МОТИВНАЯ СТРУКТУРА РАССКАЗА А. ПЛАТОНОВА
"НЕОДУШЕВЛЕННЫЙ ВРАГ"
"Неодушевленный враг" принадлежит к числу хрестоматийно
известных и, кажется, вполне "лояльных" платоновских произведений. То,
что рассказ, созданный в 1943 г., при жизни автора не увидел света, может
быть предположительно объяснено его "настораживающей" сюрреалистической
образностью; необычность фабулы, по-видимому, еще долго тревожила редакторов:
когда через двадцать с лишним лет рассказ все же был напечатан, ему предпослали
"смягчающий" подзаголовок — "Философское раздумье о советском солдате и
солдате-фашисте". С тех пор произведение традиционно проходит по разряду
"философских", хотя толкуют его, скорее, в политическом ключе — как "рассказ
о несокрушимой силе народного духа" (1), не обращая внимания на то, что
однозначные до декларативности выводы героя-рассказчика сопровождаются
явно "избыточной" символико-аллегорической "нагрузкой" многих деталей.
Очевидно, однако, что в этом небольшом тексте Платонова нашли развитие
многие принципиально важные мотивы его творчества 1920-1930-х годов; поэтому,
стремясь к адекватной интерпретации, необходимо прежде всего связать рассказ
с большим платоновским контекстом, проследив "генезис" тех мотивов, которые
в "Неодушевленном враге" становятся ключевыми.
Вначале заметим, что при всей фантастичности
фабульной ситуации она подана здесь как "типичная", регулярно повторяющаяся:
по словам героя-рассказчика, человек уже и в молодости "обязательно бывает
много раз близок к смерти, или даже переступает порог своей гибели, но
возвращается обратно к жизни. Некоторые случаи своей близости к смерти
человек помнит, но чаще забывает их или вовсе оставляет их незамеченными.
Смерть вообще не однажды приходит к человеку". Следовательно, актуализированный
момент воскрешения оказывается непременным атрибутом человеческой жизни
вообще: борьба со смертью пронизывает каждый ее момент и является "естественной"
(в смысле неизбежности) деятельностью — однако "это высшее мгновение жизни,
когда оно соединяется со смертью, чтобы преодолеть ее, обычно не запоминается".
Смерть и воскрешение героя представлены в
"Неодушевленном враге" через "реализованную" метафору погребения (буквальное
пребывание под землей) и выхода из гроба: "Пока мы ворочались в борьбе,
мы обмяли вокруг себя сырую землю, и у нас получилась небольшая удобная
пещера, похожая и на жилище, и на могилу"; "Мы в борьбе незаметно миновали
сыпучий грунт и вывалились наружу, под свет звезд" (2). Нетрудно заметить,
что Платонов использует традиционный мифологический образ "матери-земли"
и творения человека "из праха" (Быт. 3: 19): "В Ветхом Завете сохранились
следы представления, согласно которому человек зарождается в недрах земли,
как в материнской утробе (Пс. 138: 13-15) <...> Характерно представление
о связи могилы с материнской утробой (Иов 1: 21; Иер. 20: 17)" (3). Не
случайно контакт с землей, почвой в произведениях Платонова часто ассоциируется
с отношениями между полами — причем, наряду с "сыновними" чувствами, земля
вызывает у персонажей и эротические ощущения (4). Так, в повести "Сокровенный
человек" читаем: "Пухов шел, плотно ступая подошвами. Но через кожу он
все-таки чувствовал землю всей голой ногой, тесно совокупляясь с ней при
каждом шаге. Это даровое удовольствие, знакомое всем странникам. Пухов
тоже ощущав не в первый раз. Поэтому движение по земле всегда доставляло
ему телесную прелесть — он шагал почти со сладострастием и воображал, что
от каждого нажатия ноги в почве образуется тесная дырка"; "Хотелось соскочить
с поезда, прощупать ногами землю и полежать на ее верном теле". Ср. в романе
"Чевенгур": "Чепурный лег на землю <...> и вспомнил то, чего он никогда
не вспоминал, — жену. Но под ним была степь, а не жена, и Чепурный встал
на ноги". Сексуальный контакт с землей может быть не только метафорическим
— так, в "Чевенгуре" в сценах ранения Александра Дванова и сближения Симона
Сербинова с Софьей Александровной на кладбище едва ли не буквально совершаются
половые акты с землей-матерью — соответственно, актуализируется инцестуозный
подтекст (5); в романе "Счастливая Москва" подобный смысл имеет эпизод,
когда Честнова и Сарториус соединяются в землемерной яме.
Пребывание персонажей под землей, в пещере
как метафора их приобщения к "материнской" стихии — один из очень распространенных
у Платонова мотивов; образ пещеры содержит устойчивые мифологические коннотации:
это сакральное укрытие, хранилище остатков "первобытной" стихии, лоно земли,
ее vagina, детородное место и могила одновременно (6). Так, в романе "Чевенгур"
Саша Дванов, пытаясь преодолеть ощущение сиротства и соединиться с родителями,
хочет отрыть пещеру-землянку на кладбище — наблюдающий за ним Прошка заключает,
что "сирота сам себе руками роет могилу"; "нонконформист" Пашинцев существует
в подвале-"пещере" (ср. современное "андеграунд"), где, по его словам,
"горит отдельно от всего костра" и "хранит революцию в нетронутой геройской
категории", собирая к себе "босоту" — обездоленных "сирот". Метафора "обратного
рождения", соотнесенная с образом "матери-земли", будет играть чрезвычайно
важную роль в повести "Котлован", где "маточное место для дома будущей
жизни" оказывается одновременно материнским лоном и могилой. Что касается
платоновских произведений военных лет, то, наряду с "Неодушевленным врагом",
следует упомянуть о рассказе "Офицер и крестьянин (Среди народа)", главный
герой которого, майор Махонин, после взятия деревни идет "по всем ее закутам,
погребам и земляным щелям, чтобы найти там оставшихся жителей, успокоить
их и вызвать на свет": "Он чувствовал в тот час особое сознание, похожее
на сознание отца и матери, рождающих своих детей; спасенные, худые, устрашенные
люди, таившиеся в рытой земле, открывали в сердце Махонина глубокую тихую
радость, подобную, может быть, материнству: он спас их победным боем от
смерти, и это казалось ему столь же важным и трудным, как рождение их в
жизнь". В рассказе "Железная старуха" мальчик Егор, ночуя в пещере, встречается
во сне со смертью ("железной старухой"), отвергая ее искус; выход героя
"на свет" (обнаружение матерью и изъятие Егора из пещеры, а также последующее
пробуждение) может быть интерпретирован как "новое рождение" — своеобразная
форма инициации.
Точно так же в "Неодушевленном враге" уход
в "материнское лоно", в "утробу земли" предстает залогом воскрешения-перерождения
(7). Характерно состояние персонажей после выхода на поверхность — пережитое
ими глубокое душевное и физическое потрясение вполне сопоставимо с актом
появления на свет: "Мы оба лежали, точно свалившиеся в пропасть с великой
горы пролетев страшное пространство высоты молча и без сознания". Правда,
"рождение" совершается ими, так сказать, "в разных направлениях": герой-рассказчик
рождается в жизнь (конечно, жизнь по воскрешении — это уже "иное" бытие,
нежели раньше); что касается Вальца, то он "рождается" в смерть (парадокс
вполне в духе логики Платонова, для которого смерть не тождественна полному
небытию). Однако сколь ни различна судьба родившихся — два человека, явившиеся
"наружу, под свет звезд" в одно и то же время из одной подземной "утробы",
да еще "в обнимку" (пусть даже эти объятия смертельны для одного из них),
с полным основанием могут быть названы если не "близнецами", то во всяком
случае "двойниками".
Важно также, что при всей физической "раздельности"
персонажей складывается впечатление, что "враг" ("странное существо, родившееся
где-то далеко, но пришедшее сюда, чтобы погубить меня") пребывает не вне
героя-рассказчика, но внутри него — предстает как бы не материальным существом,
а лишь феноменом сознания: "В подземной тьме я не видел лица Рудольфа Вальца,
и я подумал, что, может быть, его нет, что мне лишь кажется, что Вальц
существует, — на самом же деле он один из тех ненастоящих, выдуманных людей,
в которых мы играли в детстве и которых мы воодушевляли своей жизнью".
Герой-рассказчик безымянен и называет себя "русским рядовым стрелком";
его антагонист, напротив, представляется полным именем, Рудольф Оскар Вальц,
— однако степень формальной "означенности" этого персонажа обратно пропорциональна
уровни индивидуализации его личности: "неодушевленность" исключает подлинную
"самость". По существу, Вальц прямо отрицает собственное существование:
"Я не сам по себе, я весь по воле фюрера! <...> Человек есть Гитлер,
а я нет"; он вполне соглашается с полученным от героя-рассказчика определением
"ветошка" Это слово оказывается "сигналом" вполне определенного литературного
контекста, вызывая ассоциации с творчеством Достоевского, у которого уже
в первом романе, "Бедные люди", образ-понятие "ветошка" становится одним
из важнейших экзистенциальных символов. Ведущийся в платоновском рассказе
"подземный" философский диалог, обозначающий возвращение к первоосновам
бытия, может быть истолкован как "реализованная" метафора духовного "подполья"
(8), с помощью которой в "Неодушевленном враге" актуализируется не столько
"внешний", идеологический конфликт, сколько конфликт "внутренний" — между
"душевностью" и рассудочным рационализмом.
Слово "неодушевленный" в контексте произведения
означает не только "неживой" (ср. мифологему "живого мертвеца"), но и буквально
"лишенный души": данный компонент в структуре личности отсутствует — душа
пуста. Отметим, что образ пустоты претерпевает в платоновском творчестве
существенную эволюцию. В произведениях 1920-х годов пустота связана с положительными
коннотациями (9); так, первая часть "Чевенгура" в ранней редакции называлась
"Путешествие с пустым сердцем"; герой романа, Захар Павлович, говорит:
"Большевик должен иметь пустое сердце, чтобы туда все могло поместиться"
(10). (Ср. в "Счастливой Москве" мироощущение Сарториуса, у которого склонность
к "эмпатии" оборачивается стремлением к реальному перевоплощению: "Воображение
другой души, неизвестного ощущения нового тела на себе не оставляло его.
Он думал о мыслях в чужой голове, шагал не своей походкой и жадно радовался
пустым и готовым сердцем").
Однако в отличие от "пустого сердца" словосочетание
"пустая душа" означает не абсолютную восприимчивость к миру, а крайнюю
степень рационализма, одержимости рассудком, и потому лишается у Платонова
какого бы то ни было положительного смысла. В рассказе "Мусорный ветер"
тоталитаризм предстает как высшая степень рассудочной утопии — "царство
мнимости"; герой рассказа Лихтенберг обращается к памятнику Гитлеру: "Ты
первый понял, что на спине машины, на угрюмом бедном горбу точной науки
надо строить не свободу, а упрямую деспотию!" Характерен в этом отношении
финал романа "Чевенгур", где жестокая, но все-таки искренняя и душевная
утопия чевенгурских коммунаров уничтожается механически-равнодушной "машинальной
армией" — символическим воплощением "военной машины"; штурмующая Чевенгур
армия лишена каких бы то ни было конкретно-индивидуализирующих признаков,
что позволяет видеть в ней образ некоей абстрактной силы, противостоящей
человеку в принципе: смерти, энтропии, косности, тоталитаризма, войны и
т. п. "Машинальньй враг" в платоновском романе — прямое предвосхищение
образа "неодушевленного врага".
В рассказе "Пустодушие", как и в "Неодушевленном
враге", фашизм предстает не просто идеологией, но обусловлен гносеологическими
и экзистенциальными предпосылками; полемика героя-рассказчика с пленным
немецким лейтенантом Куртом Фоссом из политической перерастает в философскую:
"Он не допускал в жизни тайны и глубины, которая бывает темной и смутной,
нужно напрягать зрение и сердце, чтобы разглядел истину во тьме и вдали.
Для него все было известно, ясно, мир, где он был еще затемнен, нуждался
только в германской рациональности и четкости <...> он вообще едва ли
понимал какое-либо другое существо; его научили, и он сам был склонен к
такой науке — не понимать, а уничтожать непонятное и тем решать задачу.
Я ему не мог объяснить, что только за гранью себя за чертою “ясного и понятного”,
может начинаться нечто значительное (11). Животные, не понимая, глубоко
и верно ощущают разнообразие, глубину и важность природы; этот же человек
кроме себя и себе подобного, все остальное считал излишним вредным, глупым
и враждебным.
— Мы — критика чистого разума, вооруженного огнем, — сказал мне
Фосс, вспомнив чужую фразу.
— Чистый разум есть идиотство, — отрезал я ему. — Он не проверяется
действительностью, поэтому он и “чистый” — он есть чистая ложь и пустодушие».
В этом диалоге цитируется название основного труда И. Канта, и можно сделать
вывод, что Фосс как апологет «чистого разума» осуждается прежде всего за
«априоризм» своих суждений о мире. Антифашистский пафос Платонова есть
в то же время пафос антиутопический (12) — в этом смысле он затрагивает
реальности отнюдь не только фа-шистской Германии (13).
В "Неодушевленном враге" писатель дает набросок
системы "бездушной" морали: это своего рода суррогат веры — "религия разума".
В фашистском "царстве разума" Гитлер, признанный "сыном божьим", по словам
Вальца, признан единственным "человеком": явная пародия на Евангелие, где
"Человеком" "Сыном Человеческим" именуют Иисуса. Характерно, что в противоположность
Христу, искупившему первородный грез людей, Гитлер "теоретически сказал,
что человек есть грешник и сволочь от рождения". Любому, кроме Гитлера,
в "царстве разума" отведена роль "ветошки": антитеза "ветошка" — Гитлер
в пародийном виде воспроизводит дихотомию "ветхого Адама" и "нового Адама";
а "новый мир на тысячу лет", который созидает Гитлер, помимо метафоры "Тысячелетнего
Рейха", прямо ассоциируется с "тысячелетним царством" Апокалипсиса. Само
собой разумеется, что, представая пародийным "двойником" Христа, Гитлер
тем самым обретает статус антихриста; Вальц же выступает его "предтечей"
— кстати, слово "враг" является и одним из распространенных эвфемистических
именований сатаны, "общего противника рода человеческого" (14). Таким образом,
основной для Вальца признак "пустоты" обретает инфернальные коннотации
— традиционный мотив русской литературы, начиная с Гоголя; "воскрешение"
персонажа (т. е. обретение им "истинного" облика) парадоксально тождественно
полному исчезновению.
Мотив "антихрист вместо Христа" подкреплен
в "Неодушевленном враге" мотивом "хлеб вместо свободы". Как известно, "хлеб
— наиболее сакральный вид пищи <...> осмысляется как дар Божий и одновременно
как самостоятельное живое существо или даже образ самого божества" (15);
одна из евангельских метафор пришествия Царства Божия — закваска, квасящая
все тесто; в евангельских эпизодах, когда Христос кормит хлебами толпы,
затем апостолов во время Тайной вечери, воплощена символика хлеба как тела
Христова (пресуществление). Поэтому хлеб играет роль философского символа:
"— Хайль Гитлер! — воскликнул Вальц. — Он не оставит мое семейство: он
даст хлеб жене и детям — хоть по сто граммов на один рот.
— И ты за сто граммов на едока согласен погибнуть?
— Сто граммов — это тоже можно тихо, экономно жить, — сказал лежачий
немец». Гитлер явно обретает черты Великого Инквизитора из романа «Братья
Карамазовы», утверждавшего, что «свобода и хлеб земной вдоволь для всякого
вместе немыс-лимы» (16). Эту фразу Платонов цитирует в статье «Пушкин и
Горький»: «Народ — по мнению Инквизитора из легенды Достоевского — нуждается,
как животное, лишь в покое и хлебе насущном; точно одним этим хлебным клейстером
элементар-ной нужды можно склеить всеобщее счастье». В руках фашистов хлеб,
становясь «строительным материалом» антиутопии, обора-чивается фальшивым
«дьявольским средством» — теряет «душу», утрачивает животворную силу и
даже запах: «От Вальца пахло не так, как от русского солдата, — от его
одежды пахло дезинфек-цией и какой-то чистой, но неживой химией; шинель
же рус-ского солдата пахла обычно хлебом и обжитою овчиной».
Разумеется, подлинный "новый Адам", каковым в платоновском
рассказе предстает "русский советский солдат", не только пахнет хлебом
(как и "обжитая овчина", это природный, а не "химический" запах), но в
каком-то смысле отождествляется с ним. Пребывание героя-рассказчика под
землей и выход на ее поверхность — метафорическое воспроизведение "пути
зерна"; мотив, явно содержащий евангельский подтекст: "Если пшеничное зерно,
падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много
плода" (Ин. 12: 24). Стоит отметить, что "хлебные" черты персонажей Платонова
проявляются задолго до "Неодушевленного врага" — например, в романе "Чевенгур"
фамилия главной героини, Мандрова, может быть осмыслена в связи со словом
"мандра, мандро" — хлеб, продукты (17), которое, по свидетельству Л. Копелева,
достаточно широко бытовало в Москве конца 1920-х — начала 1930-х годов;
сакральные ассоциации здесь тем более не случайны, что имя героини — Софья
— соотносит ее с мифологемой "Мировой Души". Обращает на себя внимание
и такой персонаж "Чевенгура", как Алексей Алексеевич Полюбезьев, чей идиллический
облик дополнен "постоянным запахом свежего ситного хлеба, который непрерывно
исходил с поверхности его чистого тела".
В художественном мире рассказа "Неодушевленный
враг" граница между живым и мертвым отнюдь не тождественна границе между
наземным и подземным мирами — коллизия живого и мертвого присутствует в
каждом моменте бытия. Вальц в его "теперешнем" виде столь же чужероден
для мира подземного, сколь и для земного, и так же должен быть изгнан из-под
земли, как и с ее поверхности (т. е. из мира вообще, в универсально-космическом
смысле); союзниками героя-рассказчика предстают многочисленные живые существа
— по существу, вся природа: "Я понимал, что и комар, и червь, и любая былинка
— это более одухотворенные, полезные и добрые существа, чем только что
существовавший живой Рудольф Вальц". В платоновские произведениях 1920-х
годов сравнение человека с червем имело, скорее, негативный смысл (18),
однако со временем образ червя лишается отрицательных коннотаций и в "Неодушевленном
враге" червь выступает составной частью космического единства всего живого,
объединившегося против смерти: "Пусть эти существа пережуют, иссосут и
раскрошат фашиста: они совершав работу одушевления мира своей кроткой жизнью
<...> чтобы силы живой природы размололи его тело в прах, чтоб едкий
гной его существа пропитался в землю, очистился там, осветлился и стал
обычной влагой, орошающей корни травы". "Органическое" начало мира должно
одержать победу над "механическим" — результатом этой победы должно стать
преображение зла, его претворение в добро; вспомним, что Вальц, в соответствии
со своей рационально-прагматической логикой, говорил об использовании тел
умерших путем их "утилизации в промышленности" для перехода в небытие.
Возвращаясь теперь к началу наших рассуждений
и вспоминая об образе земли как "первоосновы", производящей стихии, можем
указать еще на один важный мотив, имеющий значение в данном рассказе, как
и во многих произведениях Платонова: это уподобление человека растению
(19). Особенно отчетливо воскрешающая сила природы проявляется в образе
цветка. Так, героиня "Чевенгура" предпочитает цветы всему остальному: "Дома
она имела уже много растений, и больше всего среди них было бессмертников,
что росли на солдатских могилах". Любимые цветы Сони "предвосхищают" платоновский
рассказ 1940-х годов "Цветок на земле", в котором растение предстает "инструментом
бессмертия": "Цветок, ты видишь, жалконький такой, а он живой, и тело себе
он сделал из мертвого праха. Стало быть, он мертвую сыпучую землю обращает
в живое тело, и пахнет от него самого чистым духом. Вот тебе и есть самое
главное дело на белом свете, вот тебе и есть, откуда все берется. Цветок
этот — самый святой труженик, он из смерти работает жизнь".
Анализ основных мотивов "Неодушевленного врага"
показывает, что тема "умирания" и "воскрешения" души решается в рассказе
на индивидуально-личностном, экзистенциальном уровне; фактически мы имеем
дело с "овнешненным" внутренним диалогом; "неодушевленным врагом" оказывается
механический рассудок, противостоящий душевности и ведущий к бесчеловечным,
утопическим схемам. Не исключено, что рассказ имел автобиографическую мотивировку
(20), — причем, как нам представляется, в его появлении сыграли роль не
только военный опыт писателя, но и воспоминания о более ранних эпизодах
и переживаниях. В этой связи стоит обратить внимание на первую фразу рассказа:
"Человек, если он проживет хотя бы лет до двадцати, обязательно бывает
много раз близок к смерти, или даже переступает порог своей гибели, но
возвращается обратно к жизни"; думается, указание на возраст здесь не случайно
и содержит скрытый намек на соответствующую пору жизни самого Платонова,
оцененную им как время радикального духовного перелома.
Примечания
(1) Васильев В. В. Андрей Платонов: Очерк жизни и творчества. М., 1982.
С. 28.
(2) Пребывание героя-рассказчика в «подземном царстве» и диалог с Вальцем
— катабазис, путешествие в загробный мир: встреча со смертью и победа над
ней (ср., например, главу «Смерть и воин» в «Василии Теркине» А. Твардовского).
(3) Франк-Каменецкий И. Г. Отголоски представлений о матери-земле в
библейской поэзии // Язык и литература. Л., 1932. Т. 8. С. 128-130. По
наблюдениям М. Дмитровской, в произведениях писателя содержатся реминисценции
из диалога Платона «Политик», в котором излагается миф о расе «земнорожденных»:
«Вначале люди были порождены землей, а вовсе не другими людьми»; «уделом
тогдашнего поколения было снова рождаться из земли, как встарь люди были
земнорожденными» (пит. по: Дмитровская М. А. Макрокосм и микрокосм в художественном
мире А. Платонова. Калининград, 1998. С. 47-48).
(4) «Выражение “мать сыра земля” означает землю увлажненную, оплодотворенную
дождем и потому способную стать матерью» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения
славян на природу: В 3 т. М., 1994. Т. 1. С. 129).
(5) Геллер М. Андрей Платонов в поисках счастья. Париж, 1982. С. 236.
(6) Мифы народов мира. Энциклопедия: В 2 т. М., 1991. Т. 2. С. 311.
(7) Regressus ad uterum («возвращение в чрево») — распространенный
мотив «второго рождения» в обрядах посвящения (см.: Элиаде М. Священное
и мирское. М., 1994. С. 123; Элиаде М. Аспекты мифа. М., 1995. С. 84-90).
Ср. евангельский эпизод беседы Иисуса с фарисеем Никодимом: «Никодим говорит
Ему: как может человек родиться, будучи стар? неужели может о другой раз
войти в утробу матери своей и родиться? Иисус отвечал: истинно, истинно
говорю тебе: если кто не родится от воды и Духа, не может войти Царствие
Божие» (Ин. 3: 4-5).
(8) Отголоски традиционного культа матери-земли отчетливо прослеживаются
в творчестве Достоевского (см.: Дмитровская М. А. Указ. соч. С. 40).
(9) Ср. в одной из поздних статей М. Хайдеггера: «Пустота сродни собственному
существу места и потому она вовсе не отсутствие, а про-изведение. <....>
В глаголе “пустить” звучит впускание в первоначальном смысле сосредоточенного
собирания, царящего в месте. <...> Пустота не ничто» (Хайдеггер М. Время
и бытие. М., 1993. С. 315).
(10) В газетной заметке «Вечер Некрасова в коммунистическом университете»
(1921) Платонов писал: «Бессознательность — душа художника. Он должен быть
пуст, чтобы смог вместить все. Он радостный, самозабвенный, нищий духом,
в который входит мир, и потому художник блажен и стон превращает в восторг».
(11) Интересно, что характеристика менталитета фашистского лейтенанта
Фосса довольно отчетливо перекликается с рационально-утопическими
рассуждениями, звучавшими в ранней публицистике самого Платонова; ср.,
например, финал статьи 1920 г. «Культура пролетариата»: «Наш жесточайший
враг — Тайна. <...> Грядущая жизнь человечества — это поход на Тайны
во имя завоевания Истины, источника великого и последнего нашего блага.
Около нее мы остановимся навсегда. Ибо не бесконечности, а конца, результата
прогресса хочет человечество».
(12) Кстати, в платоновской пьесе «Шарманка» герои-утописты именуют
«фашисткой»... природу — причем за ее иррациональность и непредсказуемость
вопрос Мюд о том, почему у нее в груди «бывает то хорошо, то нет». Алеша
отвечает: «Это вредительство природы, Мюд.
М ю д. Она фашистка?
Ал е ш а. А ты думала — кто?
М ю д. Я тоже думала, что она фашистка. Вдруг солнце потухнет! Или
дождь — то капает, то нет! Верно ведь? Нам нужна большевицкая природа —
как весна была — правда? А это что? (Показывает на местность) Это подку-лачница,
и больше ничего. В ней планового начала нету. <...>
А л е ш а. Пускай она посветится еще. (Глядит на местность.) Мы ее
тоже ликвидируем скоро, как зажиточное привиденье. Мы ведь ее не делали,
за-чем же она есть?!
М ю д. Поскорей, Алеша, а то ждать скучно».
(13) См.: Дебюзер Л. Альберт Лихтенберг в «мусорной яме истории»: О
литератур-ном и политическом подтексте рассказа «Мусорный ветер» // «Страна
филосо-фов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 1995. Вып. 2; Турбин
В. Н. 16 июля 1933 года: Андрей Платонов и газета // Турбин В. Н. Незадолго
до Водолея. М., 1994.
(14) Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1981.
Т. 1. С. 258.
(15) Славянская мифология: Энциклопедический словарь. М., 1995. С.
384.
(16) В романе «Чевенгур» эта тема развернута в диалоге Шумилина с Гопнером,
который заявляет: «Ты думаешь, пища с революцией сживется? Да сроду нет
— вот будь я проклят!
<...> я тебе говорю, что все мы товарищи лишь в одинаковой беде!
А будет хлеб и имущество — никакого человека не появится! Какая же тебе
свобода, когда у каждого хлеб в пузе киснет, а ты за ним своим сердцем
следишь! Мысль любит легкость и горе... Сроду-то было когда, чтоб жирные
люди свободными жили?»
(17) В современном языке это слово относится к блатному жаргону (см.:
Словарь тюремно-лагерно-блатного жаргона. М., 1992. С. 135).
(18) Ср. в платоновском тексте «Ответ редакции “Трудовой Армии” по
поводу мо-его рассказа “Чульдик и Епишка”»: «Человек вышел из червя. Гений
рожда-ется из дурачка. Все было грязно и темно — и становится ясным». Фраза:
«Человек вышел из червя», — появляется и в предисловии Платонова к сборнику
стихов «Голубая глубина». Вспомним оду Державина «Бог», в кото-рой человек
предстает одновременно «червем» и «богом». В книге Ницше «Так говорил Заратустра»:
«Вы совершили путь от червя к человеку, но мно-гое в вас еще осталось от
червя» (Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 8).
(19) Ср. неоднократное уподобление растению отдельного человека или
народа в Ветхом Завете: «Гибель народа изображается как превращение плодоносной
страны в пустыню (Иер. 4: 26); ожидаемое спасение — как превращение пустыни
в плодоносную землю (Ис. 32: 15). Судя по некоторым эсхато-логическим текстам,
можно подумать, что избавление от вавилонского плена должно повлечь за
собой небывалый расцвет растительности (ср.: Ис. 41: 18-19; 43: 19-20;
58: 11) <...> Возвещенный расцвет растительности символизирует возрождение
народа, который сам мыслится как растение» (Франк-Каменецкий И. Г. Указ.
соч. С. 134). Интересно, что в этом контексте обретают символический смысл
«мелиоративные» мотивы платоновских произведений.
(20) В. Васильев мотивирует возникновение рассказа фронтовой контузией
вследствие разрыва авиабомбы, перенесенной Платоновым в 1944 г. (см.: Василъев
B. B. Указ. соч. С. 282).
Опубликовано: Вестник Московского университета. Сер. Филология. 1999. № 5.