296
ИЗ «ЛИТЕРАТУРНЫХ И ЖИТЕЙСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ»
Лермонтова я тоже видел всего два раза: в доме одной знатной
петербургской дамы, княгини Ш<аховск>ой1, и несколько дней спустя на маскараде в Благородном
собрании, под новый 1840 год. У княгини Шаховской я, весьма редкий и
непривычный посетитель светских вечеров, лишь издали, из уголка, куда я
забился, наблюдал за быстро вошедшим в славу поэтом. Он поместился на низком
табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из
тогдашних столичных красавиц — белокурая графиня М<усина>-П<ушкина>
—рано погибшее, действительно прелестное создание2. На Лермонтове был мундир лейб-гвардии Гусарского
полка; он не снял ни сабли, ни перчаток и, сгорбившись и насупившись, угрюмо
посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к
сидевшему рядом с ним графу Ш<увалов>у, тоже гусару3. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и
трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и
страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз.
Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и
выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на
сутулых широких плечах, возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас
сознавал всякий. Известно, что он до некоторой степени изобразил самого себя в
Печорине. Слова «Глаза его не смеялись, когда он смеялся» и т. д. —
действительно, применялись к нему. Помнится, граф Шувалов и его собеседница
внезапно
297
засмеялись чему-то, и смеялись долго; Лермонтов также засмеялся,
но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на
это, мне все-таки казалось, что и графа Шувалова он любил, как товарища — и к
графине питал чувство дружелюбное. Не было сомнения, что он, следуя тогдашней
моде, напустил на себя известного рода байроновский жанр, с примесью других,
еще худших капризов и чудачеств. И дорого же он поплатился за них! Внутренно
Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его
втолкнула судьба. На бале дворянского собрания4 ему не давали покоя, беспрестанно приставали к
нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с
места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза.
Мне тогда же почудилось, что я уловил на лице его прекрасное выражение
поэтического творчества. Быть может, ему приходили в голову те стихи:
Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки... и т. д.