Левин Юрий Абрамович
Сталинградские дни и ночи
«Военная
литература»: militera.lib.ru
Издание: Левин Ю. А. Солдаты
Победы. — Екатеринбург: Банк культурной информации, 2005.
Книга на сайте: militera.lib.ru/prose/russian/levin_ua4/index.html
Иллюстрации: нет
OCR, правка: Андрей Мятишкин
(amyatishkin@mail.ru)
Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)
Левин Ю. А. Солдаты Победы. Документальная проза: повесть, рассказы, очерки, публицистика, (сер. «Время. Судьбы. Портреты») — Екатеринбург: Банк культурной информации, 2005. — 784 с., ил. Тираж 1000. ISBN 5–7851–0543–8.
Из текста: ...В сентябре сорок
второго был переведен во вновь создаваемую газету Сталинградского фронта. И
назначили меня собкором газеты фронта в 62-ю армию, и отправился я на самый
передний край — в сражающийся Сталинград. Здесь был сущий ад. Пекло. Об
этом я уже рассказал. Повторюсь и скажу, что газета фронтовая с грозным именем
«Сталинское знамя» требовала ежедневно и даже ежечасно точнейшей информации с
рубежей сражения и кровопролития — с заводов «Баррикады», «Красный
Октябрь», Тракторного, с пылающих улиц и площадей, с кровоточащего Мамаева
кургана — отовсюду, где насмерть стояли сталинградцы. Всюду надо было
проникнуть, своими глазами увидеть сражения в городе, встретиться с командирами
и солдатами, отличившимися в боях. И написать, а самая сложнейшая
операция — переправить через горящую и обстреливаемую Волгу, редакция ведь
была за рекой.
Содержание
Предисловие
В
бой шла рабочая гвардия
И
Пушкин в битве был
Пулеметчик
с Мамаева кургана
Его
имя — в списках героев
Спасая
скрипку
«Язык»
есть!
Дом
ратной славы
Хаит
из Дома Павлова
Зайцевские
выстрелы
Огненный
остров
Снаряды
дырявили броню
Танк
на пьедестале
Лодочник
Степаныч
Привет
от Всесоюзного старосты
Живите
долго, Марк Исаевич!
Пасионарии
сын
Две
встречи
Все тексты, находящиеся на сайте,
предназначены для бесплатного прочтения всеми, кто того пожелает. Используйте в
учёбе и в работе, цитируйте, заучивайте... в общем, наслаждайтесь. Захотите,
размещайте эти тексты на своих страницах, только выполните в этом случае одну
просьбу: сопроводите текст служебной информацией - откуда взят, кто
обрабатывал. Не преумножайте хаоса в многострадальном интернете. Информацию по
архивам см. в разделе Militera: архивы и другия
полезныя диски (militera.lib.ru/cd).
Вот-вот исполнится 60 лет нашей Победе. Сколько же нынче ее
творцам? Считайте...
Да, вы точно подсчитали: нам за 80. Мы благодарны судьбе за то,
что она милосердно подарила нам жизнь и дала возможность встретить столь
солидный юбилей с чаркой в руках.
Коль так, наш первый тост за торжество Победы. За мир, который
был завоеван в мае сорок пятого.
Второй же тост — за Солдат-Победителей, за них, стойких и
мужественных сыновей Отечества, — павших и живых.
Никого не забудем нынче, как и помнили все шестьдесят лет.
Этой памяти я посвящаю свою книгу. Пишу о тех, кто сражался у
Ржева и в Сталинграде, Прибалтике и Белоруссии, на Днепре и в Польше. И о тех,
кто вступил на землю, откуда приползла к нам фашистская гадина. Пишу о славных
и храбрых солдатах, штурмовавших германскую столицу Берлин и водрузивших над
рейхстагом наше победное Красное знамя.
Живи вечно, наша Великая Победа!
Автор
В бой шла
рабочая гвардия
Эту главу родил журналистский поиск. Свершился он в шестьдесят
седьмом году прошлого века. Трудился я тогда в окружной газете «Красный боец».
И вот однажды подходит ко мне Семен Шмерлинг, начальник отдела боевой и
физической подготовки редакции, и спрашивает:
— Ты ведь в Сталинграде воевал. Можешь вспомнить, как
началась битва?
— Конечно, могу.
— Прямо сейчас вспоминай.
— А для чего? — удивился я.
— Потом скажу... Вспоминай.
Пришлось уважить просьбу друга. И моя память вернулась в год
1942-й.
...Было знойное лето. Донская степь задыхалась от пыли и
жажды...
Пыль обволокла дороги, сизой завесой ползла за танками и
автомобилями.
Степь дышала огнем. Дрожала от взрывов земля. Горели хутора и
станицы.
Линия фронта, изогнутая и изломанная, с каждым днем все дальше
уходила на восток, оставляя позади себя большие и малые реки, города и села.
Война перекатывалась с рубежа на рубеж: с Калитвы на Чир, с Северного Донца на
Цимлу.
Грохот боя докатился до тихого Дона. И с того часа тишина
покинула его.
Фашисты наступали, нацелив свои черные стрелы на Волгу.
Сталинград был их заветным рубежом.
Июль и август стали месяцами жестоких сражений на Дону.
Кровопролитные бои развертывались у переправ. Немцы стремились скорее овладеть
ими.
Пали Цимлянская и Нижне-Чирская, Калач и Сиротинская. От Дона
черные стрелы словно змеи поползли к Волге. Вытянув длинные шеи, они
остроконечными пиками-жалами нацелились на Сталинград... А как он,
полумиллионный Сталинград? Прислушиваясь к далекому грохоту боя, он трудился.
Город строил оборонительные рубежи — дальние и ближние — и давал
фронту танки, готовился к эвакуации женщин и детей и создавал отряды народного
ополчения. Сталинград постепенно сбрасывал гражданскую одежду и облачался в
солдатскую шинель.
...Мой рассказ прервал вопрос Семена:
— А чем был занят СТЗ, то есть тракторный завод?
Снова напряг я свою память.
... Ежедневно с конвейера завода сходили танки. Опытные
механики-водители их испытывали, и машины сразу же уходили на фронт. А оттуда
цепочкой тянулись тридцатьчетверки-инвалиды: одни — на буксире,
другие — своим ходом. Работа кипела. Люди спали по три-четыре часа в
сутки. Даже мастера танкового вождения, если, случалась свободная минутка, шли
на сборку, вставали к конвейеру. Ни усталость, ни фашистские бомбежки, ни
вылазки вражеских диверсантов не могли приостановить могучий броневой поток, который
выходил из ворот Тракторного.
Т-34... Лучший танк того времени. Высокая скорость, отличная
маневренность, большая огневая мощь.
Сила его тарана была такова, что гитлеровские Т-4 раскалывались,
как орехи. Даже «тигры» и «фердинанды», появившиеся позже, не могли совладать с
нашей тридцатьчетверкой. Но тогда, летом 1942 года, немцы еще надеялись
задавить нас количеством танков. Они рвались к Сталинграду, стремясь захватить
не только стратегически важный рубеж, они рвались к сердцу нашей танковой
индустрии. Труженики-танкостроители СТЗ знали: такого никогда не случится.
Поэтому в те буревые дни и ночи производство грозных машин не свертывалось, оно
расширялось...
Семен Шмерлинг снова подбросил мне вопрос: а когда начались бои
в районе СТЗ?
— Кажется, 23 августа, — ответил я.
— Точно, 23 августа, — подтвердил Шмерлинг. — А
как это было?
— Как? — переспросил я и запнулся.
— Да, как?
Ничего вразумительного я не смог сказать.
— Не огорчайся, — сказал Семен Борисович. — Мне
кажется, что никто еще толком не знает, каким был бой в районе Тракторного 23
августа.
И он рассказал мне, что ему на глаза попался небольшой документ
из военного архива, в котором сказано, что первыми, кто вступил в бой с
прорвавшимися к Сталинграду фашистскими танками, были тракторостроители —
рабочие СТЗ. Вот и все.
А кто те герои? Где они?
Мы оба задумались: в самом деле, где они могут быть? Может, все
погибли?
— Не думаю, — произнес Семен Борисович, — кто-то
должен был уцелеть, выбраться.
Ему, боевому офицеру, прошедшему через многие бои, не раз
бывавшему в таких переплетах, после которых, казалось, даже жутко вспоминать,
никак не хотелось верить, что нельзя отыскать живых следов сражения. И он
уверенно сказал:
— Сердцем чую, что живы те тракторостроители-солдаты!
Слова эти вдохновили и меня: я поверил в оптимизм Шмерлинга. И
мы стали рассуждать. Куда подевались те герои? Возможно, солдатами остались, а
может быть, кто снова к станку встал: ведь в те дни СТЗ давал фронту танки.
Я вспомнил, что в конце августа — начале сентября 1942 года
особенно активно шла эвакуация рабочих СТЗ. Их переправляли на левый берег
Волги.
— Вот то-то и оно! — произнес Семен Борисович. —
Куда могли эвакуироваться сталинградские тракторостроители? Видимо, туда, где
ковались танки: в Челябинск, Свердловск, Тагил... А все это наша, уральская
земля. Давай-ка, друг, поищем героев у себя дома.
Мы начали со Свердловска. Известно было, что в годы войны танки
делал Уралмаш. Поэтому мы подключили к поиску еще одного журналиста —
сотрудника уралмашевской газеты «За тяжелое машиностроение» Юрия Семенова.
Нам чертовски повезло: в отделе кадров завода сообщили Семенову,
что в 1942 году на Уралмаш прибыла большая группа сталинградских рабочих и что
многие из них сейчас живут в Свердловске. Даже фамилии назвали и дали адреса.
Мы все втроем ринулись в «бой». Первым сталинградцем, с которым
мы встретились, был Николай Николаевич Мальков, инженер.
— Да, я участвовал в том бою, — ответил он на наш
вопрос. — И не только я, в моем цехе есть еще товарищи, которым довелось
защищать Сталинградский тракторный.
Мы были на десятом небе. Я тогда всю ночь глаз не сомкнул: шутка
ли, удалось напасть на след такого подвига!
Как и пообещал Николай Николаевич, все сталинградцы воскресным
днем собрались на квартире у одного из их друзей Ивана Васильевича Головина.
Пришло одиннадцать человек. Я хочу поименно перечислить их: пусть все знают
имена героев-сталинградцев!
Мальков Николай
Николаевич,
Головин Иван
Васильевич,
Пермяков Николай
Андреевич,
Филатов Александр
Алексеевич,
Сафонов Михаил
Петрович,
Семенко Александр
Климович,
Ткаченко Григорий
Матвеевич,
Кнеллер Тойвия
Срулевич,
Стаценко Анатолий
Семенович,
Лисин Леонид Петрович,
Селиверстов Степан
Романович.
И вот Мальков и его
товарищи поведали нам о событиях, происходивших 23 августа.
Сходившие с
конвейера СТЗ новенькие Т-34 сначала шли на заводской испытательный полигон,
что расположен был за речкой Мечеткой, а уж затем и в бой.
Так было и 23
августа. Ранним утром отправилась за речку Мечетку группа новеньких
тридцатьчетверок, машины еще были незавершенными. На них стояли
фальшбашни — для создания нормального груза. Предстояло поставить
настоящие башни, вооружить машины, пристрелять пушку и пулеметы. А пока, по
заведенному порядку, танки пошли на обкатку, на проверку двигателей и ходовой
части.
За рычагами машин
сидели и Александр Алексеевич Филатов, и Иван Васильевич Головин, ставшие потом
свердловчанами-уралмашевцами. Вспоминая 23 августа, они рассказывали:
— Мы с
товарищами вели танки по привычным, пройденным много раз колеям заводского
полигона. За машинами клубилась пыль. Ровно гудели сильные двигатели... И вдруг
удары по броне. Несомненно, пулевые. Еще и еще. Бьют пулеметы...
Рабочим верилось и
не верилось... Знали, что немец еще далеко. Не удержались, остановили машины.
Надо посмотреть, проверить. Точно. Ливень свинца обрушился на броню. Хорошо,
что еще не ударили бронебойными.
Решили немедленно
возвращаться. Бессмысленно принимать бой безоружными. Скорее предупредить
заводских, что враг близко: то ли передовые части наступающих, то ли их
разведка, то ли десант. Этого они не знали. Ясно одно — скорее на завод.
Тревожная новость,
которую привезли испытатели, подтвердилась. Из военкомата сообщили, что в
непосредственной близости от города появились танки противника и неподалеку
высажен десант. Немцы, почти не встречая сопротивления, движутся от села
Орловки к Волге, в сторону Тракторного. Опасность чрезвычайно велика, тем более
что крупных наших частей на этом направлении нет.
Прошло немного
времени, и на заводе все переменилось.
— Паники не
было, — вспоминает Николай Николаевич Мальков. — Сразу собрались
командиры производства, чтобы в трудную минуту принять ответственное решение.
Было беспокойно, но паники не было...
Партийная организация
и руководители завода еще заранее начали запись в народное ополчение, и теперь
посыльные вызывали ополченцев из цехов на сборный пункт. Открывались оружейные
склады, и оттуда выносили танковые пулеметы. Рабочие-вооруженцы взялись их
пристрелять для установки пехотным способом на сошках.
Весь тот день и
следующую за ним ночь в заводском тире не умолкали пулеметные выстрелы. Это
рабочие Леонид Лисин, Степан Селиверстов, Таня Терновская, Клава Сафонова
(сестра Михаила Сафонова — бывшего сталинградца, а потом уралмашевца)
пристреливали «дегтяри». 250 пулеметов, приведенных к нормальному бою, были
переданы ополченцам. Не только с Тракторного, но и с «Баррикад», «Красного
Октября» уходили роты и батальоны ополченцев.
Перед тем, как
писать эти строки, мы с уважением и гордостью рассматривали удостоверение № 170
народного ополчения, выданное Николаю Федоровичу Малькову. Старый рабочий одним
из первых записался в ополчение и в качестве пулеметчика с оружием,
подготовленным заводскими товарищами, вышел на оборонительный рубеж.
В то время как
Николай Федорович получал пулемет, его сын — Николай Николаевич вместе с
руководителями предприятия и военными представителями решал сложные вопросы
обороны родного завода.
Танки! О них думали
руководители Тракторного. Танки — та сила и мощь, которая сейчас способна
противостоять внезапному нападению опытного и отлично вооруженного врага.
Тридцатьчетверки
сходили с конвейера. У сборочного ровным строем стояли пятнадцать новеньких
машин, вооруженных и обкатанных. Они задержались потому, что придирчивые и в
эту страдную пору военпреды нашли в них небольшие изъяны, требовали устранения.
Что ж, эти машины могут сейчас сослужить неоценимую службу. К ним можно
добавить еще несколько вполне готовых тридцатьчетверок.
А кто поведет их в
бой? Где механики-водители? Командиры машин? Башнеры? Да вот же они:
рабочие — испытатели танков, сотни раз выезжавшие на полигон. Они
управляют танками, как говорили заводские, словно велосипедами. В боевые машины
сядут и оружейники, устанавливающие, выверяющие и пристреливающие орудия и
пулеметы.
Итак, решено
кликнуть клич: добровольцы — на танки!
Добровольцев
оказалось гораздо больше, чем машин.
— Есть! —
ответил по-военному старший техник Николай Андреевич Пермяков.
Были готовы сесть за
рычаги и Петр Калин, и Степан Яицкий, и Александр Филатов, и Иван Головин. У
них и их товарищей в карманах были маленькие книжечки первоклассных водителей и
даже мастеров вождения.
— Помню, —
рассказывает один из организаторов этого рабочего танкового подразделения
Николай Николаевич Мальков, — все совершалось предельно быстро. Механики
переодевались в комбинезоны, надевали танкошлемы — все было наготове.
Кое-кто надел солдатские гимнастерки. Но большинство были в рабочих костюмах.
Не мешкая, принялись заправлять машины горючим и маслом, загружать боеприпасы.
Все было на заводе в изобилии.
Вскоре вытянулась из
заводских ворот колонна тридцатьчетверок. Еще полыхало солнце, освещая суровую
броню машин. Из-за солнца появилась волна фашистских пикировщиков. Горбатые, с
изогнутыми крыльями «Юнкерсы-87» устремились на поселок танкостроителей.
Рабочие, а сейчас бойцы танковой роты, бережно укрыли машины под деревьями.
Переждав бомбежку, они продолжали путь. Танки шли по знакомым местам — по
улице Зеленой, вдоль рощи, посаженной руками рабочих, мимо кинотеатра
«Ударник», где часто собирались заводским коллективом.
Танкостроители
знали, что с врагом воюют бойцы и командиры, отстаивающие каждую пядь земли на
подступах к городу. А их, танкостроителей, рабочий долг — ковать оружие.
Но уж если враг у ворот, то и они не могут ждать и тоже, как солдаты, пойдут в
бой.
Тридцатьчетверки
спустились в лощину, где текла пересыхающая речка Мечетка, где в воскресные дни
пропадали заводские мальчишки.
За речкой был фронт.
Николай Андреевич
Пермяков берет карандаш и на листке бумаги набрасывает схему. Схему памятного
боя на окраине Сталинграда.
Вот квадраты
заводских цехов. Улицы поселка. По ним прошла танковая колонна.
— Подожди-ка, —
говорит склонившийся над схемой Иван Васильевич Головин, — вот здесь мы
укрывали танки, пережидали бомбежку.
— А мою машину
оставили вблизи завода, в засаде, — добавляет Александр Алексеевич
Филатов.
Тянется карандашная
линия — путь тридцатьчетверок. Подходит она к извилистым штрихам —
два рукава речки Мечетки — Сухая и Мокрая. Протоки, сливаясь в один, текут
в Волгу.
В вечерней темноте
танки вброд перешли речку и развернулись полукольцом — от берега Волги до
аэродрома. Машина от машины метрах в двухстах-трехстах.
На схеме —
линия обороны. Но ни карандашом, ни словами не передать напряженное ожидание
боя, горячий труд рабочих-бойцов. Они взяли в руки лопаты, вгрызались в
неподатливую землю, рыли окопы для тридцатьчетверок. К утру на поверхности
остались только броневые башни. Стволы были повернуты в сторону села Орловки,
откуда раздавались выстрелы.
— В танках были
все свои, — говорит Николай Андреевич. — Помню, что
механиками-водителями были Петр Калин, Степан Яицкий и еще ребята со сдаточного
участка. Были тут и другие испытатели, вооруженцы, сборщики. Командир роты был
военный человек — из танкового подразделения, которое принимало в ту пору
у нас готовую продукцию. Взводами командовали заводские военпреды...
Впереди лежала
открытая степь, кое-где перерезанная балками. Видно далеко окрест. Даже в
темноте различались контуры танковых башен. Между танками заняли позиции
ополченцы. Вооруженные винтовками и танковыми пулеметами, установленными на
сошках, пехотинцы окапывались, зарывались поглубже.
Наступило утро 24
августа. Прозрачное степное утро.
Со стороны Орловки
усилились выстрелы.
— Мы ждали
атаки, — говорит Николай Андреевич. — Для меня и многих других она
была не первой. Но иные рабочие-танкисты встречались с настоящим врагом
впервые.
Вскоре рабочие
увидели, как в широкую балку спустились три немецких танка. За ними,
рассыпавшись цепью, шла фашистская пехота.
— Я стоял рядом
с танком командира роты, — говорит Николай Андреевич. — Перебросились
с ротным словами: как бы волнение не помешало нашим танкистам. Не открыли бы
раньше времени огонь. Но сдержались ребята, слушали команду. А задумано было
так: стрелять нашим трем машинам — той, где был командир роты, и двум
справа.
Два немецких танка
выползли из балки, шли вровень, третий отставал — шел углом назад.
Вот теперь самое
время.
— Огонь!
Грянули танковые
пушки. Один залп, второй. И на втором остановились, задымили два немецких
танка.
— Понимаете,
какое чувство радости мы испытали, — говорит Пермяков. — Бьем
фашистов мы — рабочие.
Не прошел и третий
танк. Он был подбит и остался стоять у выхода из балки, на виду у
рабочих-танкистов, у ополченцев.
Фашистская пехота
залегла. Но ненадолго. Через полчаса немецкие автоматчики короткими перебежками
стали выдвигаться вперед. Они открывали огонь, ждали ответных выстрелов,
нащупывали огневые точки обороняющихся.
И вот, когда фашисты
приблизились, разом загремели танковые пушки, дробным грохотом ответили им две
с лишним сотни пристрелянных рабочими пулеметов.
Откатались фашисты,
оставляя на поле убитых.
В тот же день они
предприняли еще несколько попыток прорваться к Тракторному, но каждая их атака
разбивалась об упорную оборону танкостроителей.
Минула ночь. 25
августа на рассвете над позициями рабочих появилась «рама». Этот двухфюзеляжный
самолет-разведчик был всегда предвестником тяжелого боя. Немцы подтянули
артиллерию. Теперь фашистские снаряды рвались на позициях рабочих, сеяли
смерть. Ответный огонь по наступающей цепи автоматчиков пришлось вести под
артиллерийским обстрелом.
«Рама» привела за
собой и пикирующие бомбардировщики. Серо-черными столбами вставали разрывы
авиационных бомб. Дым и пыль окутали окопы.
В перерывах между
атаками и бомбежками рабочие-танкисты меняли позиции своих машин. 25 августа
трижды пришлось перемещать танки и перекидать многие центнеры и тонны земли.
Наутро 26-го
фашистские атаки возобновились.
Итак, здесь, в
нескольких километрах от города, от завода, кипел яростный бой, а Тракторный
продолжал работать. История нашей страны знает такие подвиги труда и борьбы. В
осажденном Ленинграде было подобное. Там под ожесточенными бомбежками, вблизи
от линии фронта, рабочие продолжали ковать оружие. Так было и на Тракторном. Но
как это трудно, как мучительно трудно! Рядом бой — и там сражаются и
гибнут товарищи, родные, близкие. А тут, в затемненных цехах, иногда укрываясь
брезентами, чтобы не нарушать маскировку, клепают и точат, собирают машины.
Не многие семьи
рабочих СТЗ были эвакуированы. Оставшиеся в поселке женщины, старики, дети
помогали, чем могли. Рабочие сборочного цеха помнят Татьяну Куцаеву с сыном
Валерием. Она в самые трудные дни продолжала работать комплектовщицей, жила в
землянке и варила рабочим пищу. И горячая баланда или каша — скромный
приварок — шли в дополнение к 125 граммам хлеба — пайку той боевой
поры.
В начале
развернувшихся у Тракторного боев группа женщин и детей переправилась через
Волгу и расположилась в палатках у Средней Ахтубы. Была среди них и молодая
жена Михаила Петровича Сафонова, старшего мастера участка вооружения, —
Антонина. Теперь она и ее муж живут и работают на Уралмаше. Вот что вспоминает
Антонина Харитоновна:
— Прожили мы в
Ахтубе несколько дней. Сердце болит. За своих неспокойно. И пошли мы вдвоем с
подругой. Переправились через рукава Волги катером, а потом по понтонному
мосту. Бомбили фашисты. Жутко. Добрались. Смотрим — работает завод. И под
обстрелом, под бомбежкой — работает да и все...
В это время сошедшие
с конвейера танки испытывали у цеха на плацу. Пушки пристреливали тут же —
огонь вели в сторону фашистских позиций!
...А схватка у речки
Мечетки продолжалась. 26 августа около 10 часов утра танкостроители отбили еще
одну вражескую атаку, сопровождавшуюся артиллерийским обстрелом.
Часам к двум
дня — новый артналет и атака. А к вечеру из-за Волги стали подтягиваться
регулярные части Красной Армии. Пришли пехотинцы, артиллеристы с 76-мм
орудиями. Военные танкисты стали постепенно заменять рабочих в боевых машинах.
Танкостроителей ждал
завод: фронт требовал танков больше и больше.
Николай Николаевич
Мальков вспоминает, как он вместе с другими руководителями предприятия и с
заместителем наркома танковой промышленности Гореглядом выезжал на передний
край. Там — за рычагами тридцатьчетверок, в их башнях находили они
рабочих, ставших бойцами, и одного за другим возвращали на завод.
Фашисты были
остановлены у стен Тракторного. Завод продолжал выпускать танки до конца
сентября 1942 года.
Участники этих
героических событий, проживающие в Свердловске, помнят, как вскоре после
августовских боев на завод приехал Я. И. Федоренко, возглавлявший в годы войны
бронетанковые и механизированные войска Красной Армии. Он высоко оценил
самоотверженный труд танкостроителей. О событиях 23–27 августа сказал:
— Если бы не
рабочие Тракторного, трудно бы пришлось... Крепко вы держали оборону.
Танкостроители
покидали Сталинград. Покидали с болью в сердце.
Ночью, погружаясь в
вагоны, они смотрели на запад, в сторону родного города. Смотрели молча и молча
плакали.
Сталинград горел.
Небо покрылось огромным огненным ореолом. Далеко по степи разносился грохот боя
и треск пожара.
Танкостроители не
отрывались от открытых вагонных дверей и тогда, когда эшелон застучал колесами
и взял курс на Камышин, на Саратов. Каждый, видимо, мысленно представил себе
горящим родной СТЗ. И от этого еще больше щемило сердце. А почему он должен
гореть? Может, они рано покинули его?
Нет, не рано. Они,
как настоящие солдаты, встретили врага у стен завода и не позволили фашистам
выйти к Волге. Одни — сражались, другие — делали танки для сражения.
И вот они едут.
Подальше от линии огня? Нет. Так утверждать нельзя. Справедливее сказать: снова
на линию огня. Танкостроители лишь меняли дислокацию.
Эшелон, миновав
Камышин, Саратов, Куйбышев, пошел на Свердловск.
По-братски встретил
Уралмаш сталинградцев. Всем определили жилье, никто не остался без крова.
Конечно, было тесно, но обиды не было. За последние месяцы научились жить
всяко: в подвалах горящих домов и в наспех выкопанных блиндажах, в башнях
танков и в вагонах-теплушках. Одним словом, жизнь круто обошлась с волжанами.
Но они не сдавались, стояли крепко на земле.
Сталинградцы во
главе со своим эшелонным командиром Николаем Николаевичем Мальковым предстали
перед уралмашевским начальством как боевое подразделение. Так оно и было.
Формально их нельзя было назвать ни батальоном, ни ротой, ни взводом. А на
самом деле любое из этих наименований точно выражало суть их коллектива. Короче
говоря, это была боевая единица танкостроителей и бойцов.
Танкостроители и
бойцы! А кем они будут здесь, на Урале? Линия фронта за тысячи километров.
Танков Уралмаш не делает.
Так ли это?
Нет, Уралмаш делает
танки, делает самоходки.
Эта весть сразу
окрылила сталинградцев. Следовательно, они будут заниматься тем, чем занимались
на СТЗ. Будут давать Родине то грозное оружие, которое ей остро нужно для
борьбы с врагом.
Уралмашевцам очень
нужны были тогда руки сталинградских танкостроителей. У уральцев был
приказ — делать танки, было большое желание как можно скорее наладить
производство грозных машин. Но не было опыта. А у сталинградцев было все:
огромный энтузиазм плюс большое умение.
С чего начинать?
Такой вопрос всегда возникает у человека, впервые принимающегося за какое-либо
дело. Возник он, естественно, и у сталинградцев.
— Начнем,
пожалуй, с этих машин, — предложил волжанам начальник уралмашевского цеха,
указывая на три только недавно сошедших с конвейера танка.
— Почему же с
них? Они ведь готовы. Их надо в бой, — вырвалось у кого-то из
сталинградцев.
— Верно, в бой.
Но они же еще не солдаты. Короче, барахлят наши танки. Не поймем — почему?
Вот так и был
разрешен вопрос — с чего начинать? Начали с этих трех танков.
Не будем
рассказывать о технологии дела. Скажем лишь, что для сталинградцев не
представляло большого труда обнаружить в уралмашевских первенцах неисправности.
Острое ухо опытного мастера способно было уловить в грохоте работающего мотора
посторонний шум. И не только уловить, но и безошибочно определить причину такой
неполадки. А зоркий глаз мог точно заметить любую неисправность, будь она в
башне или в другом боевом отсеке танка. Ну, а руки мастерового человека
способны творить чудеса.
Сталинградцы в самые
сжатые сроки полностью разобрали те три танка, затем собрали и передали в руки
испытателям. Последние сказали: «Добро!», и танки — первая уральская
броня — пошли в бой.
И Пушкин в
битве был
1
Опустел особняк. Вмиг стал безлюдным.
Последним его покинул хозяин, мужчина коренастый, широкоплечий,
с копной поседевших волос. Сел на краешек обитого кожей стула, как полагается собравшемуся
в дальнюю дорогу, и, спокойно поворачивая голову, осмотрел все углы. Бросил
взгляд на картину Левитана «Вечерний звон», висевшую над черным пианино, затем,
обернувшись, задержал свой взор на другом произведении искусства — картине
Поленова «Заросший пруд».
Закурил. За струйкой дыма увидел чугунно-бронзового Пушкина,
курчавая голова которого была чуть-чуть склонена, и, казалось, что поэта, как и
хозяина, обуревает какая-то тревожная дума.
— Так-то, Александр Сергеевич, расстаемся, — еле
шевеля губами, со вздохом произнес хозяин.
В окно постучали. Анатолий Борисович подошел к окну и увидел
сынулю.
— Что, Сашок?
— Папочка, выходи... Мы ждем тебя... Автобус вот-вот уйдет.
— Без меня не уйдет. Я сейчас...
Анатолий Борисович вспомнил, как он вечерами — другого
времени у начальника мартеновского цеха просто не было — уютно усаживался
в глубокое мягкое кресло, а сынуля Сашок напротив на диване, и он, раскрыв
томик Пушкина, читал любимые стихи. Отец читал — сын слушал. Иногда, правда,
когда Анатолий Борисович делал паузу, Саша просил его почитать что-либо про
птиц. Любил мальчишка стихи или рассказы про птиц. И отец находил такие стихи:
у Александра Сергеевича и о птицах немало написано.
Забыл и рощу и свободу
Невольный чижик надо мной.
Зерно клюет, и брызжет воду,
И песнью тешится живой.
Анатолий Борисович подошел вплотную к Пушкину, тронул с места
чугунный бюст поэта и понес его к окну. Поставил на подоконник лицом к улице. И
будто живому сказал:
— Общайся с миром... Не чувствуй себя одиноким... Прощай,
Александр Сергеевич, даст бог — свидимся...
И уже на левом берегу Волги, переправившись туда на
перегруженной людьми длиннющей барже, Анатолий Борисович, как и многие другие
спасающиеся от войны сталинградцы, услышал рев небесных моторов и грохот
взрывающихся бомб. Огненные всполохи и дым окутали город.
— Папаня, — услышал Анатолий Борисович голос
сына, — наш дом тоже горит?
Отец успокоил малыша. Что там, на правом берегу, ему неведомо
было. Он даже и представить себе не мог, что война могла так молниеносно
перемахнуть через донские степи и внезапно ворваться в его Сталинград. А он,
законом «забронированный» металлург, удаляется от нее. Вот-вот подкатит
вагон-теплушка — и прощай, волжская земля. Беспокоила неизвестность: куда
повезут, где причал? Лишь сказали: будем работать на победу! Это чуть-чуть
успокаивало.
На восток укатил Анатолий Борисович, а с запада к его дому
приполз враг. Немец боязливо оторвался от асфальта и, не разгибая спины,
приподнялся, чтобы заглянуть в окно: кто там? Так было приказано ему:
разведать!
И мгновенно снова рухнул на асфальт. Кого же испугался
фриц-разведчик? Никого ведь в особняке не было. Неужели чугунно-бронзовый
Пушкин напугал фашиста?
Фриц пальнул короткой очередью по окну. Зазвенели стекла. Но
бюст поэта не шелохнулся.
Немец, видимо, посчитав, что выполнил приказ, уполз обратно и
скрылся за кирпичными развалинами пятиэтажного дома.
Действия немецкого разведчика не остались незамеченными. Метрах
в сорока от особняка, ближе к Волге, располагался взвод из 138-й стрелковой
дивизии, и его командир лейтенант Сергей Осокин, удобно примостившись за
заводской каменной оградой, все видел: и как приполз фашист к особняку, и как
убрался.
— Что бы это значило? — спросил взводный командира
отделения младшего сержанта Одинца, который тоже не спускал глаз с немца.
— По моему разумению, — любил так выражаться белорус
Петро Одинец, — нюхають фрицы. Кажись, хата им та приглянулась. Ладный
будынок...
— И я так думаю, — согласился с Петром
взводный. — А мы их там встретим!
Еще за Волгой, на левом берегу, когда второй стрелковый батальон
был готов переправиться в Сталинград, взводному Осокину приглянулся младший
сержант Одинец. Тогда Осокин только что принял взвод и увидел, с какой
тщательностью командир отделения готовит бойцов к переправе. Рассказывал и
показывал, как наматывать на ноги портянки, чтоб было удобно шагать, как
укреплять лопатку, чтоб не болталась, — словом, молодых и необстрелянных
бойцов учил уму-разуму. Взводный увидел в Одинце воина бывалого. Так оно и было.
Успел пройти Одинец через трудные испытания. Отступал, плутал в лесах да
болотах родной Белоруссии во время окружения, еле выбрался из того ада, потом
ранение, госпиталь, и вот снова в сталинградское пекло попал. А лейтенант еще
не нюхал пороха и поэтому советовался с Одинцом, считался с его мнением. И
сейчас, когда речь зашла об особняке, в который, кажется, немцы нацелились,
Одинец определенно высказался:
— Надо брать эти хоромы, товарищ лейтенант. Выгодная
позиция, по моему разумению.
На том и порешили. Ротный поддержал взводного.
Трое бойцов во главе с командиром отделения, как только настали
сумерки, проникли в особняк. Обошли все комнаты и, никого не обнаружив,
расположились в зале. Одинец залюбовался левитановским «Вечерним звоном».
Церковь с золотыми куполами, тихая гладь реки и две лодчонки, причаленные к
берегу.
— На мою Птичь похожа, — тихо произнес Петро.
— Ты о чем, сержант? — к картине подошел Селезнев,
курносый рыжеволосый боец.
— О реке говорю. Ну точь-в-точь моя Птичь. Такая же тихая и
прозрачная... Да и церковь в моей деревне Поречье схожа с этой.
— Может, и художник — твой земляк?
— Не-е, художники в Поречье не водились. У нас все
хлебопашцы, плотники да рыбаки. Правда, был один — дед Ермолай. Он
прибаутки сочинял и ловко рифмовал. Скажем ему слово, ну, к примеру, «цибуля»,
он тут же — «бабуля».
За такое умение прозвали его писменником, ну — писателем,
хотя грамоте не был обучен.
— Смотри-ка, и Пушкин здесь, — заметив бюст поэта,
произнес Селезнев.
— Выходит, нас тута не четверо, а пятеро, — улыбнулся
белозубый Одинец. — С Александром Сергеевичем мы — силища!
— А я, знаете, — вступил в разговор высоколобый
чернявый боец Тонких Василий, — в обиде на товарища Пушкина.
— Отчего так? Разве на классиков можно обижаться?
— удивился Селезнев.
— Он мне дорогу в институт преградил, — пытался
пояснить Тонких. — На учителя я метил — пошел в педагогический. Ну и
на экзамене на Пушкине срезался. Вопросик такой достался: Пушкин и декабристы.
— Ну и что? — спросил Одинец. — По моему
разумению, конкретный и совсем несложный вопрос.
— А я запутался. Ни одного декабриста не сумел назвать. Все
улетучились из головы.
— Вот и держи обиду на свою голову, — посоветовал
Селезнев, — а не на Пушкина. Верно я говорю, Александр Сергеевич?
— Кончайте урок литературы, — враз распорядился
отделенный. — Литераторам по своим местам. Тонких — к взводному.
Доложи лейтенанту об обстановке. Скажи ему, что мы прочно укрепляемся в этих
апартаментах. Все понял? Повтори!
Тонких, в точности повторив слова Одинца, тут же покинул особняк
и растворился в темноте. До самого утра особняк пребывал в спокойствии. Лишь на
рассвете бодрствовавший Одинец уловил шепот за разбитым окном. Разбудил
Селезнева.
— Скачи на второй этаж и взгляни вниз: кто там?
Не прошло и минуты, как Селезнев доложил:
— Немцы внизу.
— Сколько их?
— Двое. С автоматами. На Пушкина пялятся. Что-то бормочут.
— Пропустим. Пусть войдут. Скрутим.
— Обоих?
— На кой ляд нам двое. Одного возьмем, второго... Видно
будет.
Одинец занял позицию в смежной комнате — спальне, Селезнев
с бойцом Амировым — за высокой спинкой старинного дивана.
Немцы тихо, чтобы не скрипнула, приоткрыли входную дверь и,
медленно ступая, осмотрели просторную прихожую, где одна из стен до самого
потолка была заполнена книжными стеллажами. Взяв автоматы на изготовку, фрицы
друг за другом вошли в зал. Один из них направился прямо к окну — к
Пушкину и зачем-то поднял бюст.
— Швер! — прокряхтел немец, что означало «тяжелый», и
шагнул от окна.
Второй, встав на стул, потянулся к «Вечернему звону».
Ясно — мародеры. Селезнев во весь рост возник из-за дивана.
— Хальт! — скомандовал он властно, хотя немцы никуда
не бежали. Оба оторопели: один от испуга уронил бюст, второй, не удержавшись на
стуле, свалился.
Одинец забрал у обоих автоматы. Амиров жестом показал немцу, что
надо поднять бюст и поставить на место. Фриц понял и быстро, суетясь, исполнил
распоряжение.
— Варум? — вспомнил Одинец немецкое слово «почему»,
показывая на бюст и на картину.
Немцы наперебой пытались что-то объяснить, но никто их не понял.
— Цап-царап! — вдруг вырвалось у Рустама Амирова.
Фрицы замотали головами. В этот самый момент появился Тонких. Он
с ходу сообщил, что взводный велел держать оборону и что скоро будет
подкрепление.
— Вася, ты рассказывал, что метил в институт, — Одинец
обратился к Тонких, — значит, должен по-ихнему балакать.
— Малость могу.
— Спроси-ка их, пошто они бюст да картину пытались утащить?
Тонких кое-как выстроил вопрос по-немецки. Фрицы догадались
все-таки, о чем их спрашивают, и один из них — тот, который Пушкина взял,
попытался объяснить. Тонких понял и перевел.
— Говорит, что еще вчера он приходил сюда и в окне увидел
«этого красивого курчавого». Доложил своему командиру. Тот велел принести. Вот
и весь сказ.
— А еще, Вася, спроси, знает ли он, кто это «курчавый»?
Тонких спросил. Немцы отрицательно покачали головами — не знают.
— Темнота, классика не знают, — произнес Одинец и
велел Тонких обоих во взвод доставить, для того чтоб крик не подняли, по кляпу
в рот сунули.
— Постой, постой, — вдруг спохватился командир
отделения. — Давай спросим их, из какого класса они выходцы. Может,
пролетарии?
— Сначала надо кляпы вынуть, — заметил Амиров.
Вынули кляпы. «Языки» облегченно вздохнули. Видно, поняли, чего
от них хотят, потому как «пролетарий» и по-немецки также пролетарий.
— Найн! — оба замотали головами.
— Буржуи, значит, — рубанул Одинец.
— Найн, найн, — снова открещивались немцы. — Их
бин бауэр, — сказал один, мол, он крестьянин, а второй назвался пивоваром.
— Лады, — Одинец решил прекратить допрос. — Кляпы
на место и вперед.
Через пару часов особняк заколотился. Под окнами шлепались
мины-чушки. По окнам хлестал пулемет.
— В подвал! — скомандовал Одинец.
Все трое спустились вниз. Забрались во мрак и умолкли.
— Неужели в этом подземелье погибать будем? — первым
нарушил тишину Селезнев.
— Зачем погибать? — спохватился Рустам. — Не хочу
погибать! Пусть немец погибать будет...
— Без паники, хлопцы! — успокоил командир. —
Кончится фрицева огневая пляска — поднимемся наверх... Оборону держать
будем... Не уйдем отсюда... А ну-ка, Рустам, сигани наверх. Узнай-ка, как там.
Только осторожнее.
Амиров спокойно поднялся по ступенькам в прихожую и прислушался.
Обстрел вроде прекратился. Взглянул на книжный стеллаж — цел. Шагнул в
зал. И снова пулеметная очередь резанула по окну. Что-то сильно зазвенело: то
ли оконные стекла, то ли посуда. Рустам сделал еще один шаг. Посмотрел на бюст
поэта — вмятина на лбу... Зло выругался и быстро схватил «Александра
Сергеевича».
— Молодец, Рустам, что вынес нашего поэта с поля
боя, — похвалил командир Амирова. — Тут ему будет покойнее... А нам
пора наверх!
Вскорости в особняк передислоцировался весь взвод Осокина. И
укрепились ребята основательно. Сколько немцы ни пытались овладеть этой
позицией, ничего у них не вышло. Осокинские бойцы, хотя и несли потери, но не
отступали. Немец здесь к Волге не прошел.
После каждого успешно завершенного боя сам лейтенант Осокин
спускался в подвал и, обращаясь к чугунно-бронзовому Пушкину, как к живому,
докладывал: «Держимся, Александр Сергеевич. Будь спокоен: не сдадим свой
рубеж!».
...Волгоград отмечал 30-летие Сталинградской битвы. Из разных
селений страны приезжали в город-герой ветераны. Прикатил сюда и житель
уральского поселка Бисерть Егор Васильевич Селезнев. Рано-раненько встал,
побрился и, малость перекусив, вышел из гостиницы. Сел в рейсовый автобус,
который доставил бывалого солдата в Заводской район. Там вышел и пошел пешком.
Шел медленно. Быстро не мог: раненная во время боя в
мартеновском цехе нога притормаживала Егора Васильевича. Да и спешить не надо
было.
Пока шел, приглядывался к возникшим новым строениям. Мало что
узнавал: улицы изменили облик, обновились, будто и войны тут не было.
Однако ж памятный особняк нашел. Вошел во двор и остановился,
чтобы оглядеться. Удивился: ни одной пробоины — все заделаны. Мраморных
ступенек перед входом не было. Не было и балкона на втором этаже.
— Вы, товарищ, кого ищете? — вдруг услышал из-за спины
женский голос.
— Уже нашел, — спокойно ответил Егор Васильевич.
— Извините, — женщина направилась к входу в особняк.
— Прошу прощения, — оживился ветеран. — Вы именно
в этом доме живете?
— Да, в этом. А что?
— Понимаете... Я в войну... Ну, здесь жил... Нет, неправду
говорю. Не жил, а воевал...
— Вот как! — женщина остановилась. — Прямо здесь
воевали?
— Так точно! Вон за этим и за тем окнами. И в зале, где
картины висели и пианино стояло... Не вру... И Пушкин, да-да, Александр
Сергеевич с нами тоже был...
— Боже мой! — воскликнула женщина и, открыв дверь,
пригласила гостя войти в дом.
Егор Васильевич осторожно поднялся на ступеньки и вместе с
женщиной, назвавшейся Ангелиной, вошел в прихожую, в которой на стеллажах, как
бывало, теснились аккуратными рядами книги, затем шагнул в зал.
— Сашенька, где ты? У нас гость!
В зал вошел коренастый, со светлыми усами мужчина лет сорока.
— Александр Анатольевич, — представился он.
— Егор Васильевич Селезнев, — в ответ назвался гость.
— Сашенька, — волнуясь, обратилась к мужу
Ангелина. — Егор Васильевич защищал наш дом от врагов. Он здесь воевал.
— Да-да, здесь вот, в этом зале...
— Прямо здесь? — переспросил Александр Анатольевич.
— Именно... Именно...
— Вы не волнуйтесь, — успокаивала Ангелина. —
Присядьте.
— И Пушкин вот тут стоял, — показывая на подоконник,
вспоминал Егор Васильевич. — Потом мы его в подвал... Амиров Рустам,
царство ему небесное, принес его туда... Где теперь Пушкин?
— Вон, у пианино, — указала на бюст Ангелина. Егор
Васильевич подошел к бюсту поэта, увидел пулевую отметину на лбу и, как перед
иконой, поклонился.
— Вот и свиделись, Александр Сергеевич. Выжили мы с тобой.
Это хорошо!
Поднял голову Егор Васильевич и увидел ту самую картину
«Вечерний звон», которой особенно восхищался командир отделения Одинец.
Потерялся где-то. Писал ему в Белоруссию — не откликнулся. А второй
картины «Заросший пруд» не оказалось. На ее месте — большой фотопортрет в
темно-бордовой раме. Хозяин пояснил: «Мой отец, Анатолий Борисович. Прошлой
зимой скончался. Страстный почитатель поэзии, особенно пушкинской».
Александр Анатольевич вышел в прихожую и вскоре возвратился с
миниатюрным томиком стихов Пушкина.
— Это вам на память. За спасение нашего Александра
Сергеевича.
— Благодарствую!.. Сделайте, пожалуйста, дарственную
надпись, что с моей боевой позиции томик.
И Александр Анатольевич написал на первой странице пушкинского
томика слова благодарности солдату-сталинградцу: «Пушкин воспел Свободу. Вы ее
защитили. Спасибо Вам!».
2
Стучали колеса на стыках рельсов, кряхтел старый-престарый
вагон-теплушка, да изредка гулко посвистывал тоже не первой молодости паровоз,
а бойцы, прижавшись друг другу на соломенных нарах в два яруса, будто ничего
этого не слышали, сладко спали. В одном вагоне уместился весь стрелковый взвод.
Тут и командир, совсем юный лейтенант, только что закончивший в ускоренном
темпе Свердловское пехотное училище, Озорнин — коренной уралец, и
помкомвзвода сержант Сенько, отлежавшийся в госпитале после ранения и снова
кативший на войну, и бойцы разного возрастного калибра. В лесном массиве под
Свердловском их всех наспех построили за день до посадки в вагон и назвали
стрелковым взводом.
Взвод спал, а Озорнин и глаз не сомкнул. Разные думы,
беспокойные и тревожные, не покидали его. И было о чем беспокоиться: почти ни о
ком из подчиненных ничегошеньки не знал. Только с сержантом Сенько успел
кое-как познакомиться. Узнал, что он родом из белорусской деревни, кажется,
Загалье, что где-то под Мозырем, и что с самого первого дня войны в боях, потом
ранен был и попал на излечение аж в Свердловск. Доволен был Озорнин, что Сенько
определен к нему во взвод. Вояка ведь, своим хребтом познал почем фунт фронтового
лиха. К его слову-совету надо будет прислушиваться. Остальные же бойцы, да и
командиры отделений, для взводного «темные лошадки».
Рядом крепко посапывал боец в очках, даже во сне их не снимет.
Кто он? И почему в очках на войну взяли? Что уже, зрячих не хватает? И фамилия
у него с двойной подкладкой, какая бывает у писателей, вон Сергеев-Ценский или
Салтыков-Щедрин. А в очках вроде обыкновенный красноармеец, а фамилия
Сокол-Сидоровский. Придется его в блокнотик свой вписывать с переносом, в одну строчку
не поместить. Да и имя редкое — Донат, а по батюшке Кронидович. Интересно:
кто же он по профессии и каких он кровей? Видно, предки у него высокочтимые...
Взвод, пребывавший в беспробудном сне всю ночь, утречком, где-то
за Уфой, когда эшелон тормознул и воинская братва повагонно отправилась к
кухне, чтобы подзаправить котелки, оживился и мало-помалу Озорнину стали
проясняться его подчиненные. Они балагурили, спорили, щеголяли анекдотами и
заразительно хохотали. Некоторые, обласканные солнцем и свежим ветерком,
катившимся из леса, потягивались, устраивали чехарду — словом, делали все,
чтобы как-то размяться.
Тут и произошел памятный разговор с Донатом Соколом-Сидоровским.
А началось все невзначай: боец про себя стал что-то тихо бормотать. Сосед его, с
красными щеками и не по годам морщинистым лбом, фамилию которого лейтенант
запомнил еще при посадке в вагон — Стонов — басовито спросил:
— Чо бормочешь, очкарь?
— Боец Стонов, — вмешался взводный, — про очки не
надо. Нехорошо обзывать товарища.
Примолк Стонов, видно, понял промашку. А Сокол-Сидоровский,
кажется, не обиделся и ответил на вопрос Стонова:
— Стихи читаю.
— Ну-ка, ну-ка, и нам прочитайте, и погромче, чтоб мы все
слышали, — подзадорил Озорнин Доната.
— Можно и всем. Извольте. Дом своего детства вспомнил, а с
ним и стихи:
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор,
На небе серенькие тучи.
Перед гумном соломы кучи —
Да пруд под сенью ив густых —
Раздолье уток молодых.
— И на мою деревню похоже, — пробасил тот же Стонов.
— Красиво сочинил, — отозвался другой боец.
— Вы правы, — подтвердил Сокол-Сидоровский. —
Пушкин — непревзойденный сочинитель. Гений есть гений!
— Пушкин?! — удивился Стонов. — А я подумал, ты
такое сочинил.
— Что вы, что вы... Это Александра Сергеевича творение.
— Не свои стихи, а наизусть знаешь.
— Могу еще прочитать, если изволите.
— Просим, — произнес Озорнин.
Донат охотно стал читать снова:
Вянет, вянет лето красно;
Улетают ясны дни;
Стелется туман ненастный
Ночи в дремлющей тени;
Опустели злачны нивы,
Хладен ручеек игривый;
Лес кудрявый поседел;
Свод небесный побледнел.
— Елки-моталки! — кто-то произнес из самого дальнего
угла вагона. — Как точненько сказано: «Вянет, вянет лето красно...» Нынче
оно именно и вянет. На дворе-то осень... Молодчина, Пушкин! Точно подметил...
— Скажи-ка, брат, — Стонов расчувствовался. — Ты
всего Пушкина наизусть можешь?
— Нет, конечно, разве можно многотомного гения наизусть?!
— Я тоже Пушкина могу прочитать, — соскочил с верхней
нары боец с белесой головой Овчаров. — Вот слушайте:
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том.
Прокатился хохоток. Мол, кто ж не знает этих строк, в школе
проходили... Сержант Сенько спросил:
— Ты, Овчаров, всю поэму «Руслан и Людмила» будешь читать
или только первый куплет?
Овчаров не ответил — тихо убрался на нары.
— Сконфузили товарища, — заметил
Сокол-Сидоровский. — Читайте, мы все слушаем.
— Не буду! — послышалось с нар.
И снова вопрос Донату:
— Кем был на гражданке? Не иначе профессором...
— Я филолог, — ответил Донат.
— Елки-моталки, — снова послышался голос из дальнего
угла, — фи... Не разобрал... А это кто?
— Фи-ло-лог, — по слогам повторил
Сокол-Сидоровский. — Если буквально перевести это слово с греческого
языка, то филология — любовь к слову. Филолог — это литературовед,
изучающий язык, письменность.
— Это не хухры-мухры, а наука. Поняли, — авторитетно
заметил сержант Сенько. — В моей школе тоже была учительница-филолог
Войтко. Знала богато стихов. Наизусть нам читала стихотворения Янки Купалы,
Шевченко и Пушкина тоже.
— А у меня, елки-моталки, со стихами завсегда был конфуз. В
школе случалось такое. Дома выучу стишок, правда, с трудом, но выучу, а на
уроке вызовут — стою и молчу, вроде глухонемой, ни строчки не помню. Вот
такая карусель, елки-моталки, получалась... А вообще завсегда имею большое
желание слушать, когда кто-либо красиво, с выражением читает стихотворения.
Охотно бы слушал нашего товарища фи... фу-ты, снова забыл, как оно, то слово,
произносится.
— Ну и садова голова, — возмутился басовитый
Стонов. — Одно слово — «фи-ло-лог» запомнить не можешь. Ставлю тебе,
товарищ Елкин-Моталкин, кол в дневник.
И опять смешок прокатился по нарам. Взводному Озорнину, между
прочим, понравился разговор про стихи. Катим на войну, в неизвестность, в
пекло, а взвод, будто о том не ведая, Пушкиным увлекся. Удачно, что рядом есть
образованный боец Сокол-Сидоровский...
...До Сталинграда оставалось километров двадцать, когда
батальон, покинув вагоны, спешился и узкой пыльной дорогой вытянулся в длинную
поротную колонну. Шли молча, лишь изредка тишину раскалывали командирские
голоса: «Не отставать! Подтянуться!».
Озорнин, шагая по обочине дороги рядом со взводом, замечал
каждого. Стонов, парень крепкий, твердо ставит ногу и, кажется, пулемет-ношу
легко несет, зато Елкин-Моталкин, улыбнулся взводный, оттого, что на ум пришла
не настоящая фамилия бойца, а придуманная Стоновым, слегка похрамывает:
наверное, неудачно с портянкой обошелся. А как себя чувствует филолог?
Интеллигент ведь, непривычен к маршам-переходам. Ничего, кажется, топает бодро
и в ногу. «Молодец, Пушкин!» — прошептал, к своему удивлению, Озорнин,
хотя похвала адресовалась Соколу-Сидоровскому. И невзначай в голове Озорнина
возникла озорная мысль: а что было бы, если бы в строевой колонне оказался сам
Александр Сергеевич? Перед взором лейтенанта мысленно предстал молодой, веселый
и бравый Саша Пушкин — лицеист. Этот образ залег в памяти Озорнина еще в
училище. Там преподаватель литературы весьма увлекал курсантов рассказами о
юном поэте, о той среде, которая его окружала и воспитывала, о забавных
встречах Александра в Царском Селе с офицерами лейб-гвардии гусарского полка.
Озорнин, напрягая память, стал зачем-то вспоминать имена знаменитых офицеров
этого полка. И вспомнил: Чаадаев, Раевский, Каверин... Восстанавливая в памяти
свои познания о Пушкине, полученные на уроках литературы, взводный снова с
благодарностью вспомнил пожилого учителя-литературоведа. Порадовался еще раз,
что судьба подарила Озорнину, теперь уже не курсанту, а офицеру, еще одного
пушкиниста — бойца Сокола-Сидоровского. Это неспроста, значит, и Александр
Сергеевич тоже здесь, у сталинградского рубежа.
Когда колонна вошла в лесной массив, что раскинулся на
северо-западной окраине поселка Красная Слобода, из-за Волги сильно потянуло
дымом. Горел Сталинград.
Лес укрыл взвод и весь батальон. Усталые бойцы повалились наземь
и уже через считанные минуты спали так, словно орудийное буханье никому не
мешало.
На рассвете команда «Подъем!» враз подняла весь батальон. Взвод
Озорнина построился на небольшой полянке. На правом фланге — сержант
Сенько, на левом — низкорослый и совсем молоденький Ольховик. Перед строем
лейтенант Озорнин со списком личного состава в руках выкликал каждого,
осматривал подгонку обмундирования, затем приказал к вечеру всем приготовиться
к переправе на правый волжский берег — в Сталинград. Проведя тщательный
инструктаж, Озорнин обратился к Соколу-Сидоровскому:
— Не припомните, что сказал Александр Сергеевич про войну?
— Очень многое сказал. Вот, например:
Война!.. Подъяты наконец,
Шумят знамена бранной чести!
Увижу кровь, увижу праздник мести;
Засвищет вкруг меня губительный свинец.
— Это точно! — произнес Озорнин. — Так и будет...
В этот момент на поляне появилась девушка с погонами сержанта,
маленькая, тоненькая, словно птичка-невеличка выпорхнула из-за кряжистого
клена, и мелкими шажками подошла к взводному.
— Вам что? — спросил Озорнин.
Девушка ловко приложила руку к берету со звездочкой и на одном
дыхании доложила:
— Товарищ лейтенант, санинструктор сержант Чижова прибыла в
ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы!
— Здорово! — обрадованно произнес Озорнин. — Ну,
здравствуй, Чижик!
Потом, спохватившись, что зря Чижиком назвал санинструктора,
извинился. Девушка улыбнулась, отчего ямочки четко вырисовались на розовых
щечках, и тихонько сказала:
— Ничего, не вы первый.
— А звать-то как?
— Екатерина. Просто Катя.
Командир, повернувшись лицом к строю, произнес:
— Товарищи, это наша взводная медицина — санинструктор
сержант Катя Чижова. Прошу уважать и оберегать...
Сразу пропала суровость на лицах бойцов. От Катиной улыбки, от
ее ямочек на щеках повеселел строй. И вроде уютней стало на поляне —
девушка во взводе!
Соколу-Сидоровскому, немало пообщавшемуся с неокрепшими,
хрупкими девицами-студентками, стало жаль Катюшу: такой, как ему показалось,
домашний Чижик и — во фронтовую грязь... Почему такой нежный цветок должен
ползать под пулями? Ей бы при маме расти и цвести...
Вне строя языкастые мужики дали волю словесам.
— С барышней-то как? — первым начал тот, которого
Стонов нарек Елкиным-Моталкиным.
— С какой барышней? — не понял Сенько.
— Ну, с Катей.
— Какая ж она барышня?! Екатерина Чижова —
санинструктор и, между прочим, сержант.
— Так баба ж ведь. А мы все, кажись, мужики. Несподручно
как-то...
— Не согласен. С бабой всегда сподручно, в самый
раз, — расплылся в улыбке Стонов.
— Не озорничай! — одернул Стонова
Елкин-Моталкин. — Я ведь по-серьезному подхожу к такому нашему положению.
Ежели ей, медицине нашей, предположим, до ветру надобно, а нас тут вон сколь
глазастых, то как, а?
— А ты не пяль очима, прикрой и отвернись — и ажур
будет, — объяснил Сенько.
В разговор встрял филолог.
— Советую на женщину смотреть глазами Пушкина: нежно,
коленопреклоненно — и будет благородно, — сказал Сокол-Сидоровский и
прочитал первые пришедшие на ум строки поэта:
Без вас мне скучно, — я зеваю;
При вас мне грустно, — я терплю;
И, мочи нет, сказать желаю,
Мой ангел, как я вас люблю!
Когда я слышу из гостиной
Ваш легкий шаг, иль платья шум,
Иль голос девственный, невинный,
Я вдруг теряю весь свой ум.
Вы улыбнетесь, — мне отрада:
Вы отвернетесь, — мне тоска;
За день мучения — награда
Мне ваша бледная рука.
Когда за пяльцами прилежно
Сидите вы, склонясь небрежно,
Глаза и кудри спустя, —
Я в умиленьи, молча, нежно
Любуюсь вами, как дитя!..
И наступила тишина. Бойцы словно онемели: кто осмелится что-то вымолвить
после таких строк! А Сокол-Сидоровский продолжал свою мысль:
— Александр Сергеевич любил женщин, обожал их нежность,
миловидность, если хотите, красу. Пошлякам он всегда давал бой. Оберегая честь
женщины, он сам смело пошел под пулю... Между прочим, и мы идем нынче под пули,
чтобы защитить свой дом, своих матерей, жен, невест... Разве не так?!
— Чистую правду говоришь, филолог, — за всех ответил
Стонов...
На переправе, когда катер достиг середины Волги, началась
настоящая катавасия. Воздух наполнился пронзительным шипением. Снаряды и мины
плюхались в воду и поднимали у самого катера огромные водяные султаны. Бойцы
беспомощно замерли. Скорей бы берег, скорей бы зацепиться за землю!
— Держись, братва! — подбадривал товарищей Озорнин.
— «Буря мглою небо кро...» — вырвалась у филолога
строка и оборвалась на полуслове. Мощная волна накрыла катер и в одно мгновение
смыла нескольких бойцов с палубы. В числе их оказался и Сокол-Сидоровский.
— Ополовинились мы, — грустно произнес Озорнин перед
строем, когда остатки взвода, прижавшись к крутому правому берегу, построились
на перекличку.
Волга все дыбилась от взрывов.
С тех пор прошло много лет. Я и многие другие ветераны войны
совершали круиз на теплоходе «Павел Бажов» по Каме и Волге. У Волгограда, когда
мы поравнялись с Мамаевым курганом и перед нами возник памятник-ансамбль героям
Сталинградской битвы, теплоход выдал пронзительный гудок. Мы все в память о
тех, кто пал в битве за город, бросили на водную гладь сотни цветов: розы,
астры, гладиолусы, лилии, георгины, флоксы, левкои. В тот час я — участник
Сталинградского сражения — вспомнил многих моих однополчан. И тогда же в
моей памяти возник так и неуспевший сделать ни одного выстрела боец-пехотинец
из взвода лейтенанта Озорнина филолог Донат Сокол-Сидоровский.
Пулеметчик
с Мамаева кургана
Ему, Ване Казанцеву, было тогда девятнадцать лет. Не успев
окончить Свердловское пехотное училище, погрузился в вагон-теплушку и укатил в
неизвестном направлении.
Только за Сызранью, когда эшелон пошел вдоль Волги, сосед по нарам
шепнул:
— Слышь-ка, Ваня, кажись, в Сталинград едем.
— А куда же больше? — не удивился Казанцев. —
Сталинград, брат, нынче самый важный фронт. Слыхал, что политрук вчера говорил:
бои уже прямо в городе идут.
Друзья притихли. Еще плотней прижавшись щекой к пахучему сену,
что заменяло подушку, каждый думал свою думу, ибо знал только то, что было, а
что предстояло, что ждало их впереди — и ведать не ведали.
К Сталинграду примчались так, словно курьерским поездом неслись.
И когда глянули в сторону правого берега, туда, где был город, ахнули: пламя,
опоясав все окрест, высветило Волгу и каждую лодчонку, а в ней и бойцов,
которые гребли к огнедышащему берегу.
— Неужели там люди имеются? — услышал Казанцев чей-то
голос позади себя.
— Где там?
— Ну, в Сталинграде... Он же весь в пламени.
— Имеются, браток, имеются, — спокойно произнес
Казанцев, — и мы там скоро будем.
Всю ночь переправлялась дивизия на правый берег Волги. Кто как
плыл: одни — на катерах, другие — на плотах да на лодках. Враг не
унимался: бомбил, минами забрасывал Волгу. Однако батальоны и полки, хотя и
несли потери на воде, к утру зацепились за берег и с ходу кинулись на Мамаев
курган, где уже целый месяц не утихал бой.
Мамаев курган, на военных картах отмеченный как высота 102,0,
возвышается над всем Сталинградом. С его вершины далеко видно: вся Волга и даже
Заволжье, ну, а город, хотя он и вытянулся вдоль реки километров на семьдесят,
был как на ладони. Поэтому-то гитлеровцам очень нужен был курган, и особенно
его вершина. Заберись они на нее — нам несдобровать.
Это хорошо уяснил себе и пулеметчик Ваня Казанцев. Как только
стал ногой на мокрый песчаный берег, цепко ухватился за станину пулемета и
пошел в гору, на курган. Сначала бежал пригнувшись, а потом ползти пришлось:
враг огнем прижал к земле. Наукой ползать Казанцев владел отменно, ибо
основательно отработал ее еще на полях под Свердловском. И когда кто-нибудь
роптал, старшина говорил: «Отставить разговорчики... Потом благодарить будете
за такую науку».
Прав был старшина. Ведь вот сейчас ползти в гору не так-то
легко, а Казанцеву хоть бы что. Невысокого роста и худощавый, будто скроенный
из одних мускулов, он сам проворно лез вверх да станкач-пулемет катил.
Чем выше в гору, тем жарче становилось вокруг, сама курганная
земля поминутно вздрагивала, словно ее кто-то изнутри толкал. Снаряды рвались
то впереди, куда полз Казанцев и куда пробивалась вся его рота, то слева, и
даже позади.
Фашисты пошли в атаку. Рота не успела окопаться. Казанцев, крутнув
пулемет стволом к врагу, ухватился за гашетку и был готов ударить.
Учащенно забилось сердце, сначала холодок пробежал по спине, а
следом жар пополз по телу, и Казанцев почувствовал, как горит лицо. Отчего бы
это? Неужели испугался?
Нетрудно объяснить такое состояние. Парень впервые увидел перед
собой настоящего врага. Это ведь не мишень, в лицо которой он много раз
смотрел, стреляя в тире, а всамделишный фашист. Полоснет он из своего
автомата — и каюк.
Но умереть должен фашист. Казанцев как-то по-особому
напружинился, сгруппировался и, еще плотнее прижавшись к земле, отчего телом
ощутил каждый ее бугорок, впился глазами в тех, кто с гортанным криком все
ближе и ближе подбирался к его позиции. Теперь главное не упустить своего мига,
того момента, когда лучше всего следует ударить по вражьей цепи.
Припомнилась чапаевская Анка-пулеметчица, которую много раз в
кино видел. Вот она молодчина! Надавила на гашетку в самый раз. И косила,
косила...
И он, Ваня-пулеметчик, подпустив врагов близко-близко, тоже,
кажется, поймал свое мгновение. Первая пулеметная очередь удачно сработала:
фашистская цепь, словно челюсть, по которой ударили чем-то увесистым,
выщербатилась.
Последовали вторая и третья очереди. Фашистский строй растаял:
одни обрели погибель, другие, дрогнув, поползли назад.
— Молодец, Казанцев! — похвалил командир взвода
лейтенант Решетников. — Сработал точно!
Первый бой выигран, как говорят, лиха беда начало. Казанцев
чуток расслабился, лег спиной на землю так, чтоб руки и ноги не чувствовали напряжения,
и подумал о том, что, если хорошо изловчиться, то врага ой как можно бить.
Конечно, немец тоже не лыком шитый, ему палец в рот не клади — откусит.
Оттого и победа слаще, что одолел сильного.
Кто знает, сколь Ваня лежал бы вот так без движения и дела, если
бы не снаряд, с визгом пролетевший над казанцевской позицией. Он-то и отрезвил:
надо в землю зарываться, нечего пупом торчать...
И пошла в ход лопата, пристегнутая к ремню. Ничего что
маленькая, а вон как врезается в курган, если, конечно, как следует надавить на
нее. Это Ваня умеет...
До пояса лишь успел в землю забраться, как немец снова
зашевелился. Стал мины кидать. Вот они рвутся, окаянные, совсем близко. Кто-то
рядом вскрикнул: видать, осколком зацепило.
— К бою! — услышал Казанцев голос взводного и понял,
что фашисты снова собрались атаковать.
Так оно и было: вдали показались. Много их.
— Казанцев, — снова голос лейтенанта
Решетникова, — смотри в оба. И не подкачай!
— Есть не подкачать! — ответил Казанцев и, похлопав по
пулеметному стволу, продолжил: — Слышишь, «максимчик», нам велено не
оплошать. Понял? Всыпем фрицам по первое число, чтоб знали, гады, где раки
зимуют...
Фашисты, пригнувшись к земле, с автоматами наготове бежали
широким шахматным строем. Казанцев, как и товарищи его по взводу, уже видел их
лица и даже слышал отдельные выкрики, наверно, офицеры команды подавали.
Автоматная дробь катилась по кургану.
— Огонь! — услышал Казанцев команду взводного.
Взвод ударил по гитлеровцам дружными очередями из автоматов. Но
Казанцев не спешил, ему хотелось подпустить фашистов поближе, пусть метров на
тридцать приблизятся... Ну пусть, пусть подойдут...
И вдруг перед глазами что-то сверкнуло и так грохнуло, аж стенки
окопа словно живые зашевелились. Казанцева швырнуло в сторону и чем-то тяжелым
стукнуло по спине, да так сильно, что вроде животом вдавило в землю, отчего в
глазах потемнело и показалось ему, что настала кромешная ночь.
Открыл глаза и увидел в правой руке пулеметную рукоять. Сам
пулемет-то где? Шевельнулся. Все вроде в норме: тело послушно. А со спины
скатилось колесо, видать, от пулемета. Ну да, им-то и по спине садануло...
— Казанцев, — услышал взводного, — какого черта
молчишь?
Пулеметчик ничего не ответил, лишь горестно вздохнул оттого, что
оказался без пулемета, который, конечно, мина слизнула, а его, Казанцева, даже
не царапнуло. Как так получилось — сам не знал. Просто повезло.
— И на том спасибо, — про себя шепнул и пополз вдоль
взводной позиции, где на глаза попался ничейный автомат, засыпанный землей
(кто-то, видать, отстрелялся), взял его и открыл огонь по фашистам, которые все
еще продолжали атаковать.
— Казанцев, — вдруг снова услышал голос
лейтенанта. — А пулемет где?
— Немец, туды его, покалечил.
— Сам-то цел?
— В исправности.
— Ну и ладно. Готовь гранаты!
— Гранаты — это хорошо, но пулемет нужен, —
горестно произнес Казанцев и пополз по направлению к соседнему взводу.
— Куда? — строго спросил взводный.
— Кажется, у соседей пулемет молчит. Может, пристроюсь к
нему.
Как в воду глядел: ранен был в руку да в плечо пулеметчик, но с
позиции не сходил, одной рукой копошился у «максима», ленту никак не мог
направить: патрон дал перекос.
— Погоди, браток, я мигом все направлю, а ты ползи в тыл.
Вишь, как тебя продырявило.
Пулеметчик послушался лишь тогда, когда Казанцев хлестанул
длинной очередью по фашистам. Хорошо работал «максим», можно сказать, в такт
сердцу Вани Казанцева, которое радостно билось оттого, что снова обрел силу и
огнем своим может выручить взвод и даже роту. Фашисты, подкошенные
казанцевскими очередями, падали и больше не поднимались.
Захлебнулась и эта фашистская атака. Но она была не последней.
Еще много раз приходилось сержанту Казанцеву встречать, и, конечно, провожать —
огнем, естественно, — с кургана фашистов. И ему тоже доставалось. Лавина
огня лилась на его станковый пулемет, гитлеровцы мины швыряли, прямой наводкой
из орудия стреляли. Глох Ваня от взрывов, комья курганной земли хлестали по
лицу, а он, преодолевая боль и усталость, посылал очередь за очередью в стан
врага. Правда, пулемет калечило, его же осколки да пули стороной обходили. Лишь
раз задело ногу, но Казанцев не ушел с кургана. Перебинтовался и снова ударил
по фашистам.
Встретились мы с Иваном Яковлевичем Казанцевым как-то после
войны в Волгограде. Пошли на Мамаев курган.
— Сколько в день доводилось атак отбивать? — спросил я
его.
— Понятия не имею. Они все время саранчой ползли на меня, а
я их косил... С утра до ночи...
Весь курган мы с ним исходили, все искал Казанцев свой окоп. И
нашел-таки. Припал к земле и тихо, чтоб никто не видел, заплакал. Вспомнил
друзей, павших на кургане, своих однополчан из 284-й стрелковой дивизии.
Его
имя — в списках героев
Телефон совсем омертвел. В трубке даже хрипов не слышно.
Комбат, всегда спокойный, теперь часто выбегал из землянки и,
нервно подергивая правой щекой, вглядывался вдаль, стараясь увидеть, что
происходит там, у вокзала. Потом он снова возвращался в блиндаж и громче
обычного спрашивал:
— Молчит?
— Молчит, — отвечал телефонист и хотя знал, что
бесполезно, но продолжал хрипло посылать в трубку позывные.
— Ну хватит драть горло, — злился комбат, — не
вернулся Гребенюк — связи не будет.
Это верно, Гребенюка все не было. Ушел исправлять порыв на линии
на рассвете и — с концом. Только ли Гребенюк пропал? До него двое
отправились искать повреждение и тоже поминай как звали.
— Кого ж еще послать? — устало спрашивал сам себя
комбат. — Нету у меня больше линейных связистов. Все растаяли...
Комбат взглянул в темный угол, где над аппаратом не унимался
телефонист Крюкин. Из всего отделения один остался. Самый молоденький. Гребенюк
сынком зовет его. Пожалуй, годится Крюкин в сыновья Гребенюку.
— Крюкин!
— Я, товарищ старший лейтенант, — приподнялся с
приложенной к уху трубкой телефонист.
— Положи трубку... Слушай меня внимательно, — комбат
хотел было поставить задачу Крюкину, но, взглянув на него, усталого и, видать,
раздосадованного оттого, что телефон не подавал никаких признаков жизни,
спросил: — Как думаешь, почему так долго нет Гребенюка?
Крюкин пожал плечами, хотя мог ответить комбату одним словом, но
он боялся произнести его и просто не хотел верить, что Гребенюка больше нет в
живых.
— Так вот, Крюкин, пойдешь на линию... Исправить надо...
Понял?
Все понял Крюкин. Надо, обязательно надо наладить линию. Без нее
худо может статься с ротами. Они дерутся у вокзала, может, им подмога нужна?
Комбат должен знать про их положение.
— Смотри мне, Димка, — комбат ласково потрепал по щеке
Крюкина, — ты хоть в целости вернись.
Улица встретила Крюкина ноябрьской сыростью: моросил мелкий, но
густой дождик. После блиндажа, в котором хотя и сыпалось с потолка и стен от
снарядных и бомбовых взрывов, было все-таки тепло, Крюкин всем телом сразу
ощутил неуютность. А тут еще вон мина метрах в тридцати боднула асфальт и
заставила парня распластаться на земле. За ней вторая. Вот напасть, не успел и
шагу сделать, как фашист «огурцами» швыряться начал. Кладет и кладет глины...
Приподнял голову. Справа, метрах в десяти увидел выщербленную
снарядами кирпичную стенку. Кошкой пополз к ней, а затем, примостившись у
холодных кирпичей, стал искать провод, тот, который шел из блиндажа комбата к
ротным траншеям. Ему же проводной нитки надо держаться, а не кидаться куда
попало. Провод теперь его, Крюкина, поводырь.
Нашел — вот он у ног лежит, рядом. Обрадовался Крюкин,
словно друга встретил. Взял в руки провод, положил нить на колени и, будто с
живым разговаривая, спросил:
— Ну скажи, в каком месте тебя покалечило?
— Ищи, — Крюкин сам же и отвечал: — Чего съежился
у стены? Фрица испугался? Гребенюк не испугался...
И пополз вдоль провода. Мины рвали асфальт улицы, крошили
кирпич, отчего Крюкину пришлось часто припадать к земле, скрючиваться в
воронках. Каждый вершок давался с трудом, а время бежало. Первые сто метров
минут за сорок преодолел.
Где же порыв, где? Пока провод цел. Иди, Крюкин, ищи. Взглянул
вперед и увидел метрах в двадцати большую глиняную вазу на кирпичном
постаменте. Ну чудо: кругом бушует бой, а она целым-целехонька. Когда-то,
видать, цветы в ней были, теперь ориентиром стала: Крюкин кинулся к вазе.
Показал спринтерскую прыть: за считанные секунды преодолел двадцать метров.
Припал к постаменту и замер: над головой пули вжик, вжик...
Неужто враг заметил его?
Зазвенела ваза. Так и есть — прошило очередью.
Черепки-осколки разлетелись в разные стороны. Крюкин подобрал те, что упали
рядом и зачем-то высыпал их в карман шинели.
А провод все цел. Попробовал потянуть к себе: подался легко.
Значит, где-то рядом порыв. Скорей бы найти... Пополз дальше. И вдруг
остановка: на проводе ничком лежал солдат. Потормошил — мертвый. Екнуло
сердце: вдруг это Гребенюк? Повернул его. Так и есть — Гребенюк. А под ним
порыв: один конец провода намотан на руку Гребенюка, другой лежит в снарядной
воронке.
Крюкин, уложив Гребенюка в воронку, принялся за провод. Зачистил
концы, соединил их и, чтобы удостовериться в целости линии, подался вперед.
До рот добрался. Все было в норме. Телефон ожил: линия несла
команды комбата на передний край. Даже он, Крюкин, услышал голос своего
командира, который похвалил его и от лица службы вынес благодарность. Теперь
можно и в обратный путь. К Гребенюку надо доползти, похоронить как следует.
Решил к вазе его подтащить, там могилку отрыть. Пусть ваза памятником будет
Гребенюку.
Достиг Гребенюка сравнительно быстро и к вазе дотащил его.
Осталось могилу отрыть, для чего отстегнул от ремня лопатку и попробовал
грунт — мягкий. Еще раз вонзил черенок в землю, но вдруг так кольнуло в
груди, что невмоготу стало даже держать лопатку в руках. И все поплыло: и
земля, и ваза, и Гребенюк...
И все же очнулся Крюкин. Еле просунул руку под шинель, потрогал
грудь и, когда посмотрел на руку, снова обомлел — вся ладонь в крови.
А провод? Цел ли он? Пошарил окровавленной рукой вокруг себя. И
нащупал конец провода — оборван.
Совсем худо стало: Крюкин привалился к холодному кирпичу
постамента, но глаза силился не закрывать — надо же второй конец провода
найти... Комбат снова отрезан от рот... Наверно, нервничает...
Нашел. Метра два до оборванного конца. Надо его достать.
Потянулся, но нисколько не продвинувшись, недвижимо застыл на месте. Полежал
чуток и, собравшись с силами, оттолкнулся ногой. Малость подался к проводу.
Вытянул руку — достал. Теперь Крюкин держал оба конца...
Опять земля поплыла... Крикнуть бы надо, может, кто услышит...
Не смог, не стало сил даже рта открыть...
Через сутки нашли Крюкина. Лежал он, навалившись грудью на
провод, оба конца которого были соединены вместе и крепко зажаты мертвым
телефонистом в багрово-красном от крови кулаке. Солдат погиб, но линия связи
жила до того дня, когда батальон отбил все атаки врага и, перейдя в контратаку,
отбросил фашистов далеко за вокзал...
* * *
На Мамаевом кургане есть зал Воинской Славы. В центре его горит
факел Памяти. А на стенах зала укреплены мозаичные знамена, на которых высечены
имена 7201 погибшего героя. Каждый раз, когда я бываю в Волгограде, иду в этот
зал и долго читаю каменные списки. И я нашел рядового Д. Крюкина. Его имя
числится в списках героев. Он навеки теперь в зале Воинской Славы.
Спасая
скрипку
Где-то поблизости находился вражеский пулемет, покоя не давал,
часто огнем поливал. Но никак не удавалось его обнаружить. Тогда командир
сказал: «Разведай, Леваков».
И вот он в «ничейном» доме. «Ничейном» потому, что находится на
нейтральной полосе, между вражеской и нашей позициями.
Леваков осторожненько обошел все комнаты. Никого. На круглом
столе лежала скрипка. Ну, а пулемет-то где? Молчит.
Леваков выглянул в окно, что выходило на вражью сторону. Никого
не заметил. Правее особняка — трехэтажный дом.
Отошел от окна Леваков. Сел у стола. Руки потянулись к скрипке.
Зачем? Сам не знал. Думал о пулемете, а скрипку вертел просто так.
Нет, не просто. Скрипка память взбудоражила. Вспомнил
уралмашевский Дом культуры, драматический кружок. Веселую пьесу «Чужой ребенок»
ставили. Боря Леваков играл Сенечку, влюбленного парня. И на самом деле у Бори
была девушка, с которой дружил, — табельщица Оля. Она тоже в
самодеятельности участвовала. Только не в драмкружке, а в оркестре на скрипке
играла. Говорила: «И тебя, Боренька, научу». Не научила, война помешала. Эх,
если бы Оля была рядом, сыграла бы...
Идея! А что если смычком поводить? Открыл окно Леваков, по всем
правилам, как, бывало, Оля, пристроил скрипку под подбородок и пошел водить
смычком.
В окно ворвалась автоматная очередь. Вот это да! Леваков аж
присел: в жар ударило, лицо покрылось потным бисером. Хорошо, что не зацепила,
стороной прошла.
Сидя на полу, Леваков еще раз пустил в ход смычок. Скрип телеги
наполнил комнату.
Вражеский пулеметчик моментально отозвался: дал короткую
очередь.
Леваков обрадовался: заметил, откуда он бьет. Из чердачного
проема трехэтажного дома. Теперь надо приглядеться хорошенько. Положил скрипку
на стол, а сам лег на пол, откуда хорошо просматривался чердак.
И только через полчаса Леваков заметил, как из проема выполз
пулеметный ствол и дулом уставился в сторону нашей позиции. Пулемет затарахтел:
посылал очередь за очередью.
— Спасибо, скрипочка! Крепко помогла мне, — вслух
произнес Леваков и, покинув особняк, отправился в обратный путь. Пробирался
вдоль кирпичных завалов, полз через дворы — спешил.
Леваков обо всем доложил командиру — и про скрипку, и про
пулемет.
Когда с чердачным пулеметом было покончено, командир спросил:
— В особняке, говоришь, кроме скрипки, никого нет?
— Так точно. Никого!
— А скрипка, между прочим, тоже вроде живой души, —
произнес командир.
— Ваша правда, — поддержал Леваков и тихо, почти
шепотом добавил: — И Оленька так говорила.
Командир услышал.
— А сказал, что в особняке никого нет, — строго
произнес командир.
— Никого.
— А Оленька?
Леваков повеселел.
— Оленька в Свердловске, на Уралмаше. Знаете, такой завод?
— Кто же Уралмаша не знает! Только с Оленькой не надо
путать.
Пришлось Левакову все выкладывать командиру про Олю-табельщицу,
про то, как она первой скрипкой в оркестре была.
— Выходит, Леваков, ты на свидании побывал?
— Это верно, как скрипку увидел, вроде с Оленькой
повстречался... И с Уралмашем...
Разговор вмиг оборвался. Враг начал обстрел ротной позиции:
кидал мины, поливал автоматным огнем. Леваков, как и все бойцы, приготовился к
отражению атаки. И вдруг увидел: горит особняк. Пламя ползло по крыше.
А скрипка? Она не должна сгореть. Надо спасать...
Леваков вполз на крылечко и, толкнув дверь, забрался внутрь
особняка.
Перехватило дыхание: дым душил, слепил глаза. Но Левакова ничто
не могло остановить. Он ворвался в комнату с круглым столом. На его глазах
рухнула объятая пламенем балка — стол загорелся. Огонь пополз к скрипке и
ухватил за гриф. Леваков рванул скрипку к себе. В горячке попытался рукой сбить
пламя с грифа — обожгло ладонь. Сорвал с головы шапку и начал хлестать ею
по огню. А когда выбрался из дома, сунул гриф в мокрый снег. Пламя погасло,
оставив на грифе черный след.
Леваков собрался было отправиться в обратный путь, но задержал
автоматный огонь. Фашисты, атакуя, приблизились к горящему дому. Леваков
оказался на уровне их правого фланга. Удобная позиция: есть возможность сбоку
ударить по ним. Ему бы пулемет! Но ничего, и автомат сгодится.
Леваков отполз от дома и, удобно примостившись у старой большой
колоды, что лежала подле забора, открыл фланговый огонь по фашистам,
атаковавшим роту.
Леваков подумал: как ладно вышло, что он с фланга почти в упор
может бить врага. Роте нежданная подмога, а фашистам головоломка: русские, мол,
обхитрили, хотят в клещи взять...
А скрипка, прикрытая колодой, лежала рядом. Леваков с ней, как с
живой, разговаривал.
Гитлеровцы и впрямь заметались: не ждали обстрела с фланга. Одни
попятились назад, другие — залегли и, повернувшись к Левакову, открыли
огонь в его сторону. Это тоже хорошо, подумал Леваков, часть огня на себя взял,
значит, роте облегчение. Любимые слова командира вспомнил: «Сам погибай, но
товарища выручай!».
— Как думаешь, скрипочка, выручили мы чуток свою роту? Вот
и ладно...
Беда не обошла стороной Левакова. У самой колоды разорвался
снаряд. Чем-то раскаленным обожгло лицо, перед глазами поплыли темные круги...
А рука потянулась к скрипке...
Рота перешла в контратаку и продвинулась вперед. «Ничейная»
земля стала нашей.
Левакова нашли у расщепленной снарядом колоды. Левая рука лежала
на скрипке. Он глухо стонал...
В госпитале, когда глаза увидели свет и удалились шумы из
головы, Леваков спросил:
— Сестрица, где скрипка?
Медсестра удивилась — ничего понять не могла: то ли больной
сыграть желает, то ли контузия туманит разум...
А он твердил:
— Поищите скрипку... Найдите ее. Умоляю...
Много лет хранилась в моем сталинградском блокноте эта история
со скрипкой. То, что произошло до ранения Левакова, — я знал. А что потом?
В чьи руки попала скрипка?.. Вопросы без ответов. И вдруг случай...
В Волгограде, во Дворце спорта шел концерт в честь 40-летия
победы под Сталинградом. В огромном зале несколько тысяч ветеранов —
участников сражения на Волге. Выступают именитые артисты — Людмила Зыкина,
Бэла Руденко, Марис Лиепа, Юрий Левитан, Леонид Сметанников, Людмила Гурченко,
Валентина Толкунова... Затем на сцену выходит девятилетний мальчик со скрипкой.
Голос из динамика называет имя мальчика — ученика одной из волгоградских
музыкальных школ и всему многотысячному залу рассказывает историю скрипки.
— Эта скрипка — ветеран Сталинградской битвы. Из огня
ее вынес боец-автоматчик. Он был ранен в бою, но скрипку спас. Бойца отправили
в госпиталь, а скрипку передали командиру роты, который все годы хранил ее у
себя.
«Язык»
есть!
Случилось так, что про артиллерийского разведчика Василия
Тафинцева сразу узнал весь полк.
— Слыхали, Вася «языка» приволок, — первым сообщил
новость всей батарее друг Тафинцева Андрианов.
— Один брал?
— Один, — отвечал Андрианов. — Силенки ему не
занимать. Скрутит любого...
Командир полка тоже удивился, но когда сам Тафинцев объяснил,
как дело было, пожал парню руку и поблагодарил за «подарок».
А удивляться было чему: в задачу артиллерийского разведчика не
входит брать «языка». Его дело — засекать цели противника. А тут
подвернулся подходящий случай: фашист вблизи оказался. Заплутал, видно, в
городском лабиринте. Тафинцев не упустил момента: притаился, а когда тот
поравнялся с его позицией, пропустил и сзади навалился на него.
Вот так, как сказал Андрианов, подфартило Васе, в один миг
знаменитым стал.
Но на войне слава походит на эстафетную палочку: сегодня ты ее
несешь, завтра — другой подхватит. Сначала поговорили про удачу Васи
Тафинцева, потом, когда другие ребята отличились, его слава вроде на задний
план ушла.
И все-таки доброе не забывается. Вспомнили и про Васю. Сам
командир полка потребовал его к себе.
Явился. Доложил. Командир полка расспросил Тафинцева про его
дела, какие цели засек, откуда враг особо активно стреляет, а потом сказал:
— «Язык» нужен, самый «свеженький».
Вася доселе маялся: чего это он понадобился командиру полка?
Теперь понял — за «языком» пошлет.
— Вот в этом месте, у Банного оврага, — командир
подозвал Тафинцева к карте, — появилась свежая часть. Сам понимаешь, нам
надо знать, что за часть, откуда прибыла, в каком составе... Понял?
— Так точно, понял! — ответил Тафинцев.
— Вот и хорошо, — улыбнулся командир и сказал, что на
поиск отправятся трое, а старшим будет Тафинцев. — Надеюсь на вас...
К переднему краю выдвинулись втроем: Андрианов Николай, Бедуля
Алексей и Тафинцев. Все — друзья. В разведке это важно. Тут спайка
требуется, чтоб каждый друг друга с полуслова понимал, а если трудность какая
или беда случится — всем сообща действовать. Недаром же про хорошего
человека говорят: надежный, с ним можно в разведку идти!
Группа добралась до оврага Банного, справа от которого
раскинулся заводской поселок. В его западной части — гитлеровцы.
В центре поселка когда-то возвышалась трехэтажная каменная
школа. Теперь, после бомбового удара, рухнувшие стены образовали бесформенную
глыбу из битого кирпича.
— Туда надо нам, — пояснил товарищам Тафинцев, —
сразу за школой должны быть фрицы. Там у них минометы стоят. Я их уже засек.
Подтвердились слова Тафинцева. Из-за накренившейся стены, где
устроились разведчики, четко просматривалась вражеская позиция. Торчали трубы
минометов, наполовину врытые в землю, копошились солдаты. Частенько кто-либо из
них бежал с ведром за водой к колонке, которая находилась у дороги за школьной
оградой.
— У колонки будем брать «языка», — решил Тафинцев.
Бедуля разведал развалины и обнаружил целехонький велосипед.
— А если им приманить? — осенила мысль Тафинцева.
— Каким образом? — заинтересовался Андрианов.
— Выкатить его к ограде и там поставить. Кто-нибудь заметит
и попытается завладеть. Полезет через забор — мы его и накроем.
— Можно и так, — одобрил молчаливый Бедуля.
На том и порешили. Ночью, когда стало совсем темно, пристроили
велосипед у забора, а вблизи его соорудили небольшой завал из битого кирпича,
за которым примостился Тафинцев. Бедуля и Андрианов остались за стеной с
задачей держать на прицеле того, кто бросится выручать «языка».
.... На рассвете к колонке трусцой побежал один солдат, но он не
заметил велосипеда. Пришлось ждать другого водоноса. Нескоро он появился. Минут
через тридцать, но появился. Этот не бежал, а шел степенно, головой вертел и
глазами наткнулся на велосипед. Пошел прямо на него. Шагов пять сделал и
почему-то резко повернул в сторону колонки.
Набрав воды, бегом побежал в свое расположение.
Минут через пять появился еще один, ростом пониже и поплотнее.
Без ведра. Прямо на велосипед уставился. И смело пошел на него, видно, решил
забрать.
Тафинцев видел его через узенький просвет меж кирпичами.
Андрианов и Бедуля взяли фашиста на прицел.
А он шел уверенно, без оглядки. У ограды остановился, потянулся,
чтобы достать велосипед, — не удалось. Проворно подтянулся на руках и
перекинул ноги через забор. В это мгновение Тафинцев, молниеносно выскочив
из-за укрытия, схватил фрица за ноги и что было сил дернул его вниз. Подскочил
Андрианов и воткнул ему кляп.
— Вперед! — скомандовал Тафинцев.
— Форвертс! — перевел Андрианов, неплохо знавший
немецкий, и указал пленному направление к школьным развалинам. Он уперся.
Андрианов показал нож и грозно произнес: — Ферштейн? (Мол, понял?).
Немец понял и поплелся туда, куда велели разведчики.
Командир был доволен. Немец оказался унтер-офицером и дал очень
нужные и важные показания. Действительно, на этот заводской рубеж только что
прибыл Магдебургский инженерный батальон из Германии.
* * *
Больше не доводилось Тафинцеву брать «языка». До конца войны
оставался разведчиком-артиллеристом. До Венгрии дошагал. Достались ему самые
высокие солдатские награды — орден Славы III, II и I степеней. А за того
сталинградского «языка» — медаль «За отвагу». Многие послевоенные годы
полный кавалер ордена Славы Тафинцев Василий Степанович был передовым
газовщиком Алапаевского металлургического комбината.
Дом ратной
славы
Кто бы ни приехал в Волгоград — турист ли, ветеран Великой
Отечественной непременно идет на площадь имени В. И. Ленина, ищет свидания с
легендарным Домом Павлова.
Дом как дом, четырехэтажный, из обыкновенного кирпича, жилой, с
подъездами, у которых играют дети. И все-таки он особенный.
Торцом своим дом обращен к площади. На прохожих со стены смотрит
суровое лицо солдата, в чертах которого видятся герои-сталинградцы. И надпись
на каменной плите: «58 дней в огне».
Да, так было: два месяца, ни на секунду не выходя из боя, дом
сражался с врагом. Его рвали снаряды и мины, секли пулеметы, жгли огнем, а он
все стоял и стоял, преградив фашистам путь к Волге. Был он для них костью
поперек горла.
Дом этот силен был не стенами. Люди в нем были несгибаемые. Так
и хочется всех поименно назвать.
Достаю свои корреспондентские блокноты — записи разных лет:
и времен боев в Сталинграде, и послевоенные, когда доводилось приезжать в
Волгоград и встречаться с героями Дома Павлова. Они — эти записи —
достоверно воскрешают героическое былое, ибо зафиксировали слова и мысли тех,
кто все 58 дней и ночей был в огне.
Начнем с Павлова, чьим именем назван дом. Кто же он?
Виделись мы с ним не раз и не два, а значительно больше. О
товарищах, о сталинградских боях рассказывал охотно. Говорил тихо, спокойно,
по-новгородски окал.
— Темной сентябрьской ночью сорок второго года наша 13-я
гвардейская дивизия выгрузилась из машин на левом берегу Волги, —
вспоминал Павлов. — Тогда мы и увидели Сталинград. Нет, зданий не видно
было. Сплошное зарево стояло над городом. И подумалось: неужто в том огне живые
люди имеются? Потом самим довелось в огонь шагнуть...
Да, прямо с катеров и в бой кинулся 42-й гвардейский полк, в
котором командиром отделения был гвардии сержант Яков Павлов. А бой был
трудным. Фашисты просочились почти к самой переправе. Огонь вели по Волге и по
берегу. Но гвардейцы дивизии генерала Родимцева так ударили, — силы-то
свежие! — что враг вынужден был откатиться от берега.
Бои не прекращались и в последующие дни. Гитлеровцы снова
предпринимали попытки выйти к Волге, но гвардейцы верны были приказу: «Стоять
насмерть! Ни шагу назад!». Происходило все это в самом центре Сталинграда.
Кто бывает нынче в Волгограде, не может пройти мимо разрушенного
здания, стоящего недалеко от берега Волги. Это — мельница. На ее стене
высечено: «Здесь стояли насмерть гвардейцы генерала Родимцева. Выстояв, мы
победили смерть».
Мельница обуглена, ее стены насквозь пробиты снарядами,
изрешечены пулями, а крыша рухнула. Такой мельница вышла из боя, такой она
осталась навсегда.
Так вот, на мельнице в дни сентябрьских боев находились
наблюдательные пункты дивизии, полка, батальона и роты. Может, сегодня кто-то
удивится: мыслимо ли такое? Только в Сталинграде, где расстояния и дистанции
исчислялись метрами, было именно так: командир дивизии располагался на одном
уровне с ротным командиром. Лишь стены комнат или потолки этажей разделяли их.
Вечером 27 сентября на мельницу по вызову командира роты гвардии
старшего лейтенанта Наумова прибыл сержант Павлов. Вид у него был не из бравых:
только что вернулся из разведки, устал, не отдыхал еще.
— Как чувствуете себя, сержант?
— Нормально, — был ответ Павлова.
Ротный, взяв сержанта под руку, подвел к окну.
— Вон четырехэтажный дом, видите?
Павлов взглянул в сторону площади 9 Января (ныне площадь имени
В. И. Ленина) и кивком головы подтвердил, что видит.
— Этот дом, — продолжал Наумов, — приглянулся
генералу Родимцеву и командиру полка полковнику Елину. И мне с комбатом тоже.
Уж больно он хорошо стоит: из него всю площадь под контролем держать можно.
Короче говоря, надо пробраться в дом и разведать, много ли фашистов там. Вам,
сержант, это поручается.
— Все понял. Разрешите выполнять?
— Действуйте, сержант.
В ночь в направлении к дому отправились четверо — Яков
Павлов, ефрейтор Василий Глущенко, рядовые Александр Александров и Николай
Черноголов.
Вспоминая ту тревожную ночь, Павлов рассказывал:
— Дело прошлое, и нечего греха таить: жутковато было.
Рискованный путь: в поле проще передвигаться, а тут городские закоулки да
развалины, за которыми враг...
Согревало лишь душу чувство, что рядом надежные друзья, парни
волевые, отчаянные и надежные. Прихватив с собой что полагается для боя:
автоматы, «лимонки» и ножи, поползли. До дома недалеко — метров сто
пятьдесят. Но были эти метры страшно трудными. Немцы поливали огнем наши
позиции. Мы жались к матушке-землице, ползли по асфальту, щебню, кирпичу. И
достигли дома до восхода луны. У его стены замерли, прислушались.
А дом тоже замер — ни звука. Кто за его стенами? Где
фашисты? Сколько их? Как бы захватив с собой эти вопросы, разведчики нырнули в
первый подъезд. Не все, конечно, Александрова оставили у двери, чтобы наблюдал.
Тихо, не стуча каблуками, по лестнице спустились в подвал. Из-за двери одной из
подвальных комнат послышался говор. Павлов резко толкнул дверь и включил
фонарик. Луч побежал по каменному полу, вдоль стен и четко высветил лица детей,
женщин.
— Кто такие?
— Мы живем здесь, — задрожал женский голос.
— А немцы где?
— Сыночки, — нараспев произнесла женщина, —
милые, вернулись-таки.
— А мы никуда не уходили, мамаша. Сталинград защищаем. Ну,
а фрицы где?
— Они тут рядышком, во втором подъезде. Кажись, на первом
этаже, оттудова стреляют, — выкладывала все, что знала, женщина.
Разведчики перебрались во второй подъезд. На первом этаже —
две квартиры. Слышен бойкий разговор — немецкая речь. Так и есть —
здесь фашисты. Павлов и Черноголов одновременно открывают обе двери. В комнаты
летят гранаты, за ними разведчики посылают очереди из автоматов.
На этом бой закончился. Все четверо остались целы и невредимы.
Зато фашистов всех уложили. В других подъездах гитлеровцев не оказалось.
— Задача выполнена, можно в роту возвращаться, — вслух
произнес Павлов и, взглянув на товарищей, спросил: — Как думаете?
— Дом-то в наших руках. — отозвался Глущенко. —
Может, будем оборону тут держать?
— Правильно, — обрадовался Павлов. — И я так
думаю. Здесь теперь наш рубеж.
— А я боялся, что ты прикажешь уходить отсюда, —
сказал Павлову Александров.
— Столько людей в подвале — женщин, детей. Мы вроде
освободили их. Не отдавать же их снова фрицам на поругание.
Павлов принял решение: оставаться в доме и держать круговую
оборону. Всех троих расставил по окнам, каждый наметил сектор наблюдения и
обстрела...
Во время одной из встреч с Яковом Федоровичем я спросил, как же
он все-таки решился ввязаться в бой с фашистами, а затем и остаться в доме, ему
ведь такого приказа не было. Выходит, инициативу проявил?
— Когда шли на задание, — ответил Павлов, — мы
твердо усвоили, что раз сам комдив Родимцев интересуется тем зданием, значит,
оно очень нужно нам. А коль так, то, завоевав дом, покинуть его грешно было. А
насчет того, почему мы в бой ввязались, скажу так: поскольку в рядах наших не
густо было с личным составом, мы, сталинградцы, держались правила: каждому
полагается за пятерых, а то и за семерых сражаться. А нас четверо было. Вот и
выходило, что не четверо, а больше двадцати, чуть ли не взвод. С такой силой
фрицев из одного подъезда не выбить?! Так-то оно.
Да, сильны духом были сталинградцы, воевали на совесть, умели
стойко оборону держать и в наступление шли, не ведая страха. В моем блокноте
есть запись разговора двух солдат — ефрейтора Глущенко и рядового
Черноголова. Впору привести его.
— Вася, — подает голос Черноголов, — у меня
патроны кончаются. А у тебя?
— Есть чуток.
— Что будем делать, ежели фрицы снова полезут на нас?
— Драться будем.
— Чем?
— Кирпичами.
— Верно, кирпичей целая гора. А если и они кончатся?
— Зубы у тебя, Саша, кажись, имеются.
— Еще целы.
— Ну вот и ладно. Зубами будем фрицам глотку грызть.
— И я так думаю, Вася...
Такими они были. Двое суток вчетвером держали они тот дом. По
ним били из орудий, к ним пытались подкрасться фрицы, но ничего у врага не
получилось. Дом оставался нашим!
Вскоре о нем узнал весь Сталинград. Во фронтовой газете появился
очерк, который был назван «Дом сержанта Павлова». С легкой руки корреспондента
имя Павлова навсегда было присвоено тому дому.
А на третьи сутки к Павлову прибыло подкрепление —
пулеметный взвод лейтенанта Ивана Афанасьева: семь человек с одним станковым
пулеметом и шесть бронебойщиков с тремя ПТР.
Веселей стало в доме: такая сила прибыла!
Давно я наслышан был об Афанасьеве, но лично знаком с ним не
был. Не сходились наши дороги. Но однажды — 2 февраля 1973 года — мы
встретились лицом к лицу в зале Воинской Славы на Мамаевом кургане. А перед
этой встречей о нем мне рассказывал генерал-полковник Родимцев:
— Посмотришь на Ивана Афанасьева — человек
обыкновенный: богатыря в нем не приметишь. На самом же деле — богатырь! Я
рад, что вот такие воины служили в моей дивизии. Они все — мои сыновья.
Люблю их и горжусь ими!
Афанасьев прошел трудными дорогами войны. Чего стоило
продержаться пятьдесят восемь дней в огненном Доме Павлова! А затем бои до
самого Берлина...
Круто обошлась с ним война. Четыре раза был ранен, дважды
контужен. После войны новая беда обрушилась на Ивана Филипповича — он
ослеп. Двадцать лет белого света не видел. Потом доктора все-таки вернули ему
зрение. Но недолго прожил герой: старые раны уложили его в постель, и больше он
не встал.
В день нашей встречи Афанасьев предложил мне пройтись по
памятным местам Волгограда. Мы побывали на набережной Волги, на площади Павших
борцов, на Привокзальной площади, у мельницы — всюду, где сражалась 13-я
гвардейская. И у Дома Павлова. Иван Филиппович называл его Домом солдатской
славы. Здесь, у своего боевого рубежа, он наглядно показал мне, как была
организована оборона дома, поименно вспомнил всех своих боевых товарищей.
— Наш гарнизон, — говорил Афанасьев, — можно
смело назвать интернациональной бригадой. Дом защищали представители многих
народов нашей страны: русские — Павлов, Черноголов, Александров, Свирин,
Воронов, Шкуратов; украинцы — Глущенко, Иващенко, Довженко, Бондаренко,
Демченко и Сабгайда; грузины — Мосиашвили и Степаношвили, узбек Турганов,
казах Мурзаев, абхазец Сухба, таджик Турдыев, татарин Рамазанов, еврей Хаит.
Жили мы душа в душу. Горой стояли друг за друга. Раненые наотрез отказывались
покидать дом. «Не могу вас оставить, ребята, — говорил раненый
Александров. — Руки целы, глаза видят, значит, оружием могу владеть и вам
помогать фашистов бить».
— Объясните мне, — попросил я Ивана
Филипповича, — почему командование полка и дивизии считало этот дом важным
тактическим объектом в системе нашей обороны?
— Когда я прибыл в дом и забрался на четвертый этаж, то
увидел всю площадь и прилегающие к ней улицы. Дом как бы вклинивался в
расположение противника: нашими соседями слева и справа были фашисты. Лишь в
сторону Волги, к зданию мельницы, оставалась узенькая полоска нашей земли.
Врагу очень нужен был этот дом. Отсюда он мог прорваться к Волге. Но мы встали
здесь стеной...
Всех вражеских атак не счесть. Их было настолько много, что ни
Афанасьев, ни Павлов не брались рассказать о каждом налете фашистов. Но один
бой им был почему-то весьма памятен. Их тогда было всего семнадцать человек
(это позже в гарнизон дома влилось пятеро минометчиков под командованием
лейтенанта А. Чернышенко). А гитлеровцев, бросившихся на здание, — в
десять раз больше. Начался артналет. Потом фашисты полукольцом пошли в атаку. И
два танка у них было. Правда, Рамазанов и Сабгайда из противотанкового ружья
один сразу подбили, другой — скрылся. Но фашисты продолжали наседать. У
самых стен дома раздавались возгласы «Рус, сдавайся! Рус, капут!». Но с высоты
второго, третьего и четвертого этажей, кочуя от одного окна к другому, павловцы
поливали фашистов огнем из пулеметов и автоматов. Сверху хорошо летели и метко
ложились в стане врага «лимонки». Атака у западной стены отбита... Минута
затишья — и снова трескотня. Теперь северная сторона в опасности. Все силы
брошены сюда. И снова враг захлебывается...
Тринадцать атак в тот день отбил гарнизон Дома Павлова.
— И боеприпасов хватило? — поинтересовался я.
— Иващенко, Хаит и Мурзаев до поздней ночи подносили из
мельницы патроны и гранаты. Парни перетаскали столько ящиков, что хватило бы
груза на десяток машин.
И так день за днем. И все-таки интересно знать, а были ли часы
отдыха у гарнизона дома, случались ли веселые минуты?
— Не часто, — сказал мне Павлов, — но вот
припоминаю праздник 7 ноября, 25-летие Великого Октября.
На счастье, выдался относительно спокойный день. И мы устроили
праздничный обед. Лейтенант Афанасьев речь произнес, с праздником всех
поздравил. Потом патефон завели. Танцевали. И песню затянули «Есть на Волге
утес...» В тот день к нам пришел командир полка гвардии полковник Елин.
Благодарил нас, всех героями назвал...
Так сражались, так жили герои Дома Павлова. Эта небольшая
группа, как сказал маршал В. И. Чуйков, обороняя один дом, уничтожила вражеских
солдат больше, чем гитлеровцы потеряли при взятии Парижа.
Не всем героям суждено было выжить. Пали в боях за Дом Павлова
Чернышенко, Свирин, Хаит, дальше на дорогах войны сложили головы Александров,
Черноголов, Довженко, Бондаренко, Сабгайда. В послевоенные годы не стало
Афанасьева, Мосиашвили. Умер Павлов. Остальные воины-сталинградцы приезжали в
Волгоград, переписывались, выступали в школах, воинских частях.
Дом Павлова был неприступной крепостью, о которую вдребезги
разбились все попытки врага овладеть ею и выйти к Волге. Произошло это потому,
что несгибаемы были дух и воля воинов-сталинградцев, на деле доказавших свою
безграничную любовь к Родине и верность воинской клятве.
И когда я спросил у Павлова, что бы он пожелал воинам-уральцам,
Яков Федорович взял мой блокнот и написал:
«Читателям газеты
«Красный боец»
Дорогие друзья!
Что же вам пожелать?
Хотелось бы, чтобы вы всегда были достойными сынами своей Родины.
У воинов-сталинградцев
был девиз: «Ни шагу назад!» В нем заключалось мужество, стойкость, горячая
любовь к Родине. Будьте верными этому девизу.
Старший л-т запаса Герой
Советского Союза Я.Павлов».
Хаит из
Лома Павлова
Мы встретились с Хаитом, когда в Сталинграде еще никто не знал
ни сержанта Павлова, ни дома его имени. Нас свел случай. Он произошел в начале
сентября сорок второго. Горел Сталинград, рушились его здания, а Волгу без
устали рвали снаряды, мины, бомбы! День близился к вечеру. Я подошел к левому
берегу реки с надеждой, что сумею еще до полуночи переправиться в Сталинград.
Но на чем?.. И вдруг увидел лодку и человека в длинной шинели с веслом в руке.
— Не туда случаем собираетесь плыть? — спросил я и
указал рукой на противоположный берег.
— Куда же еще? Туда, — ответил лодочник, повернувшись
в мою сторону. — И вы, как я понимаю, тоже хотите туда. А шо там хорошего?
По говору я понял, что лодочник, видимо, из южных краев, и не
ошибся. На мой вопрос: не крымчак ли? — он, улыбнувшись, спросил:
— Одессу знаете?.. Я еще спрашиваю... Кто не знает Одессу?
На тож она и мама, шоб ее все знали и, между прочим, уважали. Так я говорю,
товарищ?.. Не знаю, как вас величать, темновато, не видно, что в петлицах.
— Ну, положим, знают не только Одессу. Есть много славных
городов.
— Не спорю. Но Одесса одна. Поверьте мне, я кое-где побывал
и имел возможность сравнить. Так вот, я — одессит. В Одессе мама меня
родила, там с морем повстречался и, кажется, сдружился, за девочками тоже там
ухаживал, словом, жил вполне прилично. И вот я здесь. Почему — сами
догадываетесь. Вы тоже, как я понимаю, явились в этот рай не на прогулку...
Фамилия у меня тоже одесская — Хаит. Да-да, пусть вас не удивляют мои
слова про фамилию. Все настоящие Хаиты живут именно в Одессе. А если вы
встретите Хаита, скажем, в Москве или в другом каком-либо городишке, то я
уверен на все сто процентов, шо он тоже одессит, но судьба по какой-то причине
вытолкнула его оттуда, и он вынужден страдать по Одессе вдали от нее.
Потом Хаит примолк, бросил взгляд в сторону города, прислушался
и решительно сказал:
— Поплыли, товарищ! Кажется, гансики перестали швыряться
«огурцами». У них бай-бай...
На веслах Хаит работал основательно, чувствовалась морская
закваска. Пока плыли, молчал. Только один раз на середине Волги спросил:
— А вы, товарищ, когда-либо держали весла в руках?
— Были случаи, — ответил я.
— Случаи, — с иронией, как я почувствовал, произнес
Хаит и снова притих.
На берегу мы не задержались. Хаит взял весла и на ходу спросил:
— Может, встретимся в Одессе, а?
— Недурно бы...
На этих словах мы расстались. Хаит, ускорив шаги, растворился в
ночной тьме. Где-то вблизи застучал пулемет, и что-то грохнуло так, что
шевельнулась земля под ногами. Небо на мгновение озарилось яркой вспышкой,
после которой снова стало темно.
Без Хаита мне стало тоскливо. В нем было что-то притягательное,
располагающее к себе. Без конца бы слушал его южный говорок, восхищенные
рассказы про Одессу, но увы, возник и, будто звездочка на небосводе, мгновенно
исчез. Так уже не раз бывало...
Однако с Хаитом произошло по-иному. На второй день после
переправы через Волгу мне пришлось пробираться к мельнице — на командный
пункт полка, чтобы определить свою судьбу. Не сразу сумел это сделать: мельницу
противник держал под прицельным огнем. Когда я проскочил через поражаемую зону
и оказался внутри этого здания, то удивился силе его каменных стен. По ним
колотили снаряды, били крупнокалиберные пулеметы, а мельнице хоть бы что —
стояла как утес. А внутри — на каждом этаже — шла боевая работа.
Отсюда велось наблюдение за противником, до которого рукой подать, здесь
засекались его огневые точки, с этажей мельницы определялись маршруты
выдвижения наших штурмовых групп.
И вдруг на первом этаже слышу зычный басок:
— Сержант Хаит, к лейтенанту!
Неужто мой лодочник? Я замер, чтобы взглянуть на него. И вот с
каменного пола, на котором, видимо, дремал, поднялся тот самый сержант и,
заправляя на ходу шинель, пошел ровной походкой в ту сторону, откуда прозвучал
голос. Да, это он, тот самый одессит.
— Привет из Одессы! — вырвалось у меня.
Хаит резко повернулся ко мне.
— А-а-а, ночной пассажир! — улыбкой озарилось его
лицо. — Вы тоже здесь? Выходит, одни у нас стежки-дорожки...
Теперь я хорошо его разглядел. Увидел большой лоб, живые с
хитринкой глаза и брови, будто крылья птицы в полете. Еще заметил пальцы его
рук — длинные, тонкие, как у музыканта. Кто же он по профессии, может,
скрипач или пианист?
Все в один раз узнать невозможно, как говорят, надо с человеком
пуд соли съесть, чтоб познать его. И я с того часа, оказавшись поблизости, уже
больше не упускал из поля своего зрения гвардии сержанта Хаита.
В ночь того же дня мой герой снова ушел в темноту, как он сам
сказал, ближе к гансикам, чтоб плюнуть им в лицо. Ушел вместе с лейтенантом
Иваном Афанасьевым, командиром пулеметного взвода, и еще с несколькими бойцами.
И должность получил самую боевую — первого наводчика станкового пулемета.
Ушли они на подкрепление к сержанту Павлову, в тот самый дом,
который острым клином врезался в немецкую оборону и уже трое суток удерживался
всего четырьмя бойцами. А дом-то четырехэтажный, и немцам он был что кость в
горле, ибо мешал им продвинуться к Волге. Командир полка, когда напутствовал
бойцов Афанасьева, так сказал:
— Ребятки, прошу вас, держитесь там изо всех сил. Фрицы не
должны пройти через вас!
Когда с большими усилиями сквозь узенький коридорчик-проход,
похожий на щель, удалось пробраться в дом, Хаит сострил:
— Это же Ноев ковчег... Кругом акулы...
Что верно, то верно, немцы плотно обложили этот дом — с
трех сторон прижались к нему, а вот замкнуть колечко не смогли: ребята Павлова
не позволили.
Павлов обрадовался подкреплению. Еще бы, вон сколько набралось
народу, аж тесно стало в угловой квартире на четвертом этаже. Он подходил к
каждому и жал руку.
Хаит, прищурив глаза, оттого, что лампа-гильза еле светила,
пристально посмотрел Павлову в лицо.
— Домовладельцам, между прочим, тоже рекомендуется бриться.
— Это кто же домовладелец-то? — проокал Павлов.
— Ваша персона, — Хаит ткнул длинным пальцем Павлову в
грудь. — Весь берег только и твердит: «Дом Павлова, Дом Павлова...»
— Так и говорят?.. А побриться, браток, некогда было. Да и
бритвы путевой не имею.
— Считай, шо тебе повезло: лучший парикмахер из самого
лучшего города в мире — Одессы явился в твой непотопляемый ковчег и готов
навести на твоем лице полный ажур.
— Постой, постой, это кто же лучший из самого лучшего, не
ты ли?
— Ты, Павлов, просто вундеркинд — улавливаешь на ходу.
Шоб я так жил, лучший парикмахер — это я... Ну так шо, будем бриться?
— Погоди, браток, — Павлов почесал затылок. — Мне
соснуть бы... Ноги уже не держат... Трое суток отбиваемся...
— Понял, — Хаит нахмурил брови-крылья. — Товарищ
гвардии лейтенант, куда ставить «максимку»?
— У этого окна, — Павлов, опережая командира взвода,
показал рукой. — Оно выходит на площадь 9 Января. Оттудова фрицы лезут
косяками...
И пошла боевая работа. В странных, даже невероятных условиях
пришлось действовать каждому в отдельности и взводу в целом. Хаит и слыхом не слыхал,
чтоб, скажем, стена была линией фронта, а окно — передним краем. А какая
может быть оборона без окопа или траншеи? Нелепица... И все-таки так вышло,
коль мы запустили этих гансиков в город. Они по закоулкам и домам шастают, и мы
тоже превратили мирный дом в рубеж обороны. А иначе никак нельзя.
Рука потянулась к тетради, обыкновенной ученической, в косую
линейку. Она лежала на полу. По ее обложке прошелся чей-то сапог —
отпечаток грязной подметки впился в оранжевый цвет обложки... «Ученик 1-го «в»
класса», — прочитал Хаит, и будто из тумана перед глазами возник сынуля
Яшенька, его рыженькая головка и носик-курносик, усеянный веснушками. Тоже
должен был пойти в 1-й класс... Вздрогнул Хаит, в дрожащих руках заколыхалась
тетрадка. Недобрая мысль приплыла: а вдруг над ними — его Беллой и
Яшенькой — там, в Одессе, падлы гансики измываются...
Хаит прильнул к пулемету и, нажав на гашетку, с наслаждением
прошелся длинной очередью по ползущим из-за «молочного дома», что на площади 9
Января, фашистам.
— Так их!.. Мать их в душу! — чей-то хриплый голос
услышал Хаит.
— Не трогай мать, фраер! — в сердцах произнес Хаит и,
не отрываясь от пулемета, продолжал поливать огнем площадь.
— Меняй позицию! — скомандовал командир пулеметного
расчета Воронов, и Хаит вместе с Иващенко и Свириным, ухватив «максим» за
станину, понесли его с четвертого этажа на третий, чтоб оттуда ударить по
наступающим. А следом подносчик Бондаренко тащил ленты.
— Ложись! — прогремел Воронов, над головой которого
прожужжала пуля, влетевшая, видимо, через окно на лестничном марше.
Все распластались прямо на ступеньках лестницы. Бондаренко не
успел. Его жигануло по ноге. Он ойкнул и прилип к стенке. Хаит подскочил к нему
и увидел опаленную штанину на правом бедре.
— Никак разрывная воткнулась...
Так оно и было: пуля впилась в бедро и солидно раскромсала его.
Кровь из раны струей лилась до тех пор, пока Воронов с Хаитом не смастерили
жгут и туго перевязали раненое бедро. Бондаренко побледнел, глаза его
затуманились, он тяжело вздохнул.
— Не кисни, Бондарь, — успокаивал друга Хаит. —
Ты же сильный малый. Благодари Бога...
— За что? — сквозь зубы процедил Бондаренко.
— Если б, не дай бог, чуть выше пуля-дура воткнулась, ты,
Бондарь, в «оно» превратился бы. Понял? А что мы имеем налицо: мужское хозяйство
в полном ажуре. За это и благодари Всевышнего, хотя ты, как я соображаю, и
неверующий.
Шутки в сторону, но Бондаренко было худо. Его лицо то наливалось
кровью, то бледнело как снег. Лейтенант Афанасьев приказал Хаиту и бойцу
Сабгайде сопроводить раненого в медпункт. Пришлось снова продираться через тот
самый узкий проход, по которому двигались к Дому Павлова. Часто надо было
ползти по-пластунски, поэтому Хаит и Сабгайда по очереди взваливали на свои
плечи Бондаренко и еле-еле преодолевали метры простреливаемого пространства.
Однако ж до мельницы добрались благополучно. А там, подкрепившись кашей, когда
стемнело, легли, как сказал друзьям Хаит, на обратный курс. Вместо Бондаренко в
пулеметный расчет был назначен боец Довженко.
Не с пустыми руками двигалась группа на свою позицию. У выхода
из мельницы бойцы заметили несколько ящиков, прислоненных к стенке.
— Кажется, патроны, — определил Сабгайда.
— Думаешь? — спросил Хаит и тут же как старший
распорядился: — Берем ящичек. Нам не будет он лишним.
Только в Доме Павлова обнаружилось, что в ящике не патроны, а
гранаты-»лимонки».
— Тоже штучки гарные, — произнес Хаит, докладывая о
ящике лейтенанту.
Афанасьев насторожился: какой головотяп вместо патронов всучил
гранаты?
— По личной инициативе прихватили.
— Это как понимать? — сердито спросил взводный.
Хаит пожал плечами, а лейтенант все понял: свистнули ребята
ящик. Но шума не поднял, махнул рукой и велел Хаиту при себе держать ящик.
— Я так и знал... Кому же еще можно доверить столько
«лимончиков»?..
Вскоре эти «лимонки» очень пригодились. Фрицы полезли на дом с
трех сторон. Сначала ударили их минометы и отрубили целый угол третьего и
четвертого этажей, потом пехота кинулась в атаку. Воронов встретил фашистов
пулеметным огнем, а Хаит вместе с новичком Довженко, подтащив ящик к северному
окну, откуда четко виделась вся ползущая фрицевая рать, пустили в ход гранаты.
— Кидай точней, юноша! — во весь голос советовал
Довженко Хаит. — Видишь, как их корчат осколки. А ну-ка, подкинем им еще
по паре «лимончиков»!
Фашисты не унимались. Правда, у северной стороны их порядком
поубавилось, но зато из здания военторга, как из муравейника, выползали новые
цепи атакующих. Павлов, стреляя из трехлинейки, хрипло проокал: «Последний
патрон!..» И всем стало ясно: кончились у сержанта боеприпасы.
— У меня тоже пусто! — крикнул Глущенко, и товарищи
увидели, как он стал швырять в немцев кирпичи, валявшиеся прямо на полу.
У Хаита еще не иссяк боеприпас. Он, подхватив ящик на грудь,
кинулся на помощь к Павлову.
— Убери свою берданку... Пропусти меня к окну.
Павлов молча отодвинулся и уступил место Хаиту. И первая
граната, а за ней вторая угодили в гущу немцев.
— Во-во, это дело! — повеселел Павлов.
Хаит работал с понятием: каждую гранату посылал туда, где
особенно густо лезли враги. Кидал и что-то приговаривал, то ли «лимонкам»
напутствие давал, то ли гансиков клял.
— Слушай, одессит, ты почему разговариваешь сам с
собой? — спросил у уха Павлов.
— Знаешь, люблю поговорить с умным человеком, —
ответил Хаит и самому стало приятно оттого, что от его слов посветлело лицо у
всегда серьезного Павлова.
Павлов тоже взял гранату и выглянул на мгновение из окна.
— Фрицев-то поубавилось, — произнес он и не бросил
гранату. — Ты тоже не кидай... Слышишь, одессит?.. Одиночек пулемет
подкосит.
Действительно, Воронов продолжал посылать короткие очереди на
площадь и к военторгу, куда уползали уцелевшие немцы. Хаит опустился на пол и,
прислонившись к стене, закрыл глаза: устал, лоб его усеяли бисеринки пота. Он
даже не услышал, как подошел к нему лейтенант. Но стоило Афанасьеву двинуть
ногой ящик, чтобы прикинуть, есть ли там еще гранаты, как Хаит мгновенно открыл
глаза и, упершись руками в пол, сделал усилие, чтоб подняться.
— Сиди, сиди, — лейтенант положил руку Хаиту на
плечо. — Покемарь еще маленько.
— Все, хватит, — Хаит встал на ноги. — Вот это
даванул комара... Ничего не слышал... А гансики где?
— Выгляни-ка в окно, увидишь.
Хаит осторожно просунул голову в окно и ахнул:
— Ого-го! Никогда не видел столько мертвецов...
— Спасибо тебе, одессит, за работу... И за ящик тоже
благодарствую... Полагается за это орден, но у меня его нет... Располагаю
только фляжкой. На, глотни!
— За упокой гансиков не буду...
— Вот чудак, ты глотни за твое здравие, ну и за всех нас.
— Это можно. Ну, как говорят у нас в Одессе, лехаим! —
и Хаит приложился к фляжке.
— Только до дна не высоси.
— А я, наивный чудак, подумал-таки, шо вся посудина в моем
распоряжении, — улыбнулся Хаит и протянул флягу взводному.
— Ты уж прости, но закуса не имею.
— Товарищ гвардии лейтенант, если у солдата есть шинель,
какой может быть разговор о закусоне? — и Хаит картинно вытер рот рукавом
шинели...
Сражающийся Сталинград чутко прислушивался к Дому Павлова. С
интересом читал о мужественном гарнизоне в дивизионках и фронтовой газете,
пользовался слухами, которые приносил беспроволочный телеграф, и, конечно же,
каждый, кто находился поблизости, собственным ухом пытался уловить биение пульса
жизни в этом доме. Если слышна была пальба, значит, жив гарнизон, но коли
стрельба затихала, тревожные мысли обуревали ближних, да и дальних соседей:
устояли ли павловцы?
Они по-прежнему держались и совершенствовали оборону дома —
рыли подземные ходы. Хаиту эта работа была не по душе. Его тянуло к пулемету,
чтоб гансикам, как он любил повторять, огнем в лицо плевать. Но никуда не
денешься, приходилось брать в руки и лопату.
— А ты, Нодар, — обращался Хаит к черноглазому грузину
Мосиашвили, — лопатку тоже не обожаешь.
— Как узнал?
— По глазам определил. Шо-то невесело светят они.
— По дэвушке, дорогой, скучают. Сам знаешь, дэвушек здэсь
нет... Плохо живем...
— Нажимай, Нодарик, на лопату, она ведь женского рода.
— Нэкрасиво шутишь, — сказал Мосиашвили и, подняв руку
перед лицом Хаита, произнес: — Тыше, кто-то стучит.
— Где? — Хаит тоже прислушался.
И верно, из-под земли слышны были глухие удары. Мосиашвили
приложился ухом к стенке свежевырытого подземного хода.
— Долбят... Кто же это?
— Может, гансики? Давай доложим лейтенанту, — сказал
Хаит и кинулся в дом. Взводный тут же явился и тоже прислушался.
— К нам пробиваются. Это точно. По земле не смогли, теперь
вот подкапываются. Что будем делать?
— Лопатами головы рубить, — ответил Мосиашвили.
— И так можно.
Вдруг прямо над головами раздался стонущий вой, за которым тут
же последовал неимоверной силы удар. Хаит ухватился за взводного и повалился с
ним на дно хода сообщения. Это и спасло их. Мина разорвалась рядом, и если бы
только они не упали, был бы им каюк, а так только землей да кирпичной крошкой
присыпало. Хаит осторожно приподнялся и, увидев глубокую яму-воронку, хотел
было поздравить лейтенанта и себя тоже со вторичным рождением, но из груди
вырвались другие слова:
— Нодарика нет...
— Ты что говоришь! — вскочил на ноги взводный. Хаит
кинулся в воронку и начал суетливо разгребать руками землю.
— Ну что? — нервничал Афанасьев.
— Нету... Рядом же был... Шоб я так жил...
— Неужели разорв... — лейтенант не досказал: язык не
поворачивался произнести страшное предположение вслух.
— Но-да-р-р! — крикнул Хаит. — Мосиашвили!..
швили!
Нодар не отозвался. Хаит выбрался из воронки и кинулся в
подъезд, над дверью которого он впервые увидел дыру-пролом. Когда же она
появилась? Может, миной так вырвало стену?.. А чем же еще? У лестницы, ведущей
вверх, он остановился, огляделся и медленно, будто опасаясь чего-то, пошел по
ступенькам.
Кто сказал, что не бывает чудес? Бывают... Между первым и вторым
этажами, как раз против пролома в стене, на ступеньках, вытянув ноги, полусидел
или, точнее сказать, полулежал Мосиашвили. А в его руке была зажата лопатка.
— Нодарик, ты шо тут копаешь?
Нодар сел прямо и удивленно посмотрел на Хаита.
— Слушай, кто меня сюда посадил?
— Нет, ты лучше скажи, кто тебя сюда принес? — и, не
дожидаясь ответа, Хаит во весь голос крикнул: — Товарищ гвардии лейтенант,
пропажа нашлась. Шоб я так жил, это он, Нодар Мосиашвили и, между прочим,
живой.
Примчался взводный.
— Жив, значит. Ну молодец! А я было подумал...
— Что подумал? — округлились глаза Нодара. —
Плохо подумал, да?
— Ладно. Встань-ка... Целы ли конечности?
— Слушай, командыр, какие конэчности? Зачем так говоришь?
— Нодару конечности не нужны, — рассмеялся Хаит.
— У него есть лопатка. Смотрите, как вцепился в нее.
— И за это молодец: уберег социалистическую собственность.
Ну вставай.
Мосиашвили приподнялся, потопал ногами.
— Теперь вижу: конечности в целости.
— А как видите, товарищ гвардии лейтенант, сквозь брюки?
— Сержант Хаит, не охальничай. Что не видишь, ноги-то целы.
— Ах, ноги!.. Ну ладно, Нодарик, полетал — и хватит.
Пошли долбить землицу.
Долбить не пришлось. Фрицы снова кинулись в атаку. Мгновенно
кругом затрещало, загудело. Пули влетали в окна, в проем. Звенели стекла.
Сквозь бешеный вой и треск прорывался голос взводного: «Воронов! К левому
окну... Из военторга лезут... Павлов! На второй этаж рви... Ударь по
трансформаторной будке... Хаит, ко мне!..»
Хаит подбежал к лейтенанту.
— Бери Бахметьева и жмите в роту. Патроны нужны. Гранаты
кончаются. Понял?
Животами пришлось мерить расстояние до мельницы. Хаит полз
впереди, а следом не отставал и Бахметьев.
— Леша, ты жив? — изредка спрашивал Хаит.
— Ползу, — тяжело дышал молоденький Бахметьев.
— А тебя, сержант, как звать?
— Ну, Хаит.
— Это я знаю. А по имени и батюшке как?
— Ты что, анкету на меня собираешься заполнять?
— Каку анкету? В одной связке, можно сказать, ползем у
смерти на виду, а имени твоего не знаю.
— Ладно, запоминай: Идель Яковлевич.
Низко над ними прошипел со свистом снаряд. Тут же застучал
пулемет. Хаит с Бахметьевым прижались к какой-то покореженной и накренившейся
тумбе и замерли.
— По мельнице гад бьет, — определил Хаит. — Чуток
переждем.
— Как я понимаю, Идель, ты из евреев.
— Из них, из них. А ты, Лешка, сообразительный. Как
определил?
— Догадался. Больно ты шустрый, да имя Идель... Я одного
знал. Того Изей звали. Похож на тебя, не лицом, а моторностью. И
сообразительный, как и ты...
— Сообразительный? — Хаит рассмеялся. — Вон
Павлов, видел, какой сообразительный? Он, брат, кожей угадывает начало каждой
атаки этих гансиков. Или мой командир расчета гвардии старший сержант Воронов.
У него голова, что у Спинозы...
— У кого, у кого?
— Спиноза — это, браток Лешка, не нам чета, он
умнейший ученый, книги мудрейшие писал за жизнь, про философию разную. Воронов
книг, конечно, не писал, но он на всякий вопрос может пояснение сделать, а в
боевой тактике имеет полнейшее понятие. А ты говоришь, что я сообразительный.
Война, Лешка, друг, не даст мозгам заржаветь, тут каждую секунду надо головой
шурупить.
— Это правда. Хочу еще тебя, Идель, спросить... Только ты
не обижайся...
Заколотилась тумба. Пулеметная очередь срезала ее верхушку.
— Мотаем удочки, — произнес Хаит, — а то и нас
искромсают эти паршивые гансики.
И они, сделав бросок, тут же оказались в мельнице. Здесь не
задержались, получили все, что требовалось, и навострили лыжи на обратный путь.
Вдобавок к боеприпасам захватили письма. Ротный Наумов передал целую пачку
Хаиту и велел ему лично вручить каждому. Хаит и Бахметьев просмотрели все
конверты, но им никто не написал.
— Смотри, Нодарику письмо, — обрадованно произнес
Хаит. — Вот уж спляшет нам.
— И Мурзаев тоже притопнет, — сказал Бахметьев. —
Ему из Чимкента.
— А Турганову аж два письма. Во счастливчик! Оба из села
Ахси. Это где? Сейчас по штемпелю узнаем. Все ясно: Узбекская ССР.
— И Турдыеву два. Из Туркмении.
Были письма и Свирину, и Воронову, и младшему лейтенанту
Аникину.
— А нам пишут, — произнес Бахметьев.
— Вряд ли мне пишут... В Одессе глухо. Оттуда не
напишешь...
Обратный путь был не из легких: четыре тяжеленных ящика пришлось
волоком тащить, да не в рост двигаться, а ползком. Пот умыл их основательно, а
руки побагровели от натуги и кровяных царапин.
— Чего так долго? — вместо благодарности за
непосильную ношу, которую они в целости доставили в дом, недовольно спросил
взводный. Но ни Бахметьев, ни Хаит не обиделись, понимали ситуацию: фрицы
обложили дом со всех сторон, а боеприпасов с гулькин нос — всего по патрону
в стволах. Так что пришлось тут же распечатать ящики и пускать их содержимое в
ход. А Бахметьев надеялся на отдых, собирался еще поговорить с Хаитом, его
все-таки сверлил вопрос про евреев, который возник не в данный момент, а еще в
пути, когда ехал в теплушке на фронт. Было это на станции Сызрань. К вагону
подошла женщина с усталым лицом и спросила: «Товарищи красноармейцы, извините,
пожалуйста, за беспокойство: нет ли в вашем поезде моего Абраши? Ему фамилия
Шапиро...» И тут один показал свою осведомленность: «Нема у нашему вагони
такого. Пошукай, стара, в составе, якись до Ташкенту едэ. Явреи уси туды
тикають». Женщина с укоризной посмотрела на злого человека, но ответила весьма
спокойно: «Вы напрасно, товарищ, так говорите. Мой муж Лазарь уже давно там,
куда вы еще только едете. И Абраша туда собрался».
Бахметьева задела обида, которую нанес его сосед по вагону
женщине, искавшей своего сына, и ему очень хотелось на этот счет поговорить с
Хаитом, может, даже извиниться за грубияна, но вот фрицы не позволили, снова
принялись атаковать, и Хаита словно ветром сдуло. Да и Бахметьеву некогда было
рассуждать — фонтаны огня сотрясали дом со всех сторон, осколки и пули
врывались в комнаты и наполняли их визгом и треском.
Бахметьев грохнулся на пол, на четвереньках дополз до окна и
выглянул на улицу.
— Не суйся! — услышал он голос Хаита и тут же отпрянул
от окна.
Хаит с гранатой в руке примостился рядом и, осторожно приподняв
голову, все-таки ухитрился на секунду выглянуть наружу.
— Ну что там? — нервно спросил Бахметьев.
— Ни хрена не видно. Густой дым стелется по площади.
К окну приползли Иващенко и Болдырев.
— Всем вниз! — прогремел голос взводного. Он что-то
еще прокричал, но взрыв, оглушительный и трескучий, целиком поглотил
командирский приказ. Рухнула часть потолка, но, к счастью, никого не задела, а
лишь обсыпала всех штукатуркой. Хаит и все остальные, кто был у окна,
пробравшись сквозь завал, вылезли к лестничному маршу, а оттуда выскочили на
улицу.
Воронов, опустившись по пояс в ранее вырытую щель, давил на
гашетку «максима». Хаит швырнул гранату в ползущих по асфальту немцев и
примостился к Воронову.
— Патроны кончаются, а фрицевня, мать их в душу, саранчой
ползет, — в сердцах произнес Воронов и как-то странно пополз вниз.
— Ты что, Илюша? — Хаит попытался удержать Воронова,
но не успел, Воронов, съежившись, сел на дно щели.
К пулемету подполз Иващенко. Воронов приподнял голову и хрипло
произнес:
— Ищите патроны... Ворот расстегните... Жарко...
Хаит чуть приподнял Воронова и, взвалив на себя, вытащил его из
щели, а затем вместе с Иващенко перенесли раненого в подвал дома. Там
перебинтовали ему руку и бок и оставили под присмотром двух девушек —
жительниц этого дома.
Иващенко где-то раздобыл десятка два патронов и, обрадованно
крикнув: «Живем!», примостился к «максиму». Однако радость была
кратковременной — кончились и эти патроны.
— Что будем делать, браток? — невесело спросил
Иващенко.
— Куковать, — ответил Хаит.
— Как это?
— Сам не знаю... Но гансикам не сдадимся... Понял, земляк?
Будем грызть им глотки зубами... А кирпичи разве плохое оружие? Давай обложимся
ими!
И они, забравшись в одну из комнат второго этажа, стали
стаскивать к окну кирпичи и складывать их вдоль стены. Получилась солидная
горка.
В комнату вбежал младший лейтенант Аникин.
— Кто здесь живой?
Хаит обернулся.
— А Одесса, — произнес Аникин и сел рядом.
— Гранатами не богаты? — спросил Хаит.
— Пусто, — махнул рукой Аникин.
— А у нас имеются... Шоб я так жил.
— Где они?
— Вот, смотрите, целая гора, — Хаит указал на кирпичи.
Над головами, кажется, этажом выше, раздался взрыв, от которого
часть потолка рухнула.
— Чуть-чуть не попали в братскую могилу, — вздохнул
Иващенко.
— Такое может произойти каждую секунду, — Аникин
привстал на колени и стряхнул с себя штукатурку. — Давайте на всякий
случай попрощаемся.
Хаит повернулся лицом к Аникину, посмотрел ему в глаза и
тихо-тихо произнес:
— Не надо прощаться, товарищ гвардии лейтенант, нас должны
выручить. Неужели полк не поможет нам? Он ведь рядом, у Волги...
Хаит хотел еще что-то сказать, но не успел. Неведомая сила
приподняла его вверх и швырнула так далеко, что Аникин, первым очнувшийся, еле
нашел Хаита. Он лежал в проеме двери, ведущей на лестничную площадку. Лежал и
не шевелился.
А с улицы неслось «Ура»!
Аникин выглянул в окно и увидел наших, бегущих со стороны Волги.
— Слышишь, Одесса, твоя правда — подмога пришла.
Хаит ничего уже не слышал. Аникин ухом припал к его груди, чтоб
уловить биение сердца, и тут же приподнялся и снял с головы шапку.
— Все... Прощай, друг-Одесса!..
Появился лейтенант Афанасьев с перебинтованной головой.
— С кем прощаешься?
— Хаита скосило.
Афанасьев опустился на колени и, низко склонив голову, в сердцах
произнес:
— А ведь в Одессу приглашал, в гости... Говорил: праздник в
честь нашей победы устроим на берегу Черного моря...
Похоронили Хаита у Волги, недалеко от мельницы. Я тоже бросил
горсть земли в могилу и поклялся, что когда-нибудь, если жив останусь, расскажу
людям об этом славном парне-еврее из сталинградского Дома Павлова.
Зайцевские
выстрелы
Как-то недавно мне довелось быть в рабочем общежитии. В красном
уголке, где собралось много молодых парней и девчат, шел разговор о подвиге.
Тема беседы так и называлась: «Что такое подвиг?». Разговор был оживленным,
порой даже бурным. Каждый выступающий высказывал свое суждение о подвиге.
Много говорилось о войне, о боях. Я не вмешивался в разговор,
мне интересно было узнать, что думают о ратном подвиге те, кто знает войну лишь
по книгам, по фильмам и рассказам ветеранов-фронтовиков. И представьте себе,
все знают! Передо мной ожили бессмертные страницы войны и легендарные имена
героев. Мне порой казалось, что вот эти молодые парни и девушки знают тех, о
ком говорят, не по рассказам, а будто бы сами шли с героями рядом, плечом к
плечу...
И я подумал: справедливо мнение о том, что подвиги и герои
бессмертны. Время идет, а память поколений сохраняет все великое, славное,
легендарное.
Мне запомнился чернявый юноша, страстно рассказывавший о том,
как в дни Сталинградской битвы беспощадно и мастерски истреблял фашистов
прославленный снайпер Василий Зайцев. Он говорил о Зайцеве так, словно видел
его в бою, ходил с ним по сталинградским улицам. В конце выступления юноша
сказал:
— Часто спрашивают: кто твой герой, жизнь на кого равняешь?
Если этот вопрос будет задан мне, я отвечу: Зайцев Василий Григорьевич...
Почему же юноша выбрал себе в «путеводители» Василия
Зайцева — комсомольца сороковых годов?
Мне не трудно ответить на этот вопрос. Я знаю Зайцева давно.
Познакомились мы в начале октября сорок второго в Сталинграде,
на берегу Волги, почти у самой воды.
Время приближалось к полуночи: темнота окутала и Волгу, и дымные
улицы города. Правда, тишины не было.
Совсем близко ухали орудия, трещали автоматы, что-то рвалось,
грохотало, рушилось... И ночью бой не прекращался.
И все-таки поспокойнее было в ночные часы. Можно было хотя бы
передвигаться по берегу, идти в рост, не боясь, что попадешь на мушку
вражеского снайпера.
Благополучно добравшись в район расположения 284-й стрелковой
дивизии, я (тогда корреспондент газеты Сталинградского фронта) вскоре оказался
в политотдельской землянке. Там и встретил Василия Зайцева. Он прибыл в
политотдел из своего 1047-го стрелкового полка с каким-то поручением и уже
собирался в обратный путь, как вдруг у самого выхода из землянки его остановили
и представили мне.
— Это наш снайпер — главстаршина Зайцев. — Меня
ничуть не удивило флотское звание моего нового знакомого, ибо знал, что 284-я
стрелковая после боев под Касторной была выведена в Свердловскую область, а
вскоре в нее влилась команда моряков-тихоокеанцев, прибывшая из Владивостока.
Теперь они, флотские, стали пехотинцами. Правда, звания да тельняшки под
гимнастерками говорили о том, что здесь, в Сталинграде, они остаются моряками.
— У нас у всех под тельняшками — морская душа, —
так сказал мне Зайцев, когда мы вышли из блиндажа и направились вдоль крутого
волжского берега в расположение его полка.
Больше часа мы шли рядом. Изредка припадали к земле: то мина
пролетит над головой и плюхнется в воду, то вдруг ракета повиснет над берегом,
и все вокруг озарится светом, то пулеметная очередь вырвется невесть откуда и
просвистит совсем рядом...
А мы продолжаем разговор. Интересовались друг другом: он —
мной, я — им.
— Неужто прямо за Волгой печатается наша фронтовая
газета? — спрашивал Зайцев. — Туда ведь немец достает...
— Случается, что достает, — отвечал я и рассказал
Василию о последнем налете вражеской авиации на Среднюю Ахтубу, где
располагались наша редакция и типография. Бомба угодила прямо в печатную
машину. Убит был печатник, тяжело ранило корреспондента старшего лейтенанта
Верхолетова и корректора Тамару Долголеву.
— Выходит, и вашему брату достается, — сочувственно
произнес Зайцев.
Всем доставалось в Сталинграде: и командарму, и солдату.
— Наш блиндаж трясло как в лихорадке, — вспоминал день
14 октября 1942 г. командующий войсками 62-й армии В. И. Чуйков, — земля
звенела, с потолка сыпался песок, в углах и на потолке под балками что-то
потрескивало. Сотрясения от разорвавшихся вблизи крупных бомб грозили развалить
наш блиндаж. Уходить было некуда. Лишь изредка, когда совершенно нечем было
дышать, несмотря на близкие разрывы бомб и снарядов, мы по очереди выходили из
блиндажа.
В тот день мы не видели солнца. Оно поднималось в зенит бурым
пятном и изредка выглядывало в просветы дымовых туч.
Враг неистово рвался к Волге. 14 октября Паулюс бросил в
наступление три пехотные и две танковые дивизии на фронте около шести
километров. Превосходство противника в людях было пятикратным, в технике —
двенадцатикратным. Около трех тысяч самолето-вылетов совершил враг в тот день.
Фашисты буквально душили защитников Сталинграда массой огня, не давая никому
поднять головы. Лавины танков двигались на наши позиции. Из дивизий и полков
шли тревожные донесения: «6-я рота батальона Ананьева полегла полностью.
Остались в живых только посыльные»; «Командир полка Андреев убит, нас окружают:
умрем, но не сдадимся».
И не сдавались. «Товарищи военный совет, — докладывал
командир 37-й гвардейской стрелковой дивизии, — дивизия сражается и не
отступит». С артиллерийских позиций доносили: «Танки расстреливаем в упор,
уничтожено пять». Из 13-й гвардейской докладывали: «Ряды наши редеют, гибнут
люди и техника. Но враг не пройдет к Волге. Костьми ляжем, но не пропустим
его».
В такой неимоверно трудной обстановке каждый, кто находился в
Сталинграде, независимо от занимаемой должности, обязан был быть в первую
очередь защитником города. И писарь, и повар, и оружейник — все там были
солдатами переднего края.
Василий Зайцев числился связным пулеметной роты. Но душой и
сердцем понял, что может и должен делать больше. Силенка есть, хватка тоже
имеется, а глаз... Тут особый разговор. Глаз у Василия, как говорили
дружки-моряки, что ватерпас: далеко видит и все точно замечает. Словом, в
стрелковом деле с такой «оптикой» промаха не дашь.
— И что же вас потянуло в снайперы? — спросил я той
ночью у Зайцева.
— Каждая пуля снайпера несет врагу смерть, — был его
ответ. — А фашистов вон сколько лезет на нас. Их убивать надо!
Потом он сказал, что с оружием дружбу заимел еще в детские годы,
в малолетстве стрелять научился.
Все пошло от деда Андрея, потомственного охотника, жившего на
берегу южноуральской речушки Сарам-Сакала. Места для охоты отменные. Дед Андрей
с утра до вечера бродил по лесам. И внука с собой брал. Учил малыша читать
следы зверей, выслеживать лежки волков, медведей, показывал, как надо к земле
припадать, как ползти, чтобы ни одна травинка не хрустнула. Вася старался изо
всех сил. И вот когда ему исполнилось двенадцать лет, дед вручил внуку
одноствольную берданку двадцатого калибра. Вот была радость! С того дня
парнишка сразу повзрослел: шутка ли, в мальчишеских руках оказалось настоящее
ружье. С ним уже и не расставался. На охоту всегда шел со своим собственным
ружьем. И когда подался на строительство Магнитки, а было тогда Василию
шестнадцать лет, тоже продолжал охотиться.
— Отчего же мне снайпером не быть? Дедова наука годится
здесь, в Сталинграде, — на этих словах мы тогда расстались с Зайцевым. Но
он не ушел с поля моего корреспондентского зрения. Я следил за Зайцевым
постоянно. Два, а то и три раза в неделю по телеграфу отправлял за Волгу в
редакцию информации о снайперских победах Зайцева. Газета Сталинградского
фронта часто сообщала: «Василий Зайцев убил еще двух фашистов»; «Снайпер Зайцев
увеличил счет: еще пять гитлеровцев уничтожены».
При каждой встрече с Зайцевым я всегда узнавал что-нибудь новое
из его действий, и все четче вырисовывалась его снайперская биография.
Интересен был, к примеру, даже сам повод, благодаря которому он взял в руки
снайперскую винтовку. Было это после сильного боя в районе завода «Красный
Октябрь». Наступило короткое затишье. В роту, где Зайцев был связным, пришел
командир полка. Солдаты, расположившись в яме, слушали его рассказ. Вдруг
Зайцев услышал голос солдата, наблюдавшего за противником: «Вася, фриц
показался». Зайцев вскинул винтовку и выстрелил. Фашист упал. Через несколько
секунд появился второй — Зайцев и того уложил. «Кто стрелял?» —
спросил командир полка. Комбат указал на Зайцева. Тогда командир полка
приказал: «Дайте главстаршине Зайцеву снайперскую винтовку». С того дня Василий
официально был возведен в ранг снайперов, хотя и до этого уже не раз отличался
в меткой стрельбе.
Зайцева узнал весь Сталинград. У него появились ученики, их
«зайчатами» прозвали. Снайперы сеяли смерть и страх в стане врага.
Зайцевкие выстрелы докатились и до Берлина. Немцы из Сталинграда
просили помочь им убрать русского снайпера, от выстрелов которого нигде не
укрыться, а он неуловим. То из заводской трубы стреляет, то из кирпичных
развалин бьет... И тогда сам шеф берлинской школы снайперов, которого Гитлер
величал «суперснайпером», майор Конингс прибыл в Сталинград, чтобы убрать
неуловимого русского снайпера.
Как дело было, чем все кончилось, я узнал значительно позже, уже
после войны. Мы ведь с Зайцевым продолжали встречаться. Дружба наша, родившаяся
тревожной октябрьской ночью сорок второго, не ржавела, хотя наши города, где мы
живем, Екатеринбург и Киев — находятся на значительном расстоянии:
Волгоград сплачивает нас. Мы туда приезжали, чтобы встретиться, чтобы
вспомнить...
Так вот, однажды в тиши волгоградской гостиницы Василий
Григорьевич рассказал о своем необыкновенном поединке с важной берлинской
птицей — фашистским майором Конингсом.
— «Язык», которого взяли наши разведчики, сообщил на
допросе, что в Сталинград прибыл начальник берлинской снайперской школы Конингс
с задачей убить, как выразился пленный, «главного зайца». Тогда и вызвал меня
комдив и дал задание уничтожить этого «сверхснайпера». На дело пошел я со своим
напарником Куликовым. Сначала организовали слежку, установили тщательное
наблюдение, обратились за помощью к стрелкам передней линии, чтобы те
внимательнее следили за каждым прицельным выстрелом врага и нам докладывали.
Надо было ведь найти этого немца, изучить его повадки и терпеливо ждать того
момента, когда можно будет произвести всего-навсего один, но верный, решающий
выстрел.
Время шло. Немец искал меня, а я его. И вот однажды мне
сообщили: пострадали снайперы Морозов и Шайкин. Первому противник разбил
оптический прицел, второго ранил. Это были опытные снайперы. Сердцем почуял,
что они натолкнулись на того «суперснайпера». И тогда мы с Куликовым ушли на те
позиции, где пострадали наши товарищи.
Наблюдаю. И вдруг вижу: над фашистским окопом неожиданно
приподнимается каска и медленно двигается вдоль траншеи... Ну и хитрец: не
проведешь на мякине воробья! Каска-то неестественно качается, так не ходят. Ее,
видать, несет помощник снайпера, сам же он ждет, чтобы я открыл огонь.
Прошел еще день, потом еще. Мы все наблюдаем. Передний край
врага изучили досконально, каждый бугорок, каждый бруствер знали. В поле зрения
попал железный лист с небольшим бугорком битого кирпича. Слева — подбитый
танк. Может, фриц в танке? Не должно быть. Опытный снайпер в танк не полезет. А
возможно, под железным листом сидит? Решил проверить: на дощечку надел варежку,
поднял ее. Фашист клюнул — выстрелил... На другой день Куликов осторожно
приподнял каску. Немец пальнул. Куликов на мгновение приподнялся, громко
вскрикнул и умолк. Гитлеровец подумал, что покончил с советским снайпером и
высунул из-под листа железа полголовы. Я ударил: голова фашиста осела. А
Куликов, лежа на дне окопа, хохотал.
К вечеру наши перешли в наступление. Мы пошли тоже вперед и
нашли тот железный лист, из-под которого вытащили мертвого фашистского майора,
извлекли его документы и доставили их комдиву...
Слушая Василия Григорьевича, я подумал вот о чем: какую же надо
иметь выдержку, терпение, хладнокровие, чтобы вот так мастерски провести
поединок. Я сказал это вслух.
— Дедова школа, — ответил мне Зайцев. — Еще он
меня наставлял: если ты вышел в лес зверя промышлять, посиди, осмотрись,
установи, что и где деется в этом лесу: скинь с головы малахай, прислушайся,
определи жизнь в лесу. Замри, не шелохнись... Вот и вся наука. Весьма
полезная...
Убежден, что зайцевская снайперская мудрость должна стать
наукой, которой следует вооружить каждого нынешнего воина, мечтающего стать
метким стрелком. Юность должна подражать героям!
В самое трудное для Сталинграда время, в дни, когда, как верно
сказал поэт, «со смертью билась жизнь», над боевыми рядами защитников города
эхом прокатилась фраза-призыв, фраза-клятва: «Отступать некуда, за Волгой для
нас земли нет». И первым произнес эти слова снайпер Василий Зайцев. Они были
опубликованы в сталинградской фронтовой газете — через всю страницу
крупным шрифтом.
В разговоре с Зайцевым мы часто вспоминали то время и вот эти
слова: «Отступать некуда...» И он рассказал о том, как они вырвались из его
груди.
— Было это в блиндаже командующего 62-й армией. Тяжело было
тогда нам в Сталинграде. Все кругом горело: и дома, и земля, и Волга. «Как
настроение?» — спрашивает командарм. «Боевое!» — отвечаю. «Какие
планы у снайперов?». Снова отвечаю: «Будем каждый час увеличивать счет
истребленных фашистов» — «Добро!» — сказал командующий и по-солдатски
честно нарисовал обстановку, сложившуюся в Сталинграде. А у меня сорвалось с
уст: «Отступать некуда, за Волгой для нас земли нет». Командарм пожал мне руку
и сказал: «Точно, товарищ главстаршина. Скажите это своим товарищам». Не только
я один так думал, все в Сталинграде понимали, что не имеем права уйти за Волгу,
ибо там земли для нас не было. Защищать город следовало в самом Сталинграде, на
правом берегу Волги.
Так оно и вышло. Стеной встали защитники города на берегу Волги.
Как ни тужился враг, сколько ни бросал в атаки сил и техники — все
перемололи. Сами кровью истекали, но и врагу не было поблажки. Выстояли,
выдюжили, потом в наступление пошли и победили.
Наш разговор о той памятной встрече снайперов с командармом
Чуйковым продолжился после войны в Волгограде в день торжества по случаю
тридцатилетия Сталинградской битвы. Время сделало свое дело (все-таки 30 лет
прошло!), Зайцев раздался вширь, посеребрилась голова... Но крепок был моряк,
та же сильная рука, твердая походка. Говорить с ним — одно удовольствие. Я
стал его величать Василием Григорьевичем, а он мне: «Давай по-сталинградски,
Василий я, Вася...».
— А скажи-ка, Вася, как это тебе в голову пришло так емко
выразиться: «Отступать некуда, за Волгой для нас земли нет»?
— Ничего особенного не сказал... Слова как слова... Это вы,
газетчики, крылья им пристроили...
— Умное слово крылатым рождается.
— Уж и умное, — улыбнулся Зайцев. — Сказал, что
думал...
Да, то зайцевское слово стало клятвой воинов-сталинградцев. Она
и сегодня высечена на каменной глыбе Стен-руин, воздвигнутых на Мамаевом
кургане.
Василий Григорьевич приехал на тридцатилетие не с пустыми
руками, а с книгой, написанной им, и называлась она «За Волгой для нас земли не
было». Я тогда получил экземпляр с автографом снайпера: «Юрию Абрамовичу,
человеку, который первым сказал доброе слово о солдате на Мамаевом кургане.
Автор В.Зайцев. 2.02.1973 год. Сталинград». Храню эти записки снайпера и
частенько читаю. В этой книге вся жизнь снайпера Зайцева, уничтожившего в
Сталинграде более 300 фашистов. Цифра внушительная! И это за три месяца.
Хочется еще припомнить победный сталинградский день. — 2
февраля 1943 года. Воины-сталинградцы поднялись тогда на Мамаев курган. Оттуда
хорошо была видна Волга. По льду на левый берег уходили длинные колонны
пленных — войско Паулюса. Василий Зайцев, стоя на кургане, произнес тогда:
«Друзья, а ведь отсюда и Берлин виден!». Ой как далеко еще было до германской
столицы, но Сталинград был началом нашего движения на запад, которое и привело
нас в сорок пятом в Берлин.
Огненный
остров
Волгоград свято хранит свое героическое прошлое. Мемориальные
надписи, постаменты с танковыми башнями, обозначающие передний край наших
войск, братские могилы, памятники героям — все это увековечило великое
сражение на Волге. Достаточно лишь пройтись по волгоградским улицам и
проспектам, чтобы узнать имена тех, кто в грозный час мужественно защищал этот
волжский рубеж.
Когда бываю в Волгограде, обязательно сажусь в рейсовый автобус,
идущий по главным магистралям города, и внимательно прислушиваюсь к голосу
водителя, сообщающего пассажирам остановки.
— Улица Михаила Паникахи, — несется из динамика, и в
памяти возникает то мгновение, когда морской пехотинец Паникаха, в бою объятый
пламенем, бросился на вражеский танк и зажег его...
Дальше идут улицы Афанасия Ермакова, Генерала Глазкова, Петра
Гончарова, 13-й Гвардейской, Лейтенанта Наумова, 39-й Гвардейской...
— Кто спрашивал про «остров Людникова» — выходите на
следующей остановке, — звучит в динамике, и я готовлюсь к выходу.
Вот он, огненный «остров Людникова»... Нет, не ищите его на
карте, этот остров не имеет ничего общего с географией. Его родила война, а
точнее — условия Сталинградской битвы.
Октябрь сорок второго был для защитников Сталинграда одним из
самых тяжелых месяцев. К середине месяца врагу удалось выйти к Волге севернее
завода «Баррикады». В это время на правый берег реки переправилась 138-я
стрелковая дивизия, которой командовал полковник И. И. Людников. Ей была
поставлена задача не допустить захвата фашистами завода.
138-я выполнила приказ. Она сдержала натиск врага и не пустила
его на «Баррикады». Однако противник, подтянув свежие силы, сумел в ноябре
выйти к Волге южнее завода. Таким образом, дивизия полковника Людникова была
отрезана от своих соседей и прижата к реке. Впереди, слева и справа —
враг, позади — Волга. Дивизия вроде на острове оказалась. А остров тот был
не так уж велик — 700 метров по фронту и 400 метров в глубину. Насквозь
простреливался противником.
138-й пришлось сражаться с наседавшим врагом в полной изоляции,
в отрыве от главных сил 62-й армии, от соседей и даже своих тылов, которые находились
за Волгой.
Трудно было на любом сталинградском рубеже, но самая тяжелая
ноша выпала все-таки на долю людниковцев. Это понимали все. Мне, корреспонденту
газеты Сталинградского фронта, постоянно находившемуся в 62-й армии,
каждодневно приходилось получать из редакции запросы: «Что происходит на
«острове Людникова?!», «Как воюют людниковцы?». С этими же вопросами я шел в
политотдел армии, в оперативный и разведотдел штаба. Ответ всегда был весьма
лаконичным: «Людников держится. «Баррикады» в наших руках». От такой информации
на сердце становилось чуть-чуть спокойнее, но написать о людниковцах ничего не
мог. А пробраться в 138-ю дивизию было никак нельзя.
И все-таки заветный час наступил. Вот передо мною лежат мои
сталинградские записи. Читаю их с волнением: «22 декабря. Полночь. Сообщили,
что Людников достиг локтевой связи с соседом слева. Надо идти к Людникову...»
За разрешением обращаюсь к начальнику политотдела 62-й армии.
Отвечает:
— Можно, но очень рискованно...
Говорю ему, что о победе Людникова надо рассказать всему фронту,
газета не может выходить без таких материалов.
— Успокойтесь, товарищ капитан, — сказал мне начпоарм
Васильев, — сам понимаю и помогу вам пробраться в 138-ю.
Все разрешилось далеко за полночь, когда в нашем корреспондентском
блиндаже появился человек с автоматом поверх полушубка и с гранатами на ремне.
Он назвался лейтенантом Бобылевым из «хозяйства Людникова» и, сообщив, что
принес донесение в штаб армии, сказал:
— Возвращаюсь обратно в дивизию. Велено корреспондента захватить.
Ежели это вы, то собирайтесь, надо до рассвета успеть дойти.
Я застегнул полушубок, захватил полевую сумку, вложил в нее
блокноты, зарядил пистолет — и был готов.
— А автомат у вас имеется? — спросил лейтенант.
— Конечно.
— Захватите. Может пригодиться.
Пошли мы вдоль крутого волжского берега. До завода «Красный
Октябрь» шли в рост. А дальше пришлось всяко: где пригнувшись, где ползком. В
моем тогдашнем блокноте так записано: «В одном месте шли в трех метрах от
немцев. Да, да! Обрыв над Волгой. На верхушке обрыва немцы... Мы прижались к
самому обрыву. Ползли тихо. Немец заметил. Бросил гранату. Но она покатилась по
обрыву и взорвалась у Волги... Несколько часов тому назад здесь шел бой. Берег
усеян вражескими трупами. Наши потеснили немцев. Именно в этом месте 138-я
достигла локтевой связи с соседом слева...»
К рассвету мы прибыли на КП дивизии. Лейтенант подвел меня к
блиндажу-штольне. У самого входа — огромная яма.
— Осторожно, — предупредил лейтенант, — не
угодите в воронку.
— Ну и ямища! — удивился я.
— Солидную бомбочку кинул фриц, — произнес
лейтенант. — Видать, целился в штаб... Однако ж пронесло...
В блиндаже-штольне, добротно построенном еще летом сорок второго
для дирекции завода «Баррикады», сейчас разместился штаб 138-й. Здесь находился
и комдив.
Когда я увидел полковника Людникова, мне почему-то показалось,
что знаю его очень давно. Это, видимо, оттого, что в Сталинграде фамилию
комдива 138-й произносили часто, ибо каждого волновала судьба дивизии.
— Здравствуйте, человек с Большой земли, — так вот
назвал меня Людников. Ну да, он ведь прав: как иначе назовешь весь волжский
берег, что лежал за пределами крохотного клочка земли, на котором стояла
насмерть 138-я дивизия? В сравнении с «островом Людникова» то и была Большая
земля.
Комдив забросал меня вопросами — просил рассказать о
дивизиях, в которых я бывал: 13-й гвардейской, 284-й, что сражались на Мамаевом
кургане. Интересовался, давно ли видел командарма Чуйкова, как он выглядит, что
нового в Доме Павлова, верно ли, что снайпер Зайцев какого-то берлинского
начальника подстрелил, словом, он хотел получить подробную информацию обо всем,
что происходило в сражающемся Сталинграде.
— Завидую вам, корреспондентам, — сказал Людников. —
Всюду бываете, все видите и с какими людьми встречаетесь!
Потом он подошел к двери, открыл ее и, обращаясь к адъютанту,
что-то сказал ему. Молоденький лейтенант вскорости вошел и положил на стол
какую-то большую квадратную плитку.
— Это вам, — сказал полковник. — Угощайтесь. Всех
кормим понемножку шоколадом, — улыбнулся Людников.
Дивизии достался склад, оставленный в поселке «Баррикады»
эвакуированными торговыми организациями, где хранилось несколько тонн шоколада.
— Если бы не шоколад...
Этой фразой было сказано многое, а именно то, что дивизия,
согласно приказу комдива, с 16 ноября жила на весьма скудном пайке, ибо
доставка боеприпасов и продовольствия совсем прекратилась. Суточный рацион и
офицера, и солдата, и самого полковника Людникова состоял из 15 граммов
сухарей, 12 граммов круп и 5 граммов сахара. Патронов выдавали по 30 штук на
каждый автомат и каждую винтовку.
— Чем же отбивали вражеские атаки? — спросил я.
— Пять суток, с 16 по 20 ноября, отбивались в основном
трофейными боеприпасами и оружием, захваченным у противника.
Когда людниковцы полностью разгромили полнокровный саперный
батальон, который прибыл в Сталинград из Германии, дивизии досталось большое
количество четырехзарядных браунингов и патронов к ним. Этим оружием вооружались
и бойцы, и офицеры.
— Полегчало нам, — продолжал комдив, — после 20
ноября, когда наш фронт пошел в контрнаступление. Из-за Волги к нашему берегу
причалили, правда, с трудом, четыре бронекатера и доставили нам боеприпасы,
продовольствие, медикаменты. От нас же увезли раненых... А в дивизии осталось
всего 500 человек.
По сей день я благодарен судьбе, что свела меня в Сталинграде с
полковником Людниковым. Навсегда запомнил его черты — волевое лицо,
воспаленные от бессонницы глаза и спокойную, чуть-чуть медлительную речь. В том
спокойствии чувствовалась железная воля комдива, вера в победу. Он не жаловался
на трудности, которые выпали на долю его дивизии, а как мне показалось, был
горд, что именно ему и его бойцам пришлось сражаться в сталинградских наитруднейших
условиях. Только под конец нашего разговора он высказал обиду:
— Жалею, что к нам до сегодняшнего дня не смог пробраться
ни один корреспондент. А сколько у нас героев! Жаль, что их знаем только мы...
На этих словах мы расстались. Я сказал комдиву, что постараюсь
побывать в полках и разузнать о героях 138-й.
А полки были рядом. Один — в двадцати метрах от блиндажа
комдива, другие — чуть подальше. Такая вот война была здесь. Все рядом,
все в одну цепочку: и комдив, и командиры полков, батальонов, рот, и бойцы. Я
узнал, например, как в один из ноябрьских дней большая группа фашистов
прорвалась прямо к КП дивизии, и в бой пришлось вступить офицерам штаба,
политотдела и роте охраны. Гитлеровцы были разгромлены, но не обошлось без
жертв и среди штабистов.
Три дня я находился в 138-й. На четвертые сутки покинул ее.
Блокноты были заполнены...
Не собираюсь рассказывать обо всем, что узнал и увидел тогда в
дивизии, но одну запись расшифрую. Речь пойдет о командире 344-го полка
полковнике Реутском.
...Фашисты обрушились на 768-й стрелковый полк. Их танки и
пехота стремились во что бы то ни стало пробиться к Волге. Атака следовала за
атакой. Было решено силами батальона капитана Немкова из 344-го полка ударить
по флангу врага. Но так случилось, что перед самой контратакой фашисты
совершили артналет на НП Реутского. Связь с батальоном Немкова прервалась.
Тогда полковник Реутский взял автомат и сказал адъютанту: «Идем к Немкову!».
Еще один снаряд угодил в НП. Реутский упал, но вскорости поднялся. Зашатался. Его
подхватил адъютант. Связь с батальоном Немкова была налажена. Только сейчас
адъютант заметил, что полковник ничего не видит. Он подал командиру полка
телефонную трубку.
— Слушай меня, Немков, и не перебивай, — громче
обычного говорил Реутский — Поднимай батальон в атаку. Вперед, Немков!
Трубка выпала из рук Реутского, он упал. Полковника, раненного и
контуженного, унесли на носилках к Волге, на перевязочный пункт. А он, лежа,
продолжал: «Слушай, Немков, только вперед!».
О дальнейшей судьбе Реутского я услышал двадцать лет спустя.
Посчастливилось мне снова встретиться с Людниковым, теперь уже
генерал-полковником. Было это в Волгограде, где тогда отмечалось двадцатилетие
победы на Волге. В коридоре гостиницы я увидел Ивана Ильича. Подошел к нему и
доложил.
— Кажется, человек с Большой земли, — сразу узнал меня
генерал. — Здравствуйте, товарищ корреспондент!
Генерал пригласил меня к себе в номер, где мы, уютно усевшись,
повели разговор о Сталинграде и, конечно же, о 138-й стрелковой дивизии.
— Полковника Реутского, нашего командира полка,
помните? — спросил Людников. — Каким он героем был! Не забыть мне его
последний сталинградский час: слепой и израненный, он продолжал командовать.
Так и не вернулся больше в дивизию.
Далее я услышал рассказ о слепом полковнике в отставке Дмитрии
Александровиче Реутском, поборовшем недуг и ставшем одним из активнейших
пропагандистов Киева.
— Герои 138-й не сдаются, — заключил свой рассказ о
Реутском генерал.
А потом он подал мне вчетверо сложенный лист бумаги и сказал:
— Вчера, сидя в президиуме торжественного собрания, получил
эту записку. Читайте.
Я развернул лист и стал читать: «Товарищ генерал-полковник,
докладывает бывший сержант 650-го стрелкового полка 138-й Краснознаменной
стрелковой дивизии Иван Ильич Свидров.
24 октября 1942 года мне было приказано с группой из четырех
солдат защищать один из домов Нижнего поселка завода «Баррикады». Тот дом имел
важное значение в обороне, и нас предупредили, что удержать его надо любой
ценой. Каждый день мы отбивали по нескольку яростных атак фашистов. Но к вечеру
27 октября у гарнизона иссякли патроны, гранат было мало, а мы уже отрезаны от
своих. Трое пали смертью храбрых. Я и старшина-казах ранены. Но бой продолжаем.
Мы засели в подвале дома. Хоть под землей, а рубеж наш. И удержали его, пока
наши контратакой не отбросили фашистов. Много врагов полегло около дома и в
доме, который мы защищали.
А доложить командованию, что гарнизон выполнил задачу, я уже не
смог. Потому делаю это сейчас.
Тяжело раненного, контуженного, переправили меня на другой берег
Волги и эвакуировали в тыл. После выздоровления вернулся в строй и сражался на
других фронтах. В госпитале узнал, что наш гарнизон считали целиком погибшим, а
родным послали похоронную. Сейчас живу и работаю в Волгограде. Приглашаю вас к
себе в гости».
— Вот видите, только вчера, спустя двадцать лет, я узнал
подробности о герое-сержанте, — сказал генерал. — А если бы у нас
тогда побывал ваш брат корреспондент, может, вся страна бы услышала про
сержанта Свидрова и его дом. И был бы в нашей дивизии Дом Свидрова, как в 113-й
гвардейской — Дом Павлова.
Прав, конечно, генерал. В той боевой круговерти, которая
сложилась в сорок втором на огненном острове, у командира, да и
политработников, мало было возможностей, чтобы остановиться, оглядеться и
зафиксировать подвиги всех и каждого. Бой не ждал. Он ежеминутно рвал землю и
воздух, сотрясал завод, калечил людей. И была у командиров одна лишь забота:
сражаться, биться днем и ночью, на земле и в подземелье, поднимать живых в контратаки.
Упомянул я о подземелье не случайно, ибо война на «острове
Людникова» шла и под землей. И еще какая война! Фашисты, обломав зубы о нашу
оборону на земле, попробовали делать подкопы под дома, стремясь пробраться в
них или взорвать. Копали они ход и к блиндажу комдива Людникова. Но и там, под
землей, доставали их бойцы 138-й...
Последняя встреча с генералом Людниковым состоялась в 1973-м в
Москве, в конференц-зале Всесоюзного общества «Знание». Шло совещание с
повесткой дня о военно-патриотической работе среди молодежи. Собралось много
ветеранов войны. Людников был в президиуме. В обеденный перерыв мы встретились.
Говорили о разном. Под конец он спросил меня, знаком ли я с его однополчанином,
живущим в Свердловске, Ильиных Николаем Георгиевичем. Я хорошо знал Ильиных,
много раз встречался с ним.
— Достойный человек, — сказал генерал. — Храбрый,
отчаянный. Был комиссаром, а затем замполитом первого батальона в 344-м полку.
Все время находился на линии огня. Много раз в отсутствие командира становился
во главе батальона и мастерски вел бой... Привет ему передайте!
Больше я не увидел живого Ивана Ильича Людникова. Однажды,
будучи в Калининграде, посетил знаменитый блиндаж, где в апреле 1945 г.
состоялось подписание Акта о безоговорочной капитуляции вражеского
кенигсбергского гарнизона. Ныне здесь музей, в котором запечатлен подвиг
советских войск, разгромивших восточно-прусскую группировку противника. И среди
героев-победителей я увидел портрет генерала Людникова, командовавшего войсками
39-й армии. И подумалось, какой длинной и славной дорогой прошел человек —
от Волги до Балтийского моря, сколько побед вписано им в боевую историю нашей
армии! А у истока была огненная земля, которая и поныне зовется «островом
Людникова».
Снаряды
дырявили броню
У орудия сержанта Михаила Мещерягина собралась вся батарея.
Артиллеристы, обмундированные в новые полушубки и валенки, расположились кто в
ровике, только что оборудованном в мерзлой земле, кто прямо на снегу.
— Разрешаю курить, — сказал капитан Поликарпов, заместитель
командира дивизиона по политчасти, и присев на станину пушки, повел разговор о
создавшейся обстановке на участке фронта, где держали оборону артиллеристы.
— Сталинградская группировка войск Паулюса полностью
окружена, — продолжал капитан — Это вы уже знаете. Враг мечется, ищет
выхода, хочет вырваться из кольца. Наши войска не только крепко держат фашистов
в «котле», но и сужают колечко. Немцы, окруженные в Сталинграде, ждут своего
спасения с юга, из района Котельникова, где противник сконцентрировал крупные
танковые силы. Сам Гитлер обещал Паулюсу, что танки фельдмаршала Манштейна
разорвут русское кольцо и выведут всех из сталинградского «котла».
Капитан примолк, обвел взором всех и спросил:
— А мы здесь для чего?
Каждый готов был ответить, ибо знал, что дивизион именно и
прибыл на этот участок фронта для того, чтобы преградить дорогу танковым
подразделениям противника. Но капитан обратился к командиру орудия сержанту
Мещерягину, с которым познакомился в пути следования. Замполиту понравился этот
крепко сбитый, рослый парень И возраст у него был солидный — к тридцати
приближался, и в военном деле свободно ориентировался, оттого что ему уже
довелось воевать с самураями на озере Хасан.
— Как думаете, сержант Мещерягин, для чего мы здесь?
— Чтоб вся вражеская броня сгорела вот в этой заснеженной
степи, — уверенно ответил Михаил.
— К словам сержанта ничего добавить не могу, — сказал
капитан. — Все верно. На этом ставим точку.
Батарейцы уходили к своим орудиям. Капитан подошел к Мещерягину.
— Я запамятовал: вы из каких краев?
— С Урала. Родился в селе Исток, недалеко от
Каменска-Уральского.
— Земляк, выходит, я — шадринский, — обрадованно
сказал капитан и продолжил: — Прошу вас, когда фашисты полезут, покажите
всей батарее пример. Надеюсь на вас.
— Не подведу, товарищ капитан!
Степь еще сутки покоилась в тишине. День и ночь прошли в
безмолвии. Мещерягин со своим расчетом успел дооборудовать позицию, соорудить
вокруг орудия снежный вал, рассортировать ящики со снарядами: в одну
сторону — фугасные, в другую — бронебойные, чтоб во время боя все
было под руками.
На рассвете следующих суток степь взревела гулом моторов.
Морозное утро разорвали пронзительные возгласы: «Воздух! Воздух!»
Батарейцы стремглав ныряли в ровики, распластывались на снегу.
Крестоносные «юнкерсы» косяками плыли над степью и кидали
продолговатые чушки-бомбы.
— Началась долбежка, — услышал Мещерягин своего
наводчика Ермакова, прижавшегося к стенке ровика.
Бомба грохнула рядом и так рванула землю, что аж ровик
перекосило. Мерзлые комья хлестко стучали по орудийному щиту и по спинам
батарейцев.
— Живы? — шевельнулся Мещерягин, отряхивая шапку.
— В целости, — ответил наводчик.
— Пронесло, — подал голос заряжающий Бондарчук.
— Эх, орудие бы не повредило, — в сердцах произнес
Мещерягин.
— Прицел надо проверить.
Наводчик приподнялся, посмотрел в сторону орудия, определил, что
все вроде на месте, и снова опустился поглубже в ровик.
— К орудиям! К бою! — покатилась команда над
батарейной позицией, и ровики мгновенно опустели. Зашевелились артиллеристы:
срывали с казенников чехлы, вытаскивали ящики со снарядами и волокли к пушкам.
— Танки прут! — услышал Мещерягин чей-то возглас и,
приложив к глазам бинокль, вгляделся вдаль. Точно: черные квадраты заполнили
горизонт.
— Сколько их? — спросил Бондарчук.
— Не сосчитать, — ответил Мещерягин.
— Могут проутюжить нас, — вздохнул заряжающий.
— Испугался?
Бондарчук молчал. Командир повторил вопрос.
— Жутковато, — признался Бондарчук.
— Лезь в ровик. Зарывайся в землю.
— Ты что, Миша? Я так... к слову.
— Коли так, не пищи! Готовьте бронебойные и подкалиберные
снаряды.
— Есть готовить снаряды! — ответили вместе заряжающий
и подносчик.
Танки ползли. По полю катился железный лязг гусениц.
— По танкам справа...
Наводчики прильнули к прицелам орудий. Ермаков тоже приложился
одним глазом к прицелу, а правой рукой нащупал спуск.
— Огонь! — отрывисто скомандовал Мещерягин.
Вся батарея била по ползучим квадратам. Выстрел за выстрелом.
Фашисты открыли огонь. Снаряды танковых пушек рвались рядом.
Расчету досталось: вокруг свистели осколки. Земля комьями била по лицам
артиллеристов. Мещерягина свалило с ног.
— Что с тобой! — обернулся Ермаков.
— Огонь! — лежа командовал Мещерягин и обеими руками
тер глаза.
Ермаков нажал на спуск. Танк, что был впереди метрах в двухстах,
качнулся и, неуклюже завертевшись на месте, остановился.
— Крышка ему! — крикнул Бондарчук. — Гусеницу
сбило!
А Мещерягин все тер глаза — землей забило.
— Возьми! — Ермаков подал командиру фляжку. —
Промой глаза.
Еще выстрел. Снаряд ушел в башню, как нож в масло. Последовал
взрыв, и черный дым окутал танк.
— Ура! — радостно закричал Бондарчук.
Мещерягин, кажется, прозрел — фляжка помогла.
— Молодец, Федя! — хвалил Мещерягин Ермакова. —
Красивый факел фрицам устроил. Так их!
Пулеметная очередь резанула по орудию — и Ермаков, тяжело
покачнувшись назад от прицела, свалился на снег.
— Федя, ты чего? — крикнул Мещерягин и склонился над
Ермаковым.
Ни звука в ответ.
— Танки близко! — завопил Бондарчук.
Мещерягин кинулся к прицелу. Дал два выстрела. Впопыхах не
попал. Еще нажал на спуск. Снаряд разорвался под брюхом у танка. Покалечило
ходовую часть. Остановился танк, но стрелять не перестал. Бил из пулемета и
пушки. Мещерягин прицелился и выстрелил. Теперь удача — рвануло башню.
Соседние орудия тоже калечили врага. Но танки все еще грохотали
и ползли. На левом фланге один ворвался прямо на позиции орудия и раздавил весь
расчет. Бондарчук это видел.
Вот еще один ревет, идет прямо на Мещерягина.
— Дудки! — кричит Михаил и жмет на спуск.
Снаряд бьет по люку механика-водителя. Мещерягин посылает
вдогонку второй снаряд — и снова точно в цель. Мещерягин видит, как пламя,
растекаясь, ползет по танку.
— Молодец! — несется чей-то голос издалека.
Устал сержант. Пот заливает глаза. Попить бы...
— Бондарчук, нет ли водички?
Не откликнулся Бондарчук. Обернулся сержант и увидел, как тот
сидел на снегу, опустив низко голову. Рядом с ним — никого: подносчиков
покалечило, их в санбат уволокли.
— Жив ли?
Бондарчук молчал. Мерещагин подскочил, приподнял голову и не
узнал заряжающего: все лицо разворотило. Осколком или разрывной пулей.
— Сестра, ко мне! — крикнул Мещерягин и снова встал к
прицелу.
Один у орудия. А танки все еще ревут и стреляют. Надо остановить...
Остановить!... Мещерягин кидается к станине, хватает снаряд, заряжает — и
снова к прицелу.
— Что тут у тебя? — в грохоте слышит голос
санинструктора.
— Танцы! — отвечает.
Сестра махнула рукой: сама увидела и Ермакова, и Бондарчука.
Мещерягин не смог ей подсобить. Бил по танкам. Прямой наводкой.
Они были совсем рядом. Пистолетом можно достать. И он доставал
их — когда бронебойными, когда надкалиберными снарядами. Радовался,
подбивая очередной танк, в душе хвалил пушку: на то она и противотанковая, чтоб
фрицеву броню насквозь прошивать! Не за себя боялся, а за нее — чтоб не
покалечило...
Батарея отбила танковую атаку. Пехота тоже помогла
артиллеристам, особенно бронебойщики.
Дым и чад стоял над полем боя. Догорала и тлела фашистская
броня.
Мещерягин спустился в ровик и упал как подкошенный — вмиг
замер, кажется, даже уснул. Наплясался...
Бой этот был не последним в военной биографии командира орудия
Михаила Мещерягина. Много раз доводилось ему преграждать дорогу немецким
танкам: и у стен Сталинграда, и на земле Украины, и в Венгрии. И всегда был он
победителем, за что в октябре сорок четвертого удостоен высокого звания Героя
Советского Союза. Посмертно. Пуля врага оборвала его жизнь в тот миг, когда он
превратил в факел фашистский танк, четвертый в том бою у венгерского города
Карцаг.
Танк на
пьедестале
Был у меня друг. Говорю: был, потому что его уже нет. Жил он в
Шале. Мы встречались, изредка переписывались. Это — Макурин Николай
Ермилович.
Все началось с Мамаева кургана. В день открытия
памятника-ансамбля в 1967 году, осмотрев весь мемориальный комплекс, я вспомнил
о танке, который, по рассказам участников боев, превратился в памятник и стоит
на кургане. Где же он? Обратился к милиционеру. Услышали мой вопрос
ребята-школьники.
— Про какой танк, дяденька, вы говорите? Про танк Канунникова?
Объяснил, что меня интересует танк, который в 1943-м первым
встретился с защитниками Сталинграда.
— Мы знаем. Пойдемте, мы вас проводим, — обрадованно
предложили двое мальчиков.
Пошел следом за ними, Игорь и Саша повели меня от скульптуры
«Родина-мать зовет!» прямо на северо-запад по узенькой тропинке.
— А вы, дяденька, не из экипажа Канунникова? — спросил
Игорь.
— Вот придумал, — помог мне Саша, — весь экипаж
погиб на Курской дуге, только один механик-водитель Макурин жив.
— Без тебя знаю, — отмахнулся Игорь. — Про
Макурина тоже говорили, что погиб, а он ведь жив. Может, и дяденька в живых
остался.
Я внимательно слушал ребят. Они все знали. Рассказывали о том
бое, в котором отличился танк Канунникова, о встрече войск двух фронтов в
январе сорок третьего и о том, что к ним в школу приезжал сам Макурин Николай
Ермилович.
— Мы его в пионеры приняли, — сообщил Игорь. — А
вы не видели Макурина? — спросил меня Саша.
— Нет, — ответил я.
Ребята наперебой сообщали все, что знали о знаменитом
механике-водителе.
— Живет он на Урале, в Свердловской области, в поселке
Шаля, — сказали они мне.
Вот так на Мамаевом кургане началось мое знакомство — пока
заочное — с земляком.
Мы подошли вплотную к танку. Стоит он у подножия Мамаева
кургана. Стоит грозно, во всеоружии, будто только что вышел из боя и поднялся
на пьедестал, чтобы оглянуться окрест.
Две таблички, припаянные к его башне и постаменту, гласят: «Танк
Т-34 №18 «Челябинский колхозник» бывшей 121-й танковой бригады, которой
командовал Нежвинский. Командир танка Канунников, механик-водитель Макурин,
командир башни Колмогоров, радист Семеновых».
«Здесь 26.1.43 г. в 10.00 произошла встреча этого танка, шедшего
с запада впереди танковой бригады полковника Нежвинского, с частями 62-й армии,
оборонявшей Сталинград с востока: соединение 121-й танковой бригады с частями
62-й армии разделило немецкую группировку на две части, что способствовало ее
уничтожению».
Мне вспомнился январь сорок третьего. Мы, находясь на берегу
Волги, чутко прислушивались к гулу боев, который доносился с запада.
Каждый защитник Сталинграда знал, что там, в районе Вертячего,
Калача наши еще в ноябре сорок третьего замкнули кольцо окружения врага.
Сталинградцы, геройски сражаясь, трепетно ждали встречи с теми, кто теснил
фашистов с запада.
И дождались. Произошло это в конце января. Во главе наступающих
сталинградцы увидели танк Т-34.
Надпись на башне «Челябинский колхозник» точно указывала, откуда
танк №18. И у меня появилось желание подробнее узнать родословную этой машины.
Из Волгограда поехал в Челябинск. И там в областном партийном архиве были
сконцентрированы все документы, которые указывали на то, что колхозники области
собрали достаточно средств, на которые и закупили у тракторного завода танки и
передали их Бронетанковому управлению Красной Армии.
А в новогоднюю ночь сорок третьего боевая колонна машин
«Челябинский колхозник» была погружена на железнодорожные платформы и
доставлена в самую горячую точку войны — в район Сталинграда. Через
двадцать шесть дней уральские Т-34, разорвав оборону врага, взошли на Мамаев
курган. И первым среди них был танк № 18.
Поездка в Челябинск прояснила родословную танка. Теперь
оставалось узнать об экипаже боевой машины. И поэтому после Челябинска я поехал
в Шалю — познакомиться с Николаем Ермиловичем Макуриным, расспросить, как
он, солдат из Шали, дошел до волжского берега.
Начиналась его служба на Украине в тридцать седьмом году. Хоть
годов ему в ту пору было чуть более двадцати, однако рабочий стаж солидный
имел. Владел любым инструментом — и топором, и ломиком, и кувалдой. Мог
слесарить, в токарном деле не промах и в электросварке толк знал. Словом,
мастеровой был человек. Поэтому в танковый экипаж определили: сначала мотористом,
потом механиком-водителем стал. А танк какой был — махина! Весом 50 тонн.
Пять башен имел, одиннадцать пулеметов. Дом на гусеницах.
— Служил вроде справно, — вспоминал Николай
Ермилович, — а когда пришел черед увольняться, снова на Урал потянуло, не
мог жить без своей Шали.
Не успел обзавестись костюмом — все в гимнастерке да в
брюках галифе ходил, как снова пришлось в армейский строй становиться —
война. И как-то нескладно получилось: всех дружков-приятелей сразу на фронт
отправили, а его, Николая Макурина, в Челябинск привезли, повели на завод, где
танки делают, и определили в механики-водители. А душа на фронт рвалась.
Бывало, как выедет на танкодром, даст машине полную нагрузку,
пропустит ее через препятствия — хороша техника, с ней бы вместе в бой.
Так нет, танк — на фронт, а он снова в цех и на танкодром. Рапорты
начальству подавал, доказывал, что, мол, раненые с войны возвращаются, пусть
они в испытателях походят. Четыре рапорта подал. Начальство на каждом писало:
«Отказать!». И все-таки отпустили Макурина с завода. Но опять же не на фронт,
перевели в учебную часть и назначили инструктором — учить молодых солдат
танковому делу, вождению машин.
Год обучал новобранцев. Уходили его подопечные на войну, писали
с фронта письма, благодарили за науку, а он продолжал писать рапорты, которые
командир роты аккуратно складывал в стопку. И когда стала она весьма солидной,
вызвали Макурина в штаб и сказали: «Отправляйся-ка на завод, а оттуда вместе с
танками — на фронт».
В сентябре сорок второго прибыл Николай Макурин в Котлубань, в
то место, которое в сводках Совинформбюро именовалось «северо-западнее
Сталинграда».
Везучим считал себя Макурин: танк горел, друзей убивало, а его
пули да осколки стороной обходили. Однажды, когда направил свою боевую машину на
вражеское орудие, чтобы раздавить его, что-то вдруг грохнуло, аж броня
зазвенела, и танк, вздрогнув, заглох. На мину напоролся или снарядом
шибануло — танк омертвел. Когда выбрался наружу, все понял: отрубило
опорный каток и искромсало гусеницу.
А экипаж как? Что-то командир не подает голоса. Снова залез в
танк.
— Ребята, живы аль нет?
В ответ — стон. Пробрался в башню и увидел окровавленное
лицо командира танка Леонида Буренкова.
— Убило его, — еле слышно произнес радист Всеволод
Овсянников. — И мне худо.
— Ты, Сева, оставайся здесь, а я командира вытащу, —
сказал Макурин.
С Буренковым долго возился: отяжелело мертвое тело, а когда
продвинул его в люк, над башней просвистели пули.
Макурин оставил командира на броне, нырнул в танк и занял место
в башне. Теперь он увидел, как у орудия, которое было примерно в полукилометре,
копошились фашисты.
— Ну, держитесь, фрицы, — шептал Макурин, —
гусеницами не достал, снарядом доконаю.
И ударил из пушки. Потом из пулемета. И снова из пушки.
— Теперь мы квиты, — сорвалось с уст Макурина, когда
увидел, что и орудия нет, и с прислугой покончено.
Командира похоронили под днищем танка. Из кармана Буренкова
вынули пробитый насквозь комсомольский билет.
Овсянникову стало еще хуже, бинты взбухли от крови. Стали
соображать, где наши и куда следует ползти...
И вдруг случай: загудели автомашины. Макурин приподнялся и
отчетливо увидел двигавшийся в их сторону автомобиль.
— Кажись, наши. Из Котлубани едут, значит, точно наши.
Проголосовал. Машина остановилась.
— Кто такие? — спросил офицер, приоткрыв дверь кабины.
Объяснил. Офицер вышел из машины.
— Сержант Макурин? Не ошибаюсь?
— Точно. Я и есть Макурин.
— А я Терещенко Михаил. Помните?
Не припоминал Макурин.
— Курсантом был у вас... В Челябинске. Вы меня на
механика-водител и выучили.
Вспомнил Макурин. Такой курсант был у него. Парень, кажется, с
головой. Машину быстро освоил, хорошо водил ее.
— Ну, а нынче кем будешь?
— Политрук роты.
— Во как! — удивился Макурин. — Слышь, Сева, из
моей «академии» не только механики-водители вышли, но и политруки. Оцени, друг!
Эта встреча у подбитого танка благополучно разрешила все
вопросы. Овсянников был доставлен в медсанбат, а Макурин — в роту
политрука Терещенко, где стал механиком-водителем танка ротного командира.
— И снова пошли мы в Сталинград, — продолжал
вспоминать Николай Ермилович. — Поверьте, хотелось скорее к Волге
пробиться. Особенно ходко пошли в январе. На новеньких танках. Все из
Челябинска, с моего завода прибыли.
А январь свирепым был. В необозримой приволжской степи бушевала
метель, гоняя снежные вихри. Туго пришлось войску Паулюса, не рассчитывали
фашисты долго воевать под Сталинградом, думали захватить город до наступления
холодов — летом. Но не вышло: надолго завязли у стен Сталинграда, а в
ноябре оказались в кольце.
Нам мороз тоже был не в радость, но все-таки мы привыкли к его
суровому нраву. Да и одежда с обувью — валенки, полушубки, меховые
жилеты — вполне защищала нас от пронизывающих ветров. А немцев в их
шинельках да ботиночках мороз до костей пробирал. На пленных, обмороженных да
скрюченных, страшно было смотреть.
— Зимушка что надо, — вспоминал Макурин, — как у
нас, на Урале. Броню голыми руками не тронь — пальцев не оторвешь,
навсегда к металлу прилипнут. А мотор на морозе еще звонче работал, будто песню
пел. Радовался, что Мамаев курган близко.
Мамаев курган был километрах в четырех, когда танковая рота
лейтенанта Канунникова, врезавшись острым кинжалом в оборону врага и разрубив
ее, устремилась вперед. Направляющим шел командирский танк, за рычагами
которого сидел старшина Макурин. Огонь и натиск ошеломили фашистов. Изгнанные
из сравнительно теплых окопов и блиндажей и подгоняемые свирепым ветром, они
забивались в балки, густо изрезавшие волжскую степь. И некоторые сдавались в
плен. Уже почти у самого кургана перед макуринским танком появилась группа
немцев с поднятыми вверх руками. Пришлось притормозить.
— Кто такие? — спросил на немецком лейтенант
Канунников. Вплотную к танку подошел немец офицер и доложил, что он командир
пехотной роты, а с ним его подчиненные.
— Сколько вас? — спросил лейтенант.
— Двенадцать, — ответил обер-лейтенант.
— Это вся рота?
— Так точно! — произнес немец. — Остальные убиты.
В начале января нас было в шесть раз больше.
Танки все шли и шли вперед. Препятствия брались с ходу. Танковый
строй походил на журавлиный клин, в голове которого был вожак — танк № 18.
Тридцатьчетверка мяла все, что попадалось на ее пути, — окопы, траншеи,
давила вражеские орудия и пулеметные точки.
— Осторожнее, старшина, — шутил командир, — так
ненароком и самого Паулюса придавишь.
— Попадется, и его припечатаю, — отвечал Макурин и еще
пристальнее вглядывался в белоснежную даль. Казалось, Мамаев курган медленно
плыл навстречу танкам, готовый принять их на свою израненную грудь...
Вскоре на кургане в рост появились люди. Они сначала шли, потом
побежали. С каждой минутой их становилось все больше и больше. Макурин плотнее
прильнул к триплексу. Люди бежали навстречу танкам.
— Наши! — услышал механик-водитель голос Канунникова.
Макурин открыл люк. Командир тоже поднялся над башней.
Курган гудел многоголосым «Ура!». Т-34 застыл у самого подножия
кургана. Танкисты выскочили из машины и тотчас очутились в объятиях защитников
Сталинграда. Такое произошло 26 января 1943 года, в час, когда рассеченная на
части и зажатая в железном кольце вражеская армия Паулюса судорожно металась по
сталинградской земле, а сам фельдмаршал вместе со своим штабом закрылся в
подвале городского универмага. Близилась развязка. Она наступила через
несколько дней. Паулюс со своим штабом сдался в плен 31 января, а 2 февраля в
Сталинграде воцарилась тишина — бои прекратились. Враг, располагавший
330-тысячным войском, был разгромлен. А танк №18 навечно остался на кургане. На
том самом месте, где он встретился с воинами 62-й армии, его подняли на
пьедестал.
В одну из годовщин битвы Макурин и я, приехав с Урала в
Волгоград, условились пойти вместе на Мамаев курган. Как сказал Николай
Ермилович: «Сходим-ка на свиданьице с моей тридцатьчетверочкой».
Рано утром я вошел в его гостиничный номер. Макурин в раздумье:
сидит на краешке кровати босой, а перед ним стоят ботинки и черные валенки.
— Гадаю, — говорит, — какая обувка сегодня
сгодится. На дворе, кажись, уже февраль...
Действительно, было 2 февраля. И он продолжал рассуждать:
— Помню, тот февраль, в сорок третьем, злым был, кусачим...
Я поторопил его. Посоветовал обуваться в ботинки: не так уж было
морозно.
— Ваша правда. Обуюсь-ка в ботинки, а пимы на всякий случай
с собой прихвачу.
Вот так он и вышел из гостиницы — с пимами под мышкой. Что
и говорить, предусмотрительный человек. И действительно, на кургане, где метель
уж очень завихрилась, а мороз добрался до его обмороженных пальцев ног, шустро
переобулся. И был весьма доволен.
Пришли мы к танку, а там людно. Экскурсовод, молодая девушка,
ведет рассказ про тридцатьчетверку, которая самой первой ворвалась на Мамаев
курган, и про экипаж танка, назвав и Николая Макурина.
— Скажу, что вы здесь, — шепчу Ермилычу.
— Не надо. Зачем перебивать девушку? Она красиво говорит. И
все ладом.
И все-таки в конце рассказа экскурсовода я сообщил, что Макурин
Николай Ермилович здесь.
Что тут началось! Окружили его, зааплодировали и даже хотели
было качать, но он упросил не делать этого. Зато посыпались вопросы. Мне всех
не припомнить, но о главном скажу: спрашивали о боевом пути Макурина. Николай
Ермилович посетовал на то, что он не шибко умеет про себя рассказывать, и
попросил меня ему «подсобить». Ну что ж, я уважил просьбу земляка-уральца.
Лодочник
Степаныч
Нелегко было нашему брату корреспонденту проникать в самые
огненные точки Сталинграда. Но мы старались быть там. Однако ж труднее всего
давалась нам доставка написанного в редакцию. Редакция ведь за Волгой, а по
реке не разгуляешься. Она — в сплошном огне. «Лучше пять раз на немца
пойти, чем один раз переправиться через Волгу», — говорили те, кому
доводилось плыть по вздыбленной, белой от пены реке. Да и сам я это испытал:
переправа — сущий ад. Сидишь на катере или в лодке словно мишень на
полигоне: в тебя стреляют, а ты недвижимо сидишь — недолет, перелет, а в
тебя...
Попал я однажды в такой переплет, что и вспоминать жутко. Был
октябрь. Проник я в мартеновский цех завода «Красный Октябрь» — в самое
пекло боя, потом написал репортаж о том сражении, и, устроившись на попутной
лодчонке, поплыл на левый берег. А когда до берега осталось метров тридцать,
начался интенсивный обстрел Волги. Мины шлепались в реку совсем рядом с лодкой.
Ее перевернуло, и мы с лодочником оказались в ледяной воде. Благо я еще с
детства плавать умел. Но быстрое течение воды да и обмокшее обмундирование
тормозили мои усилия. Тревога охватила меня: написанный репортаж, лежащий в
полевой сумке, мог погибнуть. Я мгновенно выхватил его из сумки и примостил под
фуражкой на самой макушке головы.
Выплыл все-таки. Промокший до ниточки добрался до медпункта. Там
меня отогрели, и я благополучно добрался до Средней Ахтубы, до редакции...
А в конце октября выручил генерал Родимцев, командир 13-й
гвардейской дивизии. Он выделил нам лодку и лодочника.
— Это вам в благодарность, — сказал комдив, — за
то, что вы много пишете о моих гвардейцах. Теперь, надеюсь, еще чаще будут
появляться наши имена на страницах фронтовой газеты.
— Товарищ старший политрук, — обратился ко мне боец с
чапаевскими усами, — гвардии красноармеец Дерябин прибыл в ваше
распоряжение.
— От генерала Родимцева?
— Так точно! Они приказали быть при корреспондентах.
Мы обрадовались: теперь не надо искать оказии, чтобы как-то
переправить свои статьи и заметки на левый берег Волги.
Велели лодочнику отдыхать.
— Никак не могу, — ответил он, — надо лодку
проверить, кое-где залатать. Вчерась поцарапало малость...
Лодочник ушел, а когда вернулся и доложил, что лодка исправлена
и можно плыть, мы обстоятельно поговорили и познакомились.
— Все меня зовут Степанычем. А по документам я —
Дерябин Иван Степанович, гвардии красноармеец.
И мы тоже стали величать его Степанычем. По возрасту он нам в
отцы годился. Говорил, вот-вот пятьдесят стукнет. По правде, нам нечасто
доводилось встречать солдат таких почтенных лет.
— Я и в гражданскую воевал, — не без гордости сообщил
нам Степаныч. — На Урале Колчака бил. Екатеринбург от беляков очищал.
Степаныч ничем не походил на пожилого человека, был ловок,
подвижен. Среднего роста, широк в плечах, в руках сила чувствовалась —
словом, не нуждался в возрастных поблажках.
О таких говорят: до работы охоч. И точно, умел все делать. В
этом мы убедились в первый же день. Присел он на наши нары и вмиг недовольствие
свое высказал:
— Колышутся, как волжская волна.
Принес топор и учинил нарам ремонт. Заодно и стол укрепил, и
полочку для бумаг смастерил — находил себе работу Степаныч, пока мы писали
или уходили на передний край. А с приходом темноты, когда на Волге становилось
чуть-чуть поспокойнее, отправлялся наш лодочник на левый берег. Гордился этой
работой. Знакомым говорил:
— Везу статьи. Они газете нужны, как харч бойцу.
И не только наши корреспонденции переправлял через Волгу
Степаныч. То посыльного в штаб тыла прихватывал, то раненого в заволжский
госпиталь доставлял. С левого берега тоже порожним не плыл: медикаменты вез,
случалось, пару ящиков с патронами в свою дивизию подбрасывал.
Но главным делом Степаныч считал все-таки доставку наших
газетных материалов. Тем, кто порой подтрунивал: мол, велика ли поклажа —
бумаги, он отвечал:
— Не скажи! В этих бумагах геройство содержится. В них о
храбрости бойцов-сталинградцев писано. Вот завтра газету сам командующий
прочитает, про героев узнает и награду каждому определит. Моим бумагам, брат,
нет цены...
По утрам интересовался, прибыла ли газета, напечатаны ли статьи,
которые переправлял.
Возвращался Степаныч с левого берега до рассвета. Малейшая его
задержка беспокоила нас: не случилась ли беда? Степаныч был в нашей жизни тем
звеном, которое связывало нас с редакцией, с домом, со всей Родиной. Он вез нам
указания и приказы редактора, а когда письма доставлял, заставлял нас плясать.
Без Степаныча мы становились сиротами.
Курсировал Степаныч исправно. Но однажды, кажется, было 4
ноября, наш лодочник не прибыл до рассвета. Забеспокоились мы. Прошел час,
второй, третий — Степаныч не появлялся. А на Волге грохотало: каждую
минуту султаны воды поднимались над ней. Да и погода бушевала: шел дождь,
свистел пронизывающий ветер. Степаныч сказал бы: «Нам в самый раз. Пущай немца
дрожь проймет...»
А каково Степанычу сейчас? Может, лодка под снаряд попала или
султаном ее накрыло? Кто знает?
Появился Степаныч только поздним вечером. И в каком виде! Голова
и половина лица — в бинтах, промокший до ниточки.
— Что стряслось, Степаныч?
— Жив я, — отвечал. — Просушиться бы...
Мы раздели Степаныча догола, положили на нары и водкой стали
растирать его продрогшее тело.
— Пожалейте водочку, — умолял Степаныч. — Не
тратьте на мою кожу. Мне бы внутрь...
Дали и внутрь. Уснул. А когда согрелся под шинелью, открыл глаза
и рассказал обо всем, что произошло.
— Когда туда плыл, под немецкую бомбу попал. Почти у самого
левого берега тряхнуло меня. Из лодки выкинуло. Кто-то подобрал, вытащил из
реки. На берегу я вроде очнулся. Голова гудит. Кровью все лицо умыло...
Повели Степаныча в госпиталь. А он запротестовал: надо пакет
передать в газету...
Исполнили его желание. Потом только в госпиталь доставили.
— Доктор обглядел меня и сказал: «Ничего страшного». Я
обрадовался. Рассказал про свою задачу, что надо мне обратно в
Сталинград — корреспонденты ждут. Доктор оказался понятливым, вошел в мое
положение и быстренько повытаскивал из головы и лица осколочки —
малюсенькие такие, кажись, штук восемь. И делу конец. Спрашиваю у доктора: «Все
цело ли? В мозги не попала фрицева металлургия?». Рассмеялся и ответил: «Жив
будешь... Голова в полной исправности. Царапины касательные...»
Но не отпустили Степаныча из госпиталя, уложили в кровать. А он
взял да и сбежал.
— Здоров я, — оправдывался, — царапины
одни — велика ли важность. Заживут...
— А лодку не повредило? — спросили мы.
— Шут ее знает... Без вести пропала. У берега искал
ее — след простыл.
Тогда Степаныч пошел в штаб тыла дивизии, до замкомдива
подполковника Андрияца дошел, у которого и выпросил новую лодку.
— Пробивной ты мужик, Степаныч!
— Пробьешься, коль нужда имеется. Объяснил товарищу
подполковнику свое безлодочное положение, доложил, что сам генерал Родимцев
меня к корреспондентам приставил — и весь сказ.
— И все-таки, Степаныч, придется в госпиталь тебя
отправить.
— Отчего так?
— Весь окутан бинтами. Демаскируешь штаб: тебя немцы за
версту увидят.
Понял Степаныч, что в нашей шутке есть та доля правды, которая
велит ему возвращаться за Волгу для продолжения лечения. И он не сопротивлялся.
Мы проводили его до переправы и пожелали скорого возвращения.
Через две недели, как раз в день нашего контрнаступления,
Степаныч прибыл и доложил о своем полном излечении.
— Слышите, — крикнул он с порога блиндажа, —
какой грохот стоит! Всеми стволами бьет артиллерия. Наша взяла!.. Пущай теперь
фрицы поежатся...
Правду говорил Степаныч. Наши войска, доселе насмерть стоявшие у
волжского берега, пошли в контратаку на врага. Сначала ударила артиллерия,
затем вперед двинули танки, стрелки. Веселее стало нам в Сталинграде. Это
всегда так: когда наступаешь — на сердце легче.
А Степанычу все одно туго было. Волга ему новый сюрприз
уготовила. Ударили морозы, отчего по воде поплыли бесформенные льдины.
Повоюй-ка с ними. Зазеваешься — вмиг расшибут.
И огонь ничуть не утихал. Волга по-прежнему оставалась полем
боя. А у Степаныча теперь было два врага — немцы да шуга. Холод и сырость
до костей пробирали.
— Все стерпеть можно: и слякоть, и окаянные льдины, —
говорил Степаныч, — но бомбежку не терплю. Особенно не приемлю визга бомб.
Будто голову буравом сверлит...
Говорят, беда одна не ходит, следом вторую жди. У Степаныча так
и вышло. Немец налетел на Волгу и кинул целую кассету бомб. Одна в степанычеву
лодку угодила: отрубила нос. А его взрывной волной смахнуло за борт. В воду
плюхнулся, но, к счастью, за краешек льдины пальцами уцепился и вскарабкался на
нее. Повезло, что льдина не раскололась, а крепко держалась на воде.
И еще повезло, что обрубленную корму лодки тоже к льдине
прибило, — и там весло. Потянулся и достал его Степаныч.
Повеселел: можно и на льдине плыть.
По теории, конечно, можно, а поди попробуй. Ты ее к берегу
хочешь направить, а она норовит по течению плыть. Поперек станешь — другие
льдины налетают и таранят.
Только сноровка да риск выручали Степаныча. Там, где не было
льда, старался плыть на своем «айсберге», а когда затор получался, перескакивал
с одной льдины на другую. Так и пробирался по зыбкой ледяной тропе в задубевшей
шинели и пудовых намокших валенках.
Пристал к берегу и упал прямо на сырую землю. То ли ноги не
держали, то ли страх, который доселе где-то внутри таился, вдруг наружу вылез и
свалил Степаныча.
Подумать жутко: у смерти в гостях побывал, а живой остался!
Больше Степаныч не переправлялся через Волгу — реку сковало
льдом. Мы распрощались с ним. Степаныч отправился в свою родную 13-ю
гвардейскую дивизию.
Привет от
Всесоюзного старосты
Не могу умолчать о событии, которое журналистская судьба
подарила мне в один из дней Сталинградской битвы. Произошло оно в первой
половине ноября сорок второго. Был я тогда вызван из Сталинграда в редакцию
моей фронтовой газеты, которая дислоцировалась за Волгой в райцентре Средняя
Ахтуба, и нежданно-негаданно получил командировочное предписание в Москву.
Редактор был краток:
— Вот пакет... Вручишь его... Посмотри на конверт...
Взглянул и оторопел: Михаилу Ивановичу Калинину. Хотел спросить,
а где я найду самого товарища Калинина, но редактор упредил меня и точно указал
адрес Приемной Председателя Президиума Верховного Совета СССР. И еще пояснил,
что в конверте, который я должен во что бы то ни стало доставить Михаилу Ивановичу,
вложено письмо к нему члена военного совета фронта товарища Хрущева Никиты
Сергеевича с просьбой написать для нашей газеты статью. Кроме этого, редактор
вручил мне список именитых людей, от которых желательно тоже получить статьи.
Вот с какой целью я отправился на самолете ПО-2 в Москву. Моим
напарником был фотокорреспондент.
Не буду долго рассказывать об этой своей поездке в столицу, но
лишь скажу, что слово «Сталинград» было для нас пропуском в любую московскую
инстанцию, и каждый тут же откликался на наши просьбы.
Пакет для Михаила Ивановича мы передали в день прилета в Москву,
а буквально через два дня, когда мы еще раз пришли, как нам было велено, в
Приемную Всесоюзного старосты, нам сообщили, что статью для «Сталинского знамени» —
нашей фронтовой газеты — товарищ Калинин уже написал.
Помощник Калинина, вручая статью, вдруг обратился с просьбой:
«Михаил Иванович очень высоко отозвался о стойкости сталинградцев. Он просит
вас передать привет и самые лучшие пожелания товарищу Павлито. Он достоин
большой похвалы». Я как-то растерялся: не понял, кому привет передавать. Это,
видимо, заметил помощник Калинина. Улыбнулся и пояснил: «Павлито — это
генерал Родимцев. Он ведь в Испании сражался под именем капитана Павлито. Лично
Михаил Иваныч вручил ему Золотую Звезду Героя за те дела».
Такое поручение мне очень понравилось. Я ведь не раз встречался
с комдивом Родимцевым, бывал в полках и батальонах его 13-й гвардейской
дивизии. Понимал, что после такого высокого привета контакты с героем
Сталинградской обороны станут еще прочнее. И как только я переправился через
Волгу и оказался на ее правом берегу, сразу же направился на родимцевский КП.
— Здравия желаю, товарищ капитан Павлито!
— Чего это вдруг? — удивленно развел руками генерал.
— Вам привет и самые наилучшие пожелания от Михаила Иваныча
Калинина!
— Тебе, корреспондент, это приснилось или ты того?..
— Никак нет, все наяву произошло, — выпалил я, а затем
доложил генералу о своем полете в Москву, о статье Калинина для нашей газеты и,
конечно же, о личном привете комдиву.
— А ну-ка, повтори, что сказал товарищ Калинин, — уже
подобрев, попросил комдив.
Повторил. И вспомнив последнюю фразу помощника Михаила
Ивановича, добавил: «Вы достойны большой похвалы». Вдруг генерал спросил у
меня, может, я голоден. Я не сразу ответил, но комдив, пригласив адъютанта,
распорядился «накормить корреспондента».
Через пять минут блиндаж комдива заполнился до отказа. Сюда были
приглашены все дивизионные начальники.
— Повтори, пожалуйста, товарищ капитан, при всех, что
сказал Всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин про нашу дивизию и какие он
нам шлет пожелания.
Понял я генерала: тут одним приветом не обойтись, и сообщил
всем, что Калинин очень высоко ценит стойкость сталинградцев и, конечно, 13-й
гвардейской дивизии и что он пожелал самых лучших успехов генералу Родимцеву и
всем его подчиненным.
— Вот видите, — зазвучал командирский голос
Родимцева, — о наших делах знает Москва, знает товарищ Калинин Михаил
Иванович. Надо и впредь сражаться по-гвардейски. Не видать врагу Волги!
Когда блиндаж опустел, комдив сказал мне:
— Будь готов еще выступить. И не коротенький привет
передавай от Михал Иваныча, а пообстоятельней, пошире говори... Случай-то
какой!
Я собрался было уходить, но комдив, остановив меня, спросил:
— Может, просьбы есть? Не стесняйся, говори... Если с
провизией будет туго, приходи — накормим. Может, блиндаж надо
оборудовать — поможем. Вижу: у тебя шинель старенькая, неказистая —
новую подберем. Словом, мы можем поставить тебя на свое дивизионное
довольствие...
Через много лет, когда я встретился с генералом Родимцевым в
мирном Волгограде и мы вместе вспомнили о боях у Волги, комдив сказал:
— А ведь тот привет и добрые пожелания товарища Калинина
крепко помогли нам, даже сил прибавили. Честно говорю...
Что ж, коль комдив 13-й гвардейской был убежден в чудотворном
воздействии высочайшего слова, поверим ему. Однако во время той волгоградской
встречи мы говорили не только о событиях сталинградских, но мой собеседник
вспомнил и далекую Испанию, и себя в роли капитана Павлито. Генерал-полковник
Александр Ильич Родимцев с юношеским трепетом рассказывал о своей добровольной
службе в интернациональной бригаде, сражавшейся, как он подчеркивал, за свободу
республиканской Испании. Душевно вспоминал друзей-испанцев и особенно часто,
ностальгически вздыхая, черноглазую Франческу, которая отличалась смышленностью
и озорством. Русс Павлито обучил ее быстро разбирать и собирать «макса». Так
она ласково называла наш станковый пулемет «максим».
— Почему Павлито, а не Родимцев? — спросил я.
— Чтобы туману напустить на противника.
— Ну и как, напустили?
— Ничуть. Нас, русаков, за версту узнавали.
Живите
долго, Марк Исаевич!
Я уже говорил, что когда бываю в Волгограде, непременно иду в
зал Воинской Славы, что на Мамаевом кургане. Иду медленно и читаю: может,
знакомую фамилию встречу... Только на букву «А» ушло больше сорока минут. Вот
сколько полегло здесь людей... Вспомнил разговор одного моего знакомого, в
прошлом человека военного. Сказал он мне: «Не так надо было воевать в
Сталинграде, не так. За Волгу следовало отступить и там стоять насмерть. И река
бы помогла. Жертв таких не было бы. Затем окружить и потопить все войско
Паулюса в Волге...» Не знаю, может, в этой мысли есть что-то резонное, но каждый
сталинградский дом стоил нам многих и многих жизней...
Так вот, шел я медленно и вдруг слышу возглас — звонкий,
будто хлесткой плетью щелкнувший, насквозь прорезал тишину скорбного зала:
— Это я!.. Смотрите!.. Вот... Ей-богу, я...
Спешу на голос. Сухонький, невысокого роста, с черными усиками
человек берет меня за руку и подводит вплотную к каменному знамени... Это было
восемнадцатое мозаичное знамя.
— Читайте третью строчку снизу, — дрожащим голосом
просит он.
Читаю: «Гвардии старшина Шамаев М. И. «.
Вынимает из внутреннего кармана пиджака паспорт и снова просит
прочитать. Читаю: «Шамаев Марк Исаевич...» Все совпадает.
А он не унимается:
— Живой же я... Почему среди мертвых?..
Обступили нас посетители зала. Поздравляют, пожимают ему руку.
Пожилая женщине крестится.
— Это же хорошо — вы живой!..
— Радуйтесь...
— Пляши, отец!.. Заново родился...
Вот именно... Однако плясать в этом святом зале не полагается. Я
делаю ему предложение: пойти в гостиницу в мой номер, посидеть и спокойно
разобраться.
Он охотно соглашается. Автобусом мы доехали до гостиницы
«Волгоград», а там вышли, и Марка Исаевича словно ветром сдуло. Он такой
быстрый, что я не успел оглянуться, как его не стало.
Стою. Озираюсь по сторонам — ищу пропавшего без вести. И
вдруг вижу: бежит — прямо из гастронома. С бутылкой в руках.
— А как же, — говорит, — рождение полагается
отметить...
Ну что ж, раз полагается, отметили — пропустили по рюмочке
армянского коньяка за здравие, и я было собрался задать первый вопрос, конечно,
из области боевой биографии моего гостя, как он, опережая меня, опять подает
мне паспорт.
— Поинтересуйтесь, пожалуйста, моей национальностью.
Мне и в голову не приходило такое. Я взглянул на него, мол, с
какой стати буду этим интересоваться.
— Нет-нет, вы посмотрите, в паспорте точно сказано. Я
прочитал: «тат».
— Ну и что? — спрашивает. — Вы много татов видели
в своей жизни?
— Вас первого, — признаюсь.
— То-то же. Меня все первым видят. Наш комбат гвардии
капитан Усенко, а я, к вашему сведению, в 13-й гвардейской служил, у комдива
Родимцева Александра Ильича, так вот, комбат, когда я ему назвал свою
национальность, удивленно спросил: «Кто, кто?». Я ответил: «Тат». Он: «Зачем
сокращаешь? Полностью надо произносить: та-та-рин! Понял?» Я пожал плечами: «Я не
татарин, а тат». — «Это что еще за нация такая?.. Никогда не встречал...»
Тогда я ему популярнее объяснил, что таты — это горские евреи. Комбат
оживился: «Как наш начштаба полка Вайнштейн. Так бы и говорил. Ну ладно, пусть
будет тат...»
Комбат Усенко о чем-то задумался, внимательно посмотрел на тата
Шамаева и спросил: «Быстро ходить и бегать, чтоб одна нога тут — другая
там, можешь?» Шамаев ответил: «Зайца могу догнать». Комбат рассмеялся, видно,
подумал: парень — остряк! И еще вопрос: «А с памятью как?» — «Вроде в
норме... Вон когда школу окончил, а таблицу умножения не забыл...» Гвардии
капитан Усенко по-командирски отрубил: «Будешь при мне ординарцем!».
Так и решилась судьба Шамаева: стал, как он мне сказал, большим
начальником — старшим, куда пошлют. Но это шутка. А если кроме шуток, то в
сталинградской кутерьме быть ординарцем не только ответственно, но и очень
опасно: постоянно в бегах, в пути — под пулями, осколками и прочей
убийственной пакостью. Куда только ни доводилось пробиваться и пролазить
Шамаеву, чтобы донести до рот и даже до взвода приказы комбата. Иной раз через
такие щели проползал, что и мышь не осмелилась бы проскользнуть. У реки Царица,
что в центре города, ухитрился сквозь канализационную трубу продраться, а на
вокзале под такую бомбежку попал, что еле ноги унес, если бы не выскочил
оттуда, был бы навеки погребен, ибо вокзальные стена и потолок рухнули... Что и
говорить, не просто давался Шамаеву комбатовский приказ: одна нога тут —
другая там... Однако ж выдержал все невзгоды. Помогли, как он считает, его
характер — не роптать и не хныкать! — и особенно верткий организм.
Что ж, поверим Марку Исаевичу. Ну, а что же явилось все-таки причиной, что он
оказался в каменном списке погибших?
— Три месяца я прослужил ординарцем при капитане, —
продолжил рассказ мой гость. — Потом случилось несчастье в 6-й роте —
погиб старшина. Командир роты обратился к гвардии капитану Усенко с просьбой
назначить меня на эту должность. Так и произошло. Стал я старшиной 6-й роты. И
скажу я вам, что должность эта тоже не сахар. На твоем горбу все: и пища, и
боеприпасы, и обмундирование — словом, хозяйство роты. И раненые. Нет у
санинструктора роты бинтов — ко мне с претензией: доставай, ты старшина!
Вот я и вертелся как белка в колесе. А вертеться надо было на
виду у фрицев, под их прицелом. Так однажды — в конце октября это
было — в Сталинграде тогда особенно тяжело стало: немец так надавил на
нас, — это вы ведь знаете, сами тут были, — что нам чуть-чуть каюк не
пришел. А с той стороны, с левого берега, никакой подмоги: живи как можешь! Но
солдат же кормить надо. Чем? Тут я сообразил: немец швыряет в Волгу мины —
и на поверхности воды в момент обстрела появляется тьма-тьмущая рыбы. Готовый
харч! Короче, подобрал себе двух бойцов, добыл лодку — и на ловлю.
Ситуацию, которую нарисовал мне Марк Исаевич, могу точно
подтвердить, сам видел, как лодочники гонялись за косяками глушеной рыбы. Уловы
часто спасали нас, сталинградцев, от голодухи. Работа рыбаков была истинным
подвигом: шла же пальба, от взрывов Волга покрывалась вздыбленной водой, и
каждую секунду ловцы подвергали себя смертельной опасности. Это был поединок
жизни со смертью!
И вот однажды в такую смертельную пляску и попала лодка старшины
Шамаева, кстати, уже с солидным уловом... А дальше он ничего не помнит. И
только, когда пришел в себя, — а было это в саратовском госпитале, —
он спросил: «Лодка... Ребята... Где они?» Ответа не было — никто ничего не
знал. В части же списали старшину — погиб смертью храбрых...
В госпиталях, когда у раненых дела шли на поправку, они обычно
вспоминали товарищей, с которыми воевали, и, конечно же, ситуацию, после
которой их унесли с поля боя, по-мужски балагурили, шутили. «Ну ты-то, Марк,
где попал под фрицев снаряд?» Шамаев всегда отвечал кратко и весело: «На
рыбалке!..» Такой ответ вызывал у друзей по палате разные толки: «Значит, ты,
друг Маркуша, не воевал, рыбачил... Может, не фриц покалечил, а сом-великан или
зубастая щука?»
— Точно, она, щука, только двуногая...
И палата от души хохотала. Веселый человек, этот сын гор...
Мы еще выпили по рюмке армянского, и я сказал моему новому
знакомому на прощание:
— Живите долго, Марк Исаевич!
Пасионарии
сын
Припоминаю торжества в честь 45-летия победы в Сталинградской
битве. В Волгоград со всех концов Союза съехались герои сражения. Приехали и
свердловчане. И я тоже туда подался.
Перво-наперво пошел на Мамаев курган в надежде, что именно там
встречу друзей-однополчан. Так оно и вышло.
У скульптурного монумента «Ни шагу назад!» рядом со мной
оказался, опираясь на трость, человек с клиновидной седой бородкой.
Интересуюсь, откуда он.
— Из Намангана.
— Какой дивизии?
— Служил в 35-й гвардейской, — ответил он и меня
спросил: — С каких краев приехал?
Я назвал свой Свердловск.
— Урал знаю, — оживился собеседник. — Мой
командир взвода был твой земляк.
— Как фамилия? — спросил я.
— Не помню. Контузия память отшибла. Но знаю — храбрый
был, смерти не боялся, опасности не признавал, сильный такой человек.
И я вспомнил свердловчанина Зяброва Василия Павловича. Он ведь
был в 35-й гвардейской и взводом командовал. Может, о нем говорил на кургане
ветеран-узбек.
— В нашей дивизии все герои, — сказал и притих.
Это верно. Вспоминаю то трагическое время, когда фашисты всей
силой навалились на центр города, где держала оборону 35-я гвардейская.
Гвардейцы стеной встали на защиту Волги. Сам комдив генерал Глазков был в цепях
обороняющихся. В Комсомольском саду его всего изрешетило осколками. Но до
последней своей минуты генерал не покидал поля боя. «Гвардейцы, сыны мои, ни
шагу назад!» — слышали голос комдива и боец-узбек, и взводный уралец
Зябров. Генерал обессилел, тогда двое гвардейцев подхватили под руки
пошатнувшегося комдива. На полуслове он замолк... Нынче в Волгоградском музее
обороны под стеклом висит шинель Василия Андреевича Глазкова: 160 осколков и
пуль прошили ее. А в Комсомольском саду, где покоится прах генерала, установлен
памятник бесстрашному комдиву.
— Слушай, уралец, — обратился ко мне наманганец, —
к генералу надо ходить. Поклон ему сделаем. И еще один герой ходить надо.
Фамилию забыл, имя только помню. Ему звать Рубен. Не знаешь?
— Не Ибаррури?
— Как угадал? Точно, ему фамилия... ну, как сказал... У
него мама большой человек.
В моей памяти воскрес один из трагических сталинградских дней.
Я, корреспондент фронтовой газеты, постоянно находился тогда в огненном
Сталинграде. Вдруг 3 сентября меня вызвали в редакцию. Глубокой ночью мне
удалось устроиться на попутный катер и переправиться на левый берег Волги. А
там проголосовал шедшей полуторке, и она доставила меня в Среднюю Ахтубу, где
находилась редакция газеты Сталинградского фронта. Был рассвет — туманно и
зябко. Пошагал к центру поселка. Увидел у госпиталя толпу военных. Подошел
поближе. Вижу — хоронят офицера. Спросил: кого?
— Капитана Ибаррури.
— Неужели сына Пасионарии?
— Точно. Рубен — сын Долорес Ибаррури.
Я увидел его смуглое лицо с закрытыми глазами. С того дня много
раз корреспондентскою тропою я шел по жизненной дороге Рубена, открывая все
новые страницы его боевой биографии. Встречался с воинами, видевшими этого
мужественного испанца в бою, а в музеях доводилось читать фронтовые письма
Рубена к матери и сестре Амайе. Вот одно из множества: «8.06.42 г. Дорогая
мама! Извини за молчание, но я не знал, куда меня назначат. Наконец, мы на
фронте. Рад, что могу принять участие в этом решающем сражении, ведь для любого
из нас большая честь и долг остановить немцев любой ценой...
Пишите мне по адресу: полевая почта № 2190. Твой Рубен».
О последнем бое я узнал в тот же день. В среднеахтубинском
полевом госпитале нашел бойца из пулеметной роты, которой командовал гвардии
капитан Ибаррури. Он и рассказал мне все, что знал о своем командире, о том,
как Рубен был однажды ранен в атаке, но в медсанбат не ушел, а остался на поле
боя, и о том, как в один из критических моментов схватки с врагом ротный сам
лег за пулемет и отразил неприятельскую атаку. А 23 августа в районе станции
Котлубань, когда Рубен повел пулеметную роту в новую атаку, его настигла
вражеская пуля. Она и стала смертельной.
Воин-испанец был удостоен посмертно звания Героя Советского
Союза. Из Средней Ахтубы останки Рубена перевезли в Сталинград. Нынче он
покоится в самом центре города, на площади Павших борцов.
А до Сталинградского сражения Рубену — юноше в шестнадцать
лет — довелось воевать в Испании. Там он уже научился ходить в атаки и
бить врагов. Он был стрелком в горной роте. Храбро воевал на реке Эбро и в
Каталонии. Но случилось так, что юный солдат-республиканец попал в руки врагов,
однако сумел вырваться из плена. Рубен бежал... в Советский Союз.
...Февральским днем восемьдесят восьмого я и мой спутник из
Намангана, — его звали Каримом, — посетив могилу комдива Глазкова,
пришли на площадь Павших борцов и низко поклонились гвардии капитану Рубену
Ибаррури. У могилы героя вспомнились строки из поэмы Ольги Берггольц:
Пасионарии сын и солдат,
Он в сорок втором защищал Сталинград
Он пел, умирая за эти края:
«Россия, Россия, Россия, моя!»
Две
встречи
1
Поезд звенел наградами. В каждом вагоне ехали седовласые
ветераны, всем надо было в Волгоград: как же, через два дня — 2
февраля — 30-летие разгрома врага в Сталинграде.
Я вышел в коридор. Приятно стоять у вагонного окна —
российской далью наслаждаться.
Встал рядом с коренастым, угрюмого вида, как мне показалось,
ветераном. Он, медленно поворачивая голову, взглянул на меня, я на него, и мы
молча кивнули друг другу, вроде познакомились.
— Издалека едете? — я первым нарушил молчание.
— Из Свердловска, аид, — ответил он, и я понял, что во
мне он признал тоже еврея, коль так ответил.
Я протянул руку для знакомства и назвал себя.
— Бруклич, — сообщил он свою фамилию, а затем как-то
подчеркнуто и имя: — Бенцион.
Ну что ж, Бенцион так Бенцион. Но он решил мне пояснить кое-что
и сказал:
— Бенционом меня звали в детстве — дома и даже в
школе. Но когда в армию призвали, еще в военкомате один военный с кубиками в
петлицах удивился моему имени: «Это что еще за Бенцион? Фараон слышал, но
Бенцион... Становитесь в строй Бруклич Борис!..» Так и пошло — Борис. Ну,
а отчество у меня библейское — отца Моисеем звали.
— В Волгоград, конечно, едем? — спросил я.
— Может, кто и едет именно в Волгоград, но я лично — в
Сталинград. Разве я не прав? Город по имени Волгоград мы с вами не защищали,
значит, и ехать туда незачем. Другой резон — Сталинград... Это же наша
боевая юность... Вот я и еду на свидание с юностью...
— Кем же был юный Бенцион в Сталинграде?
Угрюмость совсем покинула его, и он разговорился.
Сказал, что служил в славном полку — 87-м артиллерийском,
сформированном на Урале. Уральцы храбро дрались. Дошли до Берлина. Дали немцам
прикурить! А он лично в том полку командовал взводом связи, а позже стал
начальником связи артдивизиона. Но то, что было в Сталинграде, только заклятому
врагу можно пожелать, хотя желать кому-то зла грешно.
Наш разговор на этом прервался — разошлись по купе чайку
попить. Но договорились встретиться в гостинице и вместе пойти на завод
«Красный Октябрь», где в дни сражений у Бориса Моисеевича была боевая позиция.
И я тоже не раз бывал на «Красном Октябре».
И вот я снова на легендарном заводе. Хожу по залам музея боевой
и трудовой славы и припоминаю дни боев, дни, когда сюда ворвались немцы и
погасли мартены. Отсюда — из цеха блюмингов, механического и сортового
цехов — мне, фронтовому корреспонденту, приходилось не раз отправлять в
свою газету репортажи о жестоких боях на «Красном Октябре».
Боковым зрением наблюдаю за Брукличем. Он тоже завороженно
разглядывает музейные стенды.
— Можно вас пригласить сюда? — обращается он ко
мне. — Будете свидетелем встречи...
— С кем? — спрашиваю, ибо вижу, что никого рядом с
Брукличем нет.
— Вы еще спрашиваете «с кем?» С молодым человеком, и,
кажется, еще приятной наружности. Со своей юностью, — отвечает и,
показывая на фотокарточку, помещенную на стенде, спрашивает: — А что,
разве не похож?
Я взглянул на карточку: похож! Да, очень похож молодой капитан,
запечатленный на снимке, на поседевшего ветерана, грудь которого украшали
ордена и медали.
— Представьте себе, — говорит он, — никак не могу
понять, как попала эта карточка в музей. Я не посылал ее сюда, да и у меня
самого такого снимка никогда не было. Тайна... Попробуйте ее разгадать...
Мы вместе пошли по заводу. Зашли в мартеновский цех. Сюда, в разливочный
пролет, в октябре сорок второго проникли фашисты. Они пытались завладеть
печами, чтобы оттуда ударить по нашей обороне. Но у мартенов немцы застряли.
Печи надежно обороняли воины-гвардейцы.
— Наши артиллеристы здорово помогали пехоте, — сказал
Борис Моисеевич. — Орудийный огонь нашего полка подавлял огневые позиции
противника и преграждал его пехоте движение вперед. Это я своими глазами видел.
— Каким образом?
— О, это интересный вопрос. Вы же знаете, что такое взвод
связи в артполку. Это уши пушкарей, а может быть, чуточку и глаза. Мы,
связисты, вместе с артразведчиками указывали батареям цели. Наш полк был на том
берегу Волги и вел огонь по фашистам через реку. А мы, связисты, были здесь, в
Сталинграде. Взгляните, пожалуйста, наверх. Видите стропила. Туда-то мы и
забирались и вместе с разведчиками наблюдали за немцами. Нелегко это было.
Провода рвались ежеминутно, но мы не оставляли командиров и наблюдателей без
связи. Хотя и редели наши ряды, однако связь не прекращалась. По нашим проводам
неслись команды на огневые позиции батарей, а уж орудийные расчеты обрушивали
огонь на головы фашистов...
Многим дорог ветерану «Красный Октябрь». Здесь закалилось его
воинское мастерство, здесь в самое тяжелое для защитников Сталинграда время, в
октябре 1942 года, он стал коммунистом.
Сообщаю об этом для того, чтобы ответить тем, кто напраслину
наводит на коммунистов, заявляя, что всех, без разбора, кто был в партии, надо
судить. Это кого судить-то? Бруклича, который, как и тысячи других воинов, в тот
самый критический для нашего Отечества час, став членами партии, грудью своей
преградил путь врагу к Волге. Он, Бруклич, вступил в партию не для тщеславного
портфеля: взводным как был, так и остался. Правда, была тогда одна привилегия у
коммунистов — первыми выскакивать из траншей и идти в атаку, первыми
пробиваться сквозь вражеский огонь. Вступали в партию для того, чтобы получить
именно такую привилегию. Припоминаю героя моей книги «Подвиг обретает имя»
ефрейтора Григория Кунавина. Он был парторгом стрелковой роты, и когда
вражеский дзот огнем из пулемета придавил роту к земле, а ей надо было
продолжать наступление, он, парторг Кунавин, долго не раздумывая, собрался
ползти к дзоту. «Гриша, остановись! Пошлю кого-нибудь другого», — сказал
командир роты. «Не надо никого другого. Я должен это сделать!..» И он пополз к
фашистскому пулеметчику. Кончилось все трагически: собственной жизнью заставил
замолчать пулемет коммунист Кунавин. Жители польской деревни Герасимовичи
вместе с бойцами похоронили его в центре села и присвоили ему звание почетного
гражданина. Так что, и Кунавина собираются судить господа хулители? Опомниться
пора бы... Ну да бог с ними, хулителями-кликушами, вернемся к Борису
Моисеевичу. Он честно прошел свой боевой путь. После войны возвратился в родной
Свердловск. Все годы работал в «Уралгипролеспроме» начальником изыскательной
партии. Сотнями лесных дорог и тропинок протопал, и все пешком. Шел и шел. И
вдруг, когда пришла пора идти на пенсию, удивился: разве уже шестьдесят? Да,
вот так, шагая по уральским лесам, не заметил ветеран войны, что наступил
пенсионный возраст.
С той нашей встречи прошло много лет. Мы иногда встречались на
улицах Екатеринбурга. Рад, что ветеран-сталинградец шагал бодро, не стонал. Но
нынче не стало Бориса Бруклича.
2
И в восемьдесят восьмом, в год 45-летия Сталинградской победы, я
снова в Волгограде. Перво-наперво пошел на торжественное собрание
ветеранов-сталинградцев 64-й армии. Это не моя армия, я из 62-й. Но 64-я была
нашей соседкой на волжском рубеже, естественно, хотелось посмотреть на тех,
кого не пришлось видеть во время боев, узнать кое-что из их боевой практики.
Торжественно выглядело собрание: зал заполнен был до отказа, и
что примечательно — много молодых людей. Это отрадно: молодежь должна
знать боевую историю своего народа. И президиум был великолепен: седовласые
генералы, полковники и рядовые в блеске орденов. Сидя в зале, разглядываешь
каждого.
Мой взор остановился на генерале с могучей фигурой, сидевшем
рядом с председательствующим. Вся его левая сторона груди была увешана
наградными планками, над которыми блестела Золотая Звезда Героя Советского
Союза. Лицо его мне показалось знакомым: где-то я его видел, но не смог
припомнить, где именно. И только, когда председательствующий, тоже генерал,
объявил, что слово имеет представитель 62-й армии генерал-лейтенант Матвей
Григорьевич Вайнруб, я хлопнул себя по лбу: ну, конечно, это же Вайнруб,
которого я в дни боев здесь встречал, только тогда он был подполковником и
стройным танкистом. Потом он стал командующим бронетанковыми и
механизированными войсками армии, ближайшим помощником командарма Чуйкова.
Тут же припомнился мне день 14 сентября сорок второго года.
Немцы огромными силами нанесли удар по Центральному вокзалу. Его бомбили,
обстреливали из всех видов оружия. Потом они бросили в бой танки и пехоту. Была
одна цель — овладеть вокзалом и стремительно выйти к Волге. А на
противоположном берегу реки готовилась к переправе на подмогу защитникам
Сталинграда 13-я гвардейская дивизия. Но надо было продержаться до ее прихода.
Тогда командарм Чуйков приказал из офицеров штаба и политотдела армии
сформировать две группы с задачей преградить путь противнику к Волге. Во главе
одной из групп был поставлен Вайнруб. Эта группа выбила немцев из Дома
специалистов и прикрыла паромы, на которых к правому берегу плыли полки 13-й
гвардейской. Кажется, после того успеха Матвею Вайнрубу было присвоено звание
полковника...
Генерал встал из-за стола и пошел к трибуне. А впереди меня
сидели два парня комсомольского возраста. Я услышал их разговор.
— Вайнруб — это кто, немец?
— Ну ты даешь, может ли наш генерал быть немцем?
— А что, я был в ГДР, и там на каждом углу видел
надписи — «вайн», что означает — «вино». Понял? А он Вайн-руб...
— Ну и что? Он еврей.
— Еврей? И генерал-лейтенант, да еще и Герой Советского
Союза?
В разговор встрял сосед комсомольцев, седой ветеран.
— Между прочим, — сказал он, — у него и брат
Герой Советского Союза. Полковник, в войну командовал танковой бригадой.
— В одной семье аж два Героя?
— Так-так, молодой человек. И оба евреи...
— Вот это да?..
Я дословно передаю тот разговор, ибо записал его тогда же в свой
блокнот. Подумалось мне: как живучи подленькие мыслишки! В какой семье рос этот
комсомолец, в какой школе учился и кто ему в голову вколотил, что еврей —
человек второго сорта, не может быть ни генералом, ни героем. Жаль мне стало
этого молодого слепца.
— Ничего, прозреет! — сказал мне Матвей Григорьевич
уже после торжественного собрания, когда в его гостиничном номере я ему
рассказал о разговоре тех двух юношей. — Не он один такой. Есть похлеще
экземпляры. Слава Богу, не они делают погоду. Я получаю множество писем от моих
однополчан, их детей, и даже внуки пишут. В их строках признательность и
благодарность и мне, и моим подчиненным, и всем фронтовикам за воинскую
доблесть, за отвагу и храбрость. Попадаются, конечно, и грязные листки. Что ж,
жизнь многообразна...
Попросил я Матвея Григорьевича рассказать о своем брате Евсее,
ибо ничего не знал о нем, не встречал на фронте.
— Это можно. Евсей отменный танкист, до чертиков влюблен в
свой род войск. И храбрый до безумия... Он на год старше меня. Я родился в
1910-м, он в 1909-м. И между прочим, оба в месяце мае. Только я 2-го, а он 15
мая. Из белорусского Борисова мы. Зато с армией я его обскакал. В 1929-м
началась моя воинская служба, он же стал военным в тридцать седьмом. Что у нас
еще общего? Мы оба породнились с танками.
Матвей Григорьевич вспомнил такой случай, происшедший в Польше,
у Вислы. Перед Висло-Одерской наступательной операцией 8-я гвардейская армия
пополнялась новыми частями. Поздно вечером к нему на доклад-представление
явился один из новых командиров. В комнате было тускло. Горел лишь один фонарь.
Матвей Григорьевич, склонившись у огонька, разбирал какие-то записи. И вдруг рокочущий
бас:
— Товарищ генерал, 219-я танковая бригада прибыла в ваше
распоряжение. Докладывает командир бригады полковник Вайнруб...
— Вы, товарищ полковник, что-то перепутали. Слушает
Вайнруб, а кто докладывает? — генерал взял со стола фонарь и приподнял
его.
— Докладывает...
— Вижу, вижу... Евсей, дорогой, вот так встреча...
Но полковник продолжал:
— ...командир 219-й танковой бригады полковник Вайнруб.
Тогда и генерал, держа фонарь, тоже представился:
— Доклад принял командующий бронетанковыми и
механизированными войсками 8-й гвардейской армии генерал Вайнруб.
И только после такого воинского ритуала братья обнялись.
Участвуя в Висло-Одерской операции, 219-я бригада мощным ударом
прорвала оборону врага и вклинилась в его тылы. Именно за эту блестящую победу
комбриг Вайнруб Евсей Григорьевич и получил звание Героя Советского Союза.
— За компанию и мне тогда же дали Золотую Звезду, —
улыбаясь, сказал Матвей Григорьевич. — В одном Указе наши имена.
Заканчивая рассказ о братьях-танкистах, я вспомнил о книге
«Гвардейцы Сталинграда идут на запад», которую мне подарил со своим автографом
ее автор — маршал Василий Иванович Чуйков. Решил полистать ее, читал-то
давненько. И на многих страницах встретил имя Матвея Вайнруба. Маршал очень
тепло отзывается о нем, высоко ценит его командные способности и подчеркивает,
что Вайнруб всегда оказывал ему, командарму, значимую помощь и в трудных
ситуациях, каких было немало, выручал. Вот один из примеров. 8-я гвардейская
сражалась на юге Украины. Гитлеровцы, собрав сильный ударный кулак из трех
пехотных дивизий, приготовились дать бой нашим частям. Для усиления 8-й
гвардейской командующий фронтом придал ей 23-й танковый корпус. Это ободрило
командарма Чуйкова: такая сила должна была разрушить план врага. Но вдруг по
рации, когда части корпуса подходили к месту назначения, Чуйков получил
трагическое сообщение: убит генерал-лейтенант командир корпуса Е. Г. Пушкин.
Кому вручить корпус? Генерал Вайнруб — самая подходящая кандидатура. Так
решает командарм. И буквально через три часа, совершив перелет на самолете
ПО-2, Вайнруб — командующий бронетанковыми и механизированными войсками
армии — принимает командование 23-м танковым корпусом и организует отпор
вражеским силам...
На прощание генерал Вайнруб мне сказал:
— Если будете что-то писать о нашей 62-й, ставшей 8-й
гвардейской, обязательно подчеркните, что ее командарм Чуйков никогда не
различал людей по национальному признаку, он ценил командира по делам, по уму,
по умению управлять войсками. Суровый был военачальник, требовательный, но
справедливый и порядочный. На войне мы все были солдатами, и только в
анкетах — русскими, татарами, евреями...