Полонский Яков Петрович
Е. Ермилова. Яков Петрович Полонский

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:



     -------------------------------------------------
     Источник: Яков Петрович Полонский. СТИХОТВОРЕНИЯ 
     (c) Издательство "Советская Россия", 1981 г., 
     составление, вступительная статья, примечания. 
	 OCR Pirat, октябрь 2004 г.
     ------------------------------------------------
	 
                      ЯКОВ ПЕТРОВИЧ ПОЛОНСКИЙ 
                          (1819 - 1898) 
						  
     Яков  Петрович  Полонский  -  как  бы  живая история русской поэзии XIX
века.  Его  творчество  захватило  своими  краями  всю  классическую русскую
поэзию:  первые стихотворные опыты гимназиста Полонского заслужили одобрение
Жуковского,  и  вместе  с  тем  имя  Полонского  еще  было живым поэтическим
именем,  когда начал писать Блок, для которого поэзия Полонского была "одним
из  основных литературных влияний". Среди поэтов конца века, с их духовным и
стилевым   разладом,   Полонский  занимает  особое  место  -  в  его  лирике
воплотилось  то  лучшее,  что  для  поэзии XIX век: неразложимая цельность и
глубина  содержания,  свобода  и  естественность  выражения,  благородство и
прямодушие, твердая ясность идеала. 
     Хотя  Полонский  писал  и  поэмы,  и рассказы, и воспоминания (особенно
замечательны  -  о  Тургеневе,  с  их  подкупающим  сочетанием простодушия и
проницательности),  все  же  он,  конечно,  прежде  всего - лирический поэт,
обладающий  в  наивысшей  степени  тем,  что Белинский в статье о нем назвал
"чистым  элементом  поэзии". Пожалуй, ни о ком другом этого нельзя сказать с
такой  определенностью,  как  о Полонском: никакая другая жизненная роль "не
подходила" ему, кроме роли поэта. 
     В  каком-то  смысле Полонский был центром, точкой пересечения множества
литературных,  общественных,  личных  отношений  своего  времени.  Место это
принадлежит  ему  не  по размаху и мощи поэтического гения, не по резкости и
оригинальности  общественной  позиции,  но  по  особой,  одному Полонскому в
такой   мере   свойственной   поэтической  отзывчивости,  живого  и  как  бы
неизбежного   отклика   на  все  совершающееся  вокруг  него.  Органическое,
"стихийно  певческое"  начало  в  сочетании  с постоянной готовностью души к
отклику   и  создают  в  первую  очередь  своеобразие  поэтической  личности
Полонского. 
     "Читая  произведения Полонского, чувствуешь себя во всевозможных сферах
русской  жизни,  которая  ему  близка,  которую  он  не  только  внимательно
наблюдает,  но  в  которой  он  сам  -  непрестанный  участник",  -  отмечал
рецензент  Поливанов,  представлявший  сборник  стихотворений  Полонского на
соискание Пушкинской премии. Вот это, 
     Может  быть,  ключевое  определение  как  личности,  так и поэтического
стиля  Полонского  -  не  суровый обличитель и судья, не надмирный жрец и не
пророк,  но  свидетель  и  соучастник  человеческого  земного существования.
Ключевое  оно и потому, что объясняет и достоинства и недостатки его поэзии:
мгновенный  отзыв  непосредственного  участника,  не  выключающего  себя  из
жизненной   ситуации,  мог  оставить  в  стихах  и  живой  трепет  жизни,  и
многословную, вялую описательность. 
     Кто  бы из современников ни отзывался о Полонском, - идет ли речь о его
личности  или  о  стихах,  -  неизменно  возникает  чрезвычайно  обаятельный
человеческий  облик.  В  мнениях  о  нем  царит  полное единодушие. Некрасов
писал,   что   произведения   Полонского  "постоянно  запечатлены  колоритом
симпатичной  и благородной личности". Д. Григорович свидетельствовал: "Я еще
в  жизни  не встречал человека с душой более чистой, детски наивной; сколько
подлостей  прошло  мимо  него, он не замечал их и положительно не верил, что
есть  зло  на  свете". А. Голенищев-Кутузов: "Весь он, так сказать, насквозь
был  проникнут  бесконечным  добродушием,  благожелательностью  и юношеской,
почти  наивной  доверчивостью  ко  всем  и  всему,  что его окружало". Е. А.
Штакеншнейдер   [Елена   Андреевна   Штакеншнейдер   -  дочь  петербургского
архитектора  А.  И.  Штакеншнейдера.  Ее  "Дневник  и  записки" представляет
ценнейший  документ  как  по  количеству  фактов, существенных для понимания
эпохи,  так  и  по  глубине  и проникновенности их истолкования. Была многие
годы  верным  и  преданным  другом  Я.  П. Полонского, часто посещавшего дом
Штакеншнейдеров.  Именно ей в первую очередь мы обязаны тем, что живой облик
поэта  сохранился  для нас во всей своей полноте.]: "Полонский - редкой души
человек, думаю, что второго такого доброго, чистого, честного и нет". 
     Очевидно,  благодаря  этим свойствам своей личности Полонский в течение
своей  жизни  был  в  дружеских  отношениях  -  от  самой  тесной  дружбы до
искренней  приязни  -  со  всеми  величайшими  поэтами  и  прозаиками своего
времени: Тютчевым, Фетом, Достоевским, Толстым, Тургеневым. 
     О  редкостной  доброжелательности  и мягкости Полонского можно судить и
по  собственным  его письмам, воспоминаниям и дневникам. Если ему, например,
надо  высказать  замечания  по  поводу  стихов  начинающих  поэтов,  то  при
совершенной  непоколебимости и твердости суждений он не забывает тут же, как
бы  вскользь,  добавить,  что вот у него те же самые недостатки и на них ему
неоднократно   указывал   Фет,   да   и  он  Фету  не  спускал  подобных  же
погрешностей. 
     И  сами  стихи  и  его письма убедительно свидетельствуют о совершенной
открытости  его  -  как человека и как поэта. Поэтому когда мы находим в них
отчаянные  или  шутливые  жалобы  на  преследующую  его  судьбу,  то сама их
простодушная   искренность  как  бы  служит  залогом  того,  что  эти  обиды
исчерпывают  "теневую" сторону его натуры, - все остальное в нем принадлежит
свету. 
     А  главное  -  жалобы его так оправданны! Жизнь Полонского была полна и
душевных,   и   физических   мучений,   и   самой   элементарной  борьбы  за
существование. 
     В  юности,  когда он девятнадцатилетним наивным провинциалом приехал из
своей  Рязани  в  Москву и поступил в Московский университет, только наличие
знатной  бабушки  (Е. Б. Воронцовой) спасало его от полной нищеты. Он считал
себя  "богачом",  если  "у  него в жилетном кармане заводился двугривенный".
Тратил  он  его  в  кондитерской,  где можно было за чашкой кофе прочитывать
лучшие  газеты и журналы, и в них, в числе прочих, пламенные, увлекавшие его
воображение  статьи  Белинского.  После  смерти бабушки начались скитания по
меблированным  комнатам  и  грошовые  уроки.  Вскоре  он  поступает учителем
грамматики  в семью князя Мещерского, а позднее, уже в 50-е годы, становится
гувернером  в  доме  Смирновой-Россет.  По письмам его видно, как мучительно
давались  ему  годы  гувернерства  и репетиторства. Но испытания в этом роде
были  в  его  жизни  далеко не последними. Гораздо позднее, будучи уже очень
немолодым  и  больным  человеком,  он  вынужден был, чтобы обеспечить семью,
принять  место  воспитателя  сына  миллионера  С.  С.  Полякова  - одного из
столпов  послереформенного  промышленного  хищничества. "На этот новый шаг в
своей  жизни  я  смотрю,  как  на  выгодное  для себя несчастье", - писал он
Тургеневу. 
     Первый  сборник  стихов  Полонского  ("Гаммы",  1844  год) признания не
получил,  хотя  в  нем  и  были  такие шедевры, как "Зимний путь", "Дорога",
"Пришли и стали тени ночи...". 
     Полонский  едет  служить  в  Одессу,  потом  на  Кавказ.  В  его поэзии
появился  большой цикл кавказских стихов; в них воплотилась тенденция, общая
для  всего  творчества Полонского: он очень внимателен к открывающейся перед
ним  новой действительности, стремится всецело и беспристрастно войти в нее,
не  впадая  ни  в натуралистическую стилизацию, ни в романтический штамп. Об
этом  говорят  и  его  добросовестные примечания, характеризующие незнакомые
русскому   читателю   детали  быта.  Не  всегда  удается  ему  справиться  с
увлечением   чуждым  экзотическим  бытом:  он  преодолевает  его  с  помощью
прозаически  описательной  интонации,  создавая своего рода прозаизированную
экзотику. 
     1850-е  годы  приносят  Полонскому некоторый успех. На его сборник 1855
года   с   похвалой  отозвался  Некрасов.  Полонский  становится  постоянным
сотрудником  "Современника".  Успех  этот  был  недолгим, его сменила полоса
невнимания и непризнания. 
     1860-е   годы,   которые   были,   как  известно,  годами  размежевания
творческих  и  гражданских  позиций,  Полонский  переживает мучительнее, чем
другие.  Он  не  мог  уйти  ни в резкость "отрицательного" направления, ни в
отрешенную  надмирность  "чистой"  поэзии.  Позиция "между партиями" ставила
поэта  в  трудное положение. По всему складу своей личности он и не мог быть
"над  схваткой".  Беды  общественные Полонский всегда ощущал как личные: "До
такой  степени  тяжело  отзывается  на  всем  существе  моем  этот  страшный
мертвенный   застой  русского  общества...  это  умственное  и  нравственное
разложение  всего  нашего  литературного  общества, что я - я иногда боюсь с
ума  сойти".  Порою  он  буквально  мечется  между лагерями. Салтыков-Щедрин
печатает   в   "Отечественных  записках"  несправедливо  жесткую  и  обидную
рецензию  на  очередной  сборник  стихов  Полонского;  Тургенев  публикует в
"Санкт-Петербургских  ведомостях"  статью,  которая  содержит высокую оценку
лирики   Полонского,   но   оказывает   тому   поистине   медвежью   услугу,
противопоставляя   его   Некрасову,   и  Полонский  вынужден  объясняться  с
Некрасовым. 
     У  Полонского  долго  нет  "своей"  публики.  Журналы, придерживающиеся
определенных  направлений,  печатают  его  неохотно.  Стихи его отвергают по
разным  мотивам  и  "Вестник  Европы"  и  славянофильская  "Заря". А те, что
печатают,  к  тому  же,  как  жалуется  он  в  письме к Тургеневу 1869 года,
"лопаются  один  за  другим".  Так,  "Литературная библиотека", напечатавшая
стихи  Полонского,  "вдруг приняла подлое направление и затем прекратилась".
В  то  же время: "За участие в "Литературной библиотеке" я изгнан Некрасовым
из  "Отечественных  записок". Пародии и насмешки сыплются на него со стороны
революционно-демократической  журналистики.  Вместе  с  тем  Фет,  Тургенев,
Страхов,  ценящие и понимающие поэзию Полонского, с иронией отзываются о его
"лавировании" и заигрываниях с "передовыми". 
     Уже  под  конец  жизни, объясняя в письме к Чехову, почему он печатался
"в  разных  "Иллюстрациях",  Полонский  пишет:  "Наши  большие  литературные
органы  любят,  чтобы  мы,  писатели,  сами  просили их принять нас под свое
покровительство  -  и  тогда  только  благоволят  к  нам,  когда считают нас
своими,  а  я  всю  свою жизнь был ничей, для того, чтобы принадлежать всем,
кому я понадоблюсь, а не кому-нибудь". 
     В  критике  по традиции еще порой говорят о социальной неполноценности,
ущербности  Полонского.  И  собственные  его  признания  в "лавировании" как
будто   служат   тому   подтверждением.   Между   тем   позиция  Полонского,
оказавшегося  "между  лагерями",  говорит  лишь  о  своеобразии его облика и
органичности  его  пути:  резко  разошлись  пути  "гражданской"  и  "чистой"
поэзии,   что   было  для  Полонского  вовсе  неприемлемым.  Его  знаменитая
"Узница",  скажем,  которая  обычно  трактуется как "отражение политического
либерализма",  - просто живая и непосредственная боль за "молодость в душной
тюрьме",  продиктованная  тем  же  чувством  "участия",  или "причастности",
которым проникнута вся его поэзия: 
     
     Что мне она! - не жена, не любовница, 
     И не родная мне дочь! 
     Так отчего ж ее доля проклятая 
     Спать не дает мне всю ночь! 
     
     Точно  так же неверно считать изменой гражданским, идеалам, скажем, его
преклонение перед поэтическим миром Фета: 
     
     Там мириады звезд плывут без покрывала, 
     И те же соловьи рыдают и поют. 
     
     Само  же  "лавирование"  в  большой  мере  было вынужденным и внешним -
между влиятельными журналами, от которых зависит печатание. 
     ...Лишь  под  самый  конец  жизни  предстает  Полонский  в каноническом
облике  "поэта-ветерана",  признанного и почитаемого, окруженного молодежью,
а   50-летие   творческой  деятельности  (1887)  отмечается  торжественно  и
пышно... 
     Говоря  о трудностях поэтической судьбы Полонского, нельзя не вспомнить
и  о драматизме его личной судьбы. В молодые годы, в хлопотах и беспокойстве
по  поводу  рождения  первенца,  Полонский упал с дрожек и получил серьезную
травму  ноги,  перенесенные  им  две  мучительные  операции  не дали полного
выздоровления,  и  Полонский до конца дней был обречен на костыли, а в конце
концов почти на полную неподвижность. 
     Но  самым  страшным ударом была для него смерть его первой жены, горячо
им  любимой.  Елена  Устюжская,  дочь  псаломщика  русской  церкви в Париже,
очаровала  его  сразу,  и  предложение он сделал очень скоро, почти сгоряча,
хотя  его  и  беспокоила  материальная неопределенность и неустроенность его
жизни.  Красота  и  обаяние  молоденькой  жены  Полонского  (ей было 18 лет)
поражает  его близких знакомых. Постепенно восхищение молодой, почти детской
прелестью  переходит  в удивление и восхищение характером. Елена сама кормит
и  нянчит  ребенка: ведь она была старшей в многодетной и небогатой семье, и
все   ее  младшие  сестры  и  братья  вынянчены  ею.  Однако  больше  всего,
рассказывает  Штакеншнейдер,  трогает  привязанность  молодой  женщины  к ее
больному  мужу  и  та  самоотверженность,  с  какой  она  за  ним ухаживает.
Кажется,  что  для  Полонского  наступила  полоса безмятежного счастья. Но в
начале  1860  года  умирает  его сын, а вскоре смертельный недуг постигает и
Елену. 
     Стихи  Полонского  "Безумие  горя",  "Я  читаю книгу песен" и другие, а
также  дневники Штакеншнейдер дают нам представление о глубине его отчаяния.
Так, в "Безумии горя" Полонскому представляются два гроба: 
     
     Один был твой - он был уютно-мал, 
     И я его с тупым, бессмысленным вниманьем 
     В сырую землю опускал; 
     Другой был мой - он был просторен, 
     Лазурью, зеленью вокруг меня пестрел, 
     И солнца диск, к нему прилаженный, как бляха 
     Роскошно золоченая, горел. 
     
     Удивительно  совпадает описание дня похорон в дневниках Штакеншнейдер с
атмосферой  стихов.  "День  тот  был  такой ослепительный и знойный. Солнце,
точно  какая-то  страшная  и  расплавленная печать, жгло и светило, и кругом
была какая-то томительная, без всякой тени зелень". 
     
     И порывался я очнуться - встрепенуться - 
     Подняться - вечную мою гробницу изломать - 
     Как саван сбросить это небо, 
     На солнце наступить и звезды разметать - 
     И ринуться по этому кладбищу, 
     Покрытому обломками светил, 
     Ту да, где ты - где нет воспоминаний, 
     Прикованных к ничтожеству могил. 
     
     Полонский  долго  не  мог  оправиться  от этого удара. Он даже какое-то
время  пытается  заниматься спиритизмом, с его помощью он ищет... "сообщения
с тем миром, в котором скрылась его жена". 
     Невзгоды  его  жизненного  пути  могли,  казалось  бы, отразиться в его
поэзии  отчаянием  или  озлобленностью.  Но  отозвались они, пожалуй, только
особой  нотой  печали,  пронизывающей  его лирику. В этой печали преодолено,
растворено  личное  несчастье,  это  скорее печаль жизненной незавершенности
вообще,  нереализованных  сил,  печаль,  не нарушавшая непоколебимой ясности
духа. 
     Полонский   принадлежал   к  тому  типу  поэтов,  у  которых  жизненное
поведение  и  личный  облик  вплотную  слиты  с  поэзией. В письме к Фету он
пишет:  "По  твоим  стихам  невозможно  написать  твоей  биографии,  и  даже
намекать  на  события из твоей жизни... Увы! по моим стихам можно проследить
всю  жизнь  мою...  Мне  кажется,  что  не  расцвети  около твоего балкона в
Воробьевке  чудной лилии, мне бы и в голову не пришло написать "Зной и все в
томительном покое...". 
     Работа  над  стихом  для  Полонского тесно связана с совершенствованием
души:  он считает, что душа - материал для лирического поэта, а "достоинства
стихов  его  зависят  столько  же  от внешней отделки, сколько и от крепости
материала". 
     Показательно  это  требование душевной крепости - при всей мягкости его
личного  облика.  Это  не случайное для Полонского высказывание. Та же мысль
выражена  и  в одном из самых поздних писем: "Творчество требует здоровья...
Врет  Ломброзо,  что  все  гении  были  полупомешанные  или  больные люди...
Сильные  нервы - это то же, что натянутые стальные струны у рояля: не рвутся
и звучат от всякого - сильного ли, слабого ли - к ним прикосновения". 
     Это   несколько   противоречит,   может  быть,  устоявшемуся  мнению  о
"слабости",  "растерянности" Полонского, но именно это было очень важной для
него  жизненной  и поэтической проблемой: сохранить вопреки всему - гонениям
и  насмешкам,  личным несчастьям и болезням - неколебимую ясность работающей
души.  От  этого и печаль его не безнадежна, не замкнута в себе, но "светла"
и полна чувства незавершимости и открытости жизни. 
     Работа  над  собственной  душой  для  Полонского - основа творчества, в
конечном   счете  и  самой  стихотворной  формы:  "Что  такое  -  отделывать
лирическое  стихотворение  или,  поправляя стих за стихом, доводить форму до
возможного  для  нее изящества? Это, поверьте, не что иное, как отделывать и
доводить  до  возможного  в человеческой природе изящества свое собственное,
то или другое, чувство". 
     Нерасторжимая  слитность поэта и человека - не безусловно положительное
свойство:  свобода  поэтического  полета  -  "соколиного  ширянья"  -  порою
затруднена  и  отягчена  у  Полонского "человечностью" забот его поэзии. Это
могло  привести  к тому, от чего сам о" предостерегал: к подмене поэтической
простоты  (а  она  для  него  была непременным требованием) - прозаичностью.
"Простота"  и "прозаичность" - очень существенное разграничение, и Полонский
неоднократно   подчеркивал,   что   для   их   различения  "нужно  особенное
поэтическое  чутье".  Там,  где  это  чутье  ему  не  изменяло,  стихи его и
достигают  наивысшего  размаха  и  свободы.  Именно на этом пути Полонский и
приходит  к  самому  замечательному  своему  достижению, и здесь он - первый
среди  своих  современников:  поразительно  его  умение  "превращать  в перл
создания всякую жизненную встречу" (Фет). 
     Когда  говорят  о  поэзии  Полонского,  как бы сами собой напрашиваются
определения  "загадочная",  "таинственная"  - и это при всей его безусловной
простоте.  "Он во всем видит какой-то особенный, таинственный смысл, - писал
Добролюбов  в  одной  из  своих рецензий, - все возбуждает в нем вопрос, все
представляет  ему загадку". Тургенев отмечал у Полонского образы, "навеянные
ему  то  ежедневною,  почти  будничною  жизнью,  то  своеобразною,  часто до
странности смелой фантазией". 
     Но  самое  характерное  для Полонского - именно сочетание двух втих как
будто   несовместимых   сторон   поэтического   дара:  будничную  "жизненную
встречу",   почти  подчеркнуто  бытовую,  на  грани  прозаичности  он  умеет
высветить,  продлить в какую-то бесконечную даль, где открывается в самой ее
незавершенности,  недосказанности  глубокий, таинственный смысл. Тоньше всех
подметил  это  Достоевский  и  выразил  устами своей героини из "Униженных и
оскорбленных"  (речь  идет  о  стихотворении "Колокольчик", по свидетельству
современников,  любимом  стихотворении самого поэта): "Как это хорошо! Какие
это  мучительные стихи... и какая фантастическая, раздающаяся Картина. Канва
одна  и  только  намечен  узор,  -  вышивай что хочешь... Этот самовар, этот
ситцевый  занавес,  -  так  это  все родное... Это как в мещанских домиках в
уездном нашем городишке". 
     Замечательно  здесь  рядом  стоящее: "фантастическая картина" - и "этот
самовар,   этот  ситцевый  занавес".  Схвачено  главное  в  лирическом  даре
Полонского:  жизнь как она есть, самая реальная и обыденная, и в ней, - а не
над  ней,  -  открывающаяся  далекая  перспектива,  это  тайна  самой жизни,
неразгаданная  и даже как бы без попытки разгадать - зримый образ тайны. Про
Полонского  не  скажешь,  конечно,  как  Фет сказал про Тютчева: "Здесь духа
мощного  господство".  Он  не  взрывает  так  глубоко  и сильно существенные
пласты  бытия,  не  решает  мировых вселенских противоречий, но ставит перед
нами  обыденную жизнь так, что она предстает полной красоты и тайны и еще не
раскрытых, неясных возможностей. 
     Полонский  обладал  редким  даром  совершенной поэтической правдивости:
"Искать  идеального  нельзя  помимо  правды".  В стихотворении "Декадент" он
дает  резкую отповедь нарочитой, придуманной загадочности, не вырастающей из
жизни, а привнесенной в нее ради поэтической игры: 
     
     Так как все проходит мимо - 
     Нам таинственность нужна - 
     Вроде радужного дыма, 
     Вроде бреда или сна. 
     
     Сравнивая  свою поэзию с фетовской, Полонский писал: "Твой талант - это
круг,  мой  талант  -  линия.  Правильный круг - это совершеннейшая, то есть
наиболее  приятная  для  глаз  форма...  но линия имеет то преимущество, что
может и тянуться в бесконечность и изменять свое направление". 
     В  самом  деле,  о  стихах  его  можно  сказать,  что  они  "тянутся  и
бесконечность".  Потому  и  в  концовках стихов нет замыкания, исчерпанности
темы.  То же впечатление "открытого стиха" дают и излюбленные им безответные
вопросы: 
     Что звенит там вдали - и звенит и зовет? 
     И зачем там в степи пыль столбами встает? 
     Потому  так  и любит Полонский сами образы "степи", "дали", "простора".
И  образ  родины,  и  образ  прекрасной  женской  души,  и прямое лирическое
излияние  так  или  иначе  слиты  с  образами  "простора".  Он может и прямо
становиться главным героем стихотворения: 
     
     У него на родине 
     Ни озер, ни гор. 
     У него на родине 
     Степи да простор. 
     Из простора этого 
     Некуда бежать, 
     Думы с ветром носятся - 
     Ветра не догнать. 
     
     Образ  этот  многозначен: здесь есть и тоска безысходности, и обаяние и
властная   сила   бесконечной  протяженности  и  открытости  дали,  а  самое
замечательное - одновременность этого переживания. 
     Но  и там, где "простор" как будто не назван прямо, - он все-таки живет
в стихах: 
     
     Дальний звон пронесся 
     За рекой широкой... 
     Но как будто там - вдали, 
     Из-под этих туч, 
     За рекою - огонька 
     Вздрагивает луч... 
     
     Вот  это  "там,  вдали"  -  основная  движущая  сила  стиха Полонского,
создающая  своеобразие  его лирического мира. И однако, это не романтический
взлет  "туда" - в отвлеченную, неземную даль, - у него всегда, как писал Вл.
Соловьев,  "чувствуешь  в  поэтическом  порыве  и  ту  землю,  от которой он
оттолкнулся". Вот очень характерный для Полонского образ: 
     
     Подо мной таились клады, 
     Надо мной стрижи звенели, 
     Выше - в небе - над 
     Рязанью - К югу лебеди летели... 
     
     Взгляд,  отрываясь от земли, поднимается выше: не просто "надо мной", а
"выше  - в небе", и совсем как будто тонет, в вольной дали. Обратим внимание
на  словосочетание  "лебеди  летели" - оно одновременно и прозаически точное
выражение  и  звукоподражание,  как  бы  имитация  легкого  трепета крыльев.
Создается  впечатление  отрешенного  и дальнего полета, а вместе с тем столь
же  существенно  для  поэта,  что  само небо-то все-таки "над Рязанью". Так,
между  двумя  полюсами - твердой реальностью "земли" и безоглядным порывом к
"небу"  -  и  держится  все  напряжение  стиха  Полонского.  Напряжение  это
ощущается  и  в тех стихах, где "даль", "простор" прямо не названы, в стихах
как  будто  бытового  сюжета:  случайная  встреча, мещанская драма, картинка
жизни - "в уездном нашем городишке", "в одной знакомой улице". 
     Эта  его особенность отразилась на всем стиле, вплоть до мельчайших его
выявлений,  даже  до  знаков  препинания: очевидно, не случайно любимый знак
поэта  -  тире,  которым  он  и  в  письмах  и  в  стихах, особенно в минуты
наивысшего  волнения,  так  охотно заменяет все остальные. Тире играет ту же
содержательную  роль, что и безответные вопросы, и незавершенность концовок,
и  излюбленные  образы  дали.  Можно даже сказать, что это как бы наглядное,
графическое  выражение  той  самой  "линии",  с которой Полонский сравнивает
свой талант. 
     Критика  неоднократно отмечала наибольшую близость Полонского к Пушкину
-  прежде  всего  в выявлении красоты обыденной жизни. У Полонского, однако,
полюса  разведены: и будничность жизни сгущена, и усилена ее таинственность.
И  это  в  какой-то  мере  приближает его к символистам, но не к декадентам,
которых  он  решительно  не  принимал.  О  символизме  здесь идет речь в том
смысле,  какой  придавали  ему  наиболее серьезные теоретики и поэты - Блок,
Вяч.  Иванов:  не навязывание миру явлений чуждого им смысла, но обнаружение
в  них  их  собственной  глубины  и многомерности. Вот почему Блок и называл
Полонского  в числе "избранников", "великих учителей". Эта близость особенно
ясно  проступает в поздних стихах Полонского - "Лебедь", "На пути", "Вдова",
"Хуторки",  "Зимняя  невеста",  где  образ, как бы колеблется на самой грани
прямого  и символического смысла. "Даже когда Полонский становится, кажется,
твердо   на   реальный   фундамент,  когда  он  описывает  какое-либо  самое
подлинное,  чуть  ли не ежедневное житейское происшествие - и там он создает
какую-то  полулегенду,  какую-то  "сказку  действительности",  как  "Вдова",
"Казачка",  "Хуторки"  или  чудесный  "Деревенский  сон",  - писал критик П.
Перцов. Когда, читаешь, например: 
     
     Хмурая застигла ночь, 
     На пути - бурьян... 
     Дышит холодом с реки, 
     Каплет сквозь туман, - 
     
     то  нельзя  сказать, то ли все это так и происходит в реальности, то ли
это  метафора  -  мрак и тревога жизненного пути поэта с надеждой на тепло а
свет  "там,  вдали", то ли еще более широкое и отдаленное соотношение тьмы и
света  вообще,  а вернее, и то, и другое, и третье. Нигде нет отступления от
правды  жизненной  ситуации,  нигде  не  угасает  трепет  единичного,  этого
мгновения,  но  все  изнутри просвечено возможностью широкого символического
толкования. 
     В   творчестве  Полонского  есть  область,  в  которой  реальность  так
наглядно  и  естественно  обвевается  атмосферой  тайны:  это песня, романс.
Многие  его  стихи  прямо  "просятся"  в  песню,  если и не имеют мотива, то
все-таки  в  душе  поются.  Некоторые  из них и стали популярными романсами:
"Мой  костер  в тумане светит", "В одной знакомой улице" и др. Что, казалось
бы, такого притягательного и "таинственного" в стихах: 
     
     В одной знакомой улице - 
     Я помню старый дом, 
     С высокой, темной лестницей, 
     С завешенным окном. 
     
     Здесь,  как  и  в  "Колокольчике",  все  так  обыденно  просто  и  даже
Простодушно,  словно  это  и  в  самом деле та самая единственная улица, Тот
самый  "старый  дом", где все и происходило, а вместе с тем - любая, каждому
из  нас  как  бы  от  века  "знакомая улица". "Узнавание" накрепко связано с
загадкой,   и   слова   "с  высокой  темной  лестницей"  не  только  реально
обрисовывают  предмет,  но  в  них  невольно слышится дополнительный, долгой
традицией накопленный поэтический смысл. 
     "Загадочная  поэзия  Полонского  до  сих  пор  не  нашла  себе  полного
истолкования  в  нашей критике" - это сказано было в конце прошлого века. Но
и  сейчас  еще  не  вполне  прояснено для нас своеобразие этого поэтического
мира.  Имя Полонского помещают в длинном ряду хороших второстепенных поэтов.
Уместно  напомнить  негодование  Блока:  "Публика  любит  большие  масштабы:
Полонский  уже  второстепенность!"  Когда-то  и  Фета  помещали  в  подобный
привычный  ряд.  Неправомерность  этого  в  отношении Фета сейчас достаточно
ясна.   Необходимо   определить   истинное  место  и  Полонского  в  русской
классической  лирике.  Думается,  что  мы  просто  до  сих  пор не прочитали
Полонского  так  полно и сосредоточенно, как он того заслуживает, и читателя
еще ждет радость встречи с этим глубоко самобытным поэтом. 
     
                                                             Е. ЕРМИЛОВА 
     




 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.
Рейтинг@Mail.ru