К. Чуковский
Д.С. Мережковский
(Тайновидец вещи)
1
- "У нас есть гении, есть таланты, большие и малые, таланты-самородки,-а искусства нет. Искусство создается работой, культурой и средой. У нас ничего этого пока еще не было… Поразительно слабо у нас движение, развитие идейное, без которого невозможно и движение культурное".
Это говорит не Чаадаев в "Телескопе", а г-н Антон Крайний в "Весах", и уже одно то, что памятники нашей общественной мысли могут у нас воскресать через семьдесят лет, показывает, насколько прав г-нКрайний.
"Надо всеми литературными произведениями,-говорит он далее,-революционными и пустяковыми, над талантливыми авторами и полуграмотными стоит общий чад русской некультурности",-и стоит только вспомнить всех этих незаконнорожденных гениев нашего времени, без предков и без наследства, не имеющих за душою ничего, кроме "безумства храбрых", и за три года приведших нас к духовному банкротству, к Цусиме духовной,-к эротизму, порнографии, революционному хулиганству,-чтобы снова согласиться с г-ном Крайним.
До того вдруг дошла ненависть к этой духовной незаконнорож денности, что культурностью стали хвастаться, и щеголять, и носить ее всюду с собой напоказ, как дикари носят подаренную им зубную щетку,-и уж это ли не свидетельство "некультур ности?"
Настоящий культурный человек вымоет зубы и спрячет щетку, а г-нБердяев, напр., предпочитает вывешивать ее у себя на груди и ходить с нею, как с орденом:
- "Я получил наследство от предков своих и должен обрабатывать и умножать полученные богатства,-кичится он в недавней своей книге.-Аристократичность духовного происхожде ния-моя исходная точка… Нужно почитать своих предков и любить полученное от них наследство. Истина не с меня начинается, и я бы не поверил в истину, которая с меня начиналась бы… Я обязан быть не только революционером, но и консерватором. Отрицание этого консерватизма, столь распространенное в нашу эпоху отрицания, есть нигилизм и хулиганство, есть страшная распущенность" (Новое религиозн. сознание и общественность. СПб., 1907).
И г-нБердяев прав,-как же не носить у себя на груди зубную щетку и не гордиться тем, что меняешь белье, если хулиганство, неслыханное, сверхъестественное, апокалипсическое какое-то, нахлынуло и грозит снести все песочные сооружения почтенных предков г-наБердяева. Всюду в газетах теперь натыкаешься на такие рекламы:
1)Герцен. "Былое и думы".
2)Мартино. "Садизм, содомия и онанизм".
3)Дальний. "Четыре цареубийства".
4)Ренан. "Жизнь Христа".
5)"Хиромантия и ее история".
Такие премии сулит читателям некий журнал "Былое-Гря дущее", издаваемый одним почтенным литератором, при сотрудничестве других почтенных литераторов.
Прочтите эти заглавия, и вы с жутью почувствуете, что где-то для чьей-то психики есть такая точка зрения, с которой и цареубийства, и садизм, и хиромантия, и ренановский Христос покажутся явлениями равноценными; что для какого-то безмерного хама, "с провалом вместо души", свободного ото всяких традиций и всякой культуры, они одинаково приманчивы, одинаково интересны; что чудовищный синтез хиромантии и Герцена, садизма и цареубийства теперь самый нужный и жизненный синтез для кого-то "безумно храброго", кто пришел в русскую жизнь и диктует ей свои веления.
Хам пришел, и как тут культурным людям не ухватиться за зубную щетку и носовые платки своих покойных родителей!
2
Зубрами какими-то среди всех духовных босяков кажутся эти несколько культурных людей,-и мифическим существом, загадочным, непостижимым представляется нам культурнейший из них-Д.С.Мережковский.
Д.С.Мережковский любит культуру, как никто никогда не любил ее. Любит все эти "вещи", окружающие человека, созданные человеком для человека, и кажется-вынь Мережковского из культурной среды, из книг, цитат, памятников, идеологий, оторви его от Марка Аврелия и Достоевского, Софокла и Леонардо да Винчи,-и ему нечем будет жить, нечем дышать, и он тотчас же погибнет, как медуза, оторванная от морского дна.
Никто так, как Мережковский, не понимает жизнь "вещей", жизнь всяческих книг, картин, лоскутков-жаль, что только эту жизнь он и понимает.
Он написал трилогию: о Юлиане, Леонардо да Винчи и Петре,-прекрасную трилогию, у которой только один недостаток, что в ней нет ни Юлиана, ни Леонардо да Винчи, ни Петра, а есть вещи, вещи и вещи, множество вещей, спорящих между собою, дерущихся, примиряющихся, вспоминающих старые обиды через десять веков и окончательно загромоздивших собою всякое живое существо.
Трилогия г-наМережковского написана для того, чтобы обнаружить "бездну верхнюю" и "бездну нижнюю", "Богочеловека" и "Человекобога", "Христа" и "Антихриста", "Землю и Небо", слитыми в одной душе, претворившимися в ней в единую, цельную, нерасточимую мораль, в единую правду, в единое добро. Он выбрал эпохи, наиболее раздираемые верхней и нижней бездной: эпоху борьбы христиан и язычников, эпоху борьбы древней и новой России, эпоху борьбы Ренессанса и феодализма, и для каждой эпохи нашел ее гения, примирившего "да" и "нет" в одну какую-то мучительно-сладкую, страшную и нечеловечески-пре красную гармонию: Юлиана, Леонардо и Петра.
Замысел великий, философские и психологические задачи необъятные,-но вещи, куда денешься от этих вещей, если они сыплются без конца, засыпая собою и верхнюю, и нижнюю бездну, и Мережковского, и Петра, и Леонардо, и читателя.
3
"Комнату загромождали казенки, поставцы, шкафы, скрынки, шкатуни, коробья, ларцы, кованые сундуки, обитые полосами железа подголовки, кипарисные укладки со всякими мехами, платьями и белою казною-бельем. Посредине комнаты возвышалось царицыно ложе, под шатровою сенью-пологом
алтабаса пунцового с травами бледно-зеленого золота, с одеялом из кизыбалшской золотной камки на соболях, с горностаевой опушкой. Сквозь открытую дверь видна была соседняя комната, крестовая; там хранилась всякая святыня, кресты, панагии, складни, крабицы, коробочки, ставики с мощами; смирна, ливан, чудотворные меды, святая вода в вощанках; на блюдечках кассия; свечи, зажженные от огня небесного; песок иорданский, частицы Купины Неопалимой, дуба Маврикийского; млеко Пречистой Богородицы" и т. д., и т. д., и т. д. (Петр. С.97).
И еще:
"Комната была загромождена машинами и приборами по астрономии, физике, химии, механике, анатомии. Колеса, рычаги, пружины, винты, трубы, стержни, дуги, поршни, и другие части машин-медные, стальные,-как части чудовищ или громадных насекомых, торчали из мрака, переплетаясь и путаясь. Виднелся водолазный колокол, мерцающий хрусталь оптического прибора, изображающего глаз в больших размерах, скелет лошади, чучело крокодила, банка с человеческим зародышем в спирту, похожим на бледную огромную личинку, острые лодкообразные лыжи для хождения по воде и т. д., и т. д., и т. д. (Леонардо. С.51).
Сыплются, сыплются "вещи" без конца. И очень это нравится Мережковскому. Вот у Толстого, например, этих "вещей" совсем нет, и Мережковский недоволен: "О внутренней домашней обстановке русского вельможи александровского времени,-гово рит он,-встречается на всем протяжении "Войны и мира" одно упоминание, занимающее полстроки: в московском дворце старого графа Безухова "стеклянные сени с двумя рядами статуй в нишах"". То ли дело для Мережковского Гомер, с его бесконечным описанием чертогов царя Алкиноя, тратящий столько слов на изображение внешности и внутренности человеческого жилища, расположения покоев, стен, кровли, потолков, столбов, стропил, перекладин и всех мелочей домашней утвари!
Нравится Мережковскому также у Пушкина любовное внимание "к модным прихотям Онегина, разнообразным щипчикам, щеточкам в его уборной".
"Все культурное, все человеческое, все искусное",-есть для Мережковского продолжение внутреннего существа человеческого, и он не простит такого пренебрежения Толстому.
Но Толстой пренебрегает не только такими "вещами", как "лодкообразные лыжи" или "пунцовый алтабас", а несколько иными: "тщетно старались бы мы угадать,-жалуется Мережковский,-кто больше нравится Анне Карениной-Лермонтов или Пушкин, Тютчев или Баратынский. Ей, впрочем, не до книг. Кажется, что эти глаза, которые так умеют плакать и смеяться, вовсе не умеют читать и смотреть на произведения искусства".
Толстой пренебрегает "влияниями, наслоениями, наваждени ями прошлых веков и культур", духовными "вещами", которыми уж он, Мережковский, никогда не пренебрежет.
По отношению к внутреннему существу человека всякая идеология, все эти верования, песни, легенды, философические доктрины, которые характеризуют человека как порождение данной эпохи,-все они суть такие же "вещи", как и пунцовый алтабас, и в уловлении этих "идеологических" вещей Мережковский не знает себе равного.
Дошло даже до того, что в уме Мережковского "вещи" эмансипировались от людей, получили самоцельное бытие, стали какими-то фетишами, а люди оказались только жрецами, кадящими им.
Почти каждое переживание героев Мережковского сопровождается той или иной цитатой,-и часто герои эти являются только для того, чтобы выразить собою ту или иную полюбившу юся автору цитату-ну, хоть вспомнить ее через тридцать лет после прочтения-и навсегда исчезнуть.
Царевич Алексей, на с.430, вспоминает цитату из св. Дмитрия Ростовского, и еще из одного раскольничьего старца. На с.591 Тихон вспоминает цитату из одной песни и еще из поучений одного валаамского инока; на с.589 он вспоминает цитату из Спинозы, на с.603-еще одну цитату из Спинозы, на с.604- некоторые цитаты из поучений "нетовцев".
На с.496, тот же Тихон вспоминает:
a)отвлеченные математические выводы;
b)сравнение математики с музыкой, сделанное Глюком;
c)спор Глюка с Брюсом о комментариях Ньютона к Апокалипсису;
d)мнение Брюса о раскольниках;
e)еще одно изречение Ньютона с точной цитатой из Библии;
f)трактат Леонардо да Винчи о живописи;
g)еще одно изречение Ньютона;
h)отрывок из раскольничьей песни.
Потом этот мнемонический гений засыпает, и ему снится цитата о странном каком-то городе, подобном "стклу чисту и камени иаспису кристаловидному", и это совершенно неудивитель но, ибо полуграмотная царица Марфа, на с.102, тоже во сне цитирует Ефрема Сирина о втором пришествии Христовом:
"Во имя Симона Петра имеет быть гордый Князь мира сего-Антихрист".
Вот до чего переполнено культурой творчество Мережковско го. Даже во сне его герои не избавлены от цитат и культурных переживаний… Человека всегда изображает Мережковский в аспекте культуры. Человечества копошащегося, вечного в своем рождении и смерти, "пушечного мяса", "миллионов двуногой твари", которых мы только что видели у Зайцева, у Мережковского нет нигде.
Думаю, что оно для него просто не существует.
Юлиан влюбляется в Арсиною потому, что она осуществляет для него ту культуру, которая ему дорога, культуру древней Лакедемонии, о которой он тотчас же вспоминает цитату из Проперция.
Кассандра обольщает Бельтраффио цитатами из астрологов и святых отцов и рассуждениями о верхней и нижней бездне,- доказывающими, что она очень внимательно прочла некоторые сочинения Мережковского (с.122).
Тихон сближается со скотницей Софьей и целует ее "с жадностью", и ласкает, "как Дафнис Хлою", на почве общих "убеждений",-общей "идеологии"-раскольничества, и, конечно, не обходится без цитат из разных песен и книг (с.463) и без "воспоминания" о "лике земном в Лике Небесном".
Джоконда и Леонардо объединены очень утонченными, высоко-"культурными" отношениями, в которых участвуют музыка, живопись, цитаты из легенд и песен.
Единственная не-"культурная" или а-"культурная" связь- у Алексея с Ефросиньей, без цитат и без идей, но за то же она и разрывается жестокой изменой Ефросиньи, и измена эта имеет основой опять-таки не эффект, не обычную человеческую злобу, а опять-таки "убеждение", мысль, идеологию. Ефросинья говорит Алексею:
- Кем я была, тем и осталась: его царского величества, государя моего, Петра Алексеевича, раба вечная. Куда царь велит, туда и поеду. Из воли его не выйду. С тобой против отца не пойду.
Идеи и цитаты властительны в мире Мережковского необыкновенно.
Ученик Леонардо-Бельтраффио цитировал-цитировал записные книжки учителя, его слова и стихи, священное писание и св. Франциска, а потом пошел и удавился. Процитирует пять-шесть отрывков и воскликнет: "О, горе, горе мне окаянному!" или: "Не могу я больше терпеть!" и т. д.
Это страдание от "вещей", от "цитат", от "мыслей", от "культуры" преследует также и Тихона, литературного двойника Бельтраффио.
Раскольники от таких же "цитат" лезут в огонь и сгорают тысячами.
Отношения Петра и Алексея, Юлиана и галилеян, Леонардо и всех его окружающих-это отношения культуры и культуры, их противоположность-противоположность двух "цитат".
Самые лучшие страницы трилогии-описание разных отвлеченных споров и идейных несогласий: "ученого поединка" при дворе Моро, церковного собора при Юлиане, и словопрения раскольников петровского времени, т.е. те, где цитатами определяются люди.
Жизнеописание Петра, Юлиана и Леонардо Мережковский ведет так, что о молодости их мы почти ничего не знаем. Петра и Леонардо он изображает на склоне лет, а Юлианову молодость совсем замалчивает. Мережковскому молодость не выгодна: там человек идет от Я к вещам, а не от вещей к Я, там культура растворяется в животности, а не наоборот.
Мережковский становится истинным виртуозом, тонким и богатым художником только тогда, когда он рассматривает человека сквозь наслоение созданных человеком вещей-религии, языка, литературы, искусства.
Он назвал Толстого "тайновидцем плоти", а Достоевского "тайновидцем духа". Но между духом и плотью стоит "вещь", которою пренебрегли и Толстой, и Достоевский.
Воистину, г-нМережковский есть "тайновидец вещи".
5
Мережковский любит идейную симметрию. Вы помните, как он характеризует Чичикова и Хлестакова:
"У Хлестакова необыкновенная легкость, у Чичикова необыкновенная вескость в мыслях. Хлестаков-созерцатель; Чичиков-деятель. Для Хлестакова все желанное-действительно. Для Чичикова все действительное-желанно. Хлестаков-иде алист; Чичиков-реалист; Хлестаков-"либерал". Чичиков- "консерватор"" и т.п. (Гоголь и черт. С.33).
Точно так же сближает он, разъединяя, Христа и Антихриста, Толстого и Достоевского, Чехова и Горького, Петра и Алексея. Дуализм-стихия Мережковского.
В трилогии такие симметричные сближения двух "бездн"- на каждом шагу. Где ни увидит Мережковский две совершенно противоположные вещи, так сейчас же подойдет и свяжет их одной ниточкой.
В "Леонард о" Евтихий связывает звериный образ и образ ангельский, крылья Дедала и крылья Предтечи (с.808), венец Христа и венец Антихриста, именно потому, что они противоположны (817). Макиавелли связывает по тем же причинам добродетель и свирепость (513); Борджиа-Бога и Зверя (574); Мона Кассандра-Диониса и Христа (677), небо вверху и небо внизу (671) и т. д. Сам Леонардо ежеминутно связывает истину и ложь (203); Христа и Антихриста (219): мудрость змия с простотою голубя (220); святую Анну и машину, дух и механику (597); сладострастную Леду и святого Иеронима (591); бурную реку Адду и тихий канал Мартезану (436); два лика Господни противоположные и подобные, как двойники (382 и 396); в "Петре" Брюс связывает крайний Запад с крайним Востоком, величайшее просвещение с величайшим невежеством (83), а Тихон Китеж-град и Петербург (85), а фрейлина Манкгейм божеское и бесовское начало (133); страшные глаза и нежные губы (137); марсово железо и евангельские лилии (142) и т. д., и т. д., и т. д.
Чтобы все эти сближения не были невиннейшей чехардой- нужно одно: нужно показать душу человеческую, где они отзываются болью, или радостью, или ужасом, где они проявляются как молитва или проклятие.
Этой-то души и не дает Мережковский. Я напрасно искал во всех сотнях и сотнях страниц "Трилогии" хоть одно место, где бы было показано, как этот обоюдоострый меч двух культур пронзил живую плоть конкретного человека и как оттуда полилась живая красная кровь конкретного человеческого страдания. Ни один Диоген не найдет у Мережковского человека-живого, еще не ставшего вещью, еще вещью не порабощенного.
Правда, Тихон в "Петре" и Бельтраффио в "Леонардо" мечутся между двумя "безднами" и часто восклицают:
- Господи, избавь меня от этих двоящихся мыслей! Не хочу двух чаш! Единой чаши Твоей, единой истины Твоей жаждет душа моя, Господи!
Но ведь восклицания-не есть еще психология, и так как мы понимаем (да и автор этого не скрывает), что оба они, и Тихон, и Бельтраффио, только затем и созданы автором, чтобы восклицать, то остаемся к ним совершенно равнодушными.
И Леонардо, и Юлиан, и Петр-этого обещанного синтеза двух "бездн", о котором так много вокруг них говорится слов, тоже не дают. Они то- то, то- другое, то с "голубем", то со "змием", то с "Богом", то со "Зверем",- и оба эти состояния сменяются у них довольно методическ и: вот Бог, вот Зверь,- а сразу, в химическо м, так сказать, соединении мы этих двух начал у них не видим.
Правда, Леонардо создал Джоконду и Иоанна, где соединение это несомненно, но ведь это творчество Леонардо, а не Мережковского, и указать на чужой синтез-не значит еще синтезировать самому. Но разве Мережковский не взялся дать нам человека, не обещал нам его? Когда мы читали о двух безднах в прекрасных его статьях, мы верили, что бездны эти встречаются где-то в нас самих, в иных из нас, и что Мережковский кое-что знает об этой встрече. И вот настало время художественной расплаты по векселям теорий,-и он злостный банкрот, потому что, не умея дать синтез в душах, он дает его только в вещах:
"Царь сидел за токарным станком и точил из кости паникадило в собор Петра и Павла; потом из карельской березы-малень кого Вакха с виноградной гроздью-на крышку бокала" (Христос и Антихрист. Т.III. С.371).
Души Петра, где умещались две "бездны", мы не видим; но вот вам вещи Петра с этими безднами: с одной стороны-кади ло, с другой-бокал. С одной-христианские мученики, с другой-Вакх.
Или вот еще:
Мастер Саломоне да Сессо вырезал на изумруде Венеру. Она так понравилась папе Александру VI, что он "велел вставить ее в крест, которым благословлял народ во время торжественных служб" (Христос и Антихрист. Т.III. С.577).
Души этого папы, где умещалось сладострастие с молитвою, мы не видим; но вот зато вещи этого папы: с одной стороны Венера, с другой-крест.
Даже в книге, специально посвященной душе и личности Гоголя, Мережковский с самого начала махнул рукой и на эту душу, и на эту личность и занялся все той же тяжбой все тех же враждующих вещей:
- "И насколько этот кусок грешной бычачины ближе ко Христу, чем та страшная сухая просфора, которую впоследствии запостившийся Гоголь будет глодать, умирая от истощения и упрекая себя в обжорстве" (Гоголь и черт. С.193).
Безгрешная бычачина и греховная просфора!-Эти две вещи все время сталкиваются и отталкиваются где-то над Гоголем, делают друг другу реверансы, барахтаются, прыгают, а Гоголь лежит бездыханный, где-то внизу, и его душа есть лишь некоторая арена для их турниров, и рядом с ним в таком же положении повержены Леонардо, Петр, Юлиан, и порою кажется, что пропади они все-эта бычачина и эта просфора по-прежнему продолжали бы свою пляску.
И таких синтетических "вещей" буквально миллионы у Мережковского,-и их он всегда располагает рядышком, бок о бок, думая таким невинным способом слить две различные "бездны". Два противоположных отрывка из песни, две противоположных цитаты, два противоположных учения он непременно соединит так, чтобы механически напомнить нам о том, что духовно передать он не властен.
В "Юлиане" чуть мальчик-пастух заиграет гимн Пану, так сейчас же и жди, что старцы-отшельники в ту же самую минуту затянут:
- Да будет воля Твоя на земле, как на небе! (с.364).
Или в "Петре", чуть где-нибудь раздастся песня "на Версальский манир".
Покинь, Купидо, стрелы:
Уже мы все не целы, -
Так тотчас же, в ту же минуту, ей в пандан, послышится песня гробокопателей:
Дровян гроб сосновен
Ради меня строен.
Буду в нем лежати
Трубна гласа ждати (с.67).
Или в "Леонардо", чуть ведьма произнесет свои дьявольски -искусительные слова:
- На шабаш! Как в раю, там все позволено. Полетим туда, где дьявол. На шабаш! -
Так тотчас же, в ту же минуту-"раздастся унылый, мерный звон монастырского колокола, вечерний Angelus" (с.124).
Такие совпадения случаются. Но для Мережковского все вещи должно быть заколдованы, ибо всегда, на протяжении этих сотен и сотен страниц, они совершенно волшебным образом движутся перед нами именно в таком порядке, выполняя собою незамысловатую формулу Мережковского.
И так велик фетишизм этого писателя, что на с.392 "Леонардо" он доходит до такого образа:
Озеро, и в озере лебеди,-"качаются между двумя небесами, небом вверху и небом внизу, одинаково чуждые и близкие обоим".
Это есть явление оптическое; человека оно не касается нисколько, и все же оно кажется Мережковскому таким значитель ным, что в "Петре" он снова возвращается к нему. Там на с.600, Тихон точно так же видит остров, отражающийся в озере,- "словно там внизу был другой остров, совершенно подобный верхнему, только опрокинутый, и эти два острова висели между двумя небесами ".
Так загромоздил себя Мережковский вещами о двух безднах, что когда один раз в жизни выкарабкался из-под них и вышел на свежий воздух к озеру, то и озеро принял за "вещь" и его наградил двумя безднами.
Вот до каких страшных пределов чужда Мережковскому душа человеческая и человеческая личность.
Русский индивидуализм получает с его стороны неожиданный и бессознательный удар. Фетишист и тайновидец вещи, Мережковский заменил души Леонардо, Петра, Юлиана огромными кучами разнообразных вещей. И не этот ли грех Мережковского бессознательно обличает Бердяев, когда среди разных похвал, мельчайшим шрифтом, в подстрочном примечании, укоряет своего духовного вождя за то, что "он почти не раскрывает религиозной идеи о безусловном значении человеческого лица, плохо понимает личность, мистически ее недостаточно ощущает" (Sub specie aeternitatis*. С.335). Не это ли отмечает Андрей Белый, говоря: "Мережковский смотрит сквозь человека" (Утро России. 1907). Не та же ли мысль сквозит во всех писаниях Розанова о Мережковском? Только один Мережковский не хочет заметить этого и на словах ежеминутно готов вступиться за столь чуждую ему конкретную человеческую личность:
- "Самого драгоценного, единственного, неповторимого, что делает меня мною-в лопухе уже не будет. Не только человека, но и травяную вошь можно ли насытить лопушиным бессмерти ем",-возмущается он в великолепной своей статье об Андрееве "В обезьяньих лапах".
Воображаю, как возмутился бы он самим собою, если бы судил свою "Трилогию" тем же судом, что и андреевскую.