — сказал немец. — Он сначала меня взял в плен, а потом стал обучать русскому языку.

— Где же этот солдат? — интересуются ребята.

— Не знаю. Мы с ним расстались в одна тысяча девятьсот сорок втором году.

— Как его фамилия? — допытываются пионеры.

Задумался немец: видимо, не знает или запамятовал. А потом вдруг улыбнулся и говорит:

— Его фамилию курить можно...

Стали ребята гадать. Называли всякие курительные фамилии — и Табаков, и Папироскин, и Тютюнников, и Самокруткин.

— Махоркин, — выкрикнул мальчишка в очках.

— О, точно, Махоркин, — обрадовался немец.

А Махоркин — это я и есть! И тут мне все припомнилось. Это же мой немец — красный Фриц! Придвинулся я ближе к телевизору, чтобы лучше его разглядеть. Ну да, он, мой немец.

— Здорово, друг, — говорю. — Я тут... Живой...

Но он меня не слышит. Рассказывает ребятам о том, как все было. Правду говорит... Было это на калининской земле, кажется, у деревни Богоявление. Я тогда разведчиком был. Кое-какой опыт уже имел — три «языка» приволок. Пошел за четвертым. Не один, конечно, пошел — с товарищами. Но я был в группе захвата. Операция удалась. Мы ворвались в блиндаж. Только хотели схватить того, кто нам нужен был, а он сам руки вверх тянет: сдается. Метров двести ползли удачно: впереди — мой товарищ, за ним — добровольно сдавшийся, а позади полз я. Но затем вдруг по нам ударил миномет. Мы не остановились, а продолжали ползти. Ползти-то ползли, но уже с большим трудом: ранило меня и немца. Меня в плечо, а ему осколок угодил в ногу. Когда добрались до места, обоих нас отправили в медсанбат. Положили рядом... Тогда-то и началось наше знакомство.

— Эй, фриц, — говорю я, — как зовут тебя?

Он посмотрел на меня и, улыбаясь во весь рот, быстро-быстро пролепетал:

— Яволь! Яволь!

— Во какое мудреное имя, — удивился я.

Но рядом лежавший паренек, молодой еще, встрял в наш разговор.

«Яволь» — значит «так точно», — говорит. — Вы его фрицем назвали. Он и подтвердил, что так и зовут. Поняли?».

Как не понять! Выходит, я угадал.

— Здорово, Фриц! — говорю ему.

Он мне подает руку.

— Слышь, паренек, — обращаюсь к соседу, — а тебя как зовут?

— Сергеем.

— Серега, спроси-ка Фрица, какая у него фамилия?

Серега спросил и сообщил мне: Ротман.

Понимаете, Ротман! Можно и фамилию перевести. «Рот» — красный, «ман» — человек. Красный человек!

— Вот здорово, — сказал я, — выходит, по фамилии он — красный человек! Красный Фриц, выходит!

И с того часа вся наша палата величала немца не иначе, как красный Фриц.

Он и сам привык к новому имени.

— Красный Фриц — хорошо, — говорил немец. Воспитывали мы его всей палатой. Читали ему (через Серегу, конечно), статьи Ильи Эренбурга и еще кое-какие заметки, втолковывали правду про фашизм. Красный Фриц, действительно, становился красным. Помню, однажды, когда Серега прочитал в «Красной звезде» статью о том, как в районе Калинина была разгромлена фашистская дивизия, то он захлопал в ладоши. Не подумайте, что прикидывался, взаправду радовался. Фриц очень старательно изучал наш язык. Утром, бывало, когда откроет глаза, сразу ко мне с просьбой:

— Махоркин, дай махорка!

Мы вместе крутили»козьи ножки». Дней двадцать довелось нам лежать рядом. Я подлечился и снова на передовую. Помню, прощаясь, Фриц сказал мне, по-русски сказал:

— С победой иди домой.

Я его понял. Он желал мне победного возвращения с войны. Так оно и случилось: до рейхстага ихнего дошел и с победой вернулся на родной Урал. Ну, а мой Фриц вон куда добрался — до московского телевидения... Значит, он наш человек!

— Лукерья, — обращаюсь к жене. — Чего молчишь? Надо же гостя в дом звать!

— А я что, против? Конечно, зови. Я мигом стол накрою.

В этом не сомневаюсь. Моя Лукерья умеет гостей принимать. В прошлом году приезжал ко мне начальник разведки нашей дивизии, нынче большой ученый — в Академии наук заседает. Всю заграницу проехал, с разными министрами за одним столом не раз сиживал. А после лукерьиного угощения в восторг пришел, руку ей поцеловал и сказал, что нигде таких вкусных яств не едал... Во как! Пуще всего грибами восхищался. А как не восхищаться? Лукерья всяких грибов на стол поставила: и соленые, и маринованные, и жаренные в сметане, и икру грибную...

Гость сказал: «Спасибо, Лукерья Ивановна, за грибной букет!». Вот какое выражение нашел: грибной букет! Мне и в голову не пришло бы еду букетом называть...

Надоумили меня все те же ребятишки из «Орленка». Один из них, заканчивая передачу, сказал:

— А вас, товарищ Махоркин, если вы нас слышите, просим сообщить нам свой адрес.

Побежал я на почту и отбил в Москву на телевидение «Орленку» телеграмму: так, мол, и так, жив я, приглашаю Фрица Ротмана к себе в гости. И что вы думаете? Быстренько пришел ответ: ко мне едет гость... Я, кажется, увлекся. Мне же на вокзал надо. Вот-вот должен прибыть московский поезд. Надо встретить гостя — товарища Ротмана!

— Ты, Лукерья, накрывай стол по-нашему, по-уральски, — отдаю я последнее распоряжение. И уже за дверьми слышу ответ:

— Слушаюсь, товарищ Махоркин!

 

Еще не вечер

Кое-что и о себе

Наверное, следует рассказать именно о себе.

Родился я давным-давно: за сорок семь дней до той самой революции, прозвали которую Великой Октябрьской. И поэтому я стал как бы ее предвестником. Иной, может быть, скажет: «Лучше бы ты не рождался!». Нет, братец, мне так поступать никак нельзя было, время подоспело. А вот ей, революции той, как вам сказать... Да бог с ней, что было, то было...

Местом своего рождения выбрал я белорусское село Поречье. Глушь да тишь. А Поречье потому, что в речку смотрится да собой любуется. И река та Птичью зовется. Правда, имя красивое — Птичь?! А вода в ней голубовато-белесая, прозрачная как слеза младенца. Пил я ее многократно и оттого здоровья набирался. А луговое разнотравье вдоль берега Птичи тоже приятственно воздействовало на мой младенческий организм.

Так где же все-таки Поречье? Километров пятьдесят южнее районного центра Глуск, на стыке Гомельской и Могилевской областей, Птичь, выгибаясь дугой, совершает поворот на восток, затем возвращается на запад и снова опускается на юг. В этот самом месте, можно сказать, в изгибе реки и примостилось мое село. Здесь Птичь намного шире, чем у истока, это уже ближе к низовью.

Умные люди, видно, были те, кто в стародавние времена выбрал именно это место для своего поселения. Рядом смолистый сосняк с обилием грибов в летнюю пору. Что и говорить, благодатный белорусский уголок. Правда, я бы не сказал, что земля здесь очень плодородная, но трудолюбивые руки поречан из года в год вершат чудо: зреет великолепная рожь и пшеница, ячмень и гречиха, лен и просо, и, конечно же, прославленная бульба.

Требуется уточнение. Поречье — это, по сути, два села: Поречье 1-е и Поречье 2-е. Первое расположено вдоль реки, а второе — параллельно первому, только за болотом. Нынче, правда, болота нет — мелиорация постаралась, а в мою юность болото пело тысячеголосыми лягушачьими голосами и манило сюда из южных краев косяки аистов. Нас всех, кто жил во втором Поречье, дразнили «Заболотскими», ну, а мы, в свою очередь, окрестили жителей Поречья первого боярами — они жили вроде побогаче нас. Но все-таки Поречье — одно село. Одна церковь, одна школа, один магазин и одна доля.

Село мигом просыпалось. Тишина тонула в реке, а Поречье гулом наполнялось: мычали коровы, лаяли собаки, блеяли овцы, покрикивал пастух с подпаском...

Любил я ходить в подпасках. Впереди пастух на пегой кобылице, а жеребенок — копия мать — следом семенит. За пастухом — стадо, а я, подпасок, в самом хвосте.

И еще о рождении. Появился я на свет божий не в роддоме, которого в те стародавние времена да в сельской местности и в помине не было, а в поле. Да-да, в чистом поле при ясном небе, в полдень, когда солнце светило. И значит, первой моей колыбелькой была землица. (В скобках скажу: мой давний товарищ критик и поэт Николай Кузин, вы его, конечно, знаете, человек с окладистой бородой, словом, мужчина солидный, однажды изрек: «Жить тебе, Абрамыч, долго-предолго, потому как на земле-матушке родился и ее живительные соки с первого вздоха вобрал в себя...» Дай-то Бог!)

А подруга моей мамы Авдотья, тоже, как и матушка, работавшая в поле и присутствовавшая при моем рождении, значимое изречение произнесла: «Быть твому сыночку землепашцем или землемером!». Почти угадала тетка Авдотья. Сколь земли я намерял — не подсчитать! На своих двоих в сорок первом измерил всю Калининскую область: от Ржева до Осташкова, от Торжка до самой Латвии, а потом в Сталинграде (город-то вдоль Волги вытянулся на 70 километров) за сто восемьдесят дней, наверно, мне, корреспонденту газеты переднего края, опять же тысячи две верст на животе да на полусогнутых пришлось преодолеть. А от Волги до Берлина сколь «землемерил». А там, в германской столице, по ее брусчатым улицам — по преимуществу пешью топал. Нет, что ни говорите, а тетка Авдотья-провидица!

Кажется, я увлекся описанием рождения, в чем, конечно, заслуга моей мамы.

В нашем селе был своей «просветитель» Алесь. Впервые в жизни я увидел газету благодаря дяде Алесю. Он очень дружил с моим отцом и матерью. Бывало, когда приедет из Глуска, сразу приходит к нам — новости несет, а мне цукерки. Так он однажды принес в наш дом газету «Беларуская веска» и велел мне вслух кое-что почитать. Я с радостью исполнил просьбу дяди Алеся. Он погладил меня по голове и сказал:

— Вот что, хлопчик, бери газету и пойдем со мной.

Я пошел. Дядя Алесь, посадив меня на завалинку у своей хаты, прошелся по дворам и привел ко мне многих мужиков.

— Почитай им, хлопчик... А вы курите и слухайте...

Постепенно, исподволь тоненькими ниточками Поречье связывалось с внешним миром. За «Беларускай вёскай» в село разными путями проникали и другие газеты: «Звязда», «Чырвоная змена», районная — «Сцяг калектывизации» и даже центральные — «Беднота» и «Правда». В Поречье появились подписчики, к которым прямо в дом почта приносила газеты. Новости, как говорят, «по беспроволочному телеграфу» — и от соседа к соседу потекли по селу. Как-то становилось веселее жить в Поречье. Подойдешь, бывало, к колодцу, чтобы воды зачерпнуть, и слышишь: «Чули, што вздумал окаянный Чемберлен?..»

Потом пошло ученье. Сначала в сельской четырехклассной школе-деревяшке. В эти же годы младенчества получил первые познания в землепашестве. Ходил за бороной, малость за плугом и особенно любил водить в ночное лошадь. Благодать — сидеть у костра и слушать звуки ночного леса, журчание ручейков, спешащих к реке.

А с 5-го по 10-й класс учился в белорусской средней школе в райцентре Глуск. Там впервые писать стал малюсенькие заметки в районную газету и в «Пионер Беларуси», иногда в «Чырвоную змену» (Минск) про школьные дела, про неполадки, которые попадались на глаза. И однажды, когда, окончив учение, шел мимо здания редакции районной газеты «Стяг коллективизации», вдруг меня позвали из открытого окна: «Хлопчик, зайди!». Это сам редактор приглашал меня войти в редакцию. Зашел. «Добре пишешь. Приглашаю тебя на работу в нашу редакцию». Кто, может быть, и отказался бы от такого внезапного предложения, я тут же согласился. И вот та районка стала моей журналистской колыбелью.

По сей день, находясь за тридевять земель от белорусского Глуска, я с нежностью вспоминаю те бурно-увлекательные дни комсомольской юности. Чего только мы не придумывали: создавали драмкружки, разыгрывали спектакли, затевали веселые карнавалы, озеленяли поселок, устраивали военно-спортивные игры и диспуты по новинкам литературы, изучали противогаз и винтовку, становились «ворошиловскими стрелками» и значкистами ГТО, пели песни «Полюшко-поле», «Если завтра война».

А в ноябре тридцать восьмого пошагал в Красную Армию. Охотно. С удовольствием и радостью. Весь Глуск с музыкой и песнями провожал нас. Оказался в танковых войсках (49-я легкотанковая бригада, Житомир). Вот тут-то опять «поземлемерил». Пока до танка допустили, по житомирским полям пешью по-танковому (так назывались занятия) множество километров намотал. Овладел-таки боевой машиной и стал командиром экипажа танка Т-26. На этом танке присоединял к великому Союзу Бессарабию. Один умник недавно спросил: «А зачем?». Я ответил ему: «Надо было задать этот вопрос товарищам Сталину или Молотову.»

В том же сороковом году меня отозвали из танка и определили в бригадную газету-многотиражку корреспондентом. С того часа я на веки вечные породнился с военной журналистикой.

Вскоре в звании младшего политрука (два кубаря в петлицах и звезда на рукаве) очутился в Москве на Высших курсах газетных работников РККА. Чудо-академия. А какие лекторы! Алексей Толстой (впервые увидел живого графа), Алексей Сурков, Николай Асеев, Павел Антокольский и другие именитые поэты и прозаики. Нашим шефом был прославленный МХАТ. Десятка два классных спектаклей увидели. Изредка даже общались с Тарасовой, Еланской, Москвиным, Хмелевым, Прудкиным, Грибовым, артистами кино Алейниковым, Андреевым, Бернесом. Словом, пообщались с самым высоким миром искусства. Обучались и военному делу на полную катушку: стреляли, окапывались, преодолевали полосу препятствий, водили автомобили, тракторы...

Курсы те оборвались на полуслове — война! И через два месяца я оказался на фронте. А эти два месяца (июль, август) провел на практике в «Комсомольской правде». Прибыл я в Ржев, в редакцию газеты 31-й армии «На врага!».

Невзгод и бед множество хлебнул. Познал все «прелести» первого года войны. Бродил голодный по бездорожью и лесам, пробивался по болотной хляби. То было на Калининском фронте. Но в сентябре сорок второго был переведен во вновь создаваемую газету Сталинградского фронта. И назначили меня собкором газеты фронта в 62-ю армию, и отправился я на самый передний край — в сражающийся Сталинград. Здесь был сущий ад. Пекло. Об этом я уже рассказал. Повторюсь и скажу, что газета фронтовая с грозным именем «Сталинское знамя» требовала ежедневно и даже ежечасно точнейшей информации с рубежей сражения и кровопролития — с заводов «Баррикады», «Красный Октябрь», Тракторного, с пылающих улиц и площадей, с кровоточащего Мамаева кургана — отовсюду, где насмерть стояли сталинградцы. Всюду надо было проникнуть, своими глазами увидеть сражения в городе, встретиться с командирами и солдатами, отличившимися в боях. И написать, а самая сложнейшая операция — переправить через горящую и обстреливаемую Волгу, редакция ведь была за рекой.

Были и госпитали, война не щадила и журналистов. После них снова фронт — Южный, 2-й Прибалтийский, 1-й Белорусский. Прибалтика, Польша, Германия и ее столица Берлин. На ступенях рейхстага 2 мая 1945 года написал последний фронтовой репортаж. Побывал почти во всех пятистах комнатах и кабинетах рейхстага, искореженных боем внутри здания. Обошел имперскую канцелярию Гитлера. Все увиденное запечатлел по горячим следам в своих репортажах и очерках.

Пять лет прослужил в Группе советских войск в Германии, в редакции газеты 3-й ударной армии. Побывал не только во всех ее дивизиях, но и в городах и землях ухоженной, каменно-благоустроенной, с великолепными автобанами Германии. Присутствовал на митингах, которые проводили Вильгельм Пик, Отто Гротеволь, Вальтер Ульбрихт. Наблюдал рождение ГДР. Немцы не сопротивлялись, мирно сосуществовали с нами. Гитлера не ругали, но и не хвалили. Молчали. Коммунистов (немецких) поддерживали, словом, нацелились на социализм по нашему образцу. А куда им было деваться?!

Вообще-то немцы в быту порядочные, пунктуальные, дисциплинированные (это в крови), обязательные люди. Но душа не нараспашку. Каждый в свою тарелку смотрит, свой бутерброд жует. Идешь к ним в гости — неси свой харч. Не по-нашенски! Однако ж, видимо, наше хлебосольство, человечность, доброжелательность им понравились. Помню, когда покидал ГДР, пожилая немка, хозяйка дома, в котором я жил с семьей, фрау Марта, крепко поцеловав на прощание мою пятилетнюю дочь, сказала: «Не покидайте нас навсегда. Приезжайте! Мой дом всегда открыт для вас».

Но жить долго за пределами Родины тоскливо. Недаром говорят: в гостях хорошо, а дома лучше. Сердце давно рвалось в родные края. Для меня этот день настал в январе пятидесятого.

Новое назначение привело меня в Свердловск, в редакцию газеты Уральского военного округа «Красный боец». И сразу скажу: повезло мне, повезло. Попал в солидный коллектив. У всех, кто трудился в «Красном бойце», был богатый журналистский опыт, у каждого офицера за плечами — война, фронт. Воины обстрелянные, порохом опаленные, значит, мне с ними по душе. И что важно, минувшая война, ее «белые пятна», неизвестные и малоизвестные страницы стали для нас полем боя, на котором мы, военные журналисты, нашли свое призвание: отправились в поиск, чтобы открыть новые имена героев, чтобы воздать должное сынам и дочерям Урала, совершившим бессмертный подвиг на полях битв и у заводских станков. Весь Урал исколесили. И он заворожил меня своим величием, промышленной мощью, красотой лесов, горных озер и рек, самобытностью городов и маленьких селений, мудростью и мастеровитостью уральцев.

И я обрел новую родину. Первая — Беларусь, вторая — Урал. Вот уже 53 года я живу и тружусь сейчас как писатель, на этой завораживающей европейско-азиатской земле. После увольнения из армии был корреспондентом «Литературной газеты» по Уралу. Урал отточил мое перо: написаны сотни статей, репортажей, очерков, рассказов, повестей, создано до трех десятков книг — «Золотой крест», «Поиск продолжается», «Память», «Токарь Мехонцев», «Подвиг обретает имя», «Твои солдаты, Урал», «Двести дней в огне», «Свой причал», «Четверо отважных», «Берлинская тетрадь», «Схватка», «Эхо сороковых», «Комбат», «Я вернусь, мама!», «Сталинградские были», «Генералиада», «Дневник Победы: шли мы на Берлин», «Имена», «Звезды» и другие произведения, опубликованные в разных сборниках. Написан сценарий документального фильма «Сколько верст до рейхстага».

За книги «Имена» и «Дневник Победы: шли мы на Берлин» в 2001 году присвоено звание лауреата Литературной премии имени Н. И. Кузнецова.

Все мои книги преимущественно документальная проза и публицистика, ибо считаю, что жизнь реальная мудрее и богаче любого вымысла. Герои моих произведений — живые и павшие Солдаты Победы. Я их всех помню, знаю, восхищаюсь ими, ибо подвиг воинов сороковых поистине бессмертен. Моими друзьями стали сотни рядовых и офицеров, среди которых солдаты Сталинграда, такие как легендарный снайпер Василий Зайцев, пулеметчик с Мамаева кургана Иван Казанцев, комдив генерал Иван Людников, мой напарник по фронтовой газете Юлий Чепурин; участники штурма Берлина и рейхстага комбат Степан Неустроев, его замполит Алексей Берест, знаменосцы Михаил Егоров и Мелитон Кантария, военные журналисты переднего края Василий Субботин, Владимир Савицкий и Владимир Гребнев. Я благодарен судьбе, что подарила мне встречи с легендарными военачальниками. Это — командармы Василий Кузнецов, Василий Чуйков, Дмитрий Лелюшенко, Павел Батов, комдивы Василий Шатилов, Семен Левин, Александр Родимцев, комкоры Матвей Вайнруб, Иван Тутаринов и, конечно же, легендарный маршал Георгий Жуков. И давал мне интервью Юрий Гагарин. Рад, что и многие замечательные писатели были моими знакомыми, друзьями. Такие, скажем, как Илья Эренбург, Василий Гроссман, Виктор Боков, Юрий Трифонов, Сергей Островой, Бела Иллеш, Павел Бажов, Иосиф Ликстанов, Михаил Львов, Александр Маковский, Владислав Крапивин, Герман Дробиз, Венедикт Станцев, Юрий Яценко, Владимир Блинов, Михаил Найдич, Андрей Комлев, Александр Кердан, Алексей Петров, Вадим Очеретин, Лев Сорокин, Владимир Турунтаев, Лев Сонин и десятки других. Урал, моя вторая родина, стал родиной и для моей семьи. Я счастлив, что здесь живут моя жена Фрида Федоровна, мои дети — дочка Анна, сын Александр, их семьи, внучка Катюша. Всем Урал по душе.

Я доволен своей судьбой. Не забыло меня и правительство, наградив пятью боевыми орденами: Отечественной войны I степени, двумя орденами Отечественной войны II степени, двумя орденами Красной Звезды, двумя медалями «За боевые заслуги» и очень дорогими для меня медалями — «За оборону Сталинграда», «За освобождение Варшавы» и «За взятие Берлина». И присвоило воинское звание полковника.

В общем, пока, несмотря на возраст, все нормально. А что впереди, загадывать не будем. Как говорят, поживем — увидим. Думаю, что еще не вечер!

И ставлю точку

Пришла пора ставить точку. Что ж, радоваться бы надо, а я почему-то печалюсь. Печалюсь оттого, что пока вел поиск, пока писал, ушли, как говорят, в мир иной многие мои друзья, мои погодки-однополчане.

Не стало Володи Гребнева — неутомимого и талантливого фотокора, Вани Казанцева — храбрейшего сталинградского пулеметчика, Степана Неустроева и Николая Самсонова — героев штурма рейхстага, Ивана Людникова и Александра Родимцева — прославленных комдивов, Алексея Береста — храброго замполита, Михаила Егорова, разведчика и знаменосца... Всех не перечесть...

Вспоминаю трагические события — нелепую войну в Абхазии.

По радио слышу: бомбят Сухуми... В огне Гагра... Под обстрелом Очамчири...

Сердце разрывалось, когда слышал это. Разрывалось оттого, что в тех прелестных городах и селениях живут мои однополчане. С ними я прошел Великую Отечественную, с ними вошел в Берлин. И вот они снова в огне... Что с тобой, Мелитон? Жив ли?

Так я каждый божий день окликал моего давнего друга Мелитона Кантария. Убежден, что и вы, дорогие читатели, знаете его. Это он и его боевой товарищ по разведке Михаил Егоров почти в самый последний час Великой Отечественной войны ворвались в громыхающий от взрывов рейхстаг и, проникнув на его купол, водрузили там Знамя Победы. Я вскоре после того события встретился с Мелитоном прямо у рейхстага. Спросил тогда его: что увидел он с купольной высоты? Мелитон хитро прищурил глаза, улыбнулся и на полном серьезе ответил: «Черное море увидел... Абхазию... И Очамчири...» Я вынул блокнот и записал эти слова. А Мелитон продолжал: «Понимаешь, фашистам уже капут. Я скоро уеду домой. Ты, наверное, ничего не знаешь про мои Очамчири... О, это райская земля. Море плещется у окон каждого дома... А розы, тюльпаны, магнолии...»

Ах как сладко умел рассказывать Мелитон. Заслушаешься!

— А про Знамя Победы что сказать, сам видишь: надежно стоит. Смотри, на ветру колышется. Живое оно. И мы живы...

Мелитона кто-то окликнул, и он, поправив пилотку, на ходу произнес:

— Приезжай в Очамчири. Дорогим гостем будешь. Там поговорим...

Не приехал я в Очамчири. Так сложилось. Но с Мелитоном встречался. Всякий раз, когда в Москве собирались ветераны 3-й ударной, Кантария приезжал из Очамчири, а я из Свердловска. «Когда же все-таки ждать тебя? — спрашивал меня Мелитон. — Комбат Неустроев приезжал. Комдив Шатилов тоже навестил. И тебя жду...»

А я все ждал хоть какой-либо весточки от Мелитона. Как он там, в воюющей Абхазии? И дождался. В газете «Красная звезда» я увидел портрет 74-летнего Кантария и прочитал рассказ о том, как корреспондент встретился в прифронтовом Очамчири с Мелитоном Варламовичем.

— Вы из Москвы? — спросил корреспондента Кантария. — Так скажите, когда же все это кончится?.. Я свою войну закончил в сорок пятом. Но я снова готов водрузить Знамя Победы. Только покажите мне это место. Нет такого места на нашей земле. В этой войне победы и победителей не будет.

Боже, какие горестные слова. Я понимаю Мелитона, война ворвалась в его мирный дом и принесла большую беду: в окопах под Очамчири погиб внук Томаз. Не думал и не гадал лихой разведчик из 150-й Идрицко-Берлинской стрелковой дивизии, что когда-то у него под окном будут рваться снаряды, что в магазин за хлебом он будет пробираться ползком или перебежками. До какого же безумия дошли люди, чтобы брат в брата ни с того ни с сего палили огнем из автоматов и орудий. Нет, такое в уме не укладывается...

Не выдержало сердце бывалого ветерана такой трагедии: скончался Мелитон Варламович в тот момент, когда у его дома разорвалась мина. Включаю снова радио. Может, услышу что-то обнадеживающее. Нет, не слышно добрых вестей. Снова бомбят, снова кровь и слезы.

Нанесен орудийный удар по самому центру Сухуми. А там, в уютном и благоустроенном центре, живет еще один мой однополчанин — Кондрат Убилава, тот самый лейтенант, который в дни боев за Берлин вместе со своим радиовзводом обеспечивал связью командование 79-го стрелкового корпуса со штурмующими группами. В самый критический момент боя за рейхстаг снарядным осколком было выведено из строя запасное питание одной из раций, а основное уже иссякло. Тогда сам лейтенант Убилава, презирая опасность, бегом проскочил сквозь дышащую огнем улицу и пробрался на пункт боепитания, откуда и доставил новый комплект питания. И вовремя. Через считанные секунды над рейхстагом взвилось Знамя Победы. И Убилава, еще не отдышавшись, первым по радио доложил об этом историческом событии комкору генералу Переверткину, а тот — командарму Кузнецову, а командарм — маршалу Жукову, последний же — Верховному Главнокомандующему. Вот какая эфирная волна покатилась от лейтенанта Кондрата Убилава из Берлина.

Где же сегодня мой друг Кондрат Хутаевич? Неужто в его дом угодил снаряд? Дом великолепный, мы с женой Фридой Федоровной гостили там. Кондрат угощал изысканными блюдами и превосходными винами собственного изготовления. И все грозился приехать на Урал, чтобы взглянуть на нашу жизнь своим «крокодильским» оком. Да, это не описка, именно «крокодильским». Кто читал журнал «Крокодил», тот не мог не заметить хлесткие фельетоны собкора по Кавказу Кондрата Убилава. Но в последних номерах что-то я не встретил этой фамилии. Наверное, не до фельетонов Кондрату.

Но вот в 2001 году мой сын Александр, побывав в Тбилиси, увидел в местной газете очерк о Кондрате Убилаве, здравствующем ветеране войны, отмечающем свое 80-летие. Я обрадовался такой вести.

Радуюсь всегда, когда вижу ветерана бодро шагающим. Радуюсь и тогда, когда нынешние молодые люди оказывают Солдатам Победы уважение, когда интерес проявляют к нашей боевой истории. Буду особенно рад, если и моя книга поможет людям в познании нашего славного прошлого.

Жизнь продолжается. Да сопутствует успех всем, кто созидает и строит, кто творит добро. И пусть будут самой завершающей точкой моего повествования оптимистические строки моего друга и славного поэта Венедикта Станцева: «Мы еще поживем, мы еще повоюем!».

 

Примечания

{1} Нет, солдат, не торгую.