В селе Нелашовом у Ерьмы дом - пятистенный. Хозяйство в нем вела сестра Ерьмы, Степанида, сам Ерьма в нем не жил, все бродил по волости и каждое село для него свою работу имело: в одном сапожную, в другом кузнечную, а в третьем самогонку гнал. А то в лесах зверя бил. В Нелашево же Ерьма приходил с послухами.
Глаз у Ерьмы зеленый, плесенью подернулся, грудь косая, точно погнули ее, а живот, как у бабы, большой и пухлый.
В германскую войну идет Ерьма селом, пахнет от него болотом, ногу за ногу зацепляет, а сам говорит:
- Немец нашу волость под себя брать отказался, потому в ней охотников много, а охотники по его мастеровому делу не требуются, под турку отойдем...
А в революцию свое заговорил:
- Мысель имею тяжелую и выбросить ее из себя не знаю где!..
Встретил Кондратий Никифорович однажды Ерьму у поскотины и спросил:
Кондратий Никифорович идет и щупает: камень под ногой, лесины и землю. Говорит хозяйственно:
- Хорошая лесина, народу избы рубить крепкие можна.
А про камень:
- Хороший камень, душевный. И он понадобится, скажем, литовки точить...
Все хвалит и на себя глядит с удовольствием. Толстый и низкий он, как стог сена; рук от тела не видно, а нога где-то в брюхе спрятана.
Ерьма от него поодаль и промеж листьев на небо смотрит: не то на птицу, не то на вычеканенный березой по небу узорный лист.
- Живу плохо,- говорит Ерьма,- жалаю мучинечиства.
- Ты-то?
- Я, Кондратий Никифорович, неприменно я, потому окромя меня кому охота?
- Это верна, окромя тебя на мучинство кто пойдет.
- Неприменна!
Подумал Ерьма об Кондрате Никифоровиче и сказал:
- Ладное у те имя-то, длинное, а я, брат, длинные имена люблю: здоровово мужика сразу видна... А от вас я все-таки убреду!
- Ступай в Расею, там тебе мучинства сколь хошь припасено.
- Оно и Сибирь-земля не оскудела.
- Бают, в Расеи-то савсем плоха живут, и еда неприемтна и люди савсем по особому растут, косят, как дерево гнилое...
- Брешут!
Кондратий Никифорович пощупал березу, понюхал лист и сказал:
- Ядреная ось получится, надоть мужикам сказать. А может, и брешут, Ерьма, про Расею-то?
- Обязательно.
- Мне все одно, брешут ли, правду ли бают...
- Вот приет она сюда, почуешь.
- Кто?
- Кумыния, скажем, и другие полки.
- К нам она прийти не может, потому окромя тебя нет по нашей волости страдателя. А мы робить хочим и насчет того, чтоб восем часов и сутки жить, другим рассказывай, чемерь тебя притисни!...
Кондратий Никифорович, с непривычки говорить долго, вздохнул:
- А может и брешут на него, никаких кумыний нету, жрать хочет, ну и выдумал. Оно для еды-то не токмо Кумынию придумаешь, тут тебе все на голову полезет... Ерьма же запустил в пыль проворные ноги, торопится, а глаз у него как только что распустившийся листочек зеленый, липкий и блестящий:
- Жалаю я об других заботиться, и никаких! Хвоя летит с сосны за ворота расстегнутых рубах. Горы гудят за соснами, и песок пахнет смолой и солнцем. Кондратий Никифирович оглянулся округ медленно и степенно, похвалил все:
- В самую пору жарит, так и надо. Одобряю.
Жалко ему стало Ерьмы, далеким родственником тот приходился, сказал:
- Пойдем, самогонкой угощу.
II
- Домой я идти не желаю,- говорит Ерьма,- есть у меня теперь такой манер, что кроме человечьего горя никаких мыслей...
Дом у Кондратия Никифоровича тоже толстый и низкий, как хозяин.
Кондратий Никифорович сидит на скамье у стены, голова у него от волосу синяя и словно пук шерсти на плечах, голос тоже лохмат и сиповатостью отдает.
Баба у него толстая, жирная, и тело ее в ткани яркие обернуто: желтые, синие, красные.
Ерьме на них глядеть хмельно и мутно, пьет он стаканами самогонку и хмелеет с ног: вверх за каждым стаканом вершками тело пьянеет. Что не стакан, то и три вершка.
А Кондратий Никифорович говорит неторопливо, и мысль у него внутри, как мышь в полном закроме, лениво шмыгает:
- Живи, Ерьма, хватит. В город поедем, чего хошь менять будем. Ноне город наш - взяли...
И ноги у него от смеха танцуют, а на туловище и лице тьма.
Тошно Ерьме, а уйти сил нет.
- В город я сам явлюсь, к народу, там таких много, что жалают о других заботиться, а не толь о себе.
- Ступай, человек ты сдришной. Нам ничего не надо. И вдруг по столу ударила его рука - толстая, и жилы на ней, как змеи.
- А только придешь, стерва! Назад придешь!
- Не приду.
Ерьме муторно, а тут еще из-под голбца дух кислый идет, не то псина, не то квас пригнивший.
- Чего там? - спросил Ерьма.
- А это, парень,- и цвякнул губами Кондратий Никифирович.- А эта, будет зверюшка... синяя...
Точно: ползет из-под голбца по крашеному желтому полу, по лоскутному цветному половику зверюшка. Кошка не кошка, но породы кошачьей, ростом с собачонку, ус у ней кошачий, мурлычет по-кошачьему, а глаз не поймешь какого цвету, только совсем человечий.
- Из Зайсану привезли, киргизы пымали, они их китайцам продают, счастье в дом приносит, домашнивый зверь...
- Вонь от нево, рукавицы из него сделать могу,- говорит Ерьма.
Кондратий Никифорович сказал:
- Потерял корову, две недели отыскать не могли, а тут, как появилась, нашлась. Для счастья обязательно в избе каку-нибудь...
И губами повел лениво:
- Цвы... цвы...
Кинул ей кусок мяса, и зверюшка, изгибая спину и комкая над половиком лапу, впилась зубом в мясо.
Муторно Ерьме, непонятно-тоскливо: и от кошки огромной, от запаха псины.
На другой лавке жена Кондратия Никифоровича сидит и тоже соловым глазом за зверюшкой следит, и губы у нее красные и потные.
Грузен земляной хозяин, Кондратий Никифорович, и голос у него тоже грузный:
- Прыткий зверь... зверя я люблю, Ерьма, душа у меня ленивая... а он-то прыток...
Дышет изба на Ерьму хлебом и псиной, хозяин - самогонкой, а за окнами такая же изба и небо, как старый рваный половик, и гор в окно не видно.
Ерьма встал, душа у него точно ослепла и губы, как каменные, не гнутся:
- Пойду!.. уйду я от вас!..
Молчит хозяин, зверюшка у его ног бьется с мясом. Закрыл глаза Кондратий Никифорович, а у зверюшки цветное око - непонятное и человеческое.
Со злостью сказал Ерьма:
- Ишь, жрет!..
Пошел через сени, а в сенях баба Кондратия шел через сени, а в сенях баба Кондратия Никифоровича уже на кровати лежит, и от тела ее тоже дух идет - виски от него потеют и между пальцев слизь.
- Женись,- говорит она Ерьме,- невесту найдем!..
Вышел за ворота Ерьма, высморкался.
За избами на небе лежат отдыхая горы, за горами пойдут топи, за топями луга, а там Иртыш, а дальше города...
Избы пахнут травами, заборы пахнут лесами, а земля мясным скотским духом и хлебом.
Ерьма вздохнул, изогнув свою косую грудь:
- А уйду, ей-Богу, уйду!..
III
И Ерьма ушел.
До этого долго ходил поселком, жалобился:
- Тижало мне, братцы, ухожу я... Жалко мне вас, а ничо не поделаю с собой...
Мужики смотрели хмуро, молчали, только шаг у них делался тверже и тяжелей.
Пошел Ерьма горами на Селяжные топи.
Гора здесь растет выше неба, а мужики словно не видят ее, "камень" говорят. А на камне том - лес, а промеж лесу зверь: от птахи до мамонта, хотя мамонт-зверь теперь, говорят, невидим и из него, когда он заболеет, один клык валится.
Идет Ерьма, сапогом меж скал шебуршит, сухой сам, только брюхо у него бабье и при народе постоянно урчит.
Котелок сбоку медный - солдат умерший подарил, берданка пулей заряжена, и сам Ерьма, как ружье, радостью заряжен:
- Пошел!.. пошел!..
Посвистывает и оглядывается:
Камень пророс в небо - голый, без трав, и вспомнил Ерьма синюю зверюшку, здесь в камнях ее поймали.
И кажется, пахнут камни псиной, одна лишь сосна радостно и широко в воздух опираясь дышет смолой.
Также ласково течет по телу из-под мышек теплыми веревочками пот.
Ветер посвистывает в дуло ружья, трясет котелок.- Чудашливый ветер, тоже теплый и по-своему ласковый.
Ерьма ухмыляется, доволен:
- Пошел, парень, пошел!
Жалко было сестру, все углы в доме оплакала Степанида, пошел Ерьма на сход и завещание на ее имя составил:
- Хоть и общее теперь все, а володей на мою голову!.. Еще сильнее залилась сестра, воем воет, и на день раньше срока ушел от плачу ее Ерьма:
- Не могу слезы терпеть...
Камень лежит сплошь гладкий, посидеть на нем тепло и ласково.
Закурит, отдыхая, и думает:
- Через неделю в городе буду. Значит, топи пройду, луга там, а потом Иртышом до городу.
И мысли, как цыплята под наседку, густо набиваются в голову - хорошие и нужные.
Ерьма доволен:
- Благодать!..
Небо мягкое и не жаркое, прохладное; лес с тягучим медвяным шумом и камни теплые и удобные для человека, и тропа, как старый половик,- знакома. Все благодатно.
Сплюнет Ерьма на сапог - востроносый, потрескавшийся сапог, и плевок на нем как пятиалтынный лежит.
Весело Ерьме:
- Ушел, Кондратий Никифорович, ушел!
В падях, там позади - темные и душные избы и люди в них, как мухи запеченные в хлеб.
И широко и крепко оседает лавка под грузным телом Кондратия Никифоровича и подле ползет и шипит шерстью синяя зверюшка с хитрой человеческой зеницей.
Любит их Ерьма и немного жалко - остались там, и к чему неизвестно.
Вскакивает Ерьма, идет дальше.
Так шел меж камней полтора дня.
На второй день, утром, встал раным-рано, каждый день вставал все раньше и раньше - далеко до восхода.
Идет - тропа синяя, но теплая, еще за ночь не ушло тепло из нее.
Истомленно ложится трава и шипичник, пьяные от сна. Камни тоже полупроснулись, хлюпают. И медленно и шумно потягиваются дальше горы.
Затрещал вдруг кустарник вверху тропы - словно кто воз хворосту уронил, и глядит Ерьма - на тропе медведь. Темный весь, заспанный и головой трясет, словно не доволен тем, что разбудили. Стоит и не шевелится, а зачем выволокся на тропу - сам не знает, а уйти, должно быть, лень.
- Ну, ты! - крикнул Ерьма и не понимает, как ему надо на зверя кричать, чтоб ушел тот. Никогда на медведя не кричал.
- Уходи, что ли, ты...
Стрелять приходилось, а прогонять - как его прогонишь? И неожиданно крикнул Ерьма:
- Цыля!
Словно засмеялся так про себя зверь нутром и провел лапой по тропе.
А солнце уже встает и видно у медведя ленивый взгляд.
Сдернул Ерьма ружье и для страху больше выстрелил.
По смешному перекувырнулся медведь на тропе и растянулся, как сытая собака, на солнце.
Ерьма подошел, смотрит - убит.
И стало ему страшно.
А вокруг такие же теплые горы и ветер с деревьев на тропу кидается, волосы у Ерьмы к земле пригибает и страшно ему - почему так сразу и без причины умер зверь?
Только из глаза у него кровь идет, будто кровью плачет. Оно так и есть, только кровью умеет плакать зверь.
Сунул Ерьма руку в карман, там нож лежит для обдиранья и косточка мамонтовая, чтобы шкуру легче с мяса подымать.
Присел подле медведя и начал свежевать.
А потом поднял шкуру на плечи и повернулся в поселок. Где, кроме поселка, продашь шкуру, и где случаем похвастаешься?
- Ушел? - спросил медленным тягучим голосом Кондратий Никифорович у Ерьмы и на шкуру медвежью не смотрит, словно сам послал ему медведя.- Ушел?
На голбце синий зверюшка спину гнет и водит за Ерьмой хитрым звериным глазом. Прыгнул он с голбца и с полпрыжка о сапог Ерьмы ударился, мурлычет, усом по колену щекочет - мясом медвежьим пахнет от Ерьмы.
Под образами Кондратий Никифорович сидит и губы у него, как пласты подымаемой плугом новины, медленно шевелятся:
- Медведь ноне добрый, крепкий медведь растет!
И боязно до истомы и слабости стало здесь Ерьме и думается ему, что точно он, Кондратий Никифорович, земляной хозяин, выпустил на Ерьму медведя.
Но осиливая себя - крепко сказал Ерьма:
- А уйду я, Кондратий Никифорович, все равно уйду.
Посмотрел на его ноги и похвалил:
- Мужик ты, Ерьма, хороший, и куда надо уйдешь. Подала на стол баба жирные, точно из одного сала, желтые щи и на тарелке цветной - красное мясо.
А лицо и платье у бабы тоже цветные. Губы неподвижные и мокрые и смеется она не трогая их:
- Хе, хе, хе...
IV
И опять ушел Ерьма.
Думал сначала он - не буду брать ружья с собою - не надо. Но одна вещь на свете у него оставалась: - ружье, а без вещей человеку жить стыдно. Пришлось взять. Думал не заряжать, а зарядил.
Идет - зеленый зрачок его на земле и уже ничто не радует. Приходят в голову длинные и скучные дедовы молитвы и начинает Ерьма богохульствовать, но от этого еще острее ноет сердце, а то, как птица под ножом затрепещется, и скажет Ерьма:
- Уйду, уйду...
На горы, на кустарники и сосны не смотрит.
Земля под ногой печалится, сохнет, из-за каждого камня ждет он вот выйдет "оно" - зверем ли, человеком ли, но не пустит от своих земель.
Но никого нету.
Так он горы прошел, снизился, вышел на Селяжные топи и схлынула здесь печаль с сердца, опять в себя поверил, зашагал быстрее.
А кругом кочка, согра с березняком. Смородиной да осокой пахнет, и смородина огромная, с воробьиные яйца и рясная, как во сне.
Кочка же в человеческий рост, в осоке, как мужик в волосах. Вода промеж кочек зеленая, от травы не отличишь, просто текучая вода и сытная вода - никак нельзя больше глотка выпить.
Дорога - гать, уложена валежником, лесиной старой, под ногой пляшет, хлюпает, плачет, вся-то она запуталась в нездоровых и острых болотных травах.
Итти Ерьме трудно, но весело, и нужно под ногу смотреть.
Так шел он и под ногами лесины прыгающие смотрел.
Как вдруг чует он на бороде теплое и влажное дыханье.
Отскочил он назад и смотрит - лошаденка стоит, брюхастая и лохматая, крестьянская лошаденка. Узда на ней веревочная, хомут тряпичный. Одно ухо драное, а на носу сидит такой зеленый ядреный овод, будто сто лет тут сидел.
Хохочут за лошаденкой в телеге.
Отвел он потную лошадиную морду в сторону, видит в теле - девка, молодая, на лицо не знакомая. От комаров, должно быть, мешком закрывается и хохочет:
- Тебя откуда выперло-то! - кричит.- Болотный ты, что, леший! Чуть Игреньку-то в болото не упер!..
Молчит Ерьма, боком прошел мимо оглобли, хотел было обойти телегу - никак нельзя, нет кочек, вода зеленая, табаком пахнет, а телега весь проход занимает.
- Через телегу перелезай,- кричит девка,- да, мотри, меня не пачкай, ишь из болота вылез!
Протягивает Ерьме руку, помощь.
Молчит Ерьма, руку не берет и мимо девки по облучку.
Сбросила девка мешок, хохочет. Лицо свежее, комарами слегка покусанное, а на груди кофточка лопнула и тело ситец рвет.
Жар затопился в груди у Ерьмы, как в теплую воду окунулся весь и с телеги спрыгнуть нет сил.
- Подвезу,- кричит девка,- я к дяде еду. В Нелашово Кондратия Никифоровича знаешь?.. Лешай!.. И лошадь хворостиной бьет. Спрыгнул Ерьма и пошел от телеги дальше в топь.
- Лешай, ты, лешай,- чего молчишь? - крикнула девка и хохочет.
Думает Ерьма:
- "Может и впрямь поехать?.. Какова праха в городах-то не зрил, а? Девка что-ж, как и все, может покрепче других, она-то причем.
Остановился, подумал, но искурив трубку, пошел.
Опять глядит под ноги, на бревна гнилые, хворостины, на березняк известкой вымазанный.
А кочки выше, теснее, березняк ближе подходит и запахло уже грибом - скоро топям конец. Прогалинки пошли, песок на них заблестел и ветер дует не гнилой, болотный, а теплый от гладкой воды.
Обрадовался Ерьма:
- Уйду!..
И вторую трубку только закурил, как опять в березняке хруст такой же, как там, в горах.
Сорвалось сердце, куда-то в пади упало, а в глазах тьма. Руки - и табак и трубку выпустили.
На колеях дороги - кабан. Морда в пене, правая сторона ее лысая, старый кабан, и клык аж сера. Хрюкает и мелким шажком на Ерьму.
- Задерет!..- сказал изомлевая опять Ерьма.
Со злобой сдернул ружьишко, зажмурился, со слезами на веках выстрелил - стряхнулись от выстрела слезы.
И, конечно, мертв лежит зверь - будто давно кто его положил. Даже песок бугорочком у бурой щетины и на клыке трава выкорчевана, должно быть, когда падал, выкорчевнул.
Вернулся Ерьма в Нелашево.
Где мужики подвезли, где сам волок, но притащил Ерьма кабана к Кондратию Никифоровичу и сказал:
- Отдай зверюшку... вот кабана возьми... берданку отдам еще.
Толст и крепок Кондратий Никифорович, слова подымаются у него медленно, от носа к губам и слова все грубые, как Ирбитские телеги и такие же крепкие.
- Ядрена мать! Куды тебе ее?
- Кончу!.. сердце не терпит!..
Помолчал Кондратий Никифорович. Голова у него маленькая, от волосу синяя, а зверюшка тоже вся синей мягкой шерсти, гнется на голбце.
- Не могу, парень, потому душа у меня проворная, а зверь ён хитрой.
- Ладно,- сказал туго Ерьма,- а я все-таки уйду! Промолчал Кондратий Никифорович.
V
На третий поход горы Черноиртышские и топи Селяжные прошел Ерьма безостановочно и на луга к Иртышу вышел.
Шел по горам и топям с тоской и опаской. Млела душа и вера уходила, а все же задорно говорил:
- Уйду, Кондратий Никифорович, уйду.
Песками вышел Ерьма к Иртышу, а у берега топкая и вязкая глина - вся нога уходит. Захотел Ерьма напиться. Спустился по талине к воде, - атон тут, камыш с коричневыми балаболками рос. Ухватился Ерьма за талину, наклонился - балаболка ему в лицо лезет. Отломил ее, но не совсем, а так надломил и откинул.
Иртыш широкий лежит, а мимо его пески, тополя, поселки, плывут. Песок желтый, а поселки темные, и точно гальки накиданы по песку, тополь же - сирота - неприметен и дрожит всегда.
Напился Ерьма, встряхнулся и пошел быстро средь тальников.
Больно задела ветвь по глазам.
Отвел зеленый глаз от реки, на себя заглянул - тонкое, жилистое тело, а живот хлипкий, бабий и ноги переплетаются, месят глину. Котелок поет у пояса, ружье тяжелое. И болью в голове отдалось:
- Куда, Ерьма?
Вспотели плечи и внутри точно вспотело все, заглянул Ерьма себе под ноги, а под ногами, впереди - звериный, круглый полузатянутый глиной след, но свежий еще.
Понял здесь Ерьма: последнего зверя надо убить, а потом дойдет - потом город, и мученичество там, и счастье.
Скинул Ерьма ружье, патрон попробовал и, пригнувшись, легкой, охотничьей походкой, пошел по следу.
Несет от Иртыша влагой, тальник илом и прошлогодними травами, от наводнения облепляет. На сапогах вязкая, тяжелая, как железо, глина. И тело оттого тоже точно глиной набитое - тяжелеет и только рука легкая и ружья не чует.
Идет Ерьма, торопится - последний зверь, конец всему за этим зверем.
А след все шире, свежее, пятно от пятна дальше и все к Иртышу ближе.
- Сейчас!..- бормочет Ерьма.- Сейчас!.. И берданку к плечу вскидывает - пуля крепкая, порох английский - хоть какого зверя возьмет.
Идет след к воде, к затону, к камышам.
Торопится Ерьма по нему. Вот камыш, тальник над водой, ветка в грязи лежит втоптанная - чтоб лучше к воде было наклоняться и над водой надломленная коричневая камышиная балаболка.
И след тут один, его Ерьмы, след, и никаких зверей больше нету. Длинный след человеческий.
...Посмотрел Ерьма на след, бросил берданку в грязь и повернул от Иртыша к топям Селяжным, на старую дорогу...
Все таков же Кондратий Никифорович,- толст, широк, как стог сена, и голос у него сухими травами и черноземами пахнет.
- Пришел, гришь?
У ног его об колено зверюшка трется, синяя зверюшка, с хитрым человечьим взглядом, смотрит на Ерьму.
Кондратий Никифорович говорит:
- Иди ко мне в работники. Харч у меня и обува добрая, а ты мужик хороший.
В тоске потухает и тлеет сердце у Ерьмы, и глаза у него зеленые, влажные, как листья распускаются весной.
Copyright (c) 2000 by Web-studio "Crab Nebula". All Rights Reserved.
Коммерческое использование текста возможно только с согласия литературного агентства "БОКОНИСТ"