стр. 244
Сергей
Бобров.
СИМВОЛИСТ
БЛОК*1.
У Блока в "Нечаянной Радости"
(вторая книга стихов, 1907) есть одно стихотворение, которое, верно, долго
останется в памяти его читателей, независимо от того, как они относятся к нему,
- пожалуй, трудно быть врагом этого стихотворения: белые стихи, "хореический"
двудольник: "Ты проходишь без улыбки, опустившая ресницы, и во мраке, над
собором золотятся купола"... Заглавие гейневского "Романцеро", размер
гейневский, - да много Гейне здесь, а все ж, это Блок самый
настоящий:
Но
с тобой идет
кудрявый
Кроткий
мальчик в белой
шапке,
Ты ведешь
его за ручку,
Не
даешь ему
упасть.
Я стою в
тени
портала,
Там, где
резкий дует
ветер,
Застилающий
слезами
Напряженные
глаза.
И согласитесь, что читателю все это было видеть странно, - тогда в
1907, - после того, как специальный отдел книги, "Детское", демонстрировал ему
тяжелую месь подделок под детский способ выражаться, настолько нечленораздельных
и в своем роде мрачных, что Белый в рецензии переспросил - детское, а не
идиотское? У Блока был материал для творчества такого рода, но он им не хотел
воспользоваться. Этот материал проскальзывал и ранее ("Ты у камина, склонив
седины..." - в "Стихах о Прекрасной Даме"), далее с большой неровностью он вырос
в итальянский пейзаж в "Ночных часах". Отдаленный намек на очевидность
раскалывал для автора тему она дробилась: эти осколки Блок подбирал,
коллекционировал и разрисовывал: вот осколочек смущенья, вот кусочек отчаянья,
вот крошка любви. Из каждого кусочка выходил стишок, стишки в книжке подбирались
по "отделам" (по настроениям), получалось: ряд изъятых из существования деталей,
собранных воедино. Дюжинка смущений обработанных по экспрессионистическому
методу, производила впечатление глубочайшей безотрадности. Читатель не находил
человека в книжке, а получал "отделы", разъятых будто бы художественным опытом
членов, собранных тут-то и тут-то по отдельным превалирующим признакам.
Мгновение останавливалось чуть ли не по Гетевски: - за остановкой оно умирало,
оставался мрачный костяк происшествия, схема не хуже другой, за
всем
_______________
*1 От редакции. Помещая
статью С. Боброва о Блоке, редакция оставляет за собой право иного подхода и
иной оценки творчества Блока.
стр. 245
этим шел двойной частокол
символистических мироприятий и обязательных для художника-символиста в данной
неразрешимости антиномий. Автор говорил: "Странный мир, он для сердца тесен" -
возражений не имеется теснота данного мироощущения непередаваема. Блок - поэт, с
этим трудно спорить, но он вымер в этих частоколах, вымер начисто и много
раньше, чем о том заговорил некролог. Знаменитые "Двенадцать" фактически писаны
покойником, только до конца опустошенное сердце в ответ на такие страсти
человеческие могло соорудить эту стилизованную под мещанские романсики Глинки и
современные частушки безделушку, отлакированную с таким тщанием, что так до сих
пор и не разобрать: о чем говорит автор?.. А если не о чем, то этому
произведению может быть обеспечено в лучшем случае равнодушие. Пулемет
представляет собой машину с совершенно ясными для любого целями. Блок его
выкрасил в гридеперлевый цвет, навязал бантиков: - какая хорошенькая штучка!
чорт возьми, да это пулемет... Он валяется на столике в где-то зажившемся
будуаре, анемичные цыплячьи линийки Анненкова вертятся по нему "как какие-то
спинозы" (у Лескова), на улице идет грохот мелких дробных выстрелов: пулемет на
улице, пулемет в будуаре... увы, автор сих строк не мистик: какая тема
пропадает!
* *
*
Писателей в это время не было. Был
Баранцевич, Станюкович, а стихи были сданы с подряда Надсону и Фофанову. Был
где-то Случевский, но по собственному признанию был он "в уголке". Там он и
оставался, его никто не замечал, и он никому не мешал. Началась декадентщина:
Гиппиус плакалась в "Северном Вестнике" об Уайльде, Добролюбов оклеивал комнатку
черной бумагой, Брюсов в Москве выпускал "Русских символистов". От них пошел
адский хохот Вл. Соловьева, - он умел смеяться, закинув огромную черную бороду.
Сам про себя как-то хихикнул Соловьев: "И когда через селение он задумчив
проходил, всех собак в недоумение дивный образ приводил". Псы естественно не
выносят Дон-Кихота, привет псам, они знают, что они делают, - но тут не до псов
было: завыли, залились и философы. Лай стоял изрядный, - успели три издания
распродать: дрянных маленьких брошюрок с гаденькими виньетками. Они выступали
темно, эти "символисты", - на золотейшую валюту расценивали они собственное
удивление перед своей особой и ее поразительно прокоординированными
телодвижениями: все это ставилось в заслугу "новому литературному движению".
Авторитеты были недовольны, все было как следует, почти как в Европе. В
некоторой постепенности оно наладилось и пришло в свой порядок: Врубель,
Мамонтов, Дягилев, милейший С. А. Поляков и многие другие соорудили
парочку-другую тетдепонов, прикрывавших переправу
начинающих.
Произошла дифференциация и
распределение по специальностям. Бальмонт получил роль поэта пар экселлянс,
Брюсов - мага, отстоялись и два мистика, Белый и Блок. В 1904 г. Блока напечатал
"Новый Путь", толстый ежемесячник символистов, это были стихи из его первой
книги "о Прекрасной Даме". По правде, это производило тогда очень большое
впечатление, - ведь стихов нигде не было, в "Вестнике Иностранной литературы",
положим, уже печатали переводы из французских символистов, но что это были за
переводы! Под умелой рукой какого-нибудь Льдова Бодлэр робко расцветал под стать
мадам Жадовской, а кругом: Фофанов, Фофанов, - да еще хорошо если Фофанов. Тут
поблекшие залы замка Прекрасной Дамы и голубой плащ
стр. 246
ее
возлюбленного, да еще какой-то шатающийся от отчаянья незнакомец с бледным
лицом, все в очень приятных стихах, в паузных трехдольниках, только что
выуженных из немцев и Фета, у которого их не замечали, - ново, оригинально,
первый раз в этом городе, - а вкусовое ощущение не оставляет желать лучшего.
Скоро вышла и книжка в Кречетовском "Грифе".
В
первой книжке этой уже наметился весь будущий Блок. Он наметился в некоторой
неясности, но в этом и заключается особая приятность этой книги, слишком
эфемерной, чтобы выдержать длительное истолкование. Фет, Соловьев, Метерлинк и
какая-то странная женственная слабость остаются на этой книге. Затаенное
настроение каких-то ожиданий (по Метерлинку), высоты, намеченные в пустом
пространстве, идея особо высоких любовей к обезвещенному женскому существу в
самом неясном из романтических миров - и неожиданнейшее возвращение в этот
реальнейший мир, где желательно возобновить ту же обстановку, путем простых
переименований окружающего. Обе эти темы объединялись арлекинадой, что в
дальнейшем дало "Балаганчик" и другие драмы Блока. Соловьева было немало в этих
стихах, но Соловьев был слишком "земным" для Блока. Соловьевский хохот у него
разложился в иронию к любому из собственных начинаний. Гофман, высмеивавший мир,
применял юмор сентиментального характера, Блок в романтику этого рода вкрапил
трагическое спустя-рукавенство достоевщинки. Рядом, бок-о-бок печаталось:
тоненькое "заревое" происшествие: "я к людям не выйду навстречу, испугаюсь хулы
и похвал..." и тут же сыроватые мраки с отвратительными карликами, кошмарчики
преназойливого свойства. В некотором подобии пьяного тумана разыгрывалась
арлекинада, слова старательно смешивались с понятиями, несообразица шла
удивительная. Два мира, взаимно противоположных, боролись в Блоке, противоречия
оных были заострены до крайности, словно между "верхними" и "нижними" в царстве
будущего Уэльсовой в "Машины Времени". Тут занавес временно спускается на три
года до 1907, когда выйдет в свет "Нечаянная Радость". Художник погребен между
двух своих полюсов с самим собой. Он уже получил титул "Певца Прекрасной Дамы",
и от него ожидается дальнейшее в том же певучем
роде.
Книга своевременно вышла. Белый прочел и
написал: "да какая же это "Нечаянная Радость"? - это "Отчаянное Горе". В
Блоковской мистике затворилось "вдруг" что-то неладное. Чертенятки
откровенничали со старушкой - "мы и здесь лобызаем подножия своего полевого
Христа", этот же Христос далее очутился на капустном огороде. Правда,
справедливость требует указать, что попал Он туда собственно по недоразумению,
из-за неожиданно звонкой рифмы (грустный - капустный), прельстившей Блока своим
неестественным и бессмысленным противоположением, но, тем не менее, - попал. И
вышло что-то ужасно похожее на лешего. Белый уверял - и кажется серьезно, - что
эта мистика ему не годится. Примерно то же случилось и с Прекрасной Дамой. Но с
ней Блок обошелся совсем зверски. "Исторгни ржавую душу", молил он ее и вслед за
тем неожиданно поплыл этот блестящий фантом под окнами кабачка, смонтированного
со всею роскошью кабарэ ужасов. Ужасы были скреплены с читателем и российскими
узами: - около на пруду (на озере, сказал Блок, но он ошибался) катались дачники
и раздавался женский визг. В стакане вина отражался лучший друг стихотворца,
рядом торчали засыпающие от скуки эпизодические лакеи, гуляющая публика
объяснялась с пространством по-латыни; тут появлялась чудная незнакомка, - это
было следующее
стр. 247
воплощение Прекрасной Дамы. Конец
стихотворения относит появление призрака к действию таинственной и терпкой
жидкости, наполнявшей стаканы кабачка: видение вышло из стадии непостижимого, в
нем раскрылось самое интересное: техника постановки - тут "задание" раскрылось:
- бред пьяного человека. Тема не хуже другой и не заключающая в себе ничего
компрометантного для изобретателя.
Читатель
пожимал плечами, - верить не хотел. Где же Прекрасная Дама? - "в кабаках, в
переулках", в извивах, отвечает книга. "В ложе темного зала", выходит из
"каретной дверцы", и проч., и проч. Так разлагалась романтика. Мир мстил ей
самым жестоким образом, - он выворачивал стихотворцу самую гангрену гангренистую
своих тухлых кишек в отместку за глухоту к нему, к миру. Блок воздвиг на мир
романтический жизненный постулат и ряд зафиксированных в романтическом консерве
жизнеценностей, содержание которых было слишком эфемерно и возвышенно для того,
чтобы подвергаться истолкованию, - фиксация эта раздроблялась. Она раздроблялась
уничтожающим построение бытом, на который автор пытался продолжить свое
построение. Человек имеет некогда встретить Прекрасную Даму, в ответ на эту
посылку из каретной дверцы в очаровательной неуклюжести выползала увернутая в
меха Незнакомка, - она блистала в театральной зале, и тут же выяснялось с
отвратительной ясностью, что их много, этих незнакомок и что у этих
-
...женщин
взор был тускл и
туп,
И страшен
был их
взор...
Что пили
ночь и
забытье...
Им
смутно помнились
шаги,
Падений
тайный страх...
Но, сомнений нет, это -
она, а посему стихотворение заканчивается
славословием:
Но
душу нежную
губя,
В себя
вонзая нож,
Я в
муках - узнавал
тебя.
Блистательная
ложь.
- Ты -
безымянная! -
волхва
Неведомая
дочь!
Ты
нашептала мне
слова,
Свивающие
ночь!
Трагедия разыгрывается с того
момента, как автор пожелал подчинить быт своим условным директивам. Вся
антиномия блоковского героя - называйся он Пьеро или как угодно - исчерпывается
обнажением ложного положения автора, изобретателя всей операции. Тут удивляет
тот последовательный цинизм, с которым Блок откровенно разорял свою Прекрасную
Даму. Роман этой дамы с Блоком - одно из самых несчастных ее приключений. Автор
предавал и продавал ее где угодно и как угодно. Разоблаченная женственность
оказалась ужасным, аморальным и бесстыжим куском мяса, - кто, спрашивается, в
этом виноват? Автор считал, что не он во всяком случае, и мстил миру в самом
себе за подделку. Это "навождение" имело огорчительную тенденцию
распространяться с замечательной быстротой. Антиномия героя обостряясь, в
угрожающей постепенности переносилась и на "не-я". Зараза вне мира и автора
якобы существующих миропостулатов - изливается и на самый мир: мир отравлен
продуктами разложения этих противоречий: так кончается затея
романтизации
стр. 248
мира. Обычное ложное положение, трагическое
qui-pro-quo это ужасающий своей простотой вывод затеянной канители: приобщить
мир к затаенным субъективным сладостям. Все построение разваливается с легкостью
кукольного замка.
Рост поэта в Блоке совпадает
с японской войной и 1905 г. Поэт с замечательным чувством самообороны находит
подобие выхода из своих, казалось бы, неразрешимых путаниц, - в дикую девку
(разных оттенков), куда была усажена мистическая дама Блока, вливается смысл
гибнущей от военного разгрома и гражданской войны страны. Так основная тема
Блока пополняется совершенно инородными ингредиэнтами, - сложность комплекса ни
мало, конечно, не говорит о его органичности и жизнеспособности, но это факт у
Блока весьма важный и определивший в дальнейшем ряд конструкций, - до
"Двенадцати" включительно. Так место действия привлекается к исполнению роли
действующего лица. А обстоятельство места (где? в России?) становится эпитетом
(прекрасная). Так автор, превозмогши будто бы ряд своих кошмаров, придвигается к
новому "приятию мира". И в "Нечаянной Радости" с одной стороны идет раскрытие
этого места действия и романтизация его, обязательная по замыслу, а с другой
освобождение от образа Прекрасной Дамы, глянувшей на Блока своим раскрашенным
личиком столь свирепо, что никакие Метерлинки не помогли. Образ Дамы
раздробляется Блоком до основания. Прекрасных дам много и которая из всех
прекрасней - и автор уследить не может. Единый образ романтической любви, в этом
единстве только и черпающий свое рэзон-д-этр, фактически распыляется до
коллективного однообразия женской толпы. Эта многоликость и объединяется
блоковским ничем: юродствованием, кривляньем, игрой в дурачка. А разложение
быта, роковым образом сопутствующее ее прекрасным шагам, движется далее со
странной быстротой. Ангелоподобные тени склеротических любовей гибнут прелестно,
- "бесовская прелесть" отвечает мистик (Белый). А путаница с ложным положением
превращается в спутанность сознания. Стихи обращаются в подобие глоссолалии.
Корни "заумной" губной гармоники - здесь, а не где-либо. Обычно Блок тяжелые и
мрачные переживания излагает тяжелым, неразработанным стихом, который производит
впечатление полной беспомощности, в "Нечаянной Радости" это особенно выпукло и
трудно переносимо. Вопрос о стихе вообще у Блока постепенно упрощается до
великой крайности, - нет необходимости, чтобы слова что-нибудь значили, хорошо
уже если это звучит приятно. Еще С. Соловьев однажды весьма удачно проследил,
как Блок в процессе писания плывет без руля и ветрил по своим простейшим
ассоциациям. Дальше же и рекомое место действия попадает в общий котел
несчастий: - болотная русалочья немочь захватывает округу. И - странное дело -
Блок делается поэтом, только отвлекаясь от основной темы и погружаясь в полное
бестемье, нахватав себе красивеньких кусочков из всех своих развалившихся
темочек. Разлад меж изобразительными средствами и изображаемым доходит до
апогея: самое столкновение этих элементов антиномично до
конца.
Далее идет крохотная "Снежная маска",
написанная Блоком по некоторым свидетельствам чуть не в два дня. Один из
предикатов прекрасной "России" со странным упорством взят за основную тему и -
"мир оснежен". Оснежен он при помощи самого беззаботного подклеивания эпитета
"снежный" к любому слову. Идут: "снежное вино", "снежная вязь", "снежная пена",
"снежные места", "снеговая купель", "снежный хмель", "снежные чертоги", "снежные
равнины", "белоснежные
стр. 249
крылья", "снежно-синее покрывало",
"снежный прах", "снежный сон", "снежный мрак", "снежный крест", "снежные мачты",
"снеговой трубач", "снежный зал", "лира снежно стонет", "снежная птица",
"снежный бурьян", "снежное серебро", "снежные постели" и наконец "снежная
кровь", "снежный костер" и "снежный огонь". В результате этого маленького романа
в двух маленьких частях ("Снега" и "Маски") иностранка, не знающая по-русски, с
тяжелозмейными косами, отражающаяся, как и полагается всем героям, в бокале
вина, с "готическими" ресницами - распинает героя. Неразборчивость поэтского
почерка достигает максимума: его полевой Христос (нечто вроде лешего) навеки
здесь сливается в Незнакомкой и незнакомками всех сортов уже серьезно - самый
вульгарный Ропс не был бы жесточе к этому
образу.
Вслед за этим "Лирические драмы", - тот
же Белый назвал их "обломками миров". Они построены на обнажении того же ложного
положения автора и на внедрении довольно беззаботной эротики в черты "снежного"
ландшафта, который воспринимался Блоком в конечном счете исключительно как
орнаментационная часть мира. Их зловредный нигилизм промежен тут и там грубыми и
нарочито-недоделанными аллегориями, зачастую словарного типа. Так называемое
"ложное воспоминание" играет довольно большую роль в развитии
действия.
Снег же дает Блоку и другую книгу
"Земля в снегу". Кажется, в это-то время Блок занимался Пушкиным, это произвело
на него некоторое действие и в этой книге можно хоть и не без труда уловить
некоторые изменения принятого им курса. Появляется, хотя и эпизодически,
байроновский образ Мэри, в котором значительно смягчаются тяжелые черты
незнакомок. Однако общее разложение только задерживается, и плоскости его
развертываются сравнительно быстро в двух планах: 1) женщина с "нагло-скромным
диким взором" и 2) мещаночка, "гуляющая с красным бантом и лущащая семечки".
Одна из них служит для приятного времяпровождения, другая годится от скуки. С
первой связаны восторженно-эротические выкрики и цыганщина упоения, к другой
относится раздавленный в куски быт и
достоевщинка.
Уже в этой книге стих Блока
достигает высокой отделки и с этой стороны этим стихам стоит удивляться.
Плачевно в блоковском стихосложении одно: секрет блокописаний был с невероятной
быстротой раскушен многочисленными фальсификаторами, - а изысканность блоковских
форм зачастую удивляла тем, что служила нередко вместилищем или для
бессмысленного содержания или для простой аранжировки цыганщины в самом
откровенном виде. Тут Блоку подпортил Григорьев, которым он занимался, хотя
казалось (по его предисловию к стихам Григорьева), что он относится к его темам
вполне сознательно. Впрочем, может быть, это пришло позже. С другой стороны, как
уже говорилось, везде стих Блока падает до невозможного минимума, описывая
неприятные вещи для автора. Блок был поэтом эмоции, куда несли его ощущения,
туда он и шел. Настоящее его - в восторженной любовной лирике, в изяществе
тоненького описания.
Лучшая книга Блока -
несомненно "Ночные Часы". Многое очень и очень мрачное из перечисленного нами в
этой книге выветрилось. Россия предстала автору в более достойном и трагическом
аспекте (Куликово поле). Любовная лирика достигает тончайшего развития ("То не
ели..."). Везде почти удивляют прекрасным стихом и возвышенной фантастикой
итальянские стихи. Плачевны филиппические
стр. 250
вещи, но и они
несколько лучше обычного. Является некоторая успокоенность, серьезность и даже,
если хотите, строгость, - конечно все это относительно ранних книг, а не вообще.
Вообще-то темы не меняются и лучше всего Блок пишет о лихаче и "диких слабых
руках" своей милой. Это эротическое гутирование может, конечно, нравиться и не
всем. Можно, например, требовать от любовного поэта несколько более стыдливого и
глубокого отношения к предмету, - но это уже дело вкуса, а предвоенный вкус был
воспитан тем же Блоком (с Аверченкой пополам, положим) и с этим не
спорил.
За этой книгой идут многочисленные
переиздания с многократными исправлениями (не всегда удачными) старых стихов.
Затем идет "Соловьиный сад", неинтересный пустячек, горькая безделушка
"Двенадцати" и "Седое утро" - совершенно мертвая книга. Как критик и публицист,
Блок не создал ничего заметного. Он - поэт и только
поэт.
Судьба Блока мрачна и трагична. Он несет
на себе следы всего пережитого Россией за его время. Выбиться из под общего
настроения общества своего времени Блок не мог, да, кажется, и не пробовал. Он
остается нам красивым стихотворцем тяжелой и мрачной эпохи, явлением нездоровым,
хоть и прельстительным иной раз своей "кроткою улыбкой увяданья".