В творческой мастерской о классиках и современниках 
ПОЛЕТЫ С ШАГАЛОМ 
Генрих САПГИР 
Записки поэта 
Думаю, что художник Марк Шагал еще и потому пользуется всемирной известностью и 
всеобщей любовью, что всем своим творчеством он показывает: в искусстве нет четкой 
грани, отделяющей реальный мир от мира вымысла. Так чувствуют и так рисуют дети. Из 
художников - некоторые гениальные. В самом деле, где граница между моими чувствами 
и мыслями - и происходящим вокруг? Как-то мы условились, что она существует на 
уровне физическом и тактильных ощущений. А на психологическом - где кончаюсь я и 
начинается мое и насколько это мое? Довольно расплывчато. Так или иначе приходится 
признать, что все вокруг - живое и сообщается между собой. 
В поэзии средство - язык, слово. Признаюсь, я литературу вообще по старинке отношу к 
разным видам поэзии, даже журналистику воспринимаю как антипоэзию- вне оценочных 
категорий. 
Мне часто представляется, что русский язык- это бескрайнее волнующееся море, где на 
материке литературы стоят отдельно воображаемые, но совершенно реальные по-своему 
миры: мир Гоголя, мир Льва Толстого, мир Чехова и др. Здесь можно прогуливаться, 
общаться с населением и быть совершенно самим собой. Это особая радость, которая дана 
человеку не иначе как свыше. Просто надо сесть поудобнее, раскрыть книгу и погрузиться 
в это безумное множество значков, которые мгновенно превращаются в реальность, 
обступающую тебя со всех сторон. Какая физика и какая химия! 
И этот бесконечно намываемый материк, порождаемая литературой реальность, где все 
это есть - в нас или вовне? Мне кажется, литературоведение зачастую еще плавает по 
поверхности. Нет у него кроме логики других орудий, а они есть! Не анализ, а синтез; 
уподобление, перевоплощение, отстранение, обозрение на расстоянии и много чего 
другого, стоит только направить движение мысли в эту сторону. 
В живописи еще наглядней. Я вижу величественные дворцы и постройки, в прошлом и в 
современности, шпили их задевают звезды, а корни протянулись к нашему сердцу. Я вижу 
темные покои Рембрандта, изнутри таинственно озаренные человеческими лицами. Я 
вижу цветной ковер Матисса, где идешь вроде в глубину, а все остаешься на поверхности; 
нелогично, но убедительно, В перспективе я различаю иные здания и миры. И я убежден, 
что они существуют так же, как мой город, моя улица, мой дом, И двери туда всегда 
открыты - это сами картины. То, что говорил Павел Флоренский об иконах: это окна - 
туда, - кажется, верно в отношении всего искусства. Но это еще и окна оттуда, в свете 
которых мы проходим. 
И вот теперь, созерцая картины Шагала, я вижу его Витебск, не тот, в котором я никогда 
не был, а тот, который я знаю и над которым, кажется, летал в детстве. И этот Витебск не 
только мой, он принадлежит всем, кто увидит и полюбит его. Я уверен, что сам этот 
Витебск знает и любит нас. 
pg_0002
«Такая краска- любовь»,- частенько говорил Марк Шагал. Ключевые слова. Они 
открывают душе небо. Недаром почти любой человек чувствует, что он может летать, что 
есть такая возможность, не исключена. И мешает этому не столько недостаток веры, 
сколько непросветленность, так бы я назвал наше земное состояние. Литература, 
искусство, художник работает не уставая, ищет новые формы выражения, тем самым 
создает новые миры, иную гармонию, другое виденье. Возможно, искусство просто 
проясняет в нашей мутной мгновенной реальности истинную реальность. 
* * * 
Небо вспухало синим, светилось зеленым, в нем было легко дышать и двигаться. Все вещи 
вокруг стронулись со своих мест, обрели новые свойства, как бы несколько сошли с ума. 
Стены дома, раздвигаясь, уходили в обратную перспективу, откуда смотрела добрая 
голова лошади или ослика, явно разумного существа, в копытах оно (разумное существо) 
неловко, по-детски, как между ладошками, держало свежий букет цветов. 
Цветы были совершенно нереальны. Если бы мне сказали, что это головы карликов или 
маленьких девочек, я бы поверил. И все эти ромашки-карлики и васильки с синими 
ресницами все время смешивались и мигали, высвечиваясь. 
Снизу из темноты летели искры. Там, далеко внизу, заметно в другом пространстве горели 
домики, которые лезли друг на друга, как спичечные коробки, и спешили окунуться в 
белое пламя. Гигантские люди, их чудовищные тени метались, перешагивая через крыши, 
поднимали уцелевшие пока жилища и вытряхивали оттуда всякий скарб и пух, который 
поднимался кверху и сгорал на лету молниеносно. 
Мать и младенца перетаскивали в деревянной кровати, в подушках, подальше от искр и 
огня. Младенец был серьезен, взросл и смотрел на все яркими блестящими зрачками, где 
отражался весь этот пожар и суматоха, как в увеличительных стеклах. 
- Зрелище, - членораздельно произнес младенец. Наверное, поэтому я буду всегда горяч и 
взволнован, даже в старости., 
- Говорят, он в детстве вообще любил смотреть на пожары, - заметила какая-то лысина 
снизу - из университетской ямы-аудитории. 
- Что они обо мне выдумывают, вы только послушайте их! - сморщился внезапно 
младенец. - Просто я родился и испугался, на всю жизнь. Теперь всегда я буду рисовать 
оттенки пламени: желтые, лиловые, зеленые, багряные, синие и черные, я буду вынужден 
к этому. 
- Поистине, у великих мастеров непредсказуемое прошлое, - назидательным тоном 
прогудел лысый из подвала типографии. 
- И предсказуемое будущее, - закончил младенец: саркастическая беззубая улыбка 
Вольтера на красном личике. 
«Да он, кажется, родился с университетским образованием, - подумал я и процитировал 
про себя: - И совершенен от рождения, царь Иудейский!» 
- Я слежу за вашими мыслями.- Теперь младенец явно обращался ко мне (из другого 
измерения, как понимаете).- Да, меня часто будут упрекать в литературности. 
pg_0003
- Ваши картины звучат, как поэмы, - сказал я, не зная, что сказать, 
- Что касается пресловутой литературности,- снова поморщился младенец, видимо, его 
волновала эта проблема. - Я заранее чувствую: в своем методе использования различных 
элементов я буду больше, кажется, свободен, чем Мондриан или Кандинский, которые, 
по-моему, уже родились. 
- Но вы же не орнаментальны, как поздний Мондриан, - решил возразить я, не уверенный, 
что меня поймут. Все-таки это был новорожденный. 
- Орнамент содержит в себе тайное знание человечества в скупой обобщенной форме, - 
произнес лысый откуда-то совсем снизу, голос его звучал отдаленно глухо, возможно, из 
нижних этажей ада. 
Младенец внезапно вывернулся из-под груди, которую протянула ему мать, даже молоко 
прыснуло. Красное брезгливое личико кривилось беззубым ртом, шепелявя: 
- Абстракция у меня будет предполагать нечто такое, что возникает спонтанно из всей 
суммы пластических и психологических объектов, находящихся вне времени и земного 
пространства. Я хочу проколоть вселенную новым виденьем! - Закончив свою речь, 
младенец спокойно отвернулся к материнской груди и принялся увлеченно сосать с 
причмокиванием. Оба они - младенец и толстая смуглая сиська - сверкали багряным 
золотом в отсветах и бликах наплывающего пожара. 
Откуда-то сбоку подскочили два бородатых еврея в сапогах и жилетках и потащили 
кровать с роженицей дальше в темную глубину улицы, где тревожно поблескивали окна. 
Передо мной рухнула, осыпав меня искрами, пламенеющая балка. Домики горели на 
просвет. Я поспешил вознестись. 
Здесь даже пламя свечи не колебалось. 
В этом доме с обратной перспективой, где столы, стены и лица чем дальше- тем больше, 
за мольбертом работал художник. Его опрокинутое треугольное лицо неслось на меня, 
безумно белея. Волосы летели в обратном направлении. За спиной его стоял ангел; 
смешивая на палитре краски, он подавал кисть. Не оборачиваясь, все время вглядываясь в 
нечто одному ему видимое, художник брал кисть и ударял ею по холсту или только 
притрагивался. Я не видел, что там возникало, от картины исходил свет- квадратный 
ореол. 
И в тусклом освещении проступала вокруг целая толпа женщин и детей, благообразных 
старцев, животных и птиц, которые наблюдали и, казалось, соучаствовали в процессе 
работы. 
Художник посмотрел на меня, наклонив голову, искоса, будто и меня хотел внести в свою 
композицию, вот только не знал, с какой стороны за меня приняться. 
- Как поживает наш друг Саша Харитонов? 
- Он умер. У него был инсульт, - растерянно ответил я. 
- А что поделывает озорник Толя Зверев- тоже хороший художник? 
pg_0004
- Он тоже умер. 
- А что говорит по этому поводу наша разумница, тетя Гита? 
- Вы будете смеяться, но она тоже умерла, - испуганно выпалил я, сам от себя не ожидая, 
анекдот, пошлость. 
- Когда я работаю, для меня все умерли, - с улыбкой поддержал меня маэстро. 
- «Шагал не работает, значит, он спит...» - процитировал я его старого друга - Блеза 
Сандрара. 
- Ситуация изменилась в корне, - продолжал художник.- Я и сплю и работаю, работаю и 
сплю... Но почему тетя Гита еще не проявилась у нас? Странно. 
Девочка из толпы- глаза больше лица- глядела на меня, улыбаясь слабо. И я понимал, что 
это она - тетя Гита, только почему-то не хочет объявиться. 
- Она здесь, - произнес я. 
- Она там, - сказал художник, кивнув за холст. Все это время он продолжал писать (за 
спиной ангел-подмастерье). 
- Хотя... (кисть повисла в воздухе) там или здесь, не все ли равно, все это - одно и то же. 
Мы находимся теперь, можно сказать, на страницах рукописи. А возможно, в другом, 
более таинственном месте. 
- Вы хотите сказать, маэстро, что многое сейчас зависит от меня, как пойдет перо? 
- К счастью, ничего от вас, молодой человек, не зависит. - Художник уставился на меня 
глазом какой-то хищной птицы. - Вы - поэты - вечно что-нибудь придумываете, 
фантазируете. Но то, что вы себе фантазируете, уже было. Или будет. Таким образом, вы, 
фантазируя, сочиняете реальность. 
- А как же вы - художники? 
- Мы - как раз наоборот. Мы реально изображаем свое воображение, ни больше и ни 
меньше. Все эти прекрасные любимые женщины - просто слой красящих химикатов на 
бумаге или холсте... Их можно свернуть в трубку и сунуть куда-нибудь в угол, где они 
простоят десятилетия, покрытые пылью, высыхая, но не увядая. Совсем иначе обстоит 
дело с живыми женщинами. Они стареют у вас на глазах, мой дорогой родственник. 
- Разве мы и вправду родственники?- почтительно поинтересовался я. Дело в том, что мы - 
наше семейство происходит из Витебска, и моя покойная мама, урожденная Беленькая, в 
свое время мне говорила, что с Шагалами мы какая-то родня. Я, правда, понимал в том 
смысле, что все евреи - родственники. 
- Я помню вас всех, всех! - Голос художника раздался на этот раз сверху. Он сидел верхом 
на большущем белом петухе. - И дядю Моисея, старшего брата твоего отца. Дядя Моисей 
нарожал одних девок, пил водку из серебряных рюмок да так и не сумел по-настоящему 
украсть у государства. На старости лет он оставил горбатую тетю Зину, стал жить с 
простой, горячей, как хала, гойкой. Значит, в нем была еще жизнь, в этом старом сухом 
pg_0005
скелете. Я помню и твоего деда, и эту страшную ночь, когда он бегал белый - в одном 
исподнем - по всему Витебску, воздевая к небу руки и озирая свой выдутый, выгоревший 
город безумным жалобным взглядом. 
«Уходи!» - уговаривали его убегающие подушки и пожитки. 
«Уходи скорее!» - кричали ему пустые черные дома. 
«Уходи, мишугэнэ!» - вопили все его предки. 
На окраине уже тарахтели и дымили приземистые, скошенными кубиками и крестами, 
танки, из черных дул орудий задувала смерть. 
«Здесь я родился, здесь умру», - отвечал дед растерянно, но твердо. 
- Так и случилось, - заключил новый Шагал, проступая сквозь округленно-острые формы 
виолончели и помещаясь в ней, будто куколка в коконе. Или клоун в коробке. 
Вообще, кругом обнаруживалось много Шагалов. Одни летали, уцепившись за маятник 
старинных напольных часов. Другие глядели из глаза коровы, которую доила маленькая, 
как ребенок, доярка. Третьи - серые, зеленые, сиреневые, - обнимая свою вечную невесту, 
носились в упоительном вальсе над игрушечными домами, сиренью. 
- Разве ты не умеешь летать? - говорили мне эти Шагалы. 
- Разве ты не умел летать в детстве? - спрашивал Шагал - жестяная рыба с вывески. 
- С молодости я понял, - говорил новый, скупые черты в небе, - картины должны парить в 
воздухе, чтобы запросто пойти по земле. Но именно тогда их перестают понимать, потому 
что слишком это просто, мой новоявленный родственник. 
- Мне кажется, я бы мог вспомнить, попробовать,- сказал я. - Но как? Может быть, 
замахать руками и закукарекать, как петух? 
- Тоже способ, - серьезно ответил художник. - Но тогда ты и будешь летать, как петух. А 
белые какашки будут шлепаться на головы прохожих. Поучись, как летают люди, 
Я посмотрел вниз, а быть может, вверх. Вокруг стояли, сидели, лежали и спали самые 
разные люди, скорее всего они все были из прошлого: такие бороды, такие косы, такие 
носы. 
Явственно вижу: лицо одного озаряется и светлеет, о чем он думает, не знаю, но как сидел 
на венском стуле, так и поднимается в воздух. Неподалеку девушка простерла руки и 
стала подниматься ему навстречу, за подол ее длинной юбки уцепилась кошка, шерсть 
дыбом - пугается, но летит. 
Старый еврей в полосатом талесе молился, молился - и вдруг, будто кто-то потянул его за 
тощую бородку вверх, взвился в небо. 
Дети, красивые еврейские дети - миндалевидные глаза, - летают, как ангелочки. Дети 
веселы, глаза их печальны. Кто-то заиграл на скрипке и тоже полетел. 
pg_0006
Пожилая женщина развернула приданое дочери - и уже парит, белая фата тянется за ней, 
будто она сама невеста. 
Летают, подпрыгивая, молодые коммерсанты с бритыми по-немецки височками. 
Подбрасывают свои круглые котелки - и те перелетают с головы на голову. 
«Какой-то летающий, играющий народ, - подумал я. - Может быть, в этом весь секрет?» 
Кудрявый художник в белой рубашке апаш и в полосатых брючках - он уподобился 
своему народу и, держа свою кисточку, как дирижер, тоже приглашает меня к полету. 
- Воображаемый это и есть истинный мир. Здесь возможно все, стоит себе только 
представить. Надо просто немного сойти с ума. А насчет «немного сойти с ума, эстетично 
сойти» наш народ - большой специалист. 
Только сейчас я обратил внимание, что нахожусь в некотором неустойчивом положении: 
одна нога скользит по скату железной крыши, другая все время старается удержать меня в 
равновесии. Вокруг в голубоватой зелени торчат крыши, кровли, чердачные окна и 
луковица с крестом. Солнце лучисто слепит, низко над горизонтом. Оттуда, вижу, машут 
крыльями большие темные птицы. 
- Это мои тетки Муся, Хая и Гуча, - говорит художник.- На ангельских крыльях летают 
они по базару - над корзинами ягод, винограда, груш. Да и соседи говорят, все наше 
семейство какое-то неуемное, тревожное, радостное... 
Теперь вижу, это не птицы, а молодые еврейские девушки, которые взмахивают над 
головами своими серебристыми шалями с длинной бахромой. Косы их взмывают, как 
черные воздушные змеи, если такие есть. 
- Да здравствует рабочая партия Бунд! - кричит одна. 
- Да здравствуют левые эсеры-мстители! - подхватывает другая. 
- Да здравствует любовь! - вскрикивает тонко третья и толкает меня в грудь, пролетая. 
От неожиданности я падаю, стараюсь удержаться на краю водостока, взмахиваю руками - 
и проваливаюсь. 
Воздух как резиновый, он упруго подбрасывает меня - и я уже не боюсь. Почему-то 
понимаю, что надо плыть. И действительно плыву по-собачьи. Рядом - острое лицо и 
летящие волосы. 
- Когда я был молод, - как ни в чем не бывало продолжал художник, - я хотел объять 
необъятное. Потом я хотел объять лишь одно - живопись, в общем, написать несколько 
стоящих картин. Это тоже было довольно трудно, А когда картины мои стали летать, 
зрители оказались к этому не совсем готовы. Одно дело- картина висит на своем 
отведенном ей месте, на гвозде, навсегда вбитом в стену, в интерьере, другое - сегодня она 
в кабинете, завтра- просыпаешься - в спальне, а то ищешь, ищешь - и обнаруживается где-
нибудь за террасой в земле или на чердаке среди хлама, где ей совсем не место. Ван-Гог, я 
думаю, мог бы меня понять, возможно, Рембрандт, потому что их картины тоже находили 
в самых неподходящих местах. Но в России революция меня понимать никак не хотела, не 
pg_0007
до того ей было. Вот и пришлось мне уехать, хорошо еще свой Витебск с собой 
прихватил... Но потом они полюбили и поняли. 
- Полюбить это и значит понять, - произнес я, заикаясь, я все еще никак не мог освоиться: 
то меня подбросит, то швырнет в яму, будто запрягли норовистую лошадку в мои санки. И 
все-то она играет, того гляди опрокинет. А внизу косые крыши, кровли, церковки, 
синагоги, деревья, евреи, козы, городовые - в общем, старый Витебск, и нет этому 
Витебску ни конца, ни края. И весь-то он цветной, будто раскрашенный каким-то озорным 
гениальным ребенком. Синагога наполовину сияя, наполовину желтая. Мост малиновый. 
Деревья белые. А молочная лавочка с огромной железной вывеской раскрашена смачно и 
жарко: халы, щука, мясо, головы сахара, швейные машинки, бутылка «пейсаховки», 
сапоги и котелки, девушки и юноши - и все кашерное. 
- Такая краска - любовь, - заметил мой спутник, пролетая. 
- Да! - с восторгом повторил я. - Такая краска - любовь! Такая колбаска- любовь! Такая 
смазка- любовь! Такая коляска- любовь! (И будто пробуя слова на вкус.) Такая подушка - 
любовь! Такая пивная кружка - любовь! Такая сосиска - любовь! Такая до писка - любовь! 
Такая мамулечка, мамочка, солнышко, киска - любовь! Такая оставленная утром на столе 
записка - любовь! Такая «черт знает зачем я с ней связался, самому тошно» - любовь! 
Такая сумасшедшая злая редиска - любовь! Такая Маруська, Марыська, пиписка - любовь! 
Такая моя за углом, поутру на ветру, на помойке, в музее, в вагоне, стремительно 
мчащемся ночью, и прочее,- такая не знаю какая, такая до ужаса близко - любовь!.. 
И мы летели. 
 
 
1. Мы продолжаем публикацию материалов Центра хранения современной документации. 
См.: «Вопросы литературы», 1993, вып. I-VI; 1994, вып. I.