Опубликован в журнале Звезда №4, где-то в 30-е годы.
—Ваше величество, — сказал Кауфман, — У меня просьба.
— Говори, — Александр привычным движением расправил свисавшие усы.
Просьбу эту Кауфман обдумывал долго. Просьба была очень серьезная и Кауфман боялся ею обидеть Александра.
— Мы Кауфманы, — начал он, — бессменные часовые у ступеней престола....
Да, это было так. Кауфман мог бы из бережно сохраняемого семейного архива достать благодарственные грамоты, которые жаловали предкам Кауфмана предки Александра — и Николай и другой Александр, и Павел, и Екатерина. Чем древнее была грамота, тем толще была бумага и крупнее печать. Грамоты были тяжелые. Когда на семейных праздниках грамоты раскрывали, они гремели как жесть, многоугольные печати трескались и осыпались.
— Я не боюсь контроля над собою, — продолжал Кауфман, не сводя глаз с Александра, — ни тайного, ни явного... Но прошу как особой милости...
Голос генерала дрогнул и лоб слегка увлажнился. Александр взглянул на его усы.
— Хочешь кого-нибудь взять с собою? — спросил Александр.
— Нет, ваше величество.
Слова Александра спутали давно заготовленный текст просьбы и Кауфман закончил твердой скороговоркой:
—Пока я буду в крае не посылать ко мне синих мундиров. Кауфман не добавил, что жандармы, по его мнению, мешают военным властям в деле замирения края, да еще приходится с ними делить лавры завоевателя, и замирителя. Военный министр слегка наклонил голову. Голова была в таком положении, что ею можно было кивнуть утвердительно и покачать отрицательно. И то и другое вышло бы вполне естественно.
— Ты у меня либерал, — сказал с усмешкой Александр. — Генерал- либерал? А?
Военный министр качнул головой вправо. Мысль о либерализме генерал-ад'ютанта фон-Кауфмана 1 показалась Александру смешной. На мгновенье он представил себе Кауфмана с длинными волосами и в пледе.
Жандармов учреждал не Александр. Это отцово дело. За последний год Александр охладел к жандармам — не сумели в столице, в Летнем саду уберечь императора от выстрела Каракозова. Наконец, жандармов можно будет прислать попозже, когда край будет замирен. И Александр сказал:
—Пусть будет по-твоему.
Военный министр наклонил голову в знак уважения к мудрости императора. Александр на толстой, цвета слоновой кости, бумаге подписал "Александр", рассыпав на завитушке чернила
— Ты имеешь право об'являть войну, Кауфман, — строго закончил Александр и посмотрел в окно на арку Главного штаба и на карету, которая выехала из-под арки.
— Ты имеешь право об'являть войну,—
прошептал сейчас у себя в кабинете Кауфман,
сжав кольцо. Доверие Александра и
разрешение обойтись без жандармов очень
его трогало. Он склонился к столу.
Наконечник аксельбанта из аплике, попав на
край стола, царапал грудь. Кауфман откинул
наконечник в сторону и занялся
подготовкой к устройству края, пока что
известного лишь по карте. Думал Кауфман,
собственно, не о 'крае, а о солдатах, с
которыми будет жить и замирять край.
Кауфман раскрыл маленькую записную книжку
в зеленом сафьяновом пepeплете с золотым
тиснением по корешку «Gott mit uns». Ha страницах
книжки были: записи о шерстяных портянках,
сахаре, спирте, верблюдах, соли, сушеной
капусте, снова о верблюдах с нотабеной, о
книге Вамбери «Путешествие в Бухару», о
назатыльниках, чесноке, подстилочной
кошме...
Высокий румяный ад'ютант неслышно открыл
дверь и доложил о каком-то художнике
Верещагине. Это имя ничего не говорило
Кауфману, но он вспомнил, что несколько
дней назад беседовал с конференц-секретарем
Академии художеств и просил его
порекомендовать ему хорошего художника,
годного для запечатления военных подвигов.
Наполеон брал с собою в Египет художников,
не будет лишним художник и в Туркестане, в
этой «терра инкогнита», как сказал тогда
секретарю Академии Кауфман. И художник,
пока что без имени, был отмечен Кауфманом в
записной книжке после подстилочной кошмы.
— Зови! — приказал Кауфман, закрывая
записную книжку. В кабинет быстро вошел,
обгоняя ад'ютанта, чернобородый художник.
Борода придавала сухость его лицу. Он
держался прямо, несколько откинув голову,
словно желая этим увеличить свой
небольшой рост. Пристальные глаза холодно,
без всякой почтительности смотрели на
Кауфмана.
— Василий Верещагин, художник, — сказал
Верещагин, все так же держа голову слегка
назад. И не обращая внимания на Жест
Кауфмана, приглашавшего садиться,
продолжал: — Хочу узнать, что такое
истинная война. Прошу вас взять меня с
собою в Туркестан.
Ад'ютант незаметно улыбнулся. Улыбнулся
и Кауфман, вспомнив слова Александра: «Ты
имеешь право об'являть войну. Кауфман».
— Садитесь, — проговорил Кауфман,
устраиваясь поудобнее в кресле.
И когда Верещагин сел, генерал спросил
его улыбаясь:
— Разве война бывает неистинная?
Но Верещагин по-видимому не хотел раз'яснять
свои слова.
— О войне я много читал, — сказал он
коротко. — Лично войны не видел. Близ ее
был на Кавказе. В Севастопольскую кампанию
был мальчишкой.
Верещагин положил на стол серебряную
медаль величиною с полтинник, с надписью «За
усердие», свидетельство Академии
художеств о том, что Верещагин ездил с
художественными целями: на Кавказ, и
несколько альбомов с разноцветными
тесемками. Кауфман отодвинул не читая
удостоверение, двумя пальцами перенес на
него медаль и ожидающе посмотрел на
альбомы. Это заметил Верещагин и это ему
понравилось.
— Я ничего не делаю кое-как,—сказал он, —
и ко всему прилагаю старание.
Он поднял крышку первого альбома. Да, все
это было знакомо Кауфману. Казаки на
стрельбе. Кавказский драгун. На потнике
вензель Александра II и корона. Казак на
сторожевой вышке. Нерасседланный белый
конь пасется возле. Голоногая казачка с
деревянной бадейкой. Кабардинец в белой
папахе верхом на белом коне. Все это видел
Кауфман на Кавказе и в Закавказье.
— Похоже, похоже, — сказал он.
— Это ведь только эскизы, — ответил
Верещагин.
— Кроме войны, — сказал Кауфман, — я могу
вам обещать еще большие лишения.
— Я готов ко всему, — быстро, решительно
и все так же резко, проговорил Верещагин.
— Служите ли сейчас?
Верещагин сказал, что окончил Морской
корпус, учился в Академии художеств в
Париже у художника Жерома и что Академию
художеств он бросил, не желая терять время
на всякую чепуху. Кауфман неодобрительно
покачал головой и взялся читать
свидетельство Академии художеств. Потом
заметил:
— Надо служить. Если не на военной службе,
так на коронной, хотя бы.
— Не хочу. Не хочу, чтоб мне и в походах
давали чины. Я месяц после корпуса служил,
в отставку вышел прапорщиком гарнизонной
команды. Им и хочу остаться, — закончил
художник решительно и даже зло.
— Чины надо заслужить,— сказал Кауфман.
Его удивлял и радовал своей
непосредственностью и прямотой этот
художник-прапорщик. Но похоже, очень
похоже рисует. Голоногая казачка с
бадейкой — прелестна. Именно так, именно
так. И драгун тоже. Вполне.
— Еще одно, —перебивая мысли Кауфмана,
сказал Верещагин. Словно всякие просьбы
вообще сильно тяготили его и он хотел
сразу, как от неприятностей, избавиться от
них. — Не носить формы. И распахнул свое
серое пальто.
Кауфман искоса взглянул на темно-серый
холщевый китель Beрещагина, на брюки,
выпущенные поверх сапог. Подкидывая
матовый наконечник аксельбанта на ладони,
он сказал с усмешкой:
— А ведь при женитьбе за аксельбант в
приданное набросят лишний десяток тысяч.
Но встретив взгляд верещагинских глаз,
холодных и серьезных, Кауфман согласился
на штатское платье.
— Но вот это... — Кауфман пощелкал двумя
пальцами, соединяя и разводя их, около
своего нагладко выбритого сухого
красноватого подбородка. — Не купец ведь,
а прапорщик.
Верещагин медленно собирал альбомы.
Молодая его борода, не закрывавшая белого
воротничка, не соединилась еще с бачками.
Верещагин потрогал эту узкую, покрытую
мягким пухом ленточку на границе бороды и
бачек и, насупившись, сказал:
— Прошу быть в бороде, как и в статском
платье, ваше превосходительство.
И странно — утреннее доверие императора
помогло сейчас верещагинской бороде.
Кауфман подумал: «Мне не нравятся синие
мундиры, а ему нравится борода и статское
платье!» И мысленно положил согласиться и
на ношение бороды.
— О бороде мы еще потолкуем, —
проговорил он вслух. - Будете прапорщиком,
состоящим при мне.
Кауфман посмотрел на ад'ютанта:
— Прапорщика...
— Верещагина Василия, — отчетливо
сказал Верещагин, сунув в карман медаль,
свидетельство и накрепко прижав подмышкой
альбомы.
— В приказ, как прапорщика, состоящего
при мне.2
В Казани мастерили самые крепкие тарантасы. Они не боялись российской грязи, многие из них даже выдерживали знаменитые ямы, без малого овpaги, на дороге от Екатеринбурга до Перми. Передняя подушка пахала грязь, тарантас нырял, раскачивался, скрипел, но не разваливался.
В одном из таких казанских тарантасов через несколько месяцев после своей беседы с Кауфманом, осенью 1867 года, Верещагин ехал из Оренбурга в Ташкент. Здесь граница империи все время передвигалась на юг. Тарантас, догоняя новую границу Добрался уже до степи и песка.
— Конца краю не видно, — говорили казаки, окружавшие тарантасы генерал-губернатора и его штаба.
Экипажи перестали шуметь. Колеса катились как по мягкому войлоку — начались солонцы.
Верещагин почти не замечал этого неожиданного молчания тарантасов. Как большинство художников, он развивал не слух, а зрение. Дюреровскую заповедь «От глаза к руке и кисти» он записывал не раз на первой странице альбомов. Он был подобен глухому.
В детстве ему никак не давались дроби. Не закрывая глаз, он видел вместо этих маленьких цифр, рассеченных пополам горизонтальными палочками, отцовский стол и синеватые тяжелые кучки охотничьей дроби на нем. В корпусе Верещагин сразу запомнил «Войну алой и белой розы», но представлял ее себе как войну алых и белых цветов. Дождь разноцветных лепестков мелькал у него перед глазами, когда, думая о войне роз, он смотрел перед сном в дортуаре на пламя керосиновой лампы, висевшей у низкого потолка.
Вот и сейчас он мог бы немало уже рассказать о небе Туркестана. По краскам небо здесь непохоже на небо Кавказа и несравнимо с небом Парижа и Петербурга. Никогда еще Верещагин не видел столь прозрачного, синего и главное — необычайно далекого неба.
Верещагин считал, что в изображении Христа, царей и войны художники чрезвычайно налгали. Он видел на выставке картину Иванова «Явление Христа народу» и нашел в картине массу лжи. Не могли быть на плечах Христа, Иоанна Крестителя такие новенькие сиреневые плащи. Верещагин хотел было там же на выставке начать оспаривать восторженные похвалы и высказать свое мнение о неправдивости картины, но бывшая на нем форма морского кадета удержала его.
Кадетом Верещагин плавал на фрегате «Генерал-адмирал». В Лондоне Верещагин зашел в музей восковых фигур мадам Тюссо. Здесь он наткнулся на воскового Вольтера. Ехидная улыбка, насмешливые глаза, тонкие губы. Вольтер беседовал с какой-то дамой небольшого роста. Пожилая дама. С желтизной на восковом лбу и щеках. Похожа на вдову чиновника. Вероятно, любила поспать и до и после обеда. Кто же она?
Верещагин приблизился к толстому стеклу, за которым болтали Вольтер и вдова чиновника. С необычайным удивлением прочитал он на дощечке около шлейфа вдовы чиновника: «Императрица России Екатерина 2, прозванная Великой». Екатерина Великая? Заслоняя восковую Екатерину, тотчас же возникла Екатерина, знакомая по портретам художников. Екатерина Законодательница. Екатерина в образе Минервы. Императрица Екатерина. Парчевый костюм, усеянный гербами. Тяжелая горностаевая мантия с белочерными хвостиками. Скипетр. Держава. Орел с пальмовой ветвью в клюве. И вечно розовые как у ребенка щеки.
Верещагин тяжело дышал. Стекло запотело. Он шагнул в сторону не в силах оторвать глаза от пожилой женщины. — Что ж?.. И Левицкий и Торелли врали?
Незадолго до выпуска из корпуса Верещагин был казначей посыльным к государю на время парада на Царицином лугу.
— Скулы малость татарские, — сказал командир роты, присмотревшись к Верещагину. — Но по успехам первый. А ну-ка еще.
Верещагин громко, но не криком, в тысячу первый раз повторил:
— К вашему императорскому величеству на посылки от Морского кадетского корпуса прибыл!
— Только волком не гляди, — взял Верещагина за подбородок командир роты. — Гляди веселей.
И вот парад. Лошади скачут как на картинах, враз отрывая передние ноги от зеленой травы. Верещагин видит однообразные спины солдат, белые туалеты дам, Александра, белую тонкомордую собаку. Собаку гонят с поля. Верещагин идет к царю. Koнечно, сейчас все, все смотрят на Верещагина. Только бы не споткнуться.
— К вашему императорскому величеству на посылки от Морского кадетского корпуса прибыл!
— Пхекрасно, бхатец...
Верещагин становится около Александра рядом с лесом знамен. Он слышит их шелест. Древние знамена. Какие ветра не овевали их, чьи пули не стреляли по ним? Эти знамена мерзли с Суворовым на вершинах Альп, тяжелая шелковистая ткань отражалась в стеклах парижских домов.
А третьего дня, будучи в карауле, Верещагин заметил, как один из гардемаринов, поев жирных пирожков, вытер о знамя Морского кадетского корпуса сальные ладони. Верещагин был рассержен этим.
Сейчас, в тарантасе, мысль нарисовать знамя с темными прозрачными пятнами от пирожков показалась ему забавной.
Позже Верещагин увлекся Боклем. Бокль восхитил его и внушил уважение к сухим цифрам. По Боклю браки заключаются в зависимости от цен на хлеб. Так утверждают цифры статистики. Дешевле хлеб, больше браков. Дороже хлеб, больше холостяков и старых дев.
Верещагин вскоре сжег свою академическую работу — картон в пять аршин высоты. Тема картины была «Избиение женихов Пенелопы возвратившимся Улиссом». В действительности, если только жила когда-нибудь Пенелопа, все было не так. Все зависело от цен на хлеб. Если в год возвращения Улисса цены на хлеб были высоки, женихи не окружали бы Пенелопу.
— Не так, не так, не так, — бормотал он, разрезая картон и засовывая куски его, свернутые трубкой в печку.
— Зачем вы сделали это? —спросил его профессор Бейдеман.
— А чтоб не возвращаться больше к этой чепухе.
Под чепухой он разумел не только классицизм, но и всю Академию художеств вообще.
— Достойно кисти Сальватора Розы, — махнул он рукой на остатки картины.
Вскоре он заявил о желании своем покинуть Академию художеств. Бейдеман отговаривал:
— Красок не знаете. Опытности мало. Не сильны в работе с натуры. Верещагин не послушался.
Тарантасы остановились. В небе зеленел полумесяц, точно напоминая русским, что они в краю мусульман. Завыли волки. Казачьи кони храпели и жались к тарантасам. Упряжные перебирали ногами. В теплом и душном воздухе еще горче запахло полынью. Кауфман подошел к Верещагину.
— Каковы подлецы,— сказал Кауфман.— Какой фельдмарш нам наигрывают.
—Свой первый рисунок,— проговорил Верещагин, вылезая из тарантаса,— я сделал с платка няни. Там были оранжевые волки. Страшные, страшные. Они гнались за тройкой, а из тройки стреляли. Из ноздрей коней вылетал пар, похожий на ружейный дым.
— Хорошая у вас память. Я жалею, что вас не было под Карсом. Вот там бы вы нашли много героического.
Верещагин молчал, собрав в кулак бороду — Кауфман ее пощадил все-таки. От бороды пахло полынью.
В Ташкенте день генерал-губернатора Кауфмана начинался с доклада — генерала Головачева. Это было привычно Кауфману. Также начинался день и в Вильно. Только польские названия городов .и местечек заменялись новыми. Но все эти Яны-Курганы, Джизаки, Ходженты, отмеченные на карте флажками, интересовали сейчас генерала как стратегические пункты, как русские гарнизоны. Так он именно и запоминал их. Яны-Курган? Яны-Курган, это—10 рот, 3 сотни, 12 орудий. В Джизаке — 5 рот, 7 сотен, 6 орудий и очень плохая вода.
В это утро чисто выбритый и франтоватый генерал Головачев подал длинную, как рецепт бумажку и сказал, чуть покашливая:
Что же касается сил эмира, то по нашим последним сводкам, Константин Петрович, у него 12 батальонов пехоты, сарбазов, то есть, 30 сотен конницы и 150 орудий.
Кауфман, сидевший на походном стуле, забывшись откинулся как на спинку кресла и чуть не упал.
Когда будут готовы столы и стулья! — сердито посмотрел на ад'ютанта.— Может прикажете из Петербурга везти их? быть на войне как дома... Относительно орудий...
Кауфман взял карандаш и зачеркнул нуль в графе орудий.
— Самое неопасное для нас оружие. Совсем не умеют им пользоваться. Для нас важнее, что говорят на базарах.
Отдав распоряжение об усилении гарнизона в Ходженте и узнав, что фельд'егерь из Петербурга еще не прибыл, Кауфман молча прошелся по комнате, взглянул в окно, окна недавно пробили в стенах и застеклили, и мечтательно улыбнувшись сказал:
— В Петербурге сейчас зима. Санки, снег. Разводы в манеже... Патти. А на Мариинском театре идет какая-нибудь комедия вроде «Мужья одолели»...
— Совершенно верно, Константин Петрович.— подхватил Головачев.
Губернаторская приемная Кауфмана наполнялась посетителями. Первым пришел рыжий английский купец в клетчатом костюме и темновишневых ботинках с необычайно толстой подошвой. Он, громко стуча ботинками, ходил из угла в угол. Купец этот, много лет уже продававший в Туркестане кисею на чалмы, и ситец приехал жаловаться на русских купцов. Русские купцы платят теперь совсем малые пошлины, а на английские товары пошлины стали выше. На купца неодобрительно посматривал офицер в выцветшем кителе. Рядом с офицером на низенькой скамейке сидел русский купец в пиджаке. Купец то и дело вздыхал и вытирал пот с носа, покрытого рябинками. У входа на цыновке молча, опустив глаза, сидели два узбека. Они уже второй месяц никак не могли получить деньги за угнанных русскими солдатами быков. Жадность пересиливала страх перед ярым — падишахом (полуцарем).
Английский купец остановился, увидев перед собою высокого загорелого ад'ютанта. Ад'ютант провел купца к Кауфману. Выслушав купца (англичанин говорил на ломаном русском языке), Кауфман сказал:
— Представьте себе, что вы губернатор.
— Я купец, — сказал тот недоумевая.
— На минуту представьте, что вы английский губернатор где-нибудь в Индии...
— Хорошо, — сказал купец, шаркнув ногами.
— А я русский купец,—продолжал Кауфман, вставая,—и жалуюсь вам губернатору, что английские купцы платят меньшие пошлины, чем русские,
— Но ведь это Индия,— развел руками купец и Кауфман заметил, что покрытые рыжими волосами руки купца) были усыпаны медными веснушками. —Индия, это— Британия,
— Вот,— улыбнулся Кауфман,— Индия, это — Великобритания, а Туркестан, это — Россия.
Кауфман все с той же улыбкой пожал плечами.
Закончив прием, Кауфман пошел обедать. Он обедал здесь точно в тот же час, в который садился) за стол и в Вильно и в Петербурге.
В штабных кабинетах Кауфмана менялись карты местностей, обеденным столом менялись карты кушаний. Но любимые вина отправляли генерал-губернатору с фельд'егерем из французского погреба с Исаакиевской площади.
— Будьте на войне как дома,— любил он повторять. Сегодня с Кауфманом обедал Верещагин, и как часто случалось с художником, он опоздал к обеду.
В Ташкенте Верещагин нашел массу интересных вещей. Он посещал опиекурильни, на улицах, на базарах останавливал прохожих, дервишей, заходил в календарханы (притоны нищих), не опасаясь ездил на окраины города. Боялся одного -кисти. А глаз ловил, подхватывал, замечал не только любопытный поворот головы, фигуры, необычайную архитектуру зданий, птицу с белой шеей, но и невиданное в Европе сочетание красок, голубизну мечетей, ярко оттенявшуюся синим небом, цветистые одежды, лохмотья. Пока карандаш. Правдивые до мелочей зарисовки. Сегодня он грубо задержал трех дервишей в праздничных нарядах. Бороды Высокие шапки, отороченные мехом. Сапоги на маленьких каблуках.
— Болтать, но не двигаться! — приказал Верещагин и раскрыл альбом. Заметив на лоскуте, который был вшит в полу халата дервиша, какой-то значок, Верещагин подошел, ближе и рассмотрел его. Он оказался маркой русского купца Антонова. Во всю длину лоскута, видимо отрезанного от последнего аршина ситцевого куска, было напечатано «Антонов». И Верещагин печатными буквами карандашом вывел в альбоме на лоскуте «Антонов».
Но главного в Ташкенте все еще нет — войны. Зачем ему эти туземцы, солдаты с незаряженными ружьями? Опоздав к обеду, в ответ на упреки Кауфмана, Верещагин сказал:
— Вы хуже, Константин Петрович, запаздываете, да я молчу. — С чем?
—Как с чем? А с войной.
— Обождите, Василий Васильевич, у нас есть сведения, что бухарский эмир готовит газават... Плов, плов почему не берете?..
Самарканде собирает армию... Замечательная розовая соль. Я раньше никогда розовой соли не видел...
—Здесь все,— буркнул Верещагин — Даже соль и та требует красок, а не карандаша.
— Да... И думает заключить союз с Афганистаном, Кашгаром и Хивой.
— Улита едет, — сказал Верещагин, вытирая салфеткой губы.
— Будет, будет война. Но нельзя торопиться. Мы с вами не в Петербурге, Василий Васильевич. Кстати револьвер держите при себе, как я вам советовал. Весной Верещагин отправился из Ташкента на юг.
В деревне около Ходжента все жители знали этого кяфира в сером холщевом пальто, с книгой, похожей на глиняный не-обожженный кирпич и с палочкой-карандашом в руках. В общем это был неплохой кяфир. Правда его работа была мало понятна туземцам. Они привыкли видеть только русских солдат и русских купцов. А этот кяфир ничего не продавал, а сам покупал утварь, вещи, да переносил людей, дома и деревья на бумагу. Туземцы приветствовали Верещагина возгласом «бату», гладя уз- кие бороды. Кяфир кивал в ответ головой. Он часто угощал их пловом.
— Кто ты? — спрашивали они Верещагина.
— Купец.
— Купец. А откуда. Ты ногай (татарин)?
Верещагин считал себя на четверть татарином. Бабка была у него татарка.
— Ногай,— соглашался он и снова брался за альбом.
— Чем торгуешь? — не отставал узбек. Верещагин обдумывал как передать эту постоянную смену выражений узбекских глаз. Если глаза обращены к глазам русского, они насмешливы. Если русский не смотрит, глаза не те. И все это мгновенно.
— Всем понемногу торгую.
— Где твоя лавка? В Ташкенте есть твоя лавка?
— В Ташкенте есть лавка.
— Зачем чалму купил?
— Зачем чалму купил? Похоже?
И Верещагин нагнулся к сидящим на цыновках узбекам.
— Похоже, — согласились узбеки и сказали об этом натурщику. Он редко видел свое лицо, разве что в реке, не помнил его и не мог судить о схожести. Верещагин быстро отдернул альбом, но капля жира с пальцев попала все-таки на срез страницы. Из кармана Верещагина выпал револьвер. Узбеки тотчас же забыли и плов и рисунок Верещагина. Щелкая языками, с восхищением протяжно приговаривали:
— Па, па, па!.. Кичкине мильтык (маленькое ружье)!
И смотрели друг другу в глаза. Молодой узбек с медным лицом сказал что-то громко, порывисто поднялся и вышел.
— О чем это он?—спросил Верещагин.
— Так,— махнули узбеки руками.
Верещагин уже хотел уехать из деревни. И люди и мечеть, и могила важного святого, и могила неважного святого,— все уже было в альбоме. Вечером как-то Верещагин играл с денщиком в шашки около своей сакли. На пыльной дороге были расчерчены квадратики, на них—темные и белые камешки.
— Дозвольте познакомиться, — подошел к Верещагину чело-век с бородой,—Купец красным товаром. По соседству в деревне был.
— Антонов?
— Разве у Антонова товар,— купец вытер пестрым платком хрусткую от песка и пыли бороду. — У нас фирма стародавняя «Хлудов с сыновьями». Мы у папаши осьмой сын. А вы не нашего сословия?
Верещагин рассказал о себе.
— Живописец. Понимаем. Главное дело, русский же. Вместях не так страшно. А то черкесы эти бунтовать собираются.
Какие черкесы? — удивился Верещагин, передвинул белый
камешек денщика и, сняв, подул на камешек, словно тот был горячий.
—А халатники. Верный человек сообщал. Да что вы по мордам не видите? Я на Кавказе сколько был. На отличку их знаю. Как торговаться перестали, стало быть бунт.
—Неужели война? — радостно спросил Верещагин.
— Что вы! Что вы! — крестился, отступая, купец.— Может бог милует.
— Отличное дело, — и Верещагин ногой спутал шашки.
— Какое ж дело? У нас из Оренбурга товар идет. С войной и процента не выручишь. Интереса нет.
Из-за поворота улицы появился казак. Рядом с его конем, придерживая полы халата, бежал узбек.
— Насилу нашел вас, ваше благородие,— сказал Верещагину казак и достал из шапки письмо. В нем Кауфман сообщал, что двинулся войной на Самарканд и приказывал Верещагину присоединиться к главным силам. «И значит, — заканчивал письмо Кауфман, — увидите то, о чем мечтали».
Той же ночью, догоняя Кауфмана, догоняя войну, Верещагин с купцом Хлудовым выехал по направлению к Самарканду к крепости Яны-Курган. Доцветали абрикосы. Всюду на дорогах белели лепестки. Старые карагачи сторожили дорогу. Воздух был тепел, казалось, что луна как солнце — не только освещает, но и согревает. Заполночь Верещагин приметил белые зубчатые бойницы и ров темный, как тень от белых крепостных стен. Часовой в белой рубашке и малиновых замшевых шароварах, которые луна перекрасила сейчас в черный цвет, вырисовывался на фоне стены.
— Стой! Кто идет? — окрикнул часовой, сдернув с плеча ружье.
—Прапорщик Верещагин, — чуть приподнявшись с сидения, сказал Верещагин.
— И купец Хлудов. И купец Хлудов,— высовываясь до половины тарантаса, забормотал Хлудов.
— Я спешу к генерал-губернатору Кауфману, — ткнул Верещагин под нос сонному коменданту крепости (приказ Кауфмана.
— Спешу... — зевая повторил комендант, снял нагар с сальной свечи. Свет ее был так слаб, что свет луны побеждал, прорываясь в окно. Он почесал левой рукой спину.— Блох развели. Спешите, не спешите, раньше оказии не поедете.
— Я могу и один ехать, — перебил Верещагин, с ненавистью глядя на коменданта, который не торопясь надевал на мясистый нос очки.
—Две головы у вас на плечах? — Комендант скинул с лавки казачье седло и принялся за чтение. При маслянистом свете свечи, все еще боровшейся с луной, Верещагин рассмотрел на столе погребец, сухари, оловянную тарелку с куском мяса, недопитым граненый полуштоф зеленого стекла, табак, мундштук.
— Дак вы прапорщик или художник? — недоумевая, спросил комендант.
— И прапорщик и художник, —отрывисто сказал Верещагин.
— И чего тут рисовать? Орда...
— Когда я поеду дальше?
— Колонна ушла. Без оказии не могу.
— Я не боюсь! — вскрикнул Верещагин.— Вы ответите перед генералом! Таких тупоголовых служак молодежь зовет трынчиками. Из-за этого трынчика опоздать на войну, упустить ее?
— Я двадцать седьмой год отвечаю.— Комендант невозмутимо сложил очки и придвинул тарелку.— Может закусите? Язык вот, не угодно ли...
— Не желаю!
Комендант посмотрел на дежурного капрала, стоявшего у порога.
— Двоим вчера головы поотрезали. Без оказии не могу. Вздохнул. Ему было жаль свечу.
— Спать на полу цыновку постелят или на скамейке. — Не останусь я здесь! Комендант даже обрадовался.
— Петька! Проводи его благородие к лучшей сакле. Да ты смотри. Ты мне за блох ответишь. И не дождавшись пока Верещагин выйдет из сакли, он потушил свечу.
— Трынчик! — почти вслух сказал Верещагин, сжимая кулаки. Он не мог уснуть в сакле от злобы и духоты. Вышел на двор. Около сакли сидел на корточках дежурный капрал, держа меж ног ружье.
— Животом мучаемся, ваше благородие, — сказал он, поднимаясь и застегивая малиновые шаровары.
— Кормят плохо?
— Беда наша — вода, ваше благородие. Она не то прямо рот, а и в варево не годится... А пьем. Капрал помолчал.
— Ваше благородие, табачку не имеется?
— Нет.
Капрал опять замолчал, словно собираясь с мыслями:
— А что ваше благородие, не слыхать, замирение не скоро будет.
—Что ты? — удивился Верещагин, — еще войны не было, а ты замирения захотел?
— Какое! Каждый год воюем, ваше благородие.
— Ты откуда?
— Мижгородской губернии, Лукьяновского уезда.
— Не земляк. Я Череповецкой. Давно служишь?
— Давно. Я сверхсрочный. Двадцать четыре года два месяца.
— Погодки, — улыбнулся Верещагин. — Я родился, ты на службу пошел.
Капрал побрел в тень. Верещагин смотрел ему вслед. Невидимы были шаровары, белела рубаха да назатыльник.
Увидев вдали горы, Верещагин задержал тарантас и спросил у встречного арбакиша:
— Самарканд?
— Чапан-Ата,— ответил, не оборачиваясь, арбакиш, сидевший верхом на коне, упираясь пятками в оглобли.
Кучер-казак нагнулся с козел и хлестнул нагайкой по крупам коней. Вскоре показался мутный Заревшан. Вот переезжает через него белый всадник на черном коне и черный всадник на белом коне.
—Где же тут брод? — спросил казак и, не получив ответа, погнал коней прямо в воду. На том берегу возвышалась гора Чапан-Ата.
Пока лошади, перебредя Заревшан, отдыхали, Верещагин поднялся на гору Чапан-Ата. С нее виден был Самарканд. Среди зеленых садов голубели мечети. Едва заметны были улицы, стесненные тысячами плоскокрыших. как бы недостроенных домов. Откуда-то доносился трупный запах.
На солнечном припеке художник увидел труп бухарского сарбаза. На крепкой коричневой бритой голове размоталась чалма. Концы ее торчали как полотенце. Свалилась тюбетейка. Новая красная ватная куртка была разорвана на спине. И кровь окрасила вату. Возле валялось кремневое ружье с вилкообразным штыком. Вороны, перескакивая с ноги на ногу, покаркивая, ждали, когда уйдет от трупа живой человек.
Верещагин поднял ружье. Оно было тяжелое. Ствол был перетянут во многих местах белой жестью. Художник жадно всматривался в труп. Никакой рассказ не смог бы дать ему ощущения вот этих красок, всей этой фигуры, ее контуров. Он штыком надел тюбетейку сарбазу. Несколько зеленоватых мух слетело с головы.
Спускаясь с горы, он то и дело натыкался на поломанные арбы, сваленные палатки, примятые сапогами. Не чувствовалось прохлады от мутного Заревшана. Из камышей, выбитые течением, выплыли трупы русского солдата и бухарского сарбаза. Из ноздрей русского стекал темный ил, создавая подобие вторых усов. Трупы, покачиваясь, плыли рядом. Красная куртка сарбаза дополнялась малиновыми шароварами русского. Верещагин проехал к дворцу Тамерлана, где расположился штаб Кауфмана. Узбеки, держась за бороды и животы, кланялись русскому тарантасу. На крышах саклей, примыкавших к дворцу, сушились солдатские шинели, шерстяные портянки. Пахло хлебом. Дымились фитили у пушек. Артиллеристы щепками соскребали с пушечных колес речной ил и грязь. Около дворца были разбросаны черепки от глиняных чашек скамьи и табуретки.
— А я в гареме живу, — с громким смехом встретил Bepещагина генерал Головачев. Он чуть закрыл глаза и коснулся губами кончиков пальцев.
— Но птички уже улетели.
— Жаль, что я не поспел к бою, — сказал Верещагин.
— Что там. Боишко маленький был, — успокоил его Головачев.
Кауфман сердито посмотрел на него. В донесении, которое фельд'егерь повез в Петербург, было сказано, что бой был настоящий. Сарбазы располагались в линию, стреляли залпами, держались, пока войска не начали штыковой атаки.
— Солдатики переходили по грудь в рукавах Заревшана,— сказал Кауфман.— Стреляли с плеч впереди идущих.
— Да, говорят, сарбазы могли бы еще драться, Константин Петрович, — проговорил Головачев.—Ho они хотели памятники какие-то сохранить, ну и сдали город.
— Вы верите этим азиатам? — оборвал Головачева Кауфман. — Нужны им исторические памятники, как арбе третье колесо. Василий Васильевич, идемте в госпиталь.
Верещагин взял альбом, и они отправились в просторные залы дворца. На пороге их встретили крики, стоны и запах трупов напомнивший Верещагину гору Чапан-Ата. Мертвых не выносили. Санитар, увидев Кауфмана, снял с мертвеца кепи, перевернул ее и назатыльником прикрыл лицо. Почти все ранения были от пуль.— Кауфман подошел к офицеру с забинтованной головой...
— Главное, голубчик, сделано, — возможно мягче сказал он.— Город взят.
Офицер зло посмотрел на генерала одним глазом.
— Они трудные, — прошептал лекарь, — и в голову и в живот.
— Что ж вы мух не отгоняете,— показал Кауфман на мух во множестве ползавших по лицам умерших и тяжело раненых.
— А мухи это ничего. Мухи полезны. Они тем воздухом дышат, который человеку вреден.
Верещагин присел около раненого. Грудь солдата была покрыта кителем с галуном на рукаве.
— Портрет с тебя нарисую, — сказал Верещагин.
Раненый с усмешкой взглянул на него и процедил:
— Какой с нас портрет. Один портрет на тот свет. Когда три печати заполучил. И повернулся к стене.
Ранним утром Верещагин уезжал из цитадели, где разместился гарнизон. Цитадель глиняной стеной с двумя прорезями в ней Бухарскими и Самаркандскими воротами — отделялась от города.
Комендант цитадели майор Штемпель, суховатый исполнительный немец, несколько раз останавливал Верещагина и, касаясь стремян, говорил тихо:
— Будьте осторожны. Вчера двух саперов и одного артиллериста опять зарезали.
— Меня не зарежут, — смеялся Верещагин. — Я художник.
—Вы русский офицер. Вас первого зарежут. А мне отвечать перед генералом.
Тяжело было работать на солнце. Краски стекали с палитры. Тени чрезвычайно густые, черные были очень малы. Как-то сидя на походном стуле и зарисовывая мечеть Шах-Зинде, Верещагин почувствовал слабость.
— Врешь, допишу,— процедил он. Искры мелькали в глазах. Встал на колени. Но солнце победило и он упал головой на палитру.
Спустя некоторое время под'ехало несколько русских. Верещагин был без движения. Вся правая сторона шеи была в крови. Горбоносый офицер соскочил с коня и сказал:
— Еще кажется один. Э, да это художник. Ерохин, скачи к генералу!.. Постой.
Очнувшись, Верещагин увидел русских.
—А мы думали вас зарезали, — сказал горбоносый офицер, поднимая Верещагина.—Вся шея в крови. Верещагин вытер ладонью шею.
Еще нет и рассвета, а в крепости уже слышен скрип арб, ржание коней, крики верблюдов. Запел рожок. Десяток густошерстных ротных собак скалили зубы на исчезающую луну и подвывали горнисту. Верещагин сунул в карман револьвер, захватил альбом, ящик с красками и поспешил к отряду. Он чувствовал себя отлично. Горнисты затрубили фельдмарш. Раздалась команда:
— Ружья вольно! Справа по отделениям! Шагом марш!.. Сзади пехоты, дымя фитилями и поднимая колесами пыль, шла артиллерия. Всходило солнце. Точно всю силу своих лучей оно сосредоточило на этом отряде, бредущем среди пыльных, колючих кустов. Пыльно и жарко. Даже собаки не отбегали в сторону, чтобы обнюхать желтый остов павшего верблюда. Лица, рубашки, чембары, сапоги, кепи, назатыльники — все покрыто горячей желтой пылью.
Вечером, едва только отряд остановился на отдых, какой-то пронырливый купец «в холодке» — под арбой — разложил свои товары: табак, чай, кишмиш, спички, иголки, нитки.
Солдаты, получив сухари, разжигали из камыша костры. Фельдфебель дежурной роты ,приказывал будить его до света. — Как звезда закатится, так и буди, — говорил он кому-то. В конце второго дня пути показались наконец стены крепости,
Верещагин ехал рядом с Головачевым.
— Зарядить ружья! — приказал генерал.
Ротные повторили команду. Зазвенели шомпола, забивая заряды, пули. В интервалы между ротами вдвинулась артиллерия.
Ротный командир, обнажив шашку, сказал:
—Смотри ребята. При залпе в ноги целить.
Сердце у Верещагина забилось. Оставив на седле альбом, ящик с красками, он вынул из кармана револьвер. Навстречу колонне неслось пыльное облако. Это был начальник крепости Под'ехав, он закричал:
—Крепость сдается без боя...
— Тьфу! — плюнул сердито Верещагин, ощущая на зубах песок.
Головачев приказал песенникам выйти вперед. Солдат-песенник передал ружье горнисту, намусолил большой палец, провел им по туго-натянутой шкуре бубна и, сплюнув коричневую слюну запел:
Сыр-дарьинцы
По степи гуляют.
Роты подхватили:
А бухарцы дураки
Крепости бросают.
Верещагин подождал, когда пыль немного улеглась, и сделал в альбом зарисовку, подписав ее: «Вход в город Каты-Курган».
Вечером Кауфман праздновал свои именины.
Офицеры сидели на крыше Тамерланова дворца. Пили за здоровье Кауфмана.
Кауфман вслух мечтал, как он заберет в свои руки воду. И когда вода будет у него в кулаке, то весь край будет там же
—В завещании,— растроганно сказал Кауфман,— я приказываю похоронить меня в Туркестане. Здесь русская земля. Здесь не стыдно лежать русскому человеку.
— Какая же здесь русская земля,— громко засмеялся Верещагин
Но его перебил командир линейного батальона Назаров, весьма уже пьяный.
— Ваше превосходительство! Из сена можно дом построить? закричал Назаров..
— Нельзя,— помолчав, сказал Кауфман.
— Можно, ваше превосходительство,— упрямо повторил Назаров.
— Вот майор Штемпель на фуражной экономии дом построит...
Кауфман поморщился.
А когда солдаты запели «Пыль клубится по дороге, слышны выстрелы порой, из набега удалого идут судженцы домой», Haзаров слез с крыши и, закричав «ура», принялся рубить шашкой колонны дворца. Кауфман приказал арестовать Назарова.
Ночью был зажжен фейерверк. Ракета взлетела выше мечетей и, разорвавшись, разбросала по небу сотню звезд, чуть осветив купола минаретов. Самаркандцы долго еще смотрели на небо и качали головами.
На другой день Кауфман с частью отряда выступил из Самарканда и пошел на Бухару. Верещагин, провожая генерала, говорил ему:
— Опять будет песок и пыль вместо сражений. Попутешествую лучше по Коканду... До свидания, Константин Петрович. Желаю вам сто лет и куль червонцев. Однако комендант цитадели Штемпель не выпустил Верещагина.
— Ждите оказии,— сказал Штемпель.— Когда? Нескоро. Наша крепостная стена на три версты тянется, а у нас всего 500 солдат, да триста больных и раненых. Где же я вам для оказии солдат выделю.
Верещагин уже знал, что бесполезно спорить с комендантами и упрашивать их. По-старому он ездил в город, зарисовывал площади, мечети.
Первого июня Верещагин, как обычно, поехал из цитадели в город. Миновав эспланаду перед дворцом эмира, проскакав мимо казарм, саклей, мечетей, он направился к Бухарским воротам. Здесь его задержал Штемпель.
— Нельзя,— сказал он.— Скоро бой будет. Жители бегут из города.
Верещагин сошел с коня. Посмотрел, как пехотинцы и саперы лопатами сглаживали лицевую, обращенную к городу, сторону крепостной стены. Земля была суха даже в разломах, в скважинах стены. Куски земли, отлетая, били по ногам, обутым в сапоги с квадратными носками, подкатываясь к ружьям, составленным в козла, падали в ров, который углубляли арестанты-узбеки. На верху стены, подтаскивая землю на цыновках, саперы насыпали барбеты — выступы для орудий. Верещагин взобрался на стену и отломил ветку тополя. Здесь деревья городских садов прилегали к самой стене, а на востоке вместо деревьев лепились к стене сакли.
— Ширма, а не стена,— сказал тихо Верещагину Штемпель.— Штопаем, штопаем ее...
— Все равно нападения не будет,— усмехнулся художник.
Утро второго июня было необычайно жарко даже для Туркестана. В сакле Верещагина было очень душно. Художник пил чай поданный казаком. Казалось, что чай не только не остывает в стакане, но от жары горячеет с каждым глотком. На столе возле брошенного револьвера лежал альбом. Прищурив глаз, Верещагин посмотрел на вчерашний рисунок—афганец в чалме. Бородой он напоминал Христа. У афганца еще не было ног. Сейчас Верещагин дорисует их. Когда афганец пришел, Верещагин отставил стакан с недопитым чаем и взял карандаш.
В это время где-то вдали щелкнул выстрел. За первым выстрелом — другие. Уронив мольберт, влетел в саклю казак без шапки и крикнул:
—Ваше благородие! Выступили!..
Верещагин схватил револьвер и выскочил на улицу. Сухие выстрелы пробивали беспрестанный рев зурны, выстрелам вторил треск барабанов.
Все это покрывалось криками:
— Ур! Ур! Ур! Ур! Ур!..
Верещагин побежал к Бухарским воротам навстречу крикам и выстрелам.
Жители города Самарканда и пришедшее к ним на помощь племя шахрисябцев наполняли сады, улицы Самарканда и шли толпой на приступ крепости. Они не соблюдали даже того малого военного порядка, который был уже освоен бухарскими cap-базами. Против их редких кремневых ружей, пращей, палок с железными концами, кетменей, на которых еще сохранились следы земли, стояла стена, построенная их предками, а на стене и за ней — хорошо вооруженные русские солдаты. Ненависть к этим людям, неизвестно почему занявшим их родину, была столь велика, что, пренебрегая всякой опасностью, надев на руки и на ноги железные кошки, они карабкались на крутую, осыпавшуюся под когтями кошек, стену.
Около Бухарских ворот и с площадки над воротами стреляли русские солдаты. Со скрипом закрылись старые сухие деревянные ворота. Пули и камни стучали в них. Верещагин влез на площадку, выдернул из-под убитого солдата ружье и начал, хоронясь меж серых зубцов, стрелять в узбеков. Лишь в первое мгновение он почувствовал было свист пуль, но тотчас же забыл о нем. Его бесило, что столько времени уходит на заряжание ружья. Хотелось стрелять беспрерывно. Камень, беззвучно выпущенный из пращи, гудя и кувыркаясь, выбил из стены песок и пыль, засыпал ими лицо Верещагина и скатился в ров. Около ворот вспыхнуло пламя. Золотые языки прорезывались сквозь шапку дыма.
— Подожгли!..— закричали солдаты.
—Вот и подожгли,— возбужденно забормотал Верещагин. Он прицелился в узбека, который, безрассудно стоя, стрелял из ружья. Другой узбек, Верещагину показалось, что он даже зарисовывал его на площади Регистана, махая головешкой, мчался прямо к воротам. Заряжая ружье, Верещагин пропустил этого узбека. Лишь глаз автоматически отметил и запомнил редкие усы и темные волосы по краю подбородка. Зарядив ружье привычно прищурив левый глаз, Верещагин нацелился в мальчика. Прикрываясь уступами стены, мальчик метал в огонь дрова и щепки. Верещагин выждал, когда мальчик высунул голову и тотчас нажал курок. Черная рука со щепкой мгновенье еще царапала песок. В эту секунду пуля перебила ружье Верещагина. Это еще более разгорячило его и он кинулся вместе с саперами тушить горящие ворота.
Убитые солдаты падали со стены, уминая песок и окрашивая его своей кровью. Верещагин оглянулся. Офицер в ночных туфлях на босу ногу, в желтой рубахе, с кавказской саблей через плечо, кричал солдатам:
— Не бойся, ребята! Я с вами.
Это был полковник Назаров, арестованный Кауфманом за пьянство и теперь сам себя освободивший.
Но солдаты были угрюмы.
— Спасибо Кауфману. Крепость не устроил, ушел, А нас бросил....
— Даже бойниц, в стене не пробил.
— Зато своего ангела спраздновал.
— О, господи! Подставляй грудь, где бы можно мешок с землей подставить.
Штурм затих. За стеной замолкли крики.
— Ребята,— сказал Назаров.— Кто заберется на стену, поглядит где они. Да скинет гранату.
— Дайте-ка я, — заявил Верещагин. — Я в корпусе учился гимнастике.
— Господин художник, не надо, — Назаров схватил Верещагина за край рубахи. Ворот сдавил горло. Но Верещагин уже был на стене. Ему подали гранату, спички. Нагибаясь, прячась за зубцами, Верещагин зажег трубку гранаты.
Вдруг воскресло в памяти слово «Гага». «Гагой» в детстве мать пугала Верещагина и его братьев.
Трубка шипя горела. Граната могла взорваться в руках. Верещагин выпрямился. Узбеки совещались у самой стены. Верещагин запомнил высокого со шрамом на щеке узбека, белизну его чалмы, вздернутый нос другого.
— Мана! Мана! (Вот! Вот!)— закричали узбеки и вместе со словами посыпались в Верещагина и камни. Но он уже сбросил гранату, присел и соскочил, подхваченный руками солдат. Лица двух узбеков были как перед глазами. Чувствуя после прыжка боль в пятках, прислонившись к стене, Верещагин набросал в записной книжке группу совещавшихся и отдельно двух узбеков.
Немного позднее он сидел на стене между бойницами и рисовал раненого солдата. Солдат только что спустился со стены с ружьем в руке. Рана в груди жгла все сильнее и сильнее. Солдат наконец кинул ружье, зажал около сердца рану и бегал по кругу, крича:
—Ой, братцы. Ой, смерть пришла!..
— Да ты ляг, сердечный,— советовали солдаты, отстреливаясь от узбеков.
Верещагин торопливо набрасывал фигуру солдата. Согнутая нога. Погон оторвался. Дым как пыль. Верещагин, наклонив голову и держа рисунок на вытянутой руке, внимательно посмотрел на него. В это время узбекская пуля пробила изображение солдата и едва не вырвала из рук записную книжку. И в то же мгновение солдат упал на песок.
Верещагин, не торопясь, дорисовал ружье, оно лежало на песке, штыком к стене. Потом чуть затушевал след от пули, бережно положил книжку в сумку и взялся за ружье. Палец лежал на курке, но в мозгу навсегда оставался светло красный фон заходящего солнца, иссиня черные бороды, кони без уздечек, халаты. Кони худы по сравнению с всадниками в толстых халатах.
В узкой бреши возле ворот слышно было как по ту сторону стены стучали кетмени, разбивая заграждения. Солдаты от пролома побежали к Назарову:
— Врываются! Врываются, ваше благородие!
Назаров ударил нескольких плашмя шашкой.
—Пусть войдут! — закричал он.
И эта картина — солдаты, барабанщик с поднятыми палочками всегда будет в памяти Верещагина.
— Ну вот тебе и вошли! — весело вскрикнул Верещагин, когда залпами откинули узбеков от пролома. Он оторвал крышку сигарного ящика и набросал то, что видел сейчас. Клинок кривой сабли. Ножны у трупа. Кепи с голов убитых. Черные лица. Кровь. Оскаленные белые зубы. Рука узбека, поднятая к небу.
Принесли патроны от Самаркандских ворот.
— Много ль у вас убитых? — спросил Верещагин.
— Пока двое,— сказал интендантский чиновник,— прапорщик Адорацкий и Самарин, приказчик купца Хлудова.
— А солдатиков?
— А солдатиков две арбы уже вывезли.
— Ваше степенство,— подошел к Верещагину солдат с толстыми губами и блестящими глазами.— Дозвольте моих серянок.
Верещагин вернул: этот солдат давал ему спички, когда зажигали трубку гранаты.
— Покорно благодарим.
Солдаты таскали трупы русских, укладывали их около стены ровным строем. Каблуки были сомкнуты, носки расходились. Другие солдаты курили.
Толстогубый с черными от крови пальцами разжег трубку и сказал:
— Ваше степенство. Спорим о вас. Кто вы есть. Как за нас так стараетесь?
— Прапорщик,— коротко сообщил Верещагин.
И точно нехотя добавил, посмотрев на бурые от загара лица солдат:
— И картинки рисую.
Прибежал купец по фамилии Трубчанинов. Он был пьян и кричал:
— Бей их, братцы, бей! Две лавки красного товара пропадает! Бей!
— Люблю матушку Россию,— поделился Назаров, выколачивая из туфель песок — всегда есть уголок где подраться.
В это время узбеки снова подожгли ворота. Ворота упали. Haступавшие увидели зеленевшее позади ворот орудие и тотчас же с кетменями пошли на него.
— Первое!..— закричал офицер. Высокий рябой артиллерист приложил пальник. Выстрела не было. А узбеки подбегали все ближе, вплотную к орудию.
— Ура,—прокричали солдаты и застыли как на параде. Горнист затрубил наступление, но сразу же сорвался и зашептал:
—Богородица дева радуйся...
Узбеки уже схватились за орудийные колеса. Тогда вперед выскочил Верещагин:
— За мной!.. За ним побежал пьяный купец Трубчанинов, крича солдатам:
—Бей их! Две лавки красного товара пропадают. Бей их!..
Когда оттеснили узбеков и заглянули в орудие, оказалось, что артиллеристы сперва забили снаряд, а потом заряд. Саперы поспешно закладывали ворота мешками с песком. Из дворца примчался еще купец с двухстволкой за плечами. Покручивая усы он сокрушался:
— Эх, опоздал!
Но услышав выстрелы, присел.
— Не цигарками торговать,— фыркали солдаты.
—Кланяется. Дескать, простите, братцы, что дорого брал за цигарки...
Верещагин запомнил фигуру купца на корточках.
Стемнело. Ворота догорали. Блестели штыки солдат. Назаров решил выйти из крепости и поджечь примыкавшие к стене сакли.
—Я тоже иду,— решил Верещагин.
—Зачем вам, Василий Васильич?
— Все надо испытать и перечувствовать, — строго ответил Верещагин,— иначе картины будут не то.
Солдаты вынимали из карман, из сумок складные ножи, сальные свечи, щипали на растопку двери, оконные рамы. Верещагин привязал на штык пучок соломы. Приоткрыл коробок спичек. Взял еще коробок у капрала.
Выйдя из крепости, заговорили шепотом. Крались к саклям и под крыши и окна подносили огонь. Узбеки не оставили часовых, все ушли спать. В одной из сакель Верещагин услышал шум. Держа ружье наперевес, вбежал в саклю и крикнул:
—Бросай оружие!
Неприятель молчал. В сакле была непроглядная тьма, Кто-то уронил скамью. Верещагин хотел колоть вслепую.
— Василий Васильич,— схватил, за руку Верещагина солдат —Да это ж конь.
Вывели коня из сакли. Он рвался из рук, не то напуганный еще дневной стрельбой, не то чуя незнакомый запах. Уздечка с серебряным набором сверкала.
—Это вам, Василий Васильич, — ваша находка,— говорили солдаты.
—Сорок рублей жертвую на артель за коня,— ответил Beрещагин и огладил сухую шею рыжего туркмена.
Ночью Верещагин спал у стены среди солдат. Солдаты говорили о походной жизни:
—Ляжешь на живот, да укроешься спиной.
Очень кусали блохи и вши. Верещагин поднялся и пошел проверить часовых. Временами ему и самому казалось, что он только прапорщик, а не художник. Академия художеств, мастерская Жерома — все это сон, совершенно невероятный, как если бы пошел снег в эту душную теплую ночь.
Утром, пользуясь затишьем, Верещагин решил об'ездить вчера пойманного коня. Конь был привязан к тополю с простреленными листьями. Перед конем лежала нетронутая куча гнилого камыша — обычная сейчас пища для коней крепости. Все также горела серебряная уздечка. Седло было с высокими деревянными луками. Верещагин подтянул подпруги, но конь так похудел, что не хватило и дырочек на ремне.
«Седелко, — подумал Верещагин, — ни от Левингрена и ни от Коха. Сразу редьку закопаешь». Так в корпусе смеялись над свалившимися всадниками. Конь прижал уши, когда Верещагин сел в седло. С места взял в галоп, пытаясь сбросить. И почти тотчас же за стеной раздались выстрелы и крики:
— Ур! Ур! Ур!..
Верещагин наскоро привязал коня к тополю и ринулся к стене. Близ ворот на крепостной стене краснело большое знамя на высоком древке, воткнутом в один из зубцов. Какой-то бесстрашный узбек взобрался на стену и утвердил здесь знамя именем Аллаха. Узбеки падали по ту сторону стены, а знамя все стояло, как бы говоря:
— Вперед!
— Надо сорвать! — показал Верещагин на знамя.
Назаров махнул рукой. Знамя не узбек. Оно не стреляет.
— Нет, это позор,— сказал Верещагин, бледнея.
Он поднялся во весь рост и пошел по стене к знамени. Пули сопровождали его, то отставая, то забегая вперед.
Пуля сшибла поярковую шляпу, А знамя, точно дразнило, шевелясь складками. Верещагин протянул руку.
«Вот она война,— подумал он, — ты хотел ее знать».
Он зажал в кулак край знамени и сорвал его. Древко, покачнувшись, переломилось, разбитое пулей. Крепко сжимая кусок ткани красного цвета, Верещагин слез со стены.
—Ну, герой,— обнял его Назаров.— Показали халатникам русскую удаль. Верещагин все еще крепко держал знамя.
—Ну-ка отдайте его — потянул знамя Назаров и бросил на песок, сказав:
—Ребята!.. Возьми на портянки.
Капрал посмотрел знамя на свет и покачал головой. Оно было все простегано пулями. Назаров подал Верещагину вместо шапки чехол от офицерской фуражки.
— Надо коня об'ездить.
— Отдохните, Василий Васильич.
— Нет, — отрезал Верещагин.
Конь все также стоял у тополя. Но уздечки уже не было. Кто-то украл ее и привязал коня старой веревкой. Кто же вор? Узбеков в крепости нет. Значит русские солдаты? Верещагин, краснея, затопал ногами, закричал в бешенстве:
— Мерзавцы! Воры!
Конь испуганно закружился около дерева, высвободился из веревочной узды и понесся через эспланаду к дворцу.
Верещагин вернулся к стене. Офицеры спорили, под кем больше всех убито лошадей.
—Подо мной восемь коней убило! — громко говорил Назаров.— И только одного в формуляр записал.
—Ага, все-таки записал.
— По глупости,— закричал Назаров,— когда еще прапорщиком был. А больше ни, ни..
Верещагин прошел к солдатам. Солдаты ели несоленые щи, щелкали вшей, пили красное вино, подаренное купцами. Какой-то седой солдат дохлебал щи из деревянной чашки, покрестился на солнце, принес в фуражке воды, выпил ее и сказал, надев мокрую фуражку на голову:
—Зараз два дела. И голове не жарко и в брюхе не сухо. Теперь и в фильку сыграть можно. Вот и ваше степенство для компании.
— Марш трупы убирать,— сердито крикнул Верещагин. Трупы были еще теплые.
— Шахрисябцы, почувствовав невозможность одолеть пушки, ружья, стены, покинули самаркандцев. Самаркандцы остались одни. Теперь русские делали вылазки все дальше и дальше от крепостной стены — до самого базара. Верещагин во время одной из вылазок преследовал старого узбека с опаленной бородой. Хромая, узбек бежал, опираясь на палку. Верещагин догнал узбека и, когда тот обернулся, ткнул его штыком. Но штык запутался в халате, едва уколов худое тело и задев впавший от голода живот. Узбек левой рукой схватился за основание теплого штыка, а правой душил Верещагина, прижимая его бороду к кадыку, Верещагин ударил узбека кулаком и прохрипел:
— Братцы! Спасите!
Солдаты спасли. Верещагин едва нашел силы выдернуть из халата мертвого узбека свой штык и шатаясь побрел к крепости Вдруг вспомнил, хлопнул по карману:
— Ведь был заряженный Смит и Вессон. Как мог я забыть о револьвере?
Это было так обидно, что Верещагин задрожал от злобы. Вернувшись в крепость, он лег в тень и задремал. Во сне убивал уз-бека из револьвера.
—Спасите! Спасите! — молил узбек.
— Нет, врешь, не спасут,— отвечал Верещагин и снова стрелял в узбека, а потом колол штыком.
А узбек, падая и умирая, кричал:
— Спасите! Спасите!
— Спасите! Спасите! — кричал кто-то над головой Верещагина — Василий Васильич! Спасите!..
Верещагин лежал на спине. Открыл глаза. Увидел купца Трубчанинова.
— Что такое? — вскочил Верещагин и схватил ружье.
— Господин Михневич от вашей любимой мечети штукатурку отбивают.
Верещагин бежал не отставая от купца. На площади перед дворцом стояло несколько пушек и капитан Михневич командовал:
— Первое!.. Второе!
Ядра с глухим шумом ударялись в минарет мечети Ширдари, выбивая красно-голубые искры. Голубые фаянсы, которыми был выложен минарет, отлетали от него как испуганные голуби.
— Капитан Михневич! Что вы делаете? — Верещагин вцепился Михневичу в руку.— Это ж редчайшие, изразцы. Пощадите минарет.
Возбужденный стрельбой, Михневич вырвал руку и продолжал командовать:
— Третье!..
Потом лишь увидел взволнованное лицо Верещагина.
— Успокойтесь, Василий Васильич, они по дворцу стреляли с мечети.
— Сейчас не стреляют. Я прошу вас. Я требую пощадить минарет. Нельзя быть такими варварами. Не сметь стрелять!
Верещагин встал перед дулом заряженного орудия. На лице его была решимость. Михневич вздохнул, пожал плечами:
— Только для вас, Василий Васильич... Отставить!..
— Это ж наверно це-ена... — сказал купец Трубчанинов, прищурив глаз, качнув головой и вытирая потную шею пестрым платком собственной фабрики.
— Нельзя быть такими варварами,— тихо проворчал Верещагин.
На шестой день осады пробрался от Кауфмана гонец. Он принес бумажку, на которой по-немецки было написано:
«Держитесь. Скоро буду у вас».
Комендант крепости об'ехал гарнизон и прочитал всем сообщение Кауфмана. Солдаты кричали «ура». Верещагин почувствовал страшную усталость. В последний раз взглянул со стены на дорогу. На ней гнили неубранные трупы узбеков.
Верещагин представил себе, как по этому киселю пройдут солдаты. Свело челюсти и задрожали руки. Забрав ружье, ощупав револьвер и записную книжку, пошел в свою саклю.
Альбом с афганцем без ног. Темный чай с песком на дне. Верещагин разделся. Достал чистую простыню. Заметил на ней пятно от ржавчины размером в пятак. Бросил брезгливо простыню, взял новую. Накрылся ею и сказал, прислушиваясь к своему голосу:
— Бокль говорит, что число убийств столь же постоянно как приливы и отливы... Как приливы и отливы крови?.. Спать не мог.
Потом донеслась до сакли песня:
Много наши потеряли,
Но и наши память
За родных друзей.
И Назаров крикнул с порога:
— Василий Васильич! У меня свежий батальон. Идемте город жечь. Будет где позабавиться...
—Город жечь? — поднялся на локте Верещагин.— Зачем?
На дворе Тамерланова дворца белела палатка Кауфмана, окруженная значками и знаменами. Кауфман сидел впереди офицеров на походном стуле, заложив ногу на ногу, курил и, не глядя на узбеков, прозвища которых перевирая выкрикивал ад'ютант, говорил однотонно, скучающе, между затяжками:
— Расстрелять... Расстрелять... Расстрелять...
Вот подвели к Кауфману высокого со шрамом на щеке узбека, Кауфман махнул на него папиросой:
— Расстрелять...
Узбек попросил воды. Выпил ее до конца из глиняного ковшика, постучал шутя по донышку, вытер руки и губы халатом и пошел, Ад'ютант поставил на листике крестик, «Что для них жизнь,— подумал Кауфман,— Лишний глоток воды»... Перед Кауфманом стоял узбек, улыбаясь и кланяясь.
— Расстре...
Ад'ютант поднял карандаш:
— Этот, ваше превосходительство,— прошептал сухощавый комендант,— этот сарт отлично служил нам. Казы Келям?—. Посмотрел он на узбека.
— Казы Келям,— улыбаясь, кланяясь, дергая себя за бороду сказал узбек.
Кауфман скосил глаза на ад'ютанта:
— Медаль...
На медали голова Александра II. Кауфман любовно взглянул на голову и подумал, что данное императору слово сдержал — обошелся и без синих мундиров. Казы Келям в испуге, приложив руку к животу, кланяясь еще ниже, бороздя каблуками песок, попятился от руки Кауфмана с медалью. Кауфман засмеялся:
— Не бойся. Русский царь не только карает, но и награждает. — Чего ты боишься? Дункель копф!.. — подталкивал в спину Казы Келяма сухоньким кулаком комендант. v—Ярым Падишах. (Полуцарь) — проговорил Казы Келям.— Сними мне лучше голову, но не давай это...
И он показал черными дрожащими пальцами на медаль. Кауфман, не понимая, пожал плечами и приказал:
— Позовите переводчика...
Казы Келям коснулся пальцем царской головы, потом быстрым сильным движением чиркнул ногтями себе по шее:
—Сними мне также голову... А то меня народ зарежет с ней. Кауфман нахмурился. Потом сказал:
— Ладно. Не носи на халате, носи на сердце. Сохраняй здесь портрет великодушного белого царя... Здесь... Пощипал вату на халате против сердца.
— Здесь?
—Да. Карман нашей.— Комендант вывернул карман у своих брюк.
— Карман можно, — согласился тихо Казы Келям. — Можно карман. И осторожно принял медаль.
Кауфман, взглянув на бороду Казы Келям, вспомнил Верещагина. Где же он? Кауфман столько наслышался о его храбрости. Даже раненые солдаты, не боясь уже ничего, в присутствии коменданта и офицеров говорили:
— Если б не Василий Васильич пропала бы крепость... Кауфман приказал позвать Верещагина. В белом чехле от офицерской фуражки, щурясь от солнца, вышел из сакли Верещагин, Вздрогнул. Ему показалось, что опять летят кирпичи с минарета Ширдари. Присмотрелся. Нет, это узбеки. Наверное, Назаров. Солдаты штыками кололи узбеков и сбрасывали их с минарета. Вслед за одним узбеком кинул кто-то его тюбетейку. Она падала медленно. Верещагин услышал скрипучий голос коменданта:
— Все, все, ваше превосходительство, господа офицеры, солдатики, купечество, фурштадты, писаря, музыканты даже слабые из разных батальонов принимали в штыки азиатов... Был подготовлен редюит. Лучше взорвались бы, чем сдались, ваше превосходительство!
—Спасибо от мала до велика... А, Василий Васильевич,— приветливо сказал Кауфман, протягивая Верещагину руки. Офицеры, улыбаясь, отдали Верещагину честь.
Верещагин отступил и проговорил резко и отчетливо:
—Долгом совести своей считаю сказать, что крепость была брошена вами беззащитной. Не устроивши ушли. Где можно было бы подставлять мешок с песком, солдатики подставляли грудь.
— Вы так думаете, прапорщик Верещагин? — раздельно и тихо спросил Кауфман.
— Они все так думали, ваше превосходительство,— показал Верещагин рукой на офицеров.
— Ваше превосходительство, — шагнул к Кауфману один из офицеров, — прапорщик Верещагин сам достоин расстрела, как сарт.
— Господа офицеры,— обернулся Кауфман к офицерам,— вы свободны.
— Крест, Василий Васильевич, будет вам первому дан!—сказал он, когда офицеры ушли. —Доблесть, есть доблесть, несмотря на весь ваш... Кауфман усмехнулся:
— ...словесный либерализм.
—Я не для креста... Мне дико это... Высокая цель... Товарищество... Я ношу статское платье. Константин Петрович, перенесите эту милость на других...
Кауфман покраснел:
—Что вы, Верещагин? Казы этот самый? Если георгиевская дума, если государь-император наградит вас крестом, вы откажетесь?! Отошлете назад? Оскорбите государя императора?!
Верещагин сидел у мольберта в парижской мастерской художника Жерома, пересматривая свои альбомы. Все это действительно существовало. И Самарканд и кисель из трупов и солнце Туркестана и его пески.
Мало верили парижские художники рассказам Верещагина, часто сомневались в правдивости эпизода на крепостной стене у Бухарских ворот. В кабачке, где собирались обедать художники, споры о светотени, о цвете, о Рафаэле, о Джиоконде сразу умолкали, когда в кабачок спускался Верещагин. О Джиоконде можно было поговорить в другой раз и художники наперебой начинали расспрашивать Верещагина.
Привыкшие к кистям, мольбертам, тишине мастерских они с трудом могли вообразить себя в роли солдат. На штурм с кистью в руках? И вот этот русский художник с меднокрасным загорелым лицом ходил на штурм? Правда многие ученики художника Жерома до сих пор еще не забыли первого знакомства с Верещагиным. По традиции ученики хотели подшутить над новичком — раздеть и вымазать с ног до головы синей краской, но Верещагин, обороняясь, отступил в угол и вынул из кармана револьвер. Глаза его смотрели строго и решительно.
— Оставьте его, он злой!...— закричали наиболее трусливые и все вернулись к своим мольбертам.
Теперь он молчал. Его злило, что художники принимают его за лжеца... Наконец не выдерживал.
— Я никогда не вру,— вскипел он.— Мне давали георгиевский крест. Как у вас почетный легион.
—Почетный легион? — переспросили художники.
—Почетный легион... о, это хорошо,— добавлял буфетчик в клеенчатом фартуке. —А где же он?
—Как ходивший в статском платье, я от креста отказался.
Нy, это уже было несомненной ложью. Художники смеялись до слез. Опрокинув стул, Верещагин выскакивал из-за стола.
— Он хороший малый,— говорили художники,— работает как поляк. Его не оторвешь от мольберта... Но страшный враль. И художники возвращались к Джиоконде.
Однако вскоре в «Русском инвалиде» появилось сообщение на первой странице о том, что «Государь император за блистательное мужество и храбрость жалует георгиевский крест, состоящему при Туркестанском генерал-губернаторе, прапорщику Верещагину».
Верещагин был очень доволен. Он принес этот номер в кабачок. Номер долго оставался в кабачке и его залили во многих местах красным вином.
О Туркестанской войне Верещагин решил написать пока одну картину. Карандашный эскиз ее был давно- готов. Он не показывал его никому, даже своему учителю Жерому. Единственно кто знал об этом сюжете,— был щегол, клетка которого висела на окне верещагинской комнаты. Меняя воду щеглу, Верещагин иногда беседовал с ним:
—Видишь ли... Художники рисовали красивую войну. Понимаешь, как райскую птицу. Ты видел райских птиц?
Щегол прислушивался к человеческому голосу, потом начинал пить из фарфоровой чашечки, вытягивая желтоватую шею и показывая художнику карминовое горло.
—Не видел? Мы нарисуем с тобой настоящую войну. Без cпящих убитых. Идет?
И под пенье щегла Верещагин начал писать узбека, который держит в руках за волосы отрезанную голову русского солдата. А другой узбек в !войлочной шапке разглядывает с жестокой усмешкой эту белую голову. И здесь же на песке под синим небом два русских трупа без голов, в белой, как саваны, летней туркестанской форме.
Отвернувшись от щегла, наклонив голову к локтю правой рукой Верещагин вытер слезу. Но щегол и не смотрел на Верещагина. Он клевал зерна, потом, вздумав купаться, опрокинул чашечку водой. Забыл о щегле и Верещагин. Он закрыл глаза солдату - отрезанной голове, наметил ресницы и усы, провел белилами меж губ прерывистую полоску — зубы Вечером показал картину щеглу:
— Вот, брат щегол. Война жестокий зверь. Вроде кошки для вас. Понимаешь, кошка?
И для большей ясности повторил для парижского щегла слово «кошка» по-французски. Картину Верещагин назвал «После удачи».
Вторую картину он писал быстрее и более спокойно. Он изобразил расстрел узбеков на Бухарской дороге. На полотно Верещагин перенес лишь крепостную стену у края дороги. У подножия стены, цвета песка, навалены трупы узбеков. Один узбек прильнул щекой 1K стене, другой, упав на товарища, уронил голову с открытым лбом на грудь. Здесь же русский солдат закуривает трубку.
Солдат был слишком добродушен, а узбеки, особенно один у стены, слегка напоминали дремлющих. Верещагин взглянул на карминовое горло щегла, коснулся кистью киновари, положил два кровавых пятна на белую рубаху солдата, залепил киноварью открытый лоб и левый глаз узбека. Помедлив, нарисовал на песке возле трупов несколько узбекских кремневых ружей. Кремневые ружья были выписаны тщательно. — Картину эту он назвал «После неудачи».
Кауфман приехал со штабом в Петербург для доклада государю о Туркестане. Получив об этом сообщение, Верещагин собрал все свои туркестанские этюды и картины и отправился в Петербург.
Это было весной 1869 года. Туркестан, как новая колония, был тогда для Петербурга модой, им интересовались. Кауфман, Верещагин и путешественники Северцов и Татаринов, недавно вернувшиеся из Туркестана, устроили большую Туркестанскую выставку.
В огромных залах Министерства государственных имуществ, кроме картин и этюдов Верещагина, были выставлены зоологические, минералогические коллекции, образцы товаров.
Кауфман пригласил Александра на выставку. Верещагину очень хотелось видеть, какое впечатление произведут на Александра картины «После удачи» и «После неудачи». Но второго апреля, когда на выставку приехал Александр с женой и младшими детьми, Верещагин лежал в кровати и укрытый одеялами и пледом глотал хину.
Кауфман чувствовал себя как на параде. Ад'ютант сидел у окна, обращенного на Мариинскую площадь, высматривая царскую карету.
—Едут, ваше превосходительство!
Кауфман встретил царя на нижних ступенях лестницы. Царь шел под руку с Марией Александровной. Впереди шли дети Сергей и Павел.
Кауфман провел царя в зал, где была поставлена бухарская палатка. На столах темнели кольчуги, щиты, со стен смотрели куропатки, дикие кошки, рядом с окнами были развешены шкуры тигров и леопардов. Александр долго разглядывал птичьи чучела и звериные шкуры. Как охотнику это было ему интересно. Сергей сунул палец в отверстие, сделанное в бухарском щите русской пулей. Кауфман поднес на ладони талисман против сабли, пули, яда.
— И что ж, действует? — спросил Александр. — Действует, ваше величество,— улыбнулся Кауфман.— Снят с убитого.
В смежной комнате лежали на столах в коробочках с ватой каменный уголь, медь, серебро, олово. На одном из столов был выложен вензель Александра и Марии. За столом возвышалась фигура купца Трубчанинова.
Это ты был в Самарканде? — спросил Александр купца. Не мигая, вспотев от волнения, Трубчанинов выкрикнул:
—Так точно, ваше императорское величество! Я!
Взглянул Александр и на образцы английских ситцев, которыми торгуют в Туркестане английские купцы.
— Высокая цена. Невысокое достоинство,— сказал Александр.— Ведь мы с ними конкурировать можем?
Прежде, чем Кауфман успел что-нибудь ответить, Трубчанинов прохрипел:
— Забьем, ваше императорское величество! Как есть забьем. Кауфман принес кожаные шаровары, в которые была одета теперь в Туркестане русская армия.
— И не жарко. И колючки не так чувствительны.
—Там должно быть очень тяжело солдатикам? — спросила Мария Александровна.
— Очень,— ответил Кауфман и показал рукой на комнату, где висели картины Верещагина.
— Они нарисованы молодым художником, прапорщиком Верещагиным, состоящим при мне,— сказал Кауфман.— Сам художник к сожалению заболел.
— Жаль,— сказал Александр и подошел к веревочному барьеру перед картинами.
— Какой ужас! — вздрогнула Мария Александровна, увидев голову русского в руках узбека.
— До какого же зверства, ваше величество, может дойти сарт — сказал Кауфман, указав на картину «После удачи».
— Это не парад, Кауфман, как ты думаешь? — проговорил Александр.
— Бедные солдатики...— прошептала Мария Александровна.
— Ничего, ваше величество,— весело сказал Кауфман. —И мы в обиде не остались. Вон сколько накрошили сартов. Посмотрели «После неудачи».
— Это отлично,— засмеялся Александр. — Паша, Сережа, идите сюда.
— Сделал свое дело. И носогрейку курит,— улыбнулся Кауфман.
Вечером Кауфман поехал к Верещагину и рассказал о посещении выставки Александром.
— Неужели вздрогнула? — несколько раз переспрашивал Верещагин.
— Да, да... Его величество очень хвалил. Надо бы эти картины подарить его величеству.
Спустя полмесяца на выставку приехал наследник, старший сын Александра. Это был молодой коренастый человек с одутловатым лицом и сонными глазами. Выздоровевший Верещагин провел наследника к своим картинам.
— Солдатики больно мелки,— решил наследник.
— Такими господь бог создал,— сухо ответил Верещагин. Наследник, желая рассмотреть картины поближе, нагнулся, чтобы подлезть под веревку барьера. Верещагин как будто ожидал того, он предупредил наследника и, встав между наследником и узбеком, сказал тихо, но энергично:
—Ближе подходить не разрешаю.
Это было удивительно. Даже сонные глаза наследника раскрылись пошире. Никто еще не смел так относиться к нему. Он привык, чтобы все почтительно уступали ему дорогу. А этот художник с черной бородой? Наследник буркнул что-то под нос и, скрипнув каблуками, повернулся и пошел к птицам и тигриным шкурам..
Когда выставка закрылась, картины «После удачи» и «После неудачи» были подарены Александру. Он поблагодарил и приказал повесить их у себя в кабинете.
Верещагин целыми днями бродил по Петербургу, по выставкам, по картинным галереям, осматривал памятники, точно видя их в первый раз и думал: «Неужели никто не замечает, сколько здесь лжи?»
Новыми, после Самарканда, глазами взглянул на брюлловский «Последний день Помпеи». Сейчас эта картина показалась ему настолько надуманной, «головной», что он засмеялся и сказал:
—Ну и ложь!...
—В чем же именно ложь,—спросил; стоявший рядом человек пестрым пледом.
— Так люди не спасаются во время извержения вулкана.
— А вы там были в это время?
Нет, Верещагин не был. Но он был в Самарканде. И видел людей, которые бегством спасали свою жизнь. Эти люди отнюдь не составляли красивые группы, которые насочинял художник. Влево — группа, вправо — группа, центральная группа. Вот руки выписаны замечательно. Особенно рука старика. Но Верещагин мог бы рассказать о других руках, протянутых к небу.
— Вы что же отрицаете право художника на композицию,— спросил сосед с пледом.
— И композиция должна быть правдива,— хмуро и неохотно возразил Верещагин.— Обязательно правдива.
—Ax, молодой человек,— приблизился к Верещагину старик с тросточкой из черного дерева.— Карл Павлович по всем странам без паспорта ездил. Такая слава у человека. А вы...
Верещагин не отвечал и не глядел на него. Старичок постучал тросточкой о паркетный пол и продребезжал: —Фанфарон!..
Осенью Верещагин хотел уехать в Париж и приняться за работу над туркестанскими картинами. Некоторые эскизы из альбомов и записных книжек вполне уже могли быть перенесены на полотно. Однако Кауфман уговорил наведаться еще раз в Туркестан, на китайскую границу.
— Там и драку застанете.
С боями Верещагин познакомился уже в Самарканде, но ему все-таки хотелось побывать там, где еще никогда не был ни один европейский художник. Да и задуманная серия Туркестанских картин будет полнее.
— Еду,— согласился Верещагин.
— Тогда зайдемте за красками,— сказал Кауфман.— Уж разрешите я вам их выберу.
Приказчик известного в Петербурге ружейного депо Вишневского старшего поклонился Кауфману.
— Что у вас есть из последних новинок? — спросил Кауфман. Приказчик выложил на прилавок несколько офицерских револьверов разных систем.
— Рекомендую... Заряжающийся порохом Комблен... Или в Лефоше... Или Бланшара. Легкий, дальнобойный, с пульной формой, отверткой, меркой, промывальником. О шести выстрелов Четырнадцать рублей...
— Что вы выберете, Василий Васильевич, из этой палитры? спросил Кауфман.
Верещагин вспомнил узбека, Смит и Вессон, забытый где-то в Париже, и сказал:
— Я привык к Смит и Вессону.
— У вас есть вкус,— похвалил Кауфман.— Американцы очень тщательно делают револьверы.
Верещагин отправился на китайскую границу к укреплению Борохудзир. Офицеры, развлекавшиеся в этом укреплении картами и набегами на китайцев, радушно встретили художника.
— Покажите мне ближайший к вам китайский пограничный город,— попросил у начальника укрепления Верещагин. Начальник в очках весело и гостеприимно развел руками, показывая казарменные здания.
— А вот же он пограничный город. Балки, кирпичи для наших казарм — все мы натащили оттуда. Верещагин шутливо припомнил о том, как в Самарканде украли у него уздечку.
— Нет,— обиделся офицер,— у своих не тащим... Вот соседей не милуем. В прошлом году стояли далеко от этой речки, а теперь она у нас под самыми окнами течет.
— Русло река изменила?— опросил Верещагин, улыбаясь.
— Китайцы русских не зря ивой называют. Ива китайская везде принимается. Так и русские. Где накормят травой коней—там уж их земля. Из какой речки напоят коней — там уж их река...
Верещагин подумал, что в этом рождении границы, пожалуй заключается и рождение войны. Он спросил:
— А пушек нет у ваших соседей?.
— Нет. Пики. Да кремняшки.
Лихорадка мучила Верещагина. Вечерами он лежал весь мокрый, с отвращением вытирая пот с кадыка под бородой и браня себя, что послушался Кауфмана:
— Одной картиной больше, одной меньше, не все ли равно. Лихорадка свалит меня совсем, вообще ни одной картины не напишешь.
Утром, когда он чувствовал себя лучше, в комнату вошел офицер и сообщил, что есть возможность перейти границу и пощипать китайские деревни. Из соседнего укрепления прислали в Борохудзир летучку с просьбой перехватить отряд отступавших китайцев.
— До него дня три пути.
— Три? — разочарованно протянул Верещагин.— Три я не могу. Не выдержать. А обузой быть не хочу.
— Да я перехватывать и не собираюсь,— успокоил офицер. —Мы своих пощипаем.
—Да они же мирные,— удивился Верещагин.
— А вот мы у них баранов заберем, так сразу немирными будут. А какие там у них мечети!... Старинные. Все в натуре посмотрите.
Верещагин согласился и начал быстро одеваться. На голову он надел гладкую бобровую шапку.
Утро было свежее. Над рекой плыли волны тумана и ветер, едва ощутимый, относил туман на китайскую сторону.
Верещагин чувствовал какую-то радостную возбужденность. Он осмотрел револьвер и наполнил барабан пулями. Близость опасности бодрила, выгоняя остатки слабости. Он даже и не думал о том — хорошо это или плохо, что он едет отбирать баранов. Он интересуется не баранами, а китайским искусством. Этот поход может быть даст сюжет для новой картины. Выйдя на крыльцо, вдохнув холодный еще воздух, Верещагин засмеялся над шайками казаков, собранных для набега. Шапки были самые разнообразные— и высокие и низкие, темные, светлые, рыжие как верблюжья шерсть и чрезвычайно лохматые. Он поглубже надвинул свою бобровую шапку, погладил ее, осязая сухой ладонью мягкий податливый мех.
Отряд перешел через реку и не встреченный никем окружил китайское поселение. Мужчин и лошадей в деревне отряд захватить не успел. Китаянки с ужасом в глазах, молча, смотрели на казаков, которые гнали из деревни овец и коз.
Верещагин стоял на деревенской площади и любовался памятником над гробницей Тоглук Тимура, воздвигнутом здесь Тамерланом. Памятник был необычайно красивой работы. Но купол уже провалился. Птицы гнездились там.
Напуганные сейчас криками овец и коз птицы кружились около купола.
«Что за краски! — думал об изразцах Верещагин.— Таких изразцов ни в одном музее нет»...
Козел с желтыми рогами, спасаясь от казака, налетел на Верещагина и едва не сшиб его с ног. —Вот мерзавец,— вздрогнул он, хватаясь за револьвер. Козел перескочил через забор и промчался в степь.
—А где ж неприятель.— окликнул Верещагин казака, все еще бежавшего за козлом с растопыренными руками. Казак остановился, вытер папахой пот и сказал:
— Замаял дьявол... Неприятель? А вот барин как выйдем за околицу со скотом, тут тебе будет и неприятель.
И действительно, едва отряд покинул с гуртом скота подожженную деревню,— в степи на [горизонте появились всадники с пиками, луками и кремневыми ружьями. Сближаясь, они оцепляли этот табор. Стрелы, пули сыпались на людей, на скот. Разгоряченные стрельбой, всадники на резвых, сухопарых конях подскакивали с гиком и визгом все ближе и ближе. Тогда офицер скомандовал:
— С передков!
И пушка, возле которой двигался Верещагин, картечью отбила нападение. От пушечного выстрела овцы и бараны беловато-бурой волной отбежали в сторону, убитые китайцы падали вместе с убитыми конями. Раненых кони долго таскали по степи и из колчана одна за другою, сеялись длинные, оперенные на тупых концах- стрелы. Китайцы бесстрашно возобновляли нападение. Им не приходилось выбирать между жизнью и смертью... Смерть от пули ожидала их здесь на поле, смерть от голода, если они не отобьют баранов, все равно задушила бы их через неделю. Верещагин, стреляя в упор из револьвера, уже опорожнил два барабана. Но и стреляя, он подмечал, как и в Самарканде, китайца в очках с сеткой, маленький фейерверк, от вспыхивающего на полке пороха, цвет пыли, освещенной солнцем.
— Пощипали хорошо,— крикнул Верещагину начальник отряда,— как бы не отбили только.
— Как можно,— решительно проговорил Верещагин,— ни одного барана не отдадим. Это же позор.
Вдруг точно перед запрудой, река баранов и овец остановилась. Баран с желтыми каменными рогами начал заворачивать налево по кругу. За ним, волнуясь, побежал весь гурт. Через какую-нибудь минуту река превратилась в озеро. Бараны и овцы кружились по часовой стрелке, оставив лишь в самом центре пыльную желто-зеленую плешину. Это было то, что пастухи называют мертвым кругом. Казаки кинулись на скот, чтоб разорвать этот круг и снова направить баранов к укреплению Борохудзир. Этим воспользовались китайцы и, уже действуя только пиками, бросились на отряд. Офицера выбили из седла одним из первых. Падая, он потерял очки. Верещагин, защищая его, увидел перед глазами конец пики. Он быстро нагнулся и выстрелил китайцу в пах. Пика, ударив Верещагина по голове, скользнула по гладкому меху бобровой шапки. В это мгновенье выстрелила пушка.
Вечером отряд вернулся в укрепление, так и не отдав китайцам ни одного барана. Верещагин отдыхал, разглядывал забранную им китайскую посуду, башмаки, головные уборы и несколько черепов, которые прежде валялись в степи. После удара пикой очень болела голова. Верещагин услышал блеяние овец, выглянул в окно.
—Куда гоните? — спросил он казака.
— А вам, барин. Ваш порцион, пятьдесят штук.
—Не надо, не надо, голубчик! — замахал руками Верещагин. Казак стоял в недоумении:
—Как же, приказано вам... А если мало, так я не в ответе. Нам казакам по два, урядникам по пять, господам офицерам по пятьдесят.
—Жертвую их на артель,— сказал Верещагин. Его добыча была дороже всяких баранов. Уже сложился план картины, которую он назовет потом «Окружили — преследуют». Еще не было лиц отдельных фигур. Но общая композиция была вполне ясна. Казаки и китайцы. Дым, пыль от пороха, от баранов, коней, людей. И Верещагин тотчас же закрепил этот эскиз в своей записной книжке.
Зимой Верещагин был в Петербурге. Туркестанские сюжеты просились на полотно. Отец Верещагина — череповецкий помещик отдал сыну именье до смерти. Верещагин продал часть леса, находившегося в имении, и снова отправился за границу. Теперь ему необходимо было найти мастерскую. В ней он напишет все те картины, которые уже сложились в его голове. Он не переставая думал о них и каждый день добавлял к той или иной картине какую-нибудь деталь, немедленно отмечая ее в книжке.
Мюнхенский художник Теодор Горшельдт, с которым Верещагин встречался еще на Кавказе, пригласил Верещагина к себе, обещая помочь отыскать мастерскую.
В Мюнхен Верещагин приехал вместе с женой. Он не венчался в церкви, считал, что для брака достаточно лишь обоюдного согласия жениха и невесты. С Мюнхенского вокзала они отправились в гостиницу, а оттуда Верещагин один пошел на Шиллер-штрассе, где в доме фотографа Обернеттера жил Горшельдт. Был второй час пополудни. Верещагин нашел художника в мастерской. Горшельдт мазал битюмом своего натурщика — голубоглазого, белокурого немца. Верещагин, наблюдая с порога как темнеет лицо натурщика, спросил у Горшельдта, для чего он это делает.
—Натурщик будет изображать горца,—сказал Горшельдт, здороваясь с Верещагиным. Верещагин засмеялся:
—Табачный дым никогда не заменит порохового. Мейсонье, рисуя поход Наполеона в Россию, солью и ватой пытался заменить русский снег.
Горшельдт, заметив, что Верещагин с восхищением и завистью смотрит на просторную, полную мягкого света мастерскую, сказал:
—Вам годилась бы моя мастерская? —Конечно,— ответил Верещагин.
—После смерти я вам ее завещаю,—пошутил Горшельдт.— Завтра мы пойдем искать другую. А пока скажите ваше искреннее мнение об этой акварели. Как по-вашему — это не яичница?
Горшельдт показал Верещагину акварель, изображающую баварских солдат под Страсбургом.
— Только говорите правду,— попросил Горшельдт.
—Нет. Не яичница. Теперь скажите вы правду. Долго вы работали над ней?
—Семь дней.
Верещагин улыбнулся:
—А то мне всегда завидно. Художники врут, что очи в два часа такие акварельки пишут, а я работаю страшно медленно.
До вечера Верещагин сидел у Горшельдта, рассматривая его последние работы.
Уже стемнело, когда, прервав на полуслове фразу, Верещагин вдруг вскочил, схватился за голову:
—Боже мой! Совсем забыл... Моя барыня. Обещал через полчаса.
Спустя неделю Горшельдт, заразившись скарлатиной, умер. Верещагин занял его мастерскую.
Три года прожил в Мюнхене Верещагин. Жизнь его здесь была заполнена чрезвычайным трудом. И хотя он уже не был тем малоопытным живописцем, который переносил с палитры краски на полотно, выписывая узбека и отрезанную голову русского, но и сейчас, начиная картину, художник испытывал то жар, то холод, то суеверный страх. Никакой иной жизни кроме писания картин не знал за эти три года Верещагин. Забежав как-то на весеннюю выставку мюнхенских художников и увидев на полотнах цветы на газоне, садовые аллейки с интересной игрой солнечных пятен, Верещагин тотчас же вернулся в мастерскую.
— Как можно писать такие рутинные сочинения? — говорил он жене.
Сам он делал огромную, в девять (полотен поэму «Варвары». В честь русских солдат он называл ее «Героической поэмой».
За городом Верещагин построил досчатый барак и если не было дождя, принимался писать. Ветер отрывал доски от стен барака, тряс мольберт, но Верещагин продолжал работу.
— Врешь,— спорил он с воображаемым противником.— Дорисую.
Он злился на облака, закрывавшие солнце, грозил им кулаком И хотя от солнца всегда ломило голову (голова вообще часто болела после самаркандского солнца и удара китайской пикой), но Верещагин радовался знойным дням. Вернее можно будет передать на картине яркий туркестанский солнечный день и черные борозды туркестанских теней.
Как-то Верещагин заглянул к своему квартирному хозяину фотографу Обернеттеру. Обернеттер был чрезвычайно удивлен этим визитом. Всего несколько дней назад, встретившись с Верещагиным на лестнице, Обернеттер вежливо приподнял котелок и протянул Верещагину руку. Но Верещагин промчался мимо, бормоча себе под нос:
— Проклятые швабские тучи!
Обернеттер подумал: «Сумасшедший русский»...
Сейчас едва Обернеттер вышел из своей лаборатории, где он готовил для очередной с'емки свежие пластинки, как Верещагин схватил его облитые эмульсионным составом ладони и сказал:
—Я рад вас видеть!.. Давно хотел вас видеть!..
«Сумасшедший художник», — подумал Обернеттер. Верещагин рассматривал на окнах дагеротипы и говорил:
— Какой вы счастливец. Раз и готово.
И он показал на аппарат, покрытый черным лоскутом.
— Нет, господин Верещагин,— сказал Обернеттер.— Фотография, это большой труд. Столько время на одни пластинки. И они такие капризные. Едва пластинка подсохла, она уже не годится для с'емки... Но фотография... Это колоссаль!.. Мы уже снимаем с выдержкой не в двадцать минут, а всего в одну, две минуты.
Обернеттер принес заклеенную со всех сторон коробку сухих пластинок Бурджеса.
—Вчера получил из Лондона,— проговорил с гордостью Обернеттер, осторожно похлопывая по коробке ладонью.— Чудо девятнадцатого века. На этих пластинках можно снимать, когда они и сухие. Обернеттер поднял желтый палец.
— Наши дети будут ходить на с'емки с одним аппаратом без лаборатории. Марта, дайте нам кофе!.. Сухие пластинки, это... Обернеттер забегал по ателье вместе с Верещагиным, бормоча:
— Вы снимаете людей, животных, архитектуру и вам не нужно каждый раз лезть в свою лабораторию, как кроту в нору.
Верещагин сказал, что вероятно одни лишь художники всегда останутся при красках и палитре. Обернеттер смотрел на Верещагина, который на ходу, не присаживаясь, прихлебывал кофе. Художники... — медленно сказал Обернеттер.— Живопись это искусство. Фотография, пфуй, это ремесло. Да. Но... Я не хочу обидеть господина Верещагина. Но... Обернеттер обнял свой фотографический аппарат, стоявший на треноге:
— Он никогда не врет. Он показывает все так, как есть в жизни.
Верещагин сразу остановился.
Верещагин ткнул пальцем в закрытый кожаной шапочкой глаз об'ектива:
—У него нет души.
— Ну, — поднял вверх руки Обернеттер.— Я говорю. Живопись, — это искусство. Фотография, пфуй, это ремесло, ремесло.
Самыми правдивыми, а потому и самыми любимыми были у Верещагина три картины — «Забытый», «Вошли» и «Окружили— преследуют».
Изобразить в «Забытом» брошенный труп русского солдата Верещагин задумал еще на берегу Заревшана. Первый увиденный тогда Верещагиным убитый человек — бухарский сарбаз навсегда остался в памяти. Он так и зарисовал было карандашом схему будущей картины — сарбаз в чалме, раскинув руки лежит на берегу Заревшана. Возле трупа вороны. Но эта схема как-то мало трогала его. Вспомнив выплывший из камышей труп русского солдата, Верещагин оставил на схеме только кончик белой чалмы, превратив ее в белую фуражку солдата. Он напишет труп забытого русского солдата. И тотчас же Верещагин почувствовал, как потеплели у него глаза. Детали скапливались одна за другой. Как-то собирая грибы, он наткнулся на поле, покрытое земляникой. Красные ягоды земляники сразу подбавили страшный штрих. А потом он увидел и воронов. Засаленным клювом накладывают они красные рубцы на разметанных руках. Ворон на ложе ружья. Нечего бояться ружья, хотя штык его и в крови. Ворон на сапоге солдата. Не чего бояться солдата, не встанет. Уже выклевано мясо с лица «Забытого». А ведь это лицо любили и целовали жена и дети. А на небе желтое вечернее солнце. Верещагин не мог спать. По ночам он соскакивал с кровати, подбегал к мольберту и шептал:
— Ведь он теплый, теплый. Как теплы те самаркандские трупы.
Жена Верещагина серьезно опасалась за здоровье мужа и радовалась, когда Верещагин переходил к мертвым узбекам или начинал трудиться над вырисовкой сложной резьбы на дверях дворца Тамерлана.
— Сегодня получше здоровье,— говорила жена госпоже Обернеттер.— Он уже пишет варваров.
— Слава богу,— отвечала госпожа Обернеттер.— Мы с мужем так жалеем господина Верещагина.
Госпожа Обернеттер все-таки избегала говорить «вашего мужа», так как знала, что жена русского художника не была венчана в церкви.
Картину «Вошли» Верещагин писал одновременно с картиной «Тсс... пусть войдут». Назаров на этой картине был нарисован не совсем точно. Верещагин одел его по форме и хотя в эскизе да и в памяти отлично удержались босые ноги Назарова и ночные туфли на них, Верещагин изобразил его в сапогах. «Иначе,— подумал Верещагин,—он никак не будет походит на офицера». Зато все рубахи, чембары, сарбазские куртки он выписывал в полном согласии с истиной, разложив эти вещи, пересыпанные для сохранности камфарой, на столе около мольберта.
«Вошли» были зарисованы Верещагиным на крышке сигарного ящика, он и перенес черный эскиз с крышки на полотно. В «Окружили — преследуют» он убрал пушку и баранов. Они никак не вязались с той геройской защитой, которую он представил на полотне. Кровью забрызганы белые рубахи раненых. Это их кровь, а не чужая, сарбазская, как это было в картине «После неудачи». Умирающий протянул руку товарищу, конвульсивно сжимает ее, уже не чувствуя теплоты руки. Жилистые руки торопливо заряжают ружья. Запыленные, истомленные страданиями и зноем лица... И пыль, выбиваемая из-под копыт азиатских коней, все ближе, все уже дымное кольцо. Спазма давила Верещагину горло. Он слышал выстрелы и голова ныла как после удара пикой. Если б не бобровая мягкая шапка, он не держал бы сейчас кисть. Окончив подмалевку картины «Окружили — преследуют», Верещагин записал в книжке: «Сказать Кауфману. Драгунам — мягкие (вроде моей бобровой) малороссийские шапки. Предохранят от ударов. Не спадают как фуражки на быстрых аллюрах».
На одной из последних туркестанских картин Верещагин изобразил груду черепов. Он сам видел такие горки черепов в Туркестане. Эта картина должна была служить эпилогом серии «Варвары». Вот во что превратились головы русских, которые до этого валялись как трофеи во дворце или были воткнуты на шесты.
Он сложил на столе кучку черепов, привезенных с китайской границы. Черепа были сухи. Их вымыли, высушили солнце и дождь, ветер и песок. Потрескивая черепа раскатывались по столу. Верещагин взял череп и заглядывал в желтые глазные впадины, в беззубый рот, проговорил как Гамлет:
— Кто ты? Офицер, купец или солдат?
Череп легкий, безглазый, безносый, без'языкий матово блестел и молчал. Верещагин снова составил горку из черепов. Придерживая верхние, проговорил:
—Я назову эту картину «Апофеоз Тамерлана». И посвящу ее всем завоевателям. Он особенно ненавидел Тамерлана.
Когда груда черепов со следами сабельных ударов забелела среди туркестанской степи и как в «Забытом» залетали около пирамиды вороны, Верещагин изменил название картины. Это не «Апофеоз Тамерлана», но «Апофеоз войны».
—Швабы могли бы сложить после Седана хеопсову пирамиду из французских черепов, но они их зарыли в землю. А чем Наполеон лучше швабов? Сотни пирамид оставил он после себя.
Весной 1874 года картины Верещагина были привезены из Лондона в Петербург. Свернутые холсты без рам (рамы как баранки были нанизаны на веревки и запакованы отдельно), в чехлах темного грубого полотна были подобны стволам мелкокалиберных фальконетов. Верещагин, не доверяя никому, осторожно вытягивал из чехлов скатанные в трубки картины. Они должны были еще отдохнуть с дороги, и действительно будто отдыхая после темноты чехлов, они раскручивались сами, выказывая то ногу «Забытого», то край синего безоблачного неба, то пеструю полу халата мертвого узбека.
Пока картины отдыхали Верещагин наведался к Кауфману, который со штабом был опять в Петербурге. У каменных львов, дремавших на пороге кауфмановского штаба, Верещагина окликнул штабной делопроизводитель:
— Василий Васильич! А мы вас здесь ждем, ждем. Хоть за границу за вами поезжай.
По приказу Кауфмана в канцелярии для Главного штаба был заготовлен список офицеров, повышаемых в чине. Значился в том списке и прапорщик Верещагин. Но не хватало о Верещагине каких-то сведений.
—Меня немедленно вымарайте! — сердито брякнул Верещагин и сперва пальцем, а потом кулаком провел в воздухе черту. Ни в коем случае!
—Василий Васильич,— пытался втолковать делопроизводитель художнику в котелке.— Ведь вы ж производитесь в следующий чин.
—Не согласен я на следующие чины,— бормотал Верещагин.
— Василий Васи...
— По-русски вам толкую. Был прапорщиком и останусь прапорщиком.— И, повернувшись так стукнул ногой, что мартовская грязь забрызгала узкие брюки делопроизводителя.
Делопроизводитель почесал веснущатый нос и обратился к каменным львам:
— Бывало бранились, что в чин долго не производят, а чтоб бранились, что производят, этого еще не бывало.
Кауфман в сюртуке без эполет принимал делегацию от «Общества содействия русской промышленности и торговле», Председатель делегации, стоя, не торопясь, читал благодарственный адрес почетному члену общества генер'ал-ад'ютанту фон Кауфману 1-му. В адресе, отпечатанном на слоновой бумаге золотыми церковно-славянскими буквами, упоминалось расширение рынка в долине Заревшана, не были забыты выгодные договора с правителями Бухары, Хивы, Коканда и освобождение русского купечества от некоторых внутренних пошлин.
Председатель, высвободив кадык из высокого воротничка особенно громко прочел заключительный абзац адреса: «Благодаря неустанным заботам туркестанского генерал-губернатора генерал-ад'ютанта Константина Петровича фон Кауфмана 1-го в Туркестанском крае ограничен привоз мануфактур европейской работы». Кауфман взял адрес и согласился быть почетным членом общества.
Едва закрылась дверь за последним членом делегации, в кабинете появился необычайно подвижной человек с черными усиками. Это был секретарь редакции одной из либеральных газет. Во вчерашнем номере этой газеты было напечатано в отделе «Санкт-Петербургская хроника», что предполагается избрание Кауфмана «почетным членом общества для содействия Прусской промышленности и торговле». Секретарь, пошаривая левой ногой и в то же время разводя и соединяя руки, говорил:
— Прусской? Полный недосмотр... Мы искренно...
— Конечно, конечно, — поморщился Кауфман.
— Одна буква, ваше высокопревосходительство, а смысл совершенно другой.
— Да, конечно.— Кауфману был неприятен этот человек в гороховом сюртуке.
— Прусской... Просто даже удивительно,— кланяясь, продолжал секретарь.
Кауфман молча ждал, когда уйдет секретарь. После него явился химик Шмидецкий, предлагавший консервы собственного изготовления. Разговор с ним был короток.
— Вот что, любезнейший,— сказал Кауфман,— ваш горох с овощами не годится никуда. Солдатики должны чувствовать себя на войне как дома.
— Мой горох?! Это лучше, чем экономические консервы Азбера. Пусть у него две с половиной копейки за порцию, у меня ведь за две будет.
— Вы что же хотите,— Кауфман поднялся,— чтоб наши солдатики в Средней Азии падаль кушали?
— Как можно, ваше превосходительство. Я же сам православный.
—Тем хуже для вас. Кто еще? — раздраженно спросил Кауфман у ад'ютанта.
— С образцами подковных гвоздей с завода князя Белосельского-Белозерского и прапорщик Верещагин. — Василий Васильевич.— воскликнул Кауфман.— Больше никого не принимать!
Повернулся к ад'ютанту и, обойдя что-то бормотавшего химика, обнял в дверях Верещагина.
—Ну и молодец вы!—воскликнул Кауфман, сразу начав покручивать кольцо на пальце левой руки. —Эх, молодец же вы!
—Вы о Лондоне? — спросил Верещагин.
— О каком Лондоне? — удивился Кауфман, смеющимися глазами поглядывая на Верещагина. — Я о баранах говорю, которых вы забарантовали на китайской границе. Генерал-губернатор Колпаковский с большой похвалой отозвался о вас. Молодецки, чисто дело сделали. Мы старые туркестанцы, так сказать младшие братья севастопольцев и кавказцев, гордимся своим Верещагиным.
Кауфман рассказал, что на днях туркестанцы собрались в татарском ресторане и под дружные рукоплескания пили за здоровье Верещагина.
—И ведь что пили. Шампанское «Патти»!
—У вас теперь двойная слава и офицера и живописца,— говорил генерал.— Да вы и вдвойне и в армии сейчас необходимы. Ведь с этими новобранцами бог знает только кто теперь не явится армию.
—Новобранцами? — переспросил Верещагин. Он никогда не слышал этого слова.
— По старому рекруты.
На столе Кауфмана лежал последний манифест императора о всеобщей воинской повинности. В манифесте были такие слова: «Мы не ищем, как не искали до сих пор блеска военной славы. Преследуя мирные цели, наше царствование хранит Россию от войн».
Слова эти были несколько обидны для Кауфмана. А какие же войны в Туркестане? Только бараньи. А самаркандское сидение, а сражение на Зерабулакских высотах? За что ж тогда офицеры получают кресты и чины? Но особенно Кауфман был несогласен, хотя несогласия своего почти и не высказывал, той частью манифеста, где милостиво сообщалось, что срок военной службы сокращается с пятнадцати до шести лет, а под знамена должны являться все русские подданные.
—Это что же,— говорил Кауфман, подкидывая на ладони наконечник аксельбанта, — только пришли, воинским духом как следует не пропитались и в бессрочно отпускные? И потом меня заботят эти все русские подданные. Попадут в роты и полки всякие там либералы.
— Отлично! Отлично! Отлично! — не выслушав последних слов Кауфмана, взбудоражено говорил Верещагин.—А прежде, что в армию, что в Сибирь как в наказание. Нельзя быть таким трынчиком, Константин Петрович. Это ведь на Царицином лугу в балаганах силу русского кулака на турецкой башке пробуют. Илья Богатырь был бы теперь не героем, а крючником Калашниковской. И какой-нибудь приказчик наблюдающий рабатывал бы (побольше Богатыря. Нельзя же забывать Седан.
Кауфман слушал, не возражая. Он хотел было сказать, что сейчас достаточно заботятся о просвещении солдат. Вот в туркестанских полках устроены солдатские чайные. Люстры из шомполов и штыков сделали. Пьески ставятся. Например, «Солдат и Мирошка».
Однако о манифесте неудобно было спорить даже с Верещагиным. Зато Кауфман зло обрушился на «Комитет по устройству и оборудованию войск».
Комитет внес было предложение о том, чтобы обращаться офицерам к солдатам на «вы», разрешить солдатам называть офицеров без титулования благородием.
—Это значит ко мне «господин генерал», а я к Петрову, Сидодорову: «вы Петров, вы Сидоров идите на штурм». О, либералы!.. — покраснел Кауфман. —Пусть наши войны бараньи, мы на аванпостах. Ни один выстрел не должен раздаться без нашего разрешения в Средней Азии. И губить императорскую российскую армию мы не дадим! — пристукнув каблуком, закончил Кауфман. Затем снова разгорячившись, схватил какую-то газету
— А эти либеральные негодяи похваливают Комитет. Вы только послушайте, что они пишут: «Давно пора домодельное «ты» изменить на европейское «вы». Дай бог побольше известий такого рода».
— Да эти европействующие опаснее всяких азиатов, халатников. Посмели бы они у меня так в Ташкенте написать.
Кауфман постукал кольцом о стол и скомкал газету.
— Ведь это же подстрекательство к бунту!
Верещагин молчал. Он вдруг вспомнил маленький музей Преображенского полка. Там давно, давно, еще будучи кадетом, нашел картину, воспроизводившую эпизод из жизни Преображенского полка в день 14 декабря 1825 года. Николай I обращался к командиру полка:
— Ручаетесь ли вы; за полк?
Это сильно поразило Верещагина. Хотя он и прежде знал 14 декабря, но вот этот вопрос Николая, фигура усатого командира полка навсегда остались в одном из уголков памяти. «Неужели у нас в армии могут быть бунты?...» — долго размышлял потом Верещагин.
Кауфман все еще не мог успокоиться.
— И это сейчас, когда новобранец идет в армию. Солдата надо жалеть, любить, но не баловать. Для новобранцев я бы не «вы» ввел, а старые белые ремни. Почистили бы их день и ночь, вот бы приучились к настоящей амуниции. Чтоб себя от ружья не отличали— А то «господин генерал». А вас... Кауфман ласково, насмешливо посмотрел на Верещагина:
— А вас, господин прапорщик...
Верещагин хотел было повторить Кауфману разговор с делопроизводителем, но Кауфман взял Верещагина за обшлаг сюртука и проговорил.
— А где ж у вас крест... прапорщик Верещагин?
— У меня нет его,— ответил Верещагин, думая о картинах, о новобранцах, о комитете.
— Почему нет?
— Нет и нет. Константин Петрович, я хочу еще...
— Так будет сейчас же,— решительно сказал Кауфман и снял с себя крест, достал из ящика нож.
—Я не дам резать сюртука!— отошел Верещагин в угол, наступил на газету, откинул ее. Но Кауфман продырявил петлицу и вдел крест.
Они вышли вместе.
На улице Верещагин вдруг услышал пушечные выстрелы .
— Что это? — удивился он. — Наводнение?
— Какое ж наводнение зимою, — сказал Кауфман.— При восточном ветре вы часто будете слышать этот гром.
Кауфман взял Верещагина под руку:
—В Обухове испытывают стальные орудия для морской артиллерии. Сами сделали. Крепче Круппа. И словно беседуя с самим собою, добавил:
— Да, но армия со 150 тысяч до полутора миллионов увеличится. Мах-хина!
Для выставки было арендовано несколько комнат в доме Министерства внутренних дел, которое помещалось за Александринским театром. Направляясь в Министерство, чтоб осмотреть как следует залы, Верещагин заметил недавно поставленный на площади перед театром памятник скульптора Микешина, Екатерине II. Екатерина была в мантии, в одной руке держала скипетр, в другой — лавровый венок. Екатерина смотрела поверх худо-сочных кустиков, скелетов деревьев (городской голова об'яснял, что деревья не принимаются вблизи императрицы по причине сотрясения почвы, производимому проезжающими экипажами) на Невский проспект.
«Надо бы Микешина послать к мадам Тюссо,— подумал Beрещагин. — Опять не человек, а стасовские Триумфальные ворота с калачом и скалкой в руках».
Припомнив архитектора Стасова, Верещагин вспомнил и о сыне его— Владимире Васильевиче, художественном критике, служившим в Публичной библиотеке. Владимир Васильевич давно выражал желание познакомиться с Верещагиным. Публичная библиотека была напротив бронзовой Екатерины. Верещагин решил сейчас повидать его. «Не посмел бы только он подумать, что я перед выставкой пришаркиваюсь к нему»,— мелькнуло в мыслях Верещагина, когда он поднимался по широкой мраморной лестнице с красной суконной дорожкой. В угловой комнате Художественного отделения сидел Стасов и читал. На столе лежали последние книжные новинки — только что вышедший роман Достоевского «Идиот» и первое собрание сочинений Льва Толстого в 8 томах Стасов перелистывал свежий номер «Отечественных записок» начинавшийся поэмой Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» Не дочитав Некрасова, Стасов положил журнал поверх какого-то нового романа Боборыкина, вышедшего, как это было обозначено на обложке «без предварительной цензуры», и увидел Верещагина. Художник протянул Стасову руку и сказал с повышенной резкостью:
— Я Василий Верещагин. И хочу познакомиться с вами. Угодно?
В стеклах книжных шкафов отразились две бороды — черная жесткая верещагинская и белая стасовская.
—Угодно ли? — вскрикнул Стасов необычайно звучным голосом, сжимая полными белыми руками ладонь Верещагина и невыпуская ее. — Угодно ли? Да, угодно! Давно угодно!
Все также удерживая меж ладоней руку Верещагина, Стасов рассказал, как он и скульптор Антокольский были восхищены в Вене фотографическими снимками с картин Верещагина.
— Нет нужды,— говорил он звучным голосом,— что это были серые листы. Мне с Марком Матвеевичем казалось, что перед нашими глазами расстилаются все чудеса совершеннейших палитр!
С необычайной подвижностью, которая мало вязалась с его крупной высокой фигурой, Стасов подбежал к одному из шкафов и снял с полки толстую книгу альбомного размера.
— Здесь, — проговорил он, — все вырезки из английских газет с отзывами о ваших картинах.
Это польстило Верещагину. Стасов упросил Верещагина показать картины до выставки.
— Только когда они будут в рамах.
— Но до выставки, до выставки! Картинами Верещагина Стасов был поражен: — Вы наш Василий Великий!..
Сколь необычайны были сюжеты верещагинских картин, столь же необычайно была устроена и сама выставка. Еще в Мюнхене Верещагин твердо определил, что выставка будет бесплатная. Ему только хотелось показать картины возможно большему числу людей. Но Верещагин знал, что бесплатность поможет ему не поступиться своей независимостью перед «мебельщиками» — так он называл покупателей картин, которые приобретали картины, чтоб занять свободное место между этажеркой и вазой. А коли пришел даром, так и смотри что тебе показывают. Нравится или не нравится тебе, а гляди.
На выставке будут продаваться только каталоги. И то очень дешево. Пять копеек за каталог в сто страниц.
По совету Стасова часть окон была до половины закрыта щитами из темного коленкора и свет падал на картины сверху, подчеркивая игру красок. Многие картины были освещены лампами. Желтоватое пламя керосиновых ламп, похожее на желтое вечернee туркестанское солнце, придавало особенно страшный отблеск безжизненной туркестанской пустыне.
В то утро, когда на выставку должен был приехать Александр, лихорадка чуть было опять не уложила Верещагина в постель. Нo он встал и побрел на выставку. Слегка сбив атласный черный котелок на затылок, Верещагин в последний раз один на один остался со своими картинами. Потом спустился по лестнице, приказал, чтоб ни с одного посетителя, кем бы он ни был, не смели брать свыше пяти копеек за каталог, чтоб расклеили на лестнице и на столбах побольше об'явлений, в которых сообщалось:
«В доме Министерства внутренних дел ежедневно от 10 до 5 часов пополудни открыта выставка картин художника Верещагина, изображающая подвиги русских войск в Туркестане, природу этого края и быт его жителей».
Поднялся опять в залы —проверить не коптят ли лампы. В это время вбежал швейцар Яков в черной жилетке и красной рубашке и крикнул испуганно:
— Его императорское... царь.
Верещагин вздрогнул и, обернувшись к Якову, сказал:
— Чего кричишь-то?
Двое мастеровых, которые только что переставили по указанию Верещагина оконный щит, быстро сорвали картузы.
«Я ни к кому не пришаркиваюсь»,— нахмурившись, подумал Верещагин, вытер ладонью георгиевскую ленточку, небрежно завязанную в петлице пальто, но остался в котелке.
Александр был в плохом настроении. Этому настроению способствовали несколько обстоятельств. Утром, производя развод на Михайловском манеже, он заметил, что мундиры офицеров, находившихся в строю, несколько длиннее солдатских. Александр остановился около правофлангового солдата и скомандовал ему:
—Шаг вперед. Шагом марш!
Голубоглазый правофланговый с двумя георгиевскими крестами шагнул вплотную к Александру. Приказав встать командиру роты встать рядом с правофланговым, Александр закричал на офицера:
—Кто разрешил носить мундир не по форме? Действительно, мундир у офицера был на палец ниже мундира правофлангового. Согласно же приказа, офицерские мундиры не должны были быть длиннее мундиров нижних чинов.
—Я из вас этот либерализм выгоню, — сказал Александр, глаза его стали похожи на глаза отца.
Один из младших офицеров роты, радуясь, что вызван перед фронтом не он, с испуга чуть приподнялся на цыпочки и тем уравнял свой мундир с солдатским.
Александр подозвал военного министра и, показав на правофлангового и ротного, сказал с гримасой:
—Дмитрий Алексеевич! Дайте общий приказ по министерству. Неприятно подействовала на Александра и сегодняшняя ссора с женой. Мария Александровна никак — не могла простить мужу княжну Долгорукую. «Умела же мама,— думал Александр о своей матери любовнице отца,— ладить с Нелидовой. А у Мари всегда слезы и нервы». И наконец князь Горчаков в своем докладе об английской ноте не сказал ничего хорошего. В ноте, хотя и составленной министром иностранных дел лордом Грэнвиллем в любезных тонах все же «правительство ее величества» выражало тревогу по поводу продвижения русских войск к границе Афганистана. И вот мысли о разводе, о жене, о «правительстве ее величества» и просто о «ее величестве», то есть Марии Александровне соединились в крепкий узел и мешали Александру быть спокойным.
Верещагин уловил обомлевшие глаза Кауфмана и насмешливые великого князя: вот, дескать, как растерялся художник.
Кауфман из-за спины Александра тыкал пальцем повыше виска. Бледный, вздрагивавший от лихорадки, Верещагин стоял перед царем в котелке, таком же черном как борода.
Котелок Верещагина и главное продернутая в петличку наспех георгиевская ленточка усугубили скверное расположение духа Александра. Но Александр протянул руку Верещагину.
—Твои картины все также в моем кабинете...
Окинул глазами стены, Спросил:
— Все они были в Лондоне? И ее величество королева Виктория видела их?
Верещагин ответил, что на лондонской выставке был принц Уэльский. И это Александру не понравилось. Что это за либерализм? Русский художник сперва показывает картины принцу Уэльскому, а потом — русскому императору. Верещагин взял у окна стул:
— Сядьте здесь, ваше величество. Здесь лучше видно. Александр оперся коленом о стул. Стены, обыкновенные канцелярские стены казенного дома Министерства внутренних дел и впрямь были страшны. Мертвецы в пустыне, трупы на кре- постной стене И всюду на русских нападают, а они только отбиваются. Англичане решат, что мы и в самом деле так слабы.
— «Правительство ее величества»... Хорошо, что Мари не пошла... Еще б больше расстроила нервы»...
— Что ж, Кауфман,— сжимая плетеную спинку стула, повернул голову Александр, — у тебя в отряде и офицеров нет? Одни солдатики воюют. Александр фыркнул и пошел вдоль стен. Черепа?.. Всем завоевателям... И мне что ли?.. Дурь какая-то... Забытый солдатик... пусть нет знамен, но нельзя же одни черепа... Нет, нет Мари сюда и пускать нельзя... Очень многих нельзя...
Александр топтался около «Забытого». Верещагин, полагая, что Александр не может уловить всех деталей картины, предложил:
— Встаньте здесь, ваше величество. Отсюда лучше видно.
— Я отлично все вижу.
И словно, чтобы подтвердить это, обратился к Кауфману:
—Ты Егория Кауфман во французском магазине покупал? Егорий не туда скачет.
Когда Александр повернул в следующий зал, великий князь держал за рукав Верещагина и начал распекать за котелок и ленточку. Верещагин покосился на князя:
— Смотрите, ваше высочество, больше на мои картины, чем на меня.
— Нигилизм, прямо нигилизм,— прошептал отходя великий князь и, обогнав Верещагина, присоединился к Александру.
Странное чувство испытывал Верещагин, проводив Александра. Он не мог сейчас решить— чем больше был недоволен Александр: картинами или шляпой? И что было бы утешительнее — то, или это? Зато, дрожа от негодования, вспоминал он взволнованное до чрезвычайности лицо Кауфмана.
—Холоп! Истинный холоп! — пробормотал Верещагин, сидя на подоконнике. — Никогда я не пришаркивался, никогда не буду пришаркиваться. Ни денег, ни работы они не посмеют мне предложить.
Он с досадой подумал — зачем тогда подарил «После удачи» и «После неудачи»? Их надо было присоединить K этой туркестанской серии. Нет, теперь он продаст картины только все вместе. Картины не булки. Нечего их раздавать по одиночке. «Не договорюсь с дворцом, договорюсь с купцом», — мысленно решил Верещагин и пошел навстречу художнику Крамскому, доверенному купца Третьякова, который скупал картины русских художников.
Крамского Верещагин не любил, как не любил он и «Художественную артель передвижных выставок», одним из создателей которой был Крамской. Во всяком товариществе, хотя бы и товариществе художников, Верещагин всегда находил посягательство на независимость. Крамского, он еще и мало уважал и за то, что Крамской был портретист.
«Озолоти меня,— убеждал себя Верещагин, — но если мне не нравится лицо, я не буду с него писать портрет. Безразлично будь то Гончаров или цесаревич...»
Крамской в свою очередь тоже не особенно симпатизировал Верещагину.
— Это барин, — говорил он, — у него состояние есть. Он что хочет, то и пишет. Не торопится. Ему не приходилось ретушеством деньги зарабатывать.
Но когда дело касалось полотен Крамского, Верещагин отозвался о них с похвалой. Точно также без всякого предубеждения Крамской приближался сейчас ,к холстам Верещагина. И Beрещагин, сбросив котелок и пожав сухую, худощавую руку Kpaмского, пристально следил за его маленькими, серыми, острыми глазками, совершенно забыв в эту минуту, что Крамской — третьяковский приказчик.
Крамской, помнивший первые работы Верещагина, не мог не отметить роста художника. Какая масса солнца на полотнах почти исчез мрачный колорит. Крамской, рассматривая полотно менее всего пока судил о сюжетах, изображенных на холстах. Но, всмотревшись в картины (...вода ситцевая... драмы мало на лицах..., ах, левая рука хорошо выписана...), стал разбирать сюжеты. Особенно потряс Крамского «Забытый». Крамской возвращался и возвращался к нему. Потом проговорил слегка торжественно и приподнято:
— Все это, Верещагин, завоевание не меньшее, чем завоевание Кауфмана.
— Вот вы и напишите об этом Третьякову, — подсказал Верещагин.
— Напишу. Повторяю. Завоевание не меньшее, чем завоевание Кауфмана!..
Верещагин и Крамской оглянулись. Кауфман стоял в дверях и спорил о чем-то с продавцом каталогов. Крамской сконфузился, с'ежился и, обойдя Кауфмана, поспешил в соседнюю комнату. —Не надо мне вашей сдачи!— рукой отстранил Кауфман продавца и впереди штабных офицеров, хорошо известных Верещагину по Туркестану, направился прямо к «Забытому»,рядом с которым висели «Вошли» и «Окружили — преследуют». Выждав минуту, он громко сказал:
— Я понимаю, почему эта выставка понравилась в Лондоне Верещагин налгал на русскую армию.
—Налгал? — переспросил Верещагин, точно желая проверить не ослышался ли он, и зажал в кулак край веревочного барьера, который всюду был протянут перед картинами.
—Да, налгал, — повторил Кауфман и, взмахивая пальцем с кольцом, как тогда в Самарканде на узбеков, приговариваемых расстрелу, указал на картины. —Это ложь. Это ложь. Это ложь.
— Я никогда не лгу... Константин Петрович, —тихо сказал Верещагин. У него подрагивал кончик бороды.
—Нет, лжете, прапорщик Верещагин. Где у вас пушки, где у вас офицеры?
— Из офицеров был наверное один прапорщик Верещагин, — засмеялся бывший комендант крепости Самарканд.
— Пушки?.. — повторил Верещагин.— Были отряды и без пушек.
«Как же он не понимает,— думал Верещагин, потирая висок,— да ведь без пушек я еще больше прославляю армию и ее героизм?».
— А где вы, Верещагин, видели вот такого «Забытого»,—продолжал допрос Кауфман.
Верещагин колебался, рассказать ли ему сейчас о теплом Заревшане и двух трупах, которые выплыли из камыша.
— Вот так брошенного и из'еденного птицами? Где вы видели, Верещагин? Отвечайте прямо, как офицер офицеру.
—В таком положении? В таком именно положении не видел.
— Вот и отлично, — повернулся Кауфман спиною к Верещагину.
—Вот и отлично. Я только не хотел упоминать об этом при его величестве.
Громко заговорили штабные:
—После таких подвигов — мы бы не были в Петербурге.
—Попробовал бы он так изобразить французов.
—Отличный пример для новобранцев.
Верещагин посмотрел поверх щита в окно. Вся площадь перед министерством была усеяна каретами и занята огромной толпой.
Был виден околодочный с протянутыми вперед ладонями, цепочка усатых городовых. В форточку доносился голос околодочного:
— Становитесь в вереницу, в вереницу, господа! На лестницах уже полно... И в сенях тесно... Куда? В вереницу, в вереницу, господа!..
Толпа, сжав с боков Верещагина, двигаясь из комнаты в комнату, ТАЩИЛА за собой и художника. Атласные салопы смешались с бархатными пальто, с чуйками. Со всех сторон долетали до Beрещагина суждения о картинах. Он слушал их, почти тотчас же забывая.
—Charmante! Халаты! Пестро! Вот бы, милый, тебе такой халат сшить, как у этого сарта…
— С удовольствием, если ты закажешь у мадам Ворт чепец как у этой сартянки.
— Даром... Это же фанфаронство!
— И чего полиция смотрит?
— В настоящее время все следят за делами в Средней Азии
— Солдатики... Солдатиков много.
— Настоящая война.
— Тесно будто на бирже в капитальный финансовый день
— С овсом как?
— Да, места богатые. У меня деверь там.
— С овсом дел не было... И с семям льняным тихо. Рожь сколько тверже...
— Говорят долговое отделение в день рождения гocударя-императора прикроют...
— У-ух, как хорошо!
— Руки на ноготок длинны.
— Облагораживает душу, ум.
— Посрамление русского воинства. Беспорядки в ташкентских войсках...
— А орда, орда. Еще бьется. Своей выгоды не понимает. — Будто мы при Петре.
— Сколько простолюдинов.
— Где? На картинах?
— И на картинах и в зале.
— Пасифист!
—Ужас! Ужас!.. Он, болтают, невенчанным живет.
— Наши герои... А у тех разбойничьи татарские морды. — Да, это не картинка «Старик с детками».
— Настоящая война.
— После этого «Забытого» и сон забудешь.
—Страшно... Как в анатомическом музее на Невском. Не были? Исключительно для взрослых.
— Война без подделки.
— Такую картину в комнате не повесишь.
— Вы кушали апельсины Блидо?
— Ой, я бы сдалась!
— Вас бусурман в полон, а солдата на кол. Как сдашься.
— Теперь все рядом будут. И знатный князь и бобыль мужик и купец с мошной. Теперь замена охотником не дозволяется.
— И не ладно. Коли взять нечего, так бери самого. А коль есть, так возьми деньги, да солидного человека оставь в покое.
—Не хочешь значит, в эту вот в горяченькую. В пустыню самую.
— Учиться надо, господин купец. Даже простая грамотность службу снижает до четырех лет.
— Прежде неученые были, так по горшку каши с'едали. А теперь после пятой ложки отваливаются. Счету научились.
— В чью пользу выставка?
—Да уж только не в пользу войны.
Стасов, поймав Верещагина, закричал:
—Исполать! Исполать! Исполать! Всех гоню на вашу выставку. Дайте мне эту руку посмотреть. Дайте мне эти пальцы богатыри...
Просил разрешения обвести на бумаге контур верещагинской руки. Верещагин не дал.
Стасов действительно всем советовал немедленно же отправиться на выставку Верещагина. Стасов считал, что это он открыл новый талант и радовался этому открытию.
— Преприятное известие, — громко возвещал Стасов, появляясь на вечерах в своей русской, рубашке с плетеным поясом с длинными кистями.
— К нам едет ревизор, — спрашивал гость, только что показывавший последний номер «Таймса», где половина номера была занята отчетом об общественной жизни и жаловавшийся на апатию русского общества.
— Уже приехал. Этот ревизор —Василий Верещагин. Стасов с минуту смотрел на другого гостя, который вскакивал со стула и кланялся. Этот рассказывал о присяжных, которые, услышав обращение к ним прокурора, поднялись и стоя прослушали всю его речь.
— А защитнику и говорить не дали.
— Какому защитнику, —вмешивался Стасов. — Плохой защитник.
— Если бы вы защищали вашего Верещагина, вы бы уж не уступили.
—Конечно. Оставьте, оставьте,— перебивал Стасов других спорщиков,— эти вечные пикировки о Платоне Каратаеве. На картинах Верещагина увидите десятки этих Платонов.
Первой из газет напечатали отзыв о выставке «Московские ведомости». Номер этот прислал Верещагину Стасов, снабдив рукописным примечанием: «Не волнуйтесь. Обыкновенное московское свинячество».
«...Вас обступают, — читал Верещагин,—незнакомая дикая природа и незнакомые дикие люди. Необозримые унылые степи. Между пестрыми толпами туземцев — кучки русских солдат, загорелыx не менее сартов, жмущихся друг к другу или распростертых в степи в виде почернелых и из'еденных хищниками трупов. Когда мы осматривали первые залы, какая-то дама об'ясняла молодой девушке, что эти картины вывезены из Хивы из дворца Хивинского хана. Да это эпопея Туркестанской войны с туркестанской точки зрения... Что значит, что русский художник дал такое направление своему вдохновению?»
— Эх, тамбовцы, тамбовцы! — обозвал газету Верещагин,
— Питье клюквенного морса, да кваса, да бритье бороды. Bот весь их патриотизм. Они хотят видеть на картинах Невский проспект, да и то только солнечную сторону его. Всех закидать кавказскими папахами. И у Кауфмана голова невеликая. Кавалерийская. А главный мебельщик больше на шляпу глазел. Я в ливрею не влез и не полезу. Наполеон хлыстом по картине Курбэ ударил. Попробовал бы он по моей картине пройтись хлыстом.
Но чем чаще успокаивал себя так Верещагин, тем значительнее становились для него отзывы и Кауфмана и Александра об унижении армии.
«Все-таки они не Стасов,— подсовывал рассудок свои доводы, —тот видит главным образом мое умение изображать воздух, свет, пространство.
Но ведь я писал не воздух, свет, пространство, а писал войну. И не так ли как Кауфман, будут видеть на моих картинах войну эти новобранцы?..». Эта мысль, хотя Верещагин и не хотел на ней останавливаться все время была неотвязно с ним.
Конечно, если б кто-нибудь назвал тогда Верещагина волостным старшиной Лунаковым, Верещагин бы рассвирепел.
Над волостным старшиной Лунаковым Иваном не мало тогда смеялись в Петербурге. Лунаков, напуганный новыми законами о призыве в армию, опасаясь пропустить в сельских списках какого-нибудь новобранца, прислал девице Ирине Филипповой проживающей в Петербурге, паспорт на розовой бумаге. Розовые же паспорта вручались лишь тем, кто подлежит призыву в армию. Так и в паспорте Ирины Филипповой было сказано, что она состоит «под призывом к жеребью». «Снова явилась «Елизавет Воробей», потешались газеты.
Нелюдимый вообще, в последние дни Верещагин замкнулся в вовсе. Он даже редко забегал на выставку. Та двойственность, которую он чувствовал в своей душе, была ему тяжела. Но еще труднее было для него принять единственное, как казалось ему верное решение. Его почему-то снова потянуло заглянуть в музей Преображенского полка.
Старый одноногий солдат открыл тяжелую, скрипучую, украшенную резьбой дверь. В музее было холоднее, чем на улице. Солдат сел у дверей и набил ноздри мягким зеленым табаком. Верещагин быстро подошел к картине. Она потемнела за это время. Но от этого еще лучше выступал на ней сумеречный день. Как неверен и слаб рисунок. Впрочем Верещагин вскоре забыл о рисунке. Солдатам холодно в шинелях. Но ни один не ударил ногой об ногу. И Николай, страшные глаза которого Bepeщагин помнил еще с детских лет, выспрашивает у командира: — Ты ручаешься за свой полк?
«Художник налгал, — думал Верещагин. — Все лица солдат однообразны как спины. Не так. Наверное где-нибудь, во второй шеренге на левом фланге было лицо и с усмешкой...Царь тормошит командира. Ручаешься? И глаза Николая вероятно были трусливы»
Командир полка ответил:
— Как за самого себя, государь. «А ведь были, — подумал Верещагин, — кто не ручался ни за себя ни за свой полк. И если бы их было больше». Верещагин круто повернулся и, сунув солдату какую-то монету, вышел из музея, кликнул извозчика и назвал адрес Кауфмана. Лицо Верещагина было напряженное, строгое, подобное тому, какое было у него, когда он на крепостной стене, согнувшись, зажигал запальную трубку гранаты.
Кауфман не сразу принял Верещагина. Он был в гостиной и смотрел с детьми на трех дрессированных собачек— Шнапель, Фриду и Диану. Дрессировщик Франц Патек, краснощекий чех, стоял на правом колене и играл на флейте модную кадриль из «Мадам Анго». Собаки ходили на задних лапах, изображая танец. Рыжая Шнапель в шапке с султаном и серой попонке колотила лапами по игрушечному барабану. Как раз в это время Кауфману и доложили о Верещагине.
— Пусть подождет, — сказал Кауфман и захлопал в ладоши. Шнапель отвечала громким лаем.
Верещагин решил ждать не больше пяти минут и уехать с тем, чтоб больше никогда не бывать у Кауфмана. Но скоро послышались шаги Кауфмана.
— Личную вашу вину перед его величеством я постарался загладить.— сказал Кауфман.
— Какую вину? — спросил Верещагин, зажав бороду в кулаке.
— Шляпу вашу. Сказал, что вы были ударены пикой, что у вас бывали солнечные удары.
— Что я стало быть тронут немного,— не улыбаясь, проговорил Верещагин. — Но я не о шапке приехал беседовать. Я хочу предложить государю купить всю мою туркестанскую коллекцию. За сто тысяч.
— Деньги нужны мне, — поспешно добавил он. — Не на лакеев и кареты, а на дальнее путешествие и на устройство школ. И по частям я «е согласен продавать.
Кауфман был удивлен этим предложением.
— Постыдную клевету, — покачивая головой, цедил он.—
— Постыдную клевету на русскую армию едва ли возьмет государь-император. Ведь особенно вашими «Вошли», «Забытым» и «Окружили» он так недоволен.
— Я думал, — задыхаясь, вскипел Верещагин, — он больше всего недоволен был шапкой. И выбежал из кабинета.
Оставался Крамской. Продать через него картину купцу Третьякову и уехать из Петербурга.
Крамской заканчивал в мастерской подмалевку какого-то портрета. В столовую дверь была открыта. Жена Крамского вышивала, дети с визгом бегали возле круглого стола. Крамской уже сообщил Третьякову, что, пожалуй, согласен с мнением жены, что Верещагин не раскрывает глубокие драмы человеческого сердца. «Я всегда слушаюсь ее», писал он о жене. Картины , же приобрести советовал, хвалил колорит, воздух, солнце. Примерно то же Крамской сказал и сейчас, умолчав только о том, что слушается советов жены.
— Я прошу за всю коллекцию не сто тысяч, а девяносто пять. Купцы с нами в Туркестане воевали, им надо уважение сделать,— невесело усмехнулся Верещагин.— О цене напишите Павлу Михайлычу. Хотя и сто тысяч недорого, ведь я высматривал свои сюжеты с опасностью для жизни... но я изымаю из коллекции две, три картины. Три, да три картины. Да вы не беспокойтесь, Третьяков сделает не благотворительное, а выгодное дело
— Что же дарите кому-нибудь эти картины? — Крамской уже давно с трепетом воспринимал рассказы о недовольстве Александра верещагинскими картинами.
— Да. Дарю. Самому себе. Да нет же, это в самом деле дешево. Купец Третьяков поплюет на пальцы да отсчитает бумажки дворянину художнику,— бормотал Верещагин.
Крамской хотел посочувствовать немного Верещагину:
— Между нами, Василий Васильевич. Не обращайте вы на все сплетни...
—На что? — перебил Верещагин.— За исключением трех. Где вы, Крамской, покупаете киноварь?
И не ожидая ответа, повернулся, кланяясь на ходу жене и детям Крамского.
В садике около выставки Верещагин встретил слепого шарманщика. Его лицо показалось Верещагину очень знакомым. Где он видел этого шарманщика?
Верещагин подошел к нему и сказал:
— В Туркестане не был?
— Михаила, тебя барин,— толкнула в бок шарманщика сидевшая рядом женщина лет сорока.
Шарманщик поднял голову.
— Я тебя спрашиваю, в Туркестане не был? В Самарканде?
— Так точно был, — шарманщик вскочил, приложил руку к старой солдатской фуражке и отрапортовал:
— Бессрочно отпускной рядовой Сошкин, ваше благородие.
А при мне солдатская дочь Пелагея Веселова.
—Да, тебя барин про меня не спрашивает. Верещагин начал припоминать. Вероятно, это был артиллерист, которого он рисовал на самаркандском базаре.
—Всякую службу оправлять могу, — говорил Сошкин, чуть попахивая сивухой.— Только глаза не действуют. Сошкин рассказал, что заболел он после Самарканда. Вся рота глазами болела. Многие ослепли.
—Ну, и что ж тебе пенсию дали?
—Никак нет. С шарманкой разрешено ходить.
Верещагин дал Сошкину денег.
— Покорно благодарим, ваше благородие. За ваше здоровье полштофа крымской, — сказал Сошкин, быстро ощупав пальцами деньги. И поставив на деревянную ногу шарманку, заиграл «По реке, по Неве».
На шестой день после открытия выставки одна из газет высказала вслух мысль, которую Верещагин всячески отбрасывал от себя.
Это была та же либеральная газета, которую Кауфман скомкал и бросил в угол кабинета.
— «Призадумаются, — читал Верещагин, держа в руке кисть, которую он только что вымыл, — и новые отбыватели воинской повинности вполне прозрят, какая тяжелая государственная повинность лежала на голове одного мужика. Едва ли найдется юноша, который взглянув на дышащие правдой сюжеты, на «Забытого» или «Окружили», будет еще восторженно носиться с воинским героизмом, воображать войну вроде одних букетов славы и отличия. А ведь как чудесна та война, которая изображается на картинах Коцебу, Виллеванда и других классических баталистов. У Коцебу «грохочут пушки, дым багровый клубами всходит к небесам». Тоже и у Opаса Верне. А он умел писать только ляжки лошадей из кирасирских конюшен. Юноша любуется на эти картины, декламирует стихи Дениса Давыдова. Но стихи Дениса Давыдова трескучая рифма, а вот стих «Ты скажи моей молодой вдове» это не Денис Давыдов. Этот стих вырезан на золотой раме «Забытого»... Поперек всей картины чужедальняя пустыня. Вороненок уже на груди за свежей говядинкой. Будет ждать семья этих могучих рук и пойдет по миру... Нет, не манит после просмотра картин г. Верещагина на военное поприще»...
— «Если б это писали в Лондоне», — Верещагин разорвал газету и собрал со стола обломанную на мелкие, кусочки деревянную ручку кисти.
До пяти часов пополудни было еще сорок минут. Эти минуты Верещагин провел у Стасова в Публичной библиотеке. Верещагин не искал сочувствия или совета. Как он решил, так и будет. Но он не мог сидеть дома или быть на выставке среди картин, часть из которых через час будет казнена.
Верещагин быстро пробежал от Адмиралтейства до Городской думы, с ужасом подумал о том, как можно ездить в такой тесноте в общественных каретах, подозвал извозчика, но не проехал в санках и квартала. Извозчик, казалось Верещагину, двигался слишком медленно.
Стасов встретил Верещагина радостно и шумно.
— Василий Великий, — закричал он звучным голосом. — Читали сегодня статью о вас? Довольны? Не все же вас ругают. Это не какое-нибудь московское свинячество... Что ж вы молчите?
— Доволен, — хрипло ответил Верещагин. — В честь этой похвалы три картины будут сняты. Изрезаны. Сожжены.
Стасов засмеялся, как, он думал, шутке Верещагина. Но у того стучали зубы, дергался кончик бороды. И взглянув на этот кончик, Стасов понял, что Верещагин не для забавы говорит так. Стасов схватил его за руку, назвал диким, безумным, необузданым человеком, Челлини, советовал, наконец, написать на картинах подобно Гойе: «Так было» или «Так видел я», упомянул, что и его Стасова обвиняли во лжи и непатриотизме, когда он доказывал, что Еруслан Лазаревич не русский, а индус.
— Это война светлой цивилизации с темной! Она оправдана без вас, Василий Васильевич. Где самаркандская обсерватория Улугбека? Не на светила смотрят потомки Тимура, а на отрезанные головы. «Варвары». Истинное ваше слово — «Варвары»... Да как же так. Ведь это вы, вы Василий Великий...
Стасов поперхнулся и выкрикнул последние слова фальцетом.
—Вы жгли Пенелопу. Дрались против классицизма, покончили с Ахиллесом и Агамемноном. Вы борец за правду в искусстве
Верещагин с явной усмешкой смотрел на Стасова. Да знает ли он, что такое правда? И туфли Назарова, и пыль от баранов, и уздечка, — это тоже все правда. Вслух Верещагин сказал:
— Правда? Правда я не рисую розовых собак и зеленого неба. Но ведь уздечка тоже правда.
— Какая уздечка? — не понимая, сказал Стасов. — Это у вас душевный насморк. Не слушайтесь своих нервов и генералов. Генералы умрут, а картины ваши останутся
— Генералы. Тамбовцы. Любят суздальские портреты. Солдат с лакутинских табакерок. Вот для них. Достойные Сальватора Розы, — Верещагин ткнул пальцем в окно на памятник Екатерине. — с калачом и скалкой в руках.
— Так может быть, боитесь, что он недоволен? — снизил до шепота свой звучный голос Стасов.
— Да нет! — вскричал он снова.— Я сто и тысячу раз буду говорить. И он поймет. Идите к нему. Он ценит искусство. Ведь был же он у Антокольского в мастерской. А мастерская едва ли не на чердаке. Факт беспримерный.
— Не страшусь,— резко сказал Верещагин. — Не страшусь! если и он недоволен. Страшусь, что они довольны,
—Кто они? — переспросил Стасов.
— Уравнители.
В упор посмотрел на Стасова:
—Из чего сделаны мои золотые рамы к полотнам? Как вы думаете? Стасов недовольно отмахнулся рукой:
— Из дерева.
— Из шекснинского леса. А из чего сотканы мои полотна? Тоже из шекснинского леса. Пожалуй это не было б, если бы рок четырнадцатого декабря закончился иначе. Забыли о декабристах?
— Вы заблуждаетесь. Вы преувеличиваете солдата. Я помню,как удалось вам в «После неудачи» на лице солдатика выразить} мотив добродушия, неведения и полной бессознательности. Это был чудесный штрих. Подмечена сторона настояще русская.
— Молчать! Не смейте касаться армии! — вдруг крикнул Верещагин на отскочившего от неожиданности Стасова. — Судите о светотени и колорите, или еще об этом Еруслане Лазаревиче. Но не касайтесь солдата, да еще самодурно рекрута, то есть новобранца этого.
— Что вы по-ефрейторски обращаетесь со мною? — перебил Стасов, но, желая спасти картины, простил грубость Верещагину.— Уберите наконец эти картины, если вы считаетесь с чужими мнениями.
— Я, Верещагин, — Верещагин подергал бороду.—Независим ни от кого. Волоска своей бороды не дам никому, храня свою независимость, а самодурно генералам. Кауфман хотел мне остричь ее, как офицеру, как солдату, как Георгию победоносцу. Не дал. И не дам... Ни цензуры, ни покровительства ни от кого не потерплю. Но с картинами я поступаю так по собственному убеждению.
— Кто же вы? Солдат или художник?
Верещагин вспомнил отзыв лондонской газеты. Молчал. И лишь в дверях сказал, взглянув на часы, которые отбили пять ударов:
— Картины, будут сожжены.
На ночь выставка закрывалась. Раз'езжались кареты. Уходили городовые. Какая-то старушка в атласном салопе задержала на лестницеВерещагина:
— Господин Верещагин.
— Что? — Верещагин занес ногу на следующую ступеньку. — Господин Верещагин. Я к вам по железному делу. — По какому делу?
— По железному. По железному, господин Верещагин. Господин Верещагин купила я акции Оренбургской и Фастовской дорог. Может Оренбургской продать?
— Я не знаю. При чем я?
—А как же,— пришептывала старуха.— Bы ж там были. Азиаты-то вон какие страшные. Если они в конец побьют наших — запрут дорогу, пропадут мои акции, господин Верещагин.
—А прах вас побери с вашими акциями! — крикнул Верещагин и побежал в зал, где висели «Забытый», «Вошли» и «Окружили— преследуют». Верещагин снял эти картины, выдернул из рамок. Не глядя на картины, сложил их лицом к лицу, красками к краскам. Извозчик с двумя бляхами на спине и на груди словоохотливо об'яснял Верещагину:
- Лошадь отменная. Применилась к седокам. Различает по одеже. Ежели цветной воротник и блестящие пуговицы, без кнута быстро бежит. А то достанется... И осекся. Взглянул на барина. А барин бледный и трясется. — Пьяный, — решил про себя извозчик и подальше об'ехал городового. Часто оглядывался — как бы не выпал барин из саней.
Верещагин втащил картины в комнату. Захлопнул дверь. Открыл вьюшку. Долго искал на столе под газетами ножницы. Ножницы упали. Он вздрогнул. Достал из ящика коробку спичек. Вспомнил, как брал спички для поджога саклей. Дрожал сильнее и сильнее. Завернулся в плед и, присев на корточки около печки, как тогда в Самарканде, штыком в узбека, разом проткнул ножницами лежавшие одна на одной три картины.
Рвал полотно, ломал с треском о колено рамы. Зажег сразу пучок спичек. Огонь принялся за куски полотна, краска пузырилась разноцветными волдырями, темнело золото рам. Вот мелькнула голова, руки «Забытого».
Верещагин, раздувая огонь, сунул лицо к печке, спалил черную бороду. В комнате запахло краской и жженым волосом.
![]() рис 1. После удачи. | ![]() рис 2. После неудачи. |