Герман
Нагаев
"ВДОХНОВЕНИЕ ПЕРЕД КАЗНЬЮ"
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Зябким февральским вечером, когда друзья случайно столкнулись у чугунной решетки Летнего сада, Санкт-Петербург был охвачен тревожными слухами: в Зимнем произошел взрыв! Говорили, что государь чудом уцелел, а террористу удалось скрыться.
Улицы, вокзалы, трактиры были наводнены сыщиками и переодетыми жандармами. Всякого, похожего на «социалиста», хватали и тащили в полицейскую часть.
Молодые люди, опасаясь угодить в каталажку, спешили укрыться по своим углам и вдруг, в тусклом свете фонаря, столкнулись лицом к лицу:
— Коля! Милый друг! Вот встреча!
— Сергей! Сережа! — И друзья, на миг забыв предосторожности, бросились в объятия друг другу.
— Боже мой! Сколько же мы не виделись? Вечность! Целая вечность! — радостно восклицал высокий, с русой бородкой, в зеленом шарфе Сергей Стрешнев, целуя друга и глядя на него чистыми, восторженными голубыми глазами.
— Давно, давно, Сережа. Чуть ли не с самой гимназии. Я так рад!.. — взволнованно, но твердо отвечал Николай Кибальчич, чернобородый молодой человек с худым, бледным лицом, слегка отступая и оглядывая друга умными озабоченными карими глазами. — Много воды утекло... Ты, наверное, уж курс кончил?
— Третий год, как учительствую в женской гимназия... А ты, голубчик, как же ты? Ведь я наслышан... Этим летом был в наших местах...
— Мне солоно пришлось... — Кибальчич быстро оглянулся и продолжал полушепотом: — Почти три года по казематам...
— Да, да, ужасно, родной мой, ужасно! Я очень сочувствую... Но теперь вся передовая молодежь поднимается на борьбу с деспотизмом.
— Тс-с! — Кибальчич предостерегающе поднял палец,
— Понимаю, Коля... Но ты не бойся. — Сергей потянулся к самому уху друга и горячо зашептал: — Я сам с вами. Сам причастен к партии «Народная воля».
— Правда? Когда же?
— Летом... как узнал подробности о тебе — сразу же решился...
Николай стиснул руку Сергея:
— Поздравляю! Поздравляю, друг! Но больше об этом ни слова! — Он, как бы что-то ища в нагрудном кармане, оглядел улицу, посмотрел в темень: — Ведь знаешь, что произошло в Зимнем? Сейчас шпики и жандармы рыщут по всем закоулкам.
— Куда же нам? Может, ко мне, на Васильевский?
— Лучше пересидим у меня — это рядом.
— А удобно?
— Хозяйка собиралась к родным в Гатчину... А если но уехала, не беда. Только зови меня не Николаем, а Максимом. Я ведь теперь на нелегальном...
— А-а-а! — удивленно взглянул на друга Сергей, но тут же осекся: — Извини, я не знал... это так неожиданно...
Вдалеке, из-за еле освещенного подъезда, выглянули двое и тотчас спрятались.
— Кажется, за нами следят. Пошли! — сказал Кибальчич и взял Сергея под руку. Они, ускоряя шаг, свернули в переулок, потом в другой, а затем в узкий длинный двор. Войдя с Сергеем в темный провал подъезда, Кибальчич притаился, прислушался.
— Все тихо. Идем!
По черной лестнице, ощупью, они поднялись на четвертый этаж. На стук никто не отозвался. Кибальчич, отомкнув дверь своим ключом, ввел друга в темную, пахнувшую кошками переднюю, а затем, чиркнув спичкой, в длинную комнату, с железной кроватью, просиженным диваном и ломберным столиком.
Кибальчич засветил лампу.
— Ну, вот мы и пришли, Сережа. Располагайся как дома, а я пойду похлопочу на кухне.
Сергей разделся. Причесал пышные русые волосы, поправил шелковистую бородку и, сев на диван, взял со стола две книги в кожаных переплетах.
Одна оказалась трудом по химии на немецком языке, а другая была английская. Сергей не знал английского языка, но, листая книгу, по рисункам и отдельным словам догадался, что книга научная: в ней описывались порох и пироксилин.
«Почему здесь эти книги? Неужели Коля Кибальчич изучает взрывчатые вещества? Зачем это ему? А?.. Неужели для партии? Неужели этот взрыв в Зимнем?.. Нет, не может быть... А если причастен?..»
Послышались шаги в передней. Сергей поспешно положил книги на стол и отодвинулся. Дверь распахнулась, пошел Кибальчич, неся пыхтящий самовар.
— Вот это браво! — воскликнул Сергей и вскочил, чтоб помочь другу.
За чаем обоим стало теплей и уютней. Друзья разговорились по душам.
— Ты говоришь, Сережа, что летом был в нашем Новгород-Северском. Ну как он, что?
— Все так же, Коля, зеленый и тихий городок, только река немного обмелела—посредине песчаная коса... Видел многих наших товарищей по гимназии. Вспоминают тебя...
— Спасибо... А что мои старики? Тебе не довелось видеться?
— Как же, как же, был. Дважды был. Виделся и говорил с твоей матушкой.
— Ну что, как они — живы, здоровы?
— Батюшка твой, отец Иоан, перед этим хворал, и, говорят, тяжело. Ну да, слава богу, поправился... Меня видеть, однако, не пожелал, а через матушку велел кланяться.
— Спасибо! Это мне радостно слышать. Ты понимаешь, Сергей, ведь я но могу даже переписываться.
— Ну да, Коля, дорогой, я все понимаю... Матушка просила тебя разыскать и сказать, чтоб не беспокоился. Ч го она по-прежнему любит тебя и молится, чтобы бог послал тебе счастья.
- Спасибо, друг! Добрая она у нас... Может, выпьешь еще чаю?
- Нет, благодарствую. Сыт.
— Славная она, ласковая... Молится о счастье сына. Молится, а не знает, что счастье мое совсем в другом...
Сейчас, Сергей, надо думать не о себе, а о народе. Бороться за его свободу. В этом высшее призвание и истинное счастье!
— Ты умница, Николай. У тебя и раньше все было ясно и определенно. Ты видишь цель жизни, а я вот часто теряюсь... мечусь... Конечно, нужно бороться с деспотизмом. И я готов! Я внутренне чувствую такую потребность. И кажется, минутами готов на самый отчаянный шаг. А иногда меня гложет сомнение.
— В чем именно?
— Да вот, хоть сегодняшний случай. Этот ужасный взрыв в Зимнем. Слышал, в подвале погибло много ни в чем не повинных солдат. Как подумаю, меня начинает трясти. К чему эти жестокие меры? Разве нельзя иначе? Зачем убивать государя! Он так много сделал добра.
— Кому? — нахмурясь спросил Кибальчич.
— Как, ты отрицаешь? Но ведь он же отменил крепостное право. Недаром же его называют «царь-освободитель»!
— Это Александр Второй сделал не из добрых побуждений, а из боязни революции. Он сам говорил дворянам: «Лучше отменить крепостное право сверху, чем дожидаться, пока оно будет отменено снизу».
— Положим, так, — возбужденно продолжал Сергей, теребя пушистую бородку. — Ну, а учреждение земств, а введение в России высшего образования для женщин? А завоевания?
— Свои благодеяния царь утопил в крови революционеров и лучших людей России. Кто устроил позорную казнь Чернышевского? Кто построил виселицы по всей империи? Что молчишь? Оп не царь-освободитель, а царь-деспот! Царь-тиран! Казненные им вопиют о мщении, и возмездие должно свершиться!
Сергей отодвинулся, обхватил голову руками:
— Но это ужасно, ужасно!
Кибальчич встал, прошелся и, сев на диван рядом со Стрешневым, обнял его:
— Сережа, милый мой друг! Нельзя быть таким сентиментальным. Революционная борьба непреклонна. Она не знает компромиссов и жалости. Партия «Народная воля» не раз предупреждала царя и призывала его к благоразумию и милосердию. Но царь продолжал тиранствовать. И партия решила его казнить. За сегодняшним взрывом несомненно последуют другие... И тиран будет уничтожен!
Сергей схватил руку Кибальчича:
— Прости, Коля. У меня бывают минуты слабости. Но я уже овладел собой. Ты верь мне и будь откровенен. Прошу как друга, скажи: сегодня наши устроили взрыв?
— Со временем ты узнаешь все. Но сейчас и я твердо не знаю... Да и лучше совсем об этом не говорить. Стены тоже имеют уши...
— Конечно, я понимаю, Николай...
— Вот и славно! Давай укладываться. Утром мы оба должны быть бодрыми. Еще неизвестно, как обернутся события.
Оттого ли, что в комнате было сыро и прохладно, или любило от нервного напряжения, только Стрешнев долго но мог заснуть: ворочался, вздыхал, скрипел диванными пружинами.
— Тебе, Сергей, кажется, нехорошо? — участливо спросил Кибальчич.
— Нет, нет, Коля. Все превосходно. Я счастлив, что .ту ночь провожу с тобой.
— Однако не спишь...
— Так, разные мысли... Вот не успел спросить, как у 1гбя с содержанием? Получаешь субсидию или приходится перебиваться?
— Живу собственным трудом: рецензирую немного в журнале и перевожу с английского, французского и немецкого. Заработок небольшой, но я — без запросов.
Сергей обвел взглядом освещенные тусклым светом голые стены, вздохнул:
— Настоящие революционеры всегда отличались скромностью. Святые люди!.. Я тоже, Коля, не потерпел бы в быту никаких роскошеств, а вот по пище духовной тоскую... Ты где бываешь? Есть ли у тебя друзья?
Кибальчич откашлялся, помедлил с ответом, словно соображая, можно ли быть откровенным, и твердо сказал:
— Друзья есть, Сережа. Чудесные, благородные и смелые люди, готовые на подвиг, на самопожертвование... Имея таких друзей, можно отказаться от многого.
— Конечно, я очень чувствую это и рад. Признаться, даже завидую тебе, Коля. Ну, а интимного, нежного друга, вернее, подруги у тебя еще нет?
Николай долго молчал, как бы что-то обдумывая.
Сергей заволновался:
— Коля, ты не пойми мой вопрос в плохом и обидном смысле. Я ведь от души... У меня у самого есть невеста, милая, необыкновенная барышня. Мы любим друг друга.
— Я рад за тебя, Сережа. Очень рад! — тепло и задушевно сказал Николай. — Что же касается меня... — он несколько замешкался и с грустью заключил: — Мне, в моем положении, было бы весьма легкомысленно влюбляться... а тем более подвергать опасности судьбу возлюбленной... Я призван к другому и исполню свой долг.
— Я понимаю, Коля, но ведь человек рожден и предназначен для радости и счастья. Он должен пользоваться всеми благами жизни. Даже Пушкин сказал: «Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий».
— Увы, мой друг, я, видимо, но предназначен для этого, — со вздохом сказал Кибальчич. — Ты лучше расскажи про свою невесту.
— О, Лиза — чудо! — обрадовался случаю Сергей. — Скромная, милая, красивая! Была у меня гимназисткой, но уж второй год, как учительница. Я познакомлю тебя. Думаю, что вы будете друзьями. Она необыкновенная! Вот сейчас зажмурю глаза и вижу ее как живую... — Сергей действительно зажмурил глаза, увидел Лизу и впал в сладкий сон...
Кибальчич долго еще не спал и, глядя на тусклый ледяной узор на окне, думал о своих друзьях, о сегодняшнем взрыве в Зимнем и о том, какие он может повлечь за собой последствия...
Потом он сладко потянулся, зевнул и перенесся в детство. Вспомнилась беззаботная пора летних каникул, когда они с Сергеем, взяв с собой Вальтера Скотта и Фенимора Купера, на целый день уходили на живописный берег Десны и там лежали на песке. Милые воспоминания отвлекли от гнетущих мыслей, и он уснул...
Проснулись почти одновременно. За окном полыхали холодные отсветы зарниц. Друзья встали и быстро оделись. Сергей прислушался к шуму просыпавшейся улицы, взглянул на часы:
— О, мне надо спешить, Коля, чтоб успеть до прихода инспектора.
— Успеем напиться чаю — еще рано.
— Нет, голубчик, я побегу, спасибо! Теперь мы не должны терять друг друга из виду. — Сергей достал визитную карточку, исправил карандашом номер квартиры и подал Кибальчичу.
— Вот, Коля, в любое время ты будешь самым желанным гостем.
— Благодарю, Сережа! — Кибальчич несколько раз перечитал адрес и, чиркнув спичкой, поджег карточку. — Так безопаснее. Я запомнил. Ну прощай, коли торопишься.
Они обнялись.
— Спасибо, Коля. Спасибо за все! Будь здоров, и да пошлет тебе бог удачу!
— И тебе удачи и счастья! — Кибальчич протянул руку.
Отвечая на рукопожатие, Сергей сказал:
— На пасху жду обязательно.
— Спасибо! Если буду жив, навещу.
Сергей сбежал по лестнице и, никого не встретив во дворе, вышел на улицу. Солнце уже взошло. Свежий снежок слепил мерцающими искрами. Под ногой похрустывал тонкий ночной ледок. Морозный воздух приятно бодрил и радовал.
Когда Сергей дошел до угла, послышался визг полозьев и крик кучера. Из-за поворота вылетел арестантский возок с жандармами на ступеньке.
Сергей вздрогнул, замедлил шаг. Возок поворотил за угол и помчался к Петропавловской крепости.
«Кого-то схватили, — с горечью подумал Сергей, — теперь начнут «распутывать»... Его мысли опять перенеслись к Кибальчичу. Вспомнилось, как горячо обвинял он царя... Представились книги о взрывчатых веществах... и, наконец, четко послышались сказанные при прощании слона: «Если буду жив...» «Что все это значит? Неужели Николай в самом деле участвовал в покушении на государя?..»
Сергей шел и думал. «Все это ужасно, чудовищно, бесчеловечно... И все-таки я люблю Николая. Он честный,
И благородный и мужественный человек. Правда, он вступил на опасную стезю, но, может быть, именно она и является единственным верным путем к свободе и братству».
Кибальчича неудержимо тянуло на улицу: не терпелось узнать подробности о вчерашнем взрыве, но он заставил себя остаться дома — таков был приказ Исполнительного комитета «Народной воли».
Днем, когда вернулась хозяйка Анастасия Маркеловна — вдова коллежского регистратора, высохшая, подслеповатая ворчунья, — он сказался больным и попросил сходить за газетами.
— Не все вдруг, сударь мой, не все вдруг, — шамкая, затараторила хозяйка. — Вот ужо согрею самоварчик, да напою чаем с малиновым вареньем, да достану из сундука волчью шубу, да укрою вас с головы до пят — тогда можно и за газетами... А малинка — средствие верное! Мой-то, Иван Калистратович, покойник, бывало, чуть попростынет, сейчас же велит подавать чаю с малиной, да и того — под волчью шубу. .А шуба у нас особенная — по наследству от свекора досталась. В ней пуда полтора весу. Пропотеете этак-то, и всю хворь как рукой сымет.
— Спасибо за заботу, Анастасия Маркеловна, — конфузясь, сказал Кибальчич, — боюсь, как бы вас не обременить.
— И... какое обременение, голубчик? Это я шутя излажу...
Через час Кибальчич уже лежал под толстой, пахнувшей затхлостью и нафталином тяжелой шубой, жадно ц взволнованно просматривая свежие газеты.
В «С.-Петербургских ведомостях» о взрыве ничего не сообщалось. Только в «Правительственном вестнике», в одностолбцовой рубрике «Хроника», он отыскал скупую информацию:
«5 февраля, в 7 часов пополудни, в подвальном этаже Зимнего дворца, под помещением главного караула, произошел взрыв. При этом убито 8 и ранено 45 нижних чинов караула от лейб-гвардии Финляндского полка; повреждены пол в караульном помещении и несколько газовых труб. Приступлено к выяснению причин».
Кибальчич несколько раз перечитал сообщение и приподнялся в недоумении: «Странно, пишут, что поврежден пол и несколько газовых труб. Можно подумать, что никакого покушения и не било... Тогда откуда же восемь убитых и почти полсотни раненых? Значит, взрыв был огромной силы... Нет, тут что-то не так...»
Кибальчич опустился на подушку, прислушиваясь, как хозяйка разговаривает с кошкой. Ему было жарко и тяжело под гнетом шубы, хотелось спихнуть ее, но хозяйки могла войти.
— А вот я сейчас, Мурочка, пойду в лавку и принесу тебе ливерных обрезков с кожуркой...
Кибальчич закрыл глаза, сделал вид, что уснул. Хозяйка, постучав, заглянула и комнату, прислушалась и утла. Послышался скрежет запираемой двери.
— Слава богу! — прошептал Кибальчич. Он сбросил шубу, натянул брюки, накинул сюртук и, сунув ноги в войлочные туфли, стал ходить по комнате. Он любил думать прохаживаясь. Привык к этому в тюрьме.
Ему хотелось определить, догадаться, почему уцелел царь.
«Неужели взрыв был произведен не в том месте, где намечалось? А может, сила взрыва оказалась недостаточной?..»
Последний вопрос особенно волновал и мучил Кибальчича.
«Неужели ошибка в расчетах? — спрашивал он себя.— Неужели взрыв не смог потрясти своды и разрушить перекрытия?» Его смуглое узкое лицо, обрамленное густой шевелюрой и пышной бородой, побледнело, лоб покрылся испариной, черные строгие брови сурово сдвинулись.
«Почему же тогда столько убитых и раненых в караульном помещении?.. Или это сообщение лживо, или я решительно ничего не понимаю в расчетах... Четыре пуда динамита должны были вдребезги разнести каменные своды, а они, как видно, целы. Целы, и деспот невредим!..»
IКибальчич был так поглощен своими мыслями, что не и услашал, как пришла хозяйка. Лишь когда постучались в комнату, он вздрогнул и глухо сказал: «Войдите!»
Хозяйка, распахнув дверь, всплеснула руками:
Батюшки! Вы поднялись? Как можно, сударь... Да ни мне же лица нет! Поглядите-ка на себя — вы все в поту.... Сейчас же в постель, под шубу и разговаривать не смейте.
— Извините, Анастасия Маркеловна, — смутился Кибальчич. — Было очень жарко. Но я сейчас лягу.
— То-то же. А я ужо загляну, проверю, — усмехнулась хозяйка и, погрозив скрюченным пальцем, вышла.
Забравшись под шубу, Кибальчич снова задумался. Вспомнилось, как в позапрошлом году он вышел из тюрьмы. Стоял душный, знойный день. Мимо, грохоча колеса ми и поднимая густую пыль, двигался военный обоз. Лошади еле везли тяжелые бронзовые орудия. На зарядных ящиках лежали мешки с сеном.
— Куда это движутся войска? — тихонько спросил прохожего.
— Знамо куда! На Кавказ! Слыхать, начинается война с Турцией.
«Опять кровопролития и бедствия. Опять голод и страдания народа... Куда же мне идти? Куда деваться? Снова в медико-хирургическую не примут. Да и на службу едва ли возьмут... Скорее всего, пошлют умирать за деспота. Нет, благодарствую! Я знаю, как поступить! Буду бороться! Войду в партию революционеров... Сейчас же, не медля — в Санкт-Петербург!..»
Кибальчич зажмурил глаза и явственно представил невысокого человека с пышной бородкой, окаймляющей худое бледное лицо с проницательными глазами. Это был Александр Квятковский — один из организаторов «Народной воли», который и ввел его в боевую группу «Свобода или смерть!». Группа ставила перед собой задачу вести политическую борьбу с самодержавием посредством террора.
Кибальчича, почти три года просидевшего в тюрьмах, приняли по-братски, и он связал себя клятвой: «Отдать все силы, а если потребуется, и жизнь...» Что это были за минуты!.. Какое одушевление владело всеми! Как гордо он ходил по земле от сознания, что призван свершить суд над тираном, попирающим народ.
Но иногда в душу Кибальчича закрадывались сомне ния. Порой ему казалось, что группа избрала не лучший метод борьбы. Удар кинжала и выстрел в упор требовали от террориста не только отваги, но и полного самопожертвования. Кибальчич не страшился отдать свою жизнь ради блага народа, но был против бессмысленных жертв. 4
И вот однажды на тайной квартире, когда вся группа была в сборе, Кибальчич попросил слова... Вспомнив это сейчас, он почувствовал, что по телу пробегает частая леденящая дрожь. Именно такое состояние было у него, когда он впервые заговорил перед товарищами:
- Я много думал, господа, над методами нашей борьбы и нашел, что они требуют обновления. Выстрел не всегда надежен... Бывают осечки и промахи. Ведь промахнулся же Каракозов, стреляя в царя... и был повешен... Правда, у Каракозова могло быть несовершенным оружие— все-таки это было двенадцать лет назад... А бедный Соловьев?.. Я считаю более разумным закладывать мины. Знаю, для этого потребуются взрывчатые вещесвна, которые невозможно достать...
— Вот то-то и оно! — сказал Квятковский.
— Мы их сумеем достать, друзья! — с жаром продолжил Кибальчич. — Вернее, мы их сумеем изготовлять сами. Я когда-то учился в институте и это дело, если вы благословляете, возьму на себя...
Кибальчич отер выступивший от волнения пот, откинул край шубы, повернулся на бок. Вспомнилось, как он собирал книги по химии на немецком, английском, французском и русском языках; как целыми днями ходил по книжным лавкам и библиотекам; как потом делал подробные выписки, стремясь постичь тайны приготовлении пороха, нитроглицерина, пироксилина и не так давно изобретенного Альфредом Нобелем динамита.
Его каморка на окраине города, куда он не впускал даже квартирную хозяйку, постепенно превратилась в настоящую химическую лабораторию. Первые пробные пииты по приготовлению взрывчатых веществ он проводил один, никого не приглашая, хотя подчас это было невероятно трудно. «Если произойдет несчастье, — говорил пи друзьям, — пусть погибну один. Я против бессмысленных жертв!..»
Но несчастья не произошло. Десятки поставленных опытов помогли Кибальчичу разработать своеобразный и сравнительно простой метод приготовления взрывчатых веществ. Испытания в лесу дали хорошие результаты.
Тогда была нанята и оборудована тайная квартира. Кибальчич с двумя товарищами взялись за работу. К лету 'Исполнительный комитет располагал несколькими иудами динамита, и его агенты взялись за подготовку взрыва царского поезда под Москвой, Одессой и Харьковом. По какой бы дороге ни возвращался царь из Крыма, его поезд неминуемо должен был взлететь на воздух. Но покушения под Одессой и Харьковом не удались, а под Москвой ошибочно взорвали поезд со свитой... И вот теперь — в Зимнем...
Кибальчича мучила неизвестность. «Неужели царь даже не ранен? Удалось ли скрыться смельчаку?.. Грозит ли опасность нам?» Перед ним вдруг предстало лицо Квятковского с проницательными, глубоко сидящими глазами и послышался глухой, но твердый голос: «До встречи!..»
Кибальчич вспомнил друга: «Бедный Квятковский! Его схватили задолго до взрыва, и сейчас он томится в Петропавловской крепости. Что, если из его квартиры не успели до ареста вывезти динамит и жандармы нашли его? Бедный, бедный Квятковский! Боюсь, что этот взрыв в Зимнем может стать для него роковым...»
Второй день после взрыва в Зимнем прошел для Кибальчича еще более томительно и тяжко. Газеты ничего нового не сообщили, лишь перепечатали вчерашнюю информацию из «Правительственного вестника». Из друзей никто пе появлялся... Целый день проходив по комнате, Кибальчич устал и в сумерки прилег отдохнуть.
Было совсем темно, когда в передней раздался звонок.
— Кто там? — спросила хозяйка, подойдя с лампой к дверям.
— К Максиму Петровичу, товарищ, — послышался спокойный громкий голос.
«Желябов! Наконец-то...» — Кибальчич вскочил, обул штиблеты и вышел в переднюю. Там уже раздевался гость — высокий, темно-русый богатырь с горящими глазами под прямыми бровями.
Он крепко пожал руку Кибальчичу, не спеша расчесал густую бороду и твердым шагом прошел в комнату.
Кибальчич, войдя следом, плотно притворил дверь.
«Ну и красавец, ну и орел! — вздохнула хозяйка. — Ведь дает же бог счастье некоторым...»
— Присаживайся, друг, я очень рад тебя видеть, — с радостной улыбкой сказал Кибальчич.
— Благодарствую!
Оба посмотрели на дверь и, когда за ней утихли шаги и исчез свет, бросились друг другу в объятия.
— Ну что, Андрей? Что происходит в городе? Я извелся от неведения.
— Вое хорошо, Николай. Мы хоть и не достигли цели, — понизив голос, продолжал Желябов, — но взбудоражили всю Европу. Тиран напуган смертельно.
— Ты думаешь, он пойдет на уступки?
— Возможно. Но нас не удастся обмануть обещаниями. Мы выполним волю Исполнительного комитета. Я с этим и пришел...
— Понимаю. Однако мне бы хотелось знать... Я хотя и не член Исполнительного комитета «Народной воли», но его агент, а главное — одно из действующих лиц в трагедии. И в случае провала первым пойду на виселицу... Что в Зимнем? Неужели взрыв был слабым? Или не там заложили мину?
— Расчеты оправдались полностью, Николай. Взрыв разрушил перекрытия обоих этажей, и если б царь не опоздал в столовую — с ним было бы покончено.
Кибальчич вздрогнул от этих слов, но тут же овладел собой:
— А что известно еще?
— Наши были у Зимнего — дворец словно вымер. Почти все окна со стороны Салтыковского подъезда выбиты взрывом. Даже на набережной многие дома без стекол...
— Ну, а наши? — с тревогой спросил Кибальчич.
— Я не имею права, — на миг замешкался Желябов,— об этом осведомлены даже не все члены Исполнительного комитета... Однако ты должен знать.
— Нет, если... Я не настаиваю.
— Ты должен знать! — твердо сказал Желябов и, приблизясь к уху Кибальчича, перешел на шепот: — Взрыв устроил наш агент Степан Халтурин, работавший столяром в Зимнем. Ему помогли скрыться, и теперь он вне опасности.
— Неужели? Вот славно! Я очень рад. Дай пожму твою руку.
Желябов протянул широкую крестьянскую ладонь, и Кибальчич крепко обхватил ее тонкими белыми руками.
В передней мелькнул свет — хозяйка подошла к двери, спросила тихо:
— Максим Петрович, не угодно ли чайку, у меня самоварчик вскипел.
— Благодарю вас, Анастасия Маркеловна, не откажемся. Я сейчас выйду. — Кибальчич сделал знак Желябову и пошел в кухню...
За чаем, в шутливых тонах, он рассказывал Желябову о своей «болезни» и о том, как лечила его хозяйка «верным средствием». Но как только самовар и посуда были отнесены на кухню и в передней стало темно, друзья опять уселись на диване.
— Меня, Андрей, эти два дня мучили воспоминания и раздумья... В газетах пишут, что при взрыве погибло восемь солдат.
— Не восемь, а десять! — строго поправил Желябов.— Конечно, жаль! Они ни в чем не виноваты... Но что значат эти десять солдат в сравнении с бессмысленными, преступными потерями под Плевной? Ведь там, говорят, полегло шестьдесят тысяч! И все потому, что главнокомандующий, великий князь, хотел угодить своему великодержавному братцу в день именин и дал сражение, совершенно не подготовившись к штурму крепости.
— Это ужасно, Андрей. Но ведь там же была война!
— Мы тоже ведем войну, мой друг! И наша война важнее! Важнее потому, что мы воюем не за царя, а с царем!
— С этим нельзя не согласиться, — в раздумье сказал Кибальчич, — однако все-таки тяжело сознавать, что погибли невинные люди.
— Ни одна, даже самая малая, война не обходится без жертв. А ведь ты знаешь, что мы вступили в войну с тиранией и абсолютизмом.
— Да, да... но лучше не будем об этом, Андрей. Я чувствовал себя оба дня очень одиноко и много думал.
— Вероятно, опять одолевали мысли о каких-нибудь новшествах?
— Нет, не совсем... Я вспоминал прошлое. Когда-то мне хотелось выучиться на инженера, а потом уйти в народ и трудиться для него. Я мечтал создать для крестьян новые машины, которые бы помогали в обработке земли.
— Тебя снова потянуло к народничеству, от которого ты сам ушел к активной борьбе.
— Не совсем так, Андрей. Даже далеко не так.
—- А что же?
— Порой мне хочется уйти от жестокостей и заняться мирным изобретательством. Я чувствую в себе способность и силу создать для человечества что-то очень важное, какую-то необыкновенную машину, которая не только сможет облегчить жизнь тысяч людей, но и вызовет всеобщий прогресс.
— Это интересно, Николай. Что же именно ты думаешь изобрести?
— Точно не знаю, но что-то очень значительное. Помнится, когда я ставил опыты со взрывчатыми веществами, меня поразило одно явление.
— Да? Какое же именно?
— Я как-то спрессовал порох, чтоб уменьшить объем заряда. Потом, в лесу, поджег пороховую шашку, чтоб определить силу взрыва.
— И что же?
— Взрыва не произошло. Порох вспыхнул и стал гореть жарким пламенем.
— Вот как? — удивился Желябов. — Что же из этого следует?
— Горящий порох выделяет огромную энергию... Я думал тогда и думаю сейчас, что, используя эту энергию, можно было бы создать машину-двигатель, которая бы приводила в действие паровозы и даже огромные пароходы, заменяя пар. Сократились бы затраты фантастически, и нам бы не пришлось вырубать богатырские русские леса.
— Весьма возможно. Эту идею необходимо осуществить, — горячо заговорил Желябов. — Однако не сейчас.
— А когда же?
— Вот уничтожим тирана, и тогда откроются широкие возможности.
— Ты в этом уверен, Андрей? — загораясь, спросил Кибальчич.
— Да! И ты должен быть уверен! Только вера в будущее, в светлое и прекрасное будущее может вдохновить пас на великий подвиг. А сейчас нужно трудиться, мой друг. Исполнительный комитет принял решение готовить новое покушение — подкоп! Подкоп под мостовой, по которой ездит царь.
- Значит, снова мина? — с некоторым недоверием спросил Кибальчич.
- Да! Как видишь, комитет возвращается к твоей идее.
— Я нахожу это разумным и готов сделать все, что от меня требуется.
— Спасибо, друг! Исполнительный комитет и не ждал от тебя другого ответа. Спасибо!
— Это я должен благодарить за доверие.
— Полно, Николай. — Желябов обнял друга. — Есть еще одна мысль, которую необходимо обсудить с тобой. Кстати, в осуществлении ее ты как раз и мог бы проявить свой изобретательский талант.
— Что же это за мысль?
— Видишь ли, Николай. На этот раз тиран должен быть казнен во что бы то ни стало. Мы не можем допустить осечки. В случае неудачи взрыва в ход будут пущены револьверы. А если и это не поможет, царя нужно прикончить кинжалом.
Кибальчич побледнел:
— Понимаю, но я едва ли гожусь... Впрочем, если комитет сочтет необходимым — я готов!
— Нет, ты не понял, Николай. Мне поручено обсудить с тобой вопрос о новом, более надежном оружии. Нельзя ли создать метательный снаряд, нечто вроде бомбы, которая бы взрывалась при падении на землю.
— Понимаю, чтоб ее можно было бросать обыкновенному человеку?
— Вот! Вот! Но чтобы она обладала большой разрушительной силой и могла поражать наверняка. Это возможно?
— Надо подумать. Пока в мире ничего подобного не существует,
— Подумай, друг. Такую бомбу необходимо создать. Если ты ее изобретешь, — это будет огромный вклад в революционную борьбу. Мы бы легче осуществили свою цель и обошлись бы без напрасных жертв.
— Да, да, безусловно. Я буду думать над этим, Андрей. Вот тебе моя рука!
Желябов встал, взял руки Кибальчича в свои:
— Спасибо, друг! Желаю удачи!
— А как же с приготовлением динамита?
— Надо переждать... Сейчас ты уже можешь выходить из дому, но тебе категорически запрещается видеться с. кем-либо из агентов комитета или появляться на тайной квартире. Ты сейчас бесценный человек для партии, и я, как член распорядительной комиссии, отвечаю за твою безопасность.
— Как же быть? Когда же мне будет разрешено?
— Когда будет можно, я дам знать. Ну, прощай!
Желябов оделся и, еще раз пожав руку Кибальчичу, ушел в ночь...
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Сергей Андреевич Стрешнев, несмотря на свою молодость и некоторую либеральность взглядов, был на хорошем счету у его превосходительства директора гимназии Крона. Важный, бородатый старик из обрусевших немцев, он не столько ценил знания Стрешнева и его способность увлекательно читать лекции, сколько учтивость и аккуратность. Именно за эти качества еще осенью он и рекомендовал Стрешнева репетитором в семью присяжного поверенного Верховского, одного из самых знаменитых адвокатов Санкт-Петербурга.
В назначенное время Стрешнев, застегнув новенький вицмундир на все пуговицы, в большом смущении вошел в роскошный кабинет, устланный дорогими коврами.
— А вот и вы! Отлично! Превосходно! — громко вое кликнул сидевший за массивным столом крупный мужчина с черными дугообразными бровями и пышными баками. Он поднялся, окинул гостя быстрым наметанным взглядом и с приветливой улыбкой протянул руку:
— Рад, рад познакомиться. Слышал о вас весьма лестные отзывы... кажется, Сергей Андреич?
— Да, благодарю вас... Я тоже очень рад, — все еще в смущении сказал Стрешнев.
— Пожалуйста, чувствуйте себя свободно, Сергей Андреич, без всяких церемоний. Наши отношения должны быть простыми и дружескими. Ведь мы с женой вверяем вам Машеньку — самое дорогое и любимое существо.
— Спасибо. Очень славная девочка.
— Вот и расчудесно. Присаживайтесь. Потолкуем. Меня зовут Владимир Станиславович.
— Очень приятно. — Стрешнев опустился в кожаное кресло, Верховский сел рядом на диван, взял со стола инкрустированный ящик с сигарами:
— Не угодно ли, Сергей Андреич?
— Благодарствую, Владимир Станиславович, не курю.
— И отлично делаете. Отлично! Я тоже бросаю. Влияет, знаете ли, на голос... А мне ведь приходится ораторствовать... Ну-с, так ближе к делу... Чтоб не было между нами никаких недомолвок, давайте сразу и порешим все.
— Пожалуйста. Я к вашим услугам.
— Машенька ваша ученица, и вам виднее, сколько раз в неделю с ней нужно заниматься.
- Я полагаю, три раза.
— Отлично!.. Мы тоже так думали... Вы не обидитесь, если я вам назначу, — загадочно улыбнулся Верховский, — скажем, пятьдесят рублей в месяц.
— Пятьдесят рублей! — изумленно повторил Стрешнев. — Благодарю вас... но это так много... Мне, право, неловко... Вы можете подумать...
— Полно, полно, Сергей Андреич, — дружелюбно улыбнулся Верховский. — Неловко и стыдно брать мало. Это унижает достоинство человека. А много — хорошо! Уж вы поверьте мне, старому стряпчему. В этом — внимание, уважение, почет!.. Пойдемте-ка лучше, я вас представлю жене...
С этого дня Стрешнев начал заниматься с десятилетней Машенькой и скоро стал в доме Верховских своим человеком. Пятьдесят рублей сверх жалованья сразу сделали Стрешнева материально обеспеченным. Он даже решил, что лишние деньги будет жертвовать на революционную борьбу. Однако вскоре произошло неожиданное — Сергей влюбился! Влюбился горячо, самозабвенно. Избранница Стрешнева Лиза Осокина была не только хороша собой, но и близка ему по взглядам и общественному положению. Дочь скромного чиновника, она только окончила гимназию и теперь преподавала в начальных классах городского училища.
К пятому февраля, когда произошла памятная встреча друзей, Сергей уже не мог жить без Лизы и все свободное время проводил с ней. Его участие в рабоче\ кружке «Народной воли» стало весьма пассивным. Сергей не изменил своим идеалам, а лишь просил товарищей освободить его на время от пропагандистской работы для устройства личных дел.
Встреча со старым другом разволновала душу Сергея Стрешнева. Он устыдился своего безделья в кружке и воспылал желанием снова отдаться революционной работе.
После ночи, проведенной у Кибальчича, он пришел в гимназию, как загипнотизированный. Был рассеян, говорил невпопад, и все подумали, что он нездоров. Стрешнев действительно чувствовал себя больным и, еле дотянув до конца занятий, на- извозчике уехал домой.
Вечером у него разболелась голова, и на другой день он поднялся совершенно разбитым. Однако не явиться в гимназию было нельзя: столицу лихорадило, и его отсутствие могли истолковать превратно.
С трудом проведя уроки, Сергей поехал к Верховским. Было неловко пропускать домашний урок. Кроме того, он надеялся узнать подробности о взрыве в Зимнем.
После занятий с Машенькой Стрешнева, как всегда, пригласили обедать. На этот раз у Верховских обедали старые друзья: товарищ прокурора судебной палаты Федор Кузьмич Барабанов — бледный, болезненный и поэтому желчный человек, и сенатор Аристарх Аристархович Пухов — тучный седой старик, у которого большую часть лица занимал тупой мясистый нос. Казалось, что на сенаторе была маска с дырочками для глаз и огромным носом, к которому приклеили искусственные усы.
Машенька после урока заглянула в гостиную и, захлопнув дверь, прыснула:
— Сергей Андреич, морж! Посмотрите, пришел настоящий морж...
За столом, где кушанья подавал лакей во фраке, сенатор-«морж» говорил больше всех и казался Стрешневу самой значительной фигурой. Разговор сразу же зашел о событиях в Зимнем.
— Так вот, господа, — назидательно басил сенатор, выставив свой нос и шевеля густыми усами, — государь спасся благодаря лишь божественному провидению. Он задержался с только что приехавшим в Санкт-Петербург принцем Гессенским. Взрыв раздался в тот момент, когда они направлялись в столовую.
— Поразительно! — прошептала хозяйка Алиса Сергеевна, пышная блондинка с яркими губами.
— Было страшное смятение. Но государь проявил большую твердость духа. Вчера и сегодня были совещания у государя, но пока ничего определенного... Поговаривают... — Сенатор, ощетинив усы, поднес палец к губам. — Только это, господа, строго конфиденциально, — поговаривают, что от цесаревича исходит предложение о создании Верховной комиссии под председательством графа Лорис-Меликова, которой якобы будет передана вся полнота государственной власти.
— Граф сейчас же начнет заигрывать с либералами, — с ехидной усмешкой заметил прокурор.
— Не думаю-с... Впрочем, для видимости — возможно... Но главная задача графа, господа, — басил сенатор,— твердость государственной власти. Уж он заставит мазуриков трепетать. Да-с, заставит! Я знаю графа.
— А что, Аристарх Аристархович, — прервала Алиса Сергеевна, улыбнувшись, — злоумышленника еще не поймали?
— Ускользнул, разбойник. Ускользнул и сумел замести следы.
— Да-с... Однако это же конфуз, господа, — картинно развел руками Верховский, — конфуз и позор для всей России.
Все посмотрели на прокурора. Тот пощипал брить» подбородок, сухо кашлянул в платок:
— Не все сразу, господа. Не все сразу. Преступник! ищут, и я надеюсь, он скоро будет схвачен.
— Н-да-с, когда рак свистнет! — съязвил сенатор и глухо засмеялся. — Я бы давно разогнал всю полицию, если бы моя власть... — Он сердито огляделся и стал есть.
— А я слышал, что будто бы напали на верный след, сказал Верховский.
— Да, да, рассказывают, что будто бы взялись за те террористов, — прожевывая кусок телятины, опять заговорил сенатор, — которые еще раньше были пойманы динамитом. Этого Квятковского, Преснякова и прочих
— Вот, вот, именно о них я и слышал, — ухватил» за его фразу Верховский.
— Слухи идут, только я не очень верю... Впрочем, эти дела, господа, лучше знает Федор Кузьмич, — кивнул сенатор на прокурора, — это в его компетенции.
Прокурор поморщился, пожевал тонкими губами, промолчал.
— Голубчик, Федор Кузьмич, — взмолилась хозяйка, — ну не мучьте же, ведь здесь все свои.
— Г-м... Собственно, что сказать?.. Пока известно лишь заключение экспертизы, утверждающее, что отобранный у преступников динамит не иностранного и даже не фабричного изготовления.
— Помилуйте! Неужели делают сами? — всплеснула руками Алиса Сергеевна.
— Вероятнее всего! — Прокурор саркастически скривил тонкие губы: — Есть предположение, что теперь этому делу будет дан новый ход.
Стрешнев почувствовал, что побледнел, и скорей начал есть, чтоб не выдать полпения. По маленькие острые глазки сенатора уже давно наблюдали за ним.
— Позвольте, господа, позвольте, — заговорил он, высоко поднимая вилку. — Я думаю, что главное зло — в нигилизме. Все несчастья и беды от этого. Им, этим нигилизмом, буквально заражены молодые люди... Э... да вот, к примеру, хоть вы, хе-хе, — он повел носом в сторону Стрешнева, — здесь все свои, да-с... стесняться нечего. Ну-с, признайтесь, молодой человек, хе-хе, не симпатизируете вы нигилистам?
Стрешнев вздрогнул, растерянно приподнял глаза, но его выручил хозяин.
— Помилуйте, Аристарх Аристархович! — зарокотал он, удивленно раскинув руки. — Этак вы, пожалуй, и меня и господина прокурора можете произвести в нигилисты.
Все засмеялись. Верховский, воспользовавшись этим, поднялся с бокалом и торжественно провозгласил:
— Господа, я предлагаю выпить за счастливое избавление государя-императора!..
После обеда знатные гости остались перекинуться в портер, а Стрешнев откланялся и, не мешкая, вышел на улицу. На душе было тревожно. Он сознавал, что должен немедленно предупредить Исполнительный комитет. Однако никого, кроме пропагандистов, он не знал. «Что делать? Как быть?..» Вспомнился Кибальчич. Встали пред глазами цинги о взрывчатых веществах. «Боже мой! Что же я думаю? Нужно немедленно предостеречь друга, если еще не поздно». И Стрешнев, вскричав извозчика, помчался к Кибальчичу.
Сгущались сумерки. В цвете неба, снега, деревьев, даже домов, преобладали лиловатые тона, вызывавшие ощущение беспокойства и тревоги.
Легкие санки со скрипом неслись по укатанной снежной мостовой. Сытый жеребец пофыркивал и бил комьями снега в окованный железом передок. Колючий ветер обжигал лицо и уши, которые еле прикрывал воротник форменной шинели. Нахлобучив фуражку, Стрешнев прятал голову за широкую спину извозчика. «Только бы быстрей! Только бы застать дома!»— думал он и, прищурив слезящиеся от ветра и снежной крупы глаза, косясь посматривал на знакомые улицы.
«А вдруг уже поздно? Вдруг его схватили и увезли, а в квартире оставили засаду?» Стрешнев поежился от пробежавшего по спине озноба: «Ведь не поверят, что не виноват, а арестуют и засудят как государственного преступника. Шутка ли — покушение на жизнь самого монарха? А Лиза? Что будет с бедняжкой? Ведь она с ума сойдет...»
Стрешнев покашлял в кулак, подул на замерзающие пальцы в тонких перчатках и засунул руки под медвежью полость. «В квартиру идти нельзя. Это безумству подобно!.. Как жаль, что я никого больше не знаю и не могу предупредить...»
— Тпрр! — крикнул извозчик и, натянув вожжи, остановил жеребца. — Не в этот ли переулок, барин?
Стрешнев приподнял голову, посмотрел сквозь снежную муть на холодную, почти не освещенную громаду дома:
— Пожалуй, сюда!
В этот миг из ворот справа выскочил безусый молодой человек в пальто нараспашку, с шапкой в руках, и бросился к санкам:
— Умоляю, спасите! За мной гонятся.
Стрешнев испуганно поднял глаза и не нашел слов.
— Садись, чего думать-то, — повернувшись, крикнул извозчик, — конь добрый, авось ускачем.
— Да, да, конечно, — растерянно пролепетал Стрешнев, отстегивая полость.
Незнакомец юркнул в санки, вдавил голову в плечи.
Извозчик свернул в переулок и, ослабив вожжи, гикнул.
Незнакомец схватил руки Стрешнева и, гулко дыша, заговорил:
— Благодарю вас, господин учитель! Нет слов, как благо дарю.
— Ну что вы, что вы, — смутился Стрешнев, — если все обойдется — я буду рад!
Извозчик, уже не спрашивая про дорогу, петляя, гнал по незнакомым переулкам, пока не выехал на тихую, глухую и темную улицу. Там, осадив жеребца, он обернулся к седокам и, ухмыляясь, подмигнул:
— Ну, кажись, ушли... теперь не догонят.
— Сердечное вам спасибо, — с одышкой сказал незнакомец. — Вы храбрый человек. Вот вам на водку.
— Благодарствую. Только я и так бы... Куда же теперь?
— Если можно, еще квартала два, и я сойду.
— С нашим удовольствием! — понимающе усмехнулся извозчик и показал жеребцу кнут. — Но, но, оглядывайся!
Снова снежные комья застучали по железному передку.
— Стой! Стой! Осади! — послышалось из темноты. Жеребец остановился. Пред ним с поднятыми руками стоял усатый городовой.
Не успели седоки сообразить, что случилось, как из под арки каменного дома вышел, гремя шашкой, высокий пристав в длинной шинели с меховым воротником. Приблизясь к саням, он взял под козырек:
— Куда изволите ехать?
— В ее императорского величества Марии Александровны женскую классическую гимназию, на заседание совета, — отчеканил Стрешнев.
Пристав вгляделся в форменную шинель Стрешнева и снова поднес руку к козырьку:
— Прошу прощения, господа, но именем закона прошу освободить извозчика для доставки в часть государственного преступника.
— Извольте, если это необходимо, — сказал Стрешнев и первым вышел из саней. Незнакомец последовал за ним.
Пристав махнул рукой, и двое полицейских вывели из ворот молодого человека с русой, как у Стрешнева, бородкой. Полицейские посадили его в сапки и сели но бокам. Городовой встал сзади.
- Трогай! — приказал пристав.
Ямщик взмахнул кнутом, и жеребец помчался.
«Что же будет с нами?» — подумал Стрешнев, взглянув на случайного товарища, потом на пристава. Но тот, занятый своими мыслями, молча приложил руку к козырьку и широким шагом пошел во двор.
— Идемте, идемте скорей, — прошептал незнакомец и потянул Стрешнева, — идемте, пока они не одумались.
- Да, да, пошли!
Быстро, почти бегом, они пробежали несколько переулков и остановились у глухой каменной ограды.
— Здесь кладбище. Сюда едва ли придут, — задыхаясь, сказал незнакомец. — Теперь спасены... Уж не знаю, как и благодарить вас. Ведь вырвались из пасти крокодила.
— Да, а вот тот несчастный!..
— Ужасно! Это наш товарищ. Прекраснейший человек.
-— Неужели? А он даже не взглянул на вас.
— Боялся, чтоб не схватили. Благороднейшая личность. О, вы о нем еще услышите!
— А вы?.. Впрочем, я забываюсь... Однако мы вместе прошли через испытание... Вы революционер?
— Да, и этим горжусь! — гордо сказал незнакомец.
— Я тоже душой с вами... и даже более того, — смущенно заговорил Стрешнев. — Я рад, что встретил вас, и мне крайне необходимо посоветоваться.
Незнакомец внимательно осмотрел улицу, прислушался:
— Здесь ни души. Говорите.
— Я шел к одному человеку, чтобы предупредить его. Правда, не знаю, может, он и не причастен...
— Дело касается взрыва в Зимнем? — нетерпеливо перебил незнакомец.
— Да. Я хотел предупредить... Но может, небезопасно к нему идти?
— Именно! Вы видите сами, что творится. В городе облавы. Может, его уже взяли, а за квартирой следят.
— Что же делать?
— Доверьтесь мне, дорогой друг. Если не смогу сам, так наши люди предупредят.
Стрешнев приблизился к самому уху незнакомца:
— В одной
семье, где бывают высокопоставленные лица, я слышал про динамит, найденный у
арестованных, что в крепости.
— Да, да, так что же?
— Установлено, что он кустарного производства, — будут искать мастерскую... А мой друг...
- Вы говорите о Максиме?
— Как? Вы знаете? — дрогнувшим голосом спросил Стрешнев.
— Да, знаю, спасибо! Вы настоящий друг и благороднейший человек. Надо спешить! Дайте мне пожать вашу руку. Вот так. Прощайте! Все будет сделано. А теперь разойдемся. Да хранит вас бог!
Незнакомец поклонился и скрылся в глухом переулке.
Комнату наполняли взволнованные, тревожные звуки бетховенской Лунной сонаты.
Девушка в темном глухом платье играла порывисто, нервно. Ее гибкий стан и тонкие руки вздрагивали.
По столице из дома в дом ползли зловещие слухи об арестах студентов, о ночных облавах на социалистов. У всех на устах было модное словечко «террорист», которое влекло и пугало. А от Сергея четвертый день никаких известий...
Лиза, играя, старалась забыться, отвлечься от гнетущих мыслей. Она знала, что Сергей симпатизировал революционерам и даже участвовал в кружках и сходках. «Что, если он в беде и не может подать вести?..»
Дверь тихонько приоткрылась, и из-за портьеры выглянуло круглое, озабоченное лицо матери.
— Лизанька! Играй потише, папа из собора пришел.
Лиза вздрогнула, оглянулась и, перестав играть, эакрыла крышку рояля. Мать почувствовала ее тревогу, подошла, ласково обняла за плечи:
— Что с тобой, голубушка? Уж не заболела ли?
— Мне страшно, мама!
— Полно, милая. Теперь уж все страхи позади. Народ успокаивается... Убиенных, говорят, похоронили с почестями, гробы выносили офицеры да генералы. Государь-император, слава богу, жив и невредим... Папа был на молебствии в Исаакиевском соборе. Говорит, народу было — таракану не проползти! А службу служили три митрополита: Санкт-Петербургский, Московский и Киевский.
— Я за Сережу боюсь.
— Да ведь, чай, в гимназии тоже переполох был... До тебя ли ему?.. А вот угомонятся немножко, он и явится. Может, еще сегодня заглянет.
Мать нежно погладила пышные волосы Лизы и поцеловала в лоб.
— Ну, я пойду, постелю отцу. После молебна хочет часок соснуть...
Оставшись одна, Лиза задумалась и на мгновение представила Сергея. «Неужели с ним случилась беда?»
На улице послышалось завывание ветра. Лиза встрепенулась и подошла к окну. Снизу стекла были разрисованы серебристыми ланами инея. Она приподнялась на цыпочки и, вытянув тонкую шею, посмотрела вниз. Улица была холодна и пустынна. У обледенелого цоколя дома со свистом мела поземка. Лиза почувствовала, как устали икры ног, и, отойдя от окна, села в старенькое кресло.
«Какой-то мудрец сказал: «Человек, стоящий на цыпочках, не может стоять долго». Это верно! Л нас заставляют тянуться и даже стоять на цыпочках... Отец — честный, гордый человек, дворянин, а вот разорился и теперь вынужден прислуживаться... Знаю, он не верит в бога и не любит царя, а принужден был пойти в собор и молиться за «счастливое избавление»... Такова жизнь. Кругом лицемерие, ложь, мерзость. Все мы принуждены стоять па цыпочках. Бедный парод!
Независимы и свободны те немногие, что бросают вызов царю. Да, это герои! И поразительно, что среди них есть женщины. О, как бы я хотела хоть немного походить на Веру Засулич, что не побоялась выстрелить в одного из главных сатрапов царя... Сережа прав — каждый честный человек должен помогать революционерам, участвовать в борьбе с деспотизмом. Мы учим детей. Это хорошо, важно, благородно. Но ведь мы не можем им сказать правду. Не можем их научить бороться со злом. Над нами директора, инспектора, попечители... А революционеры призывают бороться за свободу. Жить и трудиться для народа. Как это хорошо. Возвышенно! Гордо!»
В передней дважды звякнул колокольчик. «Ой, неужели? Так звонит только он». Лиза подбежала к трюмо, поправила уложенные в коронку золотистые косы и поспешила навстречу гостю.
— Ну вот видишь, Лизанька, я словно чувствовала, что Сергей Андреич придет, — с улыбкой говорила мать, 30 1гока Стрешнев раздевался. — Проходите, проходите, пожалуйста. Уж мы тут не знали, что и подумать... Так долго не были.
— Да, да, извините великодушно... Такие события... и не было никакой возможности приехать.
Стрешнев поцеловал руку хозяйке, поздоровался с Лизой и вслед за нею прошел в комнаты.
Екатерина Афанасьевна тотчас разбудила мужа и, пошептавшись с ним, послала тетку Пелагею за хорошим вином, а сама с кухаркой принялась готовить праздничный обед...
Усадив Стрешнева в кресло, Лиза присела рядом:
— Что случилось, Сорока? Я ужасно волнуюсь... Все ли у тебя хорошо?
— Да, Лизок,
все слава богу. Однако были происшествия необычайные, о которых в двух словах
не расскажешь. Да и, признаюсь, об этом нельзя говорить...
Серые, удивительно ясные глаза Лизы взглянули на него с укором:
- Сережа, как ты можешь?
— Нет, нет, Лизок, — смущенно заговорил Стрешнев, — я так... я знаю, тебе можно доверить любую тайну. Ты умеешь...
— Так что же? Что случилось?
— Нас никто не услышит? — таинственно спросил Стрешнев.
Лиза встала, плотно притворила дверь и села еще ближе:
— Говори, никого нет.
— Это страшная тайна, Лизок, связанная с покушением на государя...
И Сергей, перейдя на шепот, рассказал о своей встрече с Кибальчичем, о ночи, проведенной у него, о разговоре м обедом у Верховских и, наконец, о вчерашнем незнакомце.
Когда он кончил, Лиза взволнованно взяла его за руку:
— Ты славный, Сережа. Теперь я еще больше тебя люблю... Но я боюсь, что этот таинственный незнакомец вдруг не смог предупредить твоего друга.
— Как не смог? Ведь он же...
— А если его схватили?
— Невероятно... Ведь ночь...
— Бывают же всякие случаи. Вдруг его убили грабители или, не дай бог, задавила конка. Ведь ты не знаешь наверное?
— Да, конечно... Но что же делать?
— Надо немедленно ехать и предупредить. И знаешь что, — глаза Лизы загорелись, на щеках вспыхнул румянец, — лучше всех это сделаю я.
— Что ты говоришь, Лиза?
— Да, так будет лучше, безопасней. Если меня задержат, скажу, ищу портниху и ошиблась адресом. Против меня у них нет никаких улик.
— Пожалуй, так... Но я не могу тебя пустить одну.
— Ты же будешь рядом. Ты станешь следить за мной и охранять. Сделаем вид, что мы чужие и придем не вместе... В случае чего — сообщишь папе. У него есть связи — меня освободят.
— Ох, какая ты, Лизок.
— Тогда едем! Едем немедля. — Лиза встала и первая пошла в переднюю.
Услышав голоса в передней, Екатерина Афанасьевна вышла из кухни:
— Батюшки, да куда же вы, голубчики? Ведь через полчаса обед.
— Мы скоро, мамочка. Мы только пройдемся. — Лиза подлетела к матери, поцеловала ее в щеку и выпорхнула за дверь...
Отпустив извозчика, не доезжая до нужной улицы, Стрешнев объяснил Лизе дорогу и просил ее немного побыть в кафе, а сам пошел посмотреть, не дежурят ли шпионы.
Минут через десять они встретились под аркой проходного двора, и Стрешнев, указав на подъезд, шепнул: «Все в порядке, иди, я буду следить».
Лиза, в темной бархатной шубке, отороченной мехом, с муфтой на шнурке и в изящной шапочке, походила на столичную модницу и вряд ли могла вызвать подозрение у дворника или шпионов. Она легко поднялась на четвертый этаж и, остановившись у двери с цифрой «16», дернула ручку звонка. У нее уже был готов вопрос хозяйке, но на звонок никто не отозвался. Лиза позвонила более настойчиво. За дверью послышались шаги, и спокойный мужской голос, красивого тембра, спросил:
— Кто там?
— Откройте, пожалуйста, мне нужно видеть хозяйку.— Как у Лизы вырвались эти слова, она и сама не знала.
Когда щелкнула щеколда, сердце застучало учащенно и она готова была стремглав броситься вниз. Но дверь приоткрылась, и Лиза увидела выразительные карие глаза,
в которых сквозили доброта, тревога и таинственность.
— Анастасии Маркеловны нет дома, но вы заходите, она скоро придет.
— Простите, может быть,,.
— Нет, нет, пожалуйста, прошу вас, — мягко, но настойчиво пригласил молодой человек.
Лиза вошла и испуганно огляделась.
— А больше никого нет в квартире?
— Никого... Но вы не бойтесь, я буду в своей комнате, а вы пройдете к хозяйке.
— Простите, —- на мгновение потупив глаза, спросила Лиза, — вас зовут Максимом?
— Да, Максимом Петровичем. Анастасия Маркеловна вам говорила?
— Нет, нет, я совсем не та, за кого вы принимаете, — сбивчиво заговорила Лиза, переходя на шепот, — я от Сергея Стрешнева.
— Ах вот как? — в глазах Кибальчича мелькнул огонек радости. — Вы — Лиза?
- Да, да, вы угадали.
Бледное лицо Кибальчича, окаймленное черной бородой, вначале показавшееся ей холодным и некрасивым, вдруг мгновенно преобразилось: щеки порозовели, в глазах появилась ласковая теплота и оно стало приятным, даже привлекательным.
— Пожалуйста, раздевайтесь, я вам помогу.
— Нет, нет, я на секунду...
— Тогда прошу в комнату.
Лиза прошла и села на краешек стула. Эта грациозная девушка с нежным, раскрасневшимся от мороза лицом, внесла в бедную унылую комнату вместе с запахом
духов ощущение юности и радости жизни. Кибальчич по чувствовал, как в нем вспыхнули все время приглушаемые, клокочущие силы. Он сел рядом и, взглянув в серые, красивые, опушенные длинными ресницами глаза Лизы, тихо сказал:
— Я вас слушаю.
— Не знаю, успел ли вас предупредить незнакомец, которого спас Сергей... Это нас очень тревожит.
— Да, да, спасибо. Я предупрежден. Сергей поступил мужественно... И вы тоже, Лиза. Благодарю. Я очень рад, что у меня такие чудесные друзья.
— Я тоже очень рада с вами познакомиться. Однако пора — прощайте!
Кибальчич проводил ее до дверей:
— Больше сюда не приходите. Меня здесь не будет... Я постараюсь навестить Сергея и буду рад увидеть вас.
Лиза взглянула в его глубокие, ласковые и грустные глаза и почувствовала, что он тоже взволнован и что ему не хочется ее отпускать. Но Лиза толкнула дверь, вышла на лестницу и стремглав побежала вниз. В квартире остался легкий запах ландыша, а в душе Кибальчича ощущение вешнего половодья и первой песни жаворонка.
Царь Александр II — высокий статный старик с усами, закрученными в кольца, держался подчеркнуто величаво, внушая страх и вызывая раболепие.
Вечером 5 февраля под руку с принцем Гессенским, окруженный великими князьями, высшими сановниками и генералами, он важно следовал через залы Зимнего в парадную столовую.
Вдруг тяжкий гул потряс дворец: с треском распахнулись двери, зазвенели стекла и люстры. Царь качнулся назад, но тут же овладел собой:
— Спокойствие, господа, спокойствие! Будем думать, что ничего страшного не случилось. Эй, кто там? Немедля выяснить и доложить!
Несколько генералов и офицеров свиты бросились в глубь дворца, откуда валил густой едкий дым.
— Однако, господа, здесь мы можем задохнуться, — сказал царь как можно спокойнее, — прошу в тронный зал.
Он снова взял под руку дрожавшего принца и пошел впереди других. Их догнал запыхавшийся дежурный генерал:
— Ну что? — спросил царь.
— Ваше императорское величество, в столовой произошел взрыв, очевидно устроенный террористами.
— У меня во
дворце террористы? — нахмурился царь. — Это неслыханно!
Он что-то шепнул принцу и гордо вскинул голову:
— Господа, прошу извинить! Ввиду чрезвычайности обстоятельств я должен удалиться.
Поклонившись, царь быстрым шагом направился в кабинет. Двое офицеров из дворцовой охраны бросились вперед, генералы пошли следом...
У кабинета один из офицеров доложил:
— Кабинет осмотрен, ваше императорское величество. Все спокойно!
— Спокойно! — язвительно усмехнулся царь. — Мигом ко мне шефа жандармов и генерал-губернатора! Да еще... срочно пошлите за графом Александром Владимировичем. Больше никого не пускать. Разумеется, кроме наследника...
Шеф жандармов Дрентельн, генерал-губернатор Гурко и министр двора Адлерберг были уже во дворце и вели спешное расследование. Картина разрушения производила ужасающее впечатление. От взрыва образовались горы мусора из цементных глыб, кирпича, досок, железа. Над всем этим висело густое бело-красное облако пыли и слышались стоны придавленных.
Приказав войскам оцепить дворец и начать раскопки оставшихся в живых, Гурко шепнул Дрентельну, что необходимо принять меры к розыску «злоумышленников». Тот понимающе кивнул: он уже успел дать распоряжение жандармам «задерживать всякого подозрительного». Гурко понял его, и они вместе вошли в кабинет царя.
Александр, бледный и угрюмый, сидел за письменным столом. Он окинул вошедших холодным взглядом и пальцем поманил к столу, не предложив сесть. Когда они приблизились и встали навытяжку, сухо сказал:
— Докладывайте!
Услыхав о разрушении сводов и о том, что заживо погребено больше десяти человек, царь поморщился и подумал: «Слава богу»
* * *
Старый придворный лис граф Александр Владимирович
Адлерберг был не только министром двора, но еще и самым близким другом императора. Они были одногодки, вместе росли и почти полвека не разлучались. Отлично зная вспыльчивый, крайне неуравновешенный и мститель ный характер государя, Адлерберг не хотел оказаться в кабинете, когда царь будет распекать губернатора и шефа жандармов, ибо чувствовал за собой не меньшую вину.
Он решил выждать и явиться, когда у государя «спадет гнев».
Дожидаясь в приемной, пока выйдут Гурко и Дрентельн, он вдруг увидел в окружении офицеров свиты могучую фигуру наследника-цесаревича и бросился на встречу.
В двух словах доложив о случившемся, он выразил сожаление о злодеянии и радость, что перст провидения оказал себя и на этот раз.
— Волею всевышнего государь-император жив-здоров и изволит ждать вас в своем кабинете.
Проводив цесаревича до двери, Адлерберг и на этот раз не вошел в кабинет, а стал дожидаться в приемной, на случай если государь его потребует...
И лишь после того как вышли генералы и уехал цесаревич, он решил, что его время настало, и, расчесав седые подусники, мягко вошел в кабинет.
Царь сидел на диване, опустив голову на грудь. Руки,лежавшие на коленях, тряслись. Услышав, как притворили дверь, царь вздрогнул, но, увидев Адлерберга, обрадовался:
— Граф! Саша! Наконец-то... А я хотел за тобой посылать. — Царь встал, протянул руки и, когда Адлерберг приблизился, обнял его, поцеловал и посадил рядом:
— Как я рад, Саша, что ты пришел. Чувствую ужасное одиночество. Меня гнетут тяжелые мысли. Мне страшно! Только ты — друг! Все другие — враги! Все хотят моей смерти. Все... Саша, милый, мне страшно! — Царь бросился на плечо друга и зарыдал.
— Александр Николаевич, голубчик. Ведь все же обошлось. Сам господь-бог бережет тебя.
— Нет, нет, не говори. Все ужасно. Надо мной витает смерть. Я боюсь, Саша. Ужасно боюсь...
— Да ведь мы же одни. Здесь никого нет.
— Погоди! Я слышу шорох. Вон, вон, взгляни на окно — портьера шевелится. Там, наверное, сидят... Вдруг окно было плохо закрыто?..
— Полно, полно, дорогой друг. Ты переутомлен, эго от нервного напряжения.
— Нет, нет, мне кажется, что там сидят... Мне страшно!
Адлерберг вынул револьвер и, подойдя к портьере, отдернул ее:
— Видишь, тут никого нет и не могло быть.
Адлерберг осмотрел окна, книжные шкафы, даже заглянул в камин. Царь несколько успокоился, прошелся по кабинету, стряхнул дрожь:
— Саша, мы друзья детства, и мы должны ими остаться до конца. Прошу тебя не как царь, а как друг, — лицо Александра сделалось кротким, молящим. — Прошу тебя, умоляю — съезди к Кате.
— К княгине Юрьевской?
— Да, к Кате. Бедняжка, наверное, не находит себе места.... и я мучаюсь.
— Пожалуйста, если угодно... Может быть, письмо?
— Нет, нет, не то... Я должен ее видеть. А ехать не могу — меня могут убить... Так вот ты съезди и привези ее.
Седые брови графа удивленно и испуганно поднялись. Он знал о связи царя с княгиней Юрьевской с их первых свиданий, когда она, еще будучи княжной Долгорукой, только вышла из стен Смольного института благородных девиц. Все эти пятнадцать лет граф был связным между ними, самым близким и доверенным человеком. Он сочувствовал царю и поощрял эту связь, так как видел, что в основе ее были искренние чувства.
В то же время Адлерберг знал, что великие князья и весь высший свет осуждали поведение царя и ненавидели княгиню Юрьевскую. До сих пор граф смотрел на эти пересуды сквозь пальцы. У кого из царей не было тайных связей? Кого не осуждали в свете?
Однако привезти Юрьевскую во дворец, где тихо умирала законная царица Мария Александровна, до замужества принцесса Гессен-Дормштадтская, было выше его сил. Этим попирались не только законы света, но и каноны двора.
— Ну, что ты молчишь? — нетерпеливо, с нотками раздражения в голосе спросил царь.
— Государь, — переходя на официальный тон, взмолился граф, — это может вызвать нежелательные толки.
Александр вскочил. Лицо его покрылось розовыми пятнами, глаза гневно заблестели.
— Кто смеет перечить и осуждать? — закричал он. — Я — царь!
Аддерберг склонился в почтительном поклоне.
— Поезжай немедля и привези Катю во дворец. Я буду ждать в своих покоях...
Когда Адлерберг, кланяясь, вышел, царь вызвал дежурившего в приемной лейб-медика и вместе с ним прошел через дальнюю дверь в спальню, где позволил себя осмотреть.
Лейб-медик успокоил его, сказав, что никаких угрожающих симптомов нет, но все же просил принять успокоительные капли и прилечь.
Отпустив лейб-медика, царь распорядился приготовить ужин на две персоны и прилег на диван. Полежав и успокоившись, он поднялся, перед трюмо поправил поредевшие волосы, привычным жестом закрутил нафабренные усы и стал прогуливаться по ковру, прислушиваясь к каждому звуку за дверью.
Вот послышались голоса, шаги, дверь распахнулась, и в спальню, обгоняя Адлерберга, вбежала высокая, стройная, вся в соболях, женщина с глазами газели.
— Катя! — радостно воскликнул царь и бросился целовать ее холодные, румяные щеки и блестящие, миндалевидные, подернутые влагой глаза.
На другой день в 10 утра во дворец были вызваны наследник-цесаревич, председатель комитета министров старик Валуев, министры: двора, военный, внутренних дел и шеф жандармов. Царь проводил совещание при закрытых дверях. Обсуждался вопрос о расследовании злодеяний и принятии эффективных мер к искоренению крамолы. Высказывалось много различных предложений, но царь не слушал. У него болела голова...
В половине первого совещание было прервано. В час в большой церкви состоялся молебен, а после — импровизированный выход, на котором присутствовал «весь свет»...
На следующий день совещание продолжалось, но царь опять был не в духе и ничего не желал слушать.
Старик Валуев настаивал на усилении полиции, не считаясь с затратами, чтоб она быстро и решительно могла подавить всякие группировки заговорщиков. Цесаревич, что всех крайне удивило, предложил создать Верховную следственную комиссию с особыми полномочиями, с сосредоточением в ее руках всей государственной власти.
Царь нахмурился и резко прервал его:
— Достаточно! Я такую комиссию не утвержу. Совещание считаю закрытым.
Все разъехались с тяжелым чувством, а утром 9 февраля были снопа собраны по дворце.
Царь в этот раз выглядел спокойной. Он поднялся и спокойным мягким голосом заговорил:
Господа, л пригласил вас, чтоб объявить вам нашу волю. Отныне мы утверждаем Верховную распорядительную комиссию по охранению государственного порядка и общественного спокойствия. Главным начальником Верховной комиссии нам было угодно назначить героя Карса и Эрзерума графа Михаила Тариеловича Лорис-Меликова.
Собравшиеся встретили это известие молча, с окаменевшими лицами. Для многих оно было тяжелым ударом. Созданием Верховной комиссии практически устранялись Санкт-Петербургское губернаторство и сам генерал-фельдмаршал Гурко; на нет сводилась роль министра внутренних дел Макова; изолировалось и подчинялось комиссии третье отделение, а его начальник шеф жандармов генерал Дрентельн вынужден был подать в отставку. Утверждением этой комиссии царь избавлялся от неугодных ему сановников.
Выдвигая в диктаторы хитрого и ловкого правителя Лорис-Меликова, прославившегося в Харькове, в бытность генерал-губернатором, «умеренностью мер», царь надеялся, что он сумеет, не ссоря его с либералами, принять крутые меры по искоренению крамолы.
Создание Верховной комиссии взбудоражило столицу. Либерально настроенные умные люди говорили, что граф поведет политику «волчьей пасти» и «лисьего хвоста».
Всем было ясно, что царь решил спрятаться за спину героя Турецкой войны и его руками жестоко расправиться с революционерами.
1 Часа в три пополудни Кибальчич вышел из редакции журнала «Слово», где сотрудничал, переводя статьи с иностранных языков, и, осмотревшись, пошел на Невский.
Еще утром он наметил побывать в знаменитой аптеке Ферейна: надо было приискать некоторые химикалии, инструменты и приборы для новых опытов.
В аптеке толпилось довольно много разнообразного люда, и он, не привлекая к себе внимания, осмотрел и отметил в памяти все, что следовало купить. Закупки должны были сделать другие люди, по частям, чтоб это не вызвало подозрений.
Постояв еще некоторое время у витрин, он купил порошки от головной боли, градусник и вышел на улицу.
Несмотря на послеобеденный час, Невский был многолюден, и Кибальчич поспешил свернуть в глухие улицы.
Идя к дому, он несколько раз останавливался у тумб с афишами, незаметно озирая улицу. Казалось, что идущий по другой стороне человек с поднятым воротником и закрученными усами не спускает с него глаз. Кибальчич свернул за угол и, юркнув в знакомое кафе, сел в глубине зала напротив окна, зорко следя за улицей. Человек с поднятым воротником не появлялся. Спросив яичницу и кофе, Кибальчич подкрепился и осторожно вышел из кафе. Вокруг никого не было. Он заглянул за угол и тоже никого не увидел. «Ну, значит, мне показалось», — подумал он и, успокоившись, пошел домой.
А между тем человек с поднятым воротником, не увидев его за углом, сообразил, что Кибальчич укрылся в кафе. Однако он не стал его дожидаться, а, остановив проезжавшего мимо извозчика, дал небольшой крюк и оказался у дома Кибальчича раньше, чем туда можно было дойти пешком. Как бы мимоходом он оглядел двор, но, подойдя к дому, вошел не в тот подъезд, где жил Кибальчич, а в соседний. Из подъезда хорошо была видна арка ворот и окна противоположного дома, откуда можно было наблюдать за комнатой Кибальчича.
Время тянулось медленно. Через двор, гулко разговаривая, прошли какие-то женщины с корзинами. Сивая лошадь, понукаемая криками бородатого седока в тулупе и валенках, ввезла воз дров. Потом, словно из-под земли, выскочил старик татарин с мешком за плечами и хриплым голосом закричал: «Старье бе-рем!» Услышав его крик, из подвала вышел рослый краснощекий дворник в белом фартуке и погрозил метлой. Татарин, что-то бормоча, ушел. Снова стало тихо, безлюдно.
Но вот под аркой заскрипел снег и показался человек д длинном пальто, в барашковой шапке. Незнакомец узнал Кибальчича, притаился. Когда тот вошел в подъезд, он еще некоторое время стоял у косяка, наблюдал за аркой ворот и за окнами напротив. Потом вышел из укрытия а, быстро осмотрев двор, устремился вслед за Кибальчичем.
Услышав два тихих и один громкий звонок, Кибальчич быстро поднялся и пошел в переднюю: так звонили только товарищи по партии. Но, открыв дверь, он побледнел, попятился: пред ним, в надвинутой на глаза шапке, стоял человек с поднятым воротником, с закрученными усами.
— Что вам угодно? — спросил Кибальчич, овладевая собой.
Человек, войдя, затворил дверь и, сорвав шапку, улыбнулся.
— Не может быть! Саша! — изумленно воскликнул Кибальчич, узнав Михайлова — друга и соратника по партии, с которым был знаком еще в Новгород-Северской гимназии.
— Я, собственной персоной! — весело сказал Михайлов, протягивая руку. — Ты один?
— Да, один... пожалуйста, раздевайся, проходи... Я так изумлен... мне казалось, что кто-то шел следом...
Михайлов разделся и, взяв Кибальчича под руку, вместе с ним вошел в комнату.
— Да, дорогой друг, это я шел за тобой от самого «Слова». Хотел проверить, нет ли «хвоста». Но все хорошо, благополучно.
Михайлов ловким движением пальцев опустил нафабренные усы, и лицо его сразу стало простым, веселым: серые задорные глаза смотрели с легкой усмешкой.
— Извини, друг, что заставил тебя поволноваться. Теперь нам следует быть особенно осторожными. Столица наводнена шпионами. Лорис-Меликов стянул сюда лучших сыщиков чуть ли не со всей империи.
— Понимаю... Может быть, чайку, Александр?
— Благодарствую. Дело — прежде всего.
Кибальчич сосредоточенно склонил голову. Он знал, что Александр Михайлов, несмотря на свои 25 лет, был в партии одним из самых опытных и закаленных революционеров. Это он на Липецком съезде «Земли и воли» горячо призывал партию к активной политической борьбе посредством террора. Он произнес блестящую обвинительную речь, требуя казни Александра II. Может быть, именно эта речь и сыграла решающую роль в разделе «Земли и воли» на две партии, в создании «Народной воли».
Кибальчич знал, что Александр Михайлов вместе с Квятковским, томящимся сейчас в Петропавловской крепости, Желябовым и Перовской был организатором партии и ее Исполнительного комитета.
Он знал также, что Михайлов считался одним из руководителей партии и ее стражем и охранителем.
— Я слушаю, Александр, — сосредоточенно склонив голову, сказал Кибальчич.
Михайлов придвинулся ближе, доверительно положил руку на плечо Кибальчича:
— За последнее время, как ты знаешь, дорогой друг, мы понесли тяжелые потери. Разгром типографии в Саперном переулке, арест Квятковского, Преснякова, Гартмана, Гольденберга и других товарищей.
— Да, — вздохнул Кибальчич, — нас постигло большое несчастье.
— А я часто думаю: почему это случилось? Нет ли тут промахов и ошибок с нашей стороны? Ведь товарищам грозит смерть.
— Да, да, ужасно. Но ведь смерть грозит каждому из нас, •— спокойно сказал Кибальчич. — Мы должны выработать в себе чувство презрения к смерти.
— Безусловно, мой друг, безусловно! И все же мы не должны бравировать этим и подвергать свою жизнь опасности. Ибо мы призваны свершить святое дело освобождения России.
— Конечно, с этим нельзя не согласиться. Мы должны быть предельно осторожны.
— Я рад, что ты думаешь так, Николай. Излишний пафос я считаю мальчишеством. Так вот — о деле. Кто из арестованных был с тобой близок?
— Конечно, Квятковский! Он меня и привел в партию. А что?
— Квятковский не в счет — это человек железный! Его не сломят!
— Ах, вот что... Ты опасаешься?
— Речь идет не о предательстве, Николай. Разве я могу хоть о ком-нибудь из наших товарищей подумать плохо? Но мы должны смотреть на события реально. Тюрьма, угрозы, пытки могут сломить и сильного человека. А ведь жандармы прибегают и к шантажу и к прямому обману.
— Я знал Преснякова, соратника Желябова, по подготовке покушения под Харьковом. Это отважный человек. Когда его арестовали, ты же знаешь, он стрелял в полицейских.
— А Гартман? Говорят, его схватили в Париже?
— Я только сегодня в редакции просматривал французские газеты. Гартман не признался, что взрывал под Москвой поезд со свитой царя. Продолжает утверждать, что он — Меер, и французское правительство, несмотря на дипломатические угрозы русского посла, отказалось выдать его царским властям.
— С кем еще ты был близок?
— А почему ты так заинтересован моей персоной? — с усмешкой спросил Кибальчич. — Ведь я даже не член Исполнительного комитета.
— Сейчас ты самый ценный, я бы сказал, незаменимый человек для партии, — горячо продолжал Михайлов. — Ну посуди сам, если, не дай бог, тебя схватят, кто обеспечит динамитом большой подкоп? Кто изобретет метательные снаряды? А? Пока еще нет для тебя замены, потому Исполнительный комитет поручил мне и Желябову оберегать тебя.
— Спасибо... Мне, право, неловко... Но зачем же ты спрашиваешь о верных друзьях, которые попали в беду? Это оскорбительно для них...
— Нет, Николай, не будь щепетилен. Известны всякие случаи. Люди, изнуренные пытками, иногда проговариваются во сне... Ты должен рассказать все, что о тебе известно арестованным... Гольденберг бывал у тебя?
— Гольденберг не может вызывать сомнений, — запальчиво заговорил Кибальчич. — Он же застрелил харьковского губернатора князя Кропоткина.
— Знаю, и все же прошу тебя, Николай, — нахмурился Михайлов. — Мне поручено выяснить все.
— Изволь, если нужно, я готов! Последний раз мы встретились случайно на станции Елизаветград. Гольденберг ехал в Одессу, чтоб забрать там часть динамита и привезти в Москву. Мы уже тогда знали, что царь из Ливадии поедет не через Одессу, а через Симферополь — Харьков — Москву. Надо было готовить взрывы поезда под Харьковом и Москвой. Так вот, Гольденберг ехал в Одессу за динамитом, а я — в Харьков, к Желябову, вез купленную в Одессе новую спираль Румкорфа, чтоб обеспечить надежность взрыва.
Больше вы не виделись?
- Нет. Гольденберг благополучно прибыл в Одессу и был встречен Верой Фигнер, а на обратном пути его арестовали вместе с динамитом.
— Еще кто-нибудь из арестованных знал тебя?
— Нет, больше никто не знал.
— Ты, кажется, в прошлом году не носил бороду?
— Да, я ее отпустил позднее,
— Это хорошо. Мы должны стараться менять свой облик... А сказки, Николай, ты за последнее время встречался с кем-нибудь кроме наших?
— Нет, ни с кем, если не считать случайной встречи со старым другом
— Что? Он знает тебя как Кибальчича?
— Да. Но это честнейший и благороднейший человек. Да ты его должен помнить по гимназии... Это — Сергей Стрешнев. Он наш. Он пропагандировал в рабочих кружках на Выборгской
— Стрешнев Сергей? Нет, что-то не помню... А, это сын военного доктора?
— Да-да, он.
— Хорошо, я наведу справки Но больше ни с кем никаких знакомств! Это приказ Исполнительного комитета.
— Слушаю —- глухо сказал Кибальчич.
— И еще два слова, дружище, — смягчившись, с улыбкой сказал Михайлов и достал из кармана паспорт, — вот тебе новый вид на жительство. Это надежный документ, он написан с соблюдением всех «заковык» твоим старым другом по Одессе — Верой Николаевной Фигнер Запомни, теперь ты уже не Максим Иваницкий, а аккерманский мещанин Николай Агаческулов
Кибальчич взглянул в паспорт и усмехнулся:
— Наконец-то
я смогу называться собственным именем.
Не успел он осмотреться, как в передней послышался звонок, а затем и голоса. Он узнал Михайлова и Гришу Исаева, своего ближайшего помощника по изготовлению динамита. Вот дверь распахнулась, и высокий, почти с Михайлова, светло-русый, голубоглазый парень бросился к Кибальчичу.
— Коля, дружище, наконец-то! — Они обнялись, поцеловались.
Михайлов крепко обхватил обоих:
— Что, истосковались без дела, орлы? Сейчас предстоит горячая работа.
— Подожди, Саша, подожди, — запротестовал Исаев, — прежде мы должны справить новоселье, а уже потом говорить о делах. Аня, Аннушка! — крикнул он. — Где же ты?
— Я вот! — весело улыбаясь, вбежала хозяйка с белой скатертью. — К столу! Гостей прошу к столу, а тебя, Гриша, в кухню, будешь мне помогать.
— Все будем помогать! — скомандовал Михайлов. — Пошли, друзья!..
Скоро на столе появились закуски, пирожки, вино и пыхтящий самовар. Все расселись, и Михайлов, наполнив рюмки, поднялся:
— Сегодня нет с нами нашего друга, неутомимого товарища по приготовлению взрывчатки Степана Ширяева. Нет и многих других боевых друзей. Тяжело думать, что они попали в руки палачей. Но это налагает на нас еще большую ответственность за осуществление намеченного. Выпьем, друзья, за стойкость, мужество и за успех дела!
— За успех! — воскликнул Исаев. Все поднялись и, чокнувшись, выпили стоя.
Михайлов, закусывая пирожком, причмокнул и с улыбкой взглянул на Аннушку:
— Мастерица! Удивительная искусница ты, Аня. Вот казним тирана, и, честное слово, сделаю тебе предложение.
— Не предложение, а пропозицию! — воскликнул Исаев. — Ведь так говорили в старину.
— Могу и пропозицию, — усмехнулся Михайлов, — только боюсь, что Аннушка станет в оппозицию.
Все захохотали.
— Выходит, у нас уже появился женишок? — спросил Кибальчич.
— Полно, полно вам, — зардевшись, прервала хозяйка, в этом поступке нет ничего удивительного: он, как и все мы, был революционером, человеком высоких идей, и поступил, как подобает революционеру. Меня радует и бодрит, что нас поддерживают, что с нами делятся последней копейкой простые люди: студенты, гимназисты, мастеровые, мужики. Это важно, друзья. Это дорого, други!
Михайлов достал из кармана на тоненькой цепочке часы.
— Однако, друзья, мы засиделись, пора показать Николаю новую квартиру и все, что нам удалось приобрести.
— Да, да, — поднялся Исаев. — Идемте!
Все вошли в соседнюю комнату, где стояли две высокие кровати и массивный дубовый шкаф, занимавший дальний угол.
— Вот, не угодно ли взглянуть, какими нарядами мы побаловали Аннушку за ее самоотверженность и смелость, — Исаев распахнул тяжелую дверь шкафа.
Кибальчич увидел на пяльцах несколько скромных платьев и поношенное летнее пальто.
— И это все?
— Нет, еще не все, — Исаев шагнул в шкаф и вместе с платьями отодвинул заднюю стенку. Перед Кибальчичем открылся вход в другую комнату.
— Вот это ловко! — удивленно воскликнул он и первый прошел через шкаф. Комната была почти голой: два стола, табуретки и деревянная тяжелая кровать. Кибальчич огляделся.
— Комната холодная, видимо не жилая, но я вижу — печурка! Это очень важно.
— А вот взгляни сюда.
Исаев подошел к незастланной, окрашенной в коричневый цвет кровати, похожей на массивный сундук, и приподнял широкую крышку.
— А! Этого я не ожидал, — восторженно воскликнул Кибальчич, увидев в кровати стеклянные банки с химикалиями, медные и эмалированные кастрюли, в«сы и разные разности. Он подошел, стал доставать и осторожно расставлять на столе предметы лабораторного оборудования.
— Ну, я вижу, наш техник уже включился в работу, — улыбнулся Михайлов. — Гриша, сходи за дровами, надо здесь подтопить.
— Да, да, я мигом! — Исаев ушел, а Кибальчич с увлечением продолжал вынимать, рассматривать и расставлять в нужном порядке колбы, склянки, банки.
— Отлично, друзья, превосходно! Я, признаться, этого не ожидал. Мы сегодня же можем начать работу. Аннушка, ты как?
— Вот уберу посуду и буду готова.
— Минутку, друзья, — остановил Михайлов, — пока прошу всех в столовую, я должен сказать вам нечто весьма важное.
Когда все уселись на широком диване, Михайлов перешел на шепот:
— Исполнительный комитет принял решение готовить два новых взрыва. Один в Петербурге, второй в Одессе. В Одессе будет подкоп, с закладкой мощной мины на улице, где в мае проследует царь, направляясь с вокзала на пристань, чтоб ехать в Ливадию. Вам поручается изготовить динамит, запалы и все остальное,
— Понятно! Однако времени маловато, — вздохнул Кибальчич. — Правда, мастерская у нас отличная. Будем стараться.
— Если потребуется помощь, выделим вам еще одного-двух членов Исполнительного комитета. Больше никто не может быть посвящен в тайну.
— Постараемся справиться одни, — за всех ответил Кибальчич. — Но работать начнем сейчас же. Тут дорога каждая минута. Прежде всего возьмемся за нитроглицерин. От него пары и часто болит голова... А уж потом за пироксилин и гремучую смесь.
— Действуйте, но будьте предельно осторожны.
Михайлов встал:
— Ну, прощайте, друзья! Да сопутствует вам удача!
Лиза почти вбежала под арку ворот: лицо ее горело, глаза светились таинственным блеском.
— Что с тобой, Лизок? Все ли благополучно? — с тревогой спросил Стрешнев.
— Да, да, пойдем скорее, — еле переводя дыхание, скакала Лиза и, схватив его за руку, повлекла на улицу. Найдя извозчика, они стали кружить по городу, чтоб запутать след. Казалось, Лиза успокоилась, но отвечала на вопросы Стрешнева отрывочно, сбивчиво, порывисто дыша ему в ухо:
— Все хорошо, Сережа, хорошо! Он знал... Был тронут... Признателен... Очень славный. Удивительный... Глаза глубокие, словно ему известно такое, что недоступно другим людям. Очень скромен, но во взгляде решимость... Я почувствовала — он в любую минуту может пожертвовать собой...
— Вот видишь! Я же говорил, что он замечательный человек. Ты еще полюбишь его.
— Я была рада и благодарна... Мне хорошо, что я сделала это, Сережа... Я как-то иначе чувствую себя... Гордо, счастливо, возвышенно.
Стрешнев с благодарностью пожал руку Лизы.
— Тпрр... приехали! — Лошадь остановилась. Стрешнев расплатился с извозчиком и тихими, глухими переулками привел Лизу домой.
За обедом Лиза была весела, но рассеянна. Казалось, она чем-то озабочена или встревожена. Мать, поглядывая на резко выступавший румянец на ее лице, спросила:
— Лизанька, кажись, нездоровится тебе?
— Нет, мамочка. Я здорова...
После обеда отец не пошел отдыхать, а предложил перекинуться в карты. Однако Лизе не везло,— она все время проигрывала, и остальные чувствовали себя неловко.
— Не везет в картах — везет в любви! — попробовал отшутиться отец, но Лиза еще больше вспыхнула от этой шутки. Мать решительным жестом смешала карты:
— Глупости это все. Лучше ты, Лизанька, поиграй на фортепьяно.
— Да, правда, Лизок, — поддержал Стрешнев, — я так давно не слушал твоей игры.
Лиза села за рояль и, чувствуя необходимость сгладить неловкость, стала играть на память модные вальсы Штрауса. Певучие, легкие мелодии сразу же захватили слушателей. «Вот умница. Вот и слава богу — все хорошо», — радостно вздохнула мать. Но Лиза вдруг начала сбиваться, путать и, наконец, закрыла крышку рояля.
— Извините, видно, мне сегодня нездоровится...
Она попрощалась с Сергеем и ушла к себе в комнату.
Ночью Лиза
долго не могла уснуть и все думала, думала, вспоминая во всех подробностях свой
рискованный поход к Кибальчичу. Ей было и страшно и радостно.
Она вспоминала глубокие, задумчивые и ласковые глаза Кибальчича. «Какой милый, какой необыкновенный и удивительный человек».
Что было в нем необыкновенного — она бы не смогла объяснить... Это «необыкновенное» и «удивительное» в мужчине скорее может почувствовать женщина и угадать, чем понять...
* * *
15 февраля было официально объявлено о назначении графа Лорис-Меликова главой Верховной распорядительной комиссии. Еще за неделю до этого царь передал графу всю власть по охране престола и государства и, успокоенный этим, большую часть времени проводил с княгиней Юрьевской. Недавний взрыв в Зимнем, взбудораживший всю Европу, казалось, уже забылся. Царь отдыхал, веселился, развлекался, упиваясь своим величием. 13 февраля он специальным поездом ездил на охоту в Лисино, где чуть не убил егеря, приняв его за медведя. По этому поводу много шутили в охотничьем доме, за чаркой вина. В Санкт-Петербург царь вернулся в отличном расположении духа и сразу же был окружен льстивыми сановниками и министрами, готовившими «всенародное торжество» по случаю 25-летия его счастливого царствования.
Вторник 19 февраля был объявлен праздником. С утра на всех домах были вывешены флаги с царскими вензелями. По улицам, наводненным народом, с лихими криками кучеров, помчались богатые каретные возки, направляясь к Зимнему. Народ повалил на набережную к Адмиралтейству и на Дворцовую площадь. На разводной площадке Зимнего, обращенной к Адмиралтейству, были выстроены музыканты и певчие и сводные роты частей Петербургского гарнизона. Генералы и офицеры стояли в первых линиях, ближе к балкону, увитому цветами и лентами, украшенному флагами с вензелями и царской короной. Тут же на возвышении, устланном коврами, стояли придворные, сановники и министры.
За войсками, замершими по команде «Смирно», застыли три линии охраны из солдат, конной полиции и жандармерии. А за ними, разлившись темной массой, заполнив все пространство между величественными домами, — стотысячная толпа.
Все ждали, приподнимаясь на цыпочки, прислушивались.
Вот царь в парадном мундире, окруженный семьей и свитой, появился на балконе. Загремело «ура», грянула музыка, на другом берегу Невы загрохотал артиллерийский салют...
Торжество, начавшееся в 10 часов утра, продолжалось целый день и закончилось ночью грандиозным фейерверком.
Лиза и Сергей Стрешнев тоже ходили смотреть на иллюминацию. Пышность, с какой было отпраздновано 25-летие царствования Александра II, вселяла надежду, что утром будет объявлено о большой амнистии политическим. Но утренние газеты сообщали лишь о пожаловании царем графских титулов, о раздаче звезд, лент и других регалий...
Днем, когда Стрешнев вышел из гимназии, к нему подошел незнакомый человек в пенсне и шепотом сказал:
— Я от товарища Семена. Зайдите в подъезд рядом с кухмистерской Шутова и ждите там.
— Хорошо! — ответил он и, повернувшись, пошел к кухмистерской. Незнакомец пошел в другую сторону и, обогнув квартал, вошел в указанный подъезд, где уже ждал Стрешнев.
— В субботу в шесть вечера вам нужно быть в прачечной на Шестой линии Васильевского острова. Там соберутся рабочие завода «Братья Нобель».
— А что я должен делать?
Незнакомец, распахнув пальто, осторожно достал вчетверо сложенную бумажку.
— Вот возьмите и спрячьте подальше. Это только что вышедший листок «Народной воли», прочтете его и скажете речь. Всё. В воскресенье зайдите к товарищу Семену.
Он пожал Стрешневу руку и вышел. Стрешнев некоторое время стоял как прикованный. Он было силился идти, но ноги не повиновались. Лишь вошедший в подъезд почтальон вывел его из оцепенения. Стрешнев взглянул на часы и поспешил в училище к Лизе.
Минут через двадцать они проходили по одной из главных улиц, направляясь к дому Лизы, чтоб там прочесть и спрятать листовку. Впереди у дома с гранитными колоннами стояли часовые, тут же прохаживались двое городовых.
— Посмотри, Лизок, там полицая, — шепнул Стрешнев, — а на нашей стороне, кажется, шпик.
— Зайдем в подъезд, я спрячу листовку, у меня искать не будут.
— Пожалуй, — согласился Сергей и, войдя в подъезд, передал листовку Лизе, которая спрятала ее за подкладку муфты.
— А может, вернемся и обойдем опасное место?
— Нет, пойдем прямо, иначе нас могут заподозрить.
Они вышли из подъезда и пошли вперед. В это время из переулка выехал красивый возок, запряженный парой вороных. Его сопровождали верховые казаки.
— Должно быть, важная птица! — шепнул Стрешнев.
Возок остановился у дома с гранитными колоннами, и из него вышел генерал в шинели с меховым воротником и направился к дому.
Шедший по другой стороне улицы человек в темном коротком пальто тотчас бросился к нему и, выхватив револьвер, выстрелил в упор.
Генерал вскрикнул и, защищаясь, ударил нападавшего по голове. Тот упал и выронил револьвер.
Часовые, городовые, кучер и дежуривший на другой стороне шпик бросились на стрелявшего.
— Сережа, это он, он! — прошептала Лиза, вся дрожа.
— Кто он?
— Да твой друг Кибальчич, я сразу узнала его.
— Не может быть! — побледнев, сказал Стрешнев.
— Он, он, я видела! — И Лиза устремилась к возку, где городовые держали молодого смуглого человека с черной бородкой.
— Лиза, ты с ума сошла! — крикнул Стрешнев и схватил ее за руку.
— Свезти его в часть! — крикнул генерал и пошел в дом. Террориста втолкнули в возок. Туда же влезли городовые и шпик. И лошади помчались мимо.
— Теперь идем, улица свободна, — сказал Стрешнев и, взяв Лизу под руку, спокойно прошел мимо часовых и столпившихся зевак.
Но и дома Лиза не могла успокоиться. И сколько Стрешнев ни убеждал, что Кибальчич не является террористом и не будет стрелять в генерала, она плакала и твердила:
— Он это, Сережа. Он!
Вечером приехал отец Лизы и, за ужином, таинственным шепотом сказал:
— Злоумышленники опять бесчинствуют. Сегодня совершено покушение на графа Михаила Тариеловича Лорис-Меликова.
— Как? Где? — воскликнула Лиза.
— Днем, около его дома. Террорист выстрелил в упор, но пуля пробила лишь шинель и разорвала на спине мундир. Граф не пострадал, а злоумышленник схвачен.
— Кто же он? — побледнев, спросила Лиза.
— Личность пока не установлена, но, говорят, государь приказал судить военным судом. Участь преступника будет решена завтра.
— Завтра? — переспросила Лиза упавшим голосом и тут же ушла в свою комнату.
— Лизок, успокойся, — бросился за ней Стрешнев. — Ты ошибаешься в своих предположениях.
— Нет, Сережа, нет. Я же узнала его. Я же видела своими глазами.
—
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Было около одиннадцати, а Кибальчич еще не появлялся. Это тревожило. Исаев и Якимова не могли работать спокойно: при каждом звуке с улицы вздрагивали, прислушивались.
— Я боюсь, не случилось ли беды с Николаем, — отодвигая с плиты медную кастрюлю, сказала Якимова. — Как ты думаешь, Гриша, не мог он участвовать во вчерашнем покушении?
— Что ты, Аннушка, — встряхнул пышной шевелюрой Исаев, — он же не имел права.
— Но ведь бывают же случайности, Гриша... Ты знаешь его характер... И потом... Николай никогда не опаздывает.
— Это меня и пугает. Без серьезной причины он бы не заставил нас волноваться. Но что же могло стрястись?
— Гриша, газеты, наверное, уже вышли. Сходи! Ведь мы ничего толком не знаем о вчерашнем выстреле.
— Да ведь я уже два раза бегал. Сказали: раньше двенадцати не выйдут.
— А может, и вышли? Пойдем я тебя провожу, — сказала Якимова, ласково взглянув на Исаева серыми красивыми глазами, и подала &му полотенце.
Исаев вытер руки и, пропуская Якимову вперед, вышел из мастерской через шкаф, запер его и ключ положил в карман.
В столовой Якимова на мгновение задержалась — посмотрела в щелочки занавесок на улицу и во двор.
— Кажется, все тихо, а на душе неспокойно... Ты не думаешь, Гриша, что Николай сам мог стрелять в Лориса?
— Что? — удивленно обернулся Исаев.
— Он как-то говорил, что ему бы хотелось от затворничества перейти к активной борьбе.
— Это понятно, Аннушка. Мы все рвемся на подвиг. И порой случай может решить все... Если б я встретился один на один с царем, я не стал бы раздумывать...
— Но ведь тут же не царь, а лишь его сатрап?
— Вот это и успокаивает меня... Однако пойду, узнаю.
Исаев оделся, нахлобучил шапку, достал из кармана перчатки.
Вдруг звякнул колокольчик и потом тише, еще два раза.
— Кто-то из наших, но не он, — прошептала Якимова и, подойдя к двери, приоткрыла ее.
В щелочку просунулась газета.
Якимова, недоумевая, взглянула на Исаева. Тот выхватил револьвер, мигнул.
Якимова схватила газету и метнулась в сторону. Дверь распахнулась, и на пороге выросла властная фигура Желябова.
Исаев смущенно опустил револьвер, Якимова отступила, давая дорогу.
Желябов твердо шагнул вперед, быстрым взглядом окинул переднюю, за его спиной появился Кибальчич. Глаза Якимовой вспыхнули радостью: «Жив!»
- У вас все благополучно? — шепотом спросил Желябов.
— Все хорошо... а что?
— Мы больше получаса бродили вокруг, городовой о чем-то совещался с дворниками.
— У них один разговор, — усмехнулся Исаев, — как бы тяпнуть по шкалику. Раздевайтесь.
— Хорошо бы так, — сказал Желябов, проходя в столовую. — А вдруг выслеживают? Вчерашний выстрел подлил масла в огонь. Вот газету захватили. Стрелявший уже осужден к повешению — завтра казнь!
— Завтра? — охнула Якимова. — Да кто же он?
— Юноша, исключенный из Луцкой гимназии, по фамилии Молодецкий, — с гордостью заговорил Желябов. — Хотя мы и не знаем его, — это настоящий герой! Он оправдал свою фамилию. Я взял бы его на самое ответственное дело.
— Совсем мальчик, — вздохнула Якимова. — Неужели не помилуют?
— Судил военный суд. Хотят устрашить нас, — нахмурился Желябов. — На эту казнь мы должны ответить новыми действиями. Я с этим и пришел, друзья. Давайте сядем.
Все уселись в столовой. Желябов энергичным кивком откинул назад длинные темно-русые волосы, положил на стол большие сильные руки, спокойным и твердым взглядом окинул собравшихся.
— Так вот какое положение, друзья. Сатрапы звереют и пытаются нас запугать. В ответ на завтрашнюю казнь распорядительная комиссия решила ускорить работы по подготовке покушения в Одессе. До десятого марта должен быть приготовлен динамит, запалы и все устройство для взрыва. В Одессе уже на днях начнутся приготовления к подкопу. Руководить работами по взрыву поручено Исаеву. Помогать будут Якимова и Фигнер. Общее руководство возложено на члена Исполнительного комитета Софью Перовскую, которая уже выехала в Одессу.
Николай Кибальчич останется в Петербурге, чтоб сосредоточить все силы на изобретении метательных снарядов. В случае неудачи в Одессе новое и, надеюсь, последнее покушение на тирана будет устроено в Петербурге. Вот и все, друзья. Есть ли вопросы? Возражения? Нет? Тогда прошу рассказать о ваших успехах.
— Может, пройдем в мастерскую? — спросил Исаев.
— Да, конечно. Я хочу посмотреть.
Желябов встал и, взяв под руку Кибальчича, пошел вслед за Исаевым и Якимовой.
Миновав темноту шкафа, Желябов шагнул в динамитную мастерскую и на миг остановился: на него пахнуло дурманящим едким запахом.
— Да тут задохнуться можно. Что же вы не открываете форточки?
— Открываем по ночам, чтоб не привлечь внимания, — сказал Исаев, — а запах ничего — мы привыкли.
Желябов посмотрел на окна, занавешенные тюлем; на столы, заставленные банками, склянками, колбами; на плиту с большими кастрюлями, на табуретки у плиты, где стояли медные тазы и чугуны.
— Однако у вас тут настоящая лаборатория.
Желябов прошел к плите и заглянул в один из чугунов:
— Это что за масло?
Кибальчич ваял со стола ложечку с длинной ручкой, зачерпнул капельку густой желтоватой жидкости и вышел на средину комнаты:
— Вот, смотри, Андрей Иванович!
Желябов сосредоточенно уставился на ложку, которую Кибальчич держал в вытянутой руке.
- Ну?
Ложка слегка наклонилась, и из нее скользнула на пол желтоватая капля. Мелькнула вспышка, и щелкнул легкий взрыв, словно выстрелили из маленького револьвера.
— Здорово! — воскликнул Желябов. ~ Что же это за масло?
— Нитроглицерин!
— Н-да! Штука серьезная... А вон там, в тазу, что за черное тесто?
— Так это же динамит!
— Вот как! Я не узнал. Раньше он был другого цвета.
— Делали из инфузорной земли, а теперь из угля.
— Сколько его?
— Пожалуй, с пуд будет.
— Хорошо! Славно! Ну, а если вся эта штука шарахнет?
— От комнаты да и от нас останутся только воспоминания очевидцев, — с усмешкой сказал Исаев.
Желябов прошелся по комнате, энергичным взмахом руки откинул назад волосы:
— Значит, живем на вулкане?
— Над самым кратером! — подтвердил Исаев.
— Отважно, но не особенно разумно... Вдруг оплошность, недосмотр, ошибка. Ведь тогда — катастрофа! Вы думали об этом? Ведь только сейчас я видел, что за адские смеси тут хранятся. А?
— Каждый член партии ставит свою жизнь на карту, — спокойно возразил Исаев.
— Но здесь поставлены на карту орудия и средства нашей борьбы, — повысил голос Желябов, и лицо его вдруг сделалось суровым. — Кто-нибудь из членов Исполнительного комитета знает, как приготовлять динамит?
— Знал Ширяев, но он в крепости...
— Вот видите... Да... Дела... Ну-ка рассказывайте, из чего вы сделали эту самую штуку.
— Нитроглицерин приготовляется довольно просто,— очень спокойно заговорил Кибальчич. — В смесь азотной и серной кислоты добавляется обыкновенный глицерин и перемешивается воздушной струей.
— Так, а потом?
— Из этой смеси нитроглицерин выделяется путем промывки в воде, обрабатывается содой и фильтруется через войлок.
— Как дважды два! — усмехнулся Желябов. — А пропорции?
Кибальчич достал блокнот с карандашом, написал составы и формулы.
— Спасибо, я запомню, — Желябов спрятал бумажку в карман. — А динамит?
— Уголь, нитроглицерин и азотнокислый аммиак... Или пироксилин растворяем в нитроглицерине. У нас разработан очень простой метод.
— Это надо бы знать и другим товарищам, но увы! — вздохнул Желябов и остановил взгляд на студенистой массе в другом тазу: — А это что?
— Гремучий студень!
— Да у вас тут черт ногу сломит, — улыбнулся Желябов. — Ладно, на сегодня хватит. Запомню пока самое главное. Ну, друзья, за дело! Не буду вам мешать, да и некогда. Завтра казнь Молодецкого, Нужны листовки... Кто проводит меня?
— Я провожу, — сказала Якимова.
— Хорошо. Прощайте! Будьте осторожны!
Желябов пожал руки друзьям:
— Пошли, Аннушка!
В передней, прощаясь, он задержал руку Якимовой в своей.
Серые глаза Аннушки засветились. Она всегда была спокойна, сдержанна, уравновешенна: Исаева и Кибальчича любила, как сестра. Но когда приходил Желябов, глаза ее вспыхивали, на щеках появлялся румянец. Желябов это видел и старался не оскорбить ее чувства.
— Аннушка! Попробуйте поменьше загружать Николая. Он должен думать над изобретением. Это очень важно. Может быть, этому изобретению и суждено решить участь тирана. Ну, прощай!
Аннушка проводила его теплым и ласковым взглядом.
Неудачный выстрел и поимка террориста у дома Лориса-Меликова потрясли Лизу. Она никак не могла освободиться от мысли, что схватили Кибальчича. Ночью Лизу преследовали кошмары. Снилось, что ее тоже схватили, одели в полосатое, остригли, заковали в кандалы.
Утром она встала с головной болью, но поспешила в училище, надеясь забыться за работой. Однако занятия не отвлекали. Все время думалось о Кибальчиче. Она сбивалась, путалась, говорила невпопад...
На большой перемене ей удалось заглянуть в газету. Оказалось, стрелял и был схвачен некто Молодецкий. «Что же происходит со мной? Как же я могла ошибиться? Неужели они так похожи с Кибальчичем, что невозможно различить?»
Лиза несколько раз, словно не веря собственным глазам, перечитала сообщение в газете и понемногу пришла в себя. Но, придя домой, опять стала думать: «А что, если Кибальчич не пожелал открыть своего имени и назвался Молодецким? Фамилия гордая, запоминающаяся... Вдруг боялся, что открытие подлинного имени может повлечь неприятности для родных... А ведь это красиво — умереть на эшафоте и даже не назвать себя!»
Подумав так, Лиза сразу поверила своей догадке. Кибальчич предстал перед ней в облике героя и мученика. Она в душе гордилась им. Но в то же время ей стало нестерпимо жалко Кибальчича. Лиза уткнулась в подушку дивана и заплакала горько, как по убитому.
Ее вывел из оцепенения звонок в передней. Пришел Сергей Стрешнев. Лиза отерла слезы и вышла ему навстречу.
— Ты плакала, Лизок? Напрасно! С Николаем ничего не случилось.
— Кик? Ты видел его?
- Нет, он же переехал... Но я видел одного верного человека, который хорошо знает того, кто стрелял. Этого юного героя — Молодецкого. Да, да. Никаких сомнений в верности сообщения быть не может.
— Правда, Сережа? — Лиза вспыхнула и благодарно пожала руку Стрешнева. — Эта ужасная сцена покушения потрясла меня. Ведь когда знаешь человека — все воспринимается острей. А я такая впечатлительная.
— Да, да, Лизок, я понимаю... Но теперь ты должна немного успокоиться.
— Нет, нет, не говори, — запротестовала Лиза. — Молодецкий совсем юноша. Мне его жаль не меньше. О, как жестоки они! Как бесчеловечны... Ведь завтра казнь.
— Ужасно! Ужасно, Лизок. Но старайся не думать. Надо успокоиться, забыться.
Стрешнев ушел после чая, в десятом часу. Лиза тут же легла в постель и сразу уснула...
Утром к ней вернулось хорошее настроение. После занятий Лиза пришла домой раскрасневшаяся от мороза, хорошо поела и прилегла отдохнуть в своей комнате.
Было тихо, лишь слышалось, как в столовой однотонно тикали большие часы. Вдруг кто-то пришел и громко заговорил на кухне. Лиза прислушалась и узнала высокий певучий голос кухарки Насти и густой низкий альт ее подруги, толстухи Марьи — судомойки из соседней кухмистерской.
— Была я, Настенька, на Семеновском-то плацу, ездила на конке. Голгофа! Страсти господни! Изревелась вся, идучи обратно.
— Неужели видела, как вешали несчастного?
— Ох и не спрашивай, Настенька! Ироды! Кровопийцы проклятые... Палач-то Фролка в красной рубахе вышел...
— Ну, а он-то, жалостливый, как же?
— Все думали, сникнет малый, в ногах валяться начнет. А он шапку стряхнул и орлом глянул на народ. Говорить начал было, да разве дадут барабаны...
— А из себя-то каков? — всхлипывая, спросила Настя.
— Пригожий такой. Роста не шибко большого, худенький. Чернявый. Волосы длинные, так и развевались на ветру.
«Боже, неужели он?» — простонала Лиза, и сердце ее сжалось, по телу пробежал озноб. Ей хотелось броситься на кухню и расспросить о всех подробностях, но Лиза на мгновение сдержала себя. «Нельзя. Я могу выдать себя и Сергея». Боясь, что она не сможет удержаться далее, Лиза быстро оделась, выбежала на улицу и пошла, сама не зная куда...
Мысли мешались с видениями, сердце то сжималось от страха, то начинало стремительно биться. Миновав несколько переулков, Лиза неожиданно оказалась на Екатерининском канале и, опустив глаза, пошла вдоль чугунной ограды.
Напротив Михайловского сада кто-то встал перед нею:
— Лиза!
Она испуганно приподняла голову и увидела большие карие* задумчиво-таинственные глаза Кибальчича.
— Как? Это вы? Не может быть...
— Да, это я. Здравствуйте, Лиза. Необыкновенно рад видеть вас... Но вы... вы встревожены... Что-нибудь случилось?
— Ох! — простонала Лиза, глаза ее закрылись, и голова упала на грудь. Еще бы мгновение и... но Кибальчич быстро подхватил ее.
— Лиза, что с вами? Вы больны?
— Нет, нет, ничего... Спасибо... Что-то вдруг закружилась голова.
— Не беспокойтесь, я вас провожу. Вам куда?
— Никуда. Я так... гуляю... Нет, нет, не могу поверить, что это вы... Ведь я все эти дни думала, считала... даже страшно...
— Что, что вы думали, Лиза?
— Думала, что стреляли вы... Мне показалось... ведь я видела псе.
— Тише, пожалуйста. Здесь ездит царь и повсюду шпионы.
— Ах, да... извините... Я такая неловкая... Лучше пойдемте. Мне теперь хорошо...
— А куда?
— Мне все равно. Куда угодно.
—- Тогда повернем обратно. Мне нужно в ту сторону. Разрешите вас взять под руку. Так будет лучше и меньше подозрений.
— Да, да, пожалуйста.
Кибальчич взял Лизу под руку, и они направились в сторону Каменного моста. Этот мост Кибальчичу нужно было осмотреть особенно тщательно. Вчера Желябов под большим секретом сообщил ему, что здесь намечено новое покушение на царя. Эта тайна была известна лишь трем членам распорядительной комиссии. Кибальчич должен был определить, возможен ли взрыв моста из-под воды, и рассчитать, сколько потребуется динамита.
Встреча с Лизой обрадовала и взволновала Кибальчича, но он ни на минуту не забывал об атом важном задании.
Опираясь на руку Кибальчича, Лиза постепенно успокоилась. Тревога в ее душе сменилась неожиданной радостью.
Разговаривая с Лизой, Кибальчич внимательно осматривал мост, сравнительно определял толщину арки и расстояние до воды. Из поля его зрения не ускользали ни городовые, стоявшие на своих постах, ни шпики, прогуливавшиеся по обеим сторонам канала.
Лиза не замечала, что мысли Кибальчича сосредоточены на другом. Да этого и нельзя было заметить. Кибальчич был внимателен, чуток, а между тем в это же самое время его мозг запечатлевал, словно фотографировал, устои и арку моста.
«Влюбленная парочка», не вызвав ни малейшего подозрения охраны, прошла на мост, постояла, облокотясь на перила, полюбовалась видом города и канала и потом благополучно затерялась в тихих переулках.
— Слава богу, мы миновали опасное место, — сказал Кибальчич, — извините, что мне пришлось взять вас под руку, Лиза.
— Ну что вы, что вы... Я так рада... что встретила вас... что все хорошо. Я думала, мне показалось тогда...
— А мне, Лиза, так жаль этого юношу, что я бы согласился оказаться на его месте... Может быть, у меня бы не дрогнул револьвер...
— Нет, не говорите, все это ужасно, — сказала Лиза. содрогнувшись. т
— Вам холодно? Ветер пронизывающий. Вы где живете?
— Да уж близко. Направо за углом третий дом.
— Я вас провожу.
Они свернули за угол и остановились у серого дома со львами у подъезда.
— Вот здесь на третьем этаже, шестая квартира, — указала Лиза. — Может, зайдете, Николай?
— Благодарю вас, сейчас не могу. Может быть, после с Сергеем... Он бывает у вас?
— Почти каждый день. Как он был бы рад увидеть вас... Что ему передать?
— Если все будет хорошо — на пасхе зайду... как-нибудь вечером...
Лиза подала руку:
— Очень жаль, так быстро... прощайте.
-= Простите, что я заставил вас столько пережить, — пожимая ее руку, сказал Кибальчич.
— Все прошло... Я так рада, что вы... что мы встретились.
— Спасибо, я тоже... Я тоже вспоминал о вас. Вы смелая и очень славная барышня.
Кибальчич взглянул в серые блестящие от радостных слез глаза Лизы и, поклонившись, замер.
Лиза улыбнулась и бегом поднялась по лесенке, скрылась за дверью.
Ранней весной восемьдесят первого года, когда западные газеты еще продолжали обсуждать взрыв в Зимнем, в Одессе началась подготовка нового покушения на царя.
Вместе с Софьей Перовской — небольшой, худенькой, миловидной, приехал рослый и сильный мужчина — агент Исполнительного комитета Николай Саблин. Он должен был взвалить на свои плечи все тяжелые работы по подготовке взрыва.
Они приехали уже с готовым планом покушения, утвержденным Исполнительным комитетом. Этот план состоял в том, чтоб выбрать одну из улиц, по которым царь поедет с вокзала на пристань, устроить подкоп под мостовую и заложить мину.
Приезжих встретила представитель Исполнительного комитета в Одессе — смуглая, красивая южанка Вера Фигнер и приютила у себя, как гостей.
Узнав, каким маршрутом поедет царь по городу, они избрали для покушения Итальянскую улицу и сняли там небольшое помещение в нижнем этаже, где открыли бакалейную лавку. Там же рядом отремонтировали небольшую квартирку. В этой квартирке и поселились, под видом хозяев, как муж и жена, Перовская и Саблин.
Подкоп решено было делать посредством большого бурава, который удалось заказать в Одессе. Помощником Саблина был приглашен рабочий Меркулов, здоровый краснощекий парень, которого хорошо знали Фигнер и Желябов.
Работа велась по ночам. Почва оказалась глинистая, тяжелая. Подкоп подвигался медленно. Но скоро из Петербурга приехали Исаев и Якимова. Они привезли динамит, запалы и другие приспособления для взрыва и стали помогать Саблину и Меркулову.
К концу апреля бурав пробился под камни мостовой. Казалось, это была победа. Но лаз оказался слишком узок, чтоб заложить динамит. Саблин с Меркуловым взялись за лопаты и стали расширять подкоп, а Исаев готовил взрывчатку.
Ночь под воскресенье была черной, гнетущей. Город окутали хмурые тучи — разразилась первая весенняя гроза.
Якимова, жившая с Исаевым под видом жены, промазывала банки с динамитом смолой и обклеивала плотной бумагой, чтоб не просочилась вода. Исаев приготовлял запал. Вдруг сверкнула молния и ударил гром. Исаев вздрогнул, и в тот же миг вспышка в самой комнате и трескучий, как выстрел, гром потрясли Якимову.
— Что, что случилось? — бросилась она к Исаеву.
Тот стоял бледный, подняв окровавленную руку.
— Ах, боже мой! Да ведь тебе же оторвало пальцы.
— Тише, Аннушка. Тише! Давай скорее бинт и вату. Хорошо, если этот взрыв примут за гром, иначе все погибло!
Пока Якимова доставала из саквояжа бинт, вату, йод, Исаев до боли скрутил раненую руку шнуром, чтоб остановить кровь. Он когда-то учился в медико-хирургической академии и знал, что следует делать. С помощью Якимовой он забинтовал руку и лег в постель, а Аннушка, несмотря на грозу, побежала к Вере Фигнер, у которой, как она знала, был знакомый доктор.
Убедившись, что взрыв не вызвал никаких подозрений у соседей (очевидно, его привяли за гром), Вера Фигнер приехала за Исаевым и перевезла его в больницу, к знакомому врачу. Работы по подкопу продолжались, словно ничего не случилось. Для установки мины решено было вызвать Кибальчича, который еще два года назад жил в Одессе под фамилией Иваницкого с Верой Фигнер, готовя покушение на железной дороге.
Но в мае пришла шифрованная телеграмма от Желябова, требующая прекратить работы. Отъезд Александра II в Ливадию откладывался до конца лета.
Оставшись в конспиративной квартире один, Кибальчич наконец получил возможность целиком отдаться изобретению метательного снаряда, о котором всякий раз напоминал Желябов.
Идея создания метательного снаряда (самовзрывающейся бомбы) созрела у него еще до отъезда Исаева. Кибальчич рассказал другу о своем замысле, и тот, поразмыслив, отозвался весьма одобрительно:
— Я согласен с тобой, Николай. Бомба должна быть начинена гремучим студнем, так как он обладает огромной взрывной силой и при добавлении камфоры безопасен в обращении. Согласен, что в капсуле лучше использовать гремучую ртуть. Но я решительно не вижу путей к созданию безотказного взрывателя. На одну детонацию при ударе рассчитывать нельзя. Ты должен найти какой-то оригинальный и более надежный способ. Хорошо бы добиться самовоспламенения.
— Ты прав, Гриша. Я с этого и решил начать. Бомба будет взрываться от самовоспламенения. — И вот, оставшись один, Кибальчич стал думать...
Снова были прочитаны десятки русских, французских, немецких и английских книг, проделано много опытов, пока Кибальчич; не нашел самого простого и верного способа. Смесь из бертолетовой соли, антимония и сахара вспыхивала от одной капли серной кислоты.
Теперь оставалось создать быстро горящий стопин (фитиль) и разработать конструкцию самого снаряда.
Кибальчич любил думать, прохаживаясь. В мастерской, в комнатах было мало места, и он предпочитал улицу. Вот и сегодня, отсидев несколько часов в мастерской над испытанием разных горючих смесей, он оделся и вышел.
Стояли первые дни мая. Зелень уже распустилась, но было зябко, с моря дул резкий ветер. В небе вихрились клочковатые дождевые тучи, навевая тоску. Но когда в синем просвете появлялось веселое весеннее солнце, сразу становилось тепло и радостно, и ветер уже не холодил, а приятно ласкал.
«Может, прояснится еще», — подумал Кибальчич и направился в Летний сад.
Навстречу, обогнав двух почтенных господ с тросточками, в черном пальто, без шляпы, широко шагал Желябов.
Кибальчич заторопился, обрадованно протянул руку:
— Что, есть новости, Андрей?
- Да, свернем куда-нибудь.
Они зашли в переулок. Желябов взял Кибальчича под руку и тихо заговорил:
— Одесское дело пришлось прекратить. Царица при смерти, и из-за этого Александр отменил поездку в Ливадию.
— Что же делать теперь?
— Как со снарядами? — поглощенный своими мыслями, спросил Желябов.
— Кажется, решение я нашел, но нужна еще большая работа.
— Значит, надо готовить взрыв моста, — твердо сказал Желябов. — На той неделе тиран переезжает в Царское Село. А на вокзал он ездит всегда через Каменный мост.
— Но ведь большую часть динамита отвезли в Одессу.
— Сколько осталось?
— Пуда два будет.
— А там четыре?
— Да. Всего сделали шесть пудов, как я и рассчитывал.
— Завтра я вызову наших телеграммой. Исаев уже выписался из больницы. Ему оторвало взрывом три пальца, но все же рука действует и он не выбыл из строя... Пока они едут, готовь провода, запалы, электрические батареи, а мы с Михайловым достанем каучуковые мешки для динамита.
— Хорошо бы, Андрей, еще раз проверить расчеты. Может, шести пудов окажется мало?
— Согласен, Что требуется от меня?
— Надо уточнить ширину пролета моста и измерить глубину канала.
— Это пустяки. Вечерком с кем-нибудь проедем на лодке и все сделаем.
На другой день, придя в конспиративную квартиру, Кибальчич осмотрел потайную щель на двери и нашел там записку:
«Мопс удрал. Охота не состоится. Занимайся своими делами. Буду на той неделе. Петр Иванович».
«Мопс» был царь, «Петр Иванович» — Желябов, «охота» — покушение. Кибальчич вздохнул и пошел в мастерскую делать опыты.
Вскоре установилась теплая весенняя погода. Кибальчич с утра работал в мастерской, а после обеда ездил на Елагин остров и там, гуляя в благоухающем лесу, думал. Устройство снаряда вырисовывалось все отчетливей и ясней. Кибальчич надеялся через несколько дней сделать пробную модель, чтоб показать ее Желябову.
Успокаивающая тишина леса, пахучие запахи листвы, хвои, цветов, серебристые трели птиц отвлекали от суровых раздумий и грозных дел. Кибальчич любил уходить подальше в лес и там сидеть, забывая обо всем.
Сегодня тоже, отыскав в лесу на берегу заводи старый пень, Кибальчич присел отдохнуть. Было тихо, безветренно. Могучие сосны дремали, отражаясь в сонной воде. Слышалось лишь, как серебристо перекликались малиновки да стрекотали кузнечики.
Кибальчич зажмурился, стараясь ни о чем не думать. Потом посмотрел на темную зелень воды и вдруг увидел серые, манящие глаза с пушистыми ресницами.
«Лиза! Опять Лиза!» — прошептал он, но изображение словно растаяло... Много раз Лиза являлась ему во сне, а иногда вдруг вставала перед глазами во время раздумий.
«Что такое, уж не влюбился ли я? — спросил сам себя Кибальчич. — Я не имею права думать о ней. Лиза невеста моего друга... Да и можно ли мне? Нет, нет! Я не могу предаваться душевным слабостям...» Кибальчич встал, встряхнулся и направился домой, где ждала его вечерняя работа. Надо было перевести с английского две статьи для журнала.
* * *
Кибальчич вернулся домой уже поздним вечером, однако было совсем светло — начинались белые ночи. Он распахнул окно и, не зажигая лампы, сел за работу. Быстро с листа перевел обе статьи и, встав, подошел к окну, вдыхая ночную прохладу, потянулся, раскинув руки. В теле ощущалась пружинистость и легкость. За окном была тихая белая ночь. Она манила, звала на набережную Невы под кудрявые липы. Но разгуливать по ночам было небезопасно... А спать не хотелось.
Кибальчич присел, задумался, и вдруг его осенило: «Знаю, знаю, знаю, как поступить с кислотой! Ее нужно поместить не в бутылочки, а в тоненькие пробирки, расположенные перпендикулярно друг к другу, с жестко закрепленными концами. А чтобы они разбивались при ударе — снабдить свинцовыми грузиками...»
Кибальчич
подошел к столу и стал делать набросок. С этой ночи началась вдохновенная
работа...
ГЛАВА
ПЯТАЯ
Император
переселился в Царское Село 10 мая, в субботу. В этот же день приехала княгиня
Юрьевская детьми и многочисленной прислугой. Ей отвели роскошные апартаменты
царицы. Сама же царица, более других нуждавшаяся в свежем воздухе, всеми
покинутая, осталась доживать последние дни в Зимнем. Так было угодно его
величеству.
Старый
Царскосельский дворец, обставленный с пышностью екатерининских времен, был
полон сановников, светских генералов и старых слуг, но дышал затхлостью,
казался мрачным, нежилым.
Екатерина
Юрьевская, немного пополневшая за зиму, но все еще изящная и красивая, всякий
раз с утра увлеченно занималась своими туалетами, чтоб за завтраком предстать
перед монархом свежей и цветущей. Но уже который день государь присылал
извинительные записки, прося завтракать без него. Каждое утро в Царское Село
приезжали великие князья, министры, знатные иностранцы. Александру приходилось
приглашать важных гостей к завтраку и обеду, а его возлюбленная вынуждена была
довольствоваться обществом своих детей и их воспитателей. Это оскорбляло,
мучило, тяготило.
Раньше, в
первые годы их любви, когда Екатерина Долгорукая была фрейлиной императрицы,
все выглядело иначе. Юная красавица блистала в роскошных туалетах и была
украшением величественных балов, самого богатого в Европе царского двора.
Она была
счастлива и в небольшом петербургском особняке, куда запросто заезжал
повелитель. Там у нее нередко бывали гости. Она милостиво, как царица,
принимала самых влиятельных финансовых воротил, могущественных промышленников и
железнодорожных откупщиков. Все они приезжали с богатыми дарами, прося, умоляя
замолвить словечко перед его величеством..
Потом, когда
начались покушения, ее «заперли» в Зимнем. И наконец она здесь одна, совсем
одна... Как райская птица в позолоченной клетке...
Екатерина,
кутаясь в соболий палантин, подошла к высокому окну. Под густой кроной старой
липы, дымя в рукава, зябко жались два переодетых жандарма.
Дождь только
кончился. У самого окна, на черных, намокших, еще голых ветвях столетнего дуба
висели прозрачные, словно из хрусталя, одинокие капли.
Екатерина
поежилась и, высвободив белую холеную руку, стала перебирать нитку жемчуга на
шее.
«Ужасно,
ужасно, я как в тюрьме. Всюду солдаты, полицейские, городовые, жандармы,
шпионы. Даже в сад выйти нельзя... А во дворце чужие холодные лица. И все
ненавидят меня. Все, даже лакеи...»
За окном
сверкнула молния, сердито зарокотал гром. Екатерина отошла к камину, села в
золоченое кресло, поставила ноги на коврик из леопардовой шкуры.
«Сегодня не
пришел ни к завтраку, ни к обеду. Значит, только ночью... Так можно умереть с
тоски...»
Вдруг дверь
приоткрылась, и в будуар важно, сохраняя величественную осанку, вошел
Александр.
— Ну что,
моя радость? Вижу, ты изволишь сердиться? Прости! Прости! Прости! — Он подошел,
поцеловал ее в щеку и сел рядом. — Ужасно устал сегодня. Выслушал три доклада
сразу. А потом еще пришлось совещаться по китайским делам...
— А обо мне,
наверное, и не вспомнил? — надувшись, сказала Юрьевская.
— Напротив,
я только и думал о тебе, моя радость. Высказывания пропускал мимо ушей.
Последнее время мне страшно надоедают все эти церемонии.
— Так почему
же я все время одна? Это становится непереносимым, целыми днями плачу. Ведь я
же молодая женщина...
— Да, да, и
еще такая красивая! — с ласковостью сказал Александр, целуя ее руки. — Винюсь,
винюсь, моя радость. Больше этого не будет! Может быть, позвать музыкантов?
— Нет, я уже
музицировала сегодня.
— Так что
же?
— Право, не
знаю... Меня гложет тоска. Тянет в Петербург, к людям. Сегодня читала
французские газеты. Так восторженно пишут о выставке Верещагина, а я не видела
ни одной картины.
— Как, разве
я не приглашал тебя в Зимний? Ах да, конечно же нет... Ужасно, какой стал
рассеянный... Впрочем, ничего хорошего. Наоборот, много мерзкого и даже
оскорбительного для меня. Этот Верещагин имеет способность во всем видеть
только плохое.
— Но парижане
в восторге. Я бы очень хотела.
— Что ж,
если угодно, я прикажу... картины доставят прямо сюда.
—- Правда? —
обрадованно воскликнула Екатерина; и ее большие, миндалевидные и пугливые, как
у газели, глаза лучисто заблестели. Она привстала и белыми лебяжьими руками
обняла дряблую, потрескавшуюся шею императора…
* * *
Через три
дня Александр завтракал в покоях княгини Юрьевской. Допив чашечку ароматного
кофе, он поднялся довольный и лихо, по-гусарски подкрутив усы, улыбнулся:
— Ну-с, Катенька,
я выполнил свое обещание. Картины уже развешаны во дворце. Идем, — и,
подтянувшись, подставил ей руку.
Картины были выставлены в большом
зале царскосельского арсенала, где уже дожидались граф Адлерберг и
Лорис-Меликов.
— Ну с, что
за картины вы привезли, граф? — спросил Александр, когда оба почтительно
поздоровались с Юрьевской.
— Тут
главным образом полотна о Турецкой войне, но также индийские и некоторые
другие.
— Отлично.
Начнем осмотр. Вас, граф, — кивнул царь Адлербергу, — как знатока живописи,
прошу быть нашим гидом, а Михаила Тариеловича, как героя Карса и Эрзерума, —
консультантом по военным событиям.
Оба
почтительно поклонились. Екатерина Юрьевская, польщенная такой честью,
горделиво выступила вперед, и вся группа медленно стала проходить по залу,
останавливаясь у каждой картины.
Рассматривая
индийские этюды, царь в душе дивился мастерству художника, однако молчал. Но
когда остановились у величественного «Тадж-Махала», он воскликнул:
— А ведь
недурно! Право недурно! Что вы скажете, господа?
—
Царственная картина! — восторженно прошептал Адлерберг.
— Да-с,
величественно! — подтвердил Лорис-Меликов.
—
Поразительно! — вздохнула Юрьевская. — Интересно бы там побывать.
— Вон как! —
улыбнулся Александр. — А что ж, пожалуй, такое путешествие заманчиво. Вы бы не
хотели, господа, проехаться в Индию?
— С
пребольшим удовольствием, ваше величество..
Пока
осматривали индийские и туркестанские картины, Александр был в отличном
настроении, улыбался, шутил. Но как только подошли к полотнам о
русско-турецкой войне, он нахмурился. Поблек румянец а на лице Юрьевской.
«Транспорт раненых», «Перевязочный пункт», «Панихида по убитым» — эта жестокая
правда о войне сжимала сердце.
А вот
леденящая душу картина-триптих «Часовой на Шипке». Все застыли на мгновение.
Метет, завывает пурга, но упрямо стоит на посту солдат в башлыке, сжимая
ружье... Пурга жестока — солдат одинок. Вот он скрючился, засунул руки в
рукава, нахлобучил башлык, но все еще держит ружье. Пурга сатанеет и злится.
Солдат уже замерз, его замело снегом. Только верх башлыка и штык торчат из
сугроба.
- Ужасно! —
вздыхает Юрьевская.
— Было и
такое... — сказал Лорис-Меликов.
— А в Париже
под этой картиной была кощунственная подпись,— заметил Адлерберг,—«На Шипке все
спокойно»!
Все
вспомнили, как в войну под таким заголовком печатались донесения с фронта.
Александр еще больше насупился и отошел к другой картине. «Шипка-Шейнаво».
На переднем
плане, на снегу, лежали трупы убитых. А вдалеке перед строем победителей,
кидающих вверх шапки, скакала группа командиров со знаменем. Впереди на белом
коне — Скобелев.
— Были
всякие случаи — на то война! — сказал, подходя, Лорис-Меликов. — Главное — мы
победили. И вот тому доказательство.
Царь, не
любивший Скобелева, поморщился и отошел к длинной картине, где он был изображен
сам, вместе братом Николаем Николаевичем — главнокомандующий русской армией.
Под картиной была надпись - «Под Плевной».
В правом
верхнем углу, на горке, была изображен группа военных в парадных мундирах.
Впереди, на раскладных стульчиках, расположились царь и великий князь Николай
Николаевич.
Вдалеке в
дыму и разрывах клокотала кровопролитная битва.
— Ты извини,
Катюша, но я не могу смотреть на это спокойно. Там внизу льется кровь
подданных, а мы братом сидим, как посторонние наблюдатели.
— А в
Париже, ваше величество, — поддакнул Адлерберг, — под картиной была
издевательская подпись «Именины царя».
Юрьевская вспомнила,
что третья, самая кровопролитная, битва под Плевной была в день именин
Александра 30 августа 1878 года. Вспомнилось ей полученное потом анонимное
письмо со стихами:
Именинный
пирог из начинки людской
Брат готовит
державному брату...
Она
побледнела, боясь скандала, и взяла Александра под руку. Но тот уже вспыхнул и
повернулся к ЛорисМеликову:
— Видите, до
чего доводит нигилизм. Это все результаты воззрений ваших социалистов. Крамола
проникла даже в живопись. Еще в Зимнем раздавались голоса в защиту Верещагина,
но я приказал на порог не пускать того якобинца и не покупать ни одной его
картины. Пусть едет с ними куда хочет.
Вошел
дежурный генерал, что-то прошептал Адлерберг и передал ему депешу. Тот,
прочитав, побледнел.
— Что, что случилось?
Дайте мне депешу! — вскричал Александр. Адлерберг молча протянул телеграфный
бланк, где от руки было написано: «Сегодня утром в девятом часу в Зимнем дворце
в бозе почила императрица Мария Александровна ».
Царь вслух
перечитал телеграмму. Все опустили головы. Даже Юрьевская склонилась перед этим
известием, но в ее глазах блеснул зеленоватый огонек радости. Она выпрямила
плечи и гордо подняла голову, инстинктивно почувствовав, что теперь ей суждено
играть главную роль в государстве.
После затяжных
майских дождей начало пригревать солнце и раньше обычного пошли первые грибы.
Желябов и
Кибальчич, обрядившись в купленное на толкучке старье, с плетеными корзинками,
спозаранку отправились в лес.
Избегая
людных улиц, не на конке, а пешком добрались до Смольного монастыря, на лодке
переправились через Неву на Охтинскую сторону и скоро оказались в большом
казенном лесу.
Вначале шли
по просеке, а потом свернули влево и напрямик, пробираясь сквозь подлесок в
бурелом, забрели в самые дебри.
Отыскав
небольшую полянку, присели на старой, поваленной ветром сосне, поставили рядом
корзинки.
— Ну, тут,
кажется, тихо, — сказал Желябов, снял картуз и громовым голосом гаркнул:
— А-у-у-у!
Эхо
запрыгало по выступам деревьев и смолкло. Никто не отозвался.
- Ты посиди
тут, Николай, а я обойду вокруг. Если появится кто подозрительный — стреляй без
предупреждения. Ясно?
— Хорошо! —
Кибальчич достал револьвер.
Желябов с
корнем вырвал молодую березку, обрезал комель и вершину, обстругал сучья и с
этой дубинкой отправился в чащу.
Кибальчич,
держа в руке револьвер, внимательно следил за лесом, время от времени
поворачиваясь, прислушиваясь к каждому звуку. Пели птицы, и глухо шумели
вершины могучих сосен.
У
вывернутого корневища ярко зеленела молодая липа. Кибальчич залюбовался на
мгновение. Вдруг какой-то серый комочек скользнул вниз и послышался слабый
писк.
«Неужели
птенец выпал из гнезда?» — подумал Кибальчич и подошел к липе. На траве, широко
открывая несоразмерно большой клюв, бился желто-серый бескрылый птенчик.
Кибальчич,
сунув в карман револьвер, осторожно поднял птенца и, держа в руке этот живой
бьющийся комочек, стал глазами искать гнездо. Но гнезда не было видно. Лишь
встав на край корневища и раздвинув ветви, Кибальчич увидел маленькое гнездышко
на стыке ветвей и, дотянувшись, осторожно положил туда перепуганного птенца.
— Ну что ты
там делаешь? — послышался голос Желябова.
— Да вот
птенчик выпал из гнезда, водворял его на место.
—
Водворял... А не боялся, что в этот момент могли схватить тебя самого и
водворить в надлежащее место?
— Нет, не
боялся, — улыбнулся Кибальчич.
— Ну, коль
не боишься, доставай свое изобретение! будем испытывать. Вокруг ни души.
Кибальчич
достал из корзины завернутую в тряпку банку из-под монпансье и осторожно подал
ее Желябову.
— Смотри не
урони, Андрей.
— Да уж будь
покоен, — улыбнулся Желябов, тряхнув пышной шевелюрой, — что-то очень легкая.
— Так там же
один механизм и капсула с пироксилином и гремучей ртутью. Я не делал заряда,
чтоб не производить большого взрыва.
— Правильно.
Надо испытать само устройство... Ну что же, кидать?
— Подожди,
Андрей. Тут должна быть сноровка. Нельзя делать очень резкого толчка. Нужно
кидать плавно, с усилением, чтоб снаряд не разорвался в руке.
- Это как же
так?
— Давай
попрактикуемся хотя бы на комке земли. Вот, гляди. — Кибальчич подошел к
вывернутому корневищу, взял ком земли и, делая большой замах, плавно бросил,
— Понятно, —
сказал Желябов и, откинувшись назад, швырнул банку на средину полянки.
Послышался звенящий удар и почти тотчас же взрыв, напоминающий выстрел. Дно
банки со свистом отлетело в сторону.
— Отлично,
Коля. Отлично, дорогой! — закричал Желябов и, обняв Кибальчича, стал его
тискать в могучих объятиях. — Ты молодчина! Талант! Гений! Теперь с тираном
будет покончено! Ведь с гремучим студнем, я думаю, рванет не так.
— Конечно, —
освобождаясь из его объятий, сказал Кибальчич, — студень тут бы сделал аршин на
пять воронку,
— Да ну? Вот
это изобрел. Браво! Но скажи, Николай, можно ли сделать про запас таких бомб
штук шесть?
— Нет,
нельзя. Сахар и антимоний не могут сохраняться долго. Бомбы следует начинять
лишь накануне употребления.
— Это жаль,
— вздохнул Желябов, — ну да ничего. Мы люди хотя и гордые, однако можем
повременить. Пока тиран в Царском Селе, к нему не подступиться. Сделаем
перерыв, тем более что на очереди очень важные дела.
— Андрей, а
не могли бы мы о делах поговорить дорогой? Сейчас мне хочется
продемонстрировать тебе еще одну модель.
— Вот как? —
удивился Желябов, и глаза его весело заблестели. — Ну-ка, ну-ка,
раскошеливайся. Что еще у тебя в корзинке?
— Да так,
пустяки... Однако... Ты присядь, отдохни немного. А еще лучше — вырежь мне
можжевеловый прут для лука. Вот тебе тетива. — И Кибальчич бросил крепкий
навощенный шнур.
Желябов,
достав нож, пошел в чащу и скоро вернулся с готовым луком.
Кибальчич
достал из корзины разборную стрелу, свинтил, насадил на нее медный наконечник,
приладил перья, а посредине привязал латунную трубку с тонким фитилем.
— Что-то ты
мудришь, Николай, — с улыбкой сказал Желябов, — этим ветхозаветным оружием не
только царя, а ворону убить мудрено.
— А вот
сейчас увидим... У тебя есть спички?
— Вот,
держи!
— А ты держи
лук. У тебя силы побольше. Натягивай тетиву до отказа, но так, чтоб стрела
лежала на луке трубкой кверху.
— Давай! —
Желябов натянул.
— Так,
хорошо. Цель в небо, а я подожгу фитиль. Как загорится — пускай.
— Поджигай!
— скомандовал Желябов, натягивая тетиву изо всех сил.
Кибальчич
чиркнул спичкой, поджег фитиль — и стрела взлетела. Но вот полет ее стал
замедляться. Еще мгновение — и она, переметнувшись, пойдет к земле, но в этот
миг фитиль догорел, послышался треск и из трубки посыпались искры, стрела
стремительно полетела вверх. Ее уж не стало видно, только огненная точка горела
в небе.
— Вот это
штука! — восторженно воскликнул Желябов. — Что это ты удумал, Николай?
— Это
китайская стрела!
— Китайская?
— Да.
Помнишь, я говорил тебе, что прессованный порох не взрывается, а горит, выделяя
огромную энергию.
— Да, да,
помню... Так что же?
—
Оказывается, китайцы этот секрет открыли еще три тысячи лет назад. Вот такие
стрелы ими применялись в военных целях. Это стрелы-ракеты.
— Так,
интересно... Я кое-что слышал о ракетах.
— Не
особенно давно усовершенствованные ракеты применялись и в русских войсках.
— Так что же
из этого следует? Ты думаешь пустить ракеты в Царское Село?
— Да нет же,
Андрей. Тут дело куда серьезней, чем убийство царя... Ты видел, как летела
стрела от маленькой трубочки?
— Еще бы!
— А если эту
трубку увеличить до габаритов вот этого дуба. Что тогда?
— Вот уж не
знаю.
— Она сможет
поднять целый снаряд, где можно поместить человека, а может, и двух. Такая
ракета может развить бешеную скорость и вырваться в заоблачное пространство. В
иной мир!
— Сейчас
много пишут об этом. Я читал Жюля Верна, как стреляли из пушки на луну.
Здорово!
— То
фантазия, Андрей. Из пушки нельзя выстрелить снарядом, в котором бы был
человек. Там огромная начальная скорость. А ракета поднимается медленно и лишь
потом развивает бешеную скорость. В этом существенное отличие
— Что же, ты
хочешь изобрести ракету, в которой можно было бы лететь на другие планеты?
— Да, Андрей
Я хочу подарить человечеству такой аппарат, который бы смог оторвать его от
земли.
— Это
гениальная мысль, Коля. И я горячо приветствую твои искания, но в будущем...
Даже сам готов полететь вместе с тобой на Марс... Но теперь нас ждут скучные
земные дела
— Какие же,
ведь царь недоступен?
— До конца
лета в террористической борьбе объявлен вынужденный перерыв. Но это не
означает, что партия бездействует. Решено усилить пропагандистскую работу,
создать новую типографию, возобновить выпуск «Народной воли». »
— Это
хорошо. Отлично!
—
Исполнительный комитет поручает тебе стать организатором и хозяином тайной
типографии Ты журналист — тебе и карты в руки
— Это так
неожиданно, Андрей, — растерянно проговорил Кибальчич. — Меня в партии знают
как техника, и вдруг... Но если комитет находит необходимым и доверяет — я с
радостью возьмусь за это дело
В
понедельник утром Кибальчич получил записку, написанную по-французски: «Буду в
седьмом часу. Жди. Катя».
Кибальчич,
догадавшись, что это Михайлов, стал укладывать вещи. В условленное время он
расплатился с хозяином и с двумя саквояжами вышел на улицу. Михайлов лихо
подкатил на рысаке. Он быстро посадил Кибальчича и крикнул лихачу:
— Гони!
Сильный
конь, всхрапнув, поворотил в переулок и пустился во весь дух. На Подъяческой
они рассчитались с лихачом и, пройдя через проходной двор, сели в просторный
извозчичий экипаж, где ждала молодая дама в кокетливой шляпке с вуалью.
— На
Подольскую! — приказал Михайлов.
Дама в вуали
— Прасковья Семеновна Ивановская была членом партии «Народная воля». По решению
Исполнительного комитета ей предстояло быть помощницей Кибальчича по
руководству новой тайной типографией. И теперь она, вместе с Кибальчичем —
аккерманским мещанином Агаческуловым, переселялась на новую квартиру как его
законная жена.
Извозчик
осадил у дома № 11, где приезжих встретил бородатый дворник в белом фартуке с
медной бляхой на груди. Он взял вещи и, указывая дорогу, пошел впереди.
Отомкнув в
первом этаже высокую, обитую клеенкой дверь, он впустил хозяев и, передав им
ключи, глуховато сказал:
— Уж вы
извольте передать паспорта для прописки. Хозяин наказывал... Теперь строго
насчет этого.,.
—
Пожалуйста! — Кибальчич, вытащив из кармана толстый купеческий бумажник,
протянул дворнику два паспорта на имя Агаческуловых и двугривенный на чай.
—
Благодарствую, барин, — с поклоном сказал дворник, — ежели что потребовается,
так я завсегда в том крыле, в подвале...
— Ну-с,
дорогие «супруги», — с улыбкой начал Михайлов, когда, проводив дворника, все
прошли в столовую, — прошу вас вести себя не особенно церемонно. Знакомы вы уже
давно, а все еще на «вы».
— Ничего,
работа сблизит, — приветливо улыбнулась Ивановская, поправляя темные густые
волосы, и с нежностью посмотрела на Кибальчича карими живыми глазами. Она
знала, каким уважением пользовался в партии «техник», и давно симпатизировала
ему,
— Ты,
Пашенька, сразу входи в роль «хозяйки», и тогда все пойдет, как надо. Николай
человек тихий, застенчивый, молчаливый. Если не тормошить, от него иной раз
слова не услышишь.
— Да, да, уж
вы, пожалуйста, не обижайтесь, Прасковья Семеновна, я иногда задумываюсь...
ухожу в себя...
— Ничего...
Мы все привыкли быть молчаливыми...
— Чтоб
особенно не скучали, — продолжал Михайлов, — завтра у вас появится прислуга. Ею
будет Людочка Терентьева, чудесная девушка иэ Херсона, участница подкопа под
казначейство. Ты, Пашенька, обучи ее набору — будет хорошей помощницей.
— Спасибо. Я
видела ее — очень славная...
— Ну,
пойдемте еще раз осмотрим квартиру, ~- предложил Михайлов, — и уточним, где
поставить ставок и наборные кассы. В прошлый раз мы выбрали спальню.
— Да, это
самая дальняя комната и, так сказать, — святая святых. Сюда никто из
посторонних не войдет, — поддержал Кибальчич.
Прошли в
спальню, осмотрели длинную высокую комнату с одним окном, где стояли широкая
кровать, зеркальный шифоньер и туалетный столик.
— Да,
бесспорно самая подходящая из всех, — вслух думал Михайлов. — Вот тут, в глухом
углу, можно поместить станок и кассы... и даже все это закрыть толстой портьерой.
— Чудесно!
Именно так и сделаем, — согласилась Ивановская.
— Тогда
решено, друзья, — заключил Михайлов. — Дня через два под видом багажа вам
привезут типографское оборудование. Возчиками будут наши люди. Они установят
станок, оборудуют кассы и сделают все, что нужно. Задумано возобновить издание
журнала «Народная воля» и начать выпускать «Рабочую газету»... Не пугайтесь.
Помощь в этом деле вам будут оказывать все члены Исполнительного комитета.
* * *
В первую
субботу после троицына дня Сергей должен был заехать за Лизой, чтоб после обеда
пойти на концерт. В Александрийском театре выступал знаменитый итальянский
трагик Томмазо Сальвини. Билеты достать было почти невозможно, но Стрешневу
помог присяжный поверенный Верховский, написав записку в дирекцию императорских
театров.
Сергея
Стрешнева ждали к обеду в четыре часа, но уже было около пяти, а он не
появлялся. Лиза, принарядившаяся и причесанная, в волнении перебирала веер,
прохаживаясь по комнате. «Уж не случилось ли беды? Вчера Сергей должен был
выступать в рабочем кружке...»
Мать раза
два заглядывала, спрашивала: не перепутала ли она время, точно ли пригласила к
четырем? Но Лиза отвечала, что он сам просил назначить обед на четыре, чтоб
успеть в театр.
Прошло еще
полчаса Отец Лизы, привыкший обедать в определенное время, не выдержал и
громко, так, чтоб услышала Лиза, крикнул из кабинета:
— Ну, мать,
вы с Лизой как хотите, а я больше не могу... Вели подавать...
Лизу тоже
звали к столу, но она отказалась и, закрывшись в своей комнате, продолжала
ходить, чутко прислушиваясь — не позвонят ли...
Лишь в
восьмом часу, когда в театр идти уже было поздно, послышался знакомый голос в
передней; и к Лизе, не снимая плаща, вбежал Стрешнев. Он глубоко дышал, лицо
пылало, глаза возбужденно светились.
— Лизок,
милая, прости великодушно, я не мог... Случилось такое, чего я никак не
ожидал... Впрочем, все хорошо, чудесно! Я прибежал, чтоб извиниться и
обрадовать тебя... Собирайся!
— Я давно
готова! — стараясь казаться спокойной, сказала Лиза. — Жду тебя.
— Да нет, не
то... Одень что-нибудь попроще. Мы идем в другое место... Знаю, ты будешь
обрадована.
— Как? Куда
же?
— На тайную
сходку. Я встретил Николая. Мы почти два часа бродили по городу... Он пригласил
обоих... Ты представить не можешь — будут выступать Перовская и Желябов.
— Что ты,
Сережа, где же это? — сразу забыв все треволнения и обиды, спросила Лиза.
— Точно не
знаю, но где-то близко... Нас ждет Николай.
— Неужели? —
воскликнула Лиза и, выпроводив Сергея в другую комнату, быстро стала
переодеваться.
В то
мгновение, когда Кибальчич, Лиза и Стрешнев на цыпочках вошли в просторную
комнату, там царила напряженная тишина. Из-под широкого абажура висящей лампы
падал мягкий желтоватый свет на сосредоточенные, одухотворенные лица чем-то
сродненных людей, собравшихся за чайным столом.
Почти под
абажуром, у самого стола, опершись на спинку венского стула, наклонив его
немного вперед, стояла стройная девушка с короткими вьющимися волосами, гордо
вскинув красивую голову. Зеленоватая кофточка с белым воротничком и темная
длинная юбка делали ее выше, изящней.
Рядом,
облокотясь на стоя и подперев подбородок сжатыми кулаками, застыл военный. По
другую сторону самовара — пожилая женщина в очках и старик с длинной белой
бородой в русской вышитой рубахе. Вокруг сидели и стояли еще несколько человек,
похожих на разночинцев.
Выждав, пока
прикроется дверь, девушка передохнула» и, слегка вздрогнув, продолжала читать
страстно, вдохновенно:
Пока
свободою горим,
Пока сердца
для чести живы,
Мой друг,
отчизне посвятим
Души
прекрасные порывы!
Товарищ,
верь: взойдет она,
Звезда
пленительного счастья,
Россия
вспрянет ото сна,
И на
обломках самовластья
Напишут наши
имена!
Грянули
аплодисменты. Девушку обступили, стали пожимать ей руки. Старая женщина в очках
подошла и поцеловала ее.
— Спасибо!
Вы выразили наши чувства. Спасибо!..
— Кажется,
мы опоздали, — прошептал Кибальчич Стрешневу.
— Как жаль,
а где же Захар?
— Вон там в
углу, кто-то к нему подсел.
Стрешнев
взял под руку Лизу и, указав па мужественное лицо, с длинными откинутыми назад
волосами и горящими глазами, прошептал: «Это Желябов!»
— Ах, вот он
какой! — впившись в него глазами, сказала Лиза. — А девушка, что читала
Пушкина?
— Софья
Перовская!
— Неужели?..
Удивительно Молодая женщина в очках, сидевшая где-то в тени, подошла к столу:
— Друзья! На
этом разрешите закончить. Благодарю всех! Просьба расходиться не сразу.
— Как?
Неужели все? — с горечью прошептала Лиза.
— Да. Мы, к
сожалению, опоздали, — сказал Кибальчич. =— Но я приглашу вас в другой раз...
Обязательно, — он протянул руку. — Не сердитесь. Я был очень рад вас видеть...
Прощайте! Прощай, Сергей, меня зовут...
Первыми
вышли двое молодых людей, за ними Перовская и Желябов, а потом Кибальчич...
Лиза и
Сергей спускались с лестницы вслед за военным и стариком. Тот глухо бубнил:
— Признаюсь,
я первый раз слышал, как говорил Захар. Это, батенька мой, невиданно! Я ведь
слыхал и Владимира Соловьева и самого Победоносцева. Куда! Разве можно
сравнивать. Это — Цицерон! Это факел, способный зажечь то, что, кажется, и
гореть-то не может, Да-с...
Когда вышли
на улицу, старик с военным свернули в сторону. Лиза взяла под руку Сергея.
— Сережа,
кто же такой Захар? О ком они говорили?
Стрешнев
оглянулся и, приблизившись к Лизе, таинственно прошептал:
—
Захар — это Же-ля-бов!
Подкопщица
из Херсона Людочка Терентьева оказалась статной, миловидной девушкой с веселыми
голубыми глазами, с пышной золотистой косой. Она была полной противоположностью
смуглой, привлекательной, но холодноватой и строгой Ивановской. Людочка,
явившись в тайную квартиру, сразу почувствовала эту противоположность, хотя уже
давно была знакома с Ивановской, и как-то смутилась, застеснялась:
—
Здравствуйте, Прасковья Семеновна, я пришла, как мне было сказано... я готова
быть служанкой и выполнять любую работу...
Холодноватое
лицо Ивановской вдруг озарилось доброй улыбкой:
— Людочка,
да что ты дичишься, милая, ведь мы же свои люди! — Она подошла к Терентьевой,
поцеловала ее, ласково обняла. — Ты так расцвела и похорошела, что я, право, не
знаю, как и быть...
— А что?
Разве я не подхожу? Я же любую работу могу... — с тревогой сказала Людочка.
— Знаю,
знаю, милая. Эта история с Херсонским казначейством сделала тебя знаменитой в
партии... Неужели ты тоже участвовала в подкопе?
— Да, и в
подкопе, и на конфискации была, и десять тысяч для партии тайно привезла в
Одессу.
— Отважная!
— улыбнулась Ивановская и, несколько отойдя, еще раз изучающе осмотрела
Терентьеву. — Да, милая, ты совсем не подходишь для роли служанки... А если мы
и примем тебя на эту должность — будет больше вреда, чем пользы.
— Почему же?
— с грустью спросила Терентъева.
— За тобой
тотчас начнут увиваться молодые дворники, да еще, чего доброго, и городовые.
Что же мы будем делать тогда?
Людочка
гордо вскинула голову:
— Не
беспокойтесь, Прасковья Семеновна, я сумею дать отпор.
— Вот
этого-то я и боюсь, милая. Они впадут в ярость и могут навредить еще больше.
— Да? Что же
тогда делать... Неужели все сорвется? — упавшим голосом спросила Людочка.
— Нет,
придумаем выход. Ты очень нужна. Сам Желябов тебя рекомендует. Пожалуй,
пропишем, как родственницу, приехавшую погостить, а под видом прислуги устроим
Аннушку — наборщицу из разгромленной типографии на Саперном. Она не попала в
облаву и уцелела.
Ивановская
подошла к Людочке и взяла ее за руки:
— Так будет
хорошо. А без Аннушки нам все равно не обойтись. Ну что, довольна?
— Благодарю
вас, Прасковья Семеновна. Можно вас поцеловать?
— Ну конечно
же, — улыбнулась Ивановская.
Людочка
поцеловала ее в щеку и таинственно спросила:
~- А как же
хозяин квартиры? Вы уже познакомились?
— Да,
познакомились. Он человек замкнутый, молчаливый и трудно сходится с людьми, но
в общем очень славный и умница. Я вас сейчас познакомлю...
— Нет, нет,
потом, — запротестовала Людочка, снова почувствовав смущение.
— Ну полно,
Людочка. Посиди тут минутку-другую,— Ивановская вышла в соседнюю комнату и
скоро вернулась с Кибальчичем.
Людочка,
взглянув на невысокого, худого человека в черном сюртуке, подчеркивавшем
бледность его лица, с высоким лбом, на который спадали с боков космы темных
волос, потупилась. Кибальчич, о котором столько говорили, представлялся ей
романтическим героем, похожим на Желябова, и вдруг...
— Вот
познакомьтесь, Николай Иванович, это Людочка Терентьева, — очень просто и
задушевно сказала Ивановская.
— Очень рад!
Много слышал о вас, — сказал Кибальчич и протянул худую белую руку.
Все сели у
стола.
— Я
предлагаю прописать Людочку как родственницу, — сказала Ивановская, — а
прислугой возьмем Аннушку.
—
Пожалуйста. Я согласен.
Наступило
молчание.
— Людочка —
участница подкопа в Херсоне, — чтоб поддержать разговор, сказала Ивановская. —
Она единственная, кому удалось скрыться.
— Очень
приятно. Я буду рад с вами работать, — сказал Кибальчич. — Пожалуйста,
устраивайтесь, располагайтесь... Прасковья Семеновна вам поможет, а меня прошу
извинить — есть срочная работа.
Кибальчич
поднялся и, поклонившись, прошел в соседнюю комнату.
— Ну что,
каков хозяин? — спросила Ивановская.
— Не знаю...
Почему же он так быстро ушел?
— Очень
занят: пишет статью для «Народной воли». Он ведь не только «техник», но и
ученый, изобретатель, журналист и философ.
— Правда? Но
какой-то странный... И уж совсем-совсем не такой, каким я его представляла.
Ивановская
улыбнулась. Она знала, что Людочка еще в Одессе была влюблена в Желябова и все
другие мужчины для нее не существовали.
Поздним
вечером, когда Санкт-Петербург, утихая, погружался в сон, во двор дома, где
была тайная типография, вошел щеголеватый господин в цилиндре, с тросточкой, с
нафабренными усами. Он важно прошествовал в подъезд и трижды дернул ручку
звонка. Ему долго по открывали, но он не спешил звонить вторично, терпеливо
дожидался, В подъезде было тихо, очевидно соседи уже спали. На дворе вступала в
свои права безмолвная белая ночь.
Наконец в
передней послышались шаги и женский голос тихо спросил:
-— Кто там?
— Федор
Николаич! — негромко ответил щеголеватый господин. Дверь тотчас отворилась; и
Александр Михайлов, поставив в угол тросточку и бросив на столик цилиндр,
горячо стал пожимать руки Ивановской, Людочке, Кибальчичу, Исаеву.
— Ну что,
все ли хорошо у вас? Удалось ли начать работу? Ведь я две недели пробыл у наших
людей в Москве...
— Все
отлично, Александр! Печатаем первый номер, — сказал Кибальчич. — Пойдем,
убедишься сам.
— Неужели? Я
необыкновенно рад, друзья. Пойдемте скорей!
Все прошли в
дальнюю комнату, где стоял печатный станок, лежали кипы бумаги и пахло
типографской краской.
Станок
представлял собой плоскую чугунную раму с гладким цинковым дном, в которую были
вставлены свинцовые полосы шрифта, стиснутые с боков зажимами так, что шрифт
находился на одном уровне с краями рамы.
— Ну, как же
вы печатаете? — спросил Михайлов.
— Сейчас
покажем. — Исаев встал к станку и взял за ручку широкий, тяжелый каток с валом,
обитым гуттаперчей и сукном, который передвигался по краям чугунной рамы.
Ивановская,
расположившись напротив Исаева, тонким каучуковым валиком прошлась по мраморной
доске, где была растерта краска, а потом по шрифту. Людочка аккуратно положила
на шрифт лист белой бумаги. Исаев двумя руками прокатил по раме и бумаге
тяжелый каток.
Людочка
быстрыми пальцами ловко отодрала от шрифта бумагу:
— Вот,
пожалуйста! — и подала Михайлову.
— Недурно!
Право, недурно, друзья! — Михайлов подошел к окну и стал читать вслух:
— «Агенты
Исполнительного комитета выследили Жаркова и убили его у Тучкова моста на льду
Малой Невки.
Оглушенный
кистенем, шпион упал, крича о помиловании, обещая во всем признаться. Несколько
ударов кинжалом прекратили эту позорную жизнь, и через час только замерзший
труп предателя свидетельствовал о совершившемся акте правосудия, доказывая
собою, что в России хотя и редко, но все же иногда торжествует справедливость и
получает достойную кару предательство».
—
Великолепно, друзья! Очень четко и ясно! — воскликнул Михайлов. — И... отлично
написано. Пусть предатели знают, что им не уйти от возмездия.
— Александр
Дмитриевич, это тот Жарков, что выдал тайную типографию «Черного передела»?
— Да, тот...
А что, есть в номере о разгроме нашей типографии в Саперном?
— Да, и
очень подробно,— сказала Ивановская.— Людочка, найди первые страницы.
Людочка
подала несколько отпечатанных листов. Михайлов взглянул на титул:
Листок
„НАРОДНОЙ ВОЛИ"
Революционная
хроника
— Хорошо!
Внушительно! Это я возьму, посмотрю дома... Ну что же, друзья, все идет
отлично! Благодарю вас! Продолжайте работу, а меня извините — должен поговорить
с Николаем Ивановичем.
Он взял
Кибальчича под руку и прошел с ним в столовую...
— Так вот,
дорогой друг, — закинув ногу на ногу и удобно развалясь в кресле, начал
Михайлов, когда оба уединились в столовой, — помимо террористической, нам еще
надлежит вести борьбу теоретическую. И эту последнюю не только с врагами, но и
с друзьями... Ты помнишь, Николай, сколько у нас уцелело номеров «Народной
воли» с «Программой Исполнительного комитета» после разгрома типографии в
Саперном?
— Кажется,
экземпляров двести.
— А между
тем «Программа» имела широкое распространение в России и даже проникла во
многие страны Европы.
— Да, это
так, — согласился Кибальчич, — я сам читал статьи во французских и швейцарских
газетах.
— Наши
зарубежные друзья и эмигранты осуждают «Программу»? Ведь так?
— Да,
находят ее слишком резкой.
— Еще бы!
Им, живущим в странах, где давно уже нет деспотизма, многое режет слух. Ведь в
«Программе» написано с железной прямотой: «...мы видим, что народ находится в
состоянии полного рабства, экономического и политического. Как рабочий — он
трудится исключительно для прокормления и содержания паразитных слоев; как
гражданин — он лишен всяких прав»
«Поэтому
мы полагаем, что, как социалисты и народники, мы должны поставить своей
ближайшей задачей — снять с народа подавляющий его гнет современного
государства, произвести политический переворот с целью передачи власти народу.
Этим переворотом мы достигнем: во-первых, того, что развитие народа отныне
будет итти самостоятельно, согласно его воле и наклонностям; во-вторых, того,
что в нашей русской жизни будут признаны и поддержаны многие, чисто
социалистические принципы, общие нам и народу.».
— Ну да, да,
конечно, они против активной политической борьбы, — поправив волосы на высоком
лбу, горячо заговорил Михайлов. — Многие считают, что нужно стремиться к
экономическим улучшениям, а это можно сделать и без захвата власти.
— Нет, это
невозможно, — убежденно сказал Кибальчич. — Как же можно передать землю народу,
а заводы и фабрики рабочим, не обладая политической властью? Как можно, не
будучи у власти, осуществить свободу совести, слова, печати, сходок? Как можно
ввести всеобщее избирательное право?
— Я рад,
Николай, что ты тверд и непоколебим в своих взглядах. И я прошу тебя от лица
Исполнительного комитета написать статью в защиту нашей «Программы». Нужно
убедить маловеров и дать отповедь тем, кто склоняется на сторону врагов.
— Об этом
меня уже просил Желябов.
— Вот и
отлично! Я очень рад, что он с тобой говорил. Вряд ли кто-нибудь сможет это
сделать лучше тебя. Конечно, сам Андрей мог бы произнести блестящую речь, но,
ты знаешь, — Михайлов даже махнул рукой, — писать он совершенно не умеет...
Говорят, в бытность студентом, он никогда не вел записей... А вот если бы
собрать сходку и записать его речь слово в слово — было бы замечательно! Но,
увы, Андрей уехал на Волгу...
— Не знаю,
сумею ли я, Саша, выполнить это поручение, но стараться буду. Я думал над этой
темой и даже придумал название статьи.
— Ну-ка,
ну-ка?
—
«Политическая революция и экономический вопрос».
— Славно!
Именно в этом — острие полемики! И сколько мне помнится, в народовольческой
литературе еще не появлялось серьезной статьи на столь важную тему.
— Тема
философская, трудная, и я должен многое прочесть и обдумать, прежде чем взяться
за перо... но буду стараться... Я даже начал думать...
— У тебя уже
есть замысел?
— Нет, так,
кое-какие мысли.
— Если не
секрет — я бы хотел послушать.
— Что ты,
Саша, какие могут быть от тебя секреты, — смущенно улыбнулся Кибальчич, —
напротив, я очень рад с тобой посоветоваться... Мне кажется, в вводной части
статьи следует сказать о своеобразных особенностях нашей борьбы.
— Это о
каких же?
— Да, ведь
согласись, Саша, что ни одной общественно-революционной партии в Европе не
выпадала столь трудная задача, как нам. Ведь мы одновременно со своей основной
целью — социально-экономической, должны взять на себя еще работу разрушения
системы политического деспотизма, то есть то, что везде в Европе уже сделано.
Да и заметь, сделано не социалистами, а буржуазными партиями.
— Верно!
Абсолютно согласен с тобой, Николай.
— Нам
несоизмеримо трудней. Наша борьба требует огромных жертв. Но в окружающей нас
политической обстановке есть и выгодная сторона. Политический строй России,
ненавидимый народом, должен, несомненно, пасть. И этот строй, доведший народ до
голода и вымирания, роет могилу для того экономического порядка, который он
поддерживает.
— Браво,
Николай! Браво! Это верная мысль.
— Далее, —
увлеченно продолжал Кибальчич, — я отвечу социалистам различных оттенков на их
возражения" против политической части нашей «Программы». Они делятся на
три категории, я бы хотел поговорить лишь о тех наших антагонистах, которые
ссылаются на Маркса.
— Так,
так... Это весьма интересно.
— Маркс в
своем «Капитале» доказал, что экономические отношения и формы общества лежат в
основе всех других общественных форм — политических, юридических и т. д.
— Да, это
верно, — согласился Михайлов. — А наши антагонисты, ссылаясь на Маркса, делают
вывод, что всякое изменение экономических отношений может произойти лишь в
результате борьбы в экономической сфере, и утверждают, что никакая политическая
борьба, никакая революция не способна вызвать экономический переворот.
— Вот как?
Но ведь это же искажение взглядов Марка?
-
Безусловно. Вот слушай, у меня выписано одно место из его «Гражданской войны во
Франции», где он определяет исторические причины Парижской коммуны.
Кибальчич,
найдя нужную запись, приблизился к Михайлову:
— «Это была
найденная, наконец, политическая форма, в которой должно осуществиться
экономическое освобождение труда...» А? Что ты скажешь? Теперь слушай дальше:
«Поэтому Коммуна должна была служить рычагом для разрушения экономических
основ, на которых зиждется существование сословий, а следовательно, и
сословного господства».
— Мудро! Ты
молодец, Николай, — возбужденно заговорил Михайлов. — Очень разумно бить наших
противников ими же приготовленным оружием. Славно! Очень славно! Уверен —
получится превосходная статья.
— Только не
надо меня торопить, Саша. Я не могу так... Я люблю основательно...
— Не будем
торопить. Не будем. Наметим в третий — даже в четвертый номер... Однако ты
работай, пока есть запал. Помни, Николай, сейчас это — главное дело! Мы должны
выиграть теоретическую борьбу. Только тогда за нами пойдет народ.
В
воскресенье Лиза Осокина была приглашена на именины к двоюродной сестре Кате
Острогорской.
Острогорские
— родственники по матери — были чванливые и богатые люди, и Осокины с ними
встречались нечасто. Но на этот раз Лизе никак нельзя было не поехать — Кате
исполнялось двадцать лет...
Сергей
Стрешнев приглашен не был — Острогорские о нем даже не знали. Лиза
поехала одна.
Именины
праздновались не на даче, куда обычно на лето перебирались родители, а в
городе, на большой казенной квартире, где жили сестры и братья Кати.
Молодежи
собралось порядочно, главным образом военной, так как братья Кати были
«михайлонами» — учились в Михайловском артиллерийском училище.
Сразу
же, как только вышли из-за стола, начались танцы. Лизу приглашали наперебой, но
она отказывалась и чувствовала себя стесненно, скованно. В большой зале
ок на были распахнуты, но все же было душно, хотелось на воздух. И когда
«дежурный юнкер» объявил, что решено ехать на лодках, все обрадованно
зашумели и стали выходить на улицу.
Две
большие лодки с весельниками и гитаристами были наняты еще вчера и теперь
ждали на Фонтанке, недалеко от дома.
Молодежь
шумно расселась. Зазвенели гитары, и лодки скоро вышли на Неву напротив
старинного дома Петра Великого.
—
Держитесь в сторону Нового Арсенала, — раздалась команда, — посмотрим
Михайловскую академию!
Лодки
медленно поплыли против течения. Лиза, в окружении юнкеров в белых кителях,
сидела в последней лодке, любовалась величественной панорамой столицы
и тихонько пела вместе со всеми.
У
Александровского моста лодки развернулись и поплыли обратно, в сторону
Васильевского острова. Когда проплывали мимо суровых гранитных бастионов
Петропавловской крепости, у Лизы сжалось сердце. Ей захотелось побыстрей
миновать это страшное место и сойти на берег.
Но вот
уже и Стрелка со знаменитой Биржей и величественными ростральными колоннами. А
дальше — университет и Академия художеств с гордыми египетскими
сфинксами...
Было
сумеречно и тихо. Лодка плавно плыла по течению. Гитаристы играли вальсы
Штрауса. Все любовались Университетской набережной.
Около
академии, на гранитных ступеньках, ведущих к реке, Лиза заметила молодого
человека с черной бородкой, в широкополой шляпе. Он сидел задумавшись и
не обращал внимания на проплывавшие мимо лодки.
«Боже мой,
да это же Кибальчич, — подумала Лиза. — Только он может так отрешаться от всего
сущего... Однако что же делать?.. Как же сойти?»
Она тронула
за рукав брата Кати:
— Боря! Мне
надо навестить больную бабушку. Это рядом. Можно мне сойти?
— Совсем? —
удивился румяный юнкер.
— Да, мы с
Катей договорились. Очень надо.
— Ну, если
договорились, я прикажу, — и он велел весельникам править к берегу.
Лиза,
высадившись у спуска, поднялась на набережную и почти бегом заспешила туда, где
сидел Кибальчич. Сердце вдруг стило колотиться так сильно, что она уменьшила
его стук и пошла медленней, пытаясь успокоиться,,,
Кибальчич
сидел неподвижно. Он любил летние петербургские вечера и белые ночи. В их
торжественной тишине хорошо думалось и мечталось...
В центре,
где он жил, было людно и суетливо. На улице попадались навстречу одни и те же
гуляющие: отставные чиновники и военные, отошедшие от дел, старые холостяки и
просто бездельники, не знавшие, как и где убить время. Иные уже так
примелькались, что казались знакомыми и даже порой хватались за шляпы, чтоб
раскланяться. И хотя сейчас многие из «гуляющих» выехали за город, но
оставшиеся, почувствовав «одиночество», искали собеседников, пытались
познакомиться, разговориться.
Кибальчич,
если выпадало свободное время, уезжал подальше от дома, где его никто не мог
потревожить. Сейчас, сидя на гранитной ступеньке, он смотрел на серую, с
нежнейшими радужными разливами гладь Невы и думал о разговоре с Михайловым.
«Я напишу
статью. И пожалуй, напишу неплохо. Но что она может дать народу? Какую принесет
пользу? Ее прочтут и поймут очень немногие. Сотни, ну, может быть, тысячи
людей. А нам нужно поднимать миллионы! В «Программе» сказано: «Главная задача
партии в народе — подготовить его содействие перевороту и возможность успешной
борьбы на выборах после переворота».
Чтобы
поднять миллионы, нужно быть с ними, жить их интересами, знать их души. Желябов
в этом отношении мудрее всех. Он вышел из гущи народа и опирается на
91
народ. Живет его жизнью. И сейчас он уехал на Волгу, чтоб там создать и
укрепить отделения «Народной воли». Он всегда с народом. Народ — его стихия! Я
верю: за ним могут пойти тысячи и миллионы... Но Желябов один! Похожих на него
— единицы. А их, Желябовых, нам нужны многие тысячи — только тогда мы сможем
поднять народ и свершить переворот...»
Перед
глазами, кружась, медленно пролетел зеленый листик и упал в воду. Кибальчич
поднял глаза. За парапетом, улыбаясь ему, стояла Лиза. Грудь ее вздымалась от
волнения, и на ней золотом отсвечивала пышная коса.
— Лиза! Как
же вы оказались здесь?
— Увидела
вас и сошла с лодки... Была на именинах у сестры.
Кибальчич
быстро поднялся, пожал протянутую руку:
— Спасибо! Я
очень рад... Но как же вас отпустили? А Сергей?
— Его не
было... А я просто сбежала...
— Помню,
тогда, зимой, вы поступили так же решительно... Помните?
— Разве это
можно забыть?..
Кибальчич
взглянул на ее нежное, зарумянившееся лицо с серыми задорными глазами, в
которых сквозила ласка, любовь и радость, тихо сказал:
— А вы все
такая же, Лиза...
«Какой же
мне быть в двадцать лет, когда сердце полно любовью?» — подумала Лиза и хотела
что-то ответить, но лишь вздохнула и потупилась. Кибальчич понял ее смущение,
но тоже ничего не сказал. Оба молчаливо глядели на необъятную ширь Невы, на подернутые
дымкой дворцы на другом берегу.
— Мне было
очень обидно тогда, зимой, на сходке. Пришли к самому концу, и нам не удалось
услышать, как говорил Захар.
— Да, об
этом стоит пожалеть... Он, когда говорит, преображается. Удивительно! Я всегда
восхищаюсь. Но как-нибудь я вас приглашу.
— А вы
будете выступать?
— Я? —
удивился Кибальчич. — Ну нет, Лиза, я не умею. Для этого нужен особый дар.
— А я
уверена — вы можете! Я сразу это почувствовала. С первой встречи.
— Увы! —
улыбнулся Кибальчич, — Вы ошибаетесь, Лиза. Я не оратор, и вообще — я играю
весьма и весьма скромную роль.
— Нет, нет,
не говорите, — запротестовала Лиза. — Я не хочу, чтоб вы так говорили.
— Почему?
— Потому что
вы совсем не такой... Я знаю. Вот скажите лучше, если б для партии, для народа
было нужно, вы бы прыгнули в Неву?
— Право, не
знаю, — смущенно улыбнулся Кибальчич.
— А я знаю —
вы бы обязательно прыгнули. И я бы прыгнула, хотя совсем не умею плавать. А вот
Сережа бы не прыгнул.
— Почему?
— Он не
такой. Он очень славный, очень хороший, и я люблю его... как брата, но он не
способен на подвиг. Он создан для тихой жизни.
— Но ведь вы
же его невеста, Лиза?
— Да, но я
не выйду за него замуж. Это я поняла, как увидела вас.
— Нет, Лиза,
вы не должны так думать. Сергей очень хороший и преданный друг.
— Конечно. Я
его ценю. Все же...
— Тут сидят
какие-то люди, — шепотом сказал Кибальчич. — Давайте пройдемся по набережной.
— Хорошо.
Только возьмите меня под руку. Становится прохладно.
Кибальчич
взял Лизу под руку, и она, припав к нему, почувствовала себя счастливой.
Шли и
молчали. Было тихо и светло, но свет был приглушенный, рассеянный, без теней и
контрастов. Небо казалось голубовато-пепельным, но беспредельно высоким; и в
нем за Невой, за далекой темной зеленью Александровского сада, тускло
поблескивал золотой шелом Исаакиевского собора.
Любуясь
величественной и гордой красотой Дворцовой набережной, они перешли мост и,
выйдя к Адмиралтейству, присели на скамью под столетними липами. Кибальчич взял
Лизину руку, с нежностью посмотрел в глаза:
— Вам хороню
сегодня?
Лиза
поправила мантильку, улыбнулась:
— Да,
Николай Иванович, я благодарю бога, что он послал нам эту волшебную ночь и
что... — она опять замолчала, потупилась.
— Вы
довольны, что мы встретились?
— Да, да, я
очень рада, что увидела вас. Я так мечтала об этом... А вы? Вы довольны?
— Я тоже
рад, Лиза. Я много думал о вас. Только чувствую большую неловкость перед
Сергеем. Ведь мы друзья... Я не имею права быть с вами. Да и не только поэтому.
Я вообще не имею права предаваться чувствам. Проявлять слабость духа... Я
должен немедленно уйти.
— Нет, нет,
только не сейчас. Умоляю! Я еще хочу вам сказать, — и Лиза крепко сжала руку
Кибальчича, словно боясь, что он встанет и уйдет. — Я должна вам сказать, что
вы для меня стали самым дорогим человеком. Да, да, вы должны верить мне.
— Я верю,
Лиза, но, право...
— Нет, не
возражайте, пожалуйста, я должна сказать вам все, что на душе... Может быть,
больше не будет случая. Я должна... Вы должны мне поверить. И если вам будет
нужен, необходим верный, преданный друг, готовый на все, на любую жертву, —
дайте знать мне.
— Что вы,
Лиза! — попытался остановить ее Кибальчич.
— Да, да,
это говорит мое сердце, моя душа. Я знаю, вы не принадлежите себе. Но вы тоже
имеете право на счастье. О, если б я могла его вам дать, — я готова была бы на
все!
— Лиза! Вы
чудесная самоотверженная девушка. Вы именно та, о которой я когда-то мечтал, —
горячо сжав ее руку, заговорил Кибальчич. — Но я дал зарок... Я не могу вас
обречь на страдания и гибель. Я не имею права на личное счастье — оно удел
других.
— Нет, нет,
не говорите! Я готова на все: в Сибирь, в ссылку, на каторгу — только бы быть с
вами.
— Лиза,
неужели это правда? — зардевшись, спросил Кибальчич. — Лиза, вы плачете?
— Да, я
плачу. Но это от радости. Оттого, что я с вами.
Кибальчич
пальцем осторожно провел по ее щеке, Я смахнул слезинку. Лиза доверчиво
потянулась к нему, и губы их трепетно встретились...
Было еще
светло, тихо, безлюдно. От реки тянуло прохладой. Лиза плотней натянула
мантильку, и Кибальчич обнял ее. Стало тепло.
Послышались
скрипящий железный звук и отдаленные голоса. Лиза вздрогнула.
— Это разводят мосты. Уж полночь, — сказал Кибальчич.
Лиза
встрепенулась: — Мне пора. Дома, наверное, всполошились. Но скажите,
Николай Иванович, теперь мы будем видеться чаще?
— Не
знаю. Не знаю, милая Лиза, — и он кивком головы указал на острый, как копье,
шпиль Петропавловской крепости, — если не попаду туда — будем.
Лиза
поежилась. Промолчала.
Кибальчич
взял ее под руку, и они пошли по сонным улицам, мимо дремавших у ворот
дворников... Прощаясь, они крепко обнялись.
— Если
захотите меня видеть, приходите в Летний сад, я буду вас ждать каждую
субботу. Или напишите:
Косой
переулок, семь, квартира девять.
— Не
знаю, что станет завтра, но я буду стремиться к вам всегда, — в раздумье
сказал Кибальчич, — Спасибо вам за все, милая Лиза. Спасибо!
— Что
бы ни случилось, Николай, — сжимая его руку, взволнованно воскликнула
Лиза, — вы должны знать, что я вас очень люблю. Очень! На всю жизнь! И
готова разделить с вами любую участь...
В
середине лета вернувшийся с Волги Желябов созвал экстренное совещание
Исполнительного комитета. На тайной квартире у Вознесенского моста, где жила
Вера Фигнер, инсценировали вечеринку по случаю именин хозяйки.
Однако
не было ни песен, ни музыки. «Гости» сидели встревоженные, озабоченные.
Желябов,
исхудавший, обветренный, заросший густой бородой, расстегнув воротник
вышитой косоворотки, энергично встряхивал выгоревшей шевелюрой, говорил
жестко, гневно рубя воздух ладонью:
— Вы,
живущие в столице, не подозреваете, что происходит на просторах империи. Тучные
нивы и сочные луга превращены в выжженную пустыню. Деревья в садах похожи
на старые метлы. На выгонах, на дорогах, на улицах сел и деревень — сотни,
тысячи разлагающихся, зловонных трупов павшего скота. Страшный мор и голод
опустошает целые губернии.
Я видел
необозримые толпы крестьян, бредущих по пыльным дорогам к Саратову, Самаре,
Нижнему. Голодающие из Малороссии и ближних губерний уже наводняют Москву и
скоро доберутся до Петербурга.
Бескормица,
чума и сибирская язва уничтожают последний скот, а эпидемии брюшного тифа и
дизентерии ежедневно уносят тысячи человеческих жизней.
Голод и болезни
беспощадно косят детей, а тиран, укрывшийся в Царском Селе, задает балы и
веселится. Ему никакого дела нет до страданий и бедствий народа.
Да и какое
дело до русского народа этому властолюбцу и выродку? Зачем ему Россия? Разве
для того, чтоб грабить ее!
Желябов
глубоко вздохнул и гордым взмахом головы откинул назад волосы:
— Я не верю
в добрых царей, в царей-миротворцев, в царей-благодетелей. Их не было, нет и не
может быть! Если появится таковой, — с пим расправятся сами придворные. История
знала подобные примеры. Человек, сидящий на троне со скипетром в руках,
человек, властвующий над народом, не может быть его другом. Любой царь
неизбежно враг и притеснитель народа. А царь-иноземец — вдвойне!
В России
после Петра Великого почти не было ни одного русского царя! Ни одного! А в
теперешнем едва ли течет хоть восьмая часть русской крови. Его прабабушка,
Екатерина Вторая, была принцессой Ангалт-Цербской. Дед, Павел Первый, был
наполовину немец, а бабка — принцесса Винтенберг-Штутгартская. Отец его,
Николай Первый, был на три четверти немцем, а мать — принцессой Прусской. Так
может ли этот человек болеть сердцем за русский народ? Может ли он печься о
благе народа, я спрашиваю вас?
— Нет! Нет,
не может! — раздались голоса.
— Тогда
скажите, — повысил голос Желябов, — можем ли мы, члены партии «Народная воля» и
ее Исполнительного комитета, оставаться безучастными к бедствию народа?
— Не можем!
— Не можем!
— Я призываю
всех и каждого пойти в гущу народа — вести пропаганду наших идей. Теперь народ
способен вспыхнуть, как трут от малой искры. Теперь наступает наш черед
действовать решительно — готовиться к государственному перевороту. Мы должны
удесятерить усилия по выполнению «Программы Исполнительного комитета» — усилить
пропагандистскую работу среди рабочих и среди военных. Если нас поддержат
рабочие и армия, — мы победим!
Желябов на
мгновение остановился, всматриваясь в лица собравшихся, как бы читая их мысли,
и опять встряхнул шевелюрой:
— И наконец,
друзья, я хочу спросить вас, что делать с тем, кто довел парад до голода и
вымирания? Что делать с тираном?
— Казнить!
— Казнить!
— Казнить! —
раздались гневные выкрики.
— Я думаю, —
продолжал Желябов, — что сейчас, когда царь, презрев народное бедствие,
собирается отбыть в Ливадию, наступает подходящий момент для того, чтобы с ним
покончить. Я надеюсь, что распорядительная комиссия наконец приведет в
исполнение приговор над тираном. И я был бы счастлив, друзья, если б возглавить
это дело было поручено мне.
Приглушенные,
но дружные аплодисменты были ответом Желябову.
Кибальчич,
простившись с Лизой, перешел на другую сторону улицы и долго еще смотрел на
окна третьего этажа. Ему думалось: Лиза должна почувствовать, что он еще здесь.
Когда человек очень сильно любит, в нем рождается способность улавливать мысли
любимого существа на расстоянии и даже сквозь стены угадывать его присутствие.
Кибальчич
ждал. Сердце его билось взволнованно и сладко, а в теле была необыкновенная
легкость, невесомость. Казалось, оттолкнись он сильней от панели, и сразу
прыгнет туда, на третий этаж... Ощущение радости, счастья, блаженства
переполняло его душу.
На
улице ни шороха, ни звука. В лиловато-дымчатом сумраке громада дома лениво и
тускло поблескивала стеклами окон, словно нехотя взглядывала на него и опять
закрывала глаза.
На третьем
этаже огня не зажигали. Кибальчич, прохаживаясь, ждал, поминутно поглядывая
вверх. В глухой тишине слышались лишь его собственные шаги, стук сердца и
порывистое дыхание. Вдруг его ухо уловило легкий деревянный стук. Кибальчич
остановился, замер. Именно то окно, на которое он больше всего взглядывал, тихо
распахнулось, и в нем показалась Лиза. В белом пеньюаре, с распущенными
волосами, она походила на Офелию.
Кибальчич
чуть не крикнул от радости, но Лиза поднесла палец к губам и послала ему
воздушный поцелуй. Кибальчич снял шляпу и, тоже ответив воздушным поцелуем,
пытался жестами передать ей, что он ждал, верил... Но Лиза склонила голову на
ладонь, дав понять, что пора спать,
Кибальчич
стал пытаться говорить одними губами, но она погрозила ему пальчиком,
улыбнулась и, помахав рукой, закрыла окно...
Кибальчич,
словно загипнотизированный, пошел, полетел к дому и, забыв все
предосторожности, оказался на Литейном. В распахнутом сюртуке, держа в руке
шляпу, он шагал с поднятой головой, ничего не замечая и никого не видя.
Сидевшие у
ворот дворники, торчащие на перекрестках городовые и снующие по сонному городу
переодетые жандармы не обращали на него внимания. Им, выслеживающим
террористов, никакого дела не было до подгулявшего молодого повесы...
Придя на
Подольскую и никого не встретив во дворе, Кибальчич неслышно вошел в подъезд и
отыскал в расщелине лестницы спрятанную им отмычку. Прислушавшись к сонной
тишине, он осторожно открыл дверь ключом и, всунув в замочную скважину отмычку,
ловко отодвинул щеколду.
В квартире
все спали крепким сном. Кибальчич на цыпочках прошел в кабинет, разделся и,
постелив на диване, сразу же впал в сладкое забытье...
* * *
Утром,
позавтракав вместе с Ивановской и Людочкой, он прошел в кабинет и часа три
работал над обзорной статьей для «Слова». Потом ездил в редакцию журнала, 96
где разговаривал со многими людьми, которые его знали, как журналиста
Самойлова. После обедал в кухмистерской на Фонтанке, приехал на Подъяческую,
где была динамитная мастерская, — помогал Исаеву и Якимовой в приготовлении
черного динамита, который срочно потребовался распорядительной комиссии...
До позднего
вечера Кибальчич был занят разными делами, но, что бы он ни делал, пред ним
вспыхивал чудесным видением образ Лизы. «Что со мной? Неужели я и впрямь
влюбился? Неужели на меня обрушилось такое несчастье? — спрашивал себя
Кибальчич, прохаживаясь по своему кабинету. — Странно... Что же теперь делать?»
Чтоб принять
какое-то решение, он стал вспоминать то, что произошло, и думать о том, к чему
могло псе это привести.
«Я вел себя
вчера как мальчишка. Расчувствовался, разнежился. Даже полез целоваться...
Нехорошо! Скверно. Очень скверно. Лиза — невеста друга детства, товарища и
соратника по борьбе... Правда, Лиза сказала, что любит Сергея лишь как брата и
не выйдет за него замуж. Но он? Он же без ума от Лизы! Сергей живет ею...
Сергей и родители Лизы убеждены, что их привязанность и дружба завершатся
браком...
Что же
подумал бы обо мне Сергей, если б я решился связать с Лизой свою судьбу? Как бы
отнеслись к такому поступку с моей стороны товарищи по партии, родители Лизы?..
Наконец, как бы я смог смотреть в глаза Сергею, которого люблю с детства?
Да и сама
Лиза... Могла ли бы Лиза одобрить мой поступок, если б взглянула на него со
стороны? Ведь потом, когда бы страсти улеглись, она, анализируя прошлое, могла
бы возненавидеть меня... А я сам? Разве бы я мог наслаждаться счастьем, если б
на сердце было черное пятно предательства?..
Конечно,
Лиза могла объясниться с Сергеем, сказать, что любит меня и в этом видит свое
счастье. Тогда бы многое переменилось. Сергей — о, это благороднейший человек!
— он бы сам прибежал ко мне и стал бы просить и умолять, чтоб я женился на
Лизе. Я знаю, каких бы страданий это стоило, но Сергей бы поступил так...
Предположим,
я бы принял эту жертву... Но ради чего? Ради эгоизма и краткого наслаждения?
Что я мог дать Лизе? Увы! Ничего, кроме горя и страданий!..
Конечно,
счастье заманчиво: каждый человек мечтает об этом. Вряд ли бы кто из товарищей
сказал плохое слово, если б я нашел себе верного друга, готового, как и я,
пожертвовать собой для великого дела, для партии. Ведь никто не посмел осудить
Желябова и Перовскую за их удивительную, самоотверженную любовь. Напротив, все
восхищаются ими! Но Желябова и Перовскую сдружила и породнила борьба за святое
дело. Единство взглядов и цели! А между мной и Лизой — целая пропасть! Она
восторженная девушка, которую увлекла романтика нашей борьбы. Она восхищается
подвигами, мужеством, но не видит опасности, не видит той пропасти, по краю
которой ходит каждый из нас. Она не представляет, на что должна обречь себя,
связав свою судьбу с моей. Любовь затуманила ей глаза. И я должен предостеречь
ее и удержать от опасного шага.
Это нелегко
сделать. Я сам был вчера как помешанный. Жажда любви накапливалась во мне
годами и вдруг прорвалась сразу. Но теперь, когда я немного пришел в себя, я
должен сдержать чувства и отдать предпочтение разуму. Я должен спросить себя:
имею ли я право на любовь в своем теперешнем положении, как агент
Исполнительного комитета, наделенный особыми полномочиями? Не навредит ли она
той важной миссии, которая па меня возложена? Ведь Михайлов запретил мне
поддерживать даже самые малые знакомства... Положим, Лизе можно довериться. Но
к чему может повести наша любовь? Много ли счастливых дней выпадет нам на долю?
Не
сегодня-завтра меня могут схватить и повесить. Да, да, надо смотреть правде в
глаза. Что же станется с бедной Лизой? В лучшем случае она останется одна, а
может, с ребенком... без всяких средств и с гнетущим клеймом. А ведь могут и ее
схватить, как соучастницу, заточить в крепость, подвергнуть пыткам и, заковав в
кандалы, сослать на каторгу. Разве могу я свою возлюбленную обречь на такие
муки? Но даже представив самый счастливый исход, то есть то, что я избегу
смерти и крепости, что нас ждет в будущем? Борьба и лишения! Лишения и борьба!
Предположим, Лиза согласилась бы на любые лишения, но как бы взглянули на наш
союз ее родители? Как бы они посмотрели на жениха без положения, должности и
диплома? Более того — без паспорта! Как бы они отнеслись к жениху, с которым и
обвенчаться-то нельзя... О, это бы их убило. Они бы не дали своего согласия.
Значит, Лизе из-за меня пришлось бы расстаться с родителями. Это очень жестоко!
Что же
делать? Как же мне поступить?»
Кибальчич
встал, прошелся и опять сел к столу, задумался. Минут пять он сидел в глубоком
молчании, потом взял кусок бумаги и положил перед собой. Руки его слегка
дрожали. Но, обмакнув перо в чернила, он написал твердым почерком:
«Милая,
славная, дорогая Лиза! Я очень, очень люблю Вас. Эта любовь будет жить в моем
сердце, покуда оно бьется. Но я призван для другого и не могу быть с Вами.
Простите меня за эту горькую правду. Простите! Мне очень тяжело причинить Вам
горе этим письмом, но своим согласием я бы совершил преступление и сделал бы
Вас несчастной на всю жизнь.
Милая Лиза!
Поймите меня и простите!.. Прошу, умоляю — не отсылайте от себя Сергея. Он
чудесный человек и искренне любит Вас. Надеюсь, что бог пошлет Вам счастье. А
обо мне постарайтесь забыть — так будет лучше.
Склоняюсь
пред Вами, чудная, возвышенная девушка, и целую Ваши руки.
Преданный и
благодарный Вам до конца дней
Николай».
Кибальчич
запечатал письмо в конверт, написал адрес и, сказав Ивановской, что идет
прогуляться, вышел на улицу. Было сумеречно и тихо. Небо хмурилось. Он прошел в
дальний конец улицы и опустил письмо в почтовый ящик...
Кибальчич,
еще будучи студентом, выработал в себе Способность просыпаться точно в
назначенное время. Помимо занятий в академии приходилось давать уроки и
сотрудничать в газетах — надо было рано вставать.
И вот во
вторник, как было условлено с Желябовым, он встал, оделся попроще и вышел из
дому с удочками еще до того, как зазвонили к заутрене.
Желябов ждал
в лодке на Крюковом канале у Никольского сада. Они с улыбкой пожали друг другу
руки и уселись: широкоплечий, сильный Желябов — за весла, Кибальчич со снастями
— на корме.
— Все
необходимое при мне. Нам ведь нужно лишь измерить глубину канала и определить
силу течения.
— И еще
наловить рыбы, — усмехнулся Желябов. Он по-матросски взмахнул веслами, и лодка
полетела. Скоро вошли в Екатерининский канал и стали медленно продвигаться в
сторону Каменного моста.
Кибальчич
приготовил снасти, опустил в воду блесну из красной меди и, привязав леску к
сиденью, стал наблюдать за набережными. Город еще спал в розоватом тумане,
только слышалось, как где-то далеко-далеко тарахтели по булыжной мостовой
телеги ломовиков.
Подплывая к
Каменному мосту, где, стуча коваными каблуками, прогуливался сонный городовой,
Желябов взглядом указал Кибальчичу на плот у правого берега.
Кибальчич
понял, что под этот плот можно провести провода и оттуда взорвать мост. Он
одобрительно кивнул:
— Хорошее
место. И расстояние — сажен двадцать — не более...
Когда
въехали под мост, Желябов стал грести медленней, чтоб удержать лодку на месте.
Кибальчич тотчас опустил в воду груз в маленьком парусиновом мешке и сделал на
шнурке отметку узелком. Потом на топкой нитке пустил поплавок. Когда поплавок
отплыл на три аршина, он вынул часы и, бросив в воду щепку, засек время. Только
щепка поравнялась с поплавком, он снова отметил время и спрятал часы.
— Ну что? —
спросил Желябов.
Кибальчич
вытащил поплавок:
— Все
отлично! Греби!
Поплыли
дальше, к Казанскому собору, и там, встав на якорь, стали ловить рыбу удочками.
Клев был хороший. Просидев в лодке около часа, они наловили полведерка плотвы и
поехали обратно.
Небо
просветлело. Солнышко заиграло на воде, на стеклах домов. Город проснулся,
повеселел. Набережные оживали, на Каменном мосту сменился городовой.
Проезжая под
мостом, оба внимательно осмотрели каменные своды.
— Ну, что ты
думаешь, Николай, осилим?
—
Безусловно. Первоначальные расчеты правильны. Разве для надежности можно
добавить еще полпуда.
Желябов
кивнул и налег на весла...
Прощаясь, он
передал Кибальчичу ведерко с рыбой:
— На, снеси
девушкам, пусть полакомятся ушицей.
— Хорошо.
Спасибо. Передам.
— Да, вот
еще что, — Желябов взял друга под руку. — Ты видел гуттаперчу, что достал
Михайлов?
— Да.
Отличная гуттаперча.
— Когда
начнете клеить мешки?
— Сегодня
проверю, как показал себя новый клей, — шепотом сказал Кибальчич. — Если не
размок в воде, завтра начнем клеить.
— Надо поторапливаться, дружище.
Скажи всем, чтоб к четырнадцатому августа работы закончить. В ночь на
семнадцатое мина должна быть заложена.
Кибальчич
глазами понял, что понял и что поручение будет выполнено. Он протянул Желябову
руку и не спеша, как и подобает уставшему, но довольному уловом рыбаку, зашагал
к дому.
16 августа,
в субботу, у владельцев тайной квартиры на Подъяческой — Исаева и Якимовой —
собрались гости — друзья, чтоб проводить их в Крым. Так было сказано дворникам
и владельцу дома.
После ужина
гости вышли из квартиры вместе с хозяевами. Во дворе уже дожидались трое
извозчиков. В первую коляску усадили хозяев и погрузили вещи: два больших
чемодана, саквояж и корзину с провизией. В другие коляски расселись гости.
Только
выехали на улицу, как гости обогнали коляску с хозяевами и, выскочив на
Невский, поворотили к Николаевскому вокзалу.
Только они
скрылись из виду, Исаев моргнул кучеру, и тот повернул налево в переулок и
глухими улицами поехал в сторону взморья, к дальнему перевозу на Большой Неве.
Ехали не быстро, кучер все время поглядывал по сторонам и лишь на Английском
проспекте пустил «во весь дух».
Как только
приехали к пристани, в лодке, стоявшей у причала, поднялся рослый бородатый
детина в войлочной шляпе и крестьянской холщовой рубахе.
— Вам на тот
берег, господа? Извольте, перевезем.
— Да, нам бы
на Васильевский, — сказал Исаев, — только у нас вещи.
— Это не
беда, — ответил бородатый и подмигнул сидевшему на корме кудрявому парню: —
Айда, Васюха.
Вещи были
мигом перенесены, и Исаев, попрощавшись с Якимовой, прошел и сел в лодку.
Бородатый расположился напротив за веслами. Кудрявый отвязал веревку,
оттолкнулся веслом, и лодка поплыла, вздрагивая от сильных взмахов весел.
— С богом! —
крикнула Якимова и, помахав рукой, села в коляску. Кучер гикнул, и лошадь лихо
помчалась, звеня копытами по камням.
Лодку сильно
снесло течением, и она пристала к другому берегу ниже Балтийского завода. Там в
нее сели еще трое молодцов и, гребя в четыре руки, выехали на взморье.
Когда от
берега удалились настолько, что в сумеречном тумане уже нельзя было рассмотреть
контуры домов, бородатый велел остановиться. Трое молодцов помогли Исаеву
извлечь из чемоданов, саквояжа и корзины четыре гуттаперчевые подушки, наполненные
динамитом. Их связали по две, вставили запальные стаканы с проводниками в узкие
горловины подушек и туго обмотали медной проволокой, чтоб не просочилась вода.
Проводники
(круги проволоки в каучуковой обложке) и длинную веревку положили рядом, чтоб было
удобно разматывать. Чемоданы, саквояж и корзинку наполнили камнями, что были в
лодке под рогожей, связали и бросили в воду.
— Ну,
друзья, в путь! — скомандовал бородатый и, надев поверх рубахи пиджак, сел на
корму, принял от кудрявого весла.
Лодка развернулась
и поплыла обратно.
— Давай,
ребята, заводи песню, а то как бы стража на Галерном не приняла нас за
контрабандистов.
— Сейчас
заведем, Андрей, но если стража действительно нагрянет? — спросил Исаев.
— Подушки
придется топить. Однако не унывайте. Авось проскочим. Греби, ребята, веселей, —
сказал бородатый и сам густым баритоном затянул:
Нелюдимо
наше море,
День и
ночь шумит оно.
В
роковом его просторе
Много
бед погребено...
Получив
письмо от Кибальчича, Лиза долго плакала. Волшебный замок, построенный ее
мечтами, рухнул, рас сыпался в прах. Жизнь, казавшаяся ей такой красивой,
манящей, радостной, вдруг померкла, как меркнет, тускнеет лучезарный пейзаж;
когда солнце закрывают тучи.
Ее
солнце лишь улыбнулось ей, окрасив мир в радужные тона, и тут же ушло,
закатилось, потухло. И все вдруг стало для нее тусклым, безрадостным, мрачным.
Душой завладели тоска и одиночество. Лиза, закрывшись в своей комнате, уныло
ходила из угла в угол, читала Надсона:
Чего
мне ждать, к чему мне жить,
К чему бороться и трудиться:
Мне больше некого любить,
Мне больше
некому молиться..
Особенно
тоскливо бывало Лизе, когда город засыпал и потемневшие ночи пугали своей
тишиной. Она, укладываясь спать, не тушила лампу и брала в постель Мурку —
пушистую, ласковую кошку. Вдвоем с кошкой ей не было так одиноко и страшно.
Почти каждую ночь, перед тем как отойти ко сну, к Лизе заглядывала мать:
кроткая, не торопливая, в белом накрахмаленном чепчике.
Сегодня
тоже, едва Лиза улеглась в постель и под мурлыканье кошки стала думать о
случившемся, Екатерина Афанасьевна, неслышно войдя, присела на краешек стула у
кровати, как к больной.
— Ну
что, касатка моя, Лизанька, все тоскуешь, все плачешь? Уж мы с отцом извелись,
на тебя глядючи... Уж открылась бы ты, родимая, поведала, что за беда
приключилась... ведь все-таки я мать. Кто может быть ближе да родней? Кто,
кроме меня, поймет тебя, пожалеет, поможет?
Лиза
взяла руку матери, погладила, поцеловала:
—
Спасибо, мамочка, спасибо. Ты хорошая, славная, родная. Я очень тебя люблю.
— Знаю,
касатка моя, что любишь, только понять не могу, чего ты таишься. Ведь я для
тебя жизни не пожалею. С кем же тебе и посоветоваться, как не с матерью. Ведь я
не только мать, я же друг тебе, Лизанька. Друг до самой могилы.
Лиза глубоко
вздохнула, задумалась. «Маме бы можно сказать — она поймет, но боюсь, расскажет
отцу. А тот, в горячке, может сделать непоправимое... Нет, коли я решилась
стать верной подругой революционера, я должна учиться молчать. Я должна
воспитывать в себе твердость духа. Может, придется столкнуться еще и не с
такими испытаниями».
— Ну что ты,
Лизанька? Что же ты молчишь?
— Ты все
знаешь, мама... Да и очень хочу спать. Прямо глаза слипаются. — Лиза легла
щекой на подушку и закрыла глаза.
— О-хо-хо! —
вздохнула мать. — Видать, в деда пошла ты, Лизанька. Не будь плохим помянут,
покойник каменный был человек... Только он один и был такой бессердечный в
нашей семье.
Лиза ничего
не ответила. Она спала. Мать приподнялась, постояла, прислушиваясь,
перекрестила дочь и, убавив в лампе огонь, тихонько вышла...
Лизе
снилось, будто бы она узнала, что Кибальчича послали в Царское Село следить за
государем. Она решила ехать туда, чтоб помочь Кибальчичу. Выпросив у двоюродной
сестры Кати бальное платье, она приехала в Царское и пошла прямо в сад. Лиза
выглядела так красиво и величественно, что стража расступилась, приняв ее за
фрейлину.
Она долго
бродила в густых аллеях, ища Кибальчича, и, устав, присела на скамью. В тот же
миг кусты напротив раздвинулись и из них вышел статный старик в синем, шитом
золотом мундире, с закрученными в кольца усами.
Лиза,
взглянув на него, обмерла.
— А я знаю,
зачем ты здесь, Лиза,— заговорил старик, высокомерно глядя на нее тусклыми
глазами. — Я все знаю, все ведаю. Потому что я — царь, помазанник божий.
Возвращайся домой, пока цела, и забудь о своем возлюбленном. Он не достоин
тебя. Он государственный преступник и скоро будет схвачен и повешен.
— Нет, нет,
неправда! — встрепенулась Лаза. — Он честный, хороший, добрый человек.
— Так почему
же он хочет убить меня — царя-освободителя, которого все любят и чтут?
— Неправда!
Не все. Многие вас считают деспотом и тираном, — вдруг, осмелев, вскочила и
закричала Лиза. — Вы загубили тысячи невинных. За одно только подозрение
посылали людей на виселицу. Вы не царьосвободитель, а царь-ирод! Но я не боюсь
вас. Не боюсь!
Вы
можете меня сослать на каторгу, заточить в крепость, но вы не можете запретить
мне любить. Не можете! Вы бессильны это сделать, хотя и царь. Бес-силь-ны!..
Лиза
проснулась от собственного крика и, открыв глаза, снова зажмурилась — комната
была залита солнцем...
.«Боже
мой, что мне приснилось? Как же я могла так говорить с государем? Впрочем, мне
следует быть смелей и решительней. Я должна не киснуть, а действовать. Я должна
во что бы то ни стало найти Николая и объясниться с ним».
Эта
мысль, перешедшая в решение, придала Лизе бодрости. Она быстро оделась,
умылась, причесалась и вышла в столовую совершенно преображенной. Даже мать
удивилась столь разительной перемене.
Позавтракав,
Лиза объявила, что у нее есть срочное дело, и, принарядившись, отправилась в город...
Она
задумала часами гулять в тех местах, где раньше случайно встречала Кибальчича:
у Екатерининского канала, на Университетской набережной и на 4-й линии
Васильевского острова, где они с Сергеем были на сходке.
Первые
дни и вечера хотя и не принесли успеха, но они укрепили в душе Лизы уверенность
на встречу с Кибальчичем. За этим занятием утихала гнетущая тоска. Лизе даже
стало нравиться всматриваться в лица людей, замечать, наблюдать уличные сценки,
на которые раньше не обращалось внимания.
Однажды
ей даже посчастливилось лицом к лицу столкнуться с Софьей Перовской, но Лиза
так растерялась в первую минуту, что не остановила Перовскую, а когда
спохватилась, уже было поздно. Конечно, если б она рассказала Перовской все
откровенно, — она бы помогла. А теперь?.. Теперь приходилось все начинать
сначала...
Но
встреча с Перовской укрепила надежды Лизы. «Ведь Перовская, как и Вера Засулич,
стала революционеркой, значит, женщинам не чужда революционная борьба. Почему
же Николай не верит в меня?.. Нет, я найду его и докажу, что я способна
пожертвовать собой. Тогда все переменится. Тогда мы будем вместе...»
Все
вечера Лиза проводила в блуждании по Петербургу, но поиски не приносили успеха.
«Ужасно! Ужасно!
Я ищу иголку
в стоге сена. Так дольше продолжаться не может, иначе я изведу себя. Нужны
какие-то ориентиры. Необходимо бывать в кружках, на сходках. Эх, хотя бы скорее
приехал Сергей...»
В средине
августа в Петербурге началась жара. В субботу, как и во все прошлые дни,
прогулки Лизы по городу были безуспешными. На этот раз она вернулась уставшая,
разморенная и села к распахнутому окну с той же мыслью: «Не пройдет ли он
мимо».
Мать,
хлопотавшая на кухне, вошла в комнату бодро и весело, на лице ее играла улыбка:
— Вернулась,
Лизанька? Вот и славно! Сейчас будем обедать. А у меня есть для тебя маленький
сюрприз. — Она подошла к буфету и достала из ящика пакет. — Вот! От Сережи.
Чай, заждалась?.. Ну, на, на, читай.
Лиза устало
разорвала конверт и прочла письмо, не выразив ни восторга, ни радости.
— Ну что?
Что он пишет, Лизанька? — удивленно спросила мать.
— Обещает
приехать четырнадцатого, а сегодня уже шестнадцатое.
— Батюшки,
да что же это такое? Уж не стряслась ли беда?
Раздался
звонок в передней.
— Слышишь? —
радостно воскликнула мать. — Это он! — И побежала открывать.
Сергей вошел
бодро и весело, поцеловал руку Екатерине Афанасьевне и, встряхнув выгоревшими,
почти белыми волосами, подлетел к Лизе сияющий, пышущий здоровьем.
—
Здравствуй, Лизок! Кажется, не видел тебя целую вечность. Как же ты тут
поживаешь?
— Спасибо!
Хорошо, Сергей. Я рада, что ты наконец приехал.
— Рада?
Однако ты бледна... Уж не заболела ли?
— Нет,
ничего... просто устала. В Петербурге небывалая жара...
— Да, да,
чувствительно... — Сергей присел рядом.
Мать,
обрадованная приездом Стрешнева, тут же бросилась накрывать на стол. Пришел со
службы отец Лизы — Михаил Павлович, чинно поздоровался со Стрешневым, и все
сели обедать.
Сергей,
не замечая в Лизе никаких перемен, за обе дом оживленно рассказывал про
Новгород-Северский, про свое пребывание у родных. А Лиза, довольная, что он
ничего не заметил, поддерживала разговор и казалась совершенно спокойной. После
обеда Михаил Павлович, как обычно, прилег отдохнуть, а Сергей и Лиза пошли
погулять.
Было тихое
предзакатное время, когда залитый розоватым светом Петербург особенно красив;
его дворцы и замки приобретают необыкновенную легкость и грацию.
Все в
такое время стремятся в Летний сад, к его скульптурам и фонтанам, в прохладную
сень деревьев.
Лиза с
Сергеем тоже направились туда, но в Летнем саду было людно, и они решили
прогуляться вдоль Екатерининского канала.
Вот уж
позади остались Невский и строгая колоннада
Казанского
собора. Вдалеке красноватой медью отсвечивал купол Исаакия.
Не
доходя до консерватории, они остановились у чугунных перил — залюбовались
дрожащими отражениями в воде. Вдруг заиграла гармошка, и они увидели плывущую
по каналу лодку, где сидело шестеро молодых людей.
Чубатый, с
кустистыми бровями, играл на гармошке, двое гребли, бородатый кормчий, картинно
развалясь на корме, смотрел куда-то вдаль.
Лиза,
вглядевшись, потянула Сергея за рукав, зашептала:
—
Взгляни, Сережа, ведь на корме Захар, тот, что был на сходке... Желябов.
— А...
Действительно, он... Только говори, пожалуйста, тише и не показывай, что мы его
узнали. А вон тот, кудрявый, что гребет, — горячо зашептал Стрешнев, — мой
старый знакомый. Помнишь, я зимой его спас от полиции.
— Это
он предупредил тогда Кибальчича об облаве?
— Да,
да. Значит, спасся. Чудесно!.. Кажется, он меня тоже узнал, но не подает виду.
—
Сережа, куда же они едут?
— Не
знаю... И нам лучше отвернуться, Лизок, чтоб не смущать. Смотри вон туда, на
рыбаков...
Они
отвернулись, замолчали.
—
Жаль, что с ними нет Кибальчича, — опять заговорила Летза.
— Почему?
— Так... он
очень славный...
— А дома у
него несчастье — умер отец.
— Что ты,
Сережа? Ах, как жаль. И он не знает, бедный...
— Все равно
бы не смог поехать.
-
Ужасно... А все же надо ему сообщить, может, сумеет послать письмо матери...
Давай разыщем его.
-
Хорошо. Только не сегодня.
Оба, словно
сговорившись, повернулись, но лодки уже не было — она скрылась за поворотом...
С лодки тоже
заметили стоявшую у ограды парочку. Чубатый, на мгновение оборвав игру, шепнул
соседу:
-
Кажется, за нами следят эти двое...
Тот вскинул
кудрявую голову, задорно улыбнулся:
— Это же тот
учитель, что спас меня... увез из-под носа у пристава.
Рулевой,
слегка повернув лодку, взглянул и узнал обоих:
— Это свои.
Они были на сходке... их приводил Кибальчич.
Все
успокоились, и лодка поплыла дальше. Вот уже и Каменный близко. Исаев и чубатый
зорко глядят на набережные — сыщиков не видно. Только на мосту торчит
городовой.
Когда лодка
подплыла под мост, лицо рулевого приобрело строгое выражение.
К делу,
друзья! — скомандовал он. — Лодку на место!
Гребцы
застопорили движение, Исаев, чубатый и рулевой подняли первую связку из
подушек, привязали камни, расправили проволоку и осторожно спустили в воду. За
ней — вторую связку. Рулевой сел на корму, взял проволоку на левый борт и,
спуская ее в воду, приказал разворачиваться. Лодка повернулась и поплыла
обратно. За ней, как шнурки от снастей, тянулись тонкие проволоки в каучуковой
оболочке.
Проплыв
сажен пятнадцать, лодка поворотила к плоту и пристала с левого бока, чтобы
проволока попала под плот. Привязывая лодку, рулевой заодно укрепил под плотом
и проволоки. Четверо выпрыгнули на плот и направились в город. Исаев и рулевой
Желябов сели в лодку и поехали обратно. Оба были уверены, что мина заложена
удачно.
* * *
Утром, еще
не было девяти, а уж чубатый, что играл на гармошке, пришел на плот с корзиной
картошки и стал ее мыть. Через несколько минут к плоту пристала лодка, из
которой вылез Желябов с удочками, с небольшой корзинкой, где была спрятана
гальваническая батарея.
Усевшись на
плоту, он незаметно извлек из-под бревен концы проволоки, укрепил их в батарее
и, взглянув на часы, закинул удочку. Оба поглядывали па открытое окно в доме
напротив, где сидела девушка за книгой. Из окна хорошо была видна Гороховая
улица. Девушка должна была встать и уйти, как только вблизи моста покажется
царская карета. Желябов правую руку держал на корзинке. Он в любую секунду был
готов соединить проводники, и мост бы взлетел на воздух...
Но вот уже
половиня десятого, десять и девушка уходит. Вот уже половина
одиннадцатого...
Кажется,
сорвалось, - со злостью говорит Желябов, надо сматывать удочки.
- Да,
вон бабы идут полоскать белье, — сказал чубатый .и стал складывать картошку.
Желябов
отцепил проволоку и, снова спрятав ее под плотом, сел в лодку.
— Ну, друг,
прощай до другого раза! — крикнул он чубатому и, свирепо взмахивая веслами,
поплыл прочь...
Лишь на
другой день члены Исполнительного комитета узнали, что распространившиеся слухи
о приезде в Петербург царя в воскресенье утром были ложными. В этот день
Александр не приехал в Петербург. Лишь когда наступила полная темнота, с
Николаевского вокзала, не зажигая огней, вышел царский поезд в направлении
Москвы. В нем выехали военный министр генерал Милютин и несколько человек из
свиты царя.
Поезд глубокой
ночью остановился на станции Колпино, и там в него сели Александр II и княгиня
Юрьевская с детьми. Они приехали из Царского на лошадях. Поезд взял курс на
Москву. На этот раз Лорису и его агентам удалось обмануть террористов «Народной
воли».
ГЛАВА
ВОСЬМАЯ
Когда
начались занятия в гимназии, Сергей Стрешнев снова был приглашен в дом
присяжного поверенного Верховского и возобновил уроки с Машенькой.
Три раза в
неделю он приезжал на Невский; после занятий обычно обедал у Верховских и домой
возвращался поздно, В эти дни Стрешнев старался не намечать никаких дел и даже
не виделся с Лизой.
Обеды у
Верховских бывали поздно, когда в судах и сенате заканчивались все дела.
Хлебосольный и дальновидный Владимир Станиславович всегда привозил кого- нибудь
из друзей или знакомых, чтоб за обедом более откровенно поговорить о
петербургских новостях, а потом перекинуться ч картишки.
Во вторник
поело яблочного спаса к Верховскому приехали обедать старые друзья: сенатор
Аристарх Аристархович Пухов, прокурор Федор Кузьмич Барабанов и один не
знакомый Стрешневу господин во фраке, с небольшой бородкой, державшийся слегка
покровительственно. Так как он был посажен рядом с хозяйкой, и все, даже
сенатор-«морж», говорили с ним с особым почтением, Стрешнев сразу смекнул, что
это важная птица.
После
второго, когда все уже изрядно выпили и когда разговор о предстоящем приезде в
Петербург короля вальсов Иоганна Штрауса был исчерпан, хозяйка с милой улыбкой
обратилась к господину во фраке:
-
Александр Владимирович, вы сегодня упорно храните молчание, а ведь как раз у
вас-то и сосредоточены все тайны, которые волнуют Петербург.
— Дражайшая
Алиса Сергеевна, тайны для того и существуют, чтоб их держать за семью замками,
— с полуулыбкой и очень галантно ответил человек во фраке.
- Нет,
нет, я и не настаиваю, раз нельзя, — кокетливо замахала руками хозяйка, — я
думала только спросить, скоро ли переловят крамольников и скоро ли государь
обретет душевное спокойствие?
— Смею вас
заверить, что скоро. Террористы оказались отнюдь не такими «железными», как о
них говорят в народе. Один из участников прошлогоднего, покушения на государя
под Харьковом, некто Гольденберг, рассказал буквально всё и даже назвал
сообщников.
— Ах, как
это интересно! — воскликнула Алиса Сергеевна.
«Боже, как
все это ужасно», — подумал Стрешнев и незаметно взглянул на господина во фраке,
но тот, словно уловив этот взгляд, перевел разговор на другое...
Когда обед
кончился, Стрешнев заторопился домой.
Хозяйка
вышла его проводить.
— Ну что,
понравилось вам сегодня наше общество, Сергей Андреич?
— Еще бы,
Алиса Сергеевна, я очень, очень признателен. Спасибо вам за оказанную честь.
Если позволите, кто этот важный господин во фраке?
— А, Александр
Владимирович? Это государственный сановник, член Верховной комиссии графа
Лорис-Меликова...
Ошеломленный
известием о предательстве Гольденберга, Стрешнев поспешил к Лизе и, уйдя с ней
в дальнюю комнату, притворил дверь:
— Лизок,
милая, мне необходимо посоветоваться с тобой, поведать тебе нечто такое...
По тому, как
дрожал голос Сергея и как он мял в руках фуражку, почему-то не оставленную в
передней, Лиза догадалась о беде.
— Случилось
что-нибудь с Кибальчичем? — упавшим голосом спросила она.
— Нет,
другое... Арестованный Гольденберг выдал все тайны «Народной воли»: назвал
фамилии революционеров и, видимо, адреса... Партии грозит полный разгром... Я
сейчас от Верховских, там говорили...
— Какое
предательство! Ты успел предупредить?
— Я же
никого, кроме пропагандистов, не знаю. И мы встречаемся лишь по пятницам...
— А если
пойти туда, где мы были на сходке?
— Прошло
полгода — квартиру могли переменить.
— Все же
пойдем, может, нам повезет...
- Хорошо!
Лиза вышла
вместе со Стрешневым.
Сумерки уже
сгустились, и им с трудом удалось отыскать малоприметный дом на 4-й линии
Васильевского острова. В подъезде было темно и страшно — фонарь у двери еле
освещал лестницу. Сергей остался внизу, а Лиза поднялась на второй этаж и
негромко постучала.
— Кто там? —
спросил глуховатый, но твердый женский голос. Лиза сразу узнала его. Это
обрадовало ее и придало уверенности.
— Мне
Николая! — неожиданно для себя сказала Лиза.
За дверью
зашептались. Лиза знала, какой будет ответ, и старалась сообразить, что следует
сказать, как им дать знать о случившемся.
— Здесь
Николай не живет, — ответили из-за двери.
— Я знаю...
но он бывает, я видела его здесь... я приходила с ним... Скажите, что была
Лиза. Что я хочу сказать, сообщить очень важное... Пусть завтра в три часа
будет в Летнем.
За дверью
молчали.
— Скажите,
что очень важно... важно для всех, — шепотом повторила она и, оглянувшись,
пошла вниз...
На другой
день в назначенное время Лиза с трепетом вошла в Летний сад и, отыскав
свободную скамью в дальней аллее, подобрав юбки, присела. Она ждала появления
Кибальчича и, смиряя стучавшее сердце, обдумывала, как и с чего начать
разговор.
Сергей тоже
был в саду, чтоб в случае беды помочь или хотя бы знать, что случилось с Лизой.
Мимо
проходили гуляющие, мужчины поглядывали на Лизу, и один даже хотел присесть, но
она помахала рукой Сергею. Кибальчич не появлялся. Лиза внимательно поглядывала
на мужчин — вдруг он загримирован... Но, увы! Кибальчича не было... Прошло
больше получаса. Стрешнев нетерпеливо прошагал мимо и расположился поодаль,
наблюдая.
Рядом с
Лизой неожиданно уселась разодетая барыня, держа на руках маленькую собачку.
«Вот еще не
хватало», — недовольно подумала Лиза и подобрала юбки, чтоб встать, но барыня
слегка коснулась ее кончиками пальцев:
— Не
уходите, мне нужно с вами поговорить. Я от Николая.
Лиза
изумленно подняла на нее глаза. Смуглая барышня выглядела довольно красивой, но
в лице было что-то надменное.
«Если она
играет, то играет очень искусно. А если такая в жизни, то мне больно за
Николая...»
— Не
смотрите на меня так строго,— сказала незнакомка, — сделайте вид, что вам
безразлично мое общество.
Лиза
уставилась в землю. Дама нежно гладила свою собачку. Когда аллея опустела, она
придвинулась ближе:
— Говорите,
что нужно передать Николаю. Не бойтесь. Меня уполномочили на свидание с вами.
— Как вы
можете доказать, что вы от Николая? — спросила Лиза.
— Я назову
нам по инициалы: И. К.
Лиза
взглянула добрей, доверчивей и зашептала взволнованно:
— Надо
предупредить Николая и всех. Один генерал за обедом проговорился, что
Гольденберг выдал все, что знал, и назвал всех соучастников прошлогодних покушений.
Возможно, и адреса тоже.
— Я поняла.
Спасибо, — сказала дама. — Теперь встаньте и идите. Я посмотрю, не следят ли за
вами. Если будут еще новости, приходите снова туда и назовите свое имя, вам
откроют.
Лиза встала
и пошла в глубь сада не оглядываясь.
Сердце ее
радостно стучало: «Слава богу! Слава богу! И на этот раз мы, кажется, успели
предупредить. Только поможет ли это?..» Появление нежданной гостьи на
конспиративной квартире, где устраивались сходки пропагандистов, вызвало
большой переполох. «Хозяева» квартиры тотчас покину ли се и, соблюдая
предосторожности, побывали у двух Николаев. Но так как эти Николаи Лизы не
знали, они, еще более испуганные, приехали к Михайлову и рассказали о
случившемся.
Третьим
Николаем, который изредка посещал эту конспиративную квартиру, был Кибальчич.
«Хозяева» вспомнили, что зимой Кибальчич приводил с собой девушку и
молодого
человека, который был его другом, и высказали соображение, что, может быть, эта
девушка и была Лизой?
Так как с Кибальчичем из предосторожности общались очень немногие, Михайлов
поехал к нему сам, оставив «хозяев» конспиративной квартиры ночевать в своей
комнате.
Однако
вскоре он вернулся совершенно успокоенный и велел гостям ехать домой. Личность
Лизы была установлена, и для встречи с ней уполномочили Ивановскую...
* * *
Весть,
принесенная Ивановской, поразила Михайлова. Все! да уравновешенный и веселый,
не терявший присутстиия духа в самых трудных обстоятельствах, он на этот раз
изменил себе — нервно ходил по комнате и повторял вслух одну и ту же фразу —
«Это непостижимо...»
Ивановская
молча сидела в кресле, опустив голову... Для испытанного революционера не
страшны ни тюрьмы, ни пытки, ни каторга, не страшна смерть, но предательство —
убийственно! Оно надламывает человека, лишает его веры в друзей, веры и свои
идеалы...
— Ну что же
мы все-таки будем делать, Александр Дмитриевич? — спросила Ивановская чужим
голосом.
— Что
делать? — спохватился Михайлов, и этот вопрос мигом вернул ему самообладание. —
Мы должны прежде всего обезопасить партию и наших друзей от грозящей беды. Вы
сейчас же поедете к Вере Фигнер и с ней заготовите новые паспорта для всех,
кого знал Гольденберг под последними их фамилиями, а я предупрежу Кибальчича и
пошлю телеграмму в Одессу Тригони. Впрочем, возьмите это тоже на себя. —
Михайлов сел к столу и написал:
«Одесса,
Приморская, 6, Ястребову. Яблоки оказались битыми. Немедленно известите Веру. »
— Вот,
пожалуйста, отправьте и не теряйте мужества. Хотя то, что мы узнали, еще по
проверено, — все же надо быть бдительными. Сегодня-завтра я наведу точные
справки. А пока будем считать, что над нами нависла большая опасность... В
пятницу, перед вечером, когда Кибальчич работал над статьей, получив строгую
инструкцию никуда не выходить, пришел Михайлов
За эти
несколько дней он осунулся, глаза его светились лихорадочным блеском.
— Ну что,
Саша, что? Мы все так волнуемся. Неужели это правда?
— Да, к сожалению,
правда.
—
Невероятно! Этому невозможно поверить.
— Ты можешь
сомневаться в Стрешневе?
— Нет, это
честнейший человек. Но ведь говорил же генерал? В правительственных кругах
могли распространить ложные слухи, чтоб вызвать панику и растерянность в наших
рядах.
Михайлов
обнял Кибальчича и, пройдясь с ним по комнате, сел рядом.
— Видишь ли,
друг, у нас есть один верный человек, как и ты, — агент Исполнительною комитет,
который работает в третьем отделении.
— Это
Клеточников?
— Как? Ты
знаешь?
- Да,
мне говорил Желябов.
— Хорошо.
Так вот, он два года охраняет партию от всяких бед. Я виделся с ним и просил
его проверить...
— Так, ну и
что же?
— Самое
худшее— Гольдопберг оказался предателем. В одесской тюрьме к нему, под видом
арестованного революционера, поместили шпиона Курицына. Гольденберг
разоткровенничался и рассказал некоторые подробности о своем аресте и о встрече
с тобой в Елизаветграде, когда ты вез спираль Румкорфа к Желябову в Харьков.
-— Какая
беспечность, — вздохнул Кибальчич.
— Если б мы
тогда не заменили тебе фамилию Иваницкого на Агаческулова, ты бы уже сидел в
крепости.
— Что же он
еще сообщил?
— Все!
Абсолютно все, что знал.
Михайлов
встал, нервно прошелся по комнате и, закурив, снова присел к столу.
— Его
привезли в Петербург, и сюда же перевели прокурора Добржинского, _ который его
допрашивал в Одессе. Добржинский, получив широкие полномочия, начал действовать
более энергично, очевидно не стесняясь в выборе средств.
— Но ведь
Гольденберг же смелый человек, он застрелил харьковского губернатора графа
Кропоткина.
— Не знаю,
что тут сыграло решающую роль: угрозы, шантаж или чрезмерная доверчивость
Гольденберга, которому обещали, что никто из революционеров не будет казнен, —
только он выдал всех, кого знал. Всех соучастников прошлогодних покушений под
Москвой, Харьковом и Одессой и даже участников Липецкого съезда «Земли и
воли»... Первая же очная ставка с товарищами его сломила. Гольденберг
повесился.
— Да, это
ужасно и непоправимо, — со вздохом сказал Кибальчич. — Но значит ли
предательство Гольденберга, что мы должны сложить оружие?
— Нет, мой
друг, напротив! Мы должны замаскироваться и выстоять! Выстоять во что бы то ни
стало, а потом активизировать нашу борьбу. Только теперь, поскольку мы известны
полиции, в наших действиях не должно быть осечки. На днях Исполнительный
комитет соберется, чтобы выработать новый план действий. Партия должна не
только уцелеть, по и собрать все силы в единый кулак. Если в ближайшее время мы
не покончим с тираном, он расправится с нами.
Когда
надвигается большая гроза, — все немеет и замирает. Травы клонятся к земле,
деревья жмутся друг к другу, рыбы уходят в глубину, птицы прячутся в дуплах и
расщелинах, звери забиваются в логова и норы.
Людям тоже
свойственно чувство страха и самосохранения, даже самым бесстрашным...
Весть о
предательстве Гольденберга ударила раскатом грома — революционеры поняли: над
партией «Народная воля» нависла, разразилась гроза. Это первый внезапный удар
грома, оглушивший и испугавший всех, однако, не был для партии роковым. Члены
Исполнительного комитета еще больше сомкнулись, встали плечом к плечу, чтоб не
упасть и выстоять. По настоянию Михайлова многие сменили паспорта, квартиры,
даже внешний облик, ушли в глухое подполье. «Охота» на царя была временно
прекращена.
Затишье в
действиях народно-революционной партии сразу почувствовали Лорис-Меликов и его
агентура. Правительственные газеты раструбили на весь мир, что в
Санкт-Петербурге схвачены главные террористы, что в рядах «Народной воли»
смятение и предательство, что главари заговорщиков — организаторы прошлогодних
покушений под Харьковом и Москвой, а также взрыва в Зимнем — скоро предстанут
перед судом.
Студенчество,
рабочие и все свободомыслящие люди с волнением ждали ответного слова от тех,
кто осмелился поднять руку на «божьего помазанника». «Неужели все погибло?
Неужели опять беспросветность, гнет, порабощение?..»
Санкт-Петербург
окутали хмурые осенние тучи, начались затяжные дожди. Вместе с осенним ненастьем
пришли уныние, тревога, страх...
Но вдруг в
этом гнетущем мраке снова блеснул, загорелся светлый луч надежды - вышел,
распространился, тайно пошел по рукам очередной помор «Народной воли».
«Исполнительный
комитет извещает всех, кому дороги честь и свобода Родины, что
народно-революционная партия непоколебимо продолжает свою деятельность...
Исполнительный комитет ставит в известность всех, что в ближайшее время, помимо
революционного обозрения «Народная воля», начнет регулярно выходить подпольная
«Рабочая газета»...
Оправившись
от потрясения, члены Исполнительного комитета и его агенты опять стали
выступать на студенческих сходках и в рабочих кружках, вести революционную
пропаганду среди военных.
Только
Кибальчич находился на особом положении. Ему категорически было запрещено
выходить из дому...
Закрываясь в
своем кабинете, он работал над статьями для «Слова», которые относила Людочка,
писал для «На родной воли» и внимательно следил за научными и техническими
заграничными изданиями, чтоб знать новейшие достижения в области вооружения и
взрывчатых веществ. Он отвечал за арсенал «Народной воли» и заботился, чтоб он
был оснащен самым грозным и безотказным оружием.
Как-то,
устав от работы, Кибальчич прошелся по ком нате и, подойдя к окну, стал
смотреть во двор. Двор был грязный, и посредине его стояла большая мутная лужа,
разлившаяся после затяжных дождей.
Вот
послышался многоголосый крик, и из-за сарая вы сыпала кучка ребятишек, таща
доску. Доску спустили в лужу, и двое смельчаков прыгнули на нее, но она тотчас
утонула.
— Кошку! Я
кошку поймал! — закричал пронзительно самый маленький. Ребятишки выбрались из
лужи, взяли кошку и, бросив ее па доску, оттолкнули. Кошка, оказавшись на
середине лужи, испуганно замяукала. Мальчишки начали кидать в нее комьями
земли, пытаясь сбить в воду, но кошка не решалась прыгать.
— Бей ее,
ребята, у-лю-лю! — вопили старшие.
Ветром доску
придуло близко к другому берегу лужи. Кошка, сжавшись в комок, прыгнула па
землю, оттолкнув доску задними липами.
«Браво!
Браво, кошка! — восторженно прошептал Кибальчич. — Браво! Браво! Как славно...
Кошка прыгнула вперед, а плот от ее толчка пошел назад... Ведь так и в снаряде.
От сгорания спрессованного пороха газы будут вырываться в одну сторону, а
снаряд толкать в другую. Кишка наглядно подтвердила мои догадки о реактивной (и
к-. Право! Браво кошке!.. Я верю, реактивные силы могут служить человеку. Да
еще с какой выгодой! Если реактивный снаряд поместить в конце поезда, он может
двигать весь состав и идти вдвое быстрее... Почему же об этом до сих пор никто
не задумывался?»
Кибальчич,
прохаживаясь, продолжал думать:
«Да,
применение реактивных сил могло бы вызвать настоящий переворот в технике. Ведь
если снаряд установить на пароходе, перед которым широкая водная или морская
гладь, этот пароход может развить невиданную скорость...»
Кибальчич
наступил на что-то мягкое, упругое и еле устоял. «Что такое? Откуда здесь этот
каучуковый мячик?» Он поднял серый, небольшой мячик. «Странно... Может,
мальчишки играли в лапту и случайно попали в открытую форточку?»
Он счал мять
в руках твердую упругую массу.
«Безусловно
внутри воздух. Но какал крепость!.. А если каучуковые шары сделать диаметром в
аршин, накачать их воздухом и насадить на оси — получатся колеса, на которых
можно будет ездить по любым дорогам. Правда, можно... А если телегу на таких
колесах снабдить реактивным снарядом, — она обгонит самого быстрого рысака...»
Кибальчич
взмахнул руками и сделал глубокий вздох:
«Эх, на
улицу бы теперь... в библиотеку. Так много мне нужно прочесть и узнать.
Необходимо сделать подсчеты... Но, увы! Пока я должен сидеть дома и ждать...
Что. кажется, звонят?» Кибальчич насторожился, прислушался. Дверь открыли. В
передней послышался голос Михайлова; и тотчас он вошел, поздоровался, сел на
диван:
— Ну,
дружище, настало и нам время менять квартиру. Сегодня Клеточников сообщил, что
в третьем отделении получен донос вашего старшего дворника.
— Как, он
сообщил, что здесь тайная типография?
— Ну, если б
он знал о типографии, все были бы ужо арестованы, — усмехнулся Михайлов. — Он
донес лишь о том, что сосед, отставной генерал, жалуется на подозрительный шум
по ночам. Будто бы капает вода...
— Да, да,
дворник приходил к нам, спрашивал, не протекает ли умывальник. Л ;>то
генерал слышит шум падающих в кассы свинцовых литер, когда разбираем набор.
— А, вот
что, — удивился Михайлов. — Хорошо, что ему пригрезились капли... Ну, как бы
там ни было, — сегодня вечером вы должны переехать. Я па этой же улице подыскал
подходящие помещения. Придут друзья, и все оборудование перенесем на себе...
25 октября петербургский
Военно-окружной суд под председательством генерала Лейха начал рассмотрение
дела шестнадцати террористов, из которых двенадцать были народовольцы.
Царские
власти, собрав воедино участников разных покушений и других дел, старались
придать процессу шестнадцати широкую гласность, чтобы запугать народ и убедить
его в том, что народно-революционная партия полностью разгромлена.
Огромный зал
судебного присутствия еще до начала заседания был заполнен до отказа.
Опрос
подсудимых и оглашение обвинительного акта, который читал тучный секретарь,
страдающий одышкой, затянулись на несколько часов.
Подсудимые
обвинялись в убийстве харьковского губернатора князя Кропоткина, в четырех
покушениях на царя, в вооруженной защите тайной типографии на Саперном, в
подкопах под казначейство с целью изъятия средств на нужды
народно-революционной партии, а персонально Пресняков — в вооруженном
сопротивлении властям при аресте.
Когда
оглашение обвинительного акта закончилось, утомленная, уставшая публика вышла в
просторные кулуары, чтоб размяться, отдохнуть и поговорить. Все собирались
группками, окружая важных сенаторов, прокуроров и знаменитых адвокатов.
Пожалуй,
больше всех народу толпилось вокруг рослого, представительного Верховского,
который, играя черными подвижными бровями, говорил с важной уверенностью:
— Ну-с, что
я могу предречь, господа? Дело весьма разветвленное, похожее на уравнение со
многими неизвестными. Вряд ли этот процесс внесет полную ясность...да-с...
— Помилуйте,
Владимир Станиславович, как же вы можете утверждать подобное,—еще издали
забасил сенатор Пухов в парадном мундире и, раздвигая животом собравшихся,
подошел к Верховскому, шевеля моржовыми усами. — Уж вы поверьте мне, старому
бойцу, — на этот раз с нигилистами будет покончено! Сей процесс можно
рассматривать как агонию социалистов и их партии.
— Будем
надеяться, будем надеяться, дорогой Аристарх Аристархович, — с улыбкой
приветствовал его Верховский, уклоняясь от спора.—А не заглянуть ли нам в
буфет? После такого заседания не мешало бы и подкрепиться.
— Да, да, —
зарокотал сенатор, — без подкрепления мы не выдержим... Извините, господа,
извините.
Сенатор
повернулся, чтоб идти в буфет, и вдруг замер, услышав приглушенный вздох
столпившихся: на его спине была приклеена бумажка с четкими печатными буквами:
«От Исполнительного комитета».
Верховский,
сорвав бумажку, приблизился к сенатору:
— Простите,
Аристарх Аристархович, какой-то негодяй прилепил вам на спину.
— Это еще
что за шутки? — строго сказал сенатор и развернул бумажку. — Что? Прокламация?
Здесь, в военном суде? Неслыханно! Эй, кто-нибудь, живо сюда! Пристава! —
закричал он. — Прикажите закрыть двери и схватить мазуриков. Я этого так не
оставлю...
Судебный
процесс над террористами тянулся шесть дней. Приговор был вынесен только
тридцатого к вечеру.
Суд
приговорил Квятковского, Ширяева, Тихонова, Преснякова и Складского к смертной
казни через повешение, остальных к вечной каторге и каторге на 15— 20 лет.
Правда, суд вынес ходатайство о смягчении наказания женщинам и осужденным, не
состоящим в партии «Народная воля». Теперь все зависело от помощника
командующего войсками гвардии и Петербургского военного округа
генерал-адъютанта Костанды, который должен был утверждать приговор.
Сразу после
суда присяжный поверенный Верховский усадил в свою карету сенатора Пухова и
старого друга адвоката Герарда и повез их к себе обедать.
За столом
собрались все свои, если не считать Стрешнева, к которому давно уже привыкли и
перестали его стесняться.
Разговор
сразу же зашел о процессе. Хозяйка Алиса Сергеевна, мило улыбаясь, попросила,
чтоб гости рассказали, кто на сколько осужден и кто как говорил последнее
слово.
Когда все
было выяснено, заговорили о главном — утвердит ли генерал-адъютант приговор в
таком виде или внесет корректны.
— По всей
вероятности, будет уважено ходатайство суда о смягчении наказания Евгении
Фигнер, Ивановой и Грязновой, — галантно заметил Герард, поглаживая пышную,
холеную бороду, — все-таки женщинам должно быть оказано снисхождение.
~- В
отношении Фигнер, господа, я бы не делала поблажек, — строго заметила хозяйка,
— она же погубила Квятковского, а ведь его ни за что не помилуют.
— Ну, Алиса,
ты судишь чрезмерно жестоко. Евгения Фигнер допустила неосторожность, но отнюдь
не предательство. А что касается Квятковского, ты, дорогая, просто в него
влюблена.
— Но ведь он
такой мужественный. Он достоин снисхождения, хотя бы за свою отвагу и
благородство. А я боюсь, несчастного повесят.
— Его
повесить и надо, — хмуро пробасил сенатор, — я в этом господине не заметил и
тени раскаяния.
— Таким и
должен быть революционер, — улыбнулся Верховский. — Он держался бесстрашно.
— Повесят
или помилуют, предположить трудно, — глубокомысленно рассуждал Герард. — Все
теперь, господа, зависит не от Костанды, а от государя-императора. А воля
государя, как вы знаете, часто определяется настроением... Настроение же
монарха иногда создают и определяют случайные обстоятельства...
— Да-с, это,
к сожалению, так, — согласился Верховский.
— А в
сущности-то, господа, Квятковского и не за что вешать, — вслух продолжал
рассуждать Герард. — Он же никого не убил, не был прямым участником ни одного
из покушений. Его вина лишь в том, что он руководил нелегальными изданиями.
— Позвольте,
позвольте, — вмешался сенатор Пухов, быстро прожевывая рябчика, — ведь у этого
анархиста нашли план Зимнего, где крестиком была отмечена царская столовая!
— Простите
великодушно, Аристарх Аристархович,— продолжал Гсрирд, — но ведь набросок плана
Зимнего не был сделан рукой Кпитковского. И более того — Квятковский отрицал,
что в его бумагах был такой план.
— Однако же
есть свидетели.
— Один
полицейский пристав, ваше превосходительство. Но он, по закону, — увы! — не
может свидетельствовать в суде.
Воцарилось
неловкое молчание.
— Да,
господа, тут определенно есть несоответствия, с точки зрения юриспруденции, —
заговорил Верховский. — Но теперь уж поздно об этом... Нам следует лишь уповать
на мудрость государя.
— Мне
думается, правительство во многом бы выиграло, проявив гуманность, — заметила
Алиса Сергеевна. — Ведь об этом процессе говорит весь мир.
— Пусть
говорят и пишут, — забасил сенатор. — Я не согласен на смягчение. Надо
крамолу выжечь каленым железом.
— Вы
чрезмерно жестоки, Аристарх Аристархович, — вздохнула хозяйка.
— Да ведь о
судьбе государства разговор... Ну, извольте, я готов на некоторые смягчения.
Положим, государь может помиловать Квятковского, Ширяева и Тихонова, так как
они были причастим к покушениям на его жизнь. Он тут властен поступить, как
подскажет сердце. Но подумайте, как же государь может помиловать Преснякова,
когда тот застрелил швейцара, ранил дворника 124 и оказывал вооруженное
сопротивление околоточному надзирателю.
— Он же
оборонялся, — заметил Герард.
— От кого? —
насупясь, спросил сенатор, ощетинив усы. — Уясните, пожалуйста, господа, — он
стрелял в царских слуг. Да-с. Теперь прошу вас рассудить по-государственному.
Удобно ли царю миловать преступника, который покушался на его слуг? Вот в чем
собака-то зарыта, господа.
Сенатор
довольно осклабился и наполнил рюмку:
— Ну-с,
будьте здоровы, господа!
Выпив, он
крякнул, понюхал корочку хлеба и стал закусывать. Все молчали.
— Уж очень
много мы говорим об этих нигилистах,— опять забасил сенатор, — право, не
заслуживают они столько внимания.
— Нет, не
скажите, Аристарх Аристархович, — подтянувшись и вскинув голову, заговорил
Герард. — Я нахожу, что на суде они держались превосходно. Их по могли запутать
ни прокурор, ни перекрестные вопросы членов присутствия. О Квятковском и
говорить нечего — это человек воли и идеи. Дворянин, с образованием и прочее.
Но даже Ширяев сын крестьянина, бывший семинарист, в сущности еще юноша — ему
двадцать три года... А как он себя вел? Ведь он решительно отмотал все
показания Гольденберга. И хотя сам принимал участие в приготовлении динамита, —
не обмолвился ни единым словом... А крестьянин Тихонов? У меня же все записано,
— Герард достал книжечку: — Вот. «Идея, за которую я боролся и умираю, — со
мной не погибнет».
— Ну а
женщины? Как держались они? — спросила хозяйка.
— Геройски!
Иванова сказала так: «Единственное мое желание, чтобы меня постигла та же
участь, что и моих товарищей. Даже если это будет смертная казнь».
— Ах, как
это красиво, господа! — воскликнула Алиса Сергеевна.
— Все
рисовка. Все фальшь! — опять забасил сенатор.
— Нет, уж
тут позвольте с вами не согласиться, Аристарх Аристархович, — заговорил
Верховский. — Когда человек стоит на пороге эшафота, ему не до рисовки.
— Подождем.
Я думаю, государь разберется в их геройстве и определит по заслугам. Небось,
когда пятерых вздернут, у многих пропадет охота буйствовать, мигом присмиреют.
— Едва ли, —
выпустив сигарный дым, заговорил Герард. — Мне думается, господа, что этот суд
показал перед всем миром не слабость, а силу социалистов. Создается
впечатление, что их не удалось сломить и что они еще не сказали своего последнего
слова. И нам, господа, следует быть готовыми ко всяким неожиданностям... Другое
дело, если государь помилует осужденных. Ведь Квятковский сказал: «Красный
террор Исполнительного комитета был лишь ответом на белый террор
правительства». Боюсь, что это предостережение...
— Будем
надеяться, что господь поможет государю принять правильное решение, —
примиряюще сказал сенатор и опять потянулся к графину...
Генерал-адъютант
Костанда приговор утвердил 1 ноября, несколько смягчив наказание женщинам и
осужденным, которые не состояли в революционной партии. Это вселило некоторую
надежду в сердца народовольцев. Может быть, царь наконец смирит жестокосердие и
про явит человечность.
3 ноября
стало известно, что Ширяеву, Тихонову и Окладскому смертную казнь заменили
вечной каторгой, а на другой день Петербург потрясла другая весть — утром на
бастионе левого полуконтгарда Иоанновского равелина Петропавловской крепости
повешены Квятковский и Пресняков.
Этот день в
среде народовольцев был объявлен днем траура...
В пятницу 6
ноября в тайной типографии на Подоль ской уже с утра началась работа — срочно
набирался очередной номер «Народной воли».
Днем пришел
Михайлов, молча, с теплотой и грустью пожал руку открывшему дверь Исаеву и,
раздевшись, вместе с ним прошел в дальнюю комнату, где Ивановская и Людочка
стояли у касс с верстатками.
Лицо
Михайлова казалось мраморным, так было бледно, но вместе с тем оно хранило
каменное спокойствие. На левом рукаве была траурная повязка.
—
Здравствуйте, друзья! Я рад, что вижу вас за работой. Он достал из кармана
вчетверо сложенную бумажку и протянул Ивановской:
— Вот это,
Пашенька, нужно набрать крупно и поместить в траурной рамке на первой странице.
Ивановская
взяла листок и, догадавшись о его содержании, спросила: ., — Можно прочесть
вслух?
— Да,
разумеется.
Ивановская
расстегнула глухой воротничок, чтоб легче было дышать, и негромко, но твердо
начала:
«От
Исполнительного комитета.
4 ноября в 8
часов 10 минут утра приняли мученический венец двое наших дорогих товарищей;
Александр Александрович Квятковский и Андрей Корнеевич Пресняков. Они умерли,
как умеют умирать русские люди за великую идею, умерли с сознанием живучести
революционного дела, предрекая ему близкое торжество».
Слезы
хлынули из глаз Ивановской, и она уже не могла разобрать текста.
— Хорошо,
спасибо, Пашенька, дочитаете потом, — заговорил Михайлов, но у него тоже горло
сжимали спазмы. — Надо бы поместить портреты героев, но где взять... Впрочем,
кажется, в фотографии Александрова на Невском снимают осужденных... Вот что,
други мои, вы продолжайте работу, а я пойду разузнаю. Может, удастся найти
людей, которые нам помогут... Мужайтесь, други! Мужайтесь!
Он всем
пожал руки, ободряюще посмотрел в глаза и вышел твердой, уверенной походкой.
Более двух
недель Михайлов предпринимал попытки достать или похитить фотокарточки погибших
друзей. Ему удалось уговорить двух человек, работавших в фотографии, отпечатать
снимки и доставить их за вознаграждение, но в последний момент оба отказались.
Исполнительный
комитет был против того, чтоб это рискованное дело поручить кому-нибудь из
своих агентов, и Михайлов решил действовать сам.
Одевшись
попроще, он явился в фотографию Александрова и, назвавшись родственником
казненного Квятковского, спросил хозяина, нельзя ли приобрести фотографии
казненных.
Хозяин,
лысый толстяк, был тесно связан с третьим отделением. Неожиданный вопрос смутил
его и заставил насторожиться.
— Не знаю...
Не могу припомнить, сохранились ли у нас негативы... Сейчас проверю, посмотрю,
— и он вышел в другую комнату. Служащий, сидящий за конторкой, мигнул
Михайлову, провел большим пальцем по шее. Михайлов понял его жест, благодарно
кивнул, но спокойно стал дожидаться.
Скоро хозяин
вернулся.
— Вы можете
прийти завтра в это время — фотографии будут готовы.
— Благодарю
вас, — сказал Михайлов и, поклонившись, вышел.
Вечером он
рассказал о посещении фотографии друзьям.
— Вторично
идти нельзя, фотограф может донести.
— Да,
пожалуй, — согласился Михайлов, и на этом разговор кончился.
Утром
Михайлов проснулся с совершенно другим решением: «Надо идти. Если я не приду,
фотограф действительно донесет и опишет мои приметы. А что скажут товарищи? Они
же посчитают меня трусом».
Михайлов
взглянул на часы и, одевшись в новое пальто и модный цилиндр, чтоб его нельзя
было узнать, пошел в фотографию.
Войдя, он не
увидел ничего подозрительного, назвал себя, получил фотографии и спокойно
вышел.
Но, когда спускался по лестнице, на
него бросились сразу четверо - схватили, связали и отвезли прямо в
Петропавловскую крепость.
ГЛАВА
ДЕВЯТАЯ
Через восемь
дней после казни Квятковского и Преснякова, на которой отнюдь не настаивали ни
генерал-адъютант Костанда, ни сам Лорис-Меликов, царь выехал из Ливадии в
Петербург в весьма хмуром, подавленном настроении.
Пока ехали
морем и горами, царь был еще полон воспоминаний о ливадийском дворце, где три
месяца блаженствовал с молодой красавицей; ничего не хотел знать и ни о чем не
желал слушать.
Но как
только сели в вагон и Александр понял, что поезд везет его в столицу через всю
империю, опустошенную засухой и мором, где на станциях поезда осаждают
голодные, ожесточенные люди, ему стало страшно.
Днем он
старался лежать в своей спальне, головой к наружной бронированной стенке,
опасаясь пули террориста, а вечером приказывал опускать па окна железные шторы.
Еще
собираясь в Ливадию, Александр, по сонету Лорис-Меликова, отказался ехать
в роскошном царском пульмане, подаренном императором Вильгельмом,
где под полом лежали свинцовые плиты и почти не чувствовалось тряски, а
предпочел разместиться в салон-вагоне, оборудованном на Адмиралтейском заводе,
с бронированными стенами и полом и железными шторами на окнах.
Вагон этот
по внешнему виду совершенно не отличался от других, и со стороны было
невозможно определить, в каком из восьми наготы едет царь.
Для
Александра с большой роскошью были обставлены кабинет и спальня. Рядом
находился будуар княгини Юрьевской, в смежном купе помещались их дети с
боннами. В конце вагона было купе начальника личной охраны царя генерала
Рылеева. В тамбурах круглые сутки дежурила стража.
Гостиная и
столовая находились п соседнем вагоне, а дальше свита — военный министр Милютин
и другие важные сановники. Первый и последний вагоны были заняты под багаж и
охрану.
Поезд шел
быстро, почти не останавливаясь, так как все движение от Симферополя до
Петербурга было приостановлено.
Иногда царь
мельком взглядывал в окно и видел, что вдоль полотна железной дороги на
почтительном расстоянии от нее стояли с берданками наизготовку солдаты, конные
казаки, уланы, кирасиры и даже местные крестьяне, вооруженные чем попало. Он
знал, что такая цепь охраны стояла с обеих сторон и тянулась до самого
Петербурга. На станциях, на перронах вокзалов нельзя было увидеть ни одного
человека, кроме облаченных в синие мундиры жандармов. Все пассажиры за два часа
до приближения царских поездов удалялись за черту железнодорожных станций.
Три царских
поезда были окрашены в синий жандармский цвет и состояли из восьми вагонов
каждый. Шли они с интервалами в полчаса и на крупных станциях чередовались,
чтоб невозможно было определить, в каком ехал царь. Телеграфная связь на время
проезда царя не работала. Станционные телеграфисты передавали лишь полицейские
телеграммы для генерала Рылеева с сообщениями об арестах подозрительных
личностей.
Казалось,
были приняты все меры предосторожности, а царь не находил себе места. Он не мог
забыть, что во время поездки в Крым под Харьковом, вблизи города
Александровска, полиция извлекла из-под рельсов мин, заложенную террористами
еще осенью прошлого года.
Теперь,
после «процесса шестнадцати», было известно, что мину заложили Желябов,
Якимова, Пресняков, Тихонов и Окладский. Двое из них еще были на свободе, и это
не давало царю покоя. Его раздражал стук колес, пугало хлопанье дверей и
паровозные гудки. Ему было страшно и жутко одному, и царь большую часть времени
проводил у Юрьевской...
Прибытие
поезда в столицу ожидалось утром 22 ноября, но точное время держалось в строгом
секрете. Войска гвардии и Петербургского гарнизона выстроились на платформе Николаевского
вокзала и, образовав широкий коридор, протянулись по Невскому и дальше, вплоть
до Зимнего дворца. Было холодно, дул резкий секущий ветер, но все стояли и
ждали. Поезд прибыл только в одиннадцатом часу.
Царь не
пожелал, чтоб встреча носила торжественный характер, и, пройдя через вокзал на
площадь, сел в карету, велел гнать галопом. Карета с конвоем мчалась между
шпалерами войск.
В Зимнем все
было приготовлено к пышной встрече монарха. В дворцовую церковь уже прибыл
петербургский митрополит, чтоб отслужить молебен о благополучном возвращении
государя.
Когда граф
Адлерберг доложил, что все собрались в церкви, царь сделал болезненную гримасу:
— Не надо...
Пусть придут сюда.
Молебен
поспешно отслужили в небольшой приемной перед кабинетом, и Александр сразу же
прошел к Юрьевской.
— Что с
вами, мой дорогой повелитель? — ласково взяв его за руку, спросила Юрьевская.
— Меня
гнетет недоброе предчувствие, Кэти. Всю дорогу мерещилась эта казнь. Ужасно!
Ужасно! Устал я, милая. Тени висельников неотступно стоят перед глазами.
С арестом
Михайлова как-то само собой, без назначений, без выборов, и лишь и силу
глубокого уважении, всеобщего восхищения его нолей, отвагой, страстностью
Желябов сделался общепризнанным вождем партии.
В начале
декабря, когда царь, обосновавшись в Зимнем, как в крепости, почувствовал себя
уверенно и даже начал делать выезды, Желябов собрал техников «Народной воли»,
чтоб разработать план нового, восьмого и, как все надеялись, последнего
покушения.
На
совещание, кроме Исаева и Кибальчича, был приглашен морской офицер Суханов,
служивший в Кронштадте и хорошо знавший минное дело.
Это был
статный моряк с маленькой русой бородкой и кроткими голубыми глазами, в которых
как бы отражалась его душа. В нем не было ни кичливости, ни позерства, ни
щегольства, которыми отличались молодые флотские офицеры. Сдержанный,
сосредоточенный, он располагал к себе необычайной приветливостью и
задушевностью. Несмотря на кажущуюся мягкость характера, Суханова отличали
твердость во взглядах и уверенность в поступках.
Эти качества
в Суханове еще в Крыму, несколько лет назад, заметил и оценил Желябов. Когда
они встретились в Петербурге, Желябов вовлек Суханова в революционную борьбу и
помог ему сплотить в боевую группу несколько военных моряков. Теперь Суханов
был членом Исполнительного комитета и возглавлял военную организацию «Народной
воли». Как минер, он мог оказать неоценимые услуги в намечаемом деле.
Желябов,
сообщив, что царь возобновил по воскресеньям выезды в Михайловский манеж на
разводы войск, высказал предположение, что с ним лучше всего расправиться в
одну из таких поездок. Собравшиеся согласились.
— Я вас
прошу, друзья, высказаться, какое оружие вы считаете для казни тирана более
удобным и надежным?
Первым слово
попросил Исаев. Поднявшись над столом, он взъерошил и без того пышную шевелюру,
заговорил с юношеским задором:
— Я считаю,
что мы должны применить наше новейшее оружие — метательные снаряды. Мы с
Николаем Кибальчичем произвели десятки опытов, и не было случая, чтоб
самовоспламенение отказало. Всегда одна из трубочек разбивается и фитиль
вспыхивает. Метательные снаряды, будем их называть для краткости бомбами, —
оружие никому не известное, и потому оно не привлечет внимания охраны. В этом
его первое преимущество. Второе преимущество в том, что бомба обладает большой
разрушительной силой. И наконец, третье — если мало будет одной бомбы, можно
тут же метнуть вторую. Конечно, мы неизбежно понесем потери в людях —
метальщики пойдут на верную смерть, но и тирану будет нанесен смертельный удар.
— Хорошо!
Садись, Григорий, — сказал Желябов и повернулся к Кибальчичу. — Каково твое
мнение, Николай?
Кибальчич
откашлялся. Он всегда чувствовал неловкость и смущение, когда его просили
высказаться о работе, в которой была доля его труда.
—
Собственно, я не знаю, какое средство в данном случае будет лучше и надежней, —
заговорил он неторопливо, как бы обдумывая каждое слово. — У нас есть опыт с
закладкой мин, с устройством подкопов. Но тут мы, к сожалению, по разным
причинам терпели неудачи. Опыт со стрельбой из револьверов, как правило,
кончался полным провалом. Это оружие несовершенно. И хорошо, что о нем не стоит
вопрос. Однако нам известен случай, когда еще более примитивное оружие привело
к желательным результатам. Все вы помните, как Степняк-Кравчинский заколол шефа
жандармов Мезенцева простым кинжалом и даже успел скрыться.
— Царь не
Мезенцев. Тут дело сложней, — сказал Желябов.
— Я
понимаю... Поэтому, не осуждая такое грозное оружие, как мина, я бы настаивал
все же на применении метательных снарядов. Думаю, они себя оправдают. 132
— Хорошо,
спасибо! Что скажешь ты, Николай Евгеньевич? — обратился Желябов к Суханову.
— Я,
господа, имел возможность ознакомиться недавно с устройством метательного
снаряда и нахожу это оружие отличнейшим, — заговорил Суханов четко по-военному.
— Я искренне восхищен талантливым решением труднейшей задачи самовзрывания.
Однако прошу меня извинить за то, что позволю себе высказать некоторые
опасения. Во-первых, метательный снаряд в силу своего назначения не может быть
слишком тяжел. Ведь его нужно метнуть под карету. Следовательно, он способен
вместить в себя весьма ограниченное количество гремучего студня, а царская карста,
надо полагать, имеет защитные устройства от нуль и малых мин. Поэтому мне
думается, что надежней было бы, огни царь поедет в карсте, — устроить подкоп и
применить мощною мину. Если же можно бросить снаряд царю под ноги, тогда —
другое дело! Настаивая на закладке мины, я все же высоко оцениваю метательные
снаряды, считаю их выдающимся изобретением нашего времени и в других условиях
отдаю им полное предпочтение.
Суханов сел.
Все переглянулись, ожидая, что скажет Желябов.
— Благодарю
вас, друзья. Благодарю! — Желябов скрестил руки, задумался. — На этот раз у нас
не должно быть промаха. Поэтому я предлагаю применить все оружие, каким мы
располагаем. Заложим мину на пути следования тирана, а поблизости расставим
метальщиков с бомбами. Если мина царя не убьет, в ход будут пущены метательные
снаряды. А если и метательные снаряды не разорвут его на куски — я сам брошусь
к карете и прикончу его кинжалом...
В середине
декабря Сергея Стрешнева разыскал товарищ по рабочему кружку студент Сухарев и
велел ему в субботу в восьмом часу быть вместе со своей невестой в кофейной
Шустова, где их будет ждать Захар.
Это
сообщение обрадовало и одновременно испугало Стрешнева. «Если сам Захар, —
значит, дело серьезное. Ему некогда вести праздные разговоры. Уж не попал ли
Кибальчич в беду?..»
Он поспешил
к Лизе и рассказал ей все, не забыв и о своем предположении относительно
Кибальчича.
Лиза
побледнела, в ее округлившихся глазах мелькнули испуг и отчаяние.
— Разве твой
товарищ ничего не сказал?
— Ни слова.
Да он мог и не знать.
— Боже мой,
неужели Николая арестовали? Почему нас, неизвестных ему, хочет видеть Захар?
Может быть, он надеется, что ты через адвоката Верховского сможешь помочь?
— Не знаю,
Лизок. Решительно не знаю.
— Но почему
завтра? Если случилась беда, надо действовать немедленно. Может быть, сегодня
что-нибудь узнаешь у Верховских?
— Конечно,
буду стараться...
-- Если
узнаешь, немедленно приезжай, а если нет — что делать... Тогда завтра к шести,
чтоб сразу же пойти в кофейную...
Обед у
Верховских прошел в пересудах светских сплетен. Стрешневу ничего не удалось
узнать.
На другой
вечер они с Лизой в назначенный час вошли в кофейную Шустова и сразу узнали
Захара (Желябова) — он сидел за столиком один.
Стрешнев
поклонился и попросил разрешения присесть рядом, так как другие столы оказались
занятыми.
— Спасибо,
что пришли, господа. Я много слышал о вас от Николая. Мы помним ваши услуги и
искренне благодарим, — сказал Желябов с легким поклоном и стал пить кофе.
Несколько
минут сидели молча. Лиза ела мороженое, Стрешнев пил какао с ванильной
булочкой.
— Здесь
говорить неловко, — шепотом сказал Желябов,— выходите вслед за мной, я должен
вам кое-что сообщить.
На улице
было холодно. Ветер хлестал в лица ледяной крупой. Вокруг ни одного прохожего.
— Мы очень
ценим, господа, вашу помощь и надеемся, что вы искренне преданы революционному
делу, — тихо начал Желябов.
— Да, вы
можете располагать нами, как самыми верными друзьями, — горячо заговорила Лиза.
— Но прежде всего скажите — что с Николаем?
— С
Николаем? — удивленно приподнял брови Желябов, — пока все благополучно.
— Ох, а мы
так волновались, — вздохнула Лиза.
— Нет, нет,
не беспокойтесь. Он передает привет и надеется с вами увидеться.
— Спасибо.
Мы тоже просим передать ему горячий привет...
— Передам. А
теперь к делу!—Желябов, как-то вдруг весь напружинясь, заговорил таинственно:
—
Исполнительный комитет просит вас помочь в одном деле. Дело совсем безопасное,
но чрезвычайно важное. В течение нескольких воскресений к девяти утра вы должны
выходить на Малую Садовую и прогуливаться из конца в конец. В вашу задачу
входит установить точное время, когда проезжает царь по Малой Садовой и куда
поворачивает.
— И ничего
больше? — спросила Лиза.
— Ничего! О
своих наблюдениях вы будете говорить человеку, с которым я вас сейчас
познакомлю.
— А если
нас... — начал Стрешнев.
— Если на
нас обратят внимание или задержат — не пугайтесь. Ничем о но будет. Скажите,
что просто прогуливались. Наведут справки и вас отпустят. Но постарайтесь
поставить об этом в известность того человека, с которым я вас познакомлю.
— Хорошо.
Обязательно, — сказал Стрешнев.
— Если вам
страшно... Если вы не хотите...
— Нет, нет,
мы с радостью исполним это, — зашептала Лиза, — мы хотим быть полезными делу
революции.
Желябов
улыбнулся:
— Спасибо! Я
рад, что вы такие славные. Прощайте!
— А как же
этот человек? — спросила Лиза.
— Когда
дойдете до угла, он выйдет из аптеки и поздоровается с вами, как старый
знакомый. Его зовут Игнат.
— Мы поняли.
Спасибо! — сказала Лиза и протянула РУКУ — Прощайте. Желаю вам успеха и
надеюсь, мы будем друзьями, — крепко пожимая им руки, сказал Желябов.
* * *
Наблюдатели
из студентов и агентов Исполнительного комитета, в число которых входили
Стрешнев и Лиза Осокина, установили несколько маршрутов, которыми ездил царь по
воскресеньям в Михайловский манеж и возвращался обратно.
Распорядительная
комиссия нашла, что мину целесообразное заложить на Малой Садовой, так как
здесь царь проезжал чаще всего.
С этой целью
на Малой Садовой было арендовано полуподвальное помещение в доме графа
Менгдена, где под видом купеческой четы поселились члены Исполнительного
комитета Якимова и Богданович под фамилией Сухоруковых.
Степенный,
дородный Богданович носил пышную рыжеватую бороду и действительно походил на
купца. Его прошение о разрешении открыть в доме Менгдена «торговлю сырами» не
вызвало ни подозрений, ни возражений со стороны властей. И скоро на доме
Мангдена появилась небольшая вывеска «Торговля сырами купца А. Я. Сухорукова»
Богданович и
Якимова поселились в доме Мегндена и открыли торговлю; их квартира
сделалась конспиративным центром. По вечерам сюда сходились члены
Исполнительного комитета Исаев, Баранников, Суханов, Тригони, Колодкевич. Когда
запирались наружные двери, и ланке начинались работы по подкопу. При свете
сальных свечей гости и сам хозяин работали в поте лица: долбили, копали
слежавшуюся неподатливую землю и в мешках относили в подсобное помещение,
ссыпали в пустые бочки.
Устав,
ложились на часок поспать, а потом, сменив товарищей, снова продолжали работу,
пока не наступало время открывать лавку.
Однажды
ничью, когда в подкопе работали худенький Исаев и широкоплечий здоровяк
Богданович, Желябов пришел в гости. Он был в надвинутой на глаза шапке, нижнюю
часть лица по самый нос закрывал толстый вязаный шарф.
Богданович,
увидев чужого человека, струхнул, замешкался в подкопе, соображая, как лучше
вывернуться. «Если полиция — скажу, что роем погреб нового типа — будем строить
морозильные шкафы». Эта мысль несколько ободрила его. Он неторопливо вылез,
отряхнулся, колючим взглядом скользнул по рослой фигуре незнакомца:
— Чем могу
служить?
— Да ты что,
меня за околоточного принял?
Голоса
Желябова нельзя было не узнать. Обрадованный, Богданович бросился его обнимать.
— Ну что,
далеко ли прошли? — спросил Желябов.
— Аршин
десять, если не больше. Аннушка, посвети.
Якимова
подошла с лампой.
— О, да у
вас тут, как в штольне. А, Гриша! Вылезай, дружище, тебя-то мне и надо.
Исаев вышел,
поздоровался.
Желябов еще
раз заглянул в подкоп:
— Отлично! И
крепления надежные, и сухо. Помню, в прошлом году вели подкоп под железную
дорогу — там сочилась вода и приходилось ползать по-пластунски.
— Научились.
Теперь копаем по псом правилам, — усмехнулся Богданов и ч.
— Есть у вас
еще кто-нибудь из комитета?
— Колодкевич
спит в столовой, остальные ушли.
— Разбуди,
Аннушка, Колодкевича и зови всех в комнаты. Надо посоветоваться, — сказал
Желябов.
— Сейчас,
сейчас. Проходите, друзья. У меня самовар горячий.
Скоро все
пятеро пили чай и закусывали различными сырами.
— Как я
понимаю, вы прошли третью часть подкопа? — сказал Желябов. — Сколько вам еще
потребуется времени?
— К середине
февраля закончим, — за всех внушительно пробасил Богданович.
— Это бы
славно, друзья. А я из рабочих дружин отобрал шесть добровольцев в метальщики —
парни па подбор. Орлы! Некоторые уже побывали в деле, когда казнили шпионов.
Уверен, из них ни один не дрогнет.
— Я думаю,
что и студентами пренебрегать не следует, — сказал, протирая очки, Колодкевич.
— Есть самоотверженные люди.
— Я не
против, — согласился Желябов.
— Очень
просятся Гриневицкий и Рысаков. Как вы смотрите на это?
— Я за
Гриневицкого.
— И я.
— И я тоже,
— почти разом сказали Исаев, Якимова и Богданович.
— С
Рысаковым бы следовало повременить, — рассудительно заговорил Колодкевич, —
по-моему, он человек настроения. Иногда отважен и смел, а другой раз хандрит...
В нем какая-то неуравновешенность...
— Его
испытывали на важных поручениях, — сказала Якимова, — он перевозил типографский
станок.
— И все же я
бы просил повременить, — настаивал Колодкевич.
— Хорошо.
Зачислим в кандидаты, — заключил Желябов. — На днях с метальщиками займется
Кибальчич. Он обучит их обращению со снарядами, покажет, как следует бросать. А
вас, друзья, прошу хоть на недельку отпустить Исаева. Знаю — тяжело вам, но что
делать... Надо кому-то помочь Кибальчичу в приготовлении динамита. Ведь вы
знаете, что из канала нам так и не удалось выловить гуттаперчевые подушки...
Вместо Гриши я сам буду помогать вам.
— Я считаю,
друзья, что Гришу можно отпустить. Замена вполне достойная, — усмехнулся
Богданович. — Как хозяин, я даже бы предпочел Андрея. Он же бывший крестьянин
и, наверное, будет копать за троих.
Все
расхохотались.
— А когда же
к делу, Андрей? — спросил Колодкевич.
Желябов
заглянул в книжечку:
— Если вы
закончите к пятнадцатому февраля, — мы не успеем. У нас не будет времени на
установку мины. Следовательно, покушение состоится двадцать второго февраля или
первого марта.
— Это
твердо?
— Да! Если
будет готов подкоп.
— Тогда,
друзья, за работу!—воскликнул Колодкевич.
— За работу!
— прошептал Желябов, — Я тоже иду с вами.
Новый, 1881
год друзья встречали вместе. Собралось человек тридцать. И хотя еще свежи были
воспоминания о гибели Квятковского и Преснякова и остро ощущалось отсутствие
жизнерадостного, чуткого, всеми любимого Александра Михайлова, решено было в
этот вечер забыть все и веселиться.
— Друзья! —
поднялся с рюмкой Желябов. — Милые, славные, дорогие товарищи! Я предлагаю по
традиции выпить за старый, уходящий в вечность год. Он был трудным для нас —
партия понесла тяжелые потери, по он был и годом немалых завоеваний. «Народную
волю» теперь знает весь мир. Наши удары потрясли царский троп. Пред нами
трепещет всесильный тиран, и нет сомнений, что в новом году, и, может, совсем
скоро, мы уничтожим его и разорвем цепи рабства и деспотизма, окутавшие нашу
Родину.
В
уходящем году о наших славных делах узнали в пароде, и тысячи горячих сердец
потянулись к нам со всех концов империи. В Петербург приезжают десятки молодых
людей, готовых отдать свои жизни для революционной борьбы. Приезжают депутаты
от групп «Народной воли», созданных во многих городах. Старый год сплотил и
закалил нас в смертельной борьбе в грозную революционную силу. Так выпьем же за
уходящий и пожелаем, чтоб новый год был для нас более счастливым.
Все
поднялись, чокнулись и выпили торжественно.
— А теперь,
друзья, прошу веселиться! — крикнул Желябов и, привычным жестом откинув назад
длинные волосы, лихо запел:
Проведемте,
друзья,
Эту
ночь веселей!
И
пусть наша семья
Соберется
тесней!
Песню
подхватили звонкие голоса, и веселье началось. Все были молоды, жизнерадостны,
всем хотелось отрешиться от трудной, полной опасностей напряженной работы.
Вот смолкла
песня, и Софья Перовская вдохновенно прочла Некрасова. Потом к висячей лампе
подошел худощавый высокий блондин с пушистой бородкой и, близоруко щурясь
сквозь очки, начал читать стихи из блокнота:
- В
глубине небес безбрежной
Даль
светла и хороша.
И
полна любовью нежной
Мира
вольная душа.
Так
умчимся ж, братья, смело
В мир
небесной красоты,
Где
свободе нет предела
В
царстве света и мечты.
Унесемся
в переливы
Блеска
огненных миров,
Пролетим
сквозь все извивы
Междузвездных
облаков.
Звезды
пусть семьею тесной
Окружают
нас вдали,
Улетевших
в мир небесный
С
обездоленной земли.
— Браво!
Браво! — крикнул все время молчавший Кибальчич. — Просим еще!
Поэт прочел
еще несколько стихов о звездах и сел рядом с Кибальчичем. Потом пела
Ивановская, и строгая, с красивыми черными глазами Вера Фигнер вдохновенно
читала Лермонтова.
Желябов
следил, чтоб никто не оставался в тени. Вот он подошел к приунывшей Якимовой и
нежно положил ей руку на плечо:
— Что
приуныла, Аннушка?
— Нет,
ничего, я слушала и задумалась...
— Полно,
полно, голубушка. Сегодня должны быть все веселы. Я знаю, ты хорошо поешь
вятские частушки, ну, встряхнись.
— Не знаю,
давно не пела...
— Ерунда.
Тут все свои, — и, хлопнув несколько раз в ладоши, Желябов объявил Аннушку...
Увидев, что
Кибальчич углубился в блокнот со «звездными стихами», он незаметно подошел,
присел рядом:
— Ну что,
друг, о чем задумался?
— Знаешь,
Андрей, меня очень заинтересовали эти стихи. Поэт мечтает о звездах. Это
заманчиво, смело. Люди должны стремиться за пределы вселенной в неизведанные
миры...
— Да,
конечно, Николай, это замечательно. Но прошу тебя, на время спустись на землю.
Сегодня нельзя предаваться раздумьям. Хочешь сплясать русскую?
— Что ты,
Андрей. Я не умею ни плясать, ни танцевать.
— Тогда
учись у меня, — рассмеялся Желябов и, подмигнув Тетерке, снял пиджак и,
расстегнув ворот белой вышитой косоворотки, церемонно поклонился Людочке,
приглашая ее сплясать. Та обрадованно вскочила, счастливо заулыбалась.
Тетерка
заиграл плясовую, а Якимова, хлопнув в ладоши, голосисто запела в такт музыке:
Калинка,
малинка моя,
В саду
ягода малинка моя.
Желябов
громко топнул и залихватски пошел выделывать замысловатые коленца.
Людочка,
помахивая платочком, дробно стуча каблучками, то плыла лебедкой, то порхала
бабочкой.
Все встали
со своих мест, образовав круг, и, подпевая Якимовой, хлопками подбадривали
плясунов.
Если б в это
время нагрянули полицейские, они бы остолбенели, изумленные, и смущенно
удалились. Да и кто мог подумать, что так беззаботно, так самозабвенно умели
веселиться грозные террористы.
Но вот часы
забили двенадцать.
— Братья,
друзья, товарищи! — крикнул Желябов. — Прошу наполнить бокалы — наступает наш
час.
Все столпились
у стола.
— За
грядущий восемьдесят первый, который должен принести Родине свободу и счастье!
— Ура! —
раздалось в ответ.
— Поклянемся
же, братья, быть до конца верными народу и честно исполнить свой долг.
— Ура! —
дружно ответили собравшиеся.
Для
Кибальчича новый год начался, как и прошлый, с упорной, изнурительной работы.
Он, не желая жить на средства партии, все еще продолжал сотрудничать в «Слове»
и вел отдел рецензий в «Новом обозрении». Кроме того, приходилось трудиться над
приготовлением гремучего студня и других горящих и взрывчатых смесей для
метательных снарядов и черного динамита для мины.
Раздумья над
летательным аппаратом, так увлекавшие его, опять пришлось отложить на
неопределенное время.
В январском
номере «Народной воли» была наконец опубликована его статья «Революционное
движение и экономический вопрос». Статья имела большой успех, и от Кибальчича
ждали новых материалов «Народная воля» и начавшая регулярно выходить с декабря
«Рабочая газета». Он не отказывал, и потому был занят и днем и ночью.
Работа хотя
и утомляла его, Кибальчич был доволен и рад, что у него не было свободного
времени. Всякий раз, как оказывалась передышка в делах, он невольно
начинал думать о Лизе. Ему хотелось хоть на мгновение увидеть ее, поговорить,
пожать ей руку. После того как Лиза выполнила важное поручение по наблюдению за
выездами царя, она волей-неволей приобщилась к революционной борьбе. И теперь
Кибальчичу стало казаться, что Лиза не может жить без партии. А если она станет
агентом Исполнительного комитета, — устранятся почти все препятствия на пути их
сближения.
Рассуждая
так, Кибальчич вдруг вспоминал Сергея Стрешнева, и опять его отношения с Лизой
представились ему сложными, запутанными, неразрешимыми...
Подошел
февраль, а дело с подкопом на Малой Садовой продвигалось медленно. Причиной
тому были новые потери: 26 января полиции удалось схватить Колодкевича и
Баранникова. А на квартире Баранникова попал в засаду Клеточников, работавший в
третьем отделении и охранявший партию от полицейских облав. Планировать
покушение на 22-о было бессмысленно.
Исполнительный
комитет, обсудив и взвесив все обстоятельства, утвердил новый срок — 1 марта.
На этом же совещании, по представлению Желябова, были одобрены и утверждены
кандидатуры четверых метальщиков-добровольцев.
В середине
февраля на конспиративной квартире на Тележной состоялось инструктивное
совещание метальщиков, созванное Желябовым.
Кибальчич,
придя последним, увидел за столом Желябова, хозяина квартиры Саблина — высокого
чернобородого, с энергичным лицом, и четверых незнакомых, которых ему тут же
представили.
Один из них,
кудрявый, с большими серыми глазами и округлым лицом, казался совсем юношей.
Кибальчич вспомнил, что видел его на сходках, и даже вспомнил кличку «Котик».
Знакомясь, тот встал и, протянув руку, твердо сказал:
— Михаил
Михайлович. — И шепотом: — Гриневицкий.
Второй,
огромного роста, широкоплечий и мешковатый, крепко стиснув худую руку
Кибальчича, пробасил:
— Рабочий из
боевой дружины, Тимофей Михайлов.
Третий, с
некрасивым, грубоватым лицом и маленькими глазками, учтиво поклонился:
- Бывший студент Рысаков.
Четвертый
скромно назвался Емельяновым.
Кибальчич
был рекомендован им, как «техник».
Желябов
сразу же попросил Кибальчича приступить к делу. Достав из небольшого саквояжа
два метательных снаряда, Кибальчич поставил их на стол:
—- Это,
господа, макеты бомб. Вот эту вы можете подержать в руках, она не взорвется,
начинена песком. Именно такую бомбу по объему и весу вам придется бросать.
Желябов взял
макет, взвешивая его на ладони.
— Однако
увесистая... но швырнуть можно далеко.
Все
подержали бомбу в руках, согласились.
— А это, —
продолжал Кибальчич, — макет с механизмом. Не уроните — может изорваться.
Правда, в ней один запал, но и он может наделать бед. Мы испытаем его потом в
лесу...
Кибальчич
стал объяснять собравшимся устройство снаряда, разбирая его, показывая
отдельные части и их взаимодействие.
Потом он
ответил на вопросы и посоветовал, как лучше и надежней бросать снаряд.
Метальщики
проявили к бомбе большой интерес и сосредоточенно слушали каждое слово
Кибальчича... Договорились в понедельник утром идти в лес, чтоб там на макете
потренироваться в метании полновесного снаряда и произвести взрыв опытной
бомбы,
27 февраля
днем на квартире Желябова и Перовской Суханов, как опытный минер, руководил
работами по начинке мины — большого металлического цилиндра черным
динамитом. Подкоп к тому времени был уже закончен, и все ждали хозяина сырной
лавки Богдановича (Сухорукова). Богданович пришел в назначенное время и казался
очень взволнованным. Убедившись, что в квартире спокойно, он неторопливо
заговорил:
— У нас
были... по-моему, полиция... Однако назвались санитарной комиссией. Внимательно
осмотрели лавку, щупали обшивку, где подкоп, но я сказал, что это от сырости...
Хорошо, что землю мы прикрыли углем, иначе бы беда.
- Ну,
и чем же кончилось?
—
Придрались к сырости над бочками с землей. Я сказал, что на масленой пролили
сметану... Так и ушли... Думаю, надо выждать хотя бы до вечера...
— Да,
скверно, друзья, — сказал Желябов, — давайте мину переправим к Вознесенскому
мосту... Там ближе.
Все
согласились с ним. Мину упаковали в чемодан; Суханов с Исаевым и Тетерка,
который работал за извозчика, отправились на тайную квартиру Исполнительного
комитета, где жили Вера Фигнер и Исаев. Вечером Желябов и Перовская встретились
с метальщиками Гриневицким, Тимофеем Михайловым, Емельяновым и Рысаковым на
тайной квартире на Тележной.
Желябов
нарисовал план на клочке бумаги.
— Вот
участок Малой Садовой, где будет заложена мина. Вы по два человека станете с
того и другого конца улицы. Если взрыва не последует и царь поедет дальше, его
встретят бомбами Михайлов и Емельянов, Если же взрыв произойдет, по царь
уцелеет и с испуга повернет обратно, — пустят в ход бомбы Котик и Рысаков. Все
ли понятно?
— Да,
понятно, — подтвердили все.
— Мы с
Софьей будем с вами, друзья. И если бомбы не добьют тирана, я брошусь с
кинжалом и прикончу его... Ну, а если схватят, — мы все знаем, как себя вести.
Желаю вам мужества, друзья. Завтра в это же время мы встретимся здесь, чтоб
уточнить план действий...
После
совещания с метальщиками Желябов направился на Невский к Тригони, который после
ареста Колодкевича и Баранникова руководил работами по подкопу на Малой
Садовой.
В доме мадам
Миссюра, где снимал комнату Тригони, всегда бывало много гостей, и Желябов
надеялся, что на его появление никто не обратит внимания. Тригони был человеком
легальным, жил под собственной фамилией, а это было своего рода «охранной
грамотой». На всякий случай Желябов вооружился кинжалом и револьвером.
Тригони его
уже ждал. Это был ярко выраженный южанин греко-итальянского происхождения.
Смуглое его лицо окаймляли пышные подусники, что придавало ему солидность и
барственность.
Крепко пожав
руку Желябова, он усадил его на диван, предложил папиросу.
Шепотом
заговорили о деле... Потом Тригони решил угостить Желябова кофе и вышел из
комнаты к хозяйке. Вышел и словно пропал...
Желябов,
подождав минут пять, взглянул на часы и забеспокоился: «Послезавтра 1 марта, а
у нас не заложена мина и не готовы метательные снаряды. Что же я сижу? Разве
сейчас время распивать кофе? И где пропал Тригони? Пойду на кухню, извинюсь — и
домой».
Желябов распахнул дверь, но не успел
сделать шага, как на него накинулись несколько человек, свалили, обезоружили и
втащили в соседнюю комнату, где уже лежал связанный Тригони с кляпом во рту...
ГЛАВА
ДЕСЯТАЯ
Попавшая в
бурю ладья, потерявшая кормчего, становится добычей волн и гибнет в пучине.
Нечто подобное случилось и с партией «Народная воля». Потеря вождя и
вдохновителя в канун решающего выступления вызвала смятение, растерянность,
панику. Пораженные страшной вестью, уцелевшие члены Исполнительного комитета
собрались на тайной квартире у Вознесенского моста.
Вера Фигнер
и Анна Корба, обняв друг друга, угрюмо сидели на диване, Грачевский с надеждой
посматривал сквозь тюлевую штору в окно, а принесший тяжелое известие Суханов,
опустив голову, задумчиво шагал из угла в угол...
— Неужели
нас осталось только четверо? — спросил он и на мгновение остановился. В ответ
раздались лишь тяжелые вздохи. И Суханов опять начал ходить...
В гнетущей
тишине четко слышались его шаги. Но вот раздался условный звонок. Все замерли.
Стук двери и приглушенный разговор в передней. Женщины облегченно вздохнули. И
снова звонок — три раза — резко, уверенно: все узнали сильную руку Фроленко.
— Слава
богу, уцелел Михаил Федорович, — обрадованно сказала Вера Фигнер и поспешила к
двери...
Раздевшись в
передней, приземистый, крепкий Фроленко твердым шагом вошел в комнату, пожал
руку друзьям и, видя, что все подавлены, спросил:
— Что?
Неужели Желябов?
— Его и
Тригони... вчера вечером...
Фроленко
грузно сел к столу, обнял голову, взъерошил густые волосы.
— Нас кто-то
предает... Тяжело подумать об этом, друзья, однако нельзя падать духом... А
Софья? Что с ней?
— Она здесь,
— сказала Фигнер, — отдыхает в моей комнате... Вы представляете, как ей тяжело
собраться с силами?
В этот миг
дверь из соседней комнаты приоткрылась и вошла небольшая, миловидная
русоволосая девушка, в накинутом на плечи пуховом платке.
— Я здесь,
друзья! — сказала она слабым, надтреснутым голосом, закашлялась, по тут же
смахнула слезы и твердо шагнула к столу. — Пас мало, по все же мы должны
обсудить создавшееся положение и решить, что делать дальше.
Мужчины
бросились к ней, подвинули стул.
— Спасибо,
друзья. Спасибо! — она опустилась на стул и заговорила уже более спокойно:
— Прошу
выслушать меня, дорогие друзья. Потеря Желябова поставила нас в отчаянное
положение. Дело революции, ближайшая и главная цель — казнь тирана — находится
под угрозой провала. Нас осталось мало, очень мало, но мы еще не сломлены. Нет,
не сломлены! И я прошу ответить прямо, друзья, есть ли у нас силы, можем ли мы
спасти Желябова?
Наступило
молчание. Все понимали: сказать «нет» — значило примириться со смертным
приговором над одним из создателей партии и самым любимым товарищем. Все
понимали, что слово «нет» могло отнять у Перовской последние силы. Но молчать —
значило скрывать правду, и Суханов поднял на нее глаза, в которых сквозила
печаль и решимость.
— Соня, это
немыслимо, — со вздохом сказал он. — Андрей в Петропавловской крепости.
Все
оцепенели от этого возгласа. Перовская закрыла лицо ладонями и тоже застыла... Но
вдруг она вскинула голову, поднялась:
— Горько
слышать это, друзья. Горько и тяжело. Но если Суханов, его старый друг и
испытанный боец, говорит так, — я с болью в сердце принуждаю себя смириться...
Смириться, но не сдаться! Мы должны решить, что делать дальше? Я спрашиваю вас,
друзья, отступать или действовать?
—
Дей-ство-вать! — дружно и решительно ответили они.
— Тогда я
предлагаю распределить обязанности. Пусть Суханов возьмет на себя закладку мины
на Малой Садовой и сам назначит себе помощников. Я, если вы доверите, буду
руководить сигналистами и метальщиками, а Исаев и Кибальчич должны будут к
завтраму зарядить и приготовить метательные снаряды. Есть ли возражения?
—
Согласиться! — пробасил Фроленко.
—
Согласиться! — в один голос сказали Исаев и Корба.
А Фигнер
подошла к Перовской и, дружески обняв ее, крепко поцеловала:
— Соня, я
верю — ты сумеешь, ты сможешь в этом опасном и трудном деле заменить Желябова.
К вечеру
квартира Желябова была очищена. Суханов с двумя морскими офицерами приехал на
извозчике и увез наиболее ценное имущество партии. Софья Перовская перешла на
тайную квартиру Исполнительного комитета у Вознесенского моста, где жили Исаев
и Вера Фигнер.
Вечером
двадцать восьмого, когда на Тележной собрались сигналисты и метальщики, чтоб
услышать последние указания Желябова, к ним вышла Софья Перовская. В темном
глухом платье, она казалась спокойней и строже. Густые светло-русые волосы были
аккуратно зачесаны назад и заколоты в узел, что придавало ее лицу решительность
и твердость.
— Друзья,
мне поручено объявить вам, что Захар сегодня быть не может, так как занят
приготовлением мины на Малой Садовой. Все, что намечено было вчера, остается н
силе. Завтра мы должны выполнить волю Исполнительного комитета и свершить
справедливую казнь над тираном. Вы знаете, что мне, вместе с Захаром, поручено
руководить боевыми действиями. Поэтому прошу вас всех завтра к девяти утра быть
здесь на Тележной. Вы получите метательные снаряды и более точные инструкции.
Она оглядела
собравшихся строгим взглядом:
— Есть ли у
кого вопросы?
— Нет. Все
понятно, — за всех ответил басом богатырь Тимофей Михайлов.
— Тогда
прошу вас разойтись по домам и хорошенько выспаться. Завтра каждый из вас
должен быть свежим и полным сил...
Проводив
сигналистов и метальщиков, Софья Перовская вылила с хозяйкой квартиры Гесей
Гельфман стакан чаю и поспешила на тайную квартиру к Вознесенскому мосту, где
должны были собраться техники, чтоб приготовить к утру четыре метательных
снаряда.
Когда Софья
Перовская пришла на тайную квартиру Исполнительного комитета, в столовой жарко
пылал камин и трое мужчин, Кибальчич, Суханов и Грачевский, работали за большим
столом.
Оказалось,
что вчера Суханову удалось не только вывезти из квартиры Желябова взрывчатые
вещества, издания «Народной воли» и еще кое-какое имущество, но и под видом
сыров перевезти в лавку на Малую Садовую начиненную динамитом мину. Исаев был
отряжен в подкоп, чтоб установить запал и привести мину в боевую готовность.
Вместо него Кибальчичу, вместе с Сухановым, взялся помогать агент
Исполнительного комитета Грачевский, которому и раньше приходилось работать в
динамитной мастерской.
Если б не
арест Желябова, то снаряды были бы готовы еще вчера, но страшное известие об
его аресте перепутало карты: Кибальчич твердо не знал, состоится ли покушение,
и не приступил к делу... И вот сейчас все четыре снаряда предстояло изготовить
за одну ночь.
Мужчины
работали, сняв сюртуки и завернув рукава рубашек. Смуглый, сильный Грачевский
большими ножницами обрезал жестяные банки из-под керосина, которые должны были
служить корпусами для бомб. Кибальчич возился над устройством механизмов, а
Суханов начинял пироксилином цилиндрики и гремучей ртутью взрыватели.
Вера
Фигнер, усадив Перовскую в кресло у камина, пошла помогать Кибальчичу
растапливать в баночке свинец и отливать грузики для пробирок.
Работали
сосредоточенно, перебрасываясь короткими деловыми фразами. А убитая
горем, уставшая за день и намерзшаяся в дороге Перовская, пригревшись у
камина, задремала.
Фигнер
увела ее в свою комнату, уложила в постель
и
прикрыла пледом.
—
Сонечка, тебе надо выспаться, ведь завтра решается все.
— Да,
да, спасибо, Верочка. Но если я буду нужна — разбуди.
—
Непременно. А в случае беды, Соня, помни — под подушкой пятизарядный револьвер.
—
Спасибо. У меня есть свой. Иди, милая, помогай техникам, пока хватит силы.
Перовская прилегла па подушку и сразу же уснула. Фигнер вернулась в столовую и
опять стала помогать Кибальчичу. Часа в два ночи вернулся Исаев. Лицо его
раскраснелось не то от мороза, не то от волнения.
— Ну,
друзья, мина приведена в готовность. Запал и гальваническая батарея в
полной исправности. Богданович, Якимова, Фроленко с утра будут начеку. Как
только покажется царь, Якимова подаст сигнал и Фроленко соединит провода.
— Дай
бог, чтобы все было хорошо! — сказала Фигнер.
— Все
будет отлично! — возбужденно воскликнул Исаев. — Иди спать, Верочка, а мы
будем трудиться...
Часов
в пять Перовская проснулась от страшного кошмара и инстинктивно сунула руку под
подушку, где лежал револьвер. Но из столовой донеслись приглушенные голоса. Она
сообразила, что находится у друзей, и, успокоившись, легла на бок, сжалась в
комок, чтоб снова уснуть. Но голоса не утихали. «Друзья не спят, значит,
метательные снаряды еще не готовы». Перовская быстро оделась в длинный,
волочащийся по полу капот Веры Фигнер и вышла в столовую.
— Вы рано
встали, Софья Львовна, — сказал Кибальчич. — Еще шесть часов.
— Это
ничего... а как у вас дела?..
— Хорошо!
Отлично! К восьми снаряды будут готовы. А вам надо хорошенько выспаться.
— Спасибо.
Я, пожалуй, прилягу... Желаю вам успехов, друзья.
Перовская
вернулась в спальню, забралась под одеяло, но уснуть не могла. Мысли о Желябове
не покидали ее. «Я вот тут нежусь в мягкой чистой постели, а бедный Андрей в
крепости, в мрачном холодном каземате. Может, думает о нас... обо мне...
Бедный, милый Андрей! О, если бы ты мог услышать меня! О, если бы мог. Милый!
Ты все эти дни в моем сердце. С мыслью о тебе я выйду сегодня на смертный бой,
на последний бой с тираном. Не знаю, останусь ли жива, но его мы казним. Казним
и тем освободим народ, а может быть, и тебя. Я жду этого часа. Я надеюсь, что
мы обнимем друг друга, мой любимый. Верю! Верю, что мы одержим победу...»
В комнату
неслышно вошла Фигнер, уже одетая, с причесанными на прямой пробор волосами.
— Соня,
Сонечка, ты не спишь?
— Нет,
Веруша, а ты? Ах, ты уж встала?
— Да,
половина восьмого... пора!
— Я сейчас.
Открой, пожалуйста, шторы. Вот хорошо, спасибо...
Они вместе
прошли в кухню, умылись и, сварив на спиртовке кофе, приготовили бутерброды и
вошли в столовую с подносами.
— С добрым
утром, друзья!
— А вы уже
бодрствуете? Отлично! — крикнул Исаев. — Рад сообщить, что два снаряда готовы,
а остальные будут через полчаса!
— Это
славно, друзья! — сказала Фигнер. — Прошу вас подкрепиться немного.
Все
разобрали чашки, стали закусывать.
Перовская
взглянула на часы:
— Я уже
должна идти.
— Да, да, —
заторопился Исаев и, принеся из кухни корзинку, уложил в нее два готовых
снаряда.
— Будь
осторожна, Соня. Может быть, Вере проводить тебя?
— Нет, нет, не надо. А как же другие
снаряды?
— Их к
девяти доставит Кибальчич.
— Да, Софья
Львовна, вы не беспокойтесь, — сказал
Кибальчич, —
я приду вовремя.
Исаев принес
шубу, шляпку и помог Перовской одеться.
— Ну,
прощайте, друзья, — сказала взволнованно Перовская и, крепко поцеловавшись с
Фигнер, протянула руки друзьям.
— Желаем удачи, — за всех сказал
Исаев и проводил ее до двери.
Граф
Лорис-Меликов сидел за ужином в кругу семьи, когда швейцар доложил, что
прискакал нарочный с секретным пакетом.
«Что бы это
могло значить? Уж не новое ли покушение на государя?» — подумал с тревогой граф
и, сердито потеребив черные с проседью подусники, глухо сказал:
— Проводи в
кабинет, я сейчас приду...
Нарочный был
жандармский ротмистр граф Шабен и уже по этому Лорис понял, что сообщение
огромной важности.
Пригласив
Шабена сесть, он взял пакет и, сломав сургучные печати, развернул донесение с
рубрикой «Совершенно секретно». В донесении сообщалось, что сегодня вечером
арестованы главари «Народной воли» Желябов и Тригони.
Лицо Лориса
засветилось. Дважды перечитав написанное, он поднялся довольный. Под его
густыми усами мелькнула улыбка.
— Благодарю
вас, граф, вы привезли известие чрезвычайной важности. Я желал бы, чтоб
протоколы первого допроса были доставлены мне сегодня же.
— Слушаюсь,
ваше сиятельство. Будет исполнено! — вытянулся Шабен и, щелкнув каблуками,
вышел из кабинета.
Лорис-Меликов
прошелся, довольно потирая руки:
«Желябов!
Тот самый Желябов! Какую птицу схватили... — он важно и самодовольно подкрутил
усы. — Что-то теперь скажут мои завистники? Пожалуй, постараются преуменьшить
событие. Нет, я не позволю! Я должен сам доложить государю. Сам, и немедленно».
Он позвонил
в колокольчик. Явился седой слуга в шитой золотом ливрее.
— Прикажите
закладывать лошадей, я должен ехать в Зимний...
* * *
Александр
II, как это часто с ним бывало, вечером, оставшись в кабинете один, вдруг
ощутил чувство страха. Ему показалось, что кто-то из террористов через крышу и
дымоход проник в камин и там притаился. Царь отчетливо слышал, как что-то
зашуршало, посыпались каменные крошки и пепел.
— Эй, кто
там? Скорее сюда! — закричал он и зазвонил в колокольчик.
Вбежал
дежурный генерал, а за ним два гвардейских офицера караульной роты. Все трое
встали навытяжку.
— Вон там в
камине кто-то прячется, — дрожащим голосом сказал царь.
— За мной! —
крикнул генерал и, выхватив револьвер, пошел к камину. Офицеры с револьверами в
руках обогнали его, осмотрели камин и даже заглянули в дымоход.
— Никого
нет, ваше превосходительство.
Генерал сам
осмотрел дымоход:
— Здесь
никого, ваше величество! Может быть, ветер... Если позволите, я выстрелю.
— Я слышал
шорох и кашель. Значит, каналья, поднялся... Стреляй же, пока не ушел. Я
приказываю: стреляй!
«Бах! Бах!
Бах!» — трижды прогремело в кабинете, и громогласное эхо гулко загрохотало по
пустынным залам дворца. В камин посыпались обломки кирпича, дохнуло гарью и
сажей. Царь, перекрестясь, отошел в угол и сел па диван. За дверью послышались
голоса и тревожные шаги. В кабинет вбежал перепуганный Адлерберг:
— Что
случилось, ваше величество? Кто стрелял?
— Это я
приказал прочистить дымоход, — не то с усмешкой, не то серьезно сказал царь. —
Вы можете идти, господа, — обратился он к военным.
Генерал и офицеры,
отдав честь, вышли парадным шагом.
— Присядь,
граф, мне надо с тобой поговорить.
Адлерберг
сел рядом, удивленно приподнял брови.
— Представь,
Саша, я очень отчетливо слышал, что кто-то спустился через дымоход.
— Это
невозможно, ваше величество, всюду выставлены посты.
— Однако
меня все время гнетет предчувствие.
— Все
происходит, ваше величество, от расстройства нервной системы. Надо поговорить с
лейб-медиком и принимать успокоительные капли.
— Что за
вздор, граф? Может, вы с лейб-медиком еще посоветуете припарки? Я совершенно
здоров. Да-с, здоров, но предчувствия меня мучат... и не без оснований.
Объясните, почему я почти каждый день вижу на подоконнике кабинета мертвого
голубя? Что скажете? А? Молчите... Откуда взялся этот огромный коршун, что
охотится у меня под окном?
— Разве вам
не доложили, ваше величество, что коршун пойман?
— Нет, кто
его поймал?
— Он попал в
поставленный капкан, но оказался так силен, что взлетел вместе с капканом.
— Так почему
же не стреляли в него?
— Боялись
побеспокоить вас... Однако коршун не смог улететь с капканом и упал на
Дворцовой площади. Упал и был схвачен.
— Ах, да-да,
вспомнил, мне докладывали, — усмехнулся Александр, — коршуна изловили, а
крамольников поймать не могут... Ты понимаешь, граф, это меня гнетет. Я в своем
дворце не могу чувствовать себя безопасно. Впрочем, сейчас я успокоился. Иди.
Иди и объясни там, что стреляли по моему приказанию — испытывали оружие...
Должно быть, перепугали и княгиню и детей. Ступай! А я пойду к ним — кто же их
успокоит, кроме меня...
Лорис-Меликов
приехал во дворец в десятом часу, когда царь был в покоях княгини Юрьевской.
Туда никто не имел доступа, и даже дежурный генерал беспомощно развел руками.
Лорису
пришлось дожидаться в приемной довольно долго. Когда его впустили в кабинет,
царь взглянул исподлобья и спросил весьма раздраженно:
— Почему так
поздно, граф? Что случилось?
— Осмелился
побеспокоить вас, ваше величество, ввиду чрезвычайных событий. Коршуна удалось
схватить.
— Что? —
нахмурясь, спросил царь. — Мне уже надоел с этим коршуном граф Адлерберг. Я
думаю, есть птицы поважнее и поопаснее.
Лорис
обескураженно отступил: «Откуда мог знать Адлерберг о поимке Желябова?
Очевидно, помимо моей существует еще дворцовая полиция». И он решил
вывернуться, схитрить.
— Осмелюсь
доложить, ваше величество, что схвачен не один, а два коршуна. И как я полагаю,
самые важные из террористов.
— Что? Из
террористов? — насторожился царь.
— Так точно,
ваше величество. Сегодня пойманы Желябов и Тригони.
— Ах, вот
каких коршунов вы сцапали. Ну, это меняет дело, граф. Я думал, что вы о том,
который душил голубей... А это птицы другого полета... Неужели схватили самого
Желябова?
— Его, ваше
величество. Был опознан и признался. Теперь, я надеюсь, с крамолой будет
покончено. Эту весть я и привез к вам в такой поздний час.
— Спасибо,
граф. Спасибо! Вы и представить пе можете, как обрадовали меня. Браво! Браво!
Теперь, я думаю, нечего опасаться воскресенья. Велите известить всех, что
завтра в обычное время в Михайловском манеже состоится большой развод.
Пригласите послов и военных атташе. Буду присутствовать я, великие князья и все
министры.
— Слушаюсь,
ваше величество. Будет исполнено.
— Спокойной
ночи, граф. Еще раз благодарю за службу. Завтра доложите мне о подробностях...
В субботу
уже весь город знал об аресте Желябова. Царя поздравляли с большой победой. Он
успокоился, и в воскресенье 1 марта встал бодрый, в отличном настроении и, позавтракав
в обществе княгини Юрьевской, вышел из дворца во двор, чтоб ехать в
Михайловский манеж. Утро было свежее, легкий морозец бодрил кровь.
Карета,
укрепленная на санных полозьях, запряженнэя парой вороных, стояла у подъезда.
Дворцовый кучер Фрол в синем бешмете, подпоясанный красным кушаком, важно
восседал на козлах. Увидев царя, он приподнялся и снял шапку. Сопровождаемый
охраной, царь сошел с лестницы, что-то шепнул начальнику конвоя, кивнул кучеру
и уселся в карету.
Кучер
гикнул, и карета, окруженная конными казаками, вылетела из ворот и помчалась,
вздымая снежный вихрь.
Кудрявый
молодой человек с ясными карими глазами, что вместе с Желябовым закладывал мину
под Каменным мостом, был известен в партии под двумя кличками: «Котик» и
«Михаил». Желябов знал Котика как отважного и преданного революционера, не раз
выполнявшего самые опасные поручения, и потому зачислил его в метальщики под №
1.
Мало кому
было известно, что фамилия Котика Грииевицкий, а зовут его Игнатий Иоахимович.
Выходец из
польских дворян, он родился около Гродно и окончил гимназию в Белостоке с
золотой медалью. Все прочили ему блестящую карьеру. Гриневицкий поступил в
Петербургский технологический институт и сразу же обнаружил недюжинные
способности. Однако его свободолюбивая натура быстро увлеклась другой идеей:
«Бороться за свободу и счастье народа»... Не окончив курса, Гриневицкий отдался
революционной борьбе.
Добровольно
записавшись в метальщики, Гриневицкий уже тогда знал, что при любом исходе дела
его ждет неминуемая гибель. Однако он не дрогнул под взглядом Желябова и просил
поставить на самое опасное место.
В субботу
вечером, услышав подтверждение Перовской, что покушение состоится и что ему
поручено бросать бомбу первым, Гриневицкий сохранил присутствие духа и твердо
сказал, что он выполнит свой долг...
Прямо из
тайной квартиры на Тележной он пошел в католическую церковь, помолился и
вернулся домой еще более спокойным.
Выпив чаю и
заплатив хозяйке долг, он привел в порядок бумаги, написал прощальное письмо
родителям и сел за завещание.
Собственно,
завещать ему было нечего. Все его немудреное имущество принадлежало партии. Но
в 25 лет он сознательно шел на смерть, и ему хотелось сказать тем, кто
останется жить, зачем и ради чего он обрек себя на гибель.
Гриневицкий
положил перед собой несколько листов бумаги и стал писать уверенно, без
помарок, так как он хорошо знал, что нужно сказать:
«Милые други
мои и товарищи! Александр II должен умереть. Дни и часы его сочтены. Мне или
другому кому приведется нанести страшный последний удар, который гулко
раздастся по всей России и эхом откликнется в отдаленнейших уголках ее, — это
покажет недалекое будущее.
Он умрет, а
вместе с ним умрем и мы — его непримиримые враги и мстители. Это необходимо для
дела свободы!
Я не боюсь,
но меня, обреченного, стоящего одной ногой ы могиле, пугает мысль, что будет
дальше? Много ли еще жертв потребует наша несчастная, но дорогая Родина для своего
окончательного освобождения? Я убежден — победа недалека!
Мне не
придется участвовать в последней битве. Судьба обрекла меня на раннюю гибель. Я
не увижу победы, не буду жить ни одного дня, ни одного часа в светлое время
торжества, но считаю, что смертью своей сделаю все, что должен был сделать.
Большего от меня никто, никто па свете требовать не может».
Он встал и,
широко раскинув руки, вдохнул полной грудью.
«Как хочется
жить, а я иду на смерть! Иду, но иду во имя жизни! Дело революционной партии —
зажечь скопившийся уже горючий материал, бросить искру в порох и затем принять
все меры к тому, чтобы возникшее движение кончилось победой народа, а не полным
избиением лучших людей страны... Я иду на смерть с верой в нашу победу...»
Гриневицкий
положил ручку, спрятал завещание в стол. Потом потушил свет, посмотрел на
сонный город, окутанный тьмой, лег и быстро заснул...
Сигналисты
и метальщики начали собираться на Тележной с восьми утра. Их принимал хозяин
тайной квартиры — высокий брюнет с большими печальными и строгими глазами
Николай Алексеевич Саблин. Посредине стола на подносе шипел самовар, в хлебнице
лежали свежие, пахучие калачи, на тарелках — колбаса, ветчина.
— Друзья,
пожалуйста, закусывайте и пейте чай, — приветливо предлагал хозяин.
Тимофей
Михайлов — лохматый плечистый детина с добродушным русским лицом, расстегнув
рубашку, шумно дул на блюдечко, от которого валил пар. Он пришел раньше всех и
допивал уже третий стакан. Лицо его лоснилось от пота, и на нем нельзя было
увидеть ни озабоченности, ни тревоги. Между тем этот человек был назначен
вторым метальщиком и через час должен был пойти на верную смерть. В углу под
иконами, склонившись у недопитого стакана чая, нервно мял папиросу и курил
большими затяжками широколицый белобрысый парень, уставив маленькие глазки в
одну точку.
Это был тот
самый Рысаков — недавний студент-технолог, которого Желябов, несмотря на
возражения Перовской, взял кандидатом в метальщики. Рысаков рвался в бой, но
ему было поручено бросать бомбу последним, и то лишь в том случае, если первыми
тремя снарядами царь не будет убит.
Иван
Емельянов — смуглый молодой рабочий — молчаливо и сосредоточенно рассматривал
«Иллюстрированную хронику». Ему тоже было не по себе, но он старался не думать
о предстоящем деле.
Сигналисты
сидели в сторонке у окна и о чем-то тихонько топтались.
В половине
девятого, как и было назначено, вошел Котик, громко поздоровался со всеми и сел
рядом с Рысаковым. Лицо его было бледно, но карие выразительные глаза смотрели
спокойно и твердо.
— Что, Захар
еще не пришел?
— Кажется,
нет, — думая о чем-то своем, глухо отоспался Рысаков, — а впрочем, не знаю...
В передней
послышались голоса, смолкшие до шепота, и скоро в столовую вошла, не
раздеваясь, раскрасневшаяся на морозе Перовская, а за ней Саблин с корзиной в
руках. Перовская поздоровалась со всеми за руку. Корзина была осторожно
поставлена на стол.
—
Друзья, — таинственно заговорил Саблин,— Софья Львовна принесла два метательных
снаряда. Скоро придет техник и принесет остальные.
Все взгляды
устремились на корзину. Саблин осторожно извлек снаряды и поставил на стол.
— А где же
Захар? — негромко, с тревогой в голосе спросил Рысаков.
Саблин
кашлянул, готовясь ответить, но Перовская решительным жестом остановила его:
— Вы все
знаете, что главный удар по тирану будет нанесен на Малой Садовой, взрывом
мины. Захар остался там, чтоб соединить провода гальванической батареи. Если
взрыв будет удачным — возмездие совершится. Все же мне поручено Исполнительным
комитетом расставить метальщиков и подать сигнал к действию бомбами, если царь
не будет убит миной. Есть еще вопросы?
— Все
понятно! — пробасил Михайлов.
Зазвонил
колокольчик.
Саблин вышел
и скоро вернулся с Кибальчичем. На стол были поставлены еще два снаряда.
— Друзья!
Мне поручили товарищи сказать вам несколько слов, — сняв барашковую шапку,
глуховато и неторопливо заговорил Кибальчич, — снаряды заряжены, их действие
безотказно и молниеносно. Будьте внимательны и осторожны. Старайтесь бросать их
так, как мы делали на занятиях. А чтоб снаряды не вызвали подозрений у полиции,
заверните их в узелки или в газету — подумают, что идете в баню.
— Правильно!
Так и сделаем! — согласилась Перовская и велела принести платки и газеты.
Когда
снаряды были упакованы и розданы метальщикам, Перовская взглянула на часы:
— Друзья!
Пора выходить — половина десятого.
Все
поднялись.
-
Минутку внимания! — остановила Перовская. — Хорошо ли вы помните свои места?
-
Помним. Не ошибемся, — сказал Михайлов.
— Еще одно
последнее указание, — шепотом заговорила Перовская, — если тиран не поедет по
Садовой, мимо вас пройдут под руку сигналисты. Тогда идите на Михайловскую и
там ждите меня. Если я достану платок и сделаю вид, что вытираю глаза, значит,
метальщики должны идти на Екатерининский канал. О выезде царя я дам знать,
появившись на мосту. Все поняли?
— Все!
— Друзья! —
воскликнула Перовская. — Настает решительный час. Пожелаем же друг другу
спокойствия, мужества и отваги! Пусть каждый выполнит свой долг! Мы идем на
святое дело. Наш подвиг вечно будет жить и памяти народа. С богом, дорогие
друзья! С богом!.. Выходите по одному...
День был
серый, пасмурным. Хмурые тучи нависли над серыми домами и как бы придавили,
приплюснули город. И даже белый снег, запушивший все вокруг, Рысакову казался
серо-грязным, и на душе у него было муторно, нехорошо.
Однако
обогнавший его в воротах Тимофей Михайлов шел, насвистывая, пальто нараспашку
и, казалось, совсем не думал о том, что должно произойти. Это удивило Рысакова.
«Рисуется, хочет показать себя героем», — подумал он и пошел медленней. Ему
хотелось увидеть, как поведут себя другие.
На повороте
его обогнал Котик. Он шел твердой, уверенной походкой, неся под рукою сверток,
словно спешил по какому-то делу. Следом прошел, не обернувшись, Емельянов,
тихонько помахивая узелком.
«Еще
подумают, что я хочу улизнуть», — подумал Рысаков и ускорил шаги. Быстрая
ходьба его согрела и благотворно подействовала на настроение. Робость и тоска
пропали. Придя на Малую Садовую, он увидел вблизи Невского Котика и
окончательно успокоился, заняв свое место у Екатерининского сквера.
Прогуливаясь, он всматривался в противоположный конец улицы. Там, около
Итальянской, маячили две фигуры. Это были Тимофей Михайлов и Емельянов.
«Значит, все на местах», — подумал Рысаков и, отметив мысленно место, где
должна изорваться мина, стал поджидать карету царя,
Прошло часа
два, а может, и больше, а карета государя не появлялась. Рысаков изрядно
продрог и ходил поеживаясь, стараясь согреть себя движением. На улице было
тихо: изредка проезжали извозчики и по обеим сторонам неторопливо шли праздные
пешеходы.
Пройдясь до
парикмахерской, Рысаков вернулся и не увидел на другой стороне Котика. «Что
такое, куда же делся Котик? — подумал он и стал всматриваться. От Невского по
другой стороне шли под руку двое сигналистов.
«А, вот в
чем дело, — осенило Рысакова. — Значит, царь проехал по другой улице. Надо идти
на Михайловскую». Он забежал в кухмистерскую, купил два горячих пирожка и,
съедая их па ходу, поспешил на Михайловскую. Там уже прогуливались остальные.
Он остановился у тумбы с афишами, краешком глаза наблюдая за улицей. Вот
мелькнула вдалеке темная плюшевая шубка Перовской. Она, проходя мимо Котика,
достала платок и на мгновение приложила его к глазам.
«Это
сигнал», — подумал Рысаков и вслед за Котиком пошел на Екатерининский. Он вышел
на канал с Невского проспекта и увидел, что там уже стоят Тимофей Михайлов и
Емельянов. «Странно, ведь здесь бы следовало стоять мне, — подумал Рысаков. —
Ну, все равно пойду ближе к мосту».
Идя вдоль
канала, он увидел облокотившегося па перила Котика и, перейдя на другую сторону,
стал прохаживаться недалеко от угла Инженерной улицы, у ограды сада
Михайловского дворца.
Было зябко,
а время тянулось медленно. По набережной канала проходили случайные пешеходы, и
никаких карст не было видно.
У Котика в
штиблетах закоченели ноги. Он ходил, стучал погон об ногу и курил папиросу за
папиросой, но согреться никак не мог. «Черт возьми, если придется ждать еще
час, я совсем замерзну и не смогу бросить бомбу».
Повернувшись,
он увидел па Театральном мосту Перовскую и сразу взбодрился. Значит, сигналисты
дали знак о выезде царя из Михайловского манежа. Гриневицкий поудобней взял
сверток с метательным снарядом и, медленно шагая, стал наблюдать за Рысаковым,
который тоже увидел Перовскую и готовился к атаке на царский поезд.
Прошло едва
ли минуты две, как на набережную канала из Инженерной улицы выскочили двое
казаков верхом, а за ними царская карета в окружении конного конвоя. Все это
произошло так быстро, что Гриневицкий не успел опомниться и сообразить, как
действовать. Он только видел, что Рысаков, ускорив шаги, пошел навстречу
царскому поезду и, занеся правую руку, швырнул узелок с метательным снарядом
под передок саней. Раздался страшный взрыв. Все заволокло дымом. Упали лошади,
люди, дико закричали раненый мальчик и рухнувший с лошади казак. Карета
остановилась, и к ней кинулся ехавший следом к санях полицмейстер.
Рысаков
побежал, но ему навстречу бросились проходившие мимо солдаты, схватили, начали
бить.
Грипевицкий,
преодолев минутную растерянность, спрятал снаряд под полой широкого пальто и
пошел к месту катастрофы. Туда сбегался народ. Царь вышел из кареты и в
сопровождении офицеров подошел к обезоруженному и связанному Рысакову:
— Кто таков?
— Мещанин
Николай Рысаков! — гордо ответил покушавшийся.
— Что с
государем? Как здоровье государя? — спросил кто-то из толпы.
— Слава
богу, — сказал царь и повернулся, чтоб идти к карете.
— Еще слава
ли богу? — вдогонку крикнул Рысаков. Царь вздрогнул, по, не оборачиваясь, пошел
к месту взрыва вдоль чугунного барьера. Его окружали офицеры и матросы
флотского экипажа, проходившего мимо, спешившиеся конвойные казаки. Казалось,
царь совсем успокоился. На лице его испуг сменился злым выражением.
«Ага, ты
снова мечтаешь о казнях», — пробираясь сквозь толпу, подумал Гриневицкий. — Так
нет же, сегодня мы казним тебя». Приблизясь вплотную к царю, он распахнул
пальто и швырнул снаряд под ноги тирана. Гулкий, огненный взрыв отбросил царя к
чугунной решетке, уложил Гриневицкого и еще нескольких человек. У Гриневицкого
в глазах мелькали огненные круги, но он услышал стон царя. Поверженный
самодержец лежал в луже крови, и казалось, был мертв.
«Я честно выполнил свой долг»,
— подумал Гриневицкий и закрыл глаза.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Утром, когда метальщики, взяв бомбы,
вслед за сигналистами покинули тайную квартиру на Тележной, Кибальчич присел к
столу, задумался. Он сделал все, что мог, и теперь успех дела зависел только от
метальщиков. Кибальчич был уверен, что бомбы придуманы надежно и осечки не
будет, однако не мог обрести покоя: его тонкие руки слегка вздрагивали, лицо
было бледно, карие красивые глаза смотрели тускло, устало.
Саблин,
проводив Софью Перовскую, вернулся, запер дверь и, войдя в столовую, сел рядом
с Кибальчичем:
— Что,
нездоровится, Николай Иванович?
— Нет, все
хорошо. Просто немного устал и волнуюсь... ведь с нашими снарядами метальщики
пошли на смерть...
— На верную
гибель... Я понимаю... Однако сейчас, как никогда, нам нужны спокойствие и
твердость. Может, приляжете, поспите. Ведь всю ночь работали?
- Нет,
спасибо, я не смогу уснуть.
Неслышно
вошла Геся Гельфман — смуглая невысокая женщина в широкой кашмирской шали,
прикрывшей слегка выпиравший живот. Беременность смущала Гесю, и потому она не
вышла к метальщикам. Но Кибальчич был более близкий человек, и она без смущения
протянула ему руку:
— Выпейте
чаю, Николай Иванович, это вас подкрепит.
— Спасибо.
Пожалуй, выпью.
Геся села к
самовару, налила чаю Кибальчичу и себе, подвинула гостю закуску.
Выпив
несколько глотков, Кибальчич прислушался:
— Кажется,
все тихо, а наши давно уже на Садовой...
— Да, с
минуты на минуту можно ждать взрыва, — согласился Саблин и, достав портсигар,
закурил.
Помолчали,
прислушиваясь.
Кибальчич
допил свой чай, поднялся:
— Спасибо,
друзья! Пожалуй, я пойду. Мне лучше побыть па воздухе.
Хозяева
проводили его до дверей, попрощались за руку:
— Если
узнаете новости, Николай Иванович, дайте нам знать.
— Коли будет
удача, о ней вы услышите одновременно со мной, — с полуулыбкой сказал
Кибальчич, — она возвестит о себе на весь Петербург,
* * *
Свежий морозный воздух немного
взбодрил Кибальчича, но не мог отвлечь от тревожных мыслей. Шагая по глухим
улицам, он все время прислушивался, не прозвучит ли взрыв, но было тихо. «Что
же случилось? Неужели неисправность в мине? А снаряды? Ведь их четыре! Не может
быть, чтоб ни один из четырех не взорвался... Видимо, царь проехал другой
дорогой...» Кибальчич незаметно дошел до Лиговки, где была его новая квартира и
где он жил под фамилией аккерманского мещанина Ланского, «Видимо, и на этот раз
нас постигла неудача. Удивительно везет этому венценосному деспоту. Ведь
восьмое покушение... Голова болит, и слабость. Я должен выспаться, а уж потом
узнаю, в чем дело».
Кибальчич,
придя к себе в комнату, не раздеваясь, лег на кропать... Тяжелый сон тотчас
смежил веки. Но прошло не более часа, как он вскочил и бросился к окну. Ему
приснилось, что царь убит и город охвачен восстанием. Однако по Лиговке спокойно
шли гуляющие, ехали к вокзалу ломовые извозчики, на перекрестке у Невского
скрежетали колеса конки.
Кибальчич
протер глаза, оделся и опять вышел на улицу. Тревожила, мучила неизвестность.
«Пойду к
Вознесенскому мосту, там должны собираться члены Исполнительного комитета. Там
все узнаю...»
Было время
обеда: в кухмистерские тянулись студенты, курсистки, мелкий чиновный люд. В
городе не было заметно никакого волнения. «Да, видимо, все сорвалось», —
подумал Кибальчич, входя во двор знакомого дома.
В этот
миг где-то приглушенно ухнуло, как будто что-то тяжелое сбросили на железную
крышу. Кибальчич остановился, прислушался: «Нет, на взрыв не похоже», — подумал
он и вошел в подъезд. Когда поднимался по лестнице, снова ухнуло где-то далеко.
Вроде бы прогремел гром. «Неужели взрыв?» — подумал Кибальчич и с этой мыслью
дернул ручку звонка.
Ему открыл
Исаев и, впустив, таинственно спросил:
— Ты слышал,
Николай?
— Да, два
раза... похоже на взрыв.
— И мы
подумали так.
Грачевский и
Корба стояли у окон, всматриваясь и вслушиваясь в звуки улицы. Исаев и
Кибальчич тоже прильнули к расписанным серебристыми лапами стеклам.
— Смотрите,
смотрите, народ побежал.
— Да, бегут
в сторону Невского. Неужели царя встретили бомбами на обратном пути?
— Может
быть... и даже вернее всего. Ведь Софьи до сих пор нет, значит, она поставила
метальщиков на другое место. Несколько минут все стояли у окон, затаив дыхание.
Вдруг послышался резкий звонок.
— Кто-то из
наших, — сказал Исаев и бросился к двери.
Вбежала
запыхавшаяся Фигнер. Глаза ее горели, на щеках полыхал румянец.
— Друзья!
Огромная радость! В городе смятение. Все бегут. Куда-то поскакали казаки. Из
уст в уста передают, что совершено новое покушение на Екатерининском канале. И
главное — говорят, что царь убит!
— Неужели? —
недоверчиво вскрикнул Корба,
— Да, да!
Это победа, друзья! Наша напряженная, мучительная борьба, унесшая столько
дорогих жизней, завершилась успехом! Теперь конец произволу и тирании. Теперь
Россия воспрянет! Обнимемся же, братья!
— Ура! —
закричал Исаев, и все бросились обнимать и поздравлять друг друга...
А между тем
царь не был убит. Страшный взрыв отбросил его к чугунной ограде канала, но не
убил... Сбитый взрывом вместе с другими, полицмейстер Дворжицкий явственно
услышал его стон: «По-мо-ги-те!»
Дворжицкий
вскочил и, еще плохо видя сквозь дым, бросился к царю, взял его под руки и
пытался приподнять. Но царь застонал еще сильнее и впал в беспамятство.
Дворжицкий увидел, что ноги его раздроблены и из них хлещет кровь.
— На помощь!
Сани скорей! — закричал он.
Уцелевшие
офицеры и казаки помогли положить истекающего кровью царя в сани.
— Во дворец!
— крикнул полицмейстер.
Не
приходившего в сознание Александра привезли в Зимний, на ковре внесли в рабочий
кабинет и положили на походную кровать. Дежурные доктора принялись перевязывать
и бинтовать раздробленные, искалеченные взрывом ноги.
В этот миг
из Аничкова дворца галопом выскочила полусотня казаков и с гиканьем и свистом
помчалась по Невскому в сторону Зимнего. В центре скачущей лавины казаков
мчалась закрытая карета. В ней, вдавив голову в плечи, сидел массивный
человечище в синем мундире, в наскоро накинутой шинели. Это был
наследник-цесаревич.
* * *
В тот
момент, когда раздался первый взрыв на Екатерининском канале, главный
охранитель царя генерал Лорис-Меликов беседовал в своем кабинете с
председателем комитета министров графом Валуевым. Услышав взрыв, оба вздрогнули
и поднялись. Лорис быстро подошел к окну, прислушался. Подошел и Валуев. Вдруг
прогремел второй взрыв. Оба опять вздрогнули.
— Что это?
Возможно, новое покушение? — по-французски спросил Валуев.
— Нет, это невозможно, граф! —
воскликнул Лорис и, извинившись, тотчас вышел... Через несколько минут он уже
мчался в Зимний... Следом за ним погнал и Валуев... На улицах было людно. Все
куда-то бежали.
Когда Валуев
вошел в кабинет царя, Лорис уже был там, но не распоряжался, а стоял, как и
другие, беспомощно опустив руки. Около мертвенно-бледного царя суетились врачи,
заканчивая бинтование и прилаживая кислородную подушку с гибким шлангом. Голову
царя поддерживали цесаревич и княгиня Юрьевская. Раза два-три царь вздохнул
заметно, а потом дыхание стало ослабевать.
К кровати
протиснулась грузная фигура протоиерея Баженова в мерцающей золотом рясе и с
крестом. Он наскоро причастил умирающего и стал глухим басом читать отходную.
Великие князья, министры, придворные дамы — нее стали на колени. Седоусый лейб-медик
попытался прощупать пульс и скорбно развел руками. Военный министр Милютин —
седой старик с пышными подусниками — шагнул к камину и остановил часы. Стрелки
показывали 3 часа 35 минут.
— Надо дать
знать народу, — шепнул Валуев Лорису. — У дворца собралась огромная толпа.
— Да, да,
граф, голубчик, прошу вас, распорядитесь.
Валуев
что-то шепнул дежурному генералу. Тот вышел, и скоро на шпиле Зимнего дворца
дрогнул штандарт и стал медленно спускаться.
— Кончился!
Кончился! — поползло по рядам, и толпа начала медленно расходиться...
Подав
метальщикам сигнал к действию своим появлением на Театральном мосту, Софья
Перовская перешла на другую сторону канала и поспешно стала приближаться к тому
месту, где стояли Рысаков и Гриневицкий. Когда карета царя вылетела с
Инженерной улицы на набережную Екатерининского канала, Перовская была совсем
близко и отлично видела, как Рысаков пошел навстречу и бросил свою бомбу.
Когда
рассеялся дым, она с ужасом увидела, что царь вышел из кареты совершенно
невредим и направился к схваченному Рысакову. Перовская, достав платок,
поднесла его к глазам, желая этим подать сигнал к наступлению другим
метальщикам. Но Гриневицкий уже шел навстречу царю, и через мгновение
громыхнула вторая бомба, и все пропало в дыму.
Но вот
Перовская увидела, что царь бьется в конвульсиях... Какие-то люди подняли его,
положили в сани и повезли. Ей хотелось бежать к месту катастрофы, чтоб оказать
помощь лежавшему на снегу Гриневицкому — ведь она была медицинской сестрой, но
видя, что раненых подбирают и уносят в Конюшенный госпиталь, Перовская
вспомнила о главном — о царе. «Неужели он жив? Неужели его спасут? Чего же
смотрят и ждут остальные метальщики?» С другой стороны канала отчетливо были
слышны голоса толпы. Перовская прислушалась:
—
Государя убили! Чего спрашивать?
—
Повезли во дворец, может, спасут...
—
Какое! Весь кровью изошел...
Чтоб
знать наверное, что с царем, Перовская поспешила на Дворцовую площадь, куда уже
со всего Петербурга сбегался народ.
Когда она
дошла до Дворцовой, здание Зимнего уже было оцеплено войсками и жандармами.
Близко никого не подпускали, кроме карет с гербами и ливрейными лакеями. Кареты
съезжались к Салтыковскому подъезду.
Перовская,
затерявшись в толпе, жадно прислушивалась к разговорам и пыталась продвинуться
ближе к дворцу.
В толпе
отрывочными фразами говорили о двух взрывах и поимке террориста, о том, что
государю оторвало ноги, и о том, что наследник-цесаревич уже прискакал в
Зимний. Ни ликования, ни радости, ни возмущения никто не выражал. Большинство
равнодушно молчали и бесстрастно ждали, что будет дальше.
Когда
спускали флаг, но толпе пополз шепот:
— Тише, флаг
спускают... кончился, должно...
— Ох, убили!
Кончился наш голубчик, — запричитала какая-то купчиха.
— Ишь,
заныла, сердобольная, — зло огрызнулся рыжеватый парень в сером башлыке поверх
ушанки. — Не голубчик, а коршун кончился... коршун-стервятник. Надо бога
благодарить, что добрые люди убили лиходея...
— Ты как
посмел? Ты кого костишь, паршивец! — срываясь на визг, закричал старик в
старомодной шинели. — Эй, молодцы-жандармы, хватайте его — это якобинец!
Двое верзил
в синих шинелях, дыша паром, бросились па крик, но парень уже скрылся в толпе.
— Где
смутьян? Куда каторжник скрылся?
— Вона в
толпе маячит, — указал старичок, — вон серый башлык.
— А ну,
раздайся! — дико закричал черноусый жандарм и, топорща усы и работая локтями,
пошел сквозь толпу.
— Но, но, не
нажимай, а то по мордам начнем бить, — свирепо рычал другой, пробираясь следом.
— Братцы, не
выдай! — взмолился парень и, сорвав башлык, присел, затерялся в толпе.
— Держите
его, держите ка-на-ль... Ох, не давите, сволочи... Ох, мочи нет... Гав-ри-ла!
Второй
жандарм, сдавленный со всех сторон, только прохрипел что-то невнятное...
Царский флаг
медленно опускался и совсем поник, замер. Толпа смотрела на него равнодушно.
Никто не плакал.
— Гав-ри-ла!
— снова, но уже более глухо прокричал жандарм. На него зашикали. Он пытался
повернуться и не смог. Злобно крякнул и замолчал.
Заметив, что
к Зимнему подходят войска, толпа пачала медленно расходиться. Жандармов
отпустили, и те остервенело стали пробиваться вперед, надеясь схватить
бунтовщика. Но серого башлыка уже нигде не было видно...
А войска все
стягивались и стягивались к Зимнему.
«Что же
будет? — думала Перовская, возвращаясь домой. — На смену Александру II придет
Александр III, и все начнется сначала? Народ безмолвствует... У нас не было сил
организовать восстание, но хоть горячим словом всколыхнуть толпу мы были
обязаны. Массы наэлектризованы, а поднять их некому. Ах, если б был Желябов!
Если б его можно было освободить...» — с этой мыслью Перовская пришла на тайную
квартиру Исполнительного комитета.
-— Соня! Ты
жива? Слава богу! — бросилась к ней Фигнер. — Ну что? Говорят, царь лишь тяжело
ранен?
— Кончился.
На Зимнем спустили флаг.
— Слава
богу! Значит, победа!
— Нет, это
еще не победа, друзья. Я видела толпу — народ безмолвствует. Да, да,
безмолвствует. А новый царь, которому уже присягают в церквах, стягивает к
Зимнему войска. Мы не должны обольщать себя, мы должны действовать.
— А что
делать?
— Надо
организовать новое покушение, запугать правительство, освободить Желябова, поднять
народ.
— Соня, у
нас нет больше сил!
- Неправда!
Мы даже не подумали о листовке. А народ ждет ее, он хочет знать, почему убили
царя.
— Правда,
друзья. Листовка нужна.
— Дайте мне
бумагу, я напишу сама, пока во мне все кипит.
Подали
бумагу и чернила. Софья подумала и размашисто написала:
«От
Исполнительного комитета».
Все
придвинулись к ней и стали помогать, вставляя отдельные слова и целые фразы...
Через полчаса листовка была готова, и Исаев помчался с ней в типографию...
Еще не
успело остыть тело Александра II, как его перенесли в парадный кабинет, а
наследник-цесаревич сделался новым российским императором Александром III.
Новому царю
недавно минуло тридцать шесть; он был могуч и грузен и производил впечатление
сильного, волевого человека.
Однако
внешний вид не совсем соответствовал его характеру. Придворные хорошо знали
нерешительность, тихий нрав и склонность нового царя к растерянности. А так как
придворные долились на две противоположные по взглядам группы, то каждая из них
с первых же минут катастрофы стремилась привлечь молодого монарха на свою
сторону.
К первой
группе, настроенной более либерально, можно было отнести приближенных
Александра II и наиболее влиятельных сановников Лорис Меликова, военного
министра Милютина, министра финансов Абазу и частично председателя комитета
министров графа Валуева. Вторую группу представляли люди из так называемой
«партии Аничкова дворца» — приближенные наследника-цесаревича, а сейчас
императора Александра III.
Главой и
вдохновителем этой негласной партии был ловкий, хитрый и жестокий человек
обер-прокурор святейшего синода Победоносцев.
В
отличие от Лорис-Меликова и его сторонников, еще при Александре II вынашивавших
идею о «даровании» народу конституции, Победоносцев твердо держался
монархических взглядов и еще через наследника-цесаревича пытался заставить
Александра II самым жестоким образом подавить «крамолу» и пресечь всякие
попытки свободомыслия.
Но те и
другие в первый миг катастрофы, потрясенные взрывами на Екатерининском канале,
смертью царя и страхом перед народным восстанием, проявили полную
растерянность.
Когда тело
казненного народовольцами Александра II еще лежало на походной кровати в
парадном кабинете, граф Валуев, более других сохранивший самообладание, подошел
к новому царю.
— Ваше
императорское величество, как прикажете быть с оповещением народа о
совершившемся злодеянии?
— Да, да,
надо составить телеграмму. Поручите кому-нибудь.
—
Слушаюсь... Но ведь необходимо издать манифест.
— Манифест?
Да, конечно... Я прошу вас и министра юстиции Набокова... и вон князь Урусов...
Пожалуйста, составьте — я подпишу...
Валуев,
приосанившись, ринулся выполнять первое поручение нового самодержца. И все, кто
слышал этот разговор, подумали, что Валуеву, пустившему в ход остановившуюся
было государственную машину, опять суждено играть одну из главных ролей в
государстве.
Лорис-Меликов
тоже не хотел остаться в тени. Желая выпутаться из крайне неловкого положения,
он через близких людей пустил слух, что утром был во дворце и умолял государя
не ездить сегодня в манеж, но монарх не внял его предостережениям.
Затем он
незаметно вышел из дворца и помчался в Дом предварительного заключения. «Я
должен сам допросить схваченного террориста и принять энергичные меры к розыску
других...» Лорис-Меликов хотел явиться с докладом к новому императору раньше,
чем его позовут...
На масленой,
объевшись блинов, умер начальник департамента, где служил отец Лизы Осокиной —
Михаил Павлович. Произошли передвижения по службе. Михаил Павлович Осокин
получил повышение в должности и новый чин. По этому поводу в воскресенье 1
марта Осокины устраивали праздничный обед для родных и близких, на который был
приглашен и Сергей Стрешнев.
Гости стали
собираться часов с двенадцати и за стол сели рано. Когда прогремели взрывы на
канале, приглушенные множеством высоких домов, все уже были навеселе, и никто
не обратил на них внимания. Лишь в шестом часу, когда подгулявшие чиновники
пустились отплясывать трепака, пришел взволнованный сосед со второго этажа —
чиновник почтового ведомства и, вызвав в переднюю Михаила Павловича, сбивчиво
заговорил:
— Извините
меня великодушно, но я счел своим долгом предупредить... У вас веселье...
боюсь, как бы это не было истолковано превратно. В столице большое потрясение —
на Екатерининском канале злоумышленники убили государя.
Михаил
Павлович, бледный, с трясущимися губами, вошел в зал и объявил о случившемся.
Гости притихли и стали расходиться по домам. Лиза схватила за руку Сергея и
увела к себе.
— Сережа, ты
что-нибудь знал об этом?
— Нет, что
ты, Лизок...
— Но ведь
нас же просили наблюдать. Значит, мы тоже в какой-то мере участники?
— Что ты,
Лиза, это ужасно! Ведь убили государя...
— А я думаю,
наоборот! Деспот казнен, и теперь все пойдет по-другому.
— Не знаю,
не знаю, Лиза. Неужели это случилось? Как-то не верится...
— Пойдем-ка
на канал — узнаем подробности.
— Да, надо
пойти... Но вдруг..;
— Одевайся,
Сережа, одевайся быстрей.
До
Екатерининского было недалеко. Минут через пятнадцать они уже приблизились к
толпе, сдерживаемой городовыми. На пустынном месте, куда не пускали, еще были
видны следы крови.
Какие-то
бойкие люди, шныряя в толпе, продавали медные пуговицы, лакированные обломки
кареты, обрывки обгорелого сукна.
— Господин
учитель, не угодно ли кусочек шинели убиенного государя — я бы недорого взял, —
предложил худощавый человек в треухе.
— Благодарю
вас, я не при деньгах, — сказал Стрешнев растерянно.
— А сколько
вы хотите? — спросил солидный человек в бобровой шапке.
—
Собственно, не знаю... Три рубля дадите?
— А
точно ли это от шинели государя?
— Не
извольте сомневаться — сам нашел в снегу.
Господин в
бобрах взял кусок обгорелого материала и поманил городового:
—
Почтенный, точно ли это обрывок шинели покойного государя?
Тот
внимательно пощупал сукно, поднес к глазам:
— Никак нет,
это от шинели господина пристава.
— Возьми и
пошел вон, — сердито сказал человек в бобрах, — шатаются тут всякие...
—
Извини-те-е. — Худощавый, нахлобучив треух, юркнул в толпу.
— Всех, всех
снесли в Конюшенный госпиталь, — объяснял в сторонке старик в шляпе и в очках.
— Я сам видел, я тут проходил... И того, который убил государя, и казаков, и
мальчика.
Стрешнев и
Лиза приблизились.
— А тот
убийца каков из себя? Наверно, бандит бандитом? — полюбопытствовал купчина в
бобрах.
— Нет, не
сказал бы... Скорее, мальчишка. Лет двадцати с небольшим, еще безусый.
— Скажи на
милость. А уж бонбы бросают. Драть их некому, вот и распоясались...
Услышав, что
покушавшийся — молодой, безусый, Лиза немного успокоилась. Ей опять
представилось, что бомбу бросал Кибальчич.
— Пойдем,
Сережа, пойдем. Мне страшно оставаться здесь... Уж становится темно.
— Вон
какие-то бумажки раздают.
—
Правительственное сообщение, господа! Правительственное сообщение! — кричал
чиновник в форменной фуражке, раздавая листки бумаги.
Стрешнев,
взяв бумажку, сунул ее в карман:
— Пошли,
Лизок. Дома почитаем.
Они
выбрались из толпы и вышли на Литейный, когда уже совсем стемнело.
— Нет,
Сережа, давай подойдем к фонарю — надо почитать, что там пишут.
— Хорошо,
почитаем. — Стрешнев подвел Лизу к фонарю, достал листок в траурной рамке,
взглянул:
— Ты
посмотри, Лиза, что они пишут: «Воля всевышнего свершилась!» Выходит, «Народная
воля», казнившая царя, исполнила божью волю. Какой-то абсурд.
— Неужели так
написали?
— Да, Лизок,
вот смотри, видимо, в правительстве полная растерянность...
— А тут на
столбе другое объявление.
— Нет, такое
же... а впрочем...
- Что?
Стрешнев
приблизился.
— «От
Исполнительного комитета!» — слышишь, Лизок?
— Да, да,
читай!
— За нами
следит городовой.
— Сделай
вид, что читаешь правительственное извещение... да скорей же.
Стрешнев
развернул бумажку и стал читать выборочно:
— «К
гражданам России!
...Центральный
удар по самодержавию свершился. Царь-ирод, царь-тиран казнен агентами «Народной
воли» по приговору Исполнительного комитета...
...Россия не
может жить так далее... Русский народ не может больше терпеть деспотизм, гнет,
рабство... Если Александр III не пойдет на уступки и не объявит всеобщую
амнистию и свободу, его будет ждать судьба отца...»
— Эй,
господа, вы что там читаете? — закричал с другой стороны городовой.
—
Правительственное сообщение!
— Нельзя! Не
велено! Приказано отбирать! — строгим голосом закричал городовой и пошел
навстречу.
— Разве
государь не умер? — спросила Лиза, держа под руку Стрешнева.
— Не могу
знать! А бумажку пожалуйте сюда... Не велено...
Он взял
листок и, спрятав его за обшлаг шинели, отдал честь. Лиза и Стрешнев поспешили
скрыться в переулке.
Что-то будет
теперь? Что ждет Россию?..
Андрей
Желябов содержался не в Петропавловской крепости, как предполагали
народовольцы, а в Доме предварительного заключения на Шпалерной. Его держали в
глухой одиночке, у дверей которой день и ночь неустанно дежурили два
надзирателя. В камере не гасился свет, и волчок был открыт, чтобы можно было
беспрепятственно наблюдать за арестантом.
Желябов
был внешне спокоен, но почти все время ходил из угла в угол и думал, думал,
думал. Было мучительно обидно, что его схватили в тот момент, когда все уже
было готово, чтоб свершить казнь над тираном. Теперь его волновала не
собственная участь, а то дело, ради которого он жил и трудился, ради которого
шел на смерть. Не внес ли его арест растерянности в ряды народовольцев, сумеют
ли они найти в себе силы и решимость, чтоб завершить начатое им. Успеют ли
техники? Не растеряются ли метальщики?
Когда
вызывали на допрос, Желябов старался быть спокойным, уравновешенным, чтоб
следователь не догадался, что он волнуется за незавершенное дело. А когда
возвращался в камеру, начинал ходить и думать, анализируя новые обстоятельства,
взвешивая и оценивая опыт, решимость и боевые качества каждого из тех, кому
предстояло действовать.
«Если, кроме
нас с Тригони, никто не схвачен, покушение состоится. В случае неудачи с миной
Софья выведет метальщиков. Она не дрогнет, не отступит... Но поедет ли царь?
Вдруг он испугается? Нет, мой арест ослепит и полицию и царя. Они решат, что
главный «анархист» пойман и теперь бояться нечего...»
И вот
наступило 1 марта. Часов с восьми Желябов уже ходил по камере. Примерно в
десятом часу он подошел к окну, которое было высоко над головой, и стал чутко
прислушиваться. Он ждал взрыва. Шпалерная была недалеко от Малой Садовой, и
Желябов надеялся, что здесь будет слышно.
Время
тянулось томительно. Впрочем, часы были отобраны, и Желябов не знал, сколько
прошло... Когда ноги затекали от напряженного стояния, он начинал ходить и
потом снова возвращался к окну, прислушиваясь...
Но вот
заскрежетал железный засов. «Неужели на допрос? Вот проклятие...»
— Извольте
обедать, — пробасил 'надзиратель.
— Как?
Почему так рано?
— В самый
раз. только что пробило два часа.
— Два часа?
— переспросил Желябов и, поставив на столик чашку с похлебкой, бросился на
жесткий тюфяк. В висках стучало: «Неужели провал? Неужели опять неудача?»
Надзиратель запер дверь и о чем-то зашептался с другим дежурным. Желябов лежал
неподвижно, сжав кулаки. В камере была могильная тишина. И вдруг в этой тишине
гулко, как тяжелый вздох незримого молоха, ахнуло. Желябов вскочил,
прислушался, походил по камере. И вдруг снова раскатисто ахнуло, словно где-то
далеко-далеко выстрелили из пушки.
«Это наши!»
— про себя воскликнул Желябов, и вмиг настроение его переменилось. Он снова
стал ходить по камере, но уже совсем иначе. В его походке унылая обреченность
сменилась волей, энергией, одушевлением. Далее усатый надзиратель, заглянув в
волчок, шепнул своему напарнику:
— Гляди,
арестант-то каков! Давеча от еды отказался, притих, а сейчас разгулялся, даже
насвистывает...
Прошло
немного времени, и в тюрьме засуетились. Послышались быстрые шаги, беготня,
стук кованых сапог на лестницах, выкрики конвойных во дворе. «Кого-то
привезли», — подумал Желябов и стал прислушиваться у двери. Через дверь из
другого коридора донеслись невнятные голоса, топот многих ног, скрежет засова.
«Схватили кого-то из наших. Значит, покушение состоялось, но удачно ли?..»
Желябов приник ухом к двери. Шаги удалялись и скоро совсем стихли.
Он
забарабанил в дверь:
— На
прогулку! Сегодня еще не выпускали.
— Сейчас
узнаю! — сказал надзиратель. Скоро заскрежетал засов, явился смотритель и с ним
несколько надзирателей.
— Ведите
себя тихо, нынче прогулка запрещена.
Дверь
захлопнулась, заскрежетало железо, у волчка, так что было слышно дыхание, стали
новые надзиратели.
«Что-то
произошло. Тюремщики встревожены. Безусловно привезли нашего. Но покончили ли с
тираном?..» Желябов подходил то к той, то к другой стене, пробовал
перестукиваться, но рядом камеры были пустые...
Часов в
восемь он с жадностью съел тюремный ужин и опять стал ходить по камере,
стараясь представить, догадаться об исходе сегодняшней битвы... Когда наступила
ночь, подошел к волчку:
— Послушай,
друг, что в городе?
— Нам разговаривать запрещено, — был
глуховатый ответ.
Желябов лег
на койку и быстро уснул...
Во втором
часу ночи его грубо разбудили:
— На допрос
к господину прокурору.
Желябов,
ничего не говоря, поднялся, накинул тюремный халат и пошел в окружении троих
стражников.
Прокурор
Добржинский, тот самый, что обманул и сделал предателем Гольденберга,
облысевший, но еще молодцеватый и статный, с нафабренными усами, сегодня был
как-то растерян, смущен. Увидев Желябова, он сел и указал на стул.
Только
Желябов опустился, Добржинский позвонил в колокольчик. Открылась другая дверь,
и двое стражников ввели бледного, взлохмаченного Рысакова.
— Желябов,
вы узнаете своего соучастника? — фальцетом закричал прокурор.
— Да, узнаю.
Здравствуйте, Рысаков! — твердо сказал Желябов и, встав, пожал холодную,
влажную, словно неживую руку.
— Ага! Вот и
отлично! — радостно и как-то нервно воскликнул прокурор. — Значит, вы, Желябов,
признаетесь, что стояли во главе заговора?
— Что
случилось, господин прокурор? Почему меня подняли в два часа ночи? Если вы
хотите получить утвердительный ответ, вы должны сказать, что произошло.
— Как, вы не
догадываетесь, что злодейски убит государь-император?
— Нет, я не
знал, — сказал Желябов, и лицо его ожило, засветилось. «Значит, свершилось!
Славно!» — радостно подумал он.
— Внесите
второго! — приказал прокурор. Стражника внесли на носилках труп, прикрытый
рогожей.
— Рысакова,
бросившего первую бомбу, вы признали, а того, кто поразил государя и себя, вы
узнаете?
Прокурор
подошел к трупу и откинул рогожу. «Бедный Гриневицкий! — про себя сказал Желябов.
— Ты дорого отдал свою жизнь. Так умирают герои».
— Я не желаю
давать никаких показаний.
— Как? —
удивился прокурор. — Но ведь никто же не сомневается, что вы были организатором
покушения?
— Я не смог
принять участия в покушении лишь по причине ареста, — глядя ему в глаза, сказал
Желябов. Нравственно же я полностью участвовал в нем.
— Вот как?
Это я и хотел знать, — обрадованно воскликнул прокурор. — Что вы можете
показать еще?
Желябов
взглянул на бледного, трясущегося Рысакова. «Видимо, беднягу сломили. Они умеют
это делать. Гольденберг был закаленный боец и то не выдержал... Но отделаться
казнью Рысакова им не удастся. Я их заставлю иметь дело со мной...»
— Что,
Желябов? Я жду.
— Я хотел бы
сделать письменное заявление, господин прокурор.
— Отлично!
Садитесь к столу. Вот бумага и чернила.
Желябов сел
и еще раз взглянул на потупившегося, дрожащего Рысакова: «Что им удалось
выжать? Неужели Рысаков выдал все, что знал?.. Об этом страшно подумать...»
— Пишите,
Желябов, я жду! — напомнил прокурор.
Желябов
гневно взглянул на Добржинского и твердо, размашисто написал:
«Прокурору
Судебной палаты. Если новый государь, получив скипетр из рук революции, намерен
держаться в отношении цареубийц старой системы, если Рысакова намерены казнить,
— было бы вопиющею несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно
покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшего физического участия в
казни его лишь по глупой случайности. Я требую приобщения себя к делу «1 марта»
и, если нужно, сделаю уличающие меня разоблачения.
Прошу дать
ход моему заявлению.
Андрей
Желябов».
1
Оцепенение,
охватившее высших сановников и придворных, вызванное трагической смертью царя,
не проходило долго. Цесаревичу, потерявшему отца, и ставшему императором, и от
этого еще более растерявшемуся, никто не мог подать дельного, разумного совета.
Он решительно не знал, что делать, как распоряжаться, кому и что приказывать.
Придворные суетились, бегали, а покойный Александр II продолжал лежать на
походной кровати — некому было позаботиться о гробе и перенести тело в
дворцовую церковь.
Поздно
вечером, подавленный, разбитый и смертельно напуганный, Александр III под
усиленным конвоем приехал домой в Аничков дворец, мечтая лишь о том, чтобы лечь
и уснуть. В эти минуты он готов был отказаться от почестей, от славы, даже от
престола, лишь бы его оставили в покое.
Но
свалившиеся на него священные обязанности всероссийского самодержца требовали,
чтоб он выслушал доклады главных министров, подписал манифест о восшествии па
престол и сделал другие необходимые распоряжения...
Пока царь
принимал председателя комитета министров графа Валуева, к нему уже мчался
обер-прокурор святейшего синода Победоносцев, надеясь опередить «либералов»,
которые, по его мнению, могли оказать на молодого монарха «тлетворное» влияние.
К «либералам» он относил всех государственных сановников, которые не разделяли
его воззрений и, следовательно, не могли быть причислены к партии Аничкова
дворца.
Предвидя,
что государю тяжело и что он нуждается в моральной поддержке и наставничестве,
Победоносцев ехал к нему уже с давно созревшими идеями и конкретной программой.
Он знал, как успокоить государя и что ему посоветовать. У Победоносцева было
основание надеяться, что государь его примет и не окажется безучастным к его
советам. В это Победоносцев верил потому, что много лет был воспитателем и
наставником Александра III, хорошо знал его характер и его взгляды. Александр
III, еще будучи цесаревичем, помог Победоносцеву стать членом Государственного
совета и выпросил для него у отца высокий пост обер-прокурора святейшего
синода...
Войдя во
дворец, Победоносцев сбросил на руки лакеям подбитую норкой шинель и важно
подошел к зеркалу.
Он застегнул
отстегнувшиеся в дороге золотые пуговицы на длинном глухом мундире, идущие
густым рядом сверху вниз, поправил редкие седые волосы вокруг голого черепа,
придал строгость желтому аскетическому лицу с впалыми глазами и маленьким
поджатым ртом и важно пошел в покои государя.
Дежурный
генерал в приемной при его появлении вскочил, выпятил грудь в аксельбантах и
орденах.
— Государь
один? — дохнул Победоносцев гнилым запахом из рта.
— Никак нет!
У его величества граф Лорис-Меликов.
На желтом
лице Победоносцева мелькнула гримаса, и опять оно стало каменным.
— Я посижу в
большой гостиной. Когда государь освободится, — дайте мне знать.
Генерал
козырнул:
— Будет
исполнено!..
«Как же эта
хитрая лиса сумела опередить меня, — думал Победоносцев, идя в гостиную. — Именно
его-то и не следовало пускать к царю. Самый опасный человек в государстве.
Метко кто-то сказал, что у него лисий хвост и волчья пасть. Ну да я постараюсь
нарисовать монарху его портрет со всеми аксессуарами...»
Когда
Победоносцева позвали в кабинет, Александр III сидел не за столом, а на широком
турецком диване, облокотясь на валик, и почти засыпал.
— Ваше
величество! Я знал, что вы потрясены, утомлены и чувствуете себя одиноко.
— Да, да,
спасибо, что приехали. Я ужасно устал и прошу не говорить о делах.
— Нет, какие
же дела, ваше величество. Да и пристойно ли мне, обер-прокурору синода, печься
о мирских делах? Я могу лишь говорить слова утешения и сочувствия... Ох, как
нужно в такие минуты доброе верное слово. Ведь я знаю, ваше величество, кто окружает
вас и как надо быть осторожным.
—
Осторожным? Вы думаете, покушения не прекратятся?
— Я полагаю,
ваше величество, пуще всего сейчас нужно бояться не анархистов, а своих
собственных министров. Да, да, — главная опасность в них. Прошу вас и умоляю —
прогоните Лориса, — это хитрый и подлый человек. На его руках кровь вашего
отца. Прогоните прочь Лориса!
Царь встал,
потянулся и, тяжело ступая, стал ходить по кабинету. Если б эти слова ему были
сказаны час назад, он бы, не колеблясь, прогнал Лориса, но теперь... Лорис
только что сообщил, что ему удалось вырвать признание у пойманного террориста и
завтра все организаторы злодейского убийства будут схвачены.
«Как же
сейчас прогнать Лориса? Кто доведет до конца дело поимки злоумышленников. А
если их не переловить, они и меня могут ухлопать. Да и можно ли так резко
обойтись с тем, кого любит народ, с героем Карса?»
Царь шагнул
к дивану и сел рядом с Победоносцевым:
— Вы
извините меня, Константин Петрович, я устал. Ужасно устал... А Лориса... Лориса
прогонять нельзя. Сейчас он очень нужен... Сейчас без него не обойтись...
Вечером 1
марта, когда Исаев вернулся из тайной типографии с листовками и с бутылкой
вина, хозяйка конспиративной квартиры Исполнительного комитета Вера Фигнер быстро
собрала ужин. Кибальчич и Софья Перовская, Суханов и Корба, Богданович и
Якимова, Исаев и Грачевский — все, подняв рюмки, встали за столом:
— За победу!
— За победу,
друзья!
Имя царя не
было названо, но каждый понимал, что означает этот тост...
После ужина
предполагалось совещание Исполнительного комитета, и Кибальчич, не будучи его
членом, распрощался и пошел домой.
— Завтра
кто-нибудь к вам зайдет, Николай Иванович, — сказала, провожая его, Фигнер.
Когда он
вышел из квартиры, было уже темно, но еще не поздно. Однако улицы оказались
пустынны: все попрятались. Кибальчич вышел на Невский, но и там, кроме
городовых, военных патрулей и переодетых шпионов, никого не было видно. Он
свернул в переулки и окольным путем добрался до Лиговки. Придя домой, сразу же
разделся и лег.
Бессонная
ночь накануне, тревожный, полный опасности день, грозные известия о казни царя
— все это так утомило его, что Кибальчич упал в кровать, как мертвый. Он был
уверен, что сон придет мгновенно, но взбудораженные нервы никак не могли
успокоиться. Видения, возникающие из рассказов, которые он слышал в этот день,
мелькали перед глазами. То он видел растерзанного бомбой царя, то умирающего
Гриневицкого, то мчавшегося по Невскому в окружении казаков нового государя.
В соседней
комнате, у хозяйки, часы пробили два раза.
«Можно ли
считать победой казнь Александра II?» — спросил себя Кибальчич и закрыл глаза.
Прошло минуты две-три. Кибальчич повернулся на бок. «Пожалуй, можно. Мы отомстили
за мученическую смерть наших дорогих товарище! Квятковского и Преснякова, за
сотни повешенных и расстрелянных революционеров. Мы до смерти перепугали
правителей, нанеся чувствительный удар по трону, взбудоражили всю Россию.
Теперь народ поверит, что революционная сила способна противостоять царизму. А
это, безусловно, победа!»
Такой ответ
успокоил Кибальчича, и он уснул.
Однако сон
был треножным. Несколько раз он просыпался, прислушивался и около восьми встал,
чтоб успеть купить свежие газеты.
Город
выглядел притихшим. На углах стояли патрули. Люди разговаривали шепотом и
быстро расходились. Чувствовалось, что все встревожены, но никто не плакал, не
казался подавленным: на лицах прохожих сквозило равнодушие.
Газеты вышли
в траурных рамках, а статьи очень походили одна па другую, словно были написаны
под диктовку:
«Россия в
трауре! Не стало великого царя-освободителя». «Адский умысел совершил свое
адское дело». «Погиб порфироносный страдалец...»
За громкими
фразами не чувствовалось ни жалости, ни скорби. Даже такие консервативные и
реакционные газеты, как «Новое время» и «С.-Петербургские ведомости», выступили
с казенными бездушными статьями. Грубо ругали крамольников и призывали к
жестокой расправе. Газеты либерального направления «Голос», «Молва», (.Новости»
были более сдержанны в нападках, но и они старались предстать «скорбящими».
Просмотрев
газеты, Кибальчич поднялся и стал ходить по комнате. В его сердце не было ни
малейшего сожаления к «порфироносному страдальцу», но было до боли жиль Гриневицкого.
«Бедный, бедный Котик. Ведь ему было всего двадцать пять лет...»
Весь день
Кибальчич провел дома, но к нему никто но пришел. Третьего марта до обеда тоже
никто не явился. Кибальчич забеспокоился и, наскоро перекусив в кухмистерской,
пошел на Тележную, куда должны были еще вчера явиться уцелевшие метальщики.
Было часа
три, когда Кибальчич, надев вместо шапки шляпу и очки с простыми стеклами,
приближался к знакомому дому. Вдруг к нему подлетел катавшийся на деревянных
коньках мальчишка в старых отцовских валенках и в заплатанном полушубке:
— Дяденька,
не ходите туда. Дяденька, нельзя...
Кибальчич
сразу догадался о беде:
— Как тебя
зовут, мальчик?
— Вася!
— Знаешь за
углом кофейную?
— Знаю.
— Поезжай
сейчас туда — угощу пирожками.
— Ладно. Я
живо! — сказал мальчишка и пустился вперед.
Кибальчич,
повернувшись, быстро огляделся и пошел следом...
Пока
Кибальчич покупал пирожки в кофейной, мальчик снял коньки, и они свернули в глухие
переулки.
— Ну, что ты
хотел сказать, Вася?
— Дяденька,
вы хоть и в очках, а я вас сразу признал... Вы ведь в первый этаж ходили?.. У
них беда... во дворе и в квартире дежурит полиция. Ночью был обыск и
стрельба...
— Кто тебе
говорил?
— Все во дворе
говорят, и мой тятька слышал, как стреляли, и был у дворника.
— Что же
случилось там, Вася?
— А вот что.
Ночью пришли жандармы и стали стучаться. Дяденька тот, черный, высокий,
спросил: «Кто стучит?» А ему сказали: «Полиция». Он пошел в свою комнату и
застрелился.
«Саблин?
Этот веселый человек с грустными глазами? Неужели он? Да, больше некому...» —
подумал Кибальчич и спросил: __
— А тетя?
Тетя была с ним?
— Да, была.
Ее схватили и увезли в крепость.
«Какое
несчастье. Ведь Геся была в положении...» Кибальчич на мгновение остановился,
протер стекла очков и снова зашагал, положив руку мальчику на плечо.
— Дяденька,
это еще не все, — забегая вперед, захлебываясь, говорил мальчик. — Сегодня днем
туда пришел один из ваших, а в квартире была засада... А его никто не
предупредил...
— И
схватили?
— Опять была
стрельба. Он ранил городового и помощника пристава. Это дворник рассказывал...
Говорит, страсть какой сильный оказался.
«Это Тимофей
Михайлов, — подумал Кибальчич, — во ведь у него же осталась бомба?..»
— Ведь их,
полицейских и жандармов, было человек десять... — продолжал мальчик. — Вот они
и одолели. В квартире и сейчас сторожат... вот я и ждал, чтоб предупредить.
— Ты сам так
решил?
— Сам... и
Гришка тоже... Он с другой стороны катается.
— Спасибо,
Вася! Ты молодец, герой. Вот тебе пирожки и вот еще ножик.
— Спасибо!
— Ну,
прощай! Только никому ни слова — иначе беда!
— Нет, я
умру — не скажу.
Кибальчич
ласково потрепал его по щеке:
— Ну, беги,
Вася. — И сам, запутав следы в толпе, вскочил в извозчичьи сани и погнал на
тайную квартиру к Вознесенскому мосту...
В то время
как Кибальчич, потрясенный страшным известием, ехал к друзьям, в квартире
Исполнительного комитета шел горячий спор.
Софья
Перовская старалась убедить Веру Фигнер, Исаева и Суханова поддержать ее
требования перед товарищами об организации нового покушения, на этот раз на
Александра III.
Вчера и
сегодня утром она сама вела наблюдения за Аничковым дворцом, несколько раз
прошла весь путь от /торца до дворца и осмотрела подступы к Зимнему. Ей
началось, что новое покушение вполне возможно. Воодушевленная новой идеей, она
опять обрела уверенность и силу. Ее голубые кроткие глаза отсвечивали металлом,
был звонок и тверд голос.
-
Друзья! Не подумайте, что я зову вас совершить от отчаянья, — говорила она,
гордо откинув голову, — нет, это дело хотя и рискованное, но вполне реальное.
Царь ежедневно ездит в Зимний и обратно одним и тем же путем. Метальщики могут
встретить его и нанести смертельный удар. У нас есть опыт, закончившийся
удачей, и есть метательные снаряды.
— Надо
подумать о том, что может дать это второе покушение. Не настроят ли оно народ
против нас? — спросил Исаев.
— Народ не
ждет от нового царя никаких благ. Он знает, что сынок не лучше отца. А третьего
царя не будет! — горячо заговорила Перовская. — Наследник еще подросток.
Значит, возможно регентство, а может быть, и крах самодержавия. Пока наш
арсенал не иссяк и пока правительство в панике, мы должны действовать.
В передней
звякнули дважды.
— Кто-то из
наших, — сказала Фигнер. — Гриша, открой.
Исаев вышел
и скоро вернулся с бледным, гулко дышащим Кибальчичем.
— Что
случилось, Николай Иванович? — дрогнувшим голосом спросила Перовская. — Неужели
разгром Тележной?
— Да! —
глухо сказал Кибальчич, сняв шляпу, - Сегодня ночью... Геся Гельфман и Михайлов
арестованы, Саблин застрелился...
— Это
ужасно! Ужасно! — воскликнула Фигнер и, бросившись на диван, заплакала.
— Вера!
Возьми себя в руки! — крикнула Перовская.— Нам всем тяжко, но мы должны
собраться с силами и принять меры. В квартире, видимо, засада?
— Да, именно
так, — растерянно продолжал Кибальчич, — Михайлов попал в засаду сегодня
днем... Надо предупредить остальных.
— Друзья,
спокойствие! — призвала Перовская. — Давайте вспомним о тех, кто знал... кто
бывал на Тележной.
— Из
метальщиков не схвачен один Емельянов, сигналисты... я и вы, — сказал
Кибальчич.
— Видимо,
так, — согласилась Перовская. — А из членов Исполнительного комитета, кроме
пас, эта квартира никому не известна. Следовательно, надо скакать к Емельянову
и сигналистам. Гриша, ты знаешь адреса?
Исаев
вскочил, тряхнув шевелюрой:
— Знаю и мчусь.
Все
одобрительно кивнули. Исаев вышел, а Кибальчич изнеможенно опустился в
кресло...
—
Друзья! Нас кто-то предает, — сказал Суханов и, насупившись, стал ходить по
комнате. — О Тележной знали очень немногие. Из них в руки полиции, до ее
разгрома, живым попал один Рысаков.
— Как?
Неужели ты думаешь, Николай Евгеньевич, что это он? — спросила Перовская.
— Да,
больше некому, — с глубоким вздохом сказал Суханов. — Рысаков —
предатель.
Все
умолкли. Тяжко было сознавать это...
— Да,
друзья, квартира на Тележной указана Рысаковым. Совершенно бесспорно, —
продолжал вслух думать Суханов. — А сказавший полиции «а» вынужден
сказать и «б». Следовательно, Рысаков дал точные сведения и внешние
описания всех, кого он знал. И прежде всего — вас, Софья Львовна, и вас,
Николай Иванович. Отсюда вывод — вам обоим следует побыстрее уехать.
— Это
невозможно! — воскликнула Перовская. — Кто же тогда возглавит новое
покушение?
— Для
нового покушения уже нет ни бомб, ни метальщиков.
—
Бомбы можно сделать, — немного успокоившись, сказал Кибальчич.
— А
метальщики найдутся,— заключила Перовская.—
Наконец,
я сама готова броситься под карету царя вместе с бомбой.
—
Друзья, умоляю — спокойней! Как можно спокойней, — прервала овладевшая собой
Фигнер.
— Да,
да, Верочка, я погорячилась... Я хочу лишь добавить, что новый царь может
поехать по Малой Садовой и тогда мы пустим в ход мину.
— А
про мину знал Рысаков? — прервал Суханов.
— Боже
мой, вот беда, — смешалась Перовская. — Он, безусловно, знал, что будет
взрыв на Малой Садовой, но не мог знать дома, где велся подкоп. Все же мы
должны немедленно предупредить Богдановича и Якимову. Боюсь, как бы уже
не было поздно.
Вера
Фигнер, накинув лежавшую на диване шаль, поднялась:
—
Друзья, я иду, чтоб предупредить их. Если через час не вернусь, — значит,
схватили... Будьте благоразумны и дружны. Прощайте!..
На другой
день газеты сообщили о разгроме полицией тайной квартиры на Тележной, о
самоубийстве Саблина, об аресте Гельфман и Тимофея Михайлова.
Указывалось,
что на квартире найдены готовые метательные снаряды, динамит и открыта
подпольная лаборатория...
Акции
Лорис-Меликова сразу поднялись. Даже граф Валуев, не любивший «ближнего
боярина» Александра II и считавший его «выскочкой», на докладе у нового царя
принужден был отозваться о нем с похвалой.
Лорис
торжествовал победу и хотел всячески затянуть следствие по делу «1 марта», чтоб
успеть изловить остальных «злоумышленников» и тем упрочить свое положение при
новом дворе...
Шумиха в
газетах по поводу открытия полицией тайной квартиры и подпольной лаборатории
террористов, казалось бы, должна была обрадовать обер-прокурора синода
Победоносцева, который так беспокоился о безопасности царя, но вышло наоборот.
Просмотрев утренние газеты, Победоносцев расстроился и даже почувствовал себя
плохо.
«Должно
быть, опять разыгралась желчь», — подумал он и, велев подать грелку, прилег у
себя в кабинете.
Будучи
человеком умным и проницательным, он сразу понял, что эти известия принесут
больше вреда, чем пользы. Они могут оказать дурное влияние на государя, а
следовательно, и на весь ход истории. «Надо прогнать Лориса. Надо во что бы то
ни стало прогнать Лориса»,— решил он и, забыв о своей боли, встал, чтоб
немедленно предпринять какие-то меры.
Однако,
поразмыслив, Победоносцев решил, что сейчас не время ехать к государю, так как
он находится под впечатлением так желательных и так приятных ему известий.
«Я поеду
вечером, когда государь отойдет от дел и вернется к себе в Аничков дворец.
Правда, он очень устает и может с раздражением отнестись к моему визиту, но я
поступлю умнее — я не пойду к нему, а лишь завезу письмо. Письмо он прочтет и,
может быть, задумается... А уж я постараюсь ввернуть несколько фраз, которые
его умаслят...»
Победоносцев
подмигнул сам себе и тут же сел писать письмо.
«Ваше
величество! Простите, что я не могу утерпеть и в эти скорбные часы подхожу к
Вам со своим словом: ради бога, в эти первые дни царствования, которые будут
иметь для Вас решительное значение, не упускайте случая заявлять свою
решительную волю, прямо от вас исходящую, чтобы все слышали и знали: «Я так
хочу» или «Я не хочу и не допущу».
Гнетет меня
забота о Вашей безопасности. Никакая предосторожность — не лишняя в. эти
минуты...
Ваше
императорское величество! Измучила меня тревога. Не знаю ничего,—кого Вы
видите, с кем Вы говорите, кого слушаете и какое решение у Вас на мысли... И я
решаюсь опять писать, потому что час страшный и нромя не терпит. Или сейчас
спасать Россию и себя, пли никогда.
Если будут
Вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в
либеральном направлении, надобно уступить так называемому общественному мнению,
— о, ради бога, не верьте, Ваше величество, не слушайте! Это будет гибель,
гибель России и Ваша. Безопасность Ваша этим не оградится. Злое семя можно
вырвать только борьбой!..
Народ
говорит: «Не усмотрели, не открыли». Народ здесь видит измену — другого слова
нет. И ни за что не поймут, чтобы можно было оставить теперь прежних людей на
местах. И нельзя их оставить, Ваше величество! Простите мне мою правду. Не
оставляйте графа Лорис-Меликова. Он фокусник, интриган и еще может играть в
двойную игру... Берегитесь, Ваше величество, чтобы он не завладел Вашей волей,
и не упускайте времени...
Я бы мог
рекомендовать Вам многих верных людей, но об этом в другой раз...
Преданный
всей душой Вашему величеству, ваш покорный слуга К. Победоносцев».
Перечитав
письмо и запечатав его пятью сургучными печатями, Победоносцев витиевато вывел
на конверте:
«Его императорскому величеству
государю императору Александру III (в собственные руки)».
Дождавшись
того часа, когда Александр III должен был выехать из Зимнего, он приехал в
Аничков дворец и подошел к дежурному генерал-адъютанту.
— Государь
назначил мне аудиенцию и должен быть здесь с минуты на минуту, но я хвораю и
прошу Вас передать вот это письмо лично государю.
— Будет
исполнено! — с поклоном сказал генерал.
Победоносцев
вышел из дворца и быстро погнал домой. Его поджатый рот язвительно усмехался:
«Этот хитрый лис Лорис, очевидно, и Аничков дворец наводнил своими людьми, но
до приезда государя остались минуты, н они не успеют прочесть письмо. На этот
раз Лорису не удастся меня провести...»
Вера Фигнер
вернулась минут через сорок. Перовская, Кибальчич и Суханов, встретив ее в
передней, сразу по сияющим глазам поняли, что все благополучно, что ей удалось
предупредить товарищей.
Почти следом
за Фигнер пришел рыжебородый здоровяк Богданович, «содержавший» лавку сыров под
фамилией купца Сухорукова. Он неторопливо разделся, расчесал бороду и, войдя в
столовую, со всеми поздоровался за руку.
— Где
Якимова? Почему она не пришла? — с тревогой спросила Перовская.
— Скоро
придет. Нельзя закрывать лавку раньше времени — может показаться
подозрительным.
— А если ее
схватят?
— Раньше
ночи не придут. Мы знаем повадки полиции.
— Как вы
можете в такие минуты разговаривать с такой беспечностью?
- Это
не беспечность, а степенность, — усмехнулся Богданович, — в нашем деле иначе
нельзя. Торговля не любит суетливости...
Скоро пришла
и Якимова — розовощекая, в расписном платке.
— Ну, как
удалось тебе, Аннушка, выскользнуть? Не было ли хвоста? — с тревогой спросила
Перовская.
— Все
благополучно. Я заперла лавку изнутри и вышла через двор. На мое счастье,
дворник у ворот храпел.
— Друзья,
вам необходимо немедленно уехать, — сказал Суханов, — каждый час в лавку может
нагрянуть полиция, и тогда станет трудней...
— Раз надо —
мы готовы! — спокойно сказал Богданович.
Скоро из
своей комнаты вышла Вера Фигнер и положила на стол паспорта и пачку денег.
— Вот,
друзья, вам виды на жительство, адреса и деньги. Слава богу, нам шлют
пожертвования со всей России, а то бы пришлось туго... Вы, Юрий Николаич,
отправитесь в Москву, а ты, Анюта, в Киев. Лучше ехать порознь.
— Спасибо, —
сказал Богданович, беря свой паспорт.
—
Попробуйте, друзья, по возможности изменить внешность, костюм — и немедленно в
путь, — сказал Суханов, — Из Москвы дайте нам знать.
—
Хорошо, и иду на кухню, чтоб смахнуть бороду, — усмехнулся Богданович, — а
тебе, Аннушка, хороню бы наклеить усы.
— Хватит,
Юрий Николаич, — остановила Перовская, — как можно шутить в такие минуты?
— Именно
сейчас нам и нужен юмор, чтоб взбодриться, — подмигнул Богданович и пошел в
кухню...
Скоро,
гладко выбритый, облаченный в темный сюртук, он вошел в комнату и учтиво
поклонился:
— Ну-с,
господа, узнаете вы бывшего торговца сырами?
— Нет, нет,
совершенно другой человек! — удивленно воскликнула Фигнер.
— Надеюсь,
что и жандармы подумают то же...
Он взглянул
на часы и начал прощаться.
Часа через
два с ночным поездом Фигнер и Исаев проводили Якимову, Кибальчич на этот раз
остался ночевать па тайной квартире Исполнительного комитета.
Утром
дворник дома Менгдена черноусый татарин Ахмет в белом фартуке и при бляхе
обходил с метлой свои владения. Было уже светло: из булочной и мясной лавки шли
кухарки с корзинками.
— Эй, Ахмет,
а чего же лавка Сухоруковых закрыта? — крикнула одна из кухарок.
— Почем моя
знает? — отозвался Ахмет и пошел во двор, постучал хозяевам. Ответа не было.
«Ай — дело
хана. Надо бежать в околоток», — подумал он и, воткнув метлу в сугроб, пошел в
полицию...
Пристав, его
помощник и трое городовых прикатили на лошади, сломали замки и в кладовой лавки
обнаружили подкоп. Пристав приказал оцепить дом и дал знать в департамент
полиции. Нагрянуло высшее начальство, вызвали специалистов из Гальванической
роты гарнизона и саперов — начались раскопки...
Утром все
газеты вышли с сенсационными заголовками: «Полиция предупредила новый адский
умысел»,«На Малой Садовой открыт подкоп, где была заложена мощная
мина...»
Перовской
друзья не говорили о заявлении Желябова прокурору Судебной палаты с просьбой
приобщить его к делу «1 марта». Каждый понимал, что Желябов, сделав такое
заявление, подписал себе смертный приговор. Известие это могло сломить
Перовскую, которая была теперь одним из самых деятельных и влиятельных членов
Исполнительного комитета. Друзья хотели постепенно подготовить ее и не мешали
ей вынашивать план нового покушения.
Но после
открытия мины на Малой Садовой перепу ганный Александр III переехал в Зимний
дворец и око пался там, окопался в буквальном смысле. Вокруг двор ца были
прорыты траншеи и выставлены войска. Вопрос о новом покушении на царя отпал сам
собой...
В пятницу
вечером через третьих и четвертых лиц Исполнительному комитету стало известно,
что участников покушения 1 марта решено судить Особым присутствием сената и что
пред судом предстанут: Рысаков, Михайлов, Гельфман и, как главный обвиняемый, —
Желябов. Это известие должно было не сегодня-завтра появиться в газетах, и
потому друзья решили сказать о нем Перовской. Это согласилась тактично сделать
Вера Фигнер.
Поздно
вечером, когда Софья легла спать, Фигнер тихонько вошла в комнату:
— Соня! Ты
плачешь?
— Да, Вера,
милая, родная... Мне не нужно ничего говорить, я все знаю.
Фигнер
бросилась к ней. Они обнялись и заплакали вместе...
* * *
Утром 10 марта в квартире у
Вознесенского моста собрались уцелевшие члены Исполнительного комитета,
чтобы утвердить письмо новому царю с требованиями партии «Народная воля». Это
письмо составлялось уже несколько дней и обсуждалось по частям. Теперь, когда к
нему приложили руку главные редакторы «Народной воли» Тихомиров и
Михайловский, его следовало окончательно утвердить, отпечатать и переслать в
Зимний.
Вера
Фигнер, отличавшаяся хорошо поставленным голосом, четко и взволнованно прочла
все письмо.
—
Хорошо! Отлично! Внушительно! — послышались одобряющие голоса.
—
Может быть, излишне деликатно, — сказала Перовская, — ведь мы партии
революционеров-террористов...
Как
там начало? Прочти еще, Верочка.
—
«Ваше величество! — начала Фигнер. — Вполне понимая то тягостное настроение,
которое вы испытываете в настоящие минуты, Исполнительный комитет не считает,
однако, себя вправе поддаваться чувству естествен ной деликатности, требующей,
может быть, для нижеследующего объяснения выждать некоторое время. Есть не что
высшее, чем самые законные чувства человека: это долг перед родной страной,
долг, которому гражданин принужден жертвовать собой и своими чувствами и даже
чувствами других людей. Повинуясь этой всесильной обязанности, мы решаемся
обратиться к вам немедленно, ни чего не выжидая, так как не ждет тот
исторический процесс, который грозит нам в будущем реками крови и самыми
тяжелыми потрясениями».
— Нет,
хорошо, друзья. Право, хорошо! — воскликнула Перовская. — Это в пику тем, кто
считает нас злодея ми. Пусть так! Ведь это письмо обойдет весь мир.
— Надо
оставить так, хотя новый монарх в силу своей тупости и не сумеет оценить наше
благородство, — за метил Суханов.
— Но,
друзья! Я все же прошу еще раз перечесть самые главные места, — попросила Перовская.
—
Хорошо! — сказала Фигнер и продолжила чтение: — «Кровавая трагедия,
разыгравшаяся на Екатерининском канале, не была случайностью и ни для кого
не была неожиданной».
— Это
хорошо! — выкрикнул Исаев.
—
«Правительство, конечно, может еще переловить и перевешать многое множество
отдельных личностей, ...но весь народ истребить нельзя, нельзя и уничтожить его
недовольство посредством репрессий...
...Революционная
организация на место истребленных будет выдвигать все более и более совершенные
формы... Страшный взрыв... революционное потрясение всей России завершат этот
процесс разрушения старого порядка...
Русское
правительство не имеет никакого нравственного влияния, никакой опоры в народе.
Из такого
положения может быть два выхода: или революция, совершенно неизбежная, которую
нельзя предотвратить никакими казнями, или добровольное обращение верховной
власти к народу.
Мы не ставим
вам условий. Пусть не шокирует вас паше предложение. Условия, которые
необходимы для того, чтобы революционное движение заменилось мирной работой,
созданы не нами, а историей. Этих условий... два:
1. Общая
амнистия по всем политическим преступлениям, так как это были пе преступления,
но исполнение гражданского долга.
2. Созыв
представителей от всего русского народа для пересмотра существующих форм
государственной и общественной жизни. Пред вами два пути. От вас зависит
выбор...»
Фигнер
продолжала читать, а Перовская, забившись в угол, думала о чем-то своем...
Когда чтение
закончилось, все проголосовали за письмо и стали расходиться.
Перовская
молча пожимала руки друзьям и продолжала думать не о письме, а о том, что в эти
минуты наполняло ее сердце, — о Желябове. «О, если бы Андрей был на свободе,
нам бы не пришлось писать это унизительное письмо...» __
— Сонечка!
Что с тобой? Ты опять загрустила, — обняла ее Фигнер.
— Нет,
ничего, Веруша... Просто я не верю, что это письмо может образумить царя.
— Почему,
милая?
— А вот
прочти.
Фигнер
развернула газету:
— Ты имеешь
в виду циркулярную депешу Гирса?
— Да.
Товарищ министра иностранных дел уверяет дипломатов, что намерения Александра
Третьего сводятся к тому, чтобы продолжать миролюбивую политику своего отца.
Нам-то очень хорошо известна эта «миролюбивая» политика.
— Тут,
Сонечка, речь идет о международных делах.
— Нет,
Верочка, нет! Мы не должны себя обманывать... Царь — всегда царь!..
Перовская
прошла к себе в комнату и прилегла на кровать.
«Исаев говорил, что Андрея понят на
допрос на Пантелеймоновскую и департамент полиции. Я должна проследить. Может
быть, нам удастся напасть на конвойных и освободить Андрея. Надо иго силы
употребить на это. Да, иначе нельзя! Или я вырву Андрея из когтей смерти, или
сдамся и разделю его участь...»
Дождавшись,
когда все разошлись, Перовская оделась, тихонько вышла из квартиры и больше уже
не вернулась...
В голом
мрачном кабинете следственной тюрьмы с решетчатыми окнами сидели двое:
щеголеватый, надушенный, с нафабренными усиками и облысевшим черепом прокурор
Добржинский и мешковатый арестант в тюремном халате с серым одутловатым лицом.
— Ну, Иван
Окладский, выбирай: или сгноим на каторге, или даруем свободу и жизнь.
— Какая это
жизнь, ваше благородие... Если опознают — сразу же убьют.
— Поедешь в
другой город, будешь получать большое жалованье... Ты пойми, гусь свинье не
товарищ. Ведь все эти террористы презирают тебя. Они господа, а ты... ты же
рабочий... ты же холоп перед ними.
— Так-то
так, но все же...
— Сидишь ты
больше года, а передали тебе хоть одну передачу или деньги?
— Так ведь в
тюрьму запрещено, а там, на каторге, я боялся...
— Ага,
боялся, — злорадно заключил прокурор. — Теперь только мы можем тебя спасти и
оградить. Ты много лишнего выболтал, Окладский. Если попадешь с террористами в
одно место, — убьют.
— Что же
теперь делать? Вы же обещали заступничество.
— Мы,
Окладский, свое слово держим. За этим и вызвали тебя. Будешь честно служить?
— Мне уж
ничего другого не остается. Только отправьте в другой город.
— Пока ты
нужен именно здесь, в столице. Мы загримируем тебя и выпустим в город.
Окладский
нервно заерзал на стуле.
— Не бойся.
Тебя будут охранять наши люди. Оправдаешь доверие, тогда выпустим совсем и
переведем в другой город на хорошее жалованье, — заживешь барином.
Окладский
втянул голову в плечи. Раньше на следствии он по неопытности выболтал лишнее, а
теперь предстояло стать настоящим предателем...
— Ну,
Окладский, я жду. Счастье само идет тебе в руки. Ведь у нас работают тысячи
людей и никто не считает себя предателем. Это, брат, служба. Да еще служба
государю. Соображаешь?
— Не знаю...
не получится у меня.
— Уже
получилось, Окладский. Ты выдал и помог опознать самых важных преступников...
Ну, быстрее, или отправлю к ним — и тебя задушат, как кролика. Ну!
— Раз
другого выхода нет...
— Вот,
подпиши эту бумажку... вот здесь.
Окладский
дрожащей рукой поставил подпись.
— Все!
Теперь ты наш! — потирая руки, сказал прокурор. — Будешь работать хорошо —
озолотим! Но предупреждаю: если начнешь финтить — во! — и Добржинский резко
провел большим пальцем по шее. — Понял? Повесим без суда и следствия.
— Ладно,
приказывайте, ваше благородие, — прохрипел Окладский, — раз я решился — буду
служить царю...
11 марта
Кибальчич весь день и вечер просидел дома, готовя статью для очередного номера
«Народной воли». Статья не получалась, так как нервы были напряжены. Кибальчич
просидел до двух часов ночи и лег спать, не закончив работы...
Утром он
проснулся поздно, и когда вышел на улицу, газеты уже были проданы. «Ах,
жалко... Зайду к парикмахеру, — подумал он, — там посмотрю газеты, а заодно и
постригусь».
В
парикмахерской был лишь один усатый клиент, да и тот сидел намыленный перед
зеркалом.
—
Здравствуйте! Можно постричься?
— Милости
просим! Раздевайтесь, пожалуйста, — приветствовал хозяин. — Эй, Яша, мигом
обслужи гостя.
Яша,
розовощекий толстяк в белом халате, тотчас бросился к Кибальчичу, усадил его в
кресло, прикрыл белым, стал постригать.
— Ну-с,
какие же новости в мире, Поликарп Поликарпович? — бойко спросил хозяин,
намыливая щеки усатому клиенту.
— Как какие?
Разве вы не знаете? Да ведь сегодня только о том и разговор — полиция схватила
главную заговорщицу и организатора убийства государя Софью Перовскую.
— Скажите!
Женщина — заговорщица.
—
Главнеющая! — назидательно поднял палец усатый господин.
Кибальчич,
услышав это, замер; на лбу у него выступил холодный пот. Хотелось вскочить и
выбежать вон, но он сдержался. «Может быть, усатый — шпион... Или вдруг скажет
еще что-нибудь важное...»
— И главное,
как сцапали. — На Невском, среди бела дня! Ее опознала хозяйка молочной лавки,
ездившая на извозчике с переодетым городовым. Как узнали, тут и схватили
голубушку.
— Что, она
из курсисток? Синий чулок? — спросил парикмахер.
— Какое! Из
знатных дворян! Дочка петербургского губернатора графа Перовского.
— Это —
птичка-с! — присвистнул парикмахер.
— Да, и одна
из главных цареубийц, — продолжал усач, — руководила бомбометателями.
— Гото-во-с!
— пропел, осклабившись, Яша. — Бородку тоже подстричь?
— Нет,
благодарю вас! — строго сказал Кибальчич и, бросив на столик полтинник, вышел,
не попрощавшись... В висках стучало, на плечи давила тяжесть свинцовых туч.
«Софья... Какое несчастье... какая непоправимая потеря...» Кибальчич шел,
ничего не видя, натыкаясь на людей, пока не был остановлен городовым.
— Господин,
если выпили, нечего шататься в толпе.
Увидев
медные пуговицы, Кибальчич сразу пришел в себя и, повернувшись, побрел домой...
Вечером у
него поднялась температура, он слег и пролежал целых пять дней. Хорошо, что
приходили Фроленко и Ивановская. Они подбадривали, приносили из кухмистерской еду...
17 марта был
теплый солнечный день. Кибальчич проснулся бодрый, полный сил и, позавтракав
дома, решил пройтись, подышать свежим воздухом. Он обмотал горло теплым шарфом
и, нахлобучив серую барашковую шапку, вышел па Лиговку.
После
пятидневного затворничества дышалось легко, привольно, и мир не казался таким
мрачным, как в тот день, когда он узнал об аресте Перовской. Дойдя до Невского,
Кибальчич повернулся и пошел обратно. Ему показалось, что кто-то за ним следит,
настойчиво идет сзади, сверлит взглядом. Он насторожился, прислушался, не
сбавляя шага.
— Этот? —
долетел до его уха хриплый шепот.
— Он! —
подтвердили в ответ.
Кибальчича
это «он» обдало могильным холодом. Он ускорил шаги, но за ним ходко шли
несколько ног... «Вот извозчик», — подумал он и хотел броситься на мостовую, но
с двух сторон его крепко схватили за руки.
— Во двор!
Тащите во двор! — прохрипел грубый голос.
Кибальчичу
надвинули на глаза шапку, зажали рот и, грубо свалив на снег, стали вязать...
ГЛАВА
ТРИНАДЦАТАЯ
1
После 1
марта, после того незабываемого и страшного похода вместе с Лизой на
Екатерининский канал, где продавали обрывки шинели убитого царя, в Сергее Стрешневе
боролись два чувства: чувство гордости и чувство страха. 196
Ему было
радостно и лестно сознавать, что он участвовал в тайных собраниях, выступал в
рабочих кружках, хранил и распространял нелегальные листовки, был другом
Кибальчича и по заданию самого Желябова следил за царскими выездами. Он
гордился перед Лизой, что спас жизнь одного видного революционера и был
причастен к партии «Народная воля», которая казнила царя-изверга,
В его сердце
не было жалости к казненному царю, как год назад, после неудачного взрыва в
Зимнем. Сейчас он не спрашивал себя: «Зачем убивать государя?» Пред ним не
вставал вопрос: правильно ли поступили народовольцы, казнив Александр;» П. Он
воспринимал это как закономерность и неизбежность истории. Но его мучило и волновало
другое: что теперь будет? Что будет с народом, со страной и с теми людьми,
которые арестованы и томятся в крепости? Победят ли прогрессивные силы?
Произойдет ли перелом в государственном правлении, будет ли всеобщая амнистия
политическим, или опять начнутся казни?
Его страшила
победа реакции — новый произвол и расправы. «Ведь если начнут доискиваться,
могут добраться и до меня и до Лизы, — думал он. — Тогда тюрьма, каторга и лишь
в лучшем случае — ссылка...»
А Сергей
Стрешнев только в минуты высокого порыва был способен на подвиг, потом он
быстро остывал и даже пугался того, что мог совершить... Он был правдивым и
честным человеком, не отличался трусостью, но сердечная доброта, мягкость и
даже некоторая сентиментальность в характере делали его неспособным к
последовательной борьбе. И после 1 марта, когда начались массовые облавы и
аресты, Стрешнев перестал бывать на сходках, прекратил встречи со знакомыми
пропагандистами и даже старался не показываться на улицах. «Сейчас такое время,
что можно пропасть ни за грош. Надо отсидеться некоторое время, а потом будет
видно...»
Он бывал
лишь в гимназии да у Лизы, которая последнее время стала к нему относиться
нежней и доверчивей.
По субботам
Стрешнев обычно обедал у Осокиных. 21 марта он прямо из гимназии поехал в Косой
переулок и, раздевшись, сразу пошел в комнату Лизы.
На стук Лиза
отозвалась сдавленным, не своим голосом, Стрешнев, открыв дверь, остолбенел.
Лиза ничком лежала на кровати и, обхватив подушку, рыдала.
— Лизок!
Милая, что с тобой? Что случилось?
— Это
ужасно! Это непоправимо! — прошептала Лиза и опять заплакала навзрыд.
Стрешнев
поднял лежавшую на коврике газету, и глаза его сразу нашли «Хронику»:
«На днях
арестован важный государственный преступник, сын священника Николай Кибальчич,
который был главным техником у террористов и изобретателем адских снарядов,
одним из коих был смертельно ранен покойный государь-император».
Газета
задрожала и выпала из рук Стрешнева. Он опустился на стул и, уткнув голову в
ладони, глухо заплакал...
Связанного,
с кляпом во рту Кибальчича на извозчике доставили в секретное отделение
градоначальства, где он был опознан Складским и Рысаковым как техник «Народной
воли». Кибальчич понял, что запирательство ни к чему не приведет, а лишь может
затянуть дело. Он назвал свою подлинную фамилию и просил, чтоб его судили
вместе с другими «первомартовцами».
— Это едва
ли возможно, — сухо сказал следователь.— Суд над преступниками, привлекающимися
по делу об убийстве государя, начнется двадцать шестого марта, а вам по закону
предоставляется семидневный срок для ознакомления с обвинительным актом.
— Я
отказываюсь от этого срока. Я хочу, чтоб меня судили вместе с моими товарищами.
— Но на этом
может настаивать ваш защитник.
— Тогда я
вынужден буду отказаться от защитника,— решительно заявил Кибальчич.
Следователь
был весьма рад такому обороту дела: это позволяло ему быстро закончить
следствие и выслужиться.
— Если вы
обещаете чистосердечное признание, я немедленно доложу по начальству о вашей
просьбе.
—
Докладывайте! — твердо сказал Кибальчич. — Я готов признаться в том, что
изобрел бомбы и принимал техническое участие во всех покушениях на царя...
Еще там, на
Лиговке, когда его схватили, Кибальчич понял, что это конец, и теперь старался
быстрее освободиться от тягостей следствия, чтоб выиграть драгоценное время для
главного — воплощения в проект своей давнишней мечты о летательном аппарате.
20 марта он
дал последние показания по делу, и 22-го ночью его перевезли в Петропавловскую
крепость.
Войдя в
мрачную, зеленоватую от плесени камеру с крохотным решетчатым окошком под
сводчатым потолком, Кибальчич остановился, прислушался. Где-то тут, рядом,
содержались его друзья: Желябов, Перовская, Александр и Тимофей Михайловы,
Гельфман. Но кроме железного скрежета засовов и щелканья замка, он ничего не
услышал. Тишина, гнетущая черная тишина обитала в этой темнице. Кибальчич
подошел к окну и увидел кусочек мутно-синего, ночного неба с далекими звездами.
Они мерцали холодным желтым светом, словно светили из потустороннего мира. По
спине пробежала нервная дрожь.
«Хоть с
кем-нибудь бы поговорить, перекинуться живым словом». Но — увы! — кроме
безмолвного надзирателя, в коридоре никого не было.
«Закричать!
Может, услышат свои? Нет, бесполезно... Эти глыбы стен не пропускают ни единого
звука...»
Хотелось
лечь, забыться во сне, но Кибальчич по следственной тюрьме знал, что не
уснет... Он стал ходить по камере и думать. От лампы, вделанной в стену над
дверью, падали на пол и другие стены уродливые угловатые тени. Они пугали
своими дикими очертаниями, мешали сосредоточиться. Кибальчич опять подошел к
окну и стал смотреть в звездную бездну.
Ему вдруг
вспомнились стихи Морозова, которые он слышал на новогодней вечеринке. Бедный
поэт сейчас тоже томился здесь, в Петропавловской крепости. Кибальчич знал, что
месяца за два до взрыва на Екатерининском канале он переходил границу и был
схвачен. Вера Фигнер, в которую Морозов был влюблен, ходила к нему на свидание
под видом сестры.
«Удивительно,
какая отважная женщина, — подумал Кибальчич. — ведь ее могли схватить и
победить в ту же крепость. И не только посадить, а может быть, и повесить. Но
она не побоялась... А Софья Перовская? Мне кажется, она осмысленно пошла на
Невский, где всего легче было ее поймать. Она решилась умереть вместе с
Андреем. Какие женщины были нашими подругами! О, о них будут помнить в
веках...»
Кибальчич
смотрел на небо, и видения прошлого роились в его голове. Вспомнилась Лиза...
последнее свидание с ней, когда они сидели на скамейке в саду у Адмиралтейства
и смотрели на строгий силуэт Петропавловской крепости.
«Где-то она
сейчас, эта чудесная девушка? Наверное, уже узнала обо мне и горюет... Как
хорошо, что я не связал с нею свою судьбу... О, она поступила бы точно так же,
как Фигнер. Опа бы пошла на свидание, даже если б это грозило ей гибелью.
Славная! Милая! Она и сейчас, очевидно, любит меня...»
Кибальчич
встряхнулся и взглянул на далекие звезды.
«Да,
стихи... Как это... Кажется, так:
И новою
жизнью одеты,
Как прежде,
одна за другой
Несутся и
мчатся планеты
Предельной
стезей мировой...
И полные к
свету влеченья,
Стремясь
неотступно вперед,
Свершают на
них поколенья,
Как волны,
торжественный ход.
А ведь там,
на этих звездах, может быть, тоже живут люди. Возможно, так же любят, страдают,
борются... и даже сидят в тюрьмах...
Но хочется
верить, что звездные люди в своем развитии намного опередили нас, жителей
земли... Возможно, что на ближайших планетах, скажем на Марсе, уже давно
уничтожено рабство, деспотизм и разрушены все тюрьмы... О, как бы были
счастливы люди земли, если б им удалось взлететь в звездную высь и побывать на
соседних планетах!.. Но разве это возможно? Ведь, кроме жалкого воздушного
шара, человечество ничем не располагает... Видимо, только люди, обреченные на
смерть, могут так горячо мечтать о полете в другие миры. А как это было бы
чудесно!»
Кибальчич
раскинул руки, словно готовился взлететь в небо. В это мгновение он был весь во
власти мечты. Его глаза горели огнем вдохновения.
«А что, если
б задуманный мной аппарат приспособить для этой цели? Ведь он мог бы лететь и в
безвоздушном пространстве! Сила реакции безусловно способна действовать и там,
в безвоздушном пространстве. Идея! Право, идея!..» — Кибальчич возбужденно
заходил по камере.
«Жаль, нет
ни бумаги, ни чернил, и даже обломка карандаша сейчас не допросишься... Что же
делать?
Когда я был
свободен, у меня недоставало времени, чтоб думать над проектом. Я всегда оказывался
занят. А потом, когда свершилось то, о чем мы мечтали и к чему готовились целых
два года, нашло какое-то оцепенение. Я ходил словно лунатик. Все мы чего-то
ждали, на что-то надеялись. В эти дни невозможно было думать о том, что не
относилось к партии, к нашей борьбе.
Лишь только
во время болезни я опять стал размышлять о проекте и, кажется, совсем осмыслил
свою идею, но воплотить ее в чертежи у меня не было сил. А сейчас напротив!
Сейчас у меня еще есть силы и пот никаких дел. Сейчас я в тюрьме, но я свободен
мыслями. Я на краю могилы, но я еще жив и могу творить!»
И Кибальчич
вдруг с удивительной ясностью увидел свой замысел, воплощенный в макет. То, что
осмысливалось годами и представлялось в виде догадок и предположений, вдруг
мгновенно обрело форму, предстало зримо, осязаемо.
«Где бы
взять карандаш, гвоздик, что-нибудь острое?»
Кибальчич
опустился на колено и стал ощупывать каменные плиты пола, ища, не запала ли в
щель какая-нибудь железка или обломок стекла. Руки нащупали выбоину и в ней
каменные крошки. Выбрав маленький острый щебень, Кибальчич поднялся и подошел к
стене.
«Ракета,
которую мы запускали с Желябовым, была сделана из обычной трубки, потому и
взлетела невысоко. Цилиндру же нужно придать особую форму. Он должен походить
на пулю, только следует сузить нижнюю часть, чтоб ограничить выход газов».
Кибальчич
поудобней зажал в пальцах щебень и, делая размашистые движения, стал чертить на
оштукатуренной стене схему летательного снаряда.
Надзиратель,
наблюдавший за ним в волчок, подумал: «Должно, совсем рехнулся малый. То бегал,
как ошпаренный, то на стену собирается лезть...»
А Кибальчич,
начертив схему и обозначив детали буквами, в изнеможении лег на железную
кровать и тут же уснул.
Проснулся
Кибальчич от знобящего холода, увидел окованную железом дверь, а в волчке
круглый глаз надзирателя — и вмиг вспомнил и представил ужас и безысходность
своего положения.
По телу
пробежала дрожь, дробно застучали зубы. Он натянул на себя грубое одеяло из
солдатского сукна. Но вдруг он сообразил, что через два дня суд, и это
заставило его подняться. Кибальчич стал ходить по камере, взмахивая руками,
согревая и разминая онемевшее от холода тело.
Заскрежетали
запоры. Двое тюремщиков принесли умыться и поставили на прикованный к стене
стол скудную еду.
Поев и выпив
кружку горячего чая, Кибальчич согрелся и подошел к стене, где вчера делал
чертеж. На серой, грубой штукатурке почти нельзя было рассмотреть вчерашние
царапины. Кибальчич подошел к двери и застучал кулаком.
— Что надо?
— грубо спросил надзиратель.
— Принесите
бумаги и чернил, я должен написать письмо начальству. ,
— Не велено!
— пробасил надзиратель.
Кибальчич
снова застучал:
— Скажите
смотрителю, что я требую, что мне необходимо написать...
— Вот ужо
смотритель сам будет делать обход — ему и скажете.
Кибальчич
понял бесполезность своих усилий и снова стал ходить, стараясь мысленно
нарисовать и лишний раз обдумать представившееся ему вчера устройство
летательного прибора...
Часов в
одиннадцать из коридора послышался топот сапог и грубые голоса. Тяжелая дверь
камеры распахнулась — вошел тучный, угрюмый человек с седыми нависающими
бровями, в синей жандармской шинели. Его окружали дюжие тюремщики.
— На что
жалуетесь? — громко, по-казенному спросил он.
«Очевидно,
сам смотритель», — догадался Кибальчич и сразу решил, что этому грубому
жандарму о проекте говорить бессмысленно.
— Жалоб нет,
но я хочу сделать важное заявление начальству и для этого прошу бумагу и
чернил.
— Разрешаю!
— сказал смотритель и, резко повернувшись, вышел.
Когда голоса
и шаги стихли, коридорный принес два листка бумаги и чернила. Кибальчич присел
к столу и стал быстро писать, стараясь вначале набросать главные мысли... В
этот день его не беспокоили, и работа шла хорошо.
После обеда оба листка бумаги были
исписаны, и Кибальчич опять застучал в дверь, требуя бумаги.
— Больше не
велено! — ответил надзиратель.
— Да как же
так, мне же не хватило.
— Не могу
знать! — отозвался надзиратель и отошел от волчка.
Кибальчич
сел на кровать к столу и стал перечитывать написанное. Он был так поглощен
своими мыслями, что не услышал, как открылась дверь и в камеру вошел плотный
господин с седеющей бородкой.
Штатский
сюртук, большие умные глаза и учтивость, с которой он поздоровался, сказали
Кибальчичу, что это не следователь и не прокурор.
— Чем могу
служить? — спросил Кибальчич, вставая.
— Присяжный
поверенный Герард, — отрекомендовался вошедший. — Я назначен вашим защитником
по делу и пришел познакомиться и поговорить.
— Очень рад!
Присаживайтесь.
Надзиратель
подал табуретку. Герард присел.
— Простите,
вы пишете какое-то прошение, Николай Иванович?
— Нет, не
прошение, а проект летательного прибора или аппарата, на котором люди смогут
подниматься в облака и даже еще выше.
— Простите,
Николай Иванович, я не искушен в подобных делах, это что-нибудь вроде
воздушного шара Монгольфье?
— Нет, нет,
ничего похожего. Воздушный шар Монгольфье наполнялся нагретым воздухом, и он
был легче обычного воздуха. А мой воздухоплавательный аппарат должен быть
намного тяжелее воздуха, он весь из металла.
— Скажите! —
удивился Герард, — я не слыхал ничего подобного... И в каком же положении ваш
проект?
— Он
окончательно продуман. Я должен только его описать, сделать необходимые
вычисления и чертежи, но мне не дают бумаги,
— Что за
чепуха? Тюремное начальство, видимо, не знает о ваших замыслах. Я все улажу,
Николай Иванович. Но мне бы хотелось поговорить с вами по делу.
— Если можно
— потом. Главное дело всей моей жизни, вернее, нескольких оставшихся дней —
завершить этот проект. Если можете — помогите! — и тогда я к вашим услугам.
— Непременно,
непременно, Николай Иванович, я сейчас же похлопочу. Желаю вам большого успеха.
Герард
поклонился и вышел. Вскоре принесли две дести бумаги, и обрадованный Кибальчич,
накинув поверх халата одеяло, склонился над столом...
Проект
вчерне был написан далеко за полночь, и Кибальчич немедленно лег спать. Ему
хотелось встать пораньше, чтобы просмотреть и перебелить написанное до прихода
Герарда.
Уснул он
довольно быстро, продолжая думать о своем воздухоплавательном аппарате, и ему
приснился странный сон. Будто бы он с Исаевым после работы в динамитной
мастерской пили чай в кухмистерской. Было поздно, и они вдвоем сидели за
большим столом, где стоял огромный медный самовар.
— Ну, как
идет работа над летательным аппаратом? — спросил Исаев.
— Очень
медленно... не хватает времени. Вот сделал запальные свечи из прессованного
пороха, а цилиндра еще нет.
Исаев достал
из корзинки, стоявшей рядом, черную, похожую на полено пороховую свечу и
усмехнулся:
— Как же ты
говоришь, Николай, что нет цилиндра, а это разве не цилиндр? — и он кивнул на
самовар.
— Да,
похоже, однако...
Но Исаев
прыгнул на стул, сунул свечу в трубу самовара и поджег. Из трубы ударило пламя,
самовар сорвался со стола и, пробив потолок, устремился в небо...
Кибальчич
проснулся в холодном поту, весь дрожа:
«Проклятье!
Может же такое присниться...»
Он встал,
оделся и сел за бумаги.
«А между
прочим, этот приснившийся мне трехведерный самовар, если б его немного
переделать, вполне бы годился для опытного образца. Впрочем, нет, он бы быстро
расплавился — тут нужна очень прочная сталь. А по форме — похоже, очень
похоже...»
Перечитав
написанное вчера, Кибальчич решил начать описание проекта с краткого вступления,
которое бы относилось не только к тюремному начальству или правительству, но и
ко всему народу и, может быть, к потомкам. «Идея моя верна, даже многообещающа,
и перед лицом смерти я имею моральное право обратиться к тем, от кого отгорожен
каменными стенами и железными засовами».
Он посидел
несколько минут и раздумье и мелкой вязью начал писать:
«Находясь в
заключении, за несколько дней до смерти я пишу этот проект. Я верю в
осуществимость моей идеи, и эта вера поддерживает меня в моем ужасном положении.
Если же моя
идея после тщательного обсуждения учеными специалистами будет признана
исполнимой, то я буду счастлив тем, что окажу громадную услугу Родине и
человечеству. Я спокойно тогда встречу смерть, зная, что моя идея не погибнет
вместе со мной, а будет существовать среди человечества, для которого я готов
был пожертвовать своей жизнью».
Написав это,
он встал, прошелся несколько раз из угла в угол и опять взялся за перо.
Несколько
смягчив резкую критику несостоятельных опытов доктора Арендта поднять в воздух
аппарат с помощью мускульной силы, он показал невозможность взлета на крыльях
тяжелой паровой машины и громоздких электродвигателей.
«Какая же
сила применима к воздухоплаванью?» — поставил Кибальчич вопрос и тут же
ответил: — «Такой силой, по-моему, являются медленно горящие взрывчатые
вещества».
Далее
Кибальчич описал предлагаемый им снаряд, снабдив его схематическим чертежом.
На
платформе, где должны были помещаться воздухоплаватели, на прочных опорах
укреплялся большой цилиндр с суженным отверстием в нижней части. В цилиндре
должна устанавливаться прессованная пороховая свеча. От ее горения газы,
скопившиеся в цилиндре, с силой должны вырываться в нижнее отверстие и,
оказывая давление на верхнее дно цилиндра, поднимать всю установку вместе с
воздухоплавателями.
Для
остановки аппарата в полете и снижения его должны применяться свечи меньшего
диаметра, которые заменялись бы автоматически.
Для придания
прибору большей устойчивости и маневренности Кибальчич предлагал снабдить его регуляторами
вроде крыльев и небольшим горизонтально установленным реактивным цилиндром.
Сделав
описание, чертеж и необходимые расчеты, Кибальчич добавил:
«Не один
прессованный порох может служить этой цели. Существует много медленно горящих
взрывчатых веществ. Может быть, какой-нибудь из этих составов окажется еще
удобнее прессованного пороха...
Верна или
неверна моя идея, может решить окончательно лишь опыт... Первоначальные опыты с
небольшими цилиндрами могут быть проведены даже в комнате. Насколько мне
известно, моя идея еще не была предложена никем.
Я умоляю
ученых, которые будут рассматривать мой проект, отнестись к нему как можно
серьезнее и добросовестнее и дать мне на него ответ как можно скорее».
Поставив
свою подпись, Кибальчич поднялся бледный, истомленный, словно только что взошел
на вершину снежной горы. Но глаза его горели задорным огнем: в них светилась
надежда. Это сразу же заметил пришедший в камеру защитник Герард.
—
Вижу, вы кончили свою работу?
— Да,
вот он, мой проект!
Герард взял
листы исписанной бумаги, посмотрел на чертежи и перевел взгляд на Кибальчича.
— Я восхищен
вашим мужеством, Николай Иванович. Немало мне приходилось видеть разных людей
перед казнью, но подобного не доводилось. Я буду бороться за вашу жизнь.
— Спасибо!
Но главное — проект!
— Понимаю, — с поклоном ответил
Герард. — Я ухожу, чтоб сейчас же передать его по начальству.
Суд над
«первомартовцами», которого с таким нетерпением и тревогой ждало
восьмисоттысячное население Санкт-Петербурга, начался 26 марта, ровно в 11
часов. Вместительный судебный зал с высокими окнами и массивной тяжелой мебелью
еще за час до начала огласился возбужденными голосами, шуршанием шелковых юбок,
позвякиванием шпор. Министры и высшие сановники с женами, посланники и военные
атташе, редакторы и корреспонденты самых влиятельных газет Петербурга, Парижа,
Лондона, Нью-Йорка, Берлина, знаменитые адвокаты, писатели, художники, врачи,
военные заполнили все проходы. Сотни глаз нетерпеливо и жадно смотрели на
высокий помост, где стояли судейские кресла с двуглавыми орлами, а за барьером
— тяжелые скамьи подсудимых. Здесь должна была разыграться самая сенсационная
трагедия века. Слова «террористы», «нигилисты», «анархисты», «цареубийцы» и
просто «злодеи» порхали по всему залу.
Молодцеватый
пристав с пышными усами, поднявшись на возвышение, громко выкрикнул:
— Приглашаю
встать! Суд идет!
Шестеро
сенаторов в парадных мундирах и сословные представители расселись за большим
столом, где в золоченой раме висел спешно написанный портрет нового самодержца.
Первоприсутствующий
сенатор Фукс — худенький, облысевший старик с козлиной бородкой, поднялся с
важным достоинством и слегка дребезжащим голосом объявил, что Особое
присутствие правительствующего сената начинает слушание дела о государственном
преступлении 1 марта. Он назвал состав суда, прокурора, защитников и объявил,
что подсудимый Желябов от защитника отказался.
Когда
боковая дверь распахнулась и жандармы в железных касках с дикообразными шпилями
и е шашками наголо ввели подсудимых, — все замерли. Вид «злодеев» удивил
собравшихся, в публике послышался шепот.
Но
первоприсутствующий предоставил слово обер-секретарю, и тот, чеканя каждое
слово, огласил высочайшее повеление слушать настоящее дело в Особом присутствии
правительствующего сената. Затем начался краткий опрос подсудимых. Когда
очередь дошла до Желябова, он с достоинством поднялся и громко сказал:
— Я получил
документ...
— Прежде
назовите суду ваше звание, имя и фамилию.
— Крестьянин
села Николаевки, Таврической губернии, Андрей Иванов Желябов. — И, повысив
голос: — Я получил документ, относящийся к этому делу. Я сомневаюсь в его
подлинности, так как он без нумера и вручен мне за двадцать минут до суда. А
между тем этот документ отвечает на заявление, имеющее крайне важное значение
для дела.
В зале
воцарилось молчание, женщины направили па Желябова лорнеты. Послышался шепот,
удивленные вздохи. А он, откинув назад густые, волнистые волосы, говорил спокойно,
твердо, уверенно:
— Двадцать
пятого числа я подал из крепости заявление, в котором указывал, что наше дело
не подсудно Особому присутствию сената. Русская социально-революционная партия
боролась с правительством, и Особое присутствие сената, состоящее из
правительственных чиновников, не может рассматривать это дело, как сторона
заинтересованная. Я требовал и требую народного суда, а если это невозможно —
суда присяжных!
— Смотрите
каков! — негромко сказала дама в мехах, сидящая рядом со стариком принцем
Ольденбургским. — Он хочет, чтоб их оправдали, как Веру Засулич.
— Да-с, не
глуп, не глуп, — прошамкал принц. — Однако как же вывернутся судьи?
Но у судей,
на целый час задержавших заседание, уже было готово Определение Особого
присутствия сената со ссылкой на высочайшее повеление. Обер-секретарь тотчас
огласил его.
Желябов
принужден был сесть, но он добился своего: зал был наэлектризован. Иностранные
корреспонденты быстро записывали происходящее, все лорнеты и взоры были
устремлены на Желябова. Даже сидящий в стороне на маленьком стульчике художник
Константин Маковский, напряженно водя карандашом, пытался схватить его
неуловимые черты.
— Да-с; а
дело-то обещает быть скандальным, — шепнул сенатор Пухов присяжному поверенному
Верховскому. — Смотрите, какую шпильку подпустил Желябов присутствию.
— Вот
потому-то я и отказался от участия в деле, — сказал Верховский. — Тут не может
быть объективности... А за судом следит весь мир...
— Тише,
тише, кажется, начинается главное.
По
приказанию первоприсутствующего поднялся оберсекретарь и стал читать
обвинительный акт. Зал притих — всем хотелось знать подробности столь
нашумевшего дела.
Обвинительный
акт был написан сухим казенным языком, но в нем довольно последовательно и
подробно излагались факты подпольной деятельности «тайного сообщества»,
освещались обстоятельства многих покушений и, наконец, обстоятельно
анализировалось последнее из них, приведшее к смерти царя.
И хотя
чтение обвинительного акта продолжалось больше двух часов, никто не вышел из
зала.
Затем был
оглашен дополнительный обвинительный акт о предании суду Кибальчича, и
первоприсутствующий Фукс перешел к опросу обвиняемых.
Первым был
вызван Рысаков. Одутловатый, с потупленным взором, он говорил тихо, невнятно,
путано. Все почувствовали, что Рысаков был смущен и растерян своим
предательством. Отрицая свою принадлежность к партии «Народная воля», он
пытался объяснить участие в терроре случайностью; сваливал вину на Желябова и
Перовскую и, в силу сделанных ранее признаний, указывал на Кибальчича,
Михайлова, Гельфман.
Его
показания и раскаяние не вызвали в зале ни сочувствия, ни сожаления.
Лохматый
увалень Михайлов не был смущен сотнями смотрящих на него глаз, грозными
генералами и министрами, сидящими в первых рядах. Он говорил просто, но связно.
Признав себя членом партии «Народная воля», Михайлов сказал, что он был членом
боевой рабочей дружины и боролся за освобождение рабочих, за улучшение их
жизни.
— Что же
делала ваша дружина? — спросил первоприсутствующий.
— Охраняла
сходки и собрания, уничтожала шпионов. А в террористах я не был и участия в
покушении на царя не принимал...
— Эти
оба — простаки! — опять зашептал старый сенатор в ухо Верховскому. — Они лишь
исполнители. Подождем Желябова — тот, наверное, скажет.
— Да,
послушаем его и — обедать! — согласился Верховский.
Желябов
ждал, что сейчас вызовут его, и уже мысленно подготовил речь, но Фукс, словно
догадавшись об этом, объявил Гельфман.
Некрасивая,
с крупными чертами и бурыми пятнами на лице, она неловко шагнула к барьеру.
— Боже мой!
Рядом с красавцем Желябовым — такая дурнушка! — вздохнула дама за спиной
Верховского. Гельфман почувствовала, что симпатии публики не на ее стороне, и
начала сбивчиво, невнятно. В зале задвигались, зашептались. Первоприсутствующий
позвонил в колокольчик.
Стало тише.
Гельфман овладела собой, заговорила уверенней:
— Я была
членом партии «Народная воля» и хозяйкой конспиративной квартиры, но не
участвовала в террористической борьбе. Я знаю Рысакова и других, но ни разу не
видела на конспиративной квартире Михайлова...
— Ну,
видимо, сейчас Желябов, — нагнулся к сенатору Верховский.
— Подсудимый
Кибальчич! — объявил Фукс.
Стройный, в
темном костюме с белым стоячим воротником, подпиравшим аккуратно постриженную
бородку, Кибальчич совсем не походил на арестанта и тем более на «злодея». Это
заметили все.
— Техник!
Техник! — стали передавать по рядам.
Кибальчич
заговорил ровным, задушевным и мягким, но всюду слышным голосом:
— Я не могу
говорить о себе, не касаясь партии «Народная воля», в которой имел честь
состоять. — Эти первые слова, сказанные с большим достоинством и убежденностью,
заставили всех прислушаться.
Кибальчич,
воспользовавшись этим, стал рассказывать о возникновении «Народной воли» и о
том, что заставило ее перейти от мирной пропаганды к активной политической
борьбе, к террору.
— Я раньше
сочувствовал народникам, и если б не арест, очевидно, ушел бы в народ и был бы
до сих пор там. Ту изобретательность, которую я проявил по отношению к
метательным снарядам, я, конечно, употребил бы на изучение кустарного
производства, на улучшение способом обработки земли, на создание
сельскохозяйственных орудий...
Видя
обострение борьбы правительства с партией, видя жестокие меры подавления
свободомыслия, я решился стать на защиту партии, предложив для этого свои
технические знания. Я перечитал все, что мог достать на русском, французском,
немецком, английском языках о взрывчатых веществах, многое узнал и домыслил.
Вместе с другими лицами я изготовлял динамит, делал расчеты, изобрел и
изготовил метательные снаряды и был непрямым, но косвенным участником всех
покушений на царя.
В зале
послышались вздохи, шепот.
Знали ли вы,
для какой цели предназначались изготовляемые вами динамит и снаряды? — спросил
первоприсутствующий, проникшийся к Кибальчичу уважением и симпатией.
— Да,
конечно, это не могло не быть мне известно. Я знал и не мог не знать, — твердо
сказал Кибальчич.
— Вы
видите, я не умиляю своей вины и ничего не пытаюсь скрыть. Я был на опытах по
опробованию снарядов, как утверждал Рысаков, и читал лекции метальщикам, но я
считаю нужным заявить здесь, что той личности, которая называется Тимофеем
Михайловым, не было ни на опытах, ни на чтении этих лекций. Вообще я его ни
разу не видел в квартире Гельфман.
— Вот это
фунт! — шепнул сенатор Верховскому, — неужели Рысаков заврался?
— Очень
возможно. Кибальчич говорил правдиво и очень умно.
— Вот то-то
и оно. Вот когда они начинают себя показывать.
Первоприсутствующий
вызвал Перовскую.
Накануне
суда Софье Перовской разрешили свидание с матерью. Мать рассказала, что по
Петербургу ходят порочащие революционеров слухи: их называют «убийцами»,
«извергами», «злодеями».
— Очень
прошу тебя, Сонечка, хоть внешне предстать прилично. Я привезла тебе твое
любимое черное платье и новые брюссельские кружева, их сейчас достать в
Петербурге очень трудно, но я все-таки достала. Не отказывай мне хоть в этом,
Софья
обещала и исполнила свое слово. Она вышла к барьеру изящная, гордая. Черное
облегающее платье, отделанное ажурными кружевами, скрадывало бледность ее лица.
Пышные волосы, забранные в пучок, делали ее выше ростом, стройней.
Как только
Перовская вышла к барьеру, в задних рядах многие поднялись, женщины вооружились
лорнетами, по залу пролетел шепот удивления:
— Скажите,
правда ли, что она дочь петербургского губернатора?
— Да, да,
дочка графа Перовского.
—
Невероятно! Дочка самого губернатора — и цареубийца.
— А она
недурна-с...
— Но главное
— держится как!..
— Да-с,
очень мила...
— Не могу
поверить, чтоб такая скромная девушка и была замешана...
Первоприсутствующему
пришлось позвонить:
— Ввиду
вашего признания я приглашаю вас изложить подробнее ваше фактическое участие
как во взрыве царского поезда под Москвой, так и в преступлении 1 марта.
Перовская
гордо приподняла голову. В ее миловидном, по-детски округлом лице с ласковыми
голубыми глазами появилось выражение сосредоточенности, непреклонности:
— Я могу
только повторить свои ранние показания. Я признаю себя членом партии «Народная
воля» и агентом Исполнительного комитета, волю которого выполняла.
В дополнение
к словам моего товарища Николая Кибальчича я замечу только одно: партия
«Народная воля» отнюдь не считает возможным навязывать какие бы то ни было
учреждения или общественные формы народу и обществу и полагает, что народ и
общество рано или поздно примут эти взгляды и осуществят их в жизни. Что
касается фактической стороны, то я действительно принимала участие в обоих
покушениях, и 1 марта, заменив арестованного Желябова, руководила метальщиками.
А когда узнала, что царь не поехал по Малой Садовой, вывела их на
Екатерининский канал, где и было совершено возмездие.
Зал замер.
Все, кто с удивлением, кто с восторгом, кто с ненавистью, смотрели на маленькую
гордую женщину.
Софья
увидела злые глазки прокурора Муравьева. «Он, безусловно, потребует для меня
смертной казни. А ведь когда-то мы вместе резвились, играли, бегали...» С
презрением посмотрев на самодовольное, надменное лицо прокурора, она заключила:
— Я хочу еще
заявить, что Михайлов и Гельфман никакого участия в террористической борьбе не
принимали.
Первоприсутствующий
понял, что симпатии зала на стороне Перовской, и, увидев, что министр юстиции
Набоков недовольно хмурится, объявил:
— У суда
вопросов больше нет. Садитесь.
Перовская,
провожаемая громким шепотом зала, села на свое место.
— Н-да-с,
теперь я поверил, что эта женщина могла руководить покушением, — потянулся
Верховский к сенатору. — На вид — ребенок, а характер железный!
— Подсудимый
Желябов! — выкрикнул первоприсутствующий.
Желябов
поднялся прямой и статный, кивком головы откинул с высокого лба длинные,
волнистые волосы, решительно шагнул к барьеру. Он видел, как вытянулись шеи
сановников, как старики приложили руки к ушам, чтоб лучше слышать, как замерли
дамы, направив на него лорнеты.
— Я признаю
себя членом партии «Народная воля» и агентом Исполнительного комитета, — громко
и властно заговорил Желябов, — и эта принадлежность является следствием моих
убеждений.
Я долго был
в народе, но оставил деревню, так как понял, что главный враг партии — власти!
— Позвольте!
Да кто же тут судит? — придвинулся сенатор к Верховскому. — Он так говорит,
будто он судья, а мы, мы все подсудимые.
Первоприсутствующий
зазвонил в колокольчик.
— Я должен
предупредить вас, Желябов, что я не могу допустить подобных выражений.
—- Но вы же
допускаете подобные и даже более резкие выражения в наш адрес. Вы же в
официальном документе — в обвинительном акте — утверждаете, что все подсудимые
объединились в преступное «сообщество». А я считаю своим долгом заявить, что
никакого сообщества здесь нет и быть не могло. Народно-революционная партия и
ее Исполнительный комитет, как и их представители, ничего общего не имеют с
выдуманным вами «сообществом».
— Позвольте,
я призываю вас говорить о существе дела, — прервал первоприсутствующий.
Желябов
откашлялся и продолжал с тем же воодушевлением:
— Так как
убеждения партии, ее цели и средства достаточно подробно изложены моими
товарищами Кибальчичем и Перовской, то я остановлюсь главным образом на
организации.
— Я должен
предупредить, — опять прервал первоприсутствующий, — я должен предупредить, что
суд не интересуют идеи и теории партии, и я прошу говорить по существу
предъявленных вам обвинений.
— Хорошо. Я
несколько раз участвовал в подобных предприятиях и заслужил доверие центра —
Исполнительного комитета. Мне было поручено руководство метальщиками.
Изъявивших желание идти на самопожертвование было сорок семь человек.
Зал гулко
ахнул.
Сенатор
Пухов схватил за руку Верховского:
— Вы
слышали? Сорок семь! А изловили двоих, да один убит. Выходит, сорок четыре
гуляют с бомбами, а может, сидят здесь...
Первоприсутствующий
схватил колокольчик... Желябов говорил долго и страстно, не обращая внимания на
частые звонки и окрики первоприсутствующего.
— Черт знает
что подумают иностранцы, — недовольно зашептались в первых рядах. — Желябов
превращает суд в посмешище...
Но Желябов
уже заканчивал.
— Вы судите
нас, как преступников и злодеев, по мы не преступники, а борцы за дело народа.
У вас власть и сила. Вы можете засудить нас и повесить. Но запугать тех, кто на
свободе, — вам не удастся. Они будут продолжать борьбу. Вы можете нас повесить,
но мы не дрогнем перед виселицей. Мы гордо умрем с верой в победу. И народ вам
не простит нашей смерти. Не простит! А последнее слово в истории — всегда за
народом!
Желябов
взглянул на собравшихся. Все молчали, словно окаменели.
Первоприсутствующий
поспешил закрыть заседание.
Подсудимые
уходили с гордо поднятыми головами.
27 и 28 марта судебный процесс
продолжался, а 29 днем в городе распространились слухи, что в 6 часов утра всем
шестерым вынесен смертный приговор.
Стрешнев,
узнав об этом, поспешил к Лизе и снова застал ее в слезах — она уже знала.
— Сережа,
умоляю тебя, — сквозь слезы сказала Лиза, — поезжай к Верховским, может,
узнаешь какие-нибудь подробности. Может, еще не потеряна надежда на
помилование?
— Сегодня у
меня не намечено занятий.
— Неважно.
Поезжай просто так... придумай что-нибудь... тебя не выгонят.
— Хорошо, я,
пожалуй, поеду...
Когда
Стрешнев пошел к Верховским, хозяева и гости уже сидели за столом. О нем
доложили.
— Вот новый
учебник, — смущенно заговорил Стрешнев, подавая книжку вышедшей к нему Алисе
Сергеевне, — прошу вас передать это Машеньке.
— Вначале
раздевайтесь, Сергей Андреич, и за стол, а потом поговорим...
Он вошел в
столовую смущенно, отвесил общий поклон. К счастью, за столом были старые
знакомые: сенатор Пухов и присяжный поверенный Герард. Появление его не вызвало
неловкости.
Стрешнев
скромно принялся за еду и навострил уши.
— Да-с,
господа, присутствие заседало всю ночь, и только в шесть двадцать утра был
оглашен приговор, — продолжал старый сенатор.
— Зачем же
такая спешка? Разве нельзя было подождать до понедельника? — спросила хозяйка.
— Так желал
государь. Вам рассказывали, что заявил Желябов?
— Будто бы
сорок четыре бомбометателя остались на свободе?
— Вот
именно! Государь страшно напуган. Двадцать седьмого, в большой тайне от всех,
он выехал в Гатчину. Говорят, дворец оцеплен войсками и полицией.
— Да-с,
дела, — вздохнул Верховский. — А все-таки мне жаль этих людей.
—
Представьте, даже я проникся к ним э... некоторым уважением, — забасил старый
сенатор.— Желябов — это умница и замечательный оратор. Наш главный
обвинитель Муравьев выглядел пред ним как щенок.
— Это так,
но карьеру он сделал! — заметил Верховский. — Теперь пойдет в гору.
— Я,
господа, очень опечален судьбой своего подзащитного, — заговорил Герард, — это
удивительный человек. Светлый и блестящий ум.
— А как же с
его проектом?
— Передан по
начальству... а более ничего не знаю. В последнем своем слове Кибальчич
обратился к суду... Да вот, у меня записано... — Герард достал блокнот: — «Я
написал проект воздухоплавательного аппарата. Я полагаю, что этот аппарат
вполне осуществим... Так как, вероятно, я уже не буду иметь возможности
выслушать взгляды экспертов на этот проект и вообще не буду иметь возможности
следить за его судьбою, и, возможно, предупредить такую случайность, что
кто-нибудь воспользуется им, то я теперь публично заявляю, что проект и эскиз к
нему переданы моим защитником, господином Герардом, по начальству».
Сидевший
скромно в углу Стрешнев вдруг задрожал и, уронив голову на стол, глухо зарыдал.
— Сергей
Андреич, голубчик, что с вами? — поспешила к нему хозяйка.
— Извините,
Алиса Сергеевна, нервы... Извините, господа, я выйду...
Стрешнев
поднялся и, поклонившись всем, быстро вышел, вздрагивая от приглушенных
рыданий.
Алиса
Сергеевна, сделав предостерегающий знак Герарду и мужу, вышла в переднюю.
Стрешнев уже оделся.
— Сергей
Андреич, голубчик, что же с вами? Вы нездоровы?
— Нет, нет,
ничего... Просто, Алиса Сергеевна, мне так стыдно. Николай Кибальчич мой
гимназический товарищ. Он был лучшим учеником и самым чутким из друзей...
Правда, я не видел его много лет и не знал. И вдруг... ужасно, ужасно! Вы
извините великодушно. Не было сил...
— Полно,
Сергей Андреич. Я сразу догадалась, что Кибальчич дорог вам. И очень
сочувствую. Приходите завтра. А может быть, остались бы, успокоились...
— Благодарю
вас, Алиса Сергеевна, сейчас не в силах... Прощайте.
Стрешнев поклонился и вышел.
Были
сумерки, когда огромный город начинала окутывать дремота, тоска
становилась непереносимой, и Лиза ходила на набережную, откуда была видна Петропавловская
крепость. И хотя здесь ее разделяли с Кибальчичем заснеженная ширь реки и
хмурые гранитные стены, Лизе думалось, что теперь она ближе к любимому, и это
со успокаивало.
Последнее
время, пока Кибальчич был на свободе, она старалась меньше думать о нем,
пыталась заглушить свои чувства и больше внимания оказывала Стрешневу. Под
влиянием родителей она даже стала свыкаться с мыслью, что Стрешнев — ее судьба.
Но как
только страшное известие о Кибальчиче дошло до ее сознания, в Лизе встрепенулись,
воскресли, обострились прежние чувства. Она даже хотела объявить себя невестой
Кибальчича и добиваться свидания с ним. Лишь случайно услышанные от отца слова:
«сидят в одиночных, к ним никого на пушечный выстрел не подпускают...» —
удержали ее от опасного шага.
«Почему,
почему тогда я не нашла Николая, не попыталась объясниться? Может, он изменил
бы свое решение. А если б мы были вместе, возможно, и не случилось бы этого
страшного несчастья. Я бы спрятала его у себя. Мы бы уехали, скрылись...»
Лиза
остановилась у гранитного парапета, замерла. Вдалеке, на фоне
желтовато-тусклого неба, темной зубчатой полосой с острым копьем собора
выгравировался мрачный силуэт Петропавловской крепости.
Сердце Лизы
сжалось от боли и бессилья: «Николай и его храбрые друзья томятся тут в
каменных норах. Это понятно — в крепость всегда заключали лучших людей России.
Здесь пытали Радищева, здесь мучили декабристов... В этих мрачных казематах
сидели Достоевский, Чернышевский, Писарев... Но почему сюда, за эти гранитные
стены, привезли хоронить казненного революционерами царя?.. Разве ему тут
место?.. Нет, нет, не то... Какое мне дело до царя? Впрочем, нет!.. Неужели
казнь одного деспота ничему не научит другого? Неужели новый царь не
испугается... не откажется от новых казней?..»
Вдалеке
что-то грохнуло, послышались глухие удары, похожие па звуки катящихся бревен.
Лиза вздрогнула, прислушалась. Опять повторились удары, но более частые,
похожие на стук топора. Лиза взглянула на Иоанновский равелин и догадалась: «Строят
виселицы... Значит, казнь неизбежна...»
Стало трудно
дышать, что-то сдавило горло, холодом сковало тело. Лиза взглянула па крепость,
но ничего не увидела из-за нахлынувших слез...
Во вторник
вечером, когда присяжный поверенный Верховский осматривал перед зеркалом новый
сюртук, собираясь в клуб, в передней раздался звонок, а затем знакомый
рокочущий басок адвоката Герарда.
— А,
Владимир Николаевич! — выходя из комнат, радостно воскликнул Верховский. —
Очень, очень кстати. Надеюсь, вы не откажетесь немного встряхнуться, проехаться
на Большую Морскую и сыграть на бильярде?
— Рад бы
всей душой, Владимир Станиславович, да ведь я к вам посоветоваться по делу...
Если полчасика уделите — с радостью провожу вас.
— Ради бога,
Владимир Николаевич, я совсем не тороплюсь. Пожалуйста, раздевайтесь...
Верховский
взял гостя под руку и провел в свой просторный и стильный кабинет. Они уселись
на мягком кожаном диване, закурили сигары.
— Что же вас
привело ко мне, Владимир Николаевич? — спросил Верховский, изучающе
рассматривая озабоченное, усталое лицо гостя с покрасневшими, выпуклыми
глазами. — Наверное, все беспокоитесь о своем подзащитном?
— Вы
угадали, Владимир Станиславович, — глухо зарокотал Герард. — Да и как же не
беспокоиться, ведь уж на Семеновском плацу строят эшафот.
— Страшно
подумать, Владимир Николаевич, но вы сделали все, что могли. Ваша речь была
самой смелой и самой лучшей из защитительных речей. Это отмечают все газеты.
Ваша совесть чиста.
— Нет, не
могу согласиться, дорогой коллега. Я ведь знал заранее, что никакие речи
подсудимым помочь не могут, что все было предрешено. Правда, я, признаться,
рассчитывал на общественное мнение...
— Это мнение
всецело на вашей стороне и на стороне осужденных. Я получил депешу из Парижа.
Брат сообщает, что вашу речь перепечатали многие газеты. Он даст понять, что
Париж возмущен смертным приговором.
— А я
получил телеграмму и письмо из Берлина. Письмо, правда, старое, но оно
проливает свет...
— Любопытно.
Что же в Берлине? — откинувшись на подушку, спросил Верховский.
— А вот что.
Телеграмму об открытии мины на Малой Садовой в Берлине получили с искажениями.
Будто бы она была обнаружена на пути из Аничкова дворца. Там поняли так, что
готовилось покушение на нового императора.
— Забавно...
И что же?
— В Берлине
смертельно перепугались. Наследник германского престола принц Карл, граф
Мольтке и барон Мантейфель отложили свою поездку в Петербург. На берлинской
бирже началась паника. Курс русских ценных бумаг стал падать катастрофически.
— Неужели?
— Вот
именно! Ротшильдская группа пыталась предотвратить падение курса русских бумаг,
а потом и сама бросилась продавать наши кредитные билеты.
— Это же
предательство! — закричал Верховский.
— Это деньги!
— повысил голос Герард.
— И этим
сказано все!.. Царской казне пришлось выбросить на рынок семьсот пятьдесят
тысяч полуимпериалов — весь золотой запас таможенного фонда, чтоб заткнуть
берешь. А это около шести миллионов рублей.
— Что же
теперь? Как?
— Говорят,
паника охватила все биржи Европы.
— Скверно.
Очень скверно! — Верховский потушил сигару и стал ходить по кабинету.
— Новое царствование начинается прескверно.
— Царю
следовало бы считаться с общественным мнением мира.
— А он, к
сожалению, считается лишь с этим мракобесом Победоносцевым.
— Да, я
слышал, что император попал под его влияние, — кивнул Герард. — Помимо смены
градоначальника упразднены и уволены министры Маков, Сабуров, князь
Ливен... И сам Лорис, говорят, ходит под страхом увольнения.
— Потому-то
Лорис и свирепствует. Он хочет расправой с террористами спасти себя.
—
Безусловно, но общество противится. Вы слышали о речи профессора Соловьева?
— Мельком...
Вы знаете подробности?
— Как же не
знать! Это событие! Философ и поэт Владимир Соловьев, сын знаменитого историка,
произнес блестящую речь в зале Кредитного общества. Он сказал, что если царь
действительно чувствует свою связь с народом, если он христианин, то должен
простить осужденных. Иначе народ от него отвернется.
— Неужели
так и сказал?
— Да, почти
так. Очень смело! Все горячо аплодировали, но, говорят, власти лишают его
кафедры.
— Это у нас
не долго, — усмехнулся Верховский.
— Мне,
видимо, тоже скоро запретят выступать по политическим делам. Я ведь задумал
собрать подписи ученых под петицией в защиту Кибальчича. Собираюсь ехать к
Менделееву.
— Вот как! —
удивился Верховский. — Это благородно, Владимир Николаевич, но совершенно
бессмысленно.
— Отчего же?
Ведь я хочу хлопотать, чтоб ему сохранили жизнь и дали возможность работать в
крепости, изобретать. Ведь он может сделать великие открытия.
— Если б
Кибальчич покушался не на царя — могли бы простить, а тут престиж! Божий
помазанник... И есть закон о священной особе... вы знаете... Я решительно не
советую. Ему не поможете, а себе испортите и карьеру и всю жизнь. Вы и так,
видимо, уже взяты на заметку. Да и ученых подвести можете.
— Ах, как
больно это слышать! — вздохнул Герард.
— Что поделаешь,
дорогой друг, мы живем в жестокое время.
— Если
говорить с точки зрения международных законов, — подумав, заговорил Герард, —
то следует помиловать всех! Ну давайте посмотрим как юристы. Рысаков, хотя и
бросил бомбу, но даже не ранил царя. К тому же ему нет двадцати, а
несовершеннолетних казнить нельзя.
— Это верно!
— согласился Верховский. — Гельфман, Михайлов, и Кибальчич, и Желябов вообще не
участвовали в покушении и не могут считаться убийцами. Перовская лишь
расставляла людей, но не бросала бомбу. К тому же она женщина и дворянка — ее
казнить можно лишь по указанию царя. Виновен и подлежит казни лишь тот
неопознанный террорист, что убил царя. Но он погиб и, следовательно, уже
наказан...
— Законы —
законами, а царь — царем! — глубоко вздохнул Верховский. — Если не хотите
погубить себя, послушайтесь моего совета. Я говорю вам это, как друг.
Сразу после
суда приговоренных к смерти перевезли в дом предварительного заключения и
заперли в камерах смертников. Всем им был предоставлен, суточный срок для
подачи просьб о помиловании на высочайшее имя. Желябов и Перовская отвергли это
предложение, а Рысаков и Михайлов написали «просьбы». Геся Гельфман просила
отсрочить ее казнь ввиду беременности. Кибальчич решительно отказался просить о
помиловании, сказал, что у него есть другая просьба, и попросил бумаги и
чернил. «Надо поучтивей, — подумал он, — иначе не будут читать». И перо четко
вывело: «Его сиятельству господину министру внутренних дел. По распоряжению
Вашего сиятельства, мой проект воздухоплавательного аппарата передан на
рассмотрение технического комитета. (Так мне сказали.) Не можете ли, Ваше
сиятельство, сделать распоряжение о дозволении иметь мне свидание с кем-либо из
членов комитета по поводу этого проекта не позже завтрашнего утра или, по
крайней мере, получить письменный ответ экспертизы, рассматривавшей мой проект,
тоже не позже завтрашнего дня...»
Просьба
Гельфман после проведения обследования была уважена, а Рысаков, Михайлов и
Кибальчич не получили никакого ответа...
По Петербургу
поползли зловещие слухи, что перед казнью Желябова и других осужденных будут
пытать, чтоб вырвать у них признания о тех террористах, которые остались на
свободе. Говорили, что будто бы в ночь на 1 апреля на Шпалерную к дому
предварительного заключения из тюремного замка подъехали три черные повозки. Из
них вышли люди с ящиками, в которых были спрятаны орудия пыток. Будто бы вся
коридорная охрана у камер смертников была снята и оттуда всю ночь доносились
приглушенные стоны.
Никаких
официальных опровержений этих слухов в газетах не появлялось...
Подробности
убийства Александра II и слухи о предстоящей казни народовольцев продолжали
волновать мир. В Швейцарии русский революционер князь Кропоткин, в Париже
Виктор Гюго и Тургенев возвысили свои голоса в защиту осужденных на казнь.
Еще задолго
до суда в Ясной Поляне заволновался Лев Толстой. Три раза он перебеливал письмо
Александру III, убеждая его последовать учению Христа и простить цареубийц.
;3пая, что молодой самодержец попал под влияние обер-прокурора синода, Толстой
через тульского губернатора Страхова обратился к нему с просьбой передать
письмо в собственные руки государя. Но Победоносцев телеграммой ответил, что
отказывается исполнить просьбу Толстого.
Узнав об
этом, Толстой целую ночь провел без сна и утром решил послать письмо через
Страхова профессору Бестужеву-Рюмину, прося его передать письмо великому князю
Сергею Александровичу и умолять того о передаче письма государю. В тот же день,
несмотря па распутицу, письмо было отвезено Страхову в Тулу. В сопроводительной
записке Толстой писал:
«Победоносцев
ужасен. Дай бог, чтобы он не отвечал мне, чтобы мне не было искушения выразить
ему мой ужас и отвращение перед ним. Не могу писать о постороннем (то ость
творить), пока не решено то страшное дело, которое висит над нами всеми...»
Получив
письмо Толстого, Страхов немедля переслал его в Петербург. Но Победоносцев был
хитрой и проницательной бестией. Еще до того как письмо Толстого было получено
в Петербурге, он отправил в Гатчину с надежным курьером свое письмо. На
конверте славянской вязью было напечатано: «Обер-прокурор святейшего
правительствующего синода». Письма с этим штампом немедленно передавались
царю...
Александр
III в этот день был не в духе. Погода испортилась; и даже в сад, окруженный
войсками, выйти 222 было нельзя. Из Петербурга не было новых вестей о поимка
террористов. Из-за границы шли бесконечные протесты против казни. Все
тревожило. Все беспокоило. Да еще, как назло, болели зубы.
Царь достал
из потайного шкафа коньяк, хватил две рюмки и только после этого распечатал
письмо Победоносцева:
«Государь!
Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились
в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от
смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут
представить Вашему величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию
преступников. Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячу раз — пет! Этого быть
не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили
убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля требует
мщения и громко ропщет, что оно замедляется.
Если бы это
могло случиться, верьте мне, государь, это будет принято за грех великий и
поколеблет сердца всех Ваших подданных... В эту минуту все жаждут возмездия.
Тот из этих злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас же строить новые ковы.
Ради бога, Ваше величество, да не проникнет в сердце Вам голос лести и
мечтательности...»
Царь, не
дочитав письма, вскочил, громко топая, пробежался по кабинету и, снова сев за
стол, начертил на письме Победоносцева:
«Будьте
спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеют прийти никто, и что все
шестеро будут повешены, за это я ручаюсь».
Конспиративная
квартира у Вознесенского моста, где жили Исаев и Вера Фигнер, была известна
лишь членам Исполнительного комитета, куда они собирались для совещаний. Из
агентов комитета о ней знали только Кибальчич, Грачевский да Ивановская. Это
вселяло уверенность, что предатели, опознающие на улицах революционеров, не
могут указать ее. Члены Исполнительного комитета чувствовали себя здесь
относительно безопасно. Поэтому сюда было свезено почти все имущество партии из
квартиры Перовской и Желябова, из динамитной мастерской, оставленной после 1
марта, и паспортные документы, штампы и печати от Фроленко, который был
арестован 17 марта на квартире Кибальчича, попав там в засаду.
Тайная
квартира у Вознесенского моста была теперь штабом Исполнительного комитета.
Однако обескровленный последними арестами Исполнительный комитет теперь не был
в состоянии продолжать активную террористическую борьбу, том более что по
улицам города разъезжали и ходили предатели, знавшие в глаза многих из
уцелевших революционеров. Было решено центр «Народной воли» перевести в Москву.
Но Петербург
бурлил... Убийство Александра II и судебный процесс над «первомартовцами»
вызвали стихийную попытку революционного порыва среди молодежи, и Комитету
предлагалн свои услуги сотни горячих голов. Это наставляло но торопиться с
отъездом: подбирать, накапливать свежие силы. Но первого апреля пропал Исаев.
Его ждали к обеду, но он не вернулся и к ужину...
Вера Фигнер
дожидалась прихода Корбы, чтоб через нее известить товарищей о новой беде.
Неожиданно пришел Грачевский. Он был взволнован и растерян:
— Вера
Николаевна, полиция схватила кого-то из наших. В градоначальстве его поставили
на стол и вызывают дворников со всего Петербурга, хотят установить личность.
— Как вы
узнали?
— Говорил с
нашим дворником, он уже побывал там. Рассказывает, что арестованный худенький,
молодой с пышной шевелюрой. Я прибежал узнать, где Гриша Исаев?
Это он! Это
его схватили, — побледнев, сказала Фигнер. — Только он может вынести такое
издевательство и не назвать себя, чтоб не выдать квартиры.
— Ах, боже
мой, какая беда. Но ведь надо же что-то делать. Ваших дворников могут вызвать
каждую минуту.
— Ночью едва
ли их вызовут, но с утра нужно освобождать квартиру и уходить.
— Я
предлагаю уехать немедленно и готов сделать все, что нужно.
— Нет,
Михаил Федорович, выезд в ночное время вызовет подозрения, нас могут
схватить... Лучше дайте знать Суханову, пусть он с утра примет меры, Грачевский
согласился и, пожелав благополучия, ушел...
На другой
день Суханов с двумя морскими офицерами увез чемоданы с имуществом «Народной
воли», и вечером
Ивановская с
Людочкой забрали коробки с важными бумагами. Квартира была очищена раньше, чем
в нее вломились жандармы,
Ночь перед
казнью. Черная, морозная, глухая. Тюрьма как вымерла: ни звука, ни шороха.
Стража застыла у железных дверей. Тюремщикам тоже страшно: ведь утром —
казнь!..
Камеры
смертников отделены одна от другой, чтоб приговоренные не могли
перестукиваться. Вместо волчков — квадратные окошки — можно просунуть руку. Это
для того, чтоб лучше видеть и слышать, что делают смертники.
Все они
ведут себя по-разному.
Рысаков
мечется, почти бегом снует из угла в угол.
Его мучит
вопрос: почему пет ответа на просьбу о помиловании. «Ведь обещали... Сам
Лорис-Меликов дал честное благородное слово. Неужели обманут?.. Ведь дал слово
Дворянина, что всех простят... А я, я поверил... Эх. если б знал... если бы...»
Рысаков
ударил себя по щеке, еще раз и бросился на кровать, зарыдал...
Минут через
пять дверь открылась — вошел бородатый священник с крестом. Рысаков услышал,
поднялся, стал истово креститься... Потом долго жаловался священнику, исповедовался
и «приобщился святых тайн...»
Михайлов был
очень подавлен и обрадовался священнику, но в разговоре с ним был сдержан. А
после, несколько успокоенный, сел писать письмо родным...
Желябов и
Перовская решительно отказались принять священника. Каждый из них был поглощен
мыслями.
Желябов
казался спокойным. Его не оставляла мысль, что народовольцы должны отбить их по
пути на Семеновский плац. «Кинут две-три бомбы — и все разбегутся. А если еще
устроят стрельбу, мы сразу смешаемся с толпой и будем спасены...»
Желябов ждал
освобождения еще во время суда. Он верил в Суханова и в созданную им военную
группу. И хотя Перовская на суде успела Желябову шепнуть, что партия уже не
способна к активной борьбе, — Желябов верил, что Исполнительный комитет оправится
от потрясения и, выждав момент, проявит решимость...
Перовская
уже ни во что не верила и мысленно готовила себя к смерти. После вынесения
приговора ей разрешили написать матери, и все эти дни она ждала свидания. Более
всего ей было жаль мать, которой она принесла столько страдания и муки.
«Бедная, бедная мама! Прости меня, прости и прощай навсегда».
Эту фразу
она повторила несколько раз, потом подошла к столу и с нее начала прощальное
письмо.
Написав и
отдав надзирателю письмо, Софья стала думать о Желябове. «Милый, наконец-то мы
вместе. О, каким героем ты был на суде! Я смотрела на публику и видела
восхищение на лицах наших врагов... Завтра мы увидимся снова и простимся
навсегда. Мне не страшно, а даже радостно и гордо умереть вместе с тобой.
Умереть за дело, которое переживет нас и победит!»
Перовская
походила по камере часов до 11 и спокойно легла спать.
Кибальчич,
приняв священника, долго дискутировал с ним о боге, о потусторонней жизни, о
звездных мирах, но от исповеди и причастия отказался.
Оставшись в
камере один, он долго ходил из угла в угол, обдумывая пережитое, а потом сел за
письмо брату.
Ему
вспомнились стихи Квятковского, присланные из крепости перед казнью и тоже
обращенные к брату:
Милый
брат, я умираю,
Но
спокоен я душою;
И тебя
благословляю:
Шествуй
тою же стезею.
«Брат
Квятковского был в то время на каторге, а мой теперь в Петербурге. Сказали, что
он приехал, но свидания не добился... Какая жестокость... даже Софье Перовской
не разрешили проститься с матерью...»
Написав
письмо брату, Кибальчич опять стал ходить и думать. Более всего волновал его
проект.
«Вдруг
ученые уже написали свое заключение, и оно — положительно. Может быть, они
послали письмо царю и просят меня простить, чтоб осуществить постройку
аппарата? Может быть, уже выступили газеты и царь принужден... Что, если завтра
войдут и объявят: вам вышло помилование!..»
Кибальчич
вздрогнул от этой мысли.
«Что за
нелепость приходит в голову? Да и мог ли бы я, когда везут на казнь товарищей,
воспользоваться этой жалкой амнистией? Нет, лучше умереть с поднятой головой,
чем жить со склоненной!..»
Кибальчич
опять стал ходить но камере.
«Пусть
смерть, лишь бы не погибло наше общее дело и мой проект... Ведь могут
перехватить мысль... И где-нибудь за границей предложат то же самое. Предложат
и осуществят... Люди станут вздыматься в облака, перелетать из города в город
и, может, из одной страны в другую... Все может быть, но меня уже не будет...»
Кибальчич подошел
к окну, взглянул на звезды, задумался. И опять ему вспомнились стихи, которые
слышал на новогодней вечеринке:
В бездонном
пространстве вселенной,
Где плещет
звезда за звездой,
Несутся
стезей неизменной
Планеты во
мгле мировой.
Им прочно
сомкнула орбиты
Работа
таинственных сил,
И газовой
дымкой обвиты
Поверхности
дивных светил.
Им властно
дала бесконечность
Веление
жизни: живи!
И жизнь
переносится в вечность
Великою
силой любви.
«Да, жизнь
переносится в вечность!.. Может, и моя жизнь перешла бы в вечность, и потомки
наши, усовершенствовав мой аппарат, взлетели бы в звездные миры... Но, увы! Я
ничего не ведаю. Где же, где мой проект?..» Кибальчич отошел от окна и опять
стал ходить, думая о проекте, и только о нем...
А с проектом
случилось вот что: 23 марта тюремное начальство препроводило проект Кибальчича
в департамент полиции. Оттуда он попал в министерство внутренних дел.
26 марта
утром, за полтора часа до начала суда над «первомартовцами», докладчик по особо
важным делам зачитал проект Кибальчича самому Лорис-Меликову.
— Что? На
рассмотрение ученых? Да ведь газеты же поднимут невообразимый шум и будут
требовать смягчения участи?
—
Безусловно-с.
— Нельзя!
Невозможно, — хмуро сказал Лорис и, взяв бумагу, написал резолюцию:
«Давать это
на рассмотрение ученых сейчас едва ли будет своевременно и может вызвать только
неуместные толки...»
Докладчик
забрал бумаги и, поклонившись, вышел... Через неделю проект Кибальчича вместе с
его «просьбой» о свидании с экспертами, на которой та же рука начертала:
«Приобщить к делу о 1 марта», — был отправлен в сенат...
Ночью был
мороз, и дул пронзительный соленый ветер. Утром, хотя и проглянуло солнце,
воздух был промозглый и ветер не утихал. Люди бежали съежившись, подняв
воротники. На перекрестках останавливались, толпились у афишки, через головы
друг друга пытались прочесть правительственное сообщение:
«Сегодня, 3
апреля, в 9 часов будут подвергнуты смертной казни через повешение
государственные преступники: дворянка Софья Перовская, сын священника Николай
Кибальчич, мещанин Николай Рысаков, крестьяне Андрей Желябов и Тимофей
Михайлов.
Что касается
преступницы мещанки Гельфман, то казнь ее, ввиду ее беременности, по закону
отлагается до ее выздоровления.
Казнь
состоится на Семеновском плацу».
Сергей
Стрешнев, еще накануне узнавший, что казнь состоится рано утром, обещал Лизе
зайти за ней, как будет вывешено извещение.
Ночью он
почти не спал, думая о своем друге и о той страшной участи, которая его ждет.
Утром он встал чуть свет и, поддев под шинель шерстяную фуфайку и замотав шею
башлыком, вышел на улицу.
Едва
поворотил за угол, чтоб спрятаться от ветра, как навстречу, широко улыбаясь и
протянув руку, шагнул молодой рыжеусый детина:
—
Здравствуй, друг! Ты, стало быть, цел,,. Очень рад! Куда же?
Стрешнев
сразу узнал Игната, с которым был знаком через Желябова, когда вел наблюдения
за выездами царя.
-
Здравствуйте! Я вышел узнать... не известно ли что?
— На
Семеновском плацу в девять часов, — с горестным вздохом сказал Игнат. — Да, вот
что, — он оглянулся и достал из кармапа фотографию, — возьми на память. Это
Гриневицкий, что казнил царя.
Стрешнев
взглянул:
— А! Я же
знаю его... Я же его однажды спас от полиции. Увез на извозчике.
— Неужели?..
Ну, прощай! Я ведь бегу по делу.
— А нет ли у
вас снимка с Кибальчича... ведь это друг детства... вместе в гимназии.
- Ну, ежели
так, нридется отдать, всего две осталось, — засуетился Игнат, щупая в кармане,
— вот, возьми!
— Спасибо!
Этого я не забуду. Спасибо!
Они пожали
друг другу руки и разошлись...
Лиза ждала
Стрешнева с 6 часов утра, и, как только он появился под окнами, она оделась и
незаметно вышла. Было еще рано, и Стрешнев предложил зайти в кофейную
подкрепиться и согреться горячим чаем. Лиза согласилась...
Когда
спускались по лестнице, Стрешнев вдруг вспомнил про фотографии и, достав их,
подал Лизе:
— Спрячь,
Лизок, у себя в муфте, но помни — очень опасно.
Лиза
взглянула.
— О,
Николай!.. Очень, очень похож... Спасибо, Сережа. А это кто? Молодой,
красивый... Очень энергичное лицо.
— Это
Гриневицкий, что убил царя и погиб сам.
— Да? Ведь
его так и не узнали?
— Нет...
Между прочим, я его спас тогда, зимой...
— Правда? —
удивилась Лиза.
Послышались
шаги. Лиза быстро спрятала фотографии, и они пошли...
•=. Лиза,
может быть, отнести фотографии домой?
229
— Нот, они в
подкладке, под мехом... Ничего...
На Литейном
уже было полно народу, который сдерживали солдаты и городовые. Сергей заглянул
под арку ворот и, увидев валяющийся у стены ящик, принес его и, иеревернув,
вдавил в снег у фонаря.
— Вот,
забирайся, Лиза. Тут будет хорошо.
— Нет, я,
наверное, не смогу. Мне страшно.
— Здесь их
только повезут... Мы простимся с Николаем и уйдем, — шепнул Стрешнев и помог
Лизе взобраться на ящик.
Еще задолго
до того, как все улицы, по которым должны везти осужденных, были заполнены
народом, в доме предварительного заключения начались приготовления к казни.
Осужденных
разбудили в 6 утра и каждому принесли в камеру казенное одеяние: грубошерстные
штаны и куртки, пахнувшие кислятиной полушубки, а на ноги — « грубые тюремные
коты. Для Перовской сделали исключение — подали тиковое платье.
Потом
осужденных по одному выводили в «надзирательскую», облачали поверх полушубков в
черные арестантские шинели, а на головы надевали черные суконные бескозырки.
На дворе
осужденных ждали «позорные колесницы»^широкие платформы с возвышениями на
длинных ломовых дрогах, на оси которых были надеты высокие артиллерийские
колеса.
Возвышения с
уступами венчали грубые скамьи с прочными спинками. «Позорные колесницы» были
окрашены в черный цвет и даже на распоряжавшегося возле них палача Фролова
производили гнетущее впечатление.
Когда все
было готово, палач Фролов, угрюмый бородач с запавшими глазами, в синем кафтане
нараспашку и в красной рубахе, и его помощник, заросший по самые глаза рыжей
шерстью, прозванный за свирепость «Малютой», замахали руками стоявшему на
крыльце начальству.
По знаку
смотрителя вывели Желябова и Рысакова. Палачи помогли им взобраться на
возвышение, посадили 230 рядом, спинами к лошадям, и крепко привязали веревками,
а на грудь повесили доски с надписью: «Цареубийца».
На
возвышении второй колесницы усадили Кибальчича, Перовскую и Михайлова.
— Смирно!
^- Смирно! —
раздалась команда за железными воротами тюрьмы, где стояли пешие и конные
войска и толпилось множество народа. Послышался многоголосый гул, топот ног и
звон копыт. Однако скоро все смолкло. Тяжелые створы ворот со скрежетом
распахнулись, и черные колесницы, громыхая и вздрагивая, выехали на улицу.
Толпа оторопела.
Маленькая
старушка с узелком, в черном кружевном шарфе, выскочив из толпы, бросилась
навстречу.
— Куда! Куда
лезешь? — закричали приставы, схватив старушку, оттащили ее в сторону.
Колесницы
поворотили налево; и Перовская, увидев, как схватили старушку, вытянулась,
закричала:
— Мама!
Мамочка!
Но в этот
миг дробно ударили барабаны и заглушили ее слабый голос. Колесницы окружил
конный конвой, я мрачная процессия с гулким грохотом двинулась к Литейному
проспекту...
Лиза и
Сергей стояли на Литейном ближе к Кирочной улице и смотрели в сторону
Шпалерной. Они сразу же услыхали треск барабанов и крики: «Везут! Везут!»
Со Шпалерной
на сытых лошадях выскочили конные жандармы и, плетками разгоняя зевак,
поскакали по Литейному. За ними промчались черные арестантские кареты с
городовыми на козлах. В первой сидели палач Фролов и его помощник Малюта. Во
второй, запертой на замок и с жандармами на задке, ехали пятеро осужденных к
смертной казни бандитов, которые должны были помогать палачу, за что им обещали
помилование.
Вот из-за
поворота показался эскадрон конницы и до роты пеших солдат с ружьями
наизготовку, а еще дальше, в окружении конных казаков, — черные колесницы.
Издали было трудно различить, узнать приговоренных к смерти: Лиза и Сергей
видели лишь их спины, колыхавшиеся высоко над крупами лошадей.
Но когда
колесницы приблизились, оба узнали Желябова. Он сидел с гордо поднятой головой
и спокойно, с чувством внутренней правоты смотрел на толпу. Рядом с ним,
опустив голову, зябко трясся Рысаков.
Вот
приблизилась, поравнялась вторая колесница. На скамье сидели Кибальчич,
Перовская и грузный, большой Михайлов. Он что-то кричал или говорил речь, но
из-за страшного барабанного боя шагавшего сзади взвода барабанщиков ничего не
было слышно.
Когда вторая
колесница несколько продвинулась и стало видно лица казнимых, Стрешнев вдруг
откинул башлык, сорвал фуражку и, взмахнув ею, надсадно крикнул:
— Коля!
Коля! Прощай, милый друг!
Кибальчич
услышал, повернул голову и, узнав Стрешнева, кивнул. В то же мгновение глаза его
встретились с глазами Лизы и до ее сознания дошли мысли Кибальчича: «Прощай,
Лиза! Прощай, любимая!» Лиза ахнула и начала падать. Чьи-то сильные руки
поддержали ее.
— Хватай,
чего смотрите! — закричал какой-то человек с поднятым воротником, и двое городовых
набросились на Стрешнева, скрутили, поволокли...
— Ой, что же
со мной? — простонала Лиза, испуганными глаза ища Сергея.
— Ничего,
барышня, ничего... Вам стало дурно, но это пройдет, — ответил высокий господин
с седыми усами в генеральской шинели, с бобровым воротником, поддерживая Лизу.
— Где тут
девчонка, которая была с ним? — закричал, расталкивая толпу, городовой. — А, да
ты вот где, голубушка! — И он, раскорячив толстые пальцы, потянулся к Лизе.
— Что такое?
— грозно крикнул генерал. — Как ты смеешь, каналья? Пошел вон!
— Слушаюсь,
ваше ди-тельство! — крикнул городовой и скрылся в толпе...
Черные
колесницы уже поворотили на Кирочную, и народ побежал вдогонку. Грохот стал
глуше.
-
Позвольте вас проводить, мадемуазель, и оградить от этих негодяев, — сказал
генерал, приложив руку к фуражке.
— Благодарю
вас... Я тут рядом! — сказала Лиза, продолжая искать глазами Стрешнева.
Генерал
подал ей руку, и они пошли.
Когда
свернули в переулок, генерал тихонько сказал:
— Вашего
молодого человека схватила полиция. Извините, мне было неловко вступиться.
— Благодарю
вас, что спасли меня.
— Я рад был
это сделать. Честь имею! — генерал козырнул и, повернувшись, снова пошел на
Литейный.
А Лиза, вспомнив,
что у нее в муфте фотографии Гриневицкого и Кибальчича, опрометью бросилась
домой.
Казнь
происходила на Семеновском плацу. Шпалеры войск серым прямоугольником окружили
черный эшафот с большой виселицей. Вблизи эшафота, на помосте — пестрая толпа начальства
и жадных до зрелищ высокопоставленных сановников. Рядом — два взвода
барабанщиков, попы и палачи. За шпалерами войск — неоглядная молчащая толпа.
Верховский и
Герард подъехали на извозчике со стороны Царскосельского вокзала и, встав на
сиденье санок, увидели виселицу, а под ней со связанными руками осужденных.
Сзади, на помосте — пять черных гробов.
— Владимир
Станиславович, поедемте обратно, — взмолился Герард, — я не могу смотреть. Это
же средневековье! Инквизиция!
— Подождите,
кажется, оглашают приговор.
Вдруг
затрещали, забили барабаны. Воспользовавшись этим, толпа у вокзала прорвала
цепь солдат, хлынула черным потоком и тесно окружила сани. Выехать стало
невозможно...
После казни
Верховский отвез впавшего в унынке Герарда домой, а сам поехал в клуб, чтобы
заглушить я рассеять гнетущее впечатление от казни. Он много курил, изрядно
выпил и даже пытался играть в карты, но перед глазами неотступно стояла черная
виселица, а под перекладиной — пятеро в серых саванах...
Он
приехал домой и тотчас лег спать. К утреннему кофе Верховский вышел хмурый,
подавленный.
— Вальдемар,
тебе нездоровится? — участливо спросила Алиса Сергеевна.
— Не то
чтобы нездоровится, однако не по себе...
Верховский
налил рюмку коньяку, выпил и стал молча закусывать.
— Ты был на
казни, Вальдемар? Должно быть, ужасно?
— Не
спрашивай — мерзость! Мерзость и позор для всей России... А бедный Герард еле
вынес... Дикое зрелище... Первым повесили его подзащитного Кибальчича. Герард
тут же повалился в сани и больше уже ничего не видел...
— А как же
держались осужденные?
— Прекрасно!
Мужественно, отважно! Перед казнью все простились и поцеловались друг с другом
и смело взошли на ступеньки. Только Перовская отвернулась от Рысакова.;. И тот,
чувствуя себя виноватым, пал духом...
— А говорят,
что Михайлова вешали трижды?
— Да, это
ужасно! Когда спрыгнули с подставки державшие его арестанты и палач выбил
лесенку, Михайлов повис, по тут же рухнул па помост. Толпа загудела,
заволновалась. «Свободу! Помиловать! Нет закона вешать вторично!» — раздались
голоса.
— Ну и что
же?
— Генерал
закричал что-то палачу, тот помог подняться Михайлову, и его снова ввели на
лесенку. Палач, скривившись, столкнул его с лесенки, и Михайлов снова рухнул...
— Боже мой,
это же невиданно! — вздохнула Алиса Сергеевна.
— Третий раз
Михайлова повесили уже на двух веревках... И главное — Перовская, Желябов и
Рысаков все это видели.
— Ужасно!
Омерзительно..; А я, Вальдемар, не могла усидеть дома и пошла на Невский. Мы
стояли около Надеждинской и видели, как их провозили. Они гордо возвышались над
толпой и, казалось, ехали не на позорных, а на победных колесницах. Это было
одно мгновение, но я его запомнила на всю жизнь... И знаешь, Вальдемар, я
полюбила этих людей...
В передней
позвонили. Прислуга доложила, что пришла какая-то девушка и хочет видеть
барина.
— Проводите
ее в кабинет, — сказал Верховский, — я сейчас приду,
* * *
Через
несколько минут девушка сидела в пышном кабинете знаменитого адвоката — это
была Лиза.
— Так вот вы
говорите, — приподнимая густые брови, спрашивал Верховский, — что Сергея
Андреича арестовали на улице, когда он что-то кричал осужденным?
— Да, он
кричал и махал фуражкой.
— А что
именно он кричал, вы слышали?
— Никто
ничего не слышал, потому что били барабаны.
— Это очень
и очень важно, — заключил Верховский,— именно это обстоятельство нам может
помочь. Но точно ли вы знаете, что Сергей Андреич не был в связи с
террористами?
— Да, да,
это точно. Я же его невеста, и мы три года были неразлучны.
— Хорошо.
Отлично! — сказал Верховский и взял сигару. — Вы разрешите?
— Да, да,
пожалуйста.
Верховский
закурил.
— Прошу вас
дать мне срок. Теперь смутное время — надо немного выждать.
— А вдруг
его засудят? — испуганно спросила Лиза.
— Нет, я
похлопочу... Конечно, случай из ряда вон, но будем надеяться...
Алиса
Сергеевна, молчавшая все время, вдруг встрепенулась.
— Прошу вас,
любите Сергея Андреича, — горячо заговорила она, — это чудесный, благородный
человек. В нашей семье все его очень полюбили. Он поступил очень отважно и
смело. Я надеюсь, все обойдется. Раз Владимир Станиславович взялся похлопотать,
— все будет хорошо.
Прошло около
месяца. Мир еще продолжала волновать трагедия, разыгравшаяся в России. Русские
эмигранты — революционеры Кропоткин, Плеханов, Степняк-Кравчинский и Вера
Засулич — выступали с большими статьями. Имена Желябова, Перовской, Кибальчича
не сходили со страниц газет.
Карл Маркс,
осуждавший террористическую борьбу, с похвалой отозвался о русских героях.
А в России
наступила реакция. Запершийся в Гатчине новый самодержец под влиянием
Победоносцева впал в ярость и, прогнав Лорис-Меликова, объявил жестокий террор
революционерам. «Народная воля» ушла в глухое подполье. В это жесточайшее время
Стрешневу бы не миновать каторги, если б не заступничество Верховского. 3 мая
ему объявили решение о ссылке в Калужскую губернию и разрешили свидание с
родными.
Весь этот
месяц Лиза провела в раздумьях и тревоге. Смелый поступок Стрешнева возвысил
его в ее глазах.
«Я просто
мало знала Сергея. Он скромен и тих, но он смел и даже отважен. Он не побоялся
следить за выездами царя, он спас Гриневицкого и, наконец, это... это прощание
с Кибальчичем... Теперь, когда нет Николая, который вечно будет жить в моем
сердце, мне никто не может быть ближе Сергея».
С этими
мыслями Лиза пришла на свидание к Стрешневу и объявила, что она готова
разделить его судьбу и согласна ехать в Калужскую ссылку...
Когда
Стрешнев в сопровождении жандармов трясся на казенной подводе по размытой
половодьем дороге, направляясь из Калуги в Боровск, проект Кибальчича был вшит
в дело «О государственном преступлении 1 марта 1881 года». Четыре толстые папки
перенесли в подвал сената и сдали под расписку седому архивариусу в железных
очках, в стеганой, запыленной шапочке и еще более запыленном халате.
— О-хо-хо! —
вздохнул архивариус и, пронумеровав и записав поступившее дело, кряхтя,
взгромоздил папки на полку в дальний угол сенатского архива.
Тотчас
откуда-то сверху спустился черный большой паук. Он пробежался на тонких высоких
ножках по коленкоровым корешкам, принюхиваясь к запаху клея, и некоторое время
постоял, словно что-то соображая. Потом, видимо решив, что этим папкам суждено
здесь стоять десятилетия, быстро забегал и стал окутывать их густыми нитями
паутины.
ГЛАВА
ДВЕНАДЦАТАЯ
Оцепенение,
охватившее высших сановников и придворных, вызванное трагической смертью царя,
не проходило долго. Цесаревичу, потерявшему отца, и ставшему императором, и от
этого еще более растерявшемуся, никто не мог подать дельного, разумного совета.
Он решительно не знал, что делать, как распоряжаться, кому и что приказывать.
Придворные суетились, бегали, а покойный Александр II продолжал лежать на
походной кровати — некому было позаботиться о гробе и перенести тело в
дворцовую церковь.
Поздно
вечером, подавленный, разбитый и смертельно напуганный, Александр III под усиленным
конвоем приехал домой в Аничков дворец, мечтая лишь о том, чтобы лечь и уснуть.
В эти минуты он готов был отказаться от почестей, от славы, даже от престола,
лишь бы его оставили в покое.
Но
свалившиеся на него священные обязанности всероссийского самодержца требовали,
чтоб он выслушал доклады главных министров, подписал манифест о восшествии па
престол и сделал другие необходимые распоряжения...
Пока царь
принимал председателя комитета министров графа Валуева, к нему уже мчался
обер-прокурор святейшего синода Победоносцев, надеясь опередить «либералов»,
которые, по его мнению, могли оказать на молодого монарха «тлетворное» влияние.
К «либералам» он относил всех государственных сановников, которые не разделяли
его воззрений и, следовательно, не могли быть причислены к партии Аничкова
дворца.
Предвидя,
что государю тяжело и что он нуждается в моральной поддержке и наставничестве,
Победоносцев ехал к нему уже с давно созревшими идеями и конкретной программой.
Он знал, как успокоить государя и что ему посоветовать. У Победоносцева было
основание надеяться, что государь его примет и не окажется безучастным к его
советам. В это Победоносцев верил потому, что много лет был воспитателем и
наставником Александра III, хорошо знал его характер и его взгляды. Александр
III, еще будучи цесаревичем, помог Победоносцеву стать членом Государственного
совета и выпросил для него у отца высокий пост обер-прокурора святейшего
синода...
Войдя во
дворец, Победоносцев сбросил на руки лакеям подбитую норкой шинель и важно
подошел к зеркалу.
Он застегнул
отстегнувшиеся в дороге золотые пуговицы на длинном глухом мундире, идущие
густым рядом сверху вниз, поправил редкие седые волосы вокруг голого черепа,
придал строгость желтому аскетическому лицу с впалыми глазами и маленьким
поджатым ртом и важно пошел в покои государя.
Дежурный
генерал в приемной при его появлении вскочил, выпятил грудь в аксельбантах и
орденах.
— Государь
один? — дохнул Победоносцев гнилым запахом из рта.
— Никак нет!
У его величества граф Лорис-Меликов.
На желтом
лице Победоносцева мелькнула гримаса, и опять оно стало каменным.
— Я посижу в
большой гостиной. Когда государь освободится, — дайте мне знать.
Генерал
козырнул:
— Будет
исполнено!..
«Как же эта
хитрая лиса сумела опередить меня, — думал Победоносцев, идя в гостиную. —
Именно его-то и не следовало пускать к царю. Самый опасный человек в
государстве. Метко кто-то сказал, что у него лисий хвост и волчья пасть. Ну да
я постараюсь нарисовать монарху его портрет со всеми аксессуарами...»
Когда
Победоносцева позвали в кабинет, Александр III сидел не за столом, а на широком
турецком диване, облокотясь на валик, и почти засыпал.
— Ваше
величество! Я знал, что вы потрясены, утомлены и чувствуете себя одиноко.
— Да, да,
спасибо, что приехали. Я ужасно устал и прошу не говорить о делах.
— Нет, какие
же дела, ваше величество. Да и пристойно ли мне, обер-прокурору синода, печься
о мирских делах? Я могу лишь говорить слова утешения и сочувствия... Ох, как
нужно в такие минуты доброе верное слово. Ведь я знаю, ваше величество, кто
окружает вас и как надо быть осторожным.
—
Осторожным? Вы думаете, покушения не прекратятся?
— Я полагаю,
ваше величество, пуще всего сейчас нужно бояться не анархистов, а своих
собственных министров. Да, да, — главная опасность в них. Прошу вас и умоляю —
прогоните Лориса, — это хитрый и подлый человек. На его руках кровь вашего
отца. Прогоните прочь Лориса!
Царь встал,
потянулся и, тяжело ступая, стал ходить по кабинету. Если б эти слова ему были
сказаны час назад, он бы, не колеблясь, прогнал Лориса, но теперь... Лорис
только что сообщил, что ему удалось вырвать признание у пойманного террориста и
завтра все организаторы злодейского убийства будут схвачены.
«Как же
сейчас прогнать Лориса? Кто доведет до конца дело поимки злоумышленников. А
если их не переловить, они и меня могут ухлопать. Да и можно ли так резко
обойтись с тем, кого любит народ, с героем Карса?»
Царь шагнул
к дивану и сел рядом с Победоносцевым:
— Вы
извините меня, Константин Петрович, я устал. Ужасно устал... А Лориса... Лориса
прогонять нельзя. Сейчас он очень нужен... Сейчас без него не обойтись...
Вечером 1
марта, когда Исаев вернулся из тайной типографии с листовками и с бутылкой
вина, хозяйка конспиративной квартиры Исполнительного комитета Вера Фигнер
быстро собрала ужин. Кибальчич и Софья Перовская, Суханов и Корба, Богданович и
Якимова, Исаев и Грачевский — все, подняв рюмки, встали за столом:
— За победу!
— За победу,
друзья!
Имя царя не
было названо, но каждый понимал, что означает этот тост...
После ужина
предполагалось совещание Исполнительного комитета, и Кибальчич, не будучи его
членом, распрощался и пошел домой.
— Завтра
кто-нибудь к вам зайдет, Николай Иванович, — сказала, провожая его, Фигнер.
Когда он
вышел из квартиры, было уже темно, но еще не поздно. Однако улицы оказались
пустынны: все попрятались. Кибальчич вышел на Невский, но и там, кроме
городовых, военных патрулей и переодетых шпионов, никого не было видно. Он
свернул в переулки и окольным путем добрался до Лиговки. Придя домой, сразу же
разделся и лег.
Бессонная
ночь накануне, тревожный, полный опасности день, грозные известия о казни царя
— все это так утомило его, что Кибальчич упал в кровать, как мертвый. Он был
уверен, что сон придет мгновенно, но взбудораженные нервы никак не могли
успокоиться. Видения, возникающие из рассказов, которые он слышал в этот день,
мелькали перед глазами. То он видел растерзанного бомбой царя, то умирающего
Гриневицкого, то мчавшегося по Невскому в окружении казаков нового государя.
В соседней
комнате, у хозяйки, часы пробили два раза.
«Можно ли
считать победой казнь Александра II?» — спросил себя Кибальчич и закрыл глаза.
Прошло минуты две-три. Кибальчич повернулся на бок. «Пожалуй, можно. Мы
отомстили за мученическую смерть наших дорогих товарище! Квятковского и
Преснякова, за сотни повешенных и расстрелянных революционеров. Мы до смерти
перепугали правителей, нанеся чувствительный удар по трону, взбудоражили всю
Россию. Теперь народ поверит, что революционная сила способна противостоять
царизму. А это, безусловно, победа!»
Такой ответ
успокоил Кибальчича, и он уснул.
Однако сон
был треножным. Несколько раз он просыпался, прислушивался и около восьми встал,
чтоб успеть купить свежие газеты.
Город
выглядел притихшим. На углах стояли патрули. Люди разговаривали шепотом и
быстро расходились. Чувствовалось, что все встревожены, но никто не плакал, не
казался подавленным: на лицах прохожих сквозило равнодушие.
Газеты вышли
в траурных рамках, а статьи очень походили одна па другую, словно были написаны
под диктовку:
«Россия в
трауре! Не стало великого царя-освободителя». «Адский умысел совершил свое
адское дело». «Погиб порфироносный страдалец...»
За громкими
фразами не чувствовалось ни жалости, ни скорби. Даже такие консервативные и
реакционные газеты, как «Новое время» и «С.-Петербургские ведомости», выступили
с казенными бездушными статьями. Грубо ругали крамольников и призывали к
жестокой расправе. Газеты либерального направления «Голос», «Молва», (.Новости»
были более сдержанны в нападках, но и они старались предстать «скорбящими».
Просмотрев
газеты, Кибальчич поднялся и стал ходить по комнате. В его сердце не было ни
малейшего сожаления к «порфироносному страдальцу», но было до боли жиль
Гриневицкого. «Бедный, бедный Котик. Ведь ему было всего двадцать пять лет...»
Весь день
Кибальчич провел дома, но к нему никто но пришел. Третьего марта до обеда тоже
никто не явился. Кибальчич забеспокоился и, наскоро перекусив в кухмистерской,
пошел на Тележную, куда должны были еще вчера явиться уцелевшие метальщики.
Было часа
три, когда Кибальчич, надев вместо шапки шляпу и очки с простыми стеклами,
приближался к знакомому дому. Вдруг к нему подлетел катавшийся на деревянных
коньках мальчишка в старых отцовских валенках и в заплатанном полушубке:
— Дяденька,
не ходите туда. Дяденька, нельзя...
Кибальчич
сразу догадался о беде:
— Как тебя
зовут, мальчик?
— Вася!
— Знаешь за
углом кофейную?
— Знаю.
— Поезжай
сейчас туда — угощу пирожками.
— Ладно. Я
живо! — сказал мальчишка и пустился вперед.
Кибальчич,
повернувшись, быстро огляделся и пошел следом...
Пока
Кибальчич покупал пирожки в кофейной, мальчик снял коньки, и они свернули в
глухие переулки.
— Ну, что ты
хотел сказать, Вася?
— Дяденька,
вы хоть и в очках, а я вас сразу признал... Вы ведь в первый этаж ходили?.. У
них беда... во дворе и в квартире дежурит полиция. Ночью был обыск и
стрельба...
— Кто тебе
говорил?
— Все во
дворе говорят, и мой тятька слышал, как стреляли, и был у дворника.
— Что же
случилось там, Вася?
— А вот что.
Ночью пришли жандармы и стали стучаться. Дяденька тот, черный, высокий,
спросил: «Кто стучит?» А ему сказали: «Полиция». Он пошел в свою комнату и
застрелился.
«Саблин?
Этот веселый человек с грустными глазами? Неужели он? Да, больше некому...» —
подумал Кибальчич и спросил: __
— А тетя?
Тетя была с ним?
— Да, была.
Ее схватили и увезли в крепость.
«Какое
несчастье. Ведь Геся была в положении...» Кибальчич на мгновение остановился,
протер стекла очков и снова зашагал, положив руку мальчику на плечо.
— Дяденька,
это еще не все, — забегая вперед, захлебываясь, говорил мальчик. — Сегодня днем
туда пришел один из ваших, а в квартире была засада... А его никто не
предупредил...
— И
схватили?
— Опять была
стрельба. Он ранил городового и помощника пристава. Это дворник рассказывал...
Говорит, страсть какой сильный оказался.
«Это Тимофей
Михайлов, — подумал Кибальчич, — во ведь у него же осталась бомба?..»
— Ведь их,
полицейских и жандармов, было человек десять... — продолжал мальчик. — Вот они
и одолели. В квартире и сейчас сторожат... вот я и ждал, чтоб предупредить.
— Ты сам так
решил?
— Сам... и
Гришка тоже... Он с другой стороны катается.
— Спасибо,
Вася! Ты молодец, герой. Вот тебе пирожки и вот еще ножик.
— Спасибо!
— Ну,
прощай! Только никому ни слова — иначе беда!
— Нет, я
умру — не скажу.
Кибальчич
ласково потрепал его по щеке:
— Ну, беги,
Вася. — И сам, запутав следы в толпе, вскочил в извозчичьи сани и погнал на
тайную квартиру к Вознесенскому мосту...
В то время
как Кибальчич, потрясенный страшным известием, ехал к друзьям, в квартире
Исполнительного комитета шел горячий спор.
Софья
Перовская старалась убедить Веру Фигнер, Исаева и Суханова поддержать ее
требования перед товарищами об организации нового покушения, на этот раз на
Александра III.
Вчера и
сегодня утром она сама вела наблюдения за Аничковым дворцом, несколько раз
прошла весь путь от /торца до дворца и осмотрела подступы к Зимнему. Ей
началось, что новое покушение вполне возможно. Воодушевленная новой идеей, она
опять обрела уверенность и силу. Ее голубые кроткие глаза отсвечивали металлом,
был звонок и тверд голос.
-
Друзья! Не подумайте, что я зову вас совершить от отчаянья, — говорила она,
гордо откинув голову, — нет, это дело хотя и рискованное, но вполне реальное.
Царь ежедневно ездит в Зимний и обратно одним и тем же путем. Метальщики могут
встретить его и нанести смертельный удар. У нас есть опыт, закончившийся
удачей, и есть метательные снаряды.
— Надо
подумать о том, что может дать это второе покушение. Не настроят ли оно народ
против нас? — спросил Исаев.
— Народ не
ждет от нового царя никаких благ. Он знает, что сынок не лучше отца. А третьего
царя не будет! — горячо заговорила Перовская. — Наследник еще подросток.
Значит, возможно регентство, а может быть, и крах самодержавия. Пока наш
арсенал не иссяк и пока правительство в панике, мы должны действовать.
В передней
звякнули дважды.
— Кто-то из
наших, — сказала Фигнер. — Гриша, открой.
Исаев вышел
и скоро вернулся с бледным, гулко дышащим Кибальчичем.
— Что
случилось, Николай Иванович? — дрогнувшим голосом спросила Перовская. — Неужели
разгром Тележной?
— Да! —
глухо сказал Кибальчич, сняв шляпу, - Сегодня ночью... Геся Гельфман и Михайлов
арестованы, Саблин застрелился...
— Это
ужасно! Ужасно! — воскликнула Фигнер и, бросившись на диван, заплакала.
— Вера!
Возьми себя в руки! — крикнула Перовская.— Нам всем тяжко, но мы должны
собраться с силами и принять меры. В квартире, видимо, засада?
— Да, именно
так, — растерянно продолжал Кибальчич, — Михайлов попал в засаду сегодня
днем... Надо предупредить остальных.
— Друзья,
спокойствие! — призвала Перовская. — Давайте вспомним о тех, кто знал... кто
бывал на Тележной.
— Из
метальщиков не схвачен один Емельянов, сигналисты... я и вы, — сказал
Кибальчич.
— Видимо,
так, — согласилась Перовская. — А из членов Исполнительного комитета, кроме
пас, эта квартира никому не известна. Следовательно, надо скакать к Емельянову
и сигналистам. Гриша, ты знаешь адреса?
Исаев
вскочил, тряхнув шевелюрой:
— Знаю и мчусь.
Все
одобрительно кивнули. Исаев вышел, а Кибальчич изнеможенно опустился в
кресло...
—
Друзья! Нас кто-то предает, — сказал Суханов и, насупившись, стал ходить по
комнате. — О Тележной знали очень немногие. Из них в руки полиции, до ее
разгрома, живым попал один Рысаков.
— Как?
Неужели ты думаешь, Николай Евгеньевич, что это он? — спросила Перовская.
— Да,
больше некому, — с глубоким вздохом сказал Суханов. — Рысаков —
предатель.
Все
умолкли. Тяжко было сознавать это...
— Да,
друзья, квартира на Тележной указана Рысаковым. Совершенно бесспорно, —
продолжал вслух думать Суханов. — А сказавший полиции «а» вынужден
сказать и «б». Следовательно, Рысаков дал точные сведения и внешние
описания всех, кого он знал. И прежде всего — вас, Софья Львовна, и вас,
Николай Иванович. Отсюда вывод — вам обоим следует побыстрее уехать.
— Это
невозможно! — воскликнула Перовская. — Кто же тогда возглавит новое
покушение?
— Для
нового покушения уже нет ни бомб, ни метальщиков.
—
Бомбы можно сделать, — немного успокоившись, сказал Кибальчич.
— А
метальщики найдутся,— заключила Перовская.—
Наконец,
я сама готова броситься под карету царя вместе с бомбой.
—
Друзья, умоляю — спокойней! Как можно спокойней, — прервала овладевшая собой
Фигнер.
— Да,
да, Верочка, я погорячилась... Я хочу лишь добавить, что новый царь может
поехать по Малой Садовой и тогда мы пустим в ход мину.
— А
про мину знал Рысаков? — прервал Суханов.
— Боже
мой, вот беда, — смешалась Перовская. — Он, безусловно, знал, что будет
взрыв на Малой Садовой, но не мог знать дома, где велся подкоп. Все же мы
должны немедленно предупредить Богдановича и Якимову. Боюсь, как бы уже
не было поздно.
Вера
Фигнер, накинув лежавшую на диване шаль, поднялась:
—
Друзья, я иду, чтоб предупредить их. Если через час не вернусь, — значит,
схватили... Будьте благоразумны и дружны. Прощайте!..
На другой
день газеты сообщили о разгроме полицией тайной квартиры на Тележной, о
самоубийстве Саблина, об аресте Гельфман и Тимофея Михайлова.
Указывалось,
что на квартире найдены готовые метательные снаряды, динамит и открыта
подпольная лаборатория...
Акции
Лорис-Меликова сразу поднялись. Даже граф Валуев, не любивший «ближнего
боярина» Александра II и считавший его «выскочкой», на докладе у нового царя
принужден был отозваться о нем с похвалой.
Лорис
торжествовал победу и хотел всячески затянуть следствие по делу «1 марта», чтоб
успеть изловить остальных «злоумышленников» и тем упрочить свое положение при
новом дворе...
Шумиха в
газетах по поводу открытия полицией тайной квартиры и подпольной лаборатории
террористов, казалось бы, должна была обрадовать обер-прокурора синода
Победоносцева, который так беспокоился о безопасности царя, но вышло наоборот.
Просмотрев утренние газеты, Победоносцев расстроился и даже почувствовал себя
плохо.
«Должно
быть, опять разыгралась желчь», — подумал он и, велев подать грелку, прилег у
себя в кабинете.
Будучи
человеком умным и проницательным, он сразу понял, что эти известия принесут
больше вреда, чем пользы. Они могут оказать дурное влияние на государя, а
следовательно, и на весь ход истории. «Надо прогнать Лориса. Надо во что бы то
ни стало прогнать Лориса»,— решил он и, забыв о своей боли, встал, чтоб
немедленно предпринять какие-то меры.
Однако,
поразмыслив, Победоносцев решил, что сейчас не время ехать к государю, так как
он находится под впечатлением так желательных и так приятных ему известий.
«Я поеду
вечером, когда государь отойдет от дел и вернется к себе в Аничков дворец.
Правда, он очень устает и может с раздражением отнестись к моему визиту, но я
поступлю умнее — я не пойду к нему, а лишь завезу письмо. Письмо он прочтет и,
может быть, задумается... А уж я постараюсь ввернуть несколько фраз, которые
его умаслят...»
Победоносцев
подмигнул сам себе и тут же сел писать письмо.
«Ваше
величество! Простите, что я не могу утерпеть и в эти скорбные часы подхожу к
Вам со своим словом: ради бога, в эти первые дни царствования, которые будут
иметь для Вас решительное значение, не упускайте случая заявлять свою
решительную волю, прямо от вас исходящую, чтобы все слышали и знали: «Я так
хочу» или «Я не хочу и не допущу».
Гнетет меня
забота о Вашей безопасности. Никакая предосторожность — не лишняя в. эти
минуты...
Ваше
императорское величество! Измучила меня тревога. Не знаю ничего,—кого Вы
видите, с кем Вы говорите, кого слушаете и какое решение у Вас на мысли... И я
решаюсь опять писать, потому что час страшный и нромя не терпит. Или сейчас
спасать Россию и себя, пли никогда.
Если будут
Вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в
либеральном направлении, надобно уступить так называемому общественному мнению,
— о, ради бога, не верьте, Ваше величество, не слушайте! Это будет гибель,
гибель России и Ваша. Безопасность Ваша этим не оградится. Злое семя можно
вырвать только борьбой!..
Народ
говорит: «Не усмотрели, не открыли». Народ здесь видит измену — другого слова
нет. И ни за что не поймут, чтобы можно было оставить теперь прежних людей на
местах. И нельзя их оставить, Ваше величество! Простите мне мою правду. Не
оставляйте графа Лорис-Меликова. Он фокусник, интриган и еще может играть в
двойную игру... Берегитесь, Ваше величество, чтобы он не завладел Вашей волей,
и не упускайте времени...
Я бы мог
рекомендовать Вам многих верных людей, но об этом в другой раз...
Преданный
всей душой Вашему величеству, ваш покорный слуга К. Победоносцев».
Перечитав
письмо и запечатав его пятью сургучными печатями, Победоносцев витиевато вывел
на конверте:
«Его императорскому величеству
государю императору Александру III (в собственные руки)».
Дождавшись
того часа, когда Александр III должен был выехать из Зимнего, он приехал в
Аничков дворец и подошел к дежурному генерал-адъютанту.
— Государь
назначил мне аудиенцию и должен быть здесь с минуты на минуту, но я хвораю и
прошу Вас передать вот это письмо лично государю.
— Будет
исполнено! — с поклоном сказал генерал.
Победоносцев
вышел из дворца и быстро погнал домой. Его поджатый рот язвительно усмехался:
«Этот хитрый лис Лорис, очевидно, и Аничков дворец наводнил своими людьми, но
до приезда государя остались минуты, н они не успеют прочесть письмо. На этот
раз Лорису не удастся меня провести...»
Вера Фигнер
вернулась минут через сорок. Перовская, Кибальчич и Суханов, встретив ее в
передней, сразу по сияющим глазам поняли, что все благополучно, что ей удалось
предупредить товарищей.
Почти следом
за Фигнер пришел рыжебородый здоровяк Богданович, «содержавший» лавку сыров под
фамилией купца Сухорукова. Он неторопливо разделся, расчесал бороду и, войдя в
столовую, со всеми поздоровался за руку.
— Где
Якимова? Почему она не пришла? — с тревогой спросила Перовская.
— Скоро
придет. Нельзя закрывать лавку раньше времени — может показаться
подозрительным.
— А если ее
схватят?
— Раньше
ночи не придут. Мы знаем повадки полиции.
— Как вы
можете в такие минуты разговаривать с такой беспечностью?
- Это
не беспечность, а степенность, — усмехнулся Богданович, — в нашем деле иначе
нельзя. Торговля не любит суетливости...
Скоро пришла
и Якимова — розовощекая, в расписном платке.
— Ну, как
удалось тебе, Аннушка, выскользнуть? Не было ли хвоста? — с тревогой спросила
Перовская.
— Все
благополучно. Я заперла лавку изнутри и вышла через двор. На мое счастье,
дворник у ворот храпел.
— Друзья,
вам необходимо немедленно уехать, — сказал Суханов, — каждый час в лавку может
нагрянуть полиция, и тогда станет трудней...
— Раз надо —
мы готовы! — спокойно сказал Богданович.
Скоро из
своей комнаты вышла Вера Фигнер и положила на стол паспорта и пачку денег.
— Вот,
друзья, вам виды на жительство, адреса и деньги. Слава богу, нам шлют
пожертвования со всей России, а то бы пришлось туго... Вы, Юрий Николаич,
отправитесь в Москву, а ты, Анюта, в Киев. Лучше ехать порознь.
— Спасибо, —
сказал Богданович, беря свой паспорт.
—
Попробуйте, друзья, по возможности изменить внешность, костюм — и немедленно в
путь, — сказал Суханов, — Из Москвы дайте нам знать.
—
Хорошо, и иду на кухню, чтоб смахнуть бороду, — усмехнулся Богданович, — а
тебе, Аннушка, хороню бы наклеить усы.
— Хватит,
Юрий Николаич, — остановила Перовская, — как можно шутить в такие минуты?
— Именно
сейчас нам и нужен юмор, чтоб взбодриться, — подмигнул Богданович и пошел в
кухню...
Скоро,
гладко выбритый, облаченный в темный сюртук, он вошел в комнату и учтиво
поклонился:
— Ну-с,
господа, узнаете вы бывшего торговца сырами?
— Нет, нет,
совершенно другой человек! — удивленно воскликнула Фигнер.
— Надеюсь,
что и жандармы подумают то же...
Он взглянул
на часы и начал прощаться.
Часа через
два с ночным поездом Фигнер и Исаев проводили Якимову, Кибальчич на этот раз
остался ночевать па тайной квартире Исполнительного комитета.
Утром
дворник дома Менгдена черноусый татарин Ахмет в белом фартуке и при бляхе
обходил с метлой свои владения. Было уже светло: из булочной и мясной лавки шли
кухарки с корзинками.
— Эй, Ахмет,
а чего же лавка Сухоруковых закрыта? — крикнула одна из кухарок.
— Почем моя
знает? — отозвался Ахмет и пошел во двор, постучал хозяевам. Ответа не было.
«Ай — дело
хана. Надо бежать в околоток», — подумал он и, воткнув метлу в сугроб, пошел в
полицию...
Пристав, его
помощник и трое городовых прикатили на лошади, сломали замки и в кладовой лавки
обнаружили подкоп. Пристав приказал оцепить дом и дал знать в департамент
полиции. Нагрянуло высшее начальство, вызвали специалистов из Гальванической
роты гарнизона и саперов — начались раскопки...
Утром все
газеты вышли с сенсационными заголовками: «Полиция предупредила новый адский
умысел»,«На Малой Садовой открыт подкоп, где была заложена мощная
мина...»
Перовской
друзья не говорили о заявлении Желябова прокурору Судебной палаты с просьбой
приобщить его к делу «1 марта». Каждый понимал, что Желябов, сделав такое
заявление, подписал себе смертный приговор. Известие это могло сломить
Перовскую, которая была теперь одним из самых деятельных и влиятельных членов
Исполнительного комитета. Друзья хотели постепенно подготовить ее и не мешали
ей вынашивать план нового покушения.
Но после
открытия мины на Малой Садовой перепу ганный Александр III переехал в Зимний
дворец и око пался там, окопался в буквальном смысле. Вокруг двор ца были
прорыты траншеи и выставлены войска. Вопрос о новом покушении на царя отпал сам
собой...
В пятницу
вечером через третьих и четвертых лиц Исполнительному комитету стало известно,
что участников покушения 1 марта решено судить Особым присутствием сената и что
пред судом предстанут: Рысаков, Михайлов, Гельфман и, как главный обвиняемый, —
Желябов. Это известие должно было не сегодня-завтра появиться в газетах, и
потому друзья решили сказать о нем Перовской. Это согласилась тактично сделать
Вера Фигнер.
Поздно
вечером, когда Софья легла спать, Фигнер тихонько вошла в комнату:
— Соня! Ты
плачешь?
— Да, Вера,
милая, родная... Мне не нужно ничего говорить, я все знаю.
Фигнер
бросилась к ней. Они обнялись и заплакали вместе...
* * *
Утром 10 марта в квартире у
Вознесенского моста собрались уцелевшие члены Исполнительного комитета,
чтобы утвердить письмо новому царю с требованиями партии «Народная воля». Это
письмо составлялось уже несколько дней и обсуждалось по частям. Теперь, когда
к нему приложили руку главные редакторы «Народной воли» Тихомиров и
Михайловский, его следовало окончательно утвердить, отпечатать и переслать в
Зимний.
Вера
Фигнер, отличавшаяся хорошо поставленным голосом, четко и взволнованно прочла
все письмо.
—
Хорошо! Отлично! Внушительно! — послышались одобряющие голоса.
—
Может быть, излишне деликатно, — сказала Перовская, — ведь мы партии
революционеров-террористов...
Как
там начало? Прочти еще, Верочка.
—
«Ваше величество! — начала Фигнер. — Вполне понимая то тягостное настроение,
которое вы испытываете в настоящие минуты, Исполнительный комитет не считает,
однако, себя вправе поддаваться чувству естествен ной деликатности, требующей,
может быть, для нижеследующего объяснения выждать некоторое время. Есть не что
высшее, чем самые законные чувства человека: это долг перед родной страной,
долг, которому гражданин принужден жертвовать собой и своими чувствами и даже
чувствами других людей. Повинуясь этой всесильной обязанности, мы решаемся обратиться
к вам немедленно, ни чего не выжидая, так как не ждет тот исторический процесс,
который грозит нам в будущем реками крови и самыми тяжелыми потрясениями».
— Нет,
хорошо, друзья. Право, хорошо! — воскликнула Перовская. — Это в пику тем, кто
считает нас злодея ми. Пусть так! Ведь это письмо обойдет весь мир.
— Надо
оставить так, хотя новый монарх в силу своей тупости и не сумеет оценить наше
благородство, — за метил Суханов.
— Но,
друзья! Я все же прошу еще раз перечесть самые главные места, — попросила
Перовская.
—
Хорошо! — сказала Фигнер и продолжила чтение: — «Кровавая трагедия,
разыгравшаяся на Екатерининском канале, не была случайностью и ни для кого
не была неожиданной».
— Это
хорошо! — выкрикнул Исаев.
—
«Правительство, конечно, может еще переловить и перевешать многое множество
отдельных личностей, ...но весь народ истребить нельзя, нельзя и уничтожить его
недовольство посредством репрессий...
...Революционная
организация на место истребленных будет выдвигать все более и более совершенные
формы... Страшный взрыв... революционное потрясение всей России завершат этот
процесс разрушения старого порядка...
Русское
правительство не имеет никакого нравственного влияния, никакой опоры в народе.
Из такого положения
может быть два выхода: или революция, совершенно неизбежная, которую нельзя
предотвратить никакими казнями, или добровольное обращение верховной власти к
народу.
Мы не ставим
вам условий. Пусть не шокирует вас паше предложение. Условия, которые
необходимы для того, чтобы революционное движение заменилось мирной работой,
созданы не нами, а историей. Этих условий... два:
1. Общая
амнистия по всем политическим преступлениям, так как это были пе преступления,
но исполнение гражданского долга.
2. Созыв
представителей от всего русского народа для пересмотра существующих форм
государственной и общественной жизни. Пред вами два пути. От вас зависит
выбор...»
Фигнер
продолжала читать, а Перовская, забившись в угол, думала о чем-то своем...
Когда чтение
закончилось, все проголосовали за письмо и стали расходиться.
Перовская
молча пожимала руки друзьям и продолжала думать не о письме, а о том, что в эти
минуты наполняло ее сердце, — о Желябове. «О, если бы Андрей был на свободе,
нам бы не пришлось писать это унизительное письмо...» __
— Сонечка!
Что с тобой? Ты опять загрустила, — обняла ее Фигнер.
— Нет,
ничего, Веруша... Просто я не верю, что это письмо может образумить царя.
— Почему,
милая?
— А вот
прочти.
Фигнер
развернула газету:
— Ты имеешь
в виду циркулярную депешу Гирса?
— Да.
Товарищ министра иностранных дел уверяет дипломатов, что намерения Александра
Третьего сводятся к тому, чтобы продолжать миролюбивую политику своего отца.
Нам-то очень хорошо известна эта «миролюбивая» политика.
— Тут,
Сонечка, речь идет о международных делах.
— Нет,
Верочка, нет! Мы не должны себя обманывать... Царь — всегда царь!..
Перовская
прошла к себе в комнату и прилегла на кровать.
«Исаев говорил, что Андрея понят на
допрос на Пантелеймоновскую и департамент полиции. Я должна проследить. Может
быть, нам удастся напасть на конвойных и освободить Андрея. Надо иго силы
употребить на это. Да, иначе нельзя! Или я вырву Андрея из когтей смерти, или
сдамся и разделю его участь...»
Дождавшись,
когда все разошлись, Перовская оделась, тихонько вышла из квартиры и больше уже
не вернулась...
В голом
мрачном кабинете следственной тюрьмы с решетчатыми окнами сидели двое:
щеголеватый, надушенный, с нафабренными усиками и облысевшим черепом прокурор
Добржинский и мешковатый арестант в тюремном халате с серым одутловатым лицом.
— Ну, Иван
Окладский, выбирай: или сгноим на каторге, или даруем свободу и жизнь.
— Какая это
жизнь, ваше благородие... Если опознают — сразу же убьют.
— Поедешь в
другой город, будешь получать большое жалованье... Ты пойми, гусь свинье не
товарищ. Ведь все эти террористы презирают тебя. Они господа, а ты... ты же
рабочий... ты же холоп перед ними.
— Так-то
так, но все же...
— Сидишь ты
больше года, а передали тебе хоть одну передачу или деньги?
— Так ведь в
тюрьму запрещено, а там, на каторге, я боялся...
— Ага,
боялся, — злорадно заключил прокурор. — Теперь только мы можем тебя спасти и
оградить. Ты много лишнего выболтал, Окладский. Если попадешь с террористами в
одно место, — убьют.
— Что же
теперь делать? Вы же обещали заступничество.
— Мы,
Окладский, свое слово держим. За этим и вызвали тебя. Будешь честно служить?
— Мне уж
ничего другого не остается. Только отправьте в другой город.
— Пока ты
нужен именно здесь, в столице. Мы загримируем тебя и выпустим в город.
Окладский
нервно заерзал на стуле.
— Не бойся.
Тебя будут охранять наши люди. Оправдаешь доверие, тогда выпустим совсем и
переведем в другой город на хорошее жалованье, — заживешь барином.
Окладский
втянул голову в плечи. Раньше на следствии он по неопытности выболтал лишнее, а
теперь предстояло стать настоящим предателем...
— Ну,
Окладский, я жду. Счастье само идет тебе в руки. Ведь у нас работают тысячи
людей и никто не считает себя предателем. Это, брат, служба. Да еще служба
государю. Соображаешь?
— Не знаю...
не получится у меня.
— Уже
получилось, Окладский. Ты выдал и помог опознать самых важных преступников...
Ну, быстрее, или отправлю к ним — и тебя задушат, как кролика. Ну!
— Раз
другого выхода нет...
— Вот,
подпиши эту бумажку... вот здесь.
Окладский
дрожащей рукой поставил подпись.
— Все!
Теперь ты наш! — потирая руки, сказал прокурор. — Будешь работать хорошо —
озолотим! Но предупреждаю: если начнешь финтить — во! — и Добржинский резко
провел большим пальцем по шее. — Понял? Повесим без суда и следствия.
— Ладно,
приказывайте, ваше благородие, — прохрипел Окладский, — раз я решился — буду
служить царю...
11 марта
Кибальчич весь день и вечер просидел дома, готовя статью для очередного номера
«Народной воли». Статья не получалась, так как нервы были напряжены. Кибальчич
просидел до двух часов ночи и лег спать, не закончив работы...
Утром он
проснулся поздно, и когда вышел на улицу, газеты уже были проданы. «Ах,
жалко... Зайду к парикмахеру, — подумал он, — там посмотрю газеты, а заодно и
постригусь».
В
парикмахерской был лишь один усатый клиент, да и тот сидел намыленный перед
зеркалом.
—
Здравствуйте! Можно постричься?
— Милости
просим! Раздевайтесь, пожалуйста, — приветствовал хозяин. — Эй, Яша, мигом
обслужи гостя.
Яша,
розовощекий толстяк в белом халате, тотчас бросился к Кибальчичу, усадил его в
кресло, прикрыл белым, стал постригать.
— Ну-с,
какие же новости в мире, Поликарп Поликарпович? — бойко спросил хозяин,
намыливая щеки усатому клиенту.
— Как какие?
Разве вы не знаете? Да ведь сегодня только о том и разговор — полиция схватила
главную заговорщицу и организатора убийства государя Софью Перовскую.
— Скажите!
Женщина — заговорщица.
—
Главнеющая! — назидательно поднял палец усатый господин.
Кибальчич,
услышав это, замер; на лбу у него выступил холодный пот. Хотелось вскочить и
выбежать вон, но он сдержался. «Может быть, усатый — шпион... Или вдруг скажет
еще что-нибудь важное...»
— И главное,
как сцапали. — На Невском, среди бела дня! Ее опознала хозяйка молочной лавки,
ездившая на извозчике с переодетым городовым. Как узнали, тут и схватили
голубушку.
— Что, она
из курсисток? Синий чулок? — спросил парикмахер.
— Какое! Из
знатных дворян! Дочка петербургского губернатора графа Перовского.
— Это —
птичка-с! — присвистнул парикмахер.
— Да, и одна
из главных цареубийц, — продолжал усач, — руководила бомбометателями.
— Гото-во-с!
— пропел, осклабившись, Яша. — Бородку тоже подстричь?
— Нет,
благодарю вас! — строго сказал Кибальчич и, бросив на столик полтинник, вышел,
не попрощавшись... В висках стучало, на плечи давила тяжесть свинцовых туч.
«Софья... Какое несчастье... какая непоправимая потеря...» Кибальчич шел,
ничего не видя, натыкаясь на людей, пока не был остановлен городовым.
— Господин,
если выпили, нечего шататься в толпе.
Увидев
медные пуговицы, Кибальчич сразу пришел в себя и, повернувшись, побрел домой...
Вечером у
него поднялась температура, он слег и пролежал целых пять дней. Хорошо, что
приходили Фроленко и Ивановская. Они подбадривали, приносили из кухмистерской еду...
17 марта был
теплый солнечный день. Кибальчич проснулся бодрый, полный сил и, позавтракав
дома, решил пройтись, подышать свежим воздухом. Он обмотал горло теплым шарфом
и, нахлобучив серую барашковую шапку, вышел па Лиговку.
После
пятидневного затворничества дышалось легко, привольно, и мир не казался таким
мрачным, как в тот день, когда он узнал об аресте Перовской. Дойдя до Невского,
Кибальчич повернулся и пошел обратно. Ему показалось, что кто-то за ним следит,
настойчиво идет сзади, сверлит взглядом. Он насторожился, прислушался, не
сбавляя шага.
— Этот? —
долетел до его уха хриплый шепот.
— Он! —
подтвердили в ответ.
Кибальчича
это «он» обдало могильным холодом. Он ускорил шаги, но за ним ходко шли
несколько ног... «Вот извозчик», — подумал он и хотел броситься на мостовую, но
с двух сторон его крепко схватили за руки.
— Во двор!
Тащите во двор! — прохрипел грубый голос.
Кибальчичу
надвинули на глаза шапку, зажали рот и, грубо свалив на снег, стали вязать...
ГЛАВА
ТРИНАДЦАТАЯ
1
После 1
марта, после того незабываемого и страшного похода вместе с Лизой на
Екатерининский канал, где продавали обрывки шинели убитого царя, в Сергее
Стрешневе боролись два чувства: чувство гордости и чувство страха. 196
Ему было
радостно и лестно сознавать, что он участвовал в тайных собраниях, выступал в
рабочих кружках, хранил и распространял нелегальные листовки, был другом
Кибальчича и по заданию самого Желябова следил за царскими выездами. Он гордился
перед Лизой, что спас жизнь одного видного революционера и был причастен к
партии «Народная воля», которая казнила царя-изверга,
В его сердце
не было жалости к казненному царю, как год назад, после неудачного взрыва в
Зимнем. Сейчас он не спрашивал себя: «Зачем убивать государя?» Пред ним не
вставал вопрос: правильно ли поступили народовольцы, казнив Александр;» П. Он
воспринимал это как закономерность и неизбежность истории. Но его мучило и
волновало другое: что теперь будет? Что будет с народом, со страной и с теми
людьми, которые арестованы и томятся в крепости? Победят ли прогрессивные силы?
Произойдет ли перелом в государственном правлении, будет ли всеобщая амнистия
политическим, или опять начнутся казни?
Его страшила
победа реакции — новый произвол и расправы. «Ведь если начнут доискиваться,
могут добраться и до меня и до Лизы, — думал он. — Тогда тюрьма, каторга и лишь
в лучшем случае — ссылка...»
А Сергей
Стрешнев только в минуты высокого порыва был способен на подвиг, потом он
быстро остывал и даже пугался того, что мог совершить... Он был правдивым и
честным человеком, не отличался трусостью, но сердечная доброта, мягкость и
даже некоторая сентиментальность в характере делали его неспособным к
последовательной борьбе. И после 1 марта, когда начались массовые облавы и
аресты, Стрешнев перестал бывать на сходках, прекратил встречи со знакомыми
пропагандистами и даже старался не показываться на улицах. «Сейчас такое время,
что можно пропасть ни за грош. Надо отсидеться некоторое время, а потом будет
видно...»
Он бывал
лишь в гимназии да у Лизы, которая последнее время стала к нему относиться
нежней и доверчивей.
По субботам
Стрешнев обычно обедал у Осокиных. 21 марта он прямо из гимназии поехал в Косой
переулок и, раздевшись, сразу пошел в комнату Лизы.
На стук Лиза
отозвалась сдавленным, не своим голосом, Стрешнев, открыв дверь, остолбенел.
Лиза ничком лежала на кровати и, обхватив подушку, рыдала.
— Лизок!
Милая, что с тобой? Что случилось?
— Это
ужасно! Это непоправимо! — прошептала Лиза и опять заплакала навзрыд.
Стрешнев
поднял лежавшую на коврике газету, и глаза его сразу нашли «Хронику»:
«На днях
арестован важный государственный преступник, сын священника Николай Кибальчич,
который был главным техником у террористов и изобретателем адских снарядов,
одним из коих был смертельно ранен покойный государь-император».
Газета
задрожала и выпала из рук Стрешнева. Он опустился на стул и, уткнув голову в
ладони, глухо заплакал...
Связанного,
с кляпом во рту Кибальчича на извозчике доставили в секретное отделение
градоначальства, где он был опознан Складским и Рысаковым как техник «Народной
воли». Кибальчич понял, что запирательство ни к чему не приведет, а лишь может
затянуть дело. Он назвал свою подлинную фамилию и просил, чтоб его судили
вместе с другими «первомартовцами».
— Это едва
ли возможно, — сухо сказал следователь.— Суд над преступниками, привлекающимися
по делу об убийстве государя, начнется двадцать шестого марта, а вам по закону
предоставляется семидневный срок для ознакомления с обвинительным актом.
— Я
отказываюсь от этого срока. Я хочу, чтоб меня судили вместе с моими товарищами.
— Но на этом
может настаивать ваш защитник.
— Тогда я
вынужден буду отказаться от защитника,— решительно заявил Кибальчич.
Следователь
был весьма рад такому обороту дела: это позволяло ему быстро закончить
следствие и выслужиться.
— Если вы
обещаете чистосердечное признание, я немедленно доложу по начальству о вашей
просьбе.
—
Докладывайте! — твердо сказал Кибальчич. — Я готов признаться в том, что
изобрел бомбы и принимал техническое участие во всех покушениях на царя...
Еще там, на
Лиговке, когда его схватили, Кибальчич понял, что это конец, и теперь старался
быстрее освободиться от тягостей следствия, чтоб выиграть драгоценное время для
главного — воплощения в проект своей давнишней мечты о летательном аппарате.
20 марта он
дал последние показания по делу, и 22-го ночью его перевезли в Петропавловскую
крепость.
Войдя в
мрачную, зеленоватую от плесени камеру с крохотным решетчатым окошком под
сводчатым потолком, Кибальчич остановился, прислушался. Где-то тут, рядом,
содержались его друзья: Желябов, Перовская, Александр и Тимофей Михайловы, Гельфман.
Но кроме железного скрежета засовов и щелканья замка, он ничего не услышал.
Тишина, гнетущая черная тишина обитала в этой темнице. Кибальчич подошел к окну
и увидел кусочек мутно-синего, ночного неба с далекими звездами. Они мерцали
холодным желтым светом, словно светили из потустороннего мира. По спине
пробежала нервная дрожь.
«Хоть с
кем-нибудь бы поговорить, перекинуться живым словом». Но — увы! — кроме
безмолвного надзирателя, в коридоре никого не было.
«Закричать!
Может, услышат свои? Нет, бесполезно... Эти глыбы стен не пропускают ни единого
звука...»
Хотелось
лечь, забыться во сне, но Кибальчич по следственной тюрьме знал, что не
уснет... Он стал ходить по камере и думать. От лампы, вделанной в стену над
дверью, падали на пол и другие стены уродливые угловатые тени. Они пугали
своими дикими очертаниями, мешали сосредоточиться. Кибальчич опять подошел к
окну и стал смотреть в звездную бездну.
Ему вдруг
вспомнились стихи Морозова, которые он слышал на новогодней вечеринке. Бедный
поэт сейчас тоже томился здесь, в Петропавловской крепости. Кибальчич знал, что
месяца за два до взрыва на Екатерининском канале он переходил границу и был
схвачен. Вера Фигнер, в которую Морозов был влюблен, ходила к нему на свидание
под видом сестры.
«Удивительно,
какая отважная женщина, — подумал Кибальчич. — ведь ее могли схватить и
победить в ту же крепость. И не только посадить, а может быть, и повесить. Но
она не побоялась... А Софья Перовская? Мне кажется, она осмысленно пошла на
Невский, где всего легче было ее поймать. Она решилась умереть вместе с
Андреем. Какие женщины были нашими подругами! О, о них будут помнить в
веках...»
Кибальчич
смотрел на небо, и видения прошлого роились в его голове. Вспомнилась Лиза...
последнее свидание с ней, когда они сидели на скамейке в саду у Адмиралтейства
и смотрели на строгий силуэт Петропавловской крепости.
«Где-то она
сейчас, эта чудесная девушка? Наверное, уже узнала обо мне и горюет... Как
хорошо, что я не связал с нею свою судьбу... О, она поступила бы точно так же,
как Фигнер. Опа бы пошла на свидание, даже если б это грозило ей гибелью.
Славная! Милая! Она и сейчас, очевидно, любит меня...»
Кибальчич
встряхнулся и взглянул на далекие звезды.
«Да, стихи...
Как это... Кажется, так:
И новою
жизнью одеты,
Как прежде,
одна за другой
Несутся и
мчатся планеты
Предельной
стезей мировой...
И полные к
свету влеченья,
Стремясь
неотступно вперед,
Свершают на
них поколенья,
Как волны,
торжественный ход.
А ведь там,
на этих звездах, может быть, тоже живут люди. Возможно, так же любят, страдают,
борются... и даже сидят в тюрьмах...
Но хочется
верить, что звездные люди в своем развитии намного опередили нас, жителей
земли... Возможно, что на ближайших планетах, скажем на Марсе, уже давно
уничтожено рабство, деспотизм и разрушены все тюрьмы... О, как бы были
счастливы люди земли, если б им удалось взлететь в звездную высь и побывать на
соседних планетах!.. Но разве это возможно? Ведь, кроме жалкого воздушного
шара, человечество ничем не располагает... Видимо, только люди, обреченные на
смерть, могут так горячо мечтать о полете в другие миры. А как это было бы
чудесно!»
Кибальчич
раскинул руки, словно готовился взлететь в небо. В это мгновение он был весь во
власти мечты. Его глаза горели огнем вдохновения.
«А что, если
б задуманный мной аппарат приспособить для этой цели? Ведь он мог бы лететь и в
безвоздушном пространстве! Сила реакции безусловно способна действовать и там,
в безвоздушном пространстве. Идея! Право, идея!..» — Кибальчич возбужденно
заходил по камере.
«Жаль, нет
ни бумаги, ни чернил, и даже обломка карандаша сейчас не допросишься... Что же
делать?
Когда я был
свободен, у меня недоставало времени, чтоб думать над проектом. Я всегда
оказывался занят. А потом, когда свершилось то, о чем мы мечтали и к чему
готовились целых два года, нашло какое-то оцепенение. Я ходил словно лунатик.
Все мы чего-то ждали, на что-то надеялись. В эти дни невозможно было думать о
том, что не относилось к партии, к нашей борьбе.
Лишь только
во время болезни я опять стал размышлять о проекте и, кажется, совсем осмыслил
свою идею, но воплотить ее в чертежи у меня не было сил. А сейчас напротив!
Сейчас у меня еще есть силы и пот никаких дел. Сейчас я в тюрьме, но я свободен
мыслями. Я на краю могилы, но я еще жив и могу творить!»
И Кибальчич
вдруг с удивительной ясностью увидел свой замысел, воплощенный в макет. То, что
осмысливалось годами и представлялось в виде догадок и предположений, вдруг
мгновенно обрело форму, предстало зримо, осязаемо.
«Где бы
взять карандаш, гвоздик, что-нибудь острое?»
Кибальчич
опустился на колено и стал ощупывать каменные плиты пола, ища, не запала ли в
щель какая-нибудь железка или обломок стекла. Руки нащупали выбоину и в ней
каменные крошки. Выбрав маленький острый щебень, Кибальчич поднялся и подошел к
стене.
«Ракета,
которую мы запускали с Желябовым, была сделана из обычной трубки, потому и
взлетела невысоко. Цилиндру же нужно придать особую форму. Он должен походить
на пулю, только следует сузить нижнюю часть, чтоб ограничить выход газов».
Кибальчич
поудобней зажал в пальцах щебень и, делая размашистые движения, стал чертить на
оштукатуренной стене схему летательного снаряда.
Надзиратель,
наблюдавший за ним в волчок, подумал: «Должно, совсем рехнулся малый. То бегал,
как ошпаренный, то на стену собирается лезть...»
А Кибальчич,
начертив схему и обозначив детали буквами, в изнеможении лег на железную
кровать и тут же уснул.
Проснулся
Кибальчич от знобящего холода, увидел окованную железом дверь, а в волчке
круглый глаз надзирателя — и вмиг вспомнил и представил ужас и безысходность
своего положения.
По телу
пробежала дрожь, дробно застучали зубы. Он натянул на себя грубое одеяло из
солдатского сукна. Но вдруг он сообразил, что через два дня суд, и это
заставило его подняться. Кибальчич стал ходить по камере, взмахивая руками,
согревая и разминая онемевшее от холода тело.
Заскрежетали
запоры. Двое тюремщиков принесли умыться и поставили на прикованный к стене
стол скудную еду.
Поев и выпив
кружку горячего чая, Кибальчич согрелся и подошел к стене, где вчера делал
чертеж. На серой, грубой штукатурке почти нельзя было рассмотреть вчерашние
царапины. Кибальчич подошел к двери и застучал кулаком.
— Что надо?
— грубо спросил надзиратель.
— Принесите
бумаги и чернил, я должен написать письмо начальству. ,
— Не велено!
— пробасил надзиратель.
Кибальчич
снова застучал:
— Скажите
смотрителю, что я требую, что мне необходимо написать...
— Вот ужо
смотритель сам будет делать обход — ему и скажете.
Кибальчич
понял бесполезность своих усилий и снова стал ходить, стараясь мысленно
нарисовать и лишний раз обдумать представившееся ему вчера устройство
летательного прибора...
Часов в
одиннадцать из коридора послышался топот сапог и грубые голоса. Тяжелая дверь
камеры распахнулась — вошел тучный, угрюмый человек с седыми нависающими
бровями, в синей жандармской шинели. Его окружали дюжие тюремщики.
— На что
жалуетесь? — громко, по-казенному спросил он.
«Очевидно,
сам смотритель», — догадался Кибальчич и сразу решил, что этому грубому
жандарму о проекте говорить бессмысленно.
— Жалоб нет,
но я хочу сделать важное заявление начальству и для этого прошу бумагу и
чернил.
— Разрешаю!
— сказал смотритель и, резко повернувшись, вышел.
Когда голоса
и шаги стихли, коридорный принес два листка бумаги и чернила. Кибальчич присел
к столу и стал быстро писать, стараясь вначале набросать главные мысли... В
этот день его не беспокоили, и работа шла хорошо.
После обеда оба листка бумаги были
исписаны, и Кибальчич опять застучал в дверь, требуя бумаги.
— Больше не
велено! — ответил надзиратель.
— Да как же
так, мне же не хватило.
— Не могу
знать! — отозвался надзиратель и отошел от волчка.
Кибальчич
сел на кровать к столу и стал перечитывать написанное. Он был так поглощен
своими мыслями, что не услышал, как открылась дверь и в камеру вошел плотный
господин с седеющей бородкой.
Штатский
сюртук, большие умные глаза и учтивость, с которой он поздоровался, сказали
Кибальчичу, что это не следователь и не прокурор.
— Чем могу
служить? — спросил Кибальчич, вставая.
— Присяжный
поверенный Герард, — отрекомендовался вошедший. — Я назначен вашим защитником
по делу и пришел познакомиться и поговорить.
— Очень рад!
Присаживайтесь.
Надзиратель
подал табуретку. Герард присел.
— Простите,
вы пишете какое-то прошение, Николай Иванович?
— Нет, не
прошение, а проект летательного прибора или аппарата, на котором люди смогут
подниматься в облака и даже еще выше.
— Простите,
Николай Иванович, я не искушен в подобных делах, это что-нибудь вроде
воздушного шара Монгольфье?
— Нет, нет,
ничего похожего. Воздушный шар Монгольфье наполнялся нагретым воздухом, и он
был легче обычного воздуха. А мой воздухоплавательный аппарат должен быть
намного тяжелее воздуха, он весь из металла.
— Скажите! —
удивился Герард, — я не слыхал ничего подобного... И в каком же положении ваш
проект?
— Он
окончательно продуман. Я должен только его описать, сделать необходимые
вычисления и чертежи, но мне не дают бумаги,
— Что за
чепуха? Тюремное начальство, видимо, не знает о ваших замыслах. Я все улажу,
Николай Иванович. Но мне бы хотелось поговорить с вами по делу.
— Если можно
— потом. Главное дело всей моей жизни, вернее, нескольких оставшихся дней —
завершить этот проект. Если можете — помогите! — и тогда я к вашим услугам.
—
Непременно, непременно, Николай Иванович, я сейчас же похлопочу. Желаю вам
большого успеха.
Герард
поклонился и вышел. Вскоре принесли две дести бумаги, и обрадованный Кибальчич,
накинув поверх халата одеяло, склонился над столом...
Проект
вчерне был написан далеко за полночь, и Кибальчич немедленно лег спать. Ему
хотелось встать пораньше, чтобы просмотреть и перебелить написанное до прихода
Герарда.
Уснул он
довольно быстро, продолжая думать о своем воздухоплавательном аппарате, и ему
приснился странный сон. Будто бы он с Исаевым после работы в динамитной
мастерской пили чай в кухмистерской. Было поздно, и они вдвоем сидели за
большим столом, где стоял огромный медный самовар.
— Ну, как
идет работа над летательным аппаратом? — спросил Исаев.
— Очень
медленно... не хватает времени. Вот сделал запальные свечи из прессованного
пороха, а цилиндра еще нет.
Исаев достал
из корзинки, стоявшей рядом, черную, похожую на полено пороховую свечу и
усмехнулся:
— Как же ты
говоришь, Николай, что нет цилиндра, а это разве не цилиндр? — и он кивнул на
самовар.
— Да,
похоже, однако...
Но Исаев
прыгнул на стул, сунул свечу в трубу самовара и поджег. Из трубы ударило пламя,
самовар сорвался со стола и, пробив потолок, устремился в небо...
Кибальчич
проснулся в холодном поту, весь дрожа:
«Проклятье!
Может же такое присниться...»
Он встал,
оделся и сел за бумаги.
«А между
прочим, этот приснившийся мне трехведерный самовар, если б его немного
переделать, вполне бы годился для опытного образца. Впрочем, нет, он бы быстро
расплавился — тут нужна очень прочная сталь. А по форме — похоже, очень
похоже...»
Перечитав написанное
вчера, Кибальчич решил начать описание проекта с краткого вступления, которое
бы относилось не только к тюремному начальству или правительству, но и ко всему
народу и, может быть, к потомкам. «Идея моя верна, даже многообещающа, и перед
лицом смерти я имею моральное право обратиться к тем, от кого отгорожен
каменными стенами и железными засовами».
Он посидел
несколько минут и раздумье и мелкой вязью начал писать:
«Находясь в
заключении, за несколько дней до смерти я пишу этот проект. Я верю в осуществимость
моей идеи, и эта вера поддерживает меня в моем ужасном положении.
Если же моя
идея после тщательного обсуждения учеными специалистами будет признана
исполнимой, то я буду счастлив тем, что окажу громадную услугу Родине и
человечеству. Я спокойно тогда встречу смерть, зная, что моя идея не погибнет
вместе со мной, а будет существовать среди человечества, для которого я готов
был пожертвовать своей жизнью».
Написав это,
он встал, прошелся несколько раз из угла в угол и опять взялся за перо.
Несколько
смягчив резкую критику несостоятельных опытов доктора Арендта поднять в воздух
аппарат с помощью мускульной силы, он показал невозможность взлета на крыльях
тяжелой паровой машины и громоздких электродвигателей.
«Какая же
сила применима к воздухоплаванью?» — поставил Кибальчич вопрос и тут же
ответил: — «Такой силой, по-моему, являются медленно горящие взрывчатые
вещества».
Далее
Кибальчич описал предлагаемый им снаряд, снабдив его схематическим чертежом.
На
платформе, где должны были помещаться воздухоплаватели, на прочных опорах
укреплялся большой цилиндр с суженным отверстием в нижней части. В цилиндре
должна устанавливаться прессованная пороховая свеча. От ее горения газы,
скопившиеся в цилиндре, с силой должны вырываться в нижнее отверстие и,
оказывая давление на верхнее дно цилиндра, поднимать всю установку вместе с
воздухоплавателями.
Для
остановки аппарата в полете и снижения его должны применяться свечи меньшего
диаметра, которые заменялись бы автоматически.
Для придания
прибору большей устойчивости и маневренности Кибальчич предлагал снабдить его
регуляторами вроде крыльев и небольшим горизонтально установленным реактивным
цилиндром.
Сделав
описание, чертеж и необходимые расчеты, Кибальчич добавил:
«Не один
прессованный порох может служить этой цели. Существует много медленно горящих
взрывчатых веществ. Может быть, какой-нибудь из этих составов окажется еще
удобнее прессованного пороха...
Верна или
неверна моя идея, может решить окончательно лишь опыт... Первоначальные опыты с
небольшими цилиндрами могут быть проведены даже в комнате. Насколько мне
известно, моя идея еще не была предложена никем.
Я умоляю
ученых, которые будут рассматривать мой проект, отнестись к нему как можно
серьезнее и добросовестнее и дать мне на него ответ как можно скорее».
Поставив
свою подпись, Кибальчич поднялся бледный, истомленный, словно только что взошел
на вершину снежной горы. Но глаза его горели задорным огнем: в них светилась
надежда. Это сразу же заметил пришедший в камеру защитник Герард.
—
Вижу, вы кончили свою работу?
— Да,
вот он, мой проект!
Герард взял
листы исписанной бумаги, посмотрел на чертежи и перевел взгляд на Кибальчича.
— Я восхищен
вашим мужеством, Николай Иванович. Немало мне приходилось видеть разных людей
перед казнью, но подобного не доводилось. Я буду бороться за вашу жизнь.
— Спасибо!
Но главное — проект!
— Понимаю, — с поклоном ответил
Герард. — Я ухожу, чтоб сейчас же передать его по начальству.
Суд над
«первомартовцами», которого с таким нетерпением и тревогой ждало
восьмисоттысячное население Санкт-Петербурга, начался 26 марта, ровно в 11
часов. Вместительный судебный зал с высокими окнами и массивной тяжелой мебелью
еще за час до начала огласился возбужденными голосами, шуршанием шелковых юбок,
позвякиванием шпор. Министры и высшие сановники с женами, посланники и военные
атташе, редакторы и корреспонденты самых влиятельных газет Петербурга, Парижа,
Лондона, Нью-Йорка, Берлина, знаменитые адвокаты, писатели, художники, врачи,
военные заполнили все проходы. Сотни глаз нетерпеливо и жадно смотрели на
высокий помост, где стояли судейские кресла с двуглавыми орлами, а за барьером
— тяжелые скамьи подсудимых. Здесь должна была разыграться самая сенсационная
трагедия века. Слова «террористы», «нигилисты», «анархисты», «цареубийцы» и
просто «злодеи» порхали по всему залу.
Молодцеватый
пристав с пышными усами, поднявшись на возвышение, громко выкрикнул:
— Приглашаю
встать! Суд идет!
Шестеро
сенаторов в парадных мундирах и сословные представители расселись за большим
столом, где в золоченой раме висел спешно написанный портрет нового самодержца.
Первоприсутствующий
сенатор Фукс — худенький, облысевший старик с козлиной бородкой, поднялся с
важным достоинством и слегка дребезжащим голосом объявил, что Особое
присутствие правительствующего сената начинает слушание дела о государственном
преступлении 1 марта. Он назвал состав суда, прокурора, защитников и объявил,
что подсудимый Желябов от защитника отказался.
Когда
боковая дверь распахнулась и жандармы в железных касках с дикообразными шпилями
и е шашками наголо ввели подсудимых, — все замерли. Вид «злодеев» удивил
собравшихся, в публике послышался шепот.
Но
первоприсутствующий предоставил слово обер-секретарю, и тот, чеканя каждое
слово, огласил высочайшее повеление слушать настоящее дело в Особом присутствии
правительствующего сената. Затем начался краткий опрос подсудимых. Когда
очередь дошла до Желябова, он с достоинством поднялся и громко сказал:
— Я получил
документ...
— Прежде
назовите суду ваше звание, имя и фамилию.
— Крестьянин
села Николаевки, Таврической губернии, Андрей Иванов Желябов. — И, повысив
голос: — Я получил документ, относящийся к этому делу. Я сомневаюсь в его
подлинности, так как он без нумера и вручен мне за двадцать минут до суда. А
между тем этот документ отвечает на заявление, имеющее крайне важное значение
для дела.
В зале
воцарилось молчание, женщины направили па Желябова лорнеты. Послышался шепот,
удивленные вздохи. А он, откинув назад густые, волнистые волосы, говорил
спокойно, твердо, уверенно:
— Двадцать
пятого числа я подал из крепости заявление, в котором указывал, что наше дело
не подсудно Особому присутствию сената. Русская социально-революционная партия боролась
с правительством, и Особое присутствие сената, состоящее из правительственных
чиновников, не может рассматривать это дело, как сторона заинтересованная. Я
требовал и требую народного суда, а если это невозможно — суда присяжных!
— Смотрите
каков! — негромко сказала дама в мехах, сидящая рядом со стариком принцем
Ольденбургским. — Он хочет, чтоб их оправдали, как Веру Засулич.
— Да-с, не
глуп, не глуп, — прошамкал принц. — Однако как же вывернутся судьи?
Но у судей,
на целый час задержавших заседание, уже было готово Определение Особого
присутствия сената со ссылкой на высочайшее повеление. Обер-секретарь тотчас
огласил его.
Желябов
принужден был сесть, но он добился своего: зал был наэлектризован. Иностранные
корреспонденты быстро записывали происходящее, все лорнеты и взоры были
устремлены на Желябова. Даже сидящий в стороне на маленьком стульчике художник
Константин Маковский, напряженно водя карандашом, пытался схватить его
неуловимые черты.
— Да-с; а
дело-то обещает быть скандальным, — шепнул сенатор Пухов присяжному поверенному
Верховскому. — Смотрите, какую шпильку подпустил Желябов присутствию.
— Вот
потому-то я и отказался от участия в деле, — сказал Верховский. — Тут не может
быть объективности... А за судом следит весь мир...
— Тише,
тише, кажется, начинается главное.
По
приказанию первоприсутствующего поднялся оберсекретарь и стал читать
обвинительный акт. Зал притих — всем хотелось знать подробности столь
нашумевшего дела.
Обвинительный
акт был написан сухим казенным языком, но в нем довольно последовательно и
подробно излагались факты подпольной деятельности «тайного сообщества»,
освещались обстоятельства многих покушений и, наконец, обстоятельно
анализировалось последнее из них, приведшее к смерти царя.
И хотя
чтение обвинительного акта продолжалось больше двух часов, никто не вышел из
зала.
Затем был
оглашен дополнительный обвинительный акт о предании суду Кибальчича, и
первоприсутствующий Фукс перешел к опросу обвиняемых.
Первым был
вызван Рысаков. Одутловатый, с потупленным взором, он говорил тихо, невнятно,
путано. Все почувствовали, что Рысаков был смущен и растерян своим
предательством. Отрицая свою принадлежность к партии «Народная воля», он
пытался объяснить участие в терроре случайностью; сваливал вину на Желябова и
Перовскую и, в силу сделанных ранее признаний, указывал на Кибальчича,
Михайлова, Гельфман.
Его
показания и раскаяние не вызвали в зале ни сочувствия, ни сожаления.
Лохматый
увалень Михайлов не был смущен сотнями смотрящих на него глаз, грозными
генералами и министрами, сидящими в первых рядах. Он говорил просто, но связно.
Признав себя членом партии «Народная воля», Михайлов сказал, что он был членом
боевой рабочей дружины и боролся за освобождение рабочих, за улучшение их
жизни.
— Что же
делала ваша дружина? — спросил первоприсутствующий.
— Охраняла
сходки и собрания, уничтожала шпионов. А в террористах я не был и участия в
покушении на царя не принимал...
— Эти
оба — простаки! — опять зашептал старый сенатор в ухо Верховскому. — Они лишь
исполнители. Подождем Желябова — тот, наверное, скажет.
— Да,
послушаем его и — обедать! — согласился Верховский.
Желябов
ждал, что сейчас вызовут его, и уже мысленно подготовил речь, но Фукс, словно
догадавшись об этом, объявил Гельфман.
Некрасивая,
с крупными чертами и бурыми пятнами на лице, она неловко шагнула к барьеру.
— Боже мой!
Рядом с красавцем Желябовым — такая дурнушка! — вздохнула дама за спиной
Верховского. Гельфман почувствовала, что симпатии публики не на ее стороне, и
начала сбивчиво, невнятно. В зале задвигались, зашептались. Первоприсутствующий
позвонил в колокольчик.
Стало тише.
Гельфман овладела собой, заговорила уверенней:
— Я была
членом партии «Народная воля» и хозяйкой конспиративной квартиры, но не
участвовала в террористической борьбе. Я знаю Рысакова и других, но ни разу не
видела на конспиративной квартире Михайлова...
— Ну,
видимо, сейчас Желябов, — нагнулся к сенатору Верховский.
— Подсудимый
Кибальчич! — объявил Фукс.
Стройный, в
темном костюме с белым стоячим воротником, подпиравшим аккуратно постриженную
бородку, Кибальчич совсем не походил на арестанта и тем более на «злодея». Это
заметили все.
— Техник!
Техник! — стали передавать по рядам.
Кибальчич
заговорил ровным, задушевным и мягким, но всюду слышным голосом:
— Я не могу
говорить о себе, не касаясь партии «Народная воля», в которой имел честь
состоять. — Эти первые слова, сказанные с большим достоинством и убежденностью,
заставили всех прислушаться.
Кибальчич,
воспользовавшись этим, стал рассказывать о возникновении «Народной воли» и о
том, что заставило ее перейти от мирной пропаганды к активной политической
борьбе, к террору.
— Я раньше
сочувствовал народникам, и если б не арест, очевидно, ушел бы в народ и был бы
до сих пор там. Ту изобретательность, которую я проявил по отношению к
метательным снарядам, я, конечно, употребил бы на изучение кустарного
производства, на улучшение способом обработки земли, на создание сельскохозяйственных
орудий...
Видя
обострение борьбы правительства с партией, видя жестокие меры подавления
свободомыслия, я решился стать на защиту партии, предложив для этого свои
технические знания. Я перечитал все, что мог достать на русском, французском,
немецком, английском языках о взрывчатых веществах, многое узнал и домыслил.
Вместе с другими лицами я изготовлял динамит, делал расчеты, изобрел и
изготовил метательные снаряды и был непрямым, но косвенным участником всех
покушений на царя.
В зале
послышались вздохи, шепот.
Знали ли вы,
для какой цели предназначались изготовляемые вами динамит и снаряды? — спросил
первоприсутствующий, проникшийся к Кибальчичу уважением и симпатией.
— Да,
конечно, это не могло не быть мне известно. Я знал и не мог не знать, — твердо
сказал Кибальчич.
— Вы
видите, я не умиляю своей вины и ничего не пытаюсь скрыть. Я был на опытах по
опробованию снарядов, как утверждал Рысаков, и читал лекции метальщикам, но я
считаю нужным заявить здесь, что той личности, которая называется Тимофеем
Михайловым, не было ни на опытах, ни на чтении этих лекций. Вообще я его ни
разу не видел в квартире Гельфман.
— Вот это
фунт! — шепнул сенатор Верховскому, — неужели Рысаков заврался?
— Очень
возможно. Кибальчич говорил правдиво и очень умно.
— Вот то-то
и оно. Вот когда они начинают себя показывать.
Первоприсутствующий
вызвал Перовскую.
Накануне
суда Софье Перовской разрешили свидание с матерью. Мать рассказала, что по
Петербургу ходят порочащие революционеров слухи: их называют «убийцами»,
«извергами», «злодеями».
— Очень
прошу тебя, Сонечка, хоть внешне предстать прилично. Я привезла тебе твое
любимое черное платье и новые брюссельские кружева, их сейчас достать в
Петербурге очень трудно, но я все-таки достала. Не отказывай мне хоть в этом,
Софья
обещала и исполнила свое слово. Она вышла к барьеру изящная, гордая. Черное
облегающее платье, отделанное ажурными кружевами, скрадывало бледность ее лица.
Пышные волосы, забранные в пучок, делали ее выше ростом, стройней.
Как только
Перовская вышла к барьеру, в задних рядах многие поднялись, женщины вооружились
лорнетами, по залу пролетел шепот удивления:
— Скажите,
правда ли, что она дочь петербургского губернатора?
— Да, да,
дочка графа Перовского.
—
Невероятно! Дочка самого губернатора — и цареубийца.
— А она
недурна-с...
— Но главное
— держится как!..
— Да-с,
очень мила...
— Не могу
поверить, чтоб такая скромная девушка и была замешана...
Первоприсутствующему
пришлось позвонить:
— Ввиду
вашего признания я приглашаю вас изложить подробнее ваше фактическое участие
как во взрыве царского поезда под Москвой, так и в преступлении 1 марта.
Перовская
гордо приподняла голову. В ее миловидном, по-детски округлом лице с ласковыми
голубыми глазами появилось выражение сосредоточенности, непреклонности:
— Я могу
только повторить свои ранние показания. Я признаю себя членом партии «Народная
воля» и агентом Исполнительного комитета, волю которого выполняла.
В дополнение
к словам моего товарища Николая Кибальчича я замечу только одно: партия
«Народная воля» отнюдь не считает возможным навязывать какие бы то ни было
учреждения или общественные формы народу и обществу и полагает, что народ и
общество рано или поздно примут эти взгляды и осуществят их в жизни. Что
касается фактической стороны, то я действительно принимала участие в обоих
покушениях, и 1 марта, заменив арестованного Желябова, руководила метальщиками.
А когда узнала, что царь не поехал по Малой Садовой, вывела их на
Екатерининский канал, где и было совершено возмездие.
Зал замер.
Все, кто с удивлением, кто с восторгом, кто с ненавистью, смотрели на маленькую
гордую женщину.
Софья увидела
злые глазки прокурора Муравьева. «Он, безусловно, потребует для меня смертной
казни. А ведь когда-то мы вместе резвились, играли, бегали...» С презрением
посмотрев на самодовольное, надменное лицо прокурора, она заключила:
— Я хочу еще
заявить, что Михайлов и Гельфман никакого участия в террористической борьбе не
принимали.
Первоприсутствующий
понял, что симпатии зала на стороне Перовской, и, увидев, что министр юстиции
Набоков недовольно хмурится, объявил:
— У суда
вопросов больше нет. Садитесь.
Перовская,
провожаемая громким шепотом зала, села на свое место.
— Н-да-с,
теперь я поверил, что эта женщина могла руководить покушением, — потянулся
Верховский к сенатору. — На вид — ребенок, а характер железный!
— Подсудимый
Желябов! — выкрикнул первоприсутствующий.
Желябов
поднялся прямой и статный, кивком головы откинул с высокого лба длинные,
волнистые волосы, решительно шагнул к барьеру. Он видел, как вытянулись шеи
сановников, как старики приложили руки к ушам, чтоб лучше слышать, как замерли дамы,
направив на него лорнеты.
— Я признаю
себя членом партии «Народная воля» и агентом Исполнительного комитета, — громко
и властно заговорил Желябов, — и эта принадлежность является следствием моих
убеждений.
Я долго был
в народе, но оставил деревню, так как понял, что главный враг партии — власти!
— Позвольте!
Да кто же тут судит? — придвинулся сенатор к Верховскому. — Он так говорит,
будто он судья, а мы, мы все подсудимые.
Первоприсутствующий
зазвонил в колокольчик.
— Я должен
предупредить вас, Желябов, что я не могу допустить подобных выражений.
—- Но вы же
допускаете подобные и даже более резкие выражения в наш адрес. Вы же в
официальном документе — в обвинительном акте — утверждаете, что все подсудимые
объединились в преступное «сообщество». А я считаю своим долгом заявить, что
никакого сообщества здесь нет и быть не могло. Народно-революционная партия и
ее Исполнительный комитет, как и их представители, ничего общего не имеют с
выдуманным вами «сообществом».
— Позвольте,
я призываю вас говорить о существе дела, — прервал первоприсутствующий.
Желябов
откашлялся и продолжал с тем же воодушевлением:
— Так как
убеждения партии, ее цели и средства достаточно подробно изложены моими
товарищами Кибальчичем и Перовской, то я остановлюсь главным образом на
организации.
— Я должен
предупредить, — опять прервал первоприсутствующий, — я должен предупредить, что
суд не интересуют идеи и теории партии, и я прошу говорить по существу
предъявленных вам обвинений.
— Хорошо. Я
несколько раз участвовал в подобных предприятиях и заслужил доверие центра —
Исполнительного комитета. Мне было поручено руководство метальщиками.
Изъявивших желание идти на самопожертвование было сорок семь человек.
Зал гулко
ахнул.
Сенатор
Пухов схватил за руку Верховского:
— Вы
слышали? Сорок семь! А изловили двоих, да один убит. Выходит, сорок четыре
гуляют с бомбами, а может, сидят здесь...
Первоприсутствующий
схватил колокольчик... Желябов говорил долго и страстно, не обращая внимания на
частые звонки и окрики первоприсутствующего.
— Черт знает
что подумают иностранцы, — недовольно зашептались в первых рядах. — Желябов
превращает суд в посмешище...
Но Желябов
уже заканчивал.
— Вы судите
нас, как преступников и злодеев, по мы не преступники, а борцы за дело народа.
У вас власть и сила. Вы можете засудить нас и повесить. Но запугать тех, кто на
свободе, — вам не удастся. Они будут продолжать борьбу. Вы можете нас повесить,
но мы не дрогнем перед виселицей. Мы гордо умрем с верой в победу. И народ вам
не простит нашей смерти. Не простит! А последнее слово в истории — всегда за
народом!
Желябов
взглянул на собравшихся. Все молчали, словно окаменели.
Первоприсутствующий
поспешил закрыть заседание.
Подсудимые
уходили с гордо поднятыми головами.
27 и 28 марта судебный процесс
продолжался, а 29 днем в городе распространились слухи, что в 6 часов утра всем
шестерым вынесен смертный приговор.
Стрешнев,
узнав об этом, поспешил к Лизе и снова застал ее в слезах — она уже знала.
— Сережа,
умоляю тебя, — сквозь слезы сказала Лиза, — поезжай к Верховским, может,
узнаешь какие-нибудь подробности. Может, еще не потеряна надежда на
помилование?
— Сегодня у
меня не намечено занятий.
— Неважно.
Поезжай просто так... придумай что-нибудь... тебя не выгонят.
— Хорошо, я,
пожалуй, поеду...
Когда
Стрешнев пошел к Верховским, хозяева и гости уже сидели за столом. О нем
доложили.
— Вот новый
учебник, — смущенно заговорил Стрешнев, подавая книжку вышедшей к нему Алисе
Сергеевне, — прошу вас передать это Машеньке.
— Вначале
раздевайтесь, Сергей Андреич, и за стол, а потом поговорим...
Он вошел в
столовую смущенно, отвесил общий поклон. К счастью, за столом были старые
знакомые: сенатор Пухов и присяжный поверенный Герард. Появление его не вызвало
неловкости.
Стрешнев
скромно принялся за еду и навострил уши.
— Да-с,
господа, присутствие заседало всю ночь, и только в шесть двадцать утра был
оглашен приговор, — продолжал старый сенатор.
— Зачем же
такая спешка? Разве нельзя было подождать до понедельника? — спросила хозяйка.
— Так желал
государь. Вам рассказывали, что заявил Желябов?
— Будто бы
сорок четыре бомбометателя остались на свободе?
— Вот
именно! Государь страшно напуган. Двадцать седьмого, в большой тайне от всех,
он выехал в Гатчину. Говорят, дворец оцеплен войсками и полицией.
— Да-с,
дела, — вздохнул Верховский. — А все-таки мне жаль этих людей.
— Представьте,
даже я проникся к ним э... некоторым уважением, — забасил старый сенатор.—
Желябов — это умница и замечательный оратор. Наш главный обвинитель
Муравьев выглядел пред ним как щенок.
— Это так,
но карьеру он сделал! — заметил Верховский. — Теперь пойдет в гору.
— Я,
господа, очень опечален судьбой своего подзащитного, — заговорил Герард, — это
удивительный человек. Светлый и блестящий ум.
— А как же с
его проектом?
— Передан по
начальству... а более ничего не знаю. В последнем своем слове Кибальчич
обратился к суду... Да вот, у меня записано... — Герард достал блокнот: — «Я
написал проект воздухоплавательного аппарата. Я полагаю, что этот аппарат
вполне осуществим... Так как, вероятно, я уже не буду иметь возможности
выслушать взгляды экспертов на этот проект и вообще не буду иметь возможности
следить за его судьбою, и, возможно, предупредить такую случайность, что
кто-нибудь воспользуется им, то я теперь публично заявляю, что проект и эскиз к
нему переданы моим защитником, господином Герардом, по начальству».
Сидевший
скромно в углу Стрешнев вдруг задрожал и, уронив голову на стол, глухо зарыдал.
— Сергей
Андреич, голубчик, что с вами? — поспешила к нему хозяйка.
— Извините,
Алиса Сергеевна, нервы... Извините, господа, я выйду...
Стрешнев
поднялся и, поклонившись всем, быстро вышел, вздрагивая от приглушенных
рыданий.
Алиса
Сергеевна, сделав предостерегающий знак Герарду и мужу, вышла в переднюю.
Стрешнев уже оделся.
— Сергей
Андреич, голубчик, что же с вами? Вы нездоровы?
— Нет, нет,
ничего... Просто, Алиса Сергеевна, мне так стыдно. Николай Кибальчич мой
гимназический товарищ. Он был лучшим учеником и самым чутким из друзей...
Правда, я не видел его много лет и не знал. И вдруг... ужасно, ужасно! Вы
извините великодушно. Не было сил...
— Полно,
Сергей Андреич. Я сразу догадалась, что Кибальчич дорог вам. И очень
сочувствую. Приходите завтра. А может быть, остались бы, успокоились...
— Благодарю
вас, Алиса Сергеевна, сейчас не в силах... Прощайте.
Стрешнев поклонился и вышел.
Были
сумерки, когда огромный город начинала окутывать дремота, тоска
становилась непереносимой, и Лиза ходила на набережную, откуда была видна Петропавловская
крепость. И хотя здесь ее разделяли с Кибальчичем заснеженная ширь реки и
хмурые гранитные стены, Лизе думалось, что теперь она ближе к любимому, и это
со успокаивало.
Последнее
время, пока Кибальчич был на свободе, она старалась меньше думать о нем,
пыталась заглушить свои чувства и больше внимания оказывала Стрешневу. Под
влиянием родителей она даже стала свыкаться с мыслью, что Стрешнев — ее судьба.
Но как
только страшное известие о Кибальчиче дошло до ее сознания, в Лизе встрепенулись,
воскресли, обострились прежние чувства. Она даже хотела объявить себя невестой
Кибальчича и добиваться свидания с ним. Лишь случайно услышанные от отца слова:
«сидят в одиночных, к ним никого на пушечный выстрел не подпускают...» —
удержали ее от опасного шага.
«Почему,
почему тогда я не нашла Николая, не попыталась объясниться? Может, он изменил
бы свое решение. А если б мы были вместе, возможно, и не случилось бы этого
страшного несчастья. Я бы спрятала его у себя. Мы бы уехали, скрылись...»
Лиза остановилась
у гранитного парапета, замерла. Вдалеке, на фоне желтовато-тусклого неба,
темной зубчатой полосой с острым копьем собора выгравировался мрачный силуэт
Петропавловской крепости.
Сердце Лизы
сжалось от боли и бессилья: «Николай и его храбрые друзья томятся тут в
каменных норах. Это понятно — в крепость всегда заключали лучших людей России.
Здесь пытали Радищева, здесь мучили декабристов... В этих мрачных казематах
сидели Достоевский, Чернышевский, Писарев... Но почему сюда, за эти гранитные
стены, привезли хоронить казненного революционерами царя?.. Разве ему тут
место?.. Нет, нет, не то... Какое мне дело до царя? Впрочем, нет!.. Неужели
казнь одного деспота ничему не научит другого? Неужели новый царь не
испугается... не откажется от новых казней?..»
Вдалеке
что-то грохнуло, послышались глухие удары, похожие па звуки катящихся бревен.
Лиза вздрогнула, прислушалась. Опять повторились удары, но более частые,
похожие на стук топора. Лиза взглянула на Иоанновский равелин и догадалась:
«Строят виселицы... Значит, казнь неизбежна...»
Стало трудно
дышать, что-то сдавило горло, холодом сковало тело. Лиза взглянула па крепость,
но ничего не увидела из-за нахлынувших слез...
Во вторник
вечером, когда присяжный поверенный Верховский осматривал перед зеркалом новый
сюртук, собираясь в клуб, в передней раздался звонок, а затем знакомый
рокочущий басок адвоката Герарда.
— А,
Владимир Николаевич! — выходя из комнат, радостно воскликнул Верховский. —
Очень, очень кстати. Надеюсь, вы не откажетесь немного встряхнуться, проехаться
на Большую Морскую и сыграть на бильярде?
— Рад бы
всей душой, Владимир Станиславович, да ведь я к вам посоветоваться по делу...
Если полчасика уделите — с радостью провожу вас.
— Ради бога,
Владимир Николаевич, я совсем не тороплюсь. Пожалуйста, раздевайтесь...
Верховский
взял гостя под руку и провел в свой просторный и стильный кабинет. Они уселись
на мягком кожаном диване, закурили сигары.
— Что же вас
привело ко мне, Владимир Николаевич? — спросил Верховский, изучающе рассматривая
озабоченное, усталое лицо гостя с покрасневшими, выпуклыми глазами. — Наверное,
все беспокоитесь о своем подзащитном?
— Вы
угадали, Владимир Станиславович, — глухо зарокотал Герард. — Да и как же не
беспокоиться, ведь уж на Семеновском плацу строят эшафот.
— Страшно
подумать, Владимир Николаевич, но вы сделали все, что могли. Ваша речь была
самой смелой и самой лучшей из защитительных речей. Это отмечают все газеты.
Ваша совесть чиста.
— Нет, не
могу согласиться, дорогой коллега. Я ведь знал заранее, что никакие речи
подсудимым помочь не могут, что все было предрешено. Правда, я, признаться,
рассчитывал на общественное мнение...
— Это мнение
всецело на вашей стороне и на стороне осужденных. Я получил депешу из Парижа.
Брат сообщает, что вашу речь перепечатали многие газеты. Он даст понять, что
Париж возмущен смертным приговором.
— А я
получил телеграмму и письмо из Берлина. Письмо, правда, старое, но оно
проливает свет...
— Любопытно.
Что же в Берлине? — откинувшись на подушку, спросил Верховский.
— А вот что.
Телеграмму об открытии мины на Малой Садовой в Берлине получили с искажениями.
Будто бы она была обнаружена на пути из Аничкова дворца. Там поняли так, что
готовилось покушение на нового императора.
— Забавно...
И что же?
— В Берлине
смертельно перепугались. Наследник германского престола принц Карл, граф
Мольтке и барон Мантейфель отложили свою поездку в Петербург. На берлинской
бирже началась паника. Курс русских ценных бумаг стал падать катастрофически.
— Неужели?
— Вот
именно! Ротшильдская группа пыталась предотвратить падение курса русских бумаг,
а потом и сама бросилась продавать наши кредитные билеты.
— Это же
предательство! — закричал Верховский.
— Это деньги!
— повысил голос Герард.
— И этим
сказано все!.. Царской казне пришлось выбросить на рынок семьсот пятьдесят
тысяч полуимпериалов — весь золотой запас таможенного фонда, чтоб заткнуть
берешь. А это около шести миллионов рублей.
— Что же
теперь? Как?
— Говорят,
паника охватила все биржи Европы.
— Скверно.
Очень скверно! — Верховский потушил сигару и стал ходить по кабинету.
— Новое царствование начинается прескверно.
— Царю
следовало бы считаться с общественным мнением мира.
— А он, к
сожалению, считается лишь с этим мракобесом Победоносцевым.
— Да, я
слышал, что император попал под его влияние, — кивнул Герард. — Помимо смены
градоначальника упразднены и уволены министры Маков, Сабуров, князь
Ливен... И сам Лорис, говорят, ходит под страхом увольнения.
— Потому-то
Лорис и свирепствует. Он хочет расправой с террористами спасти себя.
—
Безусловно, но общество противится. Вы слышали о речи профессора Соловьева?
— Мельком...
Вы знаете подробности?
— Как же не
знать! Это событие! Философ и поэт Владимир Соловьев, сын знаменитого историка,
произнес блестящую речь в зале Кредитного общества. Он сказал, что если царь
действительно чувствует свою связь с народом, если он христианин, то должен
простить осужденных. Иначе народ от него отвернется.
— Неужели
так и сказал?
— Да, почти
так. Очень смело! Все горячо аплодировали, но, говорят, власти лишают его
кафедры.
— Это у нас
не долго, — усмехнулся Верховский.
— Мне,
видимо, тоже скоро запретят выступать по политическим делам. Я ведь задумал
собрать подписи ученых под петицией в защиту Кибальчича. Собираюсь ехать к
Менделееву.
— Вот как! —
удивился Верховский. — Это благородно, Владимир Николаевич, но совершенно
бессмысленно.
— Отчего же?
Ведь я хочу хлопотать, чтоб ему сохранили жизнь и дали возможность работать в
крепости, изобретать. Ведь он может сделать великие открытия.
— Если б
Кибальчич покушался не на царя — могли бы простить, а тут престиж! Божий
помазанник... И есть закон о священной особе... вы знаете... Я решительно не
советую. Ему не поможете, а себе испортите и карьеру и всю жизнь. Вы и так,
видимо, уже взяты на заметку. Да и ученых подвести можете.
— Ах, как
больно это слышать! — вздохнул Герард.
— Что
поделаешь, дорогой друг, мы живем в жестокое время.
— Если
говорить с точки зрения международных законов, — подумав, заговорил Герард, —
то следует помиловать всех! Ну давайте посмотрим как юристы. Рысаков, хотя и
бросил бомбу, но даже не ранил царя. К тому же ему нет двадцати, а
несовершеннолетних казнить нельзя.
— Это верно!
— согласился Верховский. — Гельфман, Михайлов, и Кибальчич, и Желябов вообще не
участвовали в покушении и не могут считаться убийцами. Перовская лишь
расставляла людей, но не бросала бомбу. К тому же она женщина и дворянка — ее
казнить можно лишь по указанию царя. Виновен и подлежит казни лишь тот
неопознанный террорист, что убил царя. Но он погиб и, следовательно, уже
наказан...
— Законы —
законами, а царь — царем! — глубоко вздохнул Верховский. — Если не хотите
погубить себя, послушайтесь моего совета. Я говорю вам это, как друг.
Сразу после
суда приговоренных к смерти перевезли в дом предварительного заключения и
заперли в камерах смертников. Всем им был предоставлен, суточный срок для
подачи просьб о помиловании на высочайшее имя. Желябов и Перовская отвергли это
предложение, а Рысаков и Михайлов написали «просьбы». Геся Гельфман просила
отсрочить ее казнь ввиду беременности. Кибальчич решительно отказался просить о
помиловании, сказал, что у него есть другая просьба, и попросил бумаги и
чернил. «Надо поучтивей, — подумал он, — иначе не будут читать». И перо четко
вывело: «Его сиятельству господину министру внутренних дел. По распоряжению
Вашего сиятельства, мой проект воздухоплавательного аппарата передан на
рассмотрение технического комитета. (Так мне сказали.) Не можете ли, Ваше
сиятельство, сделать распоряжение о дозволении иметь мне свидание с кем-либо из
членов комитета по поводу этого проекта не позже завтрашнего утра или, по
крайней мере, получить письменный ответ экспертизы, рассматривавшей мой проект,
тоже не позже завтрашнего дня...»
Просьба
Гельфман после проведения обследования была уважена, а Рысаков, Михайлов и
Кибальчич не получили никакого ответа...
По
Петербургу поползли зловещие слухи, что перед казнью Желябова и других
осужденных будут пытать, чтоб вырвать у них признания о тех террористах,
которые остались на свободе. Говорили, что будто бы в ночь на 1 апреля на
Шпалерную к дому предварительного заключения из тюремного замка подъехали три
черные повозки. Из них вышли люди с ящиками, в которых были спрятаны орудия
пыток. Будто бы вся коридорная охрана у камер смертников была снята и оттуда
всю ночь доносились приглушенные стоны.
Никаких
официальных опровержений этих слухов в газетах не появлялось...
Подробности
убийства Александра II и слухи о предстоящей казни народовольцев продолжали
волновать мир. В Швейцарии русский революционер князь Кропоткин, в Париже
Виктор Гюго и Тургенев возвысили свои голоса в защиту осужденных на казнь.
Еще задолго
до суда в Ясной Поляне заволновался Лев Толстой. Три раза он перебеливал письмо
Александру III, убеждая его последовать учению Христа и простить цареубийц.
;3пая, что молодой самодержец попал под влияние обер-прокурора синода, Толстой
через тульского губернатора Страхова обратился к нему с просьбой передать
письмо в собственные руки государя. Но Победоносцев телеграммой ответил, что
отказывается исполнить просьбу Толстого.
Узнав об
этом, Толстой целую ночь провел без сна и утром решил послать письмо через Страхова
профессору Бестужеву-Рюмину, прося его передать письмо великому князю Сергею
Александровичу и умолять того о передаче письма государю. В тот же день,
несмотря па распутицу, письмо было отвезено Страхову в Тулу. В сопроводительной
записке Толстой писал:
«Победоносцев
ужасен. Дай бог, чтобы он не отвечал мне, чтобы мне не было искушения выразить
ему мой ужас и отвращение перед ним. Не могу писать о постороннем (то ость
творить), пока не решено то страшное дело, которое висит над нами всеми...»
Получив
письмо Толстого, Страхов немедля переслал его в Петербург. Но Победоносцев был
хитрой и проницательной бестией. Еще до того как письмо Толстого было получено
в Петербурге, он отправил в Гатчину с надежным курьером свое письмо. На
конверте славянской вязью было напечатано: «Обер-прокурор святейшего
правительствующего синода». Письма с этим штампом немедленно передавались
царю...
Александр
III в этот день был не в духе. Погода испортилась; и даже в сад, окруженный
войсками, выйти было нельзя. Из Петербурга не было новых вестей о поимка
террористов. Из-за границы шли бесконечные протесты против казни. Все
тревожило. Все беспокоило. Да еще, как назло, болели зубы.
Царь достал
из потайного шкафа коньяк, хватил две рюмки и только после этого распечатал
письмо Победоносцева:
«Государь!
Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились
в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от
смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут
представить Вашему величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию
преступников. Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячу раз — пет! Этого быть
не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили
убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля требует
мщения и громко ропщет, что оно замедляется.
Если бы это
могло случиться, верьте мне, государь, это будет принято за грех великий и
поколеблет сердца всех Ваших подданных... В эту минуту все жаждут возмездия.
Тот из этих злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас же строить новые ковы.
Ради бога, Ваше величество, да не проникнет в сердце Вам голос лести и
мечтательности...»
Царь, не
дочитав письма, вскочил, громко топая, пробежался по кабинету и, снова сев за
стол, начертил на письме Победоносцева:
«Будьте
спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеют прийти никто, и что все
шестеро будут повешены, за это я ручаюсь».
Конспиративная
квартира у Вознесенского моста, где жили Исаев и Вера Фигнер, была известна
лишь членам Исполнительного комитета, куда они собирались для совещаний. Из
агентов комитета о ней знали только Кибальчич, Грачевский да Ивановская. Это
вселяло уверенность, что предатели, опознающие на улицах революционеров, не могут
указать ее. Члены Исполнительного комитета чувствовали себя здесь относительно
безопасно. Поэтому сюда было свезено почти все имущество партии из квартиры
Перовской и Желябова, из динамитной мастерской, оставленной после 1 марта, и
паспортные документы, штампы и печати от Фроленко, который был арестован 17
марта на квартире Кибальчича, попав там в засаду.
Тайная
квартира у Вознесенского моста была теперь штабом Исполнительного комитета.
Однако обескровленный последними арестами Исполнительный комитет теперь не был
в состоянии продолжать активную террористическую борьбу, том более что по
улицам города разъезжали и ходили предатели, знавшие в глаза многих из
уцелевших революционеров. Было решено центр «Народной воли» перевести в Москву.
Но Петербург
бурлил... Убийство Александра II и судебный процесс над «первомартовцами»
вызвали стихийную попытку революционного порыва среди молодежи, и Комитету
предлагали свои услуги сотни горячих голов. Это заставляло не торопиться с
отъездом: подбирать, накапливать свежие силы. Но первого апреля пропал Исаев.
Его ждали к обеду, но он не вернулся и к ужину...
Вера Фигнер
дожидалась прихода Корбы, чтоб через нее известить товарищей о новой беде.
Неожиданно пришел Грачевский. Он был взволнован и растерян:
— Вера
Николаевна, полиция схватила кого-то из наших. В градоначальстве его поставили
на стол и вызывают дворников со всего Петербурга, хотят установить личность.
— Как вы
узнали?
— Говорил с
нашим дворником, он уже побывал там. Рассказывает, что арестованный худенький,
молодой с пышной шевелюрой. Я прибежал узнать, где Гриша Исаев?
Это он! Это
его схватили, — побледнев, сказала Фигнер. — Только он может вынести такое
издевательство и не назвать себя, чтоб не выдать квартиры.
— Ах, боже
мой, какая беда. Но ведь надо же что-то делать. Ваших дворников могут вызвать
каждую минуту.
— Ночью едва
ли их вызовут, но с утра нужно освобождать квартиру и уходить.
— Я
предлагаю уехать немедленно и готов сделать все, что нужно.
— Нет,
Михаил Федорович, выезд в ночное время вызовет подозрения, нас могут
схватить... Лучше дайте знать Суханову, пусть он с утра примет меры, Грачевский
согласился и, пожелав благополучия, ушел...
На другой
день Суханов с двумя морскими офицерами увез чемоданы с имуществом «Народной
воли», и вечером
Ивановская с
Людочкой забрали коробки с важными бумагами. Квартира была очищена раньше, чем
в нее вломились жандармы,
Ночь перед
казнью. Черная, морозная, глухая. Тюрьма как вымерла: ни звука, ни шороха.
Стража застыла у железных дверей. Тюремщикам тоже страшно: ведь утром —
казнь!..
Камеры
смертников отделены одна от другой, чтоб приговоренные не могли
перестукиваться. Вместо волчков — квадратные окошки — можно просунуть руку. Это
для того, чтоб лучше видеть и слышать, что делают смертники.
Все они
ведут себя по-разному.
Рысаков
мечется, почти бегом снует из угла в угол.
Его мучит
вопрос: почему пет ответа на просьбу о помиловании. «Ведь обещали... Сам
Лорис-Меликов дал честное благородное слово. Неужели обманут?.. Ведь дал слово
Дворянина, что всех простят... А я, я поверил... Эх. если б знал... если бы...»
Рысаков
ударил себя по щеке, еще раз и бросился на кровать, зарыдал...
Минут через
пять дверь открылась — вошел бородатый священник с крестом. Рысаков услышал,
поднялся, стал истово креститься... Потом долго жаловался священнику,
исповедовался и «приобщился святых тайн...»
Михайлов был
очень подавлен и обрадовался священнику, но в разговоре с ним был сдержан. А
после, несколько успокоенный, сел писать письмо родным...
Желябов и
Перовская решительно отказались принять священника. Каждый из них был поглощен
мыслями.
Желябов
казался спокойным. Его не оставляла мысль, что народовольцы должны отбить их по
пути на Семеновский плац. «Кинут две-три бомбы — и все разбегутся. А если еще
устроят стрельбу, мы сразу смешаемся с толпой и будем спасены...»
Желябов ждал
освобождения еще во время суда. Он верил в Суханова и в созданную им военную
группу. И хотя Перовская на суде успела Желябову шепнуть, что партия уже не
способна к активной борьбе, — Желябов верил, что Исполнительный комитет
оправится от потрясения и, выждав момент, проявит решимость...
Перовская
уже ни во что не верила и мысленно готовила себя к смерти. После вынесения
приговора ей разрешили написать матери, и все эти дни она ждала свидания. Более
всего ей было жаль мать, которой она принесла столько страдания и муки.
«Бедная, бедная мама! Прости меня, прости и прощай навсегда».
Эту фразу
она повторила несколько раз, потом подошла к столу и с нее начала прощальное
письмо.
Написав и
отдав надзирателю письмо, Софья стала думать о Желябове. «Милый, наконец-то мы
вместе. О, каким героем ты был на суде! Я смотрела на публику и видела
восхищение на лицах наших врагов... Завтра мы увидимся снова и простимся
навсегда. Мне не страшно, а даже радостно и гордо умереть вместе с тобой.
Умереть за дело, которое переживет нас и победит!»
Перовская
походила по камере часов до 11 и спокойно легла спать.
Кибальчич,
приняв священника, долго дискутировал с ним о боге, о потусторонней жизни, о
звездных мирах, но от исповеди и причастия отказался.
Оставшись в
камере один, он долго ходил из угла в угол, обдумывая пережитое, а потом сел за
письмо брату.
Ему
вспомнились стихи Квятковского, присланные из крепости перед казнью и тоже
обращенные к брату:
Милый
брат, я умираю,
Но
спокоен я душою;
И тебя
благословляю:
Шествуй
тою же стезею.
«Брат
Квятковского был в то время на каторге, а мой теперь в Петербурге. Сказали, что
он приехал, но свидания не добился... Какая жестокость... даже Софье Перовской
не разрешили проститься с матерью...»
Написав
письмо брату, Кибальчич опять стал ходить и думать. Более всего волновал его
проект.
«Вдруг ученые
уже написали свое заключение, и оно — положительно. Может быть, они послали
письмо царю и просят меня простить, чтоб осуществить постройку аппарата? Может
быть, уже выступили газеты и царь принужден... Что, если завтра войдут и
объявят: вам вышло помилование!..»
Кибальчич
вздрогнул от этой мысли.
«Что за
нелепость приходит в голову? Да и мог ли бы я, когда везут на казнь товарищей,
воспользоваться этой жалкой амнистией? Нет, лучше умереть с поднятой головой,
чем жить со склоненной!..»
Кибальчич
опять стал ходить но камере.
«Пусть
смерть, лишь бы не погибло наше общее дело и мой проект... Ведь могут
перехватить мысль... И где-нибудь за границей предложат то же самое. Предложат
и осуществят... Люди станут вздыматься в облака, перелетать из города в город
и, может, из одной страны в другую... Все может быть, но меня уже не будет...»
Кибальчич
подошел к окну, взглянул на звезды, задумался. И опять ему вспомнились стихи,
которые слышал на новогодней вечеринке:
В бездонном
пространстве вселенной,
Где плещет
звезда за звездой,
Несутся
стезей неизменной
Планеты во
мгле мировой.
Им прочно
сомкнула орбиты
Работа
таинственных сил,
И газовой
дымкой обвиты
Поверхности
дивных светил.
Им властно
дала бесконечность
Веление
жизни: живи!
И жизнь
переносится в вечность
Великою
силой любви.
«Да, жизнь
переносится в вечность!.. Может, и моя жизнь перешла бы в вечность, и потомки
наши, усовершенствовав мой аппарат, взлетели бы в звездные миры... Но, увы! Я
ничего не ведаю. Где же, где мой проект?..» Кибальчич отошел от окна и опять
стал ходить, думая о проекте, и только о нем...
А с проектом
случилось вот что: 23 марта тюремное начальство препроводило проект Кибальчича
в департамент полиции. Оттуда он попал в министерство внутренних дел.
26 марта
утром, за полтора часа до начала суда над «первомартовцами», докладчик по особо
важным делам зачитал проект Кибальчича самому Лорис-Меликову.
— Что? На
рассмотрение ученых? Да ведь газеты же поднимут невообразимый шум и будут
требовать смягчения участи?
—
Безусловно-с.
— Нельзя!
Невозможно, — хмуро сказал Лорис и, взяв бумагу, написал резолюцию:
«Давать это
на рассмотрение ученых сейчас едва ли будет своевременно и может вызвать только
неуместные толки...»
Докладчик
забрал бумаги и, поклонившись, вышел... Через неделю проект Кибальчича вместе с
его «просьбой» о свидании с экспертами, на которой та же рука начертала:
«Приобщить к делу о 1 марта», — был отправлен в сенат...
Ночью был
мороз, и дул пронзительный соленый ветер. Утром, хотя и проглянуло солнце,
воздух был промозглый и ветер не утихал. Люди бежали съежившись, подняв
воротники. На перекрестках останавливались, толпились у афишки, через головы
друг друга пытались прочесть правительственное сообщение:
«Сегодня, 3
апреля, в 9 часов будут подвергнуты смертной казни через повешение
государственные преступники: дворянка Софья Перовская, сын священника Николай
Кибальчич, мещанин Николай Рысаков, крестьяне Андрей Желябов и Тимофей
Михайлов.
Что касается
преступницы мещанки Гельфман, то казнь ее, ввиду ее беременности, по закону
отлагается до ее выздоровления.
Казнь
состоится на Семеновском плацу».
Сергей
Стрешнев, еще накануне узнавший, что казнь состоится рано утром, обещал Лизе
зайти за ней, как будет вывешено извещение.
Ночью он
почти не спал, думая о своем друге и о той страшной участи, которая его ждет.
Утром он встал чуть свет и, поддев под шинель шерстяную фуфайку и замотав шею
башлыком, вышел на улицу.
Едва
поворотил за угол, чтоб спрятаться от ветра, как навстречу, широко улыбаясь и
протянув руку, шагнул молодой рыжеусый детина:
—
Здравствуй, друг! Ты, стало быть, цел.. Очень рад! Куда же?
Стрешнев
сразу узнал Игната, с которым был знаком через Желябова, когда вел наблюдения
за выездами царя.
-
Здравствуйте! Я вышел узнать... не известно ли что?
— На
Семеновском плацу в девять часов, — с горестным вздохом сказал Игнат. — Да, вот
что, — он оглянулся и достал из кармапа фотографию, — возьми на память. Это
Гриневицкий, что казнил царя.
Стрешнев
взглянул:
— А! Я же
знаю его... Я же его однажды спас от полиции. Увез на извозчике.
— Неужели?..
Ну, прощай! Я ведь бегу по делу.
— А нет ли у
вас снимка с Кибальчича... ведь это друг детства... вместе в гимназии.
- Ну, ежели
так, придется отдать, всего две осталось, — засуетился Игнат, щупая в кармане,
— вот, возьми!
— Спасибо!
Этого я не забуду. Спасибо!
Они пожали
друг другу руки и разошлись...
Лиза ждала
Стрешнева с 6 часов утра, и, как только он появился под окнами, она оделась и
незаметно вышла. Было еще рано, и Стрешнев предложил зайти в кофейную
подкрепиться и согреться горячим чаем. Лиза согласилась...
Когда
спускались по лестнице, Стрешнев вдруг вспомнил про фотографии и, достав их,
подал Лизе:
— Спрячь,
Лизок, у себя в муфте, но помни — очень опасно.
Лиза
взглянула.
— О,
Николай!.. Очень, очень похож... Спасибо, Сережа. А это кто? Молодой,
красивый... Очень энергичное лицо.
— Это
Гриневицкий, что убил царя и погиб сам.
— Да? Ведь
его так и не узнали?
— Нет...
Между прочим, я его спас тогда, зимой...
— Правда? —
удивилась Лиза.
Послышались
шаги. Лиза быстро спрятала фотографии, и они пошли...
- Лиза,
может быть, отнести фотографии домой?
— Нот, они в
подкладке, под мехом... Ничего...
На Литейном
уже было полно народу, который сдерживали солдаты и городовые. Сергей заглянул
под арку ворот и, увидев валяющийся у стены ящик, принес его и, перевернув,
вдавил в снег у фонаря.
— Вот,
забирайся, Лиза. Тут будет хорошо.
— Нет, я,
наверное, не смогу. Мне страшно.
— Здесь их
только повезут... Мы простимся с Николаем и уйдем, — шепнул Стрешнев и помог
Лизе взобраться на ящик.
Еще задолго
до того, как все улицы, по которым должны везти осужденных, были заполнены
народом, в доме предварительного заключения начались приготовления к казни.
Осужденных
разбудили в 6 утра и каждому принесли в камеру казенное одеяние: грубошерстные
штаны и куртки, пахнувшие кислятиной полушубки, а на ноги — грубые тюремные
коты. Для Перовской сделали исключение — подали тиковое платье.
Потом
осужденных по одному выводили в «надзирательскую», облачали поверх полушубков в
черные арестантские шинели, а на головы надевали черные суконные бескозырки.
На дворе
осужденных ждали «позорные колесницы» - широкие платформы с возвышениями на
длинных ломовых дрогах, на оси которых были надеты высокие артиллерийские
колеса.
Возвышения с
уступами венчали грубые скамьи с прочными спинками. «Позорные колесницы» были
окрашены в черный цвет и даже на распоряжавшегося возле них палача Фролова
производили гнетущее впечатление.
Когда все
было готово, палач Фролов, угрюмый бородач с запавшими глазами, в синем кафтане
нараспашку и в красной рубахе, и его помощник, заросший по самые глаза рыжей
шерстью, прозванный за свирепость «Малютой», замахали руками стоявшему на
крыльце начальству.
По знаку
смотрителя вывели Желябова и Рысакова. Палачи помогли им взобраться на
возвышение, посадили рядом, спинами к лошадям, и крепко привязали
веревками, а на грудь повесили доски с надписью: «Цареубийца».
На
возвышении второй колесницы усадили Кибальчича, Перовскую и Михайлова.
— Смирно!
- Смирно! —
раздалась команда за железными воротами тюрьмы, где стояли пешие и конные
войска и толпилось множество народа. Послышался многоголосый гул, топот ног и
звон копыт. Однако скоро все смолкло. Тяжелые створы ворот со скрежетом
распахнулись, и черные колесницы, громыхая и вздрагивая, выехали на улицу.
Толпа оторопела.
Маленькая
старушка с узелком, в черном кружевном шарфе, выскочив из толпы, бросилась
навстречу.
— Куда! Куда
лезешь? — закричали приставы, схватив старушку, оттащили ее в сторону.
Колесницы
поворотили налево; и Перовская, увидев, как схватили старушку, вытянулась,
закричала:
— Мама!
Мамочка!
Но в этот
миг дробно ударили барабаны и заглушили ее слабый голос. Колесницы окружил
конный конвой, я мрачная процессия с гулким грохотом двинулась к Литейному
проспекту...
Лиза и
Сергей стояли на Литейном ближе к Кирочной улице и смотрели в сторону
Шпалерной. Они сразу же услыхали треск барабанов и крики: «Везут! Везут!»
Со Шпалерной
на сытых лошадях выскочили конные жандармы и, плетками разгоняя зевак,
поскакали по Литейному. За ними промчались черные арестантские кареты с
городовыми на козлах. В первой сидели палач Фролов и его помощник Малюта. Во
второй, запертой на замок и с жандармами на задке, ехали пятеро осужденных к
смертной казни бандитов, которые должны были помогать палачу, за что им обещали
помилование.
Вот из-за
поворота показался эскадрон конницы и до роты пеших солдат с ружьями
наизготовку, а еще дальше, в окружении конных казаков, — черные колесницы.
Издали было трудно различить, узнать приговоренных к смерти: Лиза и Сергей
видели лишь их спины, колыхавшиеся высоко над крупами лошадей.
Но когда
колесницы приблизились, оба узнали Желябова. Он сидел с гордо поднятой головой
и спокойно, с чувством внутренней правоты смотрел на толпу. Рядом с ним,
опустив голову, зябко трясся Рысаков.
Вот
приблизилась, поравнялась вторая колесница. На скамье сидели Кибальчич,
Перовская и грузный, большой Михайлов. Он что-то кричал или говорил речь, но
из-за страшного барабанного боя шагавшего сзади взвода барабанщиков ничего не
было слышно.
Когда вторая
колесница несколько продвинулась и стало видно лица казнимых, Стрешнев вдруг
откинул башлык, сорвал фуражку и, взмахнув ею, надсадно крикнул:
— Коля!
Коля! Прощай, милый друг!
Кибальчич
услышал, повернул голову и, узнав Стрешнева, кивнул. В то же мгновение глаза
его встретились с глазами Лизы и до ее сознания дошли мысли Кибальчича:
«Прощай, Лиза! Прощай, любимая!» Лиза ахнула и начала падать. Чьи-то сильные
руки поддержали ее.
— Хватай,
чего смотрите! — закричал какой-то человек с поднятым воротником, и двое
городовых набросились на Стрешнева, скрутили, поволокли...
— Ой, что же
со мной? — простонала Лиза, испуганными глаза ища Сергея.
— Ничего,
барышня, ничего... Вам стало дурно, но это пройдет, — ответил высокий господин
с седыми усами в генеральской шинели, с бобровым воротником, поддерживая Лизу.
— Где тут
девчонка, которая была с ним? — закричал, расталкивая толпу, городовой. — А, да
ты вот где, голубушка! — И он, раскорячив толстые пальцы, потянулся к Лизе.
— Что такое?
— грозно крикнул генерал. — Как ты смеешь, каналья? Пошел вон!
— Слушаюсь,
ваше ди-тельство! — крикнул городовой и скрылся в толпе...
Черные
колесницы уже поворотили на Кирочную, и народ побежал вдогонку. Грохот стал
глуше.
-
Позвольте вас проводить, мадемуазель, и оградить от этих негодяев, — сказал
генерал, приложив руку к фуражке.
— Благодарю
вас... Я тут рядом! — сказала Лиза, продолжая искать глазами Стрешнева.
Генерал
подал ей руку, и они пошли.
Когда
свернули в переулок, генерал тихонько сказал:
— Вашего
молодого человека схватила полиция. Извините, мне было неловко вступиться.
— Благодарю
вас, что спасли меня.
— Я рад был
это сделать. Честь имею! — генерал козырнул и, повернувшись, снова пошел на
Литейный.
А Лиза, вспомнив,
что у нее в муфте фотографии Гриневицкого и Кибальчича, опрометью бросилась
домой.
Казнь
происходила на Семеновском плацу. Шпалеры войск серым прямоугольником окружили
черный эшафот с большой виселицей. Вблизи эшафота, на помосте — пестрая толпа начальства
и жадных до зрелищ высокопоставленных сановников. Рядом — два взвода
барабанщиков, попы и палачи. За шпалерами войск — неоглядная молчащая толпа.
Верховский и
Герард подъехали на извозчике со стороны Царскосельского вокзала и, встав на
сиденье санок, увидели виселицу, а под ней со связанными руками осужденных.
Сзади, на помосте — пять черных гробов.
— Владимир
Станиславович, поедемте обратно, — взмолился Герард, — я не могу смотреть. Это
же средневековье! Инквизиция!
— Подождите,
кажется, оглашают приговор.
Вдруг
затрещали, забили барабаны. Воспользовавшись этим, толпа у вокзала прорвала
цепь солдат, хлынула черным потоком и тесно окружила сани. Выехать стало
невозможно...
После казни
Верховский отвез впавшего в уныние Герарда домой, а сам поехал в клуб, чтобы
заглушить я рассеять гнетущее впечатление от казни. Он много курил, изрядно
выпил и даже пытался играть в карты, но перед глазами неотступно стояла черная
виселица, а под перекладиной — пятеро в серых саванах...
Он
приехал домой и тотчас лег спать. К утреннему кофе Верховский вышел хмурый,
подавленный.
— Вальдемар,
тебе нездоровится? — участливо спросила Алиса Сергеевна.
— Не то
чтобы нездоровится, однако не по себе...
Верховский
налил рюмку коньяку, выпил и стал молча закусывать.
— Ты был на
казни, Вальдемар? Должно быть, ужасно?
— Не
спрашивай — мерзость! Мерзость и позор для всей России... А бедный Герард еле
вынес... Дикое зрелище... Первым повесили его подзащитного Кибальчича. Герард
тут же повалился в сани и больше уже ничего не видел...
— А как же
держались осужденные?
— Прекрасно!
Мужественно, отважно! Перед казнью все простились и поцеловались друг с другом
и смело взошли на ступеньки. Только Перовская отвернулась от Рысакова. И тот,
чувствуя себя виноватым, пал духом...
— А говорят,
что Михайлова вешали трижды?
— Да, это
ужасно! Когда спрыгнули с подставки державшие его арестанты и палач выбил
лесенку, Михайлов повис, по тут же рухнул па помост. Толпа загудела,
заволновалась. «Свободу! Помиловать! Нет закона вешать вторично!» — раздались
голоса.
— Ну и что
же?
— Генерал
закричал что-то палачу, тот помог подняться Михайлову, и его снова ввели на
лесенку. Палач, скривившись, столкнул его с лесенки, и Михайлов снова рухнул...
— Боже мой,
это же невиданно! — вздохнула Алиса Сергеевна.
— Третий раз
Михайлова повесили уже на двух веревках... И главное — Перовская, Желябов и
Рысаков все это видели.
— Ужасно!
Омерзительно! А я, Вальдемар, не могла усидеть дома и пошла на Невский. Мы
стояли около Надеждинской и видели, как их провозили. Они гордо возвышались над
толпой и, казалось, ехали не на позорных, а на победных колесницах. Это было
одно мгновение, но я его запомнила на всю жизнь... И знаешь, Вальдемар, я
полюбила этих людей...
В передней
позвонили. Прислуга доложила, что пришла какая-то девушка и хочет видеть
барина.
— Проводите
ее в кабинет, — сказал Верховский, — я сейчас приду,
* * *
Через
несколько минут девушка сидела в пышном кабинете знаменитого адвоката — это
была Лиза.
— Так вот вы
говорите, — приподнимая густые брови, спрашивал Верховский, — что Сергея
Андреича арестовали на улице, когда он что-то кричал осужденным?
— Да, он
кричал и махал фуражкой.
— А что
именно он кричал, вы слышали?
— Никто
ничего не слышал, потому что били барабаны.
— Это очень
и очень важно, — заключил Верховский,— именно это обстоятельство нам может
помочь. Но точно ли вы знаете, что Сергей Андреич не был в связи с
террористами?
— Да, да,
это точно. Я же его невеста, и мы три года были неразлучны.
— Хорошо.
Отлично! — сказал Верховский и взял сигару. — Вы разрешите?
— Да, да,
пожалуйста.
Верховский
закурил.
— Прошу вас
дать мне срок. Теперь смутное время — надо немного выждать.
— А вдруг
его засудят? — испуганно спросила Лиза.
— Нет, я
похлопочу... Конечно, случай из ряда вон, но будем надеяться...
Алиса
Сергеевна, молчавшая все время, вдруг встрепенулась.
— Прошу вас,
любите Сергея Андреича, — горячо заговорила она, — это чудесный, благородный
человек. В нашей семье все его очень полюбили. Он поступил очень отважно и
смело. Я надеюсь, все обойдется. Раз Владимир Станиславович взялся похлопотать,
— все будет хорошо.
Прошло около
месяца. Мир еще продолжала волновать трагедия, разыгравшаяся в России. Русские
эмигранты — революционеры Кропоткин, Плеханов, Степняк-Кравчинский и Вера
Засулич — выступали с большими статьями. Имена Желябова, Перовской, Кибальчича
не сходили со страниц газет.
Карл Маркс,
осуждавший террористическую борьбу, с похвалой отозвался о русских героях.
А в России
наступила реакция. Запершийся в Гатчине новый самодержец под влиянием
Победоносцева впал в ярость и, прогнав Лорис-Меликова, объявил жестокий террор
революционерам. «Народная воля» ушла в глухое подполье. В это жесточайшее время
Стрешневу бы не миновать каторги, если б не заступничество Верховского. 3 мая
ему объявили решение о ссылке в Калужскую губернию и разрешили свидание с
родными.
Весь этот
месяц Лиза провела в раздумьях и тревоге. Смелый поступок Стрешнева возвысил
его в ее глазах.
«Я просто
мало знала Сергея. Он скромен и тих, но он смел и даже отважен. Он не побоялся
следить за выездами царя, он спас Гриневицкого и, наконец, это... это прощание
с Кибальчичем... Теперь, когда нет Николая, который вечно будет жить в моем
сердце, мне никто не может быть ближе Сергея».
С этими
мыслями Лиза пришла на свидание к Стрешневу и объявила, что она готова
разделить его судьбу и согласна ехать в Калужскую ссылку...
Когда
Стрешнев в сопровождении жандармов трясся на казенной подводе по размытой
половодьем дороге, направляясь из Калуги в Боровск, проект Кибальчича был вшит
в дело «О государственном преступлении 1 марта 1881 года». Четыре толстые папки
перенесли в подвал сената и сдали под расписку седому архивариусу в железных
очках, в стеганой, запыленной шапочке и еще более запыленном халате.
— О-хо-хо! —
вздохнул архивариус и, пронумеровав и записав поступившее дело, кряхтя,
взгромоздил папки на полку в дальний угол сенатского архива.
Тотчас
откуда-то сверху спустился черный большой паук. Он пробежался на тонких высоких
ножках по коленкоровым корешкам, принюхиваясь к запаху клея, и некоторое время
постоял, словно что-то соображая. Потом, видимо решив, что этим папкам суждено
здесь стоять десятилетия, быстро забегал и стал окутывать их густыми нитями
паутины.