| ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
![]() |
![]()
«ЗС» №8/1963 XIV. Заботы Узкой тропой идем по лесному михайловскому снегу. Ветер утих, и шороха вершин не слышно. Над снегом, распустили громадные зеленые лапы двухсотлетние ганнибаловские ели. Далекий стук дятла не ослабляет, а даже усиливает, доводит до сознания совершенно неправдоподобную тишину. В саду перед домиком Пушкина и няни — почти нет следов. Редко-редко наедет отважная группа ленинградцев, или кто-нибудь из местных жителей приведет гостей… Летом, особенно по воскресеньям, здесь, бывает, не протолкаться Дирекция заповедника, квартиры сотрудников, несколько хозяйственных построек — вот и все Михайловское. Шесть научных и несколько технических работников в основном живут здесь. В дни больших морозов, заваленное снегом, далекое от больших сел и городов, Михайловское курится дымами, тающими в остеклянелом воздухе. Входим в контору и читаем объявление: «Научно-исследовательская поездка в Невель и окрестности. Хорошее объявление. Потом мы идем к Семену Степановичу Гейченко, многолетнему директору заповедника, «повелителю» Михайловского, Тригорского, Петровского, Святогорского монастырей, пушкинских poщ, лесов, речек, озер и даже маленькой старинной гостиницы в Пушкинских Горах. Перед встречей с директором мы пытаемся представить, чем ему приходится заниматься. Конечно, подписывать сметы, следить за ремонтом, пропускать сотни экскурсий, расправляться с курильщиками и сорильщиками Совершенно необходимые дела и заботы. Но не одолевают ли такие заботы человека? Не забыл ли он Пушкина? Не надоел ли ему Пушкин? Это очень страшно, если Пушкин надоест. Но мы представляем, что может случиться и такое, если человек не крепок против мелочей жизни. Но человек — крепок. Ему уже за шестьдесят, а энергии можно только позавидовать. Он говорит громко, мощно обо всем — о хозяйстве, о нравах посетителей, о развешанных по стенам его кабинета портретах пушкинского времени, которые еще не «расшифрованы». Пушкин для него — свой, без сюсюканья и приторного умиления; подтрунивает над некоторыми экскурсоводами, которые ставят в струнку приезжих школьников и возвышенно вещают им: «Я помню чудное мгновенье »,— а потом сердятся на «невнимательность и распущенность нынешней молодежи». «А им бы рассказать про их Пушкина, озорного, веселого, смелого. У каждого должен быть свой Пушкин. Пушкина хватит на всякого…»
Если спросить одного, другого, третьего — каков был Пушкин? Услышишь в ответ примерно одно и то же: гений, талант, веселый, живой, легкий, шалун, вспыльчивый, легко ранимый, любитель выпить, поволочиться Стихи писал разом, легко, играючи и т. п. Разве не с себя писал Моцарта? МОЦАРТ САЛЬЕРИ МОЦАРТ Пушкин — Моцарт Те, кто говорит о Пушкине общепринятое,— правы. Почти все то, что они говорят, в Пушкине было. Но было и многое совершенно иное — неожиданное, а поскольку это иное было в сложнейшем соединении с тем, «обычным», то и «обычное» становилось другим — и выходит, что те, кто знает «обычного» Пушкина, вовсе неправы. Попробуем хоть немного представить «неожиданного Пушкина» Марал черновики, записывая метрические схемы народных песен. Но за исключением круга близких как-то стеснялся признаваться, что работает много и что это — для него важно. В разговоре с какой-нибудь светской персоной мог небрежно заметить о пустяках и безделицах, которыми он занимается. Притом сам видел в себе эту черту и показал ее в поведении Чарского («Египетские ночи»), стесняющегося говорить о поэтическом труде и называющего собственное вдохновенье «дрянью». Уже давно принято и а школьных учебниках записано, что оскорбительно, унизительно для художника — подобно Сальери — «ремесло поставить подножием искусству». Но Пушкин не прост, и поэтому (может быть, только поэтому!) и Сальери не прост. Когда Пушкин записывал метрические схемы народных сказаний — чем же, как не «алгеброй» он «разымал гармонию»? Для Пушкина «алгебра» и «ремесло» — отнюдь не унижение. Это — забота. И Пушкин в этом смысле — Сальери. Но в этой «маленькой трагедии», кроме двух главных героев, невидимо присутствуют и другие. Сальери знает, что не один Моцарт талантливее его. Когда великий Глюк явился и открыл нам новы тайны (глубокие, пленительные тайны), не бросил ли я все, что прежде знал, что так любил, чему так жарко верил? Сальери мечтает: Быть может, новый Гайден сотворит Глюк, Гайдн — выше его; он это сам признает и не думает даже завидовать: Глюк, Гайдн — и гении, и люди «ремесла». Снова — как Пушкин. Пушкин — уж «и Гайдн, и Глюк!» Но Моцарт — такая ступень гениальности, которая непонятна, непостижима. Для Сальери важна «польза»: у Моцарта «нечему учиться» — так он гениален и непонятен. Значит — в нем пользы нет Ну, а сам Пушкин — признавал ли он пользу «обыкновенных гениев», и «не — гениев», пользу Сальери? Признавал. В неталантливых виршах Тредиаковского он видел новый подход к стиху и считал, что тот принес пользу развитию русской поэзии. Разбирая творчество многих, ныне забытых или полузабытых своих современников, Пушкин легко мог бы их смерить «своею меркой» и отказать им в праве на «существование», значение и т. д. Но нет,— он с интересом следит за сложным путем литературы — единой литературы, где и Крылов, и Шаховской, и Батюшков, и Катенин, и дядюшка Василий Львович, и он сам, и Грибоедов… Пушкин — ко всем очень строг, но стремится уяснить значение («пользу») каждого. А Моцарт? Он, Пушкин, и Моцарт. Он знает, что такое гениальное вдохновение, легко отливающееся в стих, музыку. Он знал про это, кстати, именно в те часы, когда в Болдине писал «Моцарта и Сальери». Подсчитали, что «болдинская осень» была едва достаточна, чтоб, работая по нескольку часов в день, только записать все, что там было сочинено: «Повести Белкина», «Маленькие трагедии», главы Онегина, некоторые сказки, множество стихов (Семен Степанович Гейченко, говоря о том, что многие болдинские замыслы родились еще в Михайловском, шутит, что в Болдине было только «снесено яйцо»). В Болдине Пушкин — это Моцарт. Он, конечно, чувствует и знает это. Мало того — он Моцарт, создающий «другого Моцарта» и Сальери! А как же с пользой в искусстве — ведь «такого» не написать? Пушкин избегает моралей и сентенций. Он и Сальери, и Глюк, и Моцарт… Он пожимает плечами, улыбается…
В самом начале Михайловской ссылки Пушкин пишет стихотворное послание Вульфу и Языкову; Здравствуй Вульф, приятель мой, Потом сочиняет «Разговор книгопродавца с поэтом». Затем — порыв воспоминаний (юг) —«К морю», «Коварность», «Фонтану Бахчисарайского дворца», «Виноград», «О дева-роза, я в оковах» Неожиданный «побег и Испанию» — Ночной зефир И тут же псковская осень, и снова воспоминания: — Ненастный день потух Внезапно — блистательные «подражания Корану», сразу затем — вольный перевод из Шенье («Ты вянешь и молчишь »), послание Чаадаеву, якобы «с морского берега Тавриды», интимное «Пускай увенчанный любовью красоты ». «Второе послание цензору» — в Петербург, оттуда — ко двору Клеопатры («Клеопатра»). Возвращение в Петербург («Тимковский царствовал — и все твердили вслух»), потом — к поэту и польскому графу Олизару, от него — к «царскому арапу», к друзьям, к памяти великия жены, Это неполный перечень за первую михайловскую осень — а были еще наброски, оставленные замыслы, записи, к нам не дошедшие Поэтические молнии неслись из Псковского сельца по странам и векам. Дни мои текли в глуши
Он — ученый, притом строгий ученый, историк. Достаточно вспомнить, как работал в архивах, собирая материалы для «Истории Пугачева». Когда Николай Полевой выпустил свою «Историю » — Пушкин с математической ясностью и методичностью «анатомировал» этот труд «Историками делаются — поэтами родятся ». Он родился поэтом, да вдобавок еще сделался историком. Карамзин был его предшественником. Талантливый, знаменитый писатель в 1803-м «постригся в историки». «Наша история,— писал он тогда,— есть сюжет для вдохновения. Стоит ли труда проливать пот над буквами и писать диссертации о каком-нибудь слове? Можно выбрать, одушевить, раскрасить, а для того — достаточно имеющихся источников. В пять-шесть лет я надеюсь дойти (от древнейших времен) до Романовых (т. е. XVII века)». Это было сказано легкомысленно: до «Романовых» он не добрался и за 20 лет. Быстро понял, что «имеющихся источников» недостаточно, проливал пот над «буквами» и «диссертациями». Но главная мысль его — великолепна: у истории и литературы — предмет один: человек, общество. Подход, задачи — конечно, разные. Но, если сухой научный анализ фактов «одушевить» прикосновением поэтической фантазии, истина не уступит вымыслу — как часто думают — а наоборот: усилится. Так уж устроен мир, что суть его познают наука со своей стороны, а искусство — со своей. В томах Карамзина — строгий анализ, множество фактов. Художество же — не только в «хорошем языке», но и в самой сути. Вдруг, как-то незаметно, живость изложения сама по себе открывает в излагаемых фактах — будь то рассказ о Киевской Руси или о временах Грозного — нечто такое, чего бы при «обыкновенном» изложении не открылось. Пушкин понял этот замысел Карамзина, думал о нем. К истории Петра, истории Пугачева шел сразу с двух сторон — научной и литературной,— часто соединял их. История Пугачева — конечно, не просто история Но задача гармонического соединения науки и поэзии Пушкиным не была выполнена в той мере, как он хотел. Вероятно, незавершенная история Петра была бы таковой. «Удивляюсь,— говорил Пушкин — как мог Карамзин написать так сухо говоря об Игоре, Святославе? Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I». Научное и художественное сближено в «Истории Пугачева», но в то же время «История» не вмещала всю открывавшуюся Пушкину художественную сторону отчетов, документов, рассказов, воззваний, относящихся к пугачевщине. Он пишет «Капитанскую дочку » Кстати, свое значение понимал отлично Хвастлив не был, подчеркнуто скромен — тоже (разве что, когда называл вдохновение — «дрянью»). О Вольтере написал «Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства. Мы с любопытством рассматриваем автографы, хотя бы они были не что иное, как отрывок из расходной тетради или записки к портному об отсрочке платежа. Нас невольно поражает мысль, что рука, начертавшая эти смиренные цифры, эти незначащие слова, тем же самым почерком и, может быть, тем же самым пером написала и великие творения, предмет наших изучении и восторгов». Пушкин, конечно, о себе думал, записывая это. Листочки, черновики — хранил и собирал: нужны были для работы и «для потомства»
Был одним из лучших русских читателей. Вообще русская литература отличается тем, что писатели на удивление много читали — и своих и чужих. Французы, англичане, немцы писали может и не меньше — не будем спорить, лучше или хуже. Но столько, сколько в России — не читали. Может быть, книгоглоты распространились на Руси с тех времен, когда Петр велел «грамоту знать и заморской премудрости обучаться», а потом — грамоту узнали, премудрости обучились, да так уж, по привычке, «не могли остановиться?» На петербургскую квартиру Пушкина книги из деревни доставили на 12 подводах. И еще в Тригорское ездил рыться в книгах — об этом речь впереди. «Пушкин — читатель» — это причудливый, ненаписанный роман: подводы с книгами, фолианты из Амстердама, редкие ливрезоны из Парижа, увесистые, закованные в переплеты старопечатные книги, редчайшее в то время «Путешествие из Петербурга в Москву», запрещенные, секретнейшие, недоступные для чтения даже царским детям «Записки Екатерины II» Пушкин читает, делает на полях десятки заметок, устремляется в книжные дебри московских и петербургских лавок. Крупно обыгрывает в карты старого Друга И. Е. Великопольского и принимает выигрыш 35 томами «Энциклопедии» Дидро и д'Аламбера. Мчится за новинкой в лавку Смирдина, вступает в степенную беседу со знаменитым букинистом Иовом Герасимовым — совершенно неграмотным, но при этом — одним из лучших знатоков старопечатных книг, способным по одному виду определить точное время напечатания и многие другие приметы книги Пушкин спрашивает жену: «Что-то дети мои и книги мои?». Счета, счета, счета — после смерти Пушкина немало неоплаченных книжных счетов на огромные суммы. Умирает — говорит книгам: «Прощайте друзья». «Бедный Пушкин,— искренне произнесла ученица одной московской школы,— он не читал Лермонтова, Толстого, Чехова, Горького…» Без хозяина и друга книгам пришлось худо. С квартиры на Мойке они пошли странствовать по имениям — побывали даже в подвалах конногвардейского полка, которым командовал второй муж Н. Н. Гончаровой генерал Ланской, потом попали в подмосковное село Ивановское. Туда отправился за ними в 1902 году известный литературовед, пушкинист Борис Львович Модзалевский. Часть книг была попорчена сыростью и мышами, многих томов не хватало. И до сей поры еще не известна их судьба — а там могли быть заметки и записи Пушкина! Модзалевский уложил библиотеку в 35 ящиков, доставил ее на подводах к железной дороге и привез на старое место — в Петербург
Поговорив с директором заповедника, мы идем мимо домика Пушкина к озерам, вернее, к неподвижным белым равнинам, под которыми — в абсолютном мраке — прячутся «неведомые воды». Потом движемся на лыжах по снегу и льду Петровского озера и вспоминаем его прохладную летнюю воду и рябь от ветерка. А направо — уходит таинственная березовая аллея, по которой мы ни разу как-то не сумели пройти. Однажды она была кудрявой и зеленой, в другой раз — золотой, сейчас — беловато-серая и печальная По озеру впереди нас бодро вышагивает мальчуган: «Из школы иду. Из Пушгор. Восемь километров Не! — в один конец восемь, а в два — шестнадцать Ребята, правда, живут при школе, а я не остаюсь » Невидимый ветер задувает над ослепительно белым озером и невидимой черной водой. А мы уж взбираемся на берег и входим в старинный барский парк, с холмом, на котором когда-то возвышалась усадьба. Петровское. И село, и озеро — именем Петра. В деревне, где Петра питомец,
Умом России не понять, Тропическая Африка, Эритрея, берег Индийского океана. Логонский князь призывает детей. Полтора десятка взрослых сыновей приходят со связанными руками — так положено являться к отцу, дабы отец был спокоен. Руки свободны только у самого младшего, играющего у ног отца с маленькой сестренкой. Старый князь для нас весьма важен. Это — прямой прапрадед Пушкина. Братья со связанными руками и девочка — тоже очень близкие родственники поэта — двоюродные прадеды и прабабка. Что касается малыша, то не только он, не только его родня, но даже сама Шахразада не придумала бы того, что с ним приключится. Через 80 лет он умрет в собственной псковской деревне, в чине генерал-аншефа русской армии (по-нынешнему — генерал армии), страдая как от старости, так и «от раны в голову, полученной за 62 года до того во времена войны Франции и Испании» (!). Умрет за 18 лет до рождения правнука, Александра Сергеевича Пушкина. Фантастическая часть биографии «Арапа Петра Великого» началась в тот день, когда посланцы турецкого султана явились к Логонскому князю требовать заложником одного из сыновей. Почему дали младшего? Интрига братьев? Желание отца? Или турки забирали любимцев? Все это были обстоятельства, определившие позднейшее. Маленького Ибрагима увозят на корабле, а сестренка — бросается в воду, чтобы догнать, и тонет Вряд ли в тот момент князь — прапрадед и заложник — прадед вообще слыхали о России. Где-то за Турцией, было известно, живут «неверные», никак не покоряющиеся султану В это же самое время за 5000 верст старинный род Пушкиных уж кует крамолу против юного Петра и, конечно, в самых причудливых снах не угадывает грядущего соединения с «африканской династией ». Император Эфиопии Хайле Селласие, приезжая в СССР несколько лет назад, заявил, что его народ тоже считает Пушкина своим
Интерес Пушкина к предкам — особенный Его воображение занимает судьба, «дар случайный», необыкновенное сцепление обстоятельств, приведших к его появлению Предки — это «своя династия», свое наследственное достоинство. Фамилия Романовых завещает и передает русскую землю, как вещь, собственность. Царь «возраста не имеет». В восемнадцать лет он уж «старше» старейшего сановника. «Каждое лицо имеет значение, когда я с ним говорю и только в течение того времени, которое я с ним говорю». Это — формула Павла I. Что может противопоставить один человек, один поэт такой формуле? Свою честь. И между прочим — предков. «Я не богач, не царедворец. Я сам большой » Это не феодальный задор удельного князька, а скорее, гордость древнего певца, складывающего сагу о своем роде. Ему важно, что Пушкины приложили руку к грамоте об избрании Романовых (Пушкины избирают Романовых!). «Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства, — пишет он Жуковскому: — Я готов уславливаться » Ему важно также, что прадед — арап — царей «забытый однодомец» (от царской несправедливости в деревне прозябают и прадед и правнук! ). В ноябре 1824 года приехавший в ссылку Пушкин собирался в Петровское: «Я рассчитываю еще проведать моего старого негра-дедушку, который, как я предполагаю, на днях умрет, а между тем мне необходимо раздобыть от него записки, относящиеся до моего прадеда» **. Пушкин с каким-то особенным удовольствием подчеркивает: «негр-дедушка». Дед был черен. «Налив рюмку себе, велел он и мне поднести; я не поморщился — и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа » Дедов дед был князь, говоривший на одном из абиссинских наречий, а также, может быть, по-арабски и турецки, а внук, старый и черный, сидел в Петровском и орал: «Эй, малый, подай-ка водки алой!» Записки прадеда любознательному внуку дал
Станем надеяться, будем просить Пушкина, Ущерб, который Булгарин и булгарины нанесли Пушкину — больше, чем кажется. Они вредили, доносили, потом убили. Но и это не все. Возможно из-за Булгарина «Арап Петра Великого» остался незаконченным. Правда, Фаддей Бенедиктович отчасти искупил свою вину перед русской словесностью тем, что его намек на прадеда Пушкина, «купленного за бутылку рома», вызвал появление пушкинской «Моей родословной»: Решил Фиглярин, сидя дома, и т. д. Но после булгаринского выпада продолжать «Арапа Петра Великого» значило, как бы оправдываться
Какой «авантюрный роман» — жизнь Арапа! — Африка. — Заложник в Константинополе — Петр I просит своего посла — доставить «способных арапчиков» — видимо, чтобы вразумить «коренных россиян»: вот де, арапы в науке и деле не хуже вас Посол Украинцев «знатного арапчика», вероятно, купил или похитил. — Ибрагим в России становится Абрамом Петровичем Ганнибалом («Петрович» — от крестного отца, царя Петра). Царь ночью кричит: «Арап! Подай огня и доску!» — Работают Пушкины же бунтуют — и прадеда по отцовской линии царь Петр в это самое время казнит. — Ганнибал в Париже; беден, голоден, «для тренировки» участвует в войне с испанцами, отличается, ранен в голову, допускается в закрытую инженерную академию, где преподает сам Вобан. — Хоть и беден, — но из Парижа везет 400 томов. — В России — обласкан Петром. Разводится с первой женой, родившей «белого ребенка»; второй брак — с немкой Христиной Шеберх, родившей много «черных ребят». — Обучает математике Петра II. Потом в опале; едет в Казань, Сибирь, Ревель осматривать крепости; боится ареста — «Мы наше императорское величество, Елисавета Петровна генваря 12 дня минувшего 1742 нашему генерал-маэору и ревельскому коменданту Авраму Ганибалу в рассуждении блаженныя и вечной славы достойныя памяти родителям нашим и нам оказанных долговременных верных заслуг, всемилостивейше пожаловали во Псковском уезде пригороде Ворониче Михайловскую губу » У него — около 1000 душ, в Суйде (близ Петербурга), Михайловском, Петровском и других местах В Суйде среди его крепостных — некая Арина, или Ирина Родионова, или Родионовна — Отставка в высоком чине, дом в Петровском
Где, позабыв Елисаветы Насчет Африки — отнюдь не поэтическая выдумка. Старик и в самом деле вздумал предъявить права на свои африканские владения: ведь бывало, что какой-нибудь итальянский граф или трансильванский князь жил в Париже и владел оттуда своими верноподданными. Но управление «Африкой» из Псковского имения не получилось Хотя там, в Эритрее, его помнили: один из братьев приезжал просить Петра, чтоб вернул младшего, но без успеха На закате жизни Ганнибал писал или диктовал свою биографию — по-немецки (!). К нему наезжают дети: восемь сыновей и три дочери. Иван Ганнибал — чесменский герой. Осип (дед Пушкина!) — тоже генерал — лютый и горячий необыкновенно. Впрочем, все Ганнибалы — горячи. Старик, верно, ухмылялся: на родине, в Африке, безумно было б допускать таких молодцов к отцу, хорошенько не связав им рук.
С опальных лет Абрам Ганнибал боялся далекого, но быстро приближающегося колокольчика и фельдъегеря с предписанием — в Сибирь или одну из крепостей на «вечное заточение» Он слишком хорошо знал географию Абиссиния — Стамбул — Петербург — Париж — Казань — Сибирь — Ревель — Петровское Колокольчик имел особенное значение для Пушкиных и Ганнибалов. Кто долго жил в глуши печальной Колокольчик — дорога. Колокольчик — заезжий друг. Колокольчик — страх: предписание Январским утром 1825 года колокольчик возвестил появление Пущина. И я судьбу благословил, «Странствующий ботаник», агент и провокатор Бошняк прибывает летом 1826 года в Святые Горы с «открытым листом» об аресте, в который остается вписать лишь несколько слов и уж ожидающий на почтовой станции фельдъегерь загремит колокольчиком и заберет. Однако на сей раз гроза миновала. Колокольчик загремит у Михайловского в ночв с 3 на 4 сентября 1826 года: фельдъегерь. Няня расплакалась. Пушкин утешает: «Не плачь, мама — сыты будем; царь хоть куды не пошлет, а все хлеба даст». Прочитав доставленное фельдъегерем письмо, поэт догадывается, что его не столько арестовывают, сколько милуют, и успевает отправить записку в Тригорское: «Полагаю что мой внезапный отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас грешных ничего не делается; мне также дали его для большей безопасности » Колокольчик увез Пушкина в Москву, вернул в Михайловское, зазвенел к Петербургу, в Арзрум, в Оренбург И провожал в последнюю дорогу. Тот, последний колокольчик, вез Друга, Александра Тургенева. Вез жандарма. Вез Пушкина.
Мы возвращаемся в Михайловское и опять слушаем Семена Степановича Гейченко: — Конечно, в Пушкинском крае многим грезятся тайники, подземелья, где спрятаны сокровенные рукописи Пушкин вообще понимал толк в «конспирации». Некоторые современники вспоминают — был тут «пушкинский грот». Пока грот не найден. Семен Степанович посмеивается: нет, в тайники он, конечно, не верит Однажды подшутил над одним заезжим энтузиастом: «Как же, нашлась шкатулка, полная пушкинских рукописей». Энтузиаст разнес слух, примчался знаменитый искатель и специалист. Было много смеху Однако кто знает, что откроют раскопки? Да, в заповеднике ведутся раскопки. По фундаменту сгоревшего домика Пушкина установили с большой точностью его внутреннюю структуру — стены, комнатки Раскопали фундамент дома Ганнибалов в Петровском. А в самое последнее время исследовали место, где стоял дом управляющего, Михаилы Калашникова (сейчас и этот дом восстановлен). Нашли фаянсовые посудные черепки, шпору (того времени'), женские сережки. «Сельцо Михайловское» В селе обязательно должна быть церковь. В «сельце» — по крайней мере часовня. Несколько лет назад, в том месте, где лесная дорога пересекает вершину холма и уходит вниз (а внизу, в просвете,— пушкинский сад) — отыскали фундамент старой часовни. На ее месте теперь — невысокий лесной курган. Зимой под снегом и его не видно. Раскопки подводили не столько к новым вещам, сколь к «старым строчкам»: Все волновало нежный ум: Семен Степанович еще раз уверяет нас, что в тайники не верит. — Раскопки, конечно, будем продолжать Обдуманно, неторопливо. Край-то очень загадочный. Чего только тут вдруг не отыщется
— Хорошо, что Вы приехали зимой. Пушкинскую ссылку и печаль почувствуете. Говорите, снегу много? Маленькие елочки, засыпанные до вершин? Бывает куда больше Вы деревней проходили — высок ли снег? До уровня окон? А случается — до крыш насыпает. В саду стоит зеленая беседка — «беседка Керн». Она исписана и даже изрезана десятками надписей. «30. VI 1-59 г. здесь были авиамоделисты и танцоры с дядей Петей». «Рэна+Юля. 4/VII-62 г.» Есть надписи — «от души»: «Слава великому соотечественнику Александру Сергеевичу Пушкину». И даже отповеди: «Грош цена тому поэту, кто пишет здесь, а не в газету». Гейченко разводит руками: за каждым разве уследишь? — Зато какие замечательные ребята попадаются! Сначала — пишут издалека откуда-нибудь, что совершают заочные путешествия по пушкинским дорогам: читают, собирают материалы — про тракты, почтовые станции, пушкинские разъезды, встречи. Потом, когда уж все знают и представляют, отправляются в настоящее путешествие по Пушкинским дорогам. Когда такая группа к нам приходит — ее уж издали отличишь С такими ребятами большое удовольствие про Пушкина поговорить.
Небольшие дощечки с пушкинскими строчками прячутся в траве, неожиданно попадаются в лесу, встречают у входа в старые парки. Они кажутся частью этого пейзажа. Зимой их нет. Снег сойдет — появляются. Дорога в Тригорское вьется вдоль озера — потом вдруг скрывается в лесу. За каждым изгибом и поворотом могут встретиться стихи. Михайловский лес кончается как-то сразу. На опушке старый межевой камень с надписью: «Граница владений дедовских» Слева — «дорога, изрытая дождями», и три сосны — Одна поодаль, две другие Сосны уж не те Те — сгубили морозы, молнии и старость. Последняя пала в 1895-м. Внук Пушкина еще слышал их «приветный шум». Сердцевину последней сосны отнесли в Михайловское. Нынешние «три сосны» из «младой рощи» — но на тех же местах, что «прежние». От «трех сосен» уже видны тригорские холмы И оттуда Пушкина замечали, когда он подъезжал к этому месту. Пушкин на коне — известная картина, знакомый образ. Но нам почему-то вспоминается Пушкин, «нехарактерный», полузабытый. Без него не виден и Пушкин «привычный». А он, бывало, выезжал из лесу на слабой, дряхлой кляче, его ноги чуть не касались травы — и он ехал по своей земле, как другой герой некогда по дорогам Ламанчи Поздно ночью он возвращался. Там, во мраке, стояли старые знакомцы. Знакомым шумом шорох их вершин
Патриарх лесов Впервые придя в тригорский парк, мы ожидали увидеть громадного, возвышающегося над всей окрестностью «патриарха». Поэтому — разочаровались: трехсотлетний старец был не выше прочих. Лишь потом мы поняли, что эта старость — совершенно особенная. Ствол уединенного дуба сначала поднимается один. Потом раздваивается, учетверяется, увосьмеряется На «пьедестале» — несколько мощных, несокрушимых дубов, расходящихся я разные стороны. Громадный одеревеневший осьминог. Летом он шелестит тысячами листьев — трехсотым поколением от тех первых листьев. Осенью листья падают на холм, падают и желуди. Только им не вырасти. Уединенный дуб не даст нарушить «уединения». У его корней в 1944 году фашисты вырыли блиндаж. Фашистов унесло — а «патриарх лесов» стоит и дремлет Мало ли кто копошится у подножья
Мы пришли в Тригорское и этой зимой. Стояла такая тишина, что становилось беспокойно: может ли вообще быть такая абсолютная неправдоподобная тишина? Когда скрипнул снег, и где-то очень далеко стукнул дятел — стало легче. Тишина стала обыкновенной В 1918 году вооруженные крестьянские отряды, шедшие издалека, поджигали помещичьи усадьбы, особенно стоявшие на возвышении, чтобы всем издалека видно было. Михайловское не тронули, а Тригорское — спалили. Академик Шокальский, известный океанолог, был внуком Анны Петровны Керн и в детстве подолгу жил в Тригорском. Он легко восстановил план дома, расположение и назначение всех двенадцати комнат. (За столетие в доме серьезных перестроек не делалось — хозяева стремились сохранить «пушкинскую обстановку».) В августе 1962-го — в 138-ю годовщину начала псковской ссылки Пушкина — на старом фундаменте, по чертежам Шокальского восстановили, довольно точно, старый дом. Мы долго сидели на крыльце, глядя на снежное море, затопившее парк, навалившееся на ограду и подступавшее к самым окнам. Вдруг послышались голоса,— в этом спящем старинном парке совершенно фантастические. Подошла экскурсия. Редкая зимняя экскурсия, приехавшая из Ленинграда. Вернее — «остатки» экскурсии, смелые энтузиасты, решившиеся без лыж и валенок смотреть зимнее Тригорское. Большая половина, как нам рассказали, благоразумно отступила к Святогорскому монастырю и Пушкиногорскому ресторану. Проваливаясь по пояс, энтузиасты быстро обежали парк и самоё усадьбу И снова — все тихо. Хранительница Тригорского Женя Иванова героически пренебрегает морозом, который в доме много сильнее, чем снаружи. Рассказывает, что, пока не перевалило за тридцать градусов, жила тут, в усадьбе, в большой комнате. — Нет, не страшно; Новый год встречали здесь замечательно. Только потом все-таки пришлось перебраться в Пушкинские Горы — Нет, не скучно. Совсем не скучно. Есть книги, есть работа. Много ездим — в Москву, Ленинград, по здешним местам. Вы ведь читали у нас объявление о поездке в Невель? Мы идем по усадьбе, пританцовывая от мороза. Портреты хозяев, силуэты барышень, старые книги: «Париж, 1803», «Амстердам, 1764 », жардиньерки; мрачная картина «Искушение святого Антония» (Пушкин, рассматривая ее, замыслил «сон Татьяны»). Сахарная голова на скрещенных саблях, под которыми зажигали «дьявольскую смесь»: сахар тает, капает в шипящий напиток, и жженка готова — Как все это восстановили? — Читали сопоставляли. Маленький намек, упоминание кем-либо из Осиновых или их гостей о вещи, книге, картине — все учитывалось. Тут есть точные копии, есть и подлинные вещи. Книги, письма, конечно, в Ленинграде, в Пушкинском Доме. Но много старинных вещей вывезли неведомо куда немцы. В Пскове тоже музей разграбили, но недавно в Польше нашлись некоторые вещи из Псковского музея и уже вернулись домой. Кто знает — может где-то странствуют или лежат забытыми и реликвии из Тригорского? — Да, потомки Осиповых-Вульф имеются. И вещи у них хранятся любопытные Да, обещают отдать в музей А потом мы вспоминаем одну из тригорских барышень. Ах, Евпраксия Николаевна, Зизи — ну как же так? Сожгла перед смертью все письма, которые ей прислал Пушкин. Какие письма! И в письмах, верно, стихи Мы с недобрым чувством смотрим на милый веселый девичий силуэт и на портрет старой женщины с лицом обаятельным, добрым, веселым Признанная зачинщица всех тригорских проказ, непревзойденная мастерица изготовления жженки. Что же с ней поделаешь? И стоит ли сердиться? Мы прощаемся с Женей и выходим. Ель-шатер, много старшая уединенного дуба, стоит громадная, с обвисшими, линялыми лапами. Скоро весна. На исполинском стволе — еле заметный рубец: след бесплодной попытки гитлеровцев спилить дерево. Поднимается ветер и заносит глубокие ямки — следы недавней экскурсии. И наши следы
Мы уходим совсем. Быстро темнеет. Красный закат обещает назавтра мороз и ветер. Михайловский лес стоит черен и неподвижен. Над лесом уж давно плывет зеленая Венера и медленно разгораются очертания Ориона. Курятся дымы над маленькими деревушками. Ночь быстро настигает. Зимняя дорога под ногами хрустит громко и зловеще. Вот уж — черный монастырь на черном холме. На небе огней все больше. В деревнях и поселке — все меньше.
Утром — уезжаем. На площади видим служебный автобус. Женя Иванова, радостная, похлопывая варежкой о варежку, объявляет нам: «В Невель! Наш разведчик сообщил, что есть много интересного. Из Невеля проберемся дальше — в самую глухомань — и, может, до Полоцка дойдем!» Мороз забирает все сильнее, Женю зовут, и она ныряет в автобус, окна которого затянуты внушительной ледяной коркой. Пора и нам. А уезжать жалко… Быстро уносится вниз поселок. Мелькнул и исчез за лесом Святогорский шпиль. Где-то там, на северо-востоке — между Михайловским и Петровским — та аллея, по которой мы все еще не прошли
**Впрочем, ремесло у Фаддея Бенедиктовича было нелегкое, и даже хозяева иногда обходились с ним «неблагородно». Однажды он обругал модный роман «Юрий Милославский» — и промазал: оказалось — царю понравилось. Фаддея — на неделю под арест, причем пришлось еще благодарить за легкость наказания Н. Эйдельман
Э. Павлюченко |
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|