Казанин Марк Исаакович
В штабе Блюхера: Воспоминания о
китайской революции 1925–1927 годов
«Военная литература»: militera.lib.ru
Издание: Казанин М. И. В штабе Блюхера. — М.: «Наука».
Главная редакция восточной литературы, 1966.
Книга на сайте: militera.lib.ru/memo/russian/kazanin_mi/index.html
Иллюстрации: нет
OCR, правка: Андрей Мятишкин (amyatishkin@mail.ru)
Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)
[1] Так обозначены страницы. Номер страницы
предшествует странице.
{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста
Казанин М. И. В
штабе Блюхера: Воспоминания о китайской революции 1925–1927 годов. —
М.: «Наука». Главная редакция восточной литературы, 1966. — 168 с. Тираж
30000 экз.
Из предисловия:
Вместе с автором воспоминаний читатель попадает в Китай в трудные, критические
дни китайской революции, когда реакционеры готовились нанести ей удар в спину.
Автор книги «В штабе Блюхера» по приезде в Китай оказался в самом водовороте
событий. Он хорошо передает полную тревоги и опасений атмосферу тех дней. Уже
испарились иллюзии, но еще сохранились надежды на победу, еще теплилась вера,
что ценой отчаянных усилий можно спасти дело революции. И советские люди
пытались оказать содействие в этом китайскому народу. Интересные воспоминания
M. И. Казанина проливают свет на события, происходившие накануне контрреволюционного
переворота 12 апреля
Содержание
Предисловие [3]
От редактора [7]
От автора [13]
Прощание с Шанхаем [15]
Вверх по Янцзы [25]
Ханькоу [34]
Советники [49]
В Наньчане [56]
Вдогонку за Чан Кай-ши [67]
После бомбардировки [73]
Нанкин нельзя забыть [79]
Банкет у Чан Кай-ши [91]
Блюхер и Бородин [114]
Революция и культура [127]
Кризис [135]
Воздух измены [150]
Эта книга с сайта «Военная литература»,
также известного как Милитера.
Проект «Военная литература»
— некоммерческий. Все тексты, находящиеся на сайте, предназначены для
бесплатного прочтения всеми, кто того пожелает. Используйте в учёбе и в работе,
цитируйте, заучивайте... в общем, наслаждайтесь. Захотите, размещайте эти
тексты на своих страницах, только выполните в этом случае одну просьбу:
сопроводите текст служебной информацией — откуда
взят, кто обрабатывал. Не преумножайте хаоса в многострадальном
интернете.
Предисловие
Мне так же как и автору
этой книги и многим другим советским товарищам, довелось принимать участие в
гражданской войне в Китае в 1925–1927 гг., т. е. в течение почти двух с
половиной лет. На значительной части территории страны
власть находилась тогда в руках военщины — генерал-губернаторов провинций.
В распоряжении Национального правительства в это время не было армии.
Провинциальные армии находились в подчинении все тех же генералов-милитаристов.
Эти вооруженные силы комплектовались на своеобразных «добровольных» началах:
солдатская масса вербовалась из деклассированных элементов города и деревни за
6–10 китайских долларов в месяц, а командный состав набирался из выпускников
провинциальных военных школ — главным образом выходцев из мелкобуржуазной
и помещичьей среды.
Организация войск
милитаристов была в основном одинаковая: пехотные дивизии четырехполкового
состава и смешанные бригады двух-трехполкового состава.
Большинство
провинциальных армий было весьма слабо оснащено артиллерийскими орудиями —
разных систем, по преимуществу японскими. Вооруженные силы северных
милитаристов были лучше обеспечены артиллерией и тяжелым пехотным оружием, в
частности минометами Стокса, и лучше обучены, нежели армии центральных и южных
милитаристов.
Боевая подготовка
китайских войск сильно отставала от уровня армий западных стран. Стрельба из
винтовок велась не прицельная, управление огнем по существу отсутствовало:
солдаты выбирали цель и открывали огонь по своему усмотрению.
При таком
контингенте солдат и при такой оснащенности основным мероприятием для
поддержания в войсках дисциплины была бесконечная муштра. В 1-й Народной армии
Фэн Юй-сяна, например, [4] муштра была доведена до виртуозности
и проводили ее в течение всего дня — с раннего утра до ночи.
В китайских
междоусобных войнах соблюдали неписаное правило «золотого моста»: раз противник
признал, что бой им проигран, его отходу не препятствовали. Брать неприятеля в
плен, обременять себя лишними ртами, когда не хватало средств выплачивать
жалованье своим солдатам, никто из милитаристов не хотел. Внутреннее
неустройство и неразбериха царили в той или иной степени во всех армиях
китайских милитаристов. Сунь Ят-сен, стоявший во главе
Национального правительства, сформированного в Гуанчжоу (Кантоне), учитывая
уроки борьбы и исходя из опыта Советской России, сознавал, что первой и
неотложной задачей в борьбе за независимый демократический Китай является
создание регулярной революционной армии, которая находилась бы в
непосредственном подчинении правительства.
А. И. Черепанов, Н.
И. Кончиц и другие советники в своих мемуарах подробно освещают сложность и
противоречивость обстановки, в какой зарождалась Национально-революционная
армия на юге Китая, рассказывают о препятствиях, какие приходилось преодолевать
правительству Сунь Ят-сена и нашим советникам при
осуществлении этой задачи. Их мемуары содержат обстоятельный и поучительный
материал, показывающий многогранность и сложность работы советских военных
специалистов. Мне хотелось бы еще раз напомнить о том, какую выдающуюся роль в
организации и проведении Северного похода сыграли M. M. Бородин в качестве
советника при Национальном правительстве Китая и В. К. Блюхер как главный
военный советник при Национально-революционной армии.
Мемуары М. И.
Казанина отражают развитие событий на политической арене Китая после выхода
Национально-революционной армии на рубеж реки Янцзы и переезда Национального
правительства из Гуанчжоу в Ухань. Характерная особенность этого периода
развития революции в Китае в том, что заложенные в самой природе гоминьдана
противоречия сперва привели к расколу этой партии на
правое и левое крыло, а в дальнейшем к полному разрыву между ними. После
контрреволюционного переворота Чан Кай-ши 12 апреля
Раскол внутри
гоминьдана имел пагубные последствия для дальнейшего развития национальной
революции в Китае. Некоторое [5] время спустя поход на Север все же
был продолжен. Но наступление велось теперь разрозненными группировками, по
существу без всякого взаимодействия.
Уханьская группа НРА
в середине июня
Единый национальный
фронт рушился. Гоминьдановская реакция обрушилась на Коммунистическую партию
Китая и подвергла рабочих и крестьян жестоким репрессиям. В такой политической
обстановке работа советских советников стала бесперспективной и ее пришлось
свертывать.
Мы по группам стали
уезжать на родину. Не для всех эта поездка сошла благополучно. Я возглавлял
группу, в которую входили летчик Сергеев, переводчик Толстой, два наших
политработника, японский коммунист и китайский коммунист. Уже на борту парохода
«Хэнли» нас арестовал отряд чанкайшистской жандармерии под руководством
белогвардейца Пика. В кандалах нас продержали несколько дней в тюрьме. Мы
сидели в той самой камере, где обычно производили допрос «с пристрастием», т.
е. пытки. Китайскому коммунисту в первый же день отрубили голову. Палач,
который эту операцию совершил, по-видимому, был профессионалом высшего класса.
Умывая окровавленные руки в тазу с водой, он не удержался, чтобы не
похвастаться: «Ловко я ее рубанул, даже [6] подпрыгнула!». Затем, вытирая полотенцем руки, кивнул в мою
сторону: «Вот и эту голову с удовольствием бы рубанул».
Мы объявили
голодовку, но это не произвело особого впечатления ни на тюремного надзирателя,
ни на прокурора. Тюремный надзиратель даже обрадовался: «Интересно, сколько
времени вы продержитесь, интересно». Японский коммунист тоже присоединился к
голодовке, но его скоро освободили по настоянию японского консула. Внутри
камеры мы были под стражей молодого охранника с маузером. От скуки он то и дело
вытаскивал свой маузер и целился в нас, корча при этом отвратительные гримасы. Наконец
мне это надоело, я бросился на него с кулаками и прогнал из камеры. Напуганный
страж взял крадучись табуретку, уселся за дверью и, по-видимому, продолжал свои
упражнения в прицеливании из маузера. Вдруг раздался выстрел и отчаянный
крик — «Ай-ай!». Оказывается этот «снайпер» ухитрился одним выстрелом
прострелить себе обе ноги.
Мы были освобождены
на шестые сутки голодовки по личному приказу Чан Кай-ши,
который вынужден был уступить настояниям наших советников Ефремова и Панюкова.
Строгие же ноты консула Козловского министру иностранных дел чанкайшистского
правительства оставались без внимания...
С тех пор прошло
почти сорок лет. Оглядываясь назад, я все яснее вижу этот период китайской
революции и вспоминаю ту благородную, бескорыстную помощь, которую ей оказала
Советская Россия.
Мемуары М. И.
Казанина «В штабе Блюхера» представляют собой не исследование историка, а
записки советского человека — очевидца событий тех памятных лет. Я уверен,
что они будут с интересом встречены нашими читателями.
Генерал-лейтенант А.
Благодатов [7]
От редактора
Вместе с автором
воспоминаний читатель попадает в Китай в трудные, критические дни китайской
революции, когда реакционеры готовились нанести ей удар в спину. Чтобы лучше
уяснить себе смысл событий, очевидцем которых был М. И. Казанин, необходимо
вспомнить, как развивалась китайская революция 1924–1927 гг.
В начале 20-х годов
сердцем революции был Гуанчжоу (Кантон). Здесь Сунь Ят-сен
разрабатывал программу борьбы за национальную независимость Китая, за
обновление страны на демократических основах. В этом ему помогали молодые
китайские коммунисты, вступившие в сотрудничество с гоминьданом — партией,
созданной Сунь Ят-сеном, а также советники,
приглашенные из Советского Союза.
В Гуанчжоу Сунь Ят-сен сформировал Национальное правительство, выступавшее
за демократическое объединение страны. Формально власть в Китае принадлежала
находившемуся в Пекине правительству, в котором верховодили северные
милитаристы. Страна была разъединена на многочисленные уделы. В каждом из них
господствовала та или иная милитаристская клика, грабившая и обиравшая трудовой
народ. За спиной милитаристов стояли империалисты, снабжавшие своих подопечных
деньгами и оружием. Время от времени между различными кланами милитаристов
вспыхивали войны, тяжелым бременем ложившиеся на плечи народных масс.
Лагерь революции,
обосновавшийся в Гуанчжоу, не представлял собой единого политического целого.
Здесь были представлены самые различные идейные течения и группы китайского
общества. Лозунг национального освобождения как первоочередной задачи революции
позволил объединить в едином антиимпериалистическом [8] фронте разнородные элементы, представлявшие рабочий класс,
крестьянство, национальную и мелкую буржуазию, а также оппозиционно настроенных
помещиков. Естественно, что каждая из этих групп связывала с победой революции
надежды на осуществление своих классовых целей. Могучая фигура Сунь Ят-сена
возвышалась над всеми, и его авторитет помогал если не разрешать противоречия
между различными классами и социальными группами, то
по крайней мере сглаживать их или отодвигать на задний план.
Первые деятели
гоминьдана не раз пытались оказать нажим на Сунь Ят-сена,
заставить его отказаться от сотрудничества с Коммунистической партией Китая, от
дружбы с Советским Союзом, но каждый раз встречали противодействие. После
смерти Сунь Ят-сена (12 марта
20 марта
Эта попытка
переворота окончилась неудачей. Чан Кай-ши пришлось
отступить. И все же в результате его выступления позиции правых элементов в
гоминьдане усилились. Оппортунисты в руководстве компартии Китая пошли на
серьезные уступки и дали возможность Чан Кай-ши
сохранить и укрепить свое командное положение. Однако национальная буржуазия не
решилась в ту пору на окончательный разрыв с компартией; она сознавала свою
слабость и нуждалась в поддержке трудящихся масс в борьбе против северных
милитаристов.
В июле
В. К. Блюхер и
другие советские командиры во многом способствовали успешному осуществлению
Северного похода. Они помогали разрабатывать планы военных операций, охотно
делились с командирами Национально-революционной армии своими знаниями, опытом,
накопленным в годы гражданской войны. Это были достойные представители
советского народа, который рассматривал борьбу китайских трудящихся за свободу
и независимость как свое кровное, родное дело.
Войска
Национально-революционной армии стремительно двигались вперед, занимая все
новые и новые города. Под их ударами армии милитаристов распадались,
значительная часть солдат переходила на сторону революционных войск.
Однако это имело и свои отрицательные последствия. Генералы, заявлявшие о
верности Национальному правительству, сохраняли контроль над своими войсками,
что объективно укрепляло позиции реакционных сил внутри единого
антиимпериалистического фронта.
Несмотря на то что оппортунистическая политика Чэнь Ду-сю, стоявшего
тогда у руководства КПК, также шла вразрез с интересами
национально-освободительной борьбы, коммунисты внесли огромный, неоценимый
вклад в революцию. Они показали себя храбрыми, бесстрашными борцами за народное
дело. Под их влиянием в южных провинциях Китая миллионы крестьян и рабочих
быстро втягивались в активную политическую жизнь. Вместе с тем работа по
повышению политического сознания трудящихся масс и особенно крестьянства
осуществлялась неравномерно. Объединение крестьян в союзы, вовлечение их в
революционную борьбу проходили успешно главным образом в районах, освобождаемых
Национально-революционной армией, да и то не везде с одинаковыми результатами.
Часто это зависело от политических настроений того или иного генерала
Национально-революционной армии. Если он примыкал к правым кругам гоминьдана,
то не допускал в подвластных ему районах политической активизации народных
масс. Если же генерал находился под влиянием коммунистов или левых
гоминьдановцев, [10] то в местах, занимаемых его войсками,
народные массы пользовались определенными демократическими правами.
Правые деятели
гоминьдана боялись революционного подъема народных масс, принимали все меры к
тому, чтобы ослабить их политическую активность. Они хотели наложить вето на
решение социальных проблем, требуя отложить их рассмотрение до окончания
Северного похода. К сожалению, оппортунисты в руководстве КПК пошли на поводу у правых гоминьдановцев. Откладывание на
неопределенное время разрешения тех насущных проблем, которые волновали
рабоче-крестьянские массы, сдерживало развитие национальной революции. Отказ от
антифеодальной борьбы, без которой невозможно было привести в движение деревню,
пагубно отражался на борьбе против северных милитаристов и их
империалистических хозяев.
Становилось все
более очевидным, что без решения социальных проблем и
прежде всего аграрной в интересах трудового крестьянства невозможно обеспечить
прочную базу революции, ускорить ее развитие. Не все в лагере революции
понимали тесную взаимосвязь между решением национальной и социальной задач, а
правые гоминьдановцы были напуганы революционным подъемом рабоче-крестьянских
масс. Классовые интересы для них были важнее национальных, и они скорее готовы
были пойти на половинчатое решение задач национального освобождения, чем
поступиться классовыми привилегиями. Чем больше побед одерживала китайская
революция, тем более четко и определенно кристаллизовались отношения в ее
лагере, тем рельефнее выступали социальные противоречия между различными
классами, участвовавшими в национально-освободительной борьбе.
Между тем в лагере
контрреволюции происходил процесс объединения всех сил реакционных
милитаристов. Все более угрожающий тон принимали выступления империалистической
прессы против революционного Китая. Империалисты давали понять представителям
китайской буржуазии, что они не допустят коренных перемен в политике Китая, что
они не сдадут своих позиций без боя. Они пошли на прямое вмешательство в
гражданскую войну в Китае. В марте
Осенью
В то время как в
Ухане собрались левые гоминьдановцы, стоявшие за сохранение союза с
коммунистами, в Наньчан сползались все реакционные элементы гоминьдана,
сторонники разрыва союза с коммунистами, считавшие, что революция зашла слишком
далеко. Образовались два политических центра, между которыми началась борьба за
власть, за возможность оказать решающее влияние на дальнейшее направление
революции.
Автор книги «В штабе
Блюхера» по приезде в Китай оказался в самом водовороте событий. Он хорошо
передает полную тревоги и опасений атмосферу тех дней. Уже испарились иллюзии,
но еще сохранились надежды на победу, еще теплилась вера, что ценой отчаянных
усилий можно спасти дело революции. И советские люди пытались оказать
содействие в этом китайскому народу.
Будучи очевидцем
крутого поворота в истории китайской революции, М. И.
Казанин показывает, как постепенно, не сразу раскрывал свое подлинное лицо Чан
Кай-ши. Его темные замыслы вероломной измены уже созрели, но он все еще пытался
прикрываться маской борца за национальные интересы Китая, выдавать себя за
друга Советского Союза. Однако наступил момент, когда он уже более не мог
играть эту фальшивую роль.
Вскоре после
освобождения Шанхая Чан Кай-ши совершил
контрреволюционный переворот. Пойдя на сговор с империалистами, встав на путь
измены национальной революции, он объявил себя врагом компартии Китая и
Советского Союза. Такова логика политической борьбы. Чан Кай-ши пытался
оправдать себя в глазах китайского народа, стараясь изобразить дело таким образом, будто на измену революции его толкнули
Коминтерн и Советский Союз.
Вслед за Чан Кай-ши революции изменяют и левые гоминьдановцы. И они также
начинают кампанию клеветы против КПК, Коминтерна и Советского Союза. Пытаясь
обелить свои предательские дела, гоминьдановцы заявляли, будто «III Интернационал
приносит не меньше вреда национальной китайской революции, чем империализм».
Революция 1924–1927
гг. окончилась поражением, но народные массы Китая, коммунисты извлекли из нее
много уроков. Эти уроки были осмыслены и учтены в революционных битвах, которые
привели к великой победе китайского народа над империализмом и феодальными
реакционными силами в октябре
Интересные
воспоминания M. И. Казанина проливают свет на события, происходившие накануне
контрреволюционного переворота 12 апреля
Книга М. И. Казанина
является ценным пополнением фонда советской мемуарной литературы о китайской
революции.
Л. Делюсин [13]
От автора
Не мне бы писать эту
книгу. Несравненно лучше знали В. К. Блюхера и всю эпопею 1925–1927 годов в
Китае два моих сверстника — адъютант Блюхера Гмира и его
секретарь-китаевед Абрамсон. Оба они жили в непосредственной, ежечасной
близости к Блюхеру и знали как его работу в целом, так и все извивы его
отношений с китайским генералитетом. Но их обоих, к сожалению, нет в живых.
Правда, Абрамсон — коммунист-подпольщик первых лет гражданской войны и мой
школьный товарищ — делился со мной своими наблюдениями и впечатлениями без
умолчаний и недоговорок. Он вошел в состав военной
миссии намного раньше меня, был свидетелем событий в Кантоне и участвовал в
Северном походе. Я бесконечно обязан ему множеством фактов и оценок. Пусть эти
строки послужат одновременно и эпитафией славному товарищу и искренним
признанием ограниченности моих собственных возможностей.
Вниманию читателя
предлагается не историческая работа, а лишь отрывок из автобиографии, совпавший
по времени и месту с важным отрезком новейшей истории Китая. Поскольку книга
автобиографична (и в эту меру субъективна), от нее, естественно, нельзя ждать
ни методического изложения и последовательного анализа [14] хода событий, ни развернутых политических оценок, каковые
присущи историческим работам. Воспоминания состоят из ряда сцен, штрихов и
наблюдений, которые память донесла спустя почти сорок лет. Это не история того
времени, а лишь заметки на ее полях. Автор решается на их публикацию потому,
что описываемое время, события и люди составляют часть истории нашей страны, и
потому еще, что почти не осталось свидетелей того времени и тех событий. [15]
Прощание с Шанхаем
Разговор по телефону. Федя Мацейлик. Гонконг-Шанхайский
банк. Смерть на базаре. Плевок из троллейбуса. Музей Королевского Азиатского
общества. Белая эмиграция. Счастливицы из Табачной империи. Книги. Итальянский
поклонник Гоголя.
Это было в Шанхае в
начале января 1927 года. В условленный час я вызвал по телефону из своего
бординг-хауза (пансиона) нужный мне номер. Меня соединили. Тут же раздался еле
слышный щелчок. Нас подслушивали. Я назвался условным именем. «Да, да»,
ответили мне и положили трубку. Это означало, что я должен вечером зайти.
Надо сказать, что по
телефону я разговаривал по-английски. Это должны были делать все, так как
Шанхай (или, точнее, его европейская часть) был по существу английским городом,
и даже китайцы, составлявшие большинство населения в этом самом большом городе
своей страны, вынуждены были обращаться к телефонисткам на чужом языке. Город
был также и американским, и японским, и французским, но
во всяком случае не китайским.
Вечером я пришел по
уже известному мне адресу. Навстречу поднялся среднего роста человек, лет
тридцати. Мы познакомились. Это был Федя Мацейлик, один из военных советников
миссии Блюхера, поляк с безукоризненно правильными чертами лица и ясными серыми
глазами.
Мы поговорили
несколько минут. [16]
— Вот вам
письмо от вашего друга, — он протянул мне конверт.
— От Абрамсона?
— От Мазурина, — поправил он
меня. — Забудьте про Абрамсона, теперь он Мазурин.
— Ну что, я
безбожно опоздал, поспею как раз к шапочному разбору — к концу похода?
Федя искоса взглянул
на меня.
— Видно, дело
идет к концу, — повторил я, — от Кантона до Уханя вы дошли в несколько месяцев, теперь
понадобится не больше, чтобы завершить весь Северный поход — до Пекина.
Он вновь посмотрел
на меня, видимо, обдумывая, не шучу ли я. Наконец он ответил:
— Да, конечно.
Боюсь только, что вы мало знакомы с обстановкой. Вот приедете в Ханькоу —
все станет яснее.
Мы помолчали.
— Так
выезжайте, — закончил Мацейлик. — Денег у вас хватит?
— Думаю, что
хватит.
— Смотрите,
Мазурин велел вам дать сколько потребуется. Мало ли что в дороге может
случиться.
Он заставил меня
взять деньги.
— Как мне найти
своих в Ханькоу? — спросил я.
— Как только
пароход причалит, — ответил он, — ищите сквер, где живут наши. Называется, — он написал на клочке бумаги, —
Локвуд-гарденс.
Я взял адрес,
сказал, что поеду с первым же пароходом, и вышел. Надо было собираться в
дорогу.
* * *
Чтобы купить билет
на пароход, я решил разменять врученную мне крупную ассигнацию. Это можно было
сделать и в пароходстве и даже у любого из уличных менял, а ими Шанхай кишел,
но я подумал, что это удобный случай заглянуть в английский Гонконг-Шанхайский
банк и посмотреть, что он собой представляет. На всякий случай я попросил жену
пойти со мной.
Если в Пекине
архитектурной доминантой служил императорский дворец, здесь ею был Гонконг-Шанхайский банк. О банке ходили легенды. Это был
колониальный [17] аналог Английского банка в Лондоне, и
говорили, что богатые китайцы, приезжавшие в Шанхай из отдаленных мест, где шла
гражданская война и царила анархия, со слезами обнимали стоявших у его подъезда
великолепных львов, представлявшихся им символом порядка и незыблемости частной
собственности. Быть может, эти слухи распускали англичане. Однако бесспорно,
что в тревожные периоды в Гонконг-Шанхайский банк
стекались сотни миллионов долларов от богатых людей со всего Китая.
Гонконг-Шанхайский банк, возвышавшийся
над парадной набережной Шанхая — Бандом, оказался тяжелым, монументальным
железобетонным зданием в стиле, полностью соответствовавшем понятиям и
предрассудкам лондонского Сити, но совсем не отвечающем особенностям
субтропического климата Шанхая. Зато еще в те годы, когда о кондиционировании
воздуха не было речи, в помещение Гонконг-Шанхайского
банка летом нагнетался холодный воздух. Это стоило огромных денег. Но в зале
царила прохлада и подавляющая тишина.
За бронзовыми
решетками в белых костюмах работали китайские клерки; кое-где я заметил
склоненные над бумагами седые головы английских служащих. Сделав вид, что
пришел по важному делу, я подошел к одному из окошек и задал какой-то праздный
вопрос. Китаец-клерк ответил на испорченном английском языке, который был
распространен в Шанхае. Я сказал, что зайду в следующий раз, и спросил, сможет
ли он проделать нужную операцию сразу же. Понизив голос, клерк сказал: «Да,
конечно, но только нужна будет подпись белого человека (white man sign)». Услышав
слова «белый человек», мы с женой переглянулись. Китаец поймал наш взгляд, и мы
все трое опустили глаза.
Эта маленькая
сценка, в который уже раз обнажила один из принципов английского господства.
Все усилия англичан в Китае, как и в других колониях, были направлены на то,
чтобы внушить местному населению идею превосходства белого человека над желтым или черным. Англичанин знает, англичанин решает,
англичанин живет отдельно и ни с кем не общается, англичанин никогда не станет
пачкать руки о желтого, за него все сделают те же подкупленные желтые, которых
он все [18] же презирает и с которыми на одну доску
себя не ставит. Право выкачивать деньги из страны — его естественная
прерогатива.
Мы вышли, чтобы в
последний раз побродить по Шанхаю.
* * *
Город воспринимается
как новый два раза — когда приезжаешь и когда уезжаешь, в первый и в
последний раз.
Пароход отплывал
лишь через день, а пока мы ходили по Шанхаю и впитывали последние впечатления.
Базар. Выдался
необыкновенно теплый день. Шум, толкотня, мухи. На куче тряпья умирает старый
нищий. Я вижу по движениям пальцев, что он, как все умирающие в мире,
«обирается»... Он еще в сознании, по временам открывает глаза и мутным взглядом
обводит то немногое, что попадает в поле его зрения. О, хоть бы немного покоя,
тишины, чистоты, чтобы умереть достойно! Но нет, откуда-то взявшиеся мухи уже
облепили его. И этот ужасающий шум, эти резкие голоса, крики зазывал, споры и
ссоры кругом. Кто-то пинает умирающего ногой, кто-то
отодвигает тряпки. Еще через несколько минут это будет один из тех ста
безвестных трупов, которые полиция иностранного сеттльмента на специальных
грузовиках каждую ночь увозит с улиц, чтобы предотвратить эпидемии. В Пекине
нищета и лохмотья ужасающей бедности если не искупались, то хоть прикрывались
пышностью древней столицы — императорскими дворцами, великолепными
парками, необыкновенными храмами. Здесь в этом страшном и несчастном городе,
все обнажено. От Шанхая пахнет смертью. Лицо — кричащая иностранная часть
города с громадными банками, трестами, отелями, виллами; изнанка —
китайские районы, жалкие и грязные, переполненные сотнями тысяч нищих и
безработных. Самые последние блага цивилизации и рядом — отсутствие
простейших.
* * *
Тот квартал, куда мы
собирались, — близ Джессфилд-парка — был не близко. Мы решили
воспользоваться троллейбусом, который появился уже в то время [19] в Шанхае. Иностранцы почти не ездили в троллейбусах,
переполненных китайцами. Окна были открыты. В какой-то момент мы поравнялись с
двумя пешеходами-иностранцами. Это были, вероятно, мелкие служащие или
миссионеры. Троллейбус шел очень быстро. Стоявший в проходе возле меня китаец
высунулся из окна и с отвращением плюнул в одного из них. Троллейбус пролетел
мимо: виноватых нет... Корреспондент нашей «Рабочей
газеты» жаловался, что на улице на него иногда плевали, принимая за
англичанина. Дыхание Ханькоу доносилось до Шанхая...
* * *
Я вспомнил, что не
был в местном музее, и пошел туда. Музей принадлежал Шанхайскому отделению
английского Королевского Азиатского общества. Музей оказался маленьким, главным
образом естественно-исторического направления —
чучела животных, птиц, кое-какие ископаемые редкости. Такому музею место в
каком-либо старом провинциальном городе. А ведь Шанхай — неофициальная
столица Китая, трехмиллионный город. И в этом гигантском городе нет —
трудно поверить — ни театра, ни оперы, ни картинной галереи, ни музея
искусств, ни большого стадиона. «Шанхай, — писал ректор Пекинского
университета, — это финансовый океан и интеллектуальная пустыня». Есть
оркестр, под управлением заезжего итальянца услаждающий слух европейских
дам. И все. Зато как развита здесь сеть публичных домов, какую роль играют
скачки, как роскошны отели!
Очаги культуры надо
искать в китайских районах, где, несмотря на нужду и отсталость, есть и
университеты, и библиотеки, и издательства: там, где колышется огромная
недовольная масса студентов, рабочих, ремесленников, жаждущих просвещения.
Мне вспомнилось, что
писал по поводу шанхайского музея крупный шведский геолог Андерсон, долго живший
в Китае и открывший древнюю культуру Яншао. В одно из посещений музея он зашел
к директору, поговорил с ним и предупредил, что заглянет на следующий день с
двумя коллекторами-китайцами. Директор — англичанин и тоже ученый —
брезгливо поморщился и отказал в разрешении: китайцы допускались [20] только по субботам после обеда, когда англичане разъезжались на
week-end. Андерсон решил ворваться со своими помощниками силой, но это не
понадобилось: среди китайских служащих музея оказались родственники и знакомые
коллекторов. Их в конце концов пропустили.
Из музея мы прошли в
миниатюрный парк, расположенный у величественной набережной Шанхая. У входа
красовалась дощечка с «Правилами пользования парком». В одном из пунктов
сообщалось, что парк резервирован для иностранной колонии, а в другом, что
«собак вводить запрещается». Из этого китайцы сделали совершенно логичное
заключение, что в этот парк китайцам и собакам вход запрещен.
* * *
Около часа дня мы
вернулись пообедать в свой бординг-хауз. Хозяйкой его
была чешка миссис Бегунек, с которой мы вынуждены были разговаривать на
«лингва-франка» всего Дальнего Востока — на испорченном английском языке.
Эта крупная миловидная приветливая женщина с трудом сводила концы с концами,
так как ее пансион помещался на окраине сеттльмента и был из дешевых.
Хозяйка ввела нас в столовую, где мы обменялись поклонами с гостями, сидевшими
за длинным общим столом. Их было против обыкновения очень много. Шло веселье. В
глаза бросался самоуверенно державшийся красивый мужчина лет сорока
пяти с холеной вандейковской бородкой. Я принял его за испанца, но он
оказался голландцем. Он обнимал некую Дору, гулящую русскую женщину из белой
эмиграции, жившую в нашем бординг-хаузе. Между Дорой и ее товаркой — не менее эффектной (и тоже
русской) Виолеттой сидел громадный молодой, но уже ожиревший американец. Оба
принадлежали, как нам шепнули, к сливкам местного общества. Голландец был
хозяином крупной фирмы, а американец директором банка. Остальная публика
состояла из таких же иностранных гуляк и русских эмигрантов-прихлебателей.
Миссис Бегунек расстаралась для таких гостей. Слуги-китайцы то и дело вносили
затейливо украшенные блюда с жареными индейками, поросятами, дичью и обносили сидевших. Вся картина по [21] изобилию, пышности
и покою была в стиле картин голландской школы XVII века. Ею можно было
полюбоваться, но изнанка была заметна. Богатые и скучающие иностранцы решили
попировать с несколькими доступными русскими девушками. Дора и Виолетта вскоре
уехали с ними на автомобилях в их загородные виллы.
Я проследил взглядом
за слугой, уносившим блюда. За дверьми стояли китаец-повар и его помощник, и
когда блюда проносили в кладовую, они наскоро хватали уцелевшие куски и
проглатывали. На кухне бдительная миссис Бегунек не дала бы им этого сделать,
нельзя было и что-либо вынести из дома, так так у
дверей кухни были привязаны две злые овчарки, которые пропускали прислугу
только в сопровождении хозяйки.
Что ждало в будущем
Дору и Виолетту? Они сами не задумывались над этим. Прожить сегодняшний день,
чтобы не выбросила на улицу та же хозяйка бординг-хауза, которой не плачено уже
три месяца, — вот ближайшая цель. А там, ступенькой ниже, работа в барах и
дансингах в качестве платных партнерш для пришедших потанцевать пьяных
моряков — и, наконец, торговля собой в розницу по часам в специальных
заведениях. Дора и Виолетта не могли не видеть то, что видели все мы. Вон на
узких переулках вдоль Иорс-Сычуань-род, где трудно разъехаться двум рикшам, в
окне показывается потасканное, но ярко накрашенное лицо и завитые волосы
женщины русского типа. Она обслуживает всех, главным образом китайцев. Ее
цена — пятьдесят центов, ее будущее — больница и морг.
Не лучше было и
мужчинам. Бедняки скоро гибли. Те, у кого были кое-какие ценности, пытались
торговать, хотя торговать, как правило, не умели, а физически более сильные,
конкурируя с индийцами-сикхами, нанимались в английскую полицию, шли в
телохранители (бодигарды) к богатым китайцам или становились штрейкбрехерами,
когда китайские рабочие объявляли забастовку. Часть поступала на военную службу
к китайским генералам и составляла боевое ядро разномастных отрядов. Гибли они
даже скорее женщин. Недаром, когда, убегая от красных, волна белоэмигрантов
катилась по Сибири сначала в Харбин, а оттуда в Шанхай, бывалые люди качали головами:
«Кто знает, не Голгофа ли предстоит русской эмиграции». [22]
* * *
Снова на улицу. Это
наш последний день в Шанхае. Надо еще посмотреть морской аванпост города —
Усун. Я беру автомобиль. Ведь у меня в кармане нежданные сто долларов.
Шофер замедляет ход.
По всей ширине асфальтированною шоссе нам навстречу идут молодые девушки —
их сотни, все они в ярких цветных одеждах, как бабочки или райские птицы, все
занятные, хрупкие, задорные. Они идут группами, по две, по три, по пяти,
взявшись за руки, смеясь, провожая нас глазами. Это счастливицы Шанхая —
работницы сигаретных фабрик, маленькие шанхайские Кармен. На этих фабриках
почти все делают машины. Хотя девочкам платят очень мало, фабриканты
заинтересованы в том, чтобы они были чисто одеты и умыты, так как тонкие машины
не терпят небрежности и грязи. Говорят, что девушки в состоянии еще откладывать
по доллару-другому в месяц на приданое или помогать родным в деревне. А если в
семье работает несколько человек, если брат служит где-либо механиком или шофером,
тогда можно и в кино зайти и книжку почитать, вступить в рабочий союз и в
случае необходимости принять участие в забастовке. Счастливицы Шанхая, увы,
очень немногочисленны. У них нормальные, не изуродованные бинтованием ноги.
Иначе не простоишь смену у станков на сигаретных или текстильных фабриках.
Постепенное превращение статического аграрного общества в динамическое
промышленное ломает все законы и обычаи старого Китая.
Общий же фон в
Шанхае — это рикши, кули, торговцы с лотков, лодочники, рабочие мелких
производств, безработные и просто разный люд, бежавший из деревень от голода.
В 1924 году был
опубликован отчет английского инспектора труда Аделаиды Андерсон, приглашенной
ознакомиться с положением дел на фабриках Шанхая. Это документ, который войдет
в историю рабочего класса, как вошли отчеты английских инспекторов труда сто
лет назад, знакомые всем по «Капиталу» Маркса и «Положению рабочего класса в
Англии» Энгельса.
На многих
текстильных фабриках Шанхая, на низеньких станках столетней давности, по
двенадцати, а коегде [23] и по шестнадцати
часов в сутки работают дети. До запрещения детского труда в Англии на
этих станках работали английские дети. Сейчас эти станки привезли сюда. На
шелкомотальных фабриках, у котлов с кипятком, где разматываются коконы, стоя
трудятся шестилетние малыши. На многих фабриках можно увидеть дикую картину.
Среди жужжащих и движущихся машин стоят корзины, в них грудные дети, которых
матери взяли с собой, так как их не на кого оставить. Повсюду, прямо на полу
или в корзинах, спрятавшись под хлопком-сырцом, спят дети 8–12 лет, утомленные
непосильной работой. Заработная плата взрослого рабочего примерно 10 рублей в
месяц, жилищные условия неописуемы, болезни убийственны.
* * *
Надо бы зайти в
книжную лавку купить что-нибудь почитать на дорогу, но
в большой нарядный английский магазин по Нанкин-род идти не хочется, достаточно
базарного букиниста, что по Норс-Сычуань-род. Перебираю потрепанные книги. У
меня в руках история Голландии в средние века, перелистываю страницы. Мелькают
названия глав — «Борьба колоний против Испании», «Поднявшийся
народ» — это, пожалуй, подойдет. Потом увидел «Казнь Эгмонта», вспомнил
великий сплав — поэму Гете, музыку Бетховена, песню Клерхен, голос
Качалова, Москву. Это надо взять.
* * *
Мы все еще шагаем по
Шанхаю, порядком устали, давно пора отдохнуть. Мы сворачиваем в первый же
иностранный отель, где объявление в окне обещает за шестьдесят центов
послеобеденный «чай с приложениями». Вообще-то мы старались поменьше
показываться в Шанхае, но в последний день — ничего! Это отель «Палас» на
углу Нанкин-род.
Бой приносит нам
чай, молоко, лимон, поджаренный хлеб с маслом. Чайный зал почти пуст, лишь в
глубине шумит какая-то компания. Слышится громкая, как будто итальянская речь,
восклицания, смех.
Мы пьем по второй
чашке, когда внезапно от компании [24] отделяется молодой
человек и направляется в нашу сторону. Конечно, не к нам — ведь мы никого
не знаем в Шанхае. Нет, оказывается, к нам! Вот он стоит у стола и обращается
ко мне по-английски: «Дорогой синьор, рад вас видеть! Надеюсь, вы меня не
забыли?». Кто бы это мог быть?
— Вы забыли?
Рамондино, Феруччо Рамондино, — помните, в Пекине?..
Ну конечно, это
Рамондино, нескладный, долговязый атташе итальянского посольства, с которым мне
приходилось поддерживать обязательные, хотя, может быть, не очень нужные,
отношения лет шесть тому назад, когда я был на дипломатической работе в Пекине{1}.
Я поднимаюсь, мы здороваемся. Знакомлю Рамондино с женой и предлагаю присесть.
Бой уже тут как тут. Киваю ему, чтобы принес еще прибор и чаю.
Рамондино несколько
раз порывается что-то сказать, по-видимому, попросить о каком-то одолжении, но
сдерживается. Наконец, я прямо спрашиваю его, в чем дело. Чуть покраснев, мой
нелепый Рамондино выпаливает: он давно уже работает над книгой о жизни Гоголя в
Италии, и вот недавно он узнал, что в Москве издана переписка Гоголя. Это для
него предмет огромного интереса, не могу ли я получить экземпляр этого издания
из Москвы? Итальянцы особенно интересуются Гоголем, ведь Гоголь много лет жил в
Риме.
Я обещаю сделать
все, что в моих силах, он рассыпается в благодарностях, просит навестить его,
предлагает перейти к его компании в глубине зала. Там его шеф —
генеральный консул, другие сослуживцы. Я спрашиваю, как принято среди коллег,
кто же теперь генеральный консул. Он несколько застенчиво: «Знаете, вот как раз
на этом посту люди часто меняются: Галанти, граф Галеаццо Чиано... Пойдемте, я
вас познакомлю. Здесь есть и другие знакомые по Пекину».
Этого для меня
достаточно. Я гляжу на часы, говорю, что с удовольствием в другой раз, а
сейчас, к сожалению, нас уже ждут в другом месте. Прощаемся.
Рамондино, наверно,
и в самом деле интересуется Гоголем, но все же мне самое время уезжать из
Шанхая. [25]
Вверх по Янцзы
Речной пароход. Нежелательные соседи. Цзинь-шань. Захват
английской концессии. Ханькоу. Своя своих не познаша. Долина Янцзы
«оккупирована» нами.
Чтобы добраться до
Ханькоу, предстояло плыть примерно тысячу километров вверх по Янцзы. Я был не
один, со мной, тоже по вызову, ехал советский врач Сергей Николаевич Вепринцев.
Мы взяли билеты на речной пароход китайской компании. Бой на пароходе проводил
нас в нашу каюту. Она была четырехместной, других на пароходе не имелось, и я с
удовольствием предвкушал перспективу совместного путешествия, знакомства и, как
это бывает в таких случаях, вольных разговоров с китайцами-пассажирами. Однако,
еще не войдя в каюту, мы услышали за дверью русскую речь и с досадой переглянулись.
Это могли быть только русские белогвардейцы. Решив не вступать с ними ни в
какой контакт, мы молча вошли в каюту, а те, бросив беглый взгляд на нас,
отвернулись к стене. За несколько дней пути мы их как следует
разглядели. Один был высокий и худой человек средних лет с решительным лицом
типично офицерского типа, другой — юнец с круглой физиономией, на редкость
густо усеянной прыщами.
Плавание на пароходе
в глубь чужой страны, да еще в такое напряженное время навстречу новой работе
неизбежно связано с некоторым нервным напряжением, а тут еще эти проклятые
соседи по каюте. Мы с Сережей не могли понять, как это получилось, что мы
оказались в каюте с двумя русскими белогвардейцами. Случайность? [26] Подсадили? В Шанхае при английской полиции существовала
обширная русская контрразведка. Им поручили нас выследить? Обшарить чемоданы?
Выкрасть документы? Прикончить по дороге? Как бы то ни было, эти два
нежелательных соседа лишили нас сна и покоя. Мы опасались их днем и ночью не
спали, то и дело подымая голову с подушек и следя за
их подозрительными движениями. Не спали и они, и я много раз ловил их
подсматривающий взгляд.
Взаимная слежка,
вынужденное молчание, чтобы не выдать себя, невозможность оставить вещи,
постоянное ожидание провокации или нападения — все это отравило поездку, и
мы проклинали все на свете. По какому-то неписаному уговору ни они, ни мы не
пытались вступать в разговоры.
* * *
В противоположность
русским рекам на Янцзы мы не увидели высокого нагорного правого берега и
низкого лугового левого. Берега были одинаково ровные, то левый становился
повыше, то правый. Плоская местность, по которой мы плыли, вовсе не была
равниной. Мнимая равнина на самом деле представляла собой засыпанную речными
отложениями горную долину. Ведь весь Центральный и Южный Китай — это
покрытая хребтами горная страна, где лишь заполненные наносами долины рек
кажутся равнинами.
На первый взгляд
странное впечатление производила также почти полная пустынность берегов. Где же
этот перенаселенный Центральный Китай, если вокруг такое безлюдье и лишь
кое-где увидишь крестьянина, пашущего землю, или рыбака, ставящего на берегу
ловушки, морды или другие нехитрые приспособления. Но
и этому было объяснение. Пустынная полоса была зоной затопления во время
ежегодных разливов Янцзы, и лишь одиночки пахали и сеяли здесь на свой страх и
риск. Плавание тянулось несколько дней между весьма однообразными и в общем мало живописными берегами.
После ряда лет,
прожитых в Северном Китае, я уже был полностью подготовлен к тому, что Центральный
Китай — не страна экзотики. Все, что мы читали с детства о ярких красках,
пестрых попугаях и одуряющих [27] цветах тропиков и субтропиков, никак
не относилось к Китаю, во всяком случае к этой его
части.
Такое впечатление
производил Китай не на одного меня. «Несмотря на весьма южную широту и на
страшную жару, в Китае нет ярких красок, ничего напоминающего огненную Индию,
нет поражающего великолепия тропических морей», — писал французский
писатель Эмиль Овелак.
Мрачное впечатление
усиливали тянувшиеся по бортам стальные щиты, которые владельцы пароходов
обязательно устанавливали в неспокойное время на случай обстрела с берегов
Янцзы.
Ненависть к
иностранцам, — а речные суда для китайцев всегда ассоциировались с
захватчиками-иностранцами, впервые пустившими пароходы по китайским
рекам, — имела долгую и в общем обоснованную
историю. Пароходы разоряли хозяев местных джонок и лишали работы лодочников, да
и иностранные команды их держались так, что внушали чувство ненависти к себе.
Вот что пишет об
этом в своей автобиографии знаменитый американский геолог Пампелли, бывший в
1863 году свидетелем следующей сцены: «Только что отремонтированный пароход
совершал пробную поездку по реке Усун. На борту его находилось множество
иностранцев из Шанхая, приглашенных на эту приятную прогулку. Когда мы плыли таким образом на полной скорости, на некотором
расстоянии от нас мы обнаружили сампан, до того перегруженный кирпичом, что
четверо китайцев на веслах с трудом могли двигать его вперед. Они увидели нас
и, зная, насколько узок фарватер, работали изо всех сил, чтобы отгрести в
сторону и дать пароходу пройти. Мы стояли и следили за медленным продвижением
сампана, и я все время ждал сигнала капитана остановить машину. Сампан был все
еще на середине реки, и кули выбивались из сил, чтобы скорее отвести его в
сторону, и словно умоляли пароход чуть повременить. Еще было время избежать
столкновения, и лоцман обратился к капитану: — «Прикажете застопорить,
сэр?» — «Нет, — загремел капитан, — вперед». Теперь уже никто не
в силах был помочь лодочникам. Услышав этот хладнокровный приказ, я ждал
столкновения, которое тут же и последовало. Крик, треск, маленький крен
парохода, и вот мы снова идем вверх по реке. [28]
Я перешел на корму.
Лишь один из кули был виден, он лежал неподвижно на воде. Из множества бывших
на палубе иностранцев немногие проявили признаки какого-либо сочувствия,
естественного для свидетелей гибели людей. Капитан и помощник спокойно
поглядели через борт, чтобы проверить, не повреждены ли нос и плицы. Замечания,
которыми они обменялись, не имели никакого отношения к происшедшей сцене».
* * *
На второй день
путешествия одним проблеском судьба вознаградила меня за бесцветность и
монотонность путешествия, за ощущение подавленности и одиночества. Это было
утром. Недалеко от слияния с Великим каналом река образовала величественное
оплошное зеркало. Мы обходили вставшую на самой середине этого зеркала прямую,
как свечка, гору или вернее скалу. По ней ярусами и гирляндами вверх
поднимались густые зеленые леса, перемежавшиеся беседками, павильонами, наверху
же все увенчивалось буддийским храмом. Гора эта, совместное создание природы и
людей, стояла, как видение, посреди спокойной воды. Китайские мастера
употребили весь свой изысканный вкус, все свое ощущение взаимодействия гор,
воды и зданий, чтобы создать один из мировых шедевров. Их работа обнажила самое
слабое место европейского искусства — неумение сочетать архитектуру с
ландшафтом, использовать естественные элементы и комбинировать их в одно
гармоничное целое с созданием человеческих рук. Нечто подобное удавалось
строителям среднерусских сельских церквей, где церковь на пригорке, как лебедь,
плывет над зелеными полями и необозримыми весями окрестной равнины, вот-вот
готовая лететь, или на крайнем севере нашей страны, где кремли и храмы, как
мираж, восстают из озер и рек.
Пока мы шли вокруг
этого монолита, или, как он называется по-китайски, «Цзинь-шань» —
«Золотая гора» (такие острова называются еще «Летающей яшмой», так как все
время кажется, что в сильные ветры они готовы подняться и улететь), в голову
мне приходили самые разные мысли. К стыду своему, должен сознаться, что они
ничего общего не имели ни с минутой, которую переживал [29] Китай и вместе с ним весь мир, ни с той работой, которая мне
предстояла.
Мысли мои были
узкопрофессиональные.
«Вот, — думал
я, — место, где мы, тогда еще горстка закончивших образование китаеведов,
могли бы по-настоящему изучать цивилизацию Китая. Здесь мы могли бы сделать еще
не начатую работу — перевести китайские классические книги — по
истории, географии, религии, философии, поэзии Китая на русский язык. Здесь
настоящая обстановка для этого, здесь идеальное место. Пусть
лодка с берега приезжает раз в три дня; мы же с учеными китайцами расселимся по
храмам и павильонам и посвятим себя целиком работе, и в общении с неповторимой
природой, в атмосфере самой подлинной китайской культуры, год за годом будем
делать свое дело и, может быть, сумеем сблизить Китай и то лучшее, что он
создал, со всем остальным миром».
Во всяком случае я тут же решил, как, вероятно, многие до меня, что,
состарившись и отойдя от дел, непременно поселюсь здесь и посвящу остаток жизни
созерцанию и трудам. Все это, конечно, было очень незрело и еще по-студенчески.
Впоследствии, читая роман Диккенса «Большие ожидания», я поймал себя на том,
что недалеко ушел от сельского кузнеца Джо. Джо жил в глухой провинции, и все,
что он знал о Лондоне и чем восхищался, было изображение двухэтажной фабрики
ваксы с дымящейся трубой на круглой банке, которую он купил в сельской лавке. Эта
картинка стала для него символом великого города, и когда Джо
наконец приехал в Лондон, первое, что он сделал, — пошел искать эту
фабрику и смотреть на нее. Подобно Джо я искал свою фабрику с ваксой в большом
мире. Таковы были мои желания, нереальность которых я если и сознавал, то не
мог вполне подавить.
* * *
Но вот река
сузилась, и мы ушли от нашего видения. Кончился сон. Мы вернулись к
действительности, и по мере того как приближался Ханькоу, я все больше
отдалялся от древних книг и вновь вернулся к взятым с собой из Шанхая газетам.
В Ханькоу за несколько дней до нашего
приезда, 3–4 [30] января 1927 года, произошли поистине
исторические события. Толпа китайских кули, рабочих, студентов захватила
английскую концессию и, образно выражаясь, столкнула англичан в реку. Но если
это можно было сделать в Ханькоу, где концессию пытался защищать английский
морской десант, где прямо против концессии на реке стояли английские военные
корабли, значит, это можно было сделать и в других местах — по всему Китаю.
И тогда конец иностранному владычеству. Свобода, свобода, свобода!
События в Ханькоу
развивались следующим образом — на территории китайского города собрался
митинг. Слышались возгласы, звучали речи; ненависть к насильственно навязанному
китайцам неравноправию нашла выход — массы жаждали действия. Толпа
двинулась по направлению к английской концессии. У самой концессии толпа
остановилась. Перед ней лицом к лицу стояла цепь британских моряков, высаженных
по тревоге с военных кораблей. Свидетель этой сцены датский буржуазный
корреспондент Нильсен писал: «Стоящие цепью для защиты концессии четыреста
солдат английской морской пехоты были осыпаны градом камней и других
метательных орудий, их обливали грязью, им плевали в лицо, многотысячная
китайская толпа осыпала их оскорблениями. Английские моряки стояли неподвижно.
Кровь и грязь стекали с их лиц и форменок». Моряки отступили, и китайцы заняли
концессию.
Где ты, гордый
Альбион? Как низко ты скатился! Ведь ты явился сюда как победитель. Долина
Янцзы была твоей монополией, твоим лакомым куском, твоей вотчиной. Давно ли
английский пароход мог давить и топить на Янцзы китайские джонки, а теперь на
той же Янцзы англичане терпят неслыханные оскорбления, дают себе плевать в лицо
на глазах — самое страшное! — газетных репортеров всего мира и в конце концов возвращаются на корабли и уступают
концессию китайцам. Да и что они могут поделать? Перед ними уже другой
Китай — не жаждущее подачек китайское правительство, а вооруженный
революционный народ. Бой был заранее проигран.
Ясно, что в
отношениях революционного Китая с Англией достигнута историческая узловая
точка. Что дальше? Отступит ли окончательно английская буржуазия [31] и отдаст все остальное, как отдала концессию в Ханькоу? Или
коварно, исподволь подготовится к ответному удару? Что сделают остальные
державы? Эти и другие связанные с ними вопросы занимали все мои мысли, пока мы
приближались к Ханькоу. Я вспомнил, что писал об английском буржуа Теккерей.
Это «грубое, невежественное брюзгливое существо», «одно из самых тупых созданий
в мире» попирает ногами Европу и каждую слабую, неразвитую колониальную страну.
«Ничто не трогает его», пока не появляется кто-либо сильнее или выше, «и тут
наш чопорный, гордый, самоуверенный и невозмутимый британский сноб становится
угодливым, как лакей, и вертлявым, как арлекин». Это
конечно так, но здесь дело не только в достоинстве, а в деньгах, в кармане, в
материальных интересах буржуа. Как поведут себя англичане?
* * *
Наконец показался
Ханькоу. Мы пришвартовались у пустынной пристани бывшей английской концессии.
Английская морская охрана уже покинула ее; торговые дома и банки были закрыты;
англичане прятались за железными шторами. Хозяевами здесь были китайцы.
Ширина реки в этом
месте почти километр. На противоположной стороне Янцзы загадочной средневековой
громадой высились могучие стены древнего Учана, еще недавно бывшего ареной боев
между революционными и реакционными войсками. На этой стороне, сразу за
Ханькоу, посреди леса джоночных мачт, угадывалось устье речки Хань, а за ним
небольшой городок Ханьян с потухшими домнами и старинным военным заводом,
когда-то оборудованным фирмой Круппа.
Эти три
города — и старая провинциальная столица Учан (300 тысяч населения), и
разросшийся торговый город Ханькоу с населением в миллион, и военно-арсенальный
городок Ханьян составляли триединое целое и были известны под общим сокращенным
названием Ухань. Революционное правительство объявило Ухань столицей Китая.
Посреди реки
громоздились холодные, молчаливые чудовища — их было много — иностранные
военные корабли [32] с пушками крупного калибра, все еще готовые
защищать интересы иностранцев, вмешаться в китайскую революцию, подавлять,
убивать китайцев.
* * *
Ждать было
невтерпеж, хотелось видеть своих. Наскоро отдав вещи
носильщикам, мы попытались им объяснить адрес, но они уже по нашему дружескому
обращению поняли, что мы не англичане, а свои, и не
дослушав объяснения, уже знали, куда идти.
Наши белогвардейские
соседи по каюте куда-то исчезли. Хорошо, конечно, было бы проследить, куда они
поехали, но это было и так ясно. В Ханькоу еще процветал русский царский консул
Бельченко, поддерживавший и направлявший всю белогвардейщину
в этом районе. Вероятно, они направились к нему.
Скоро мы дошли до
небольшого зеленого сквера, с четырех сторон окруженного нарядными двухэтажными
кирпичными коттеджами европейского типа. Это и был Локвуд-гарденс —
резиденция русских советников, военных и гражданских. Завидя нас из окон,
навстречу выбежали друзья, жали руки, тащили к себе. Первым, кого я увидел, был
мой школьный товарищ Абрамсон, здесь называвшийся Мазуриным. Мы стояли в холле
одного из домов, отвечая на приветствия, вопросы, восклицания, как вдруг сквозь
полуоткрытую дверь в следующую комнату мы с Сережей увидели две фигуры,
заставившие нас вздрогнуть. Это были те белогвардейцы, что путешествовали с
нами из Шанхая. Кто они такие? Как попали сюда? Не обманом ли? И потом догадка,
пробежавшая мурашками по спине, — а не в ловушку ли мы попали? И кто все
эти люди вокруг?
Лишь присутствие
Мазурина заставило меня отбросить сомнения. Я схватил его за руку:
— Почему эти
люди там? Это белые!
— Да бог с
тобой, — ответил он. — Это наш военный советник Дроздов, здесь он
называется Кон, а парнишка — его Игорь, сын другого советника —
Войнича, Кон захватил его из Шанхая.
Тем временем
«белогвардейцы» уже вошли из задней комнаты и с не меньшим удивлением пялили на нас глаза. Им тоже что-то объясняли. Потом мы, все
четверо, [33] расхохотались и пожали друг другу руки. «Ах, вы, черти полосатые, а мы вас считали иностранцами или
беляками, едущими с каким-то тайным поручением, — сказал Кон, — и
чтоб вам пусто было, всю дорогу из-за вас не спали». «Ну ладно, своя своих не познаша — бывает», — отвечали мы.
Когда мнимые враги
обернулись друзьями, цепь как-то замкнулась, неизвестность прошла, и я понял, вернее почувствовал, что в каком-то смысле долина
Янцзы — наша, она занята силами революции. За революцию подавляющая масса
населения по обоим берегам реки — малоземельные крестьяне и бедные
пролетарии, интеллигенция и студенты, юность Китая. В руках наших друзей,
китайцев, английская концессия. Мы живем на ее территории; весь сквер занят
советниками, нам нечего оглядываться и конспирировать, тогда
как поджавшие хвост англичане бежали и прячутся. Иностранный пароход послушно
вез нас по Янцзы в Ханькоу. Носильщики без слов знали, куда нести наши вещи.
Нам не нужно было стальных щитов по бортам, и если бы крестьяне знали, что едем
мы, советские русские, они радостно махали бы нам руками. Мы — на гребне
громадной революционной волны. Вот она захлестывает одну за другой провинции по
Янцзы. Будущее наше.
И тогда все это было
верно. [34]
Ханькоу
Тенистые концессии. Старая чайная торговля. Бомба на русской
концессии. Воскресший отец Базаров. Блюхер-Галин. Я
меняю фамилию. Немецкий госпиталь. Секретари-переводчики. Мой помощник Бао.
Тень 20 марта.
Мазурин предложил
мне пустовавшую на верхнем этаже его коттеджа комнату, и через час-другой я был
уже устроен. Там же жили несколько военных советников с семьями. Все коттеджи в
сквере принадлежали фирме Жардин — британской монополии в Китае наподобие
Ост-Индской компании в Индии. У нее были фабрики, заводы, пароходные линии, она
строила железные дороги, предоставляла китайскому правительству займы, владела
огромной недвижимостью. Раз в месяц местный клерк фирмы являлся собирать
квартирную плату.
На следующее после
приезда утро я, разумеется, встал ранехонько и отправился знакомиться с
городом, который до того был мне известен только по книгам и по рассказам. Дело
в том, что я учился в Восточном институте во Владивостоке, который каждое лето
отправлял своих студентов на практику в ту страну, язык которой они изучали.
Китаистов чаще всего направляли в Тяньцзинь, Пекин, Шанхай, Ханькоу, и я знал о
Ханькоу по книгам, запискам и рассказам побывавших там коллег.
Ханькоу я хорошо
себе представлял. Громадный китайский город с почти миллионным населением жил
своей сложной жизнью. От него тянулись лентой по берегу [35] реки иностранные концессии — поселения пяти различных
стран. Все они выходили на Янцзы.
Английская концессия
возникла еще в 1861 году, царское же правительство решило завести свою
концессию гораздо позже. Лишь в 1896 году был заложен первый камень, и
незадолго перед этим взошедший на престол самодержец разрешил назвать
набережную Николаевской. Однако англичане, ревниво относившиеся к попыткам
России проникнуть в их заповедник — долину Янцзы, оспорили законность прав
русской концессии, поскольку у английских фирм уже ранее были участки на этой
земле. Клерки колониального миллионера Жардина столкнулись при демаркации с
русскими казаками. Дело чуть не дошло до рукопашной, возник международный
конфликт, была создана смешанная комиссия, и спор удалось урегулировать только
через несколько лет. Подтекстом жесткой позиции Англии был политический тезис:
мы не мешаем вам в Маньчжурии, оставьте нам долину Янцзы. Между тем для царской
России упрочение позиций в Ханькоу имело определенное значение. Здесь русские
купцы скупали чай для вывоза в Россию. «Чайные караваны» шли сухим путем через
Кяхту и Иркутск, откуда по железной дороге — в Москву и другие города, так
как считалось, что морская влажность дурно влияет на чай.
Теперь, проходя по
тенистым улицам бывшей русской концессии (по договору 1924 года Советское
правительство безвозмездно вернуло ее Китаю) и по территории английской
концессии (занятой китайцами), я видел просторные окруженные садами резиденции
русских купцов, ранее монополизировавших чайную торговлю, — Поповых,
Молчановых, Печатновых, Токмаковых, Высоцких. Здесь же было
отделение Русско-Азиатского банка, русская церковь, а в ближайшем горном
курорте Кулине существовала даже «русская долина». Хотя русская чайная торговля
в Ханькоу не была особенно старой и началась только в 60-х годах XIX века, уже
к началу XX века русские купцы покупали треть всего чая на ханькоуском рынке и
делали миллионные обороты.
Моральное, так
сказать сентиментальное, значение чая для России было, вероятно, не меньше
экономического. Кто в России не поддавался «чайному очарованию»? Сколько
разговоров шло за чайным столом в разных [36] уголках страны.
«Чай да сахар» — это приветствие соперничало за столом с традиционным
«хлеб да соль».
Но теперь, конечно,
уже не было прежних русских чаеторговцев-миллионеров, не шли больше караваны
верблюдов с чаем через Монголию. Исчезла даже вера в то, что чай, прибывший
сухим путем, ароматнее. Опустели старые, тенистые усадьбы, не работали
прессовальные чайные фабрики, разорились и разъехались навсегда представители
знаменитых фирм, и лишь кое-где в еще не проданных домах доживают свой век,
тщетно надеясь на падение Советской власти, старые приказчики, вдовы и
приживалки.
Но русская концессия
в Ханькоу знаменита не только торговлей чаем, не только резиденциями богатых
купцов. Здесь, на ее территории, в одном из домов 9 октября
Смельчаков
арестовали и по приказу вице-короля отрубили им головы, но уже в ближайшие
после этого дни в Ханькоу вспыхнула революция, с которой начался новый этап в
истории Китая. Почему штаб революционеров находился именно на русской
территории и чьей поддержкой он пользовался — до сих пор неясно. Царское
правительство было менее всего заинтересовано в огласке этой компрометировавшей
русскую монархию детали.
Я понимал тогда, что
Ухань достоин блестящего будущего. Расположенный на великой судоходной реке в
самом центре густонаселенной части Китая, он имел все основания сделаться
важнейшим экономическим центром, чем-то вроде китайского Чикаго. Здесь имелись
все предпосылки для образования громадного промышленного комплекса. Неподалеку
были найдены, хотя и в небольших размерах, железная руда и коксующийся уголь, и
здесь же, на месте, существовал неисчерпаемый рынок рабочей силы, дешевый
водный транспорт, аграрное сырье. Однако колониальное положение Китая не дало
развития ничему этому. Всякими правдами и неправдами японцы заполучили в свои
руки контроль над углем, рудой и заводами, чтобы затем омертвить их.
Разжигаемая империалистическими державами гражданская [37] война не дала району развиться экономически, и Ухань надолго
остался неосуществленной мечтой об экономическом прогрессе, перенаселенным
городом-гигантом с большей частью безработным населением.
* * *
Однажды, когда я
пришел домой, я увидел в столовой рядом с Мазуриным незнакомого мне пожилого
русского с седой бородкой. Он был прям и худ, старый чесучовый костюм болтался
на нем, как на вешалке, — следов материального преуспеяния заметно не было.
Звали его Иваном Алексеевичем.
— Кто
это? — спросил я, когда старик ушел.
— Да это один
из эмигрантов, перешедших к нам. Бывший офицер, застрял в Китае, хочет
вернуться на родину.
— А не
подослан?
— Нет, этот
испытан — он выполнил много поручений для нашего консульства в Шанхае, а
теперь его направили сюда, да и человек не тот.
Иван Алексеевич
приходил еще раза два-три, и я с ним подолгу беседовал. Он был в какой-то
степени коллегой Мазурина и моим по Восточному институту, хотя закончил его на
много лет раньше нас. Чем-то он удивительно и даже трогательно напоминал мне
отца тургеневского Базарова — штаб-лекаря, «высокого худощавого человека с
взъерошенными волосами и тонким орлиным носом, одетого в старый военный сюртук
нараспашку», у которого «все по простоте, на военную ногу».
После стычек с
маньчжурскими хунхузами, в одной из которых Иван Алексеевич получил тяжелое
ранение, он служил в русских чайных фирмах в Ханькоу и несколько раз
сопровождал большие партии чая в Москву и Петербург, где заодно выполнял
поручения к банкам и крупным фирмам. Семья его жила в Тяньцзине, где сын заканчивал образование в русской школе, а дочь — в
католическом монастырском пансионе. Осенью того же года он предполагал
вернуться на родину. Рассказывал много интересного, и кое-что запомнилось.
— Да, русские
до революции были не те, что теперь. Когда-то служить в чайной фирме
приказчиком, как я, [38] было маркой. Мы были цветом колонии,
нами гордились и принимали как своих во все клубы,
даже английский. А теперь нахлынула эта свора, которая с Колчаком или с
Семеновым воевала против своих, свирепствовала по
застенкам да поносила власть. Как будто не все равно, какая власть в Москве.
Дело русского человека, офицера, не заниматься политикой, а слушаться
командования и делать свое дело. Вот и результат — бабы гибнут по кафе и
борделям, а мужчины, кто покрепче, — подхватил кипу одеял, знаете —
этих плюшевых лодзинских, тяжелых, как камень, — и пошел в коробейники,
пешком бороздить по Китаю. Эка невидаль! Да и на что
другое они способны? Кто принесет свои кости обратно, а кто и нет, останется
ограбленным на дороге трупом и больше ничего. Только позорят русское имя...
— Эх, —
махнул он рукой, — то ли дело старое время. Помню, шел я еще в 1902 году с
чаями через Гоби, чтобы ознакомиться с условиями перевозки. В Кяхте — а
там я все купечество знал — однажды мне на селенгинский пароход принесли
два отдельных цибика чая и наказали, чтоб я лично передал их профессору
Менделееву.
Вот в Петербурге,
побрившись и переодевшись, я и направился к нему. Как назло его не было дома,
меня приняла его супруга Анна Ивановна, взяла чай и просила прийти на следующий
день. Так я и сделал. На другой день профессор был дома, и прислуга проводила
меня в его кабинет. Дмитрий Иванович сидел на полу на
ковре с клещами и молотком и сам вскрывал мои цибики. Он любовно возился с
упаковкой, с фольгой, с красной бумагой, долго глядел на иероглифы, пока не
добрался до чая. Тут же сам заварил его в колбе, и мы долго сидели за столом,
он меня расспрашивал про чай, про дорогу, про Китай, Кяхту, Троицкосавск,
просил передать привет купцам, ежегодно славшим ему чай. Китайский чай, цибики,
упаковка, подлинность всего этого дела играли большую роль для
сибиряка-тобольчанина, каким был Менделеев, да и для всякого русского человека
вообще{2}.
— Между
прочим, — сказал Иван Алексеевич помолчав, [39] — некоторые
ваши люди стоят тут в пансионе, который содержит русская дама, там живут и
разные другие люди, в том числе и один английский таможенный чиновник, такой
небольшой, старый, седоватый, с румяными щеками, у него еще молодая русская
жена. Не советую, не советую особенно откровенничать при них. Вам известно, что
такое таможенная английская служба? Вы ведь знаете, что все таможни Китая
находятся в руках англичан и директор таможен — это по существу министр
финансов Китая. Но таможенные чиновники — почти все англичане — не
только собирают пошлины, это еще и осведомительный аппарат, которым управляет
даже не генерал-инспектор таможен и даже не английское посольство, а кто-то в
Лондоне. Я бывший военный, а вы настоящие, и мы должны кое-что в этом понимать.
Вы помните этот сравнительно недавний скандал в истории таможни?
— Какой
скандал? — спросили мы.
— А вот когда
слетел сам английский генерал-инспектор таможен за грязную сделку по тайному
ввозу опиума. Конечно, это все замяли, но поняли тогда, что, если таможенная
служба знает все, что творится в Китае, внутри ее есть еще более секретный
аппарат, который в свою очередь знает все, что творится в таможне, и
докладывает уже только лондонскому кабинету, да и то не всему. Так что, молодой
человек, рекомендуйте вашим, не теряя времени,
эвакуироваться из этого пансиона, а пока они там, не распускать язык, а по возможности
в ответ на все вопросы только мычать.
Он говорил об
английской секретной службе, понижая голос, многозначительно подмигивая, и
казалось, что как и у старика Базарова, «чубук так и
прыгал у него между пальцами».
* * *
Как-то мы зашли,
вероятно, в единственную в городе пивную, стоявшую на остром углу, на
перекрестке двух улиц. Принадлежала она немцу Фине, который одновременно держал
и мясной магазин, и комнаты для приезжающих, и колбасную.
Пиво было немецкое, импортное, и бутылка стоила около доллара. После первой
кружки Мазурин подмигнул мне и на чистейшем немецком [40] языке, с необходимым «пивным» оттенком, бросил через зал: «Noch
ein helles, bitte». Нас с Мазуриным незадолго до этого посылали в Германию, где
мы и усовершенствовались в языке.
Как обрадовался,
услышав немецкую речь, наш толстый, грубоватый колбасник. Через зал уже летело:
«Augenblickmal, meine Herschaften», а через несколько минут, как мы и ждали, он уже сидел с нами за столом и
выкладывал все про местную колонию англичан, американцев и японцев. Не
стесняясь ничего, он сообщал все известные ему сведения вплоть до численности
гарнизонов и команд кораблей.
— Und was will der Japaner, nun? (Чего хотят японцы?), — спросил
Мазурин.
По словам Фине, его
клиенты — американские морские офицеры очень злы на японцев. Те очень
радуются трудностям англичан и американцев. Японцы только и ждут, когда китайцы
вытеснят тех и других, чтобы занять их место. Поэтому они ни на какие
совместные действия не пойдут.
— Ну, а сами
американцы?
— Скоро придут
новые американские корабли. И английские. Не верьте англичанам. Они все
джентльмены и все мошенники.
Фине от души жалел,
что немцы не могут прислать сюда пару своих военных кораблей.
— Вспомните,
что мы сделали в Шаньдуне, — мы бы и тут прикончили все это китайское свинство.
Он пытался спросить
нас, чем занимаемся мы в этом богом забытом краю. Тогда мы поднялись, и
Мазурин, опять неподражаемо подмигнув, сказал с грубоватым немецким акцентом:
«Na, das werden Sie doch selbst verstehen», на что Фине подмигнул в ответ.
Кое-какое
познавательное значение такого рода беседы, несомненно, имели.
* * *
У Мазурина
действительно был необычайный лингвистический дар. По этому поводу мне
вспомнилась одна сцена еще в Харбине. Однажды в последний школьный год мы ехали
с ученического вечера домой. Было холодно. Извозчик был китаец, и когда мы сели
в пролетку, [41] он, не оборачиваясь, тронул. Мазурин бросил
ему по-китайски несколько слов о том, куда ехать. Лошадь еле-еле тянула, и
Мазурин начал легонько по-китайски поругивать ее, экипаж, а потом самого
возницу. Поскольку все это было необидно и забавно, извозчик реагировал только
смехом. Постепенно Мазурин вошел в азарт и стал критиковать, высмеивать и
ругать извозчика уже более артистично, более изощренно, употребляя известные
выражения и изобретая новые. Надо сказать, что в китайском языке их много,
начиная от трехэтажных фигур, которые, кажется, заимствованы у монголов и
китайцами и нами во время общего для обоих народов татарского ига, и кончая
отдаленнейшими степенями родства и тончайшими фиоритурами.
Наконец мы приехали.
Возница обернулся и так сильно вздрогнул, что чуть не упал с козел. Что за
наваждение? Перед ним сидели двое молодых европейцев. Он был абсолютно и
непоколебимо уверен, что его седоком, беспрерывно поддерживавшим в течение
получаса поток артистических ругательств, мог быть только такой же, как он сам,
лишь гораздо лучше владеющий языком китаец.
* * *
— Пошли! Зой
Всеволодович ждет тебя, — сказал мне однажды утром Мазурин.
— Какой такой
Зой? — не понял я.
— Пойдем, по
дороге объясню. Блюхер теперь не Блюхер Василий Константинович, а Галин Зой
Всеволодович.
Дело было так. Когда
в 1924 году во Владивостоке Блюхеру на всякий случай выписывали паспорт, его
спросили — какую фамилию поставить? Все они сидели за столом, беседовали и
шутили. Блюхер сказал: пишите «Галин» — жена-то ведь Галина. А имя и
отчество? Гм... дети: Зоя и Всеволод, давайте «Зой Всеволодович». Раздался
общий хохот. И имени-то такого нет — Зой, заметил кто-то. А что, имена,
это только те, что в святцах? — парировал Блюхер.
Переименование
Блюхера в Галина перед
отъездом из Владивостока в 1924 году имело, конечно, свой смысл, хотя надо
заметить, что в Китае в те годы колониального [42] унижения нужды в
паспорте вообще не было. Достаточно было быть иностранцем, чтобы никто не
посмел спрашивать ваши документы. Для иностранцев не было никаких прописок или
регистрации. Иностранец, отважившийся на путешествие в глубь страны, получал
охранную грамоту, не предъявляя никаких документов. Белая кожа была его
паспортом.
— Да,
кстати, — сказал Мазурин, — мы все тут под псевдонимами, подбери-ка и
ты себе фамилию.
— Ладно. А куда
мы идем? — спросил я.
— В немецкий
госпиталь. Еще минут пятнадцать ходу.
Всю дорогу я
мучительно думал, какую же фамилию мне выбрать. Те варианты, которые я выбирал,
Мазурин отклонял один за другим. Они по фонетическим особенностям плохо звучали
по-китайски.
— Опять
получится, как с моей фамилией в школе, — говорил он и напомнил мне, что
его фамилия — Абрамсон — транскрибировалась по
китайски «А-бу-ло-мо-сян», а слово «большевик» — «бу-эр-сэ-вэй-кэ».
Ты возьми что-нибудь, что бы звучало почти одинаково по-русски и по-китайски.
Вот Галин — совсем просто. Почему я выбрал фамилию Мазурин? По-китайски
ведь почти так же — «Ма-цзу-лин».
Наконец я нашел
выход из положения. Надо было исходить из женских имен — они всегда звучат
просто, так я и сделал.
— Помнишь Лотту
в Германии? — спросил я. — Что, если взять фамилию Лотов?
— Отлично! —
сказал Мазурин. — По-китайски будет звучать «Ло-то-фу». Принято!
* * *
Ну вот и пришли.
Лучший в Ханькоу
немецкий госпиталь оказался невысоким краснокирпичным зданием. В просторном
вестибюле, игравшем роль приемного покоя, нам сказали, что у генерала Галина
сейчас главный врач и нам надо подождать.
— Что, он
крепко болен? — спросил я Мазурина.
— Да, после
похода у него открылись все восемнадцать ран. Ты знаешь, что это был за
поход — сквозь [43] убийственную жару и болезни. Тебе
следовало бы видеть Блюхера, когда мы плыли день за днем на лодке. Все
изнемогали, раздевались, обмахивались чем попало, а он
сидел на носу, прямой как струна в наглухо застегнутом кителе, в ремнях и при
оружии, не позволяя себе расстегнуть ни одной пуговицы. Он не делал замечаний
другим, разве только в крайнем случае, но сам не давал себе ни малейшего
послабления. Помнишь латинскую поговорку: «Aliis licet, tibi non licet» —
«Другим дозволено, тебе нет».
Через некоторое
время из палаты вышли пожилой коротко остриженный немецкий врач с сестрой.
Увидев нас, доктор взъерошился и направился прямо к нам.
— Вы к генералу
Галину. Я не могу разрешить. Ему нужен полный отдых.
Заметив наши
протестующие жесты, он разгорячился:
— Целый день
ходят к нему, часами сидят. Если он разболеется и умрет, если возникнет
гангрена, горячка, отвечать буду я. Я прежде всего
врач, и я вам запрещаю тревожить больного. Но я еще ценю и свое доброе имя.
Если ему станет хуже, скажут, что я не умею лечить, что я его отравил, что я
подкуплен...
Мазурину пришлось
пустить в ход все свое дипломатическое искусство и, что значило в данный момент
еще больше, — свое знание немецкого языка.
«Aber sehr geehrter
Herr Director, — сказал он, — ich möchte Sie auf keinen Fall
irgendwie stören oder den Kranken irgendwie beunruhigen, doch hat der Herr
General selbst mich aufgefördert am heutigen Morgen bei ihm mich
einzufinden (Но, господин директор, я совсем не собираюсь Вам мешать или
каким-то образом беспокоить больного. Но сам генерал вызвал
меня на сегодняшнее утро). Врач уступил. Особенно скандалить с таким
выгодным пациентом — времена пошли плохие — было неразумно, да и
немецкая речь и это солдатское «mich einzufinden» подкупили его.
— Ну, так идите
вы один, а ваш спутник останется здесь. И помните — никаких комиссий или
заседаний, пять минут.
Через десять минут
Мазурин вернулся и сказал:
— Ну, все
улажено, Блюхер просит извинить, что не пускают, говорит, что, видно, здесь он
не командующий. Действительно, сюда целый день ходят к нему люди — и [44] советники и китайские генералы. А доктор их спроваживает.
— Он спрашивал
меня, — продолжал Мазурин, — кем я числюсь. Я сказал — китайским
секретарем главного военного советника. Ну, тогда его пишите в приказе —
китайский секретарь штаба военных советников. Оклад тот же. Потом дал еще поручения
и сказал, что через неделю переедет в Наньчан и уже там с тобой повидается.
Мы вышли. Мазурин со вздохом сказал: не обольщайся. Как бы красиво нас ни
зачисляли и ни оформляли, все равно все военные советники будут нас звать
переводчиками. Но еще хуже, что, пожалуй, так оно и есть — мы
действительно переводчики.
— Ну, а
теперь, — добавил Мазурин, — Блюхер — фу ты, черт, — Галин
сказал, что пока суд да дело ты вместо меня будешь делать карты. Бери моего
помощника китайца Бао и продолжай. Картограф — Протасов, а вы с Бао будете
транскрибировать. Пойдем, я тебя познакомлю. Бао — орешек довольно
твердый, имей в виду; очень самолюбив, но не продаст.
* * *
Мой китайский
помощник Бао действительно оказался твердым орешком. Был он худ; на бледном,
нездоровом лице лихорадочно горели глаза. Он, не глядя, ответил на мое
приветствие. Я догадался, в чем дело: у него был горький опыт отношений с
европейцами, и он боялся этот опыт повторить; из
самолюбия Бао держался не только независимо, но почти вызывающе. Я решил не
переходить сразу к работе и ни о чем его не расспрашивать, потому что в обоих
этих случаях он мог заподозрить, будто я отношусь к нему свысока и буду им
командовать. Вместо этого я сел на стул и спросил его, что мы будем делать. Он
с некоторым интересом полуоткрыл глаза и вежливо ответил «суйбянь», что значит
«как вам будет угодно». Я ответил: мне удобнее «у-вэй», что переводится:
«ничего не делать», но на китайском языке означает еще и философский термин,
нечто вроде «недеяния». Бао оценил это, образовалась какая-то общая почва, и
завязался разговор. На столе лежала старая карта Китая. Я сообщил, что автором
ее был Большев, [45] потом рассказал ему, что когда-то в детстве
видел французскую пьесу Сарду «Кин». Это беспутный актер XVIII века, гуляка и
мот, который, однако же, когда дело касалось искусства, оказывался великим
тружеником. В одной из сцен, когда в личной жизни Кина происходят трагические
события, он вспоминает, что время репетировать, и кричит своему слуге Самуэлю:
«Пойдем пахать Шекспира...». «Так что давайте пахать Большева», —
предложил я.
С таким предисловием
у нас установились приемлемые для Бао отношения. Мы начали транскрибировать и с
тех пор работали каждый день, так что картограф Протасов еле успевал за нами.
По мере того как Бао
убеждался в том, что его самолюбие ущемлено не будет,
он делался проще и общительнее. Рассказал, что был студентом университета в
Пекине, но, не кончив курса, ушел в деревню учить народ грамоте. Симпатии его
были на стороне Советской России, но, несмотря на это, каждого русского он
подвергал тщательной проверке. У него был острый скептический ум, склонный все
подвергать сомнению.
Постепенно мы
подружились. Бао и его товарищи — тоже студенты, учителя, кое-кто из
рабочего союза — стали звать нас в китайские рестораны ужинать с ними. Не
было конца беседам, шуткам, смелым суждениям.
У меня с Бао было
много разговоров, из которых несколько застряло в памяти. Однажды у него в
руках я увидел том «Три принципа» Сунь Ят-сена. Я
спросил Бао, гоминьдановец он или коммунист.
— Цзюнь-цзы-бу-дан, —
ответил он. Это известное изречение из Конфуция, означающее, что благородный
человек не должен принадлежать ни к какой
партии.
— Однако, —
возразил я, — Сунь Ят-сен был благородный
человек, а ведь он основал партию.
— Он был
хороший человек, — согласился Бао, — хотя его так хвалят.
— Как вы
отличаете хорошего человека от плохого? — спросил
я.
— Сунь Ят-сен умер бедняком, — ответил Бао.
— А кто самый
лучший человек в, Китае, по-вашему? — спросил я, желая определить его
идеал.
— Тань, —
был ответ. — Тань Сы-тун. Вы помните?
Я помнил. Это было в
1898 году после разгрома движения [46] реформаторов. Тань
Сы-тун отказался бежать. Его последние слова были: «Чтобы в Китае наступила
свобода, надо умереть за нее. Я иду, чтобы меня казнили».
— Ну, а Ван Цзин-вэй,
к нему вы как относитесь? — спросил я, — ведь это яйцо, что снес Сунь
Ят-сен.
— Это
так, — заметил Бао, — но наша старая поговорка говорит, что у яйца
есть перья. И Ван Цзин-вэй эти перья уже не раз показывал. Нет, он плохой
человек, очень плохой человек; он ненамного лучше меня.
Помню еще два
довольно любопытных разговора с Бао о Китае.
Первый из них
касался населения Китая. Как-то у меня вырвалась фраза: «Но ведь четыреста
миллионов китайцев...».
— Откуда вы
знаете, что в Китае четыреста миллионов, а не меньше? — спросил
Бао. — Ведь никакой переписи не было, — объяснил он мне, — а
отчеты губернаторов — одна фикция. Эти лентяи
никогда не выходят из своих дворцов и никого переписывать не посылают.
— Но ведь
столько детей в каждой семье, — аргументировал я.
— У
богатых, — парировал он.
— И все же,
высокий процент рождаемости, — пытался возразить я.
— А процент
смертности! — отвечал он.
Бао говорил мне, что
его профессор в университете скептически относился к завышенным цифрам и
считал, что население Китая составляет не более трехсот миллионов человек.
Невысоко оценивал
Бао и природные богатства Китая, считая, что Китай обойден природой в этом
отношении. Он не верил, что Китай станет когда-либо великой промышленной
державой, а значит, в Китае всегда будет больше, чем надо, философов и поэтов.
Когда я ему напоминал о старинных китайских мануфактурах и несравненных
ремесленниках, он отмахивался и отвечал: «Вы не понимаете, это те же поэты».
Как-то мы заговорили
о том, похожи ли Китай и Россия друг на друга. Чтобы вызвать его на разговор, я
сказал, что, по-моему, похожи. Он возразил: нет двух
более непохожих стран. География, которой он занимался,
научила его, что Россия равнинная страна, Китай — [47]
горная, Россия — страна с редким населением, Китай — с необыкновенно
густым, Россия — молодая и богатая страна, Китай — старая и бедная.
Я не соглашался и
спорил с ним.
* * *
Когда выдавалось
свободное время, я заводил разговоры с Мазуриным, чтобы рассеять обуревавшие
меня сомнения и разобраться в том, что имел в виду еще тогда в Шанхае Мацейлик.
Разговор шел в обычном «школьном» стиле, когда один собеседник просит другого
объяснить что-либо. Примерно так: «Ну ладно, я не понимаю, я дурак,
ты умный, так вот объясни», — причем участники разговора нередко меняются
ролями, в зависимости от того, кто что знает или не знает.
— Что
значит — «пока все вываривается», как мне говорили в Шанхае. Что
вываривается? Ведь когда начинаешь говорить о дальнейшем развитии революции, о
продолжении Северного похода, о наступлении на Пекин, от людей слышишь: «да,
конечно, но...» Какое «но»?
— А то «но»,
что может повториться 20 марта.
— Что за 20
марта?
— В этот день
год назад Чая Кай-ши устроил генеральную репетицию
контрреволюционного переворота.
— Как?
— Он арестовал
рабочих-пикетчиков, разогнал левый гоминьдан, разоружил революционно
настроенные части и, сверх того, приставил вооруженную стражу к квартире
каждого нашего советника. Мы все оказались под домашним арестом.
— Чем же
кончилось?
— Наш арест
длился недолго — хотел нас только припугнуть. Но теперь он может сделать
то же всерьез.
— Как же
«выварится» все это дело?
— Не знаю. Тут
много сложного.
— А пока?
— Пока мы
остаемся союзниками или чуть ли не пленниками гоминьдана. Решающая сила
по-прежнему армия, а армия в руках генералов, которые теперь все называют себя
гоминьдановцами.
— Ну, а что же
такое Чан Кай-ши все-таки?
— Он и то и
другое — и гоминьдановец и генерал. [48]
Сейчас двинул своих части к Шанхаю и Нанкину. Надеется овладеть самым»
богатыми провинциями Китая и там найти общий язык с империалистами. И здесь у
нас, в Ханькоу, постоянно идет борьба. Часть коалиционного правительства хочет
углубления революции и разрыва с Чан Кай-ши, другая
часть — соглашатели — считает, что пока что надо поладить с Чан
Кай-ши, а размежеваться якобы лучше потом, когда займем весь Китай.
— Что же будет?
— Не знаю.
По-моему, время работает на нас. Революция-то разворачивается, все большие
массы втягиваются в нее. Рабочие организуются и вооружаются. Крестьяне отбирают
земли у помещиков. Приходят в движение миллионы. Эта волна при умелом
руководстве может смести и Чан Кай-ши и самый
гоминьдан. Еще ждем приезда Ван Цзин-вэя, может быть, склеит на время, а время
нам нужно.
— А если не
склеит? Что будем делать?
— Склеит или не
склеит, будем делать, как прикажут из центра, пора это понимать, — призвал
он меня к порядку. [49]
Советники
Политическая и военная миссии. Советники. Тальберг и другие
летчики. Аппарат Бородина. Галина Кольчугина.
Несколько недель
протекло без особенных событий. Протасов, Бао и я по-прежнему работали над
картой. Я доставал какие мог книги о Китае, ходил в
китайский город, не раз бывал в Учане, на том берегу Янцзы. Один из наших
летчиков как-то катал нас на гидроплане над Уханем. Но большую часть времени мы
проводили в советской колонии.
Наша колония
делилась на две большие группы — сотрудников политической миссии под
руководством Бородина и сотрудников военной миссии во главе с Блюхером. Группа
Блюхера, в которую входил и я, состояла из нескольких десятков командиров и
вспомогательного аппарата общей численностью примерно человек пятьдесят. Это
было любопытное соединение элементов старого и нового. Я вырос в Маньчжурии в
гарнизонном городе, знал дореволюционную русскую военную среду, и у меня был
критерий для сравнения. В состав военной миссии в Ханькоу
входили, с одной стороны, бывшие офицеры, имевшие заслуги и перед Советской
властью (слово «военспец» в те годы уже стало анахронизмом), с которых слетела
уже всякая шелуха военной кастовости, дворянской спеси и пустого фанфаронства,
обнажив нутро, отличавшее лучший тип русского военного во все времена, —
мужество, находчивость, скромность. С другой стороны, здесь были выходцы
из крестьянской или рабочей среды, с ясным сознанием цели в борьбе, природной
смекалкой, сноровкой [50] во всех видах физического
труда — пусть даже большинство из них не умели «легко мазурку танцевать и
кланяться непринужденно», хотя наши советники-поляки, вероятно, могли даже и
это. Возник превосходный, крепкий сплав: старая часть командиров делилась с
товарищами традициями и знаниями, новую же часть самолюбие и классовая гордость
заставляли подтягиваться и учиться, чтобы нигде не отставать, а в чем
можно — превзойти своих коллег.
Мазурин сразу
обратил мое внимание на двоих занимавших положение старших советников —
Черепанова и Войнича. Черепанов вышел из крестьянской среды и начал свой
трудовой путь рабочим; в царскую армию он попал рядовым, отличился в
империалистической войне и был произведен в офицеры. Как только началась
революция, он перешел в Красную Армию, стал членом партии и в гражданскую войну
командовал бригадой.
Войнич же (настоящая
фамилия Ольшевский), с сыном которого мы, как помнит
читатель, путешествовали из Шанхая, происходил из дворянской среды и до революции
был гвардейским офицером. Был он серьезен, статен, подтянут, пользовался
всеобщим уважением как участник империалистической и гражданской войн. Надо сказать, что участие в гражданской войне было в те годы
обычным и необходимым условием опыта для всякого командира, но еще большим
престижем в глазах военных пользовался тот, кто как кадровый военный —
рядовой или офицер — до этого участвовал еще в сугубо «профессиональной»
войне 1914–1918 гг. Мазурин указал мне и на важное различие между двумя этими
советниками. В критический момент Войнич, хотя и член партии, вряд ли
захотел бы взять на себя ответственность за какое-либо рискованное военное или
политическое решение, тогда как Черепанов несомненно
сделал бы это. Он не боялся бы недоверия или осуждения народа. Он сам был
народ.
Военные советники
почти все приехали в Ханькоу с семьями и жили главным образом в коттеджах
вокруг сквера Локвуд-гарденс. Скромность была такова, что даже женатые
советники с ребенком занимали одну комнату. Уклад тут был везде один и тот же.
Мебель все брали напрокат через услужливых китайцев-комиссионеров, готовили нам
повара из расчета один серебряный [51] доллар (половина
американского) в день на чело» века. Из Шанхая приехала моя жена, и мы прочно
поселились в верхнем этаже одного из этих домов. Соседнюю комнату занимал
Мазурин со своей женой Кларой, недавне окончившей Академию коммунистического
воспитания им. Крупской в Москве.
В нижнем этаже
нашего дома жил советник Снегов, помощник начальника штаба Блюхера. С ним была
жена и маленький сынишка Игорь. Снегов был командиром послереволюционной
формации. Сам из крестьян, он получил высшее военное образование, был
энергичен, сметлив и обладал хорошей памятью. Другим соседом внизу был
Скалов — бывший крупный самарский подпольщик, а затем участник гражданской
войны в Средней Азии. Я его знал по Институту востоковедения в Москве, где он
был ректором, а я преподавателем. Обедали мы, разумеется, сообща в столовой
внизу.
Мы так и не
дождались в Ханькоу одного из советников — Вани (Ивана Кирилловича)
Мамаева, нашего с Мазуриным школьного товарища. Он задержался где-то в своих
частях на юге. Мамаев был высокого роста, с правильным, несколько сумрачным
лицом. В школе я его помню знаменитым голкипером. Позже, будучи студентом во Владивостоке, Мамаев активно работал в
дальневосточном подполье и совершил в Приморье немало смелых и отличных дел. В
1924 году он вместе с выдающимся китаеведом В. С. Колоколовым написал книгу о
Китае. Существенное преимущество Мамаева перед другими
советниками состояло в том, что он свободно владел китайским языком.
Надо заметить, что
до отъезда в Китай большинство советников, если не все, учились на восточном
факультете Академии генерального штаба или прошли какие-либо курсы. Все они
были членами партии, все в свое время воевали и, может быть, самое главное в
той обстановке — знали, за что воюет китайский народ: за землю, за
освобождение от колониального ига, за третий принцип Сунь Ят-сена,
понимаемый как социализм. На заседаниях и памятных годовщинах командиры
делились воспоминаниями о гражданской войне. Рассказывали интересные,
рискованные эпизоды: переправы под огнем, атаки, военные хитрости... В целом
эта группа производила очень привлекательное впечатление. В основном [52] это были дети революции, военные по призванию, с простой и
неиспорченной психологией, бесконечно преданные Советской власти, плотью от плоти которой они были.
Особое место
занимали летчики. Они летали на нескольких хлипких аппаратах в такой стране,
где почти не было аэродромов и посадочных площадок, не было мастерских и
запасных частей, радиосвязи между городами и фронтом. Они все делали и чинили
своими руками, каждый день проявляя поразительную,
отчаянную смелость. Некоторые из них стали заслуженно известны в Советском
Союзе. Среди них я к большой своей радости встретил старого своего друга Джона
Тальберга. Сын двинского архитектора и сам художник, он прошел всю гражданскую
войну, а в 1923 году, когда я в последний раз видел его в Петрограде, учился в
школе летчиков-наблюдателей. В те годы встречались мы обычно втроем —
третий был Сережа Яблоницкий, такой же способный рисовальщик, как и Джон, что
тогда ценилось среди летчиков-наблюдателей; увы, Яблоницкий вскоре погиб —
его самолет был сбит басмачами в Средней Азии. Здесь, в Ханькоу, Джон развлекал
товарищей, привозя после каждого полета листы с рисунками и карикатурами. С ним
были жена и двое детей. Один из летчиков, Вери, совершил вынужденную посадку в
неприятельской зоне. Почти месяц провел он в наньчанской тюрьме, цепями
прикованный к стене, и был освобожден лишь благодаря взятию города
революционной армией{3}.
Трудно перечислить и
назвать всех. Корпус советников в какой-то мере был сколком Красной Армии тех
лет, достаточно хорошо описанной в литературе. Теперь я вижу их сквозь дымку
лет, когда мои непосредственные впечатления уже окрашены, откорректированы и
очищены дальнейшим жизненным опытом. Вот артиллерист Гилев — ближе я узнал
его позднее, когда он работал у нас в военном кабинете, — чем-то неуловимо
[53] напоминавший своего коллегу артиллериста капитана Тушина из
«Войны и мира». Весь он в пороховом дыму, слышу его ожесточенный спор с
Черепановым при штурме Вэйчжоу — Гилев в отчаянии прекращает огонь, боясь
перебить своих, но Черепанов решительно приказывает ему бить через головы наших
солдат по парапету, где укрепился враг. Вот молодой язвительный Горев объясняет мне: рядовые бойцы борются за землю,
офицеры же бьются за место в шанхайском кафе. Вот мой мимолетный знакомый
заместитель Блюхера по политической части Теруни — небольшого роста,
худощавый армянин, словно воспринявший всю древнюю культуру и грацию своего
народа; вот Черепанов, которому перед штурмом крепости Вэйчжоу чанкайшисты
трусливо говорили: «Не было случая в истории, чтобы мясо пробило камень». А он
все-таки взял Вэйчжоу и написал в своей книге: «Во время боя для меня нет
ничего заветного. Если это нужно для победы, я брошу все на верную смерть, но
после боя меня охватывает бесконечная печаль по павшим товарищам. В этот момент
мне хочется остаться одному, и нередко я плачу».
В заключение
несколько слов о переводчиках. Одновременно со мной в советских военных миссиях
работали другие китаеведы-переводчики (ни один из нас не был военным), главным
образом из Академии наук или с восточных факультетов. Все мы к тому времени
получили специальное образование, и каждый по десяти и более лет посвятил
изучению Китая. Хотя наша работа в военной миссии с советниками была общей,
направление интересов не всегда совпадало: работая в миссии, китаеведы
продолжали изучать не столько военные вопросы, сколько китайский язык, историю,
общественный строй, религию, искусство.
* * *
Мазурин, не ожидая
расспросов, объяснил мне, что, хотя Бородин и Блюхер видятся друг с другом и служат
одному делу, обе миссии — политическая Бородина и военная Блюхера —
работают раздельно и взаимной ответственности не несут. Целесообразность такого
рода «разделения властей» стала ясна в ходе последующего развития событий и
была полностью оправдана опытом. [54]
В противоположность
группе Блюхера аппарат Бородина состоял из людей штатских. Это была в
большинстве своем образованная и интеллектуальная публика. Надо напомнить, что
в годы нэпа партийцев-интеллигентов, отличавшихся несколько повышенным критицизмом
и оторвавшихся от практической жизни, обычно посылали на заводы, «чтобы
поварились в фабричном котле». В 1925–1927 гг. не один политический работник
был послан в Китай «перекипеть в котле гражданской войны в обстановке китайской
революции».
Помню нескольких
молодых людей — Тарханова (Эрберга), Иолка, Волина, составлявших нечто
вроде «мозгового треста» при Бородине. Они начали работать с ним над изучением
аграрного вопроса в Китае еще в Кантоне, за год-два до начала Северного похода.
В Гуандуне группа Бородина располагала большим китайским аппаратом из
коммунистов и гоминьдановцев, который помогал ей собирать материал. В
результате этой работы Волин и Иолк выпустили на английском языке двухтомный
труд «Крестьянское движение в Гуандуне», редактором которого был Бородин.
Вероятно, теперь это величайшая библиографическая редкость. Эта же группа
выпускала уже на русском языке журнал «Кантон», в котором печатались статьи,
суммировавшие опыт работы советников в разных областях жизни революционного
Китая. Всего между 1920 и 1927 годами вышло десять номеров этого толстого
журнала, который, когда я его читал в Ханькоу, печатался на ротаторе в
нескольких десятках экземпляров.
Самым способным в
этой группе молодых исследователей, на мой взгляд, был Тарханов, несколькими
годами раньше бывший генеральным секретарем комсомола. Волин был начитанным
марксистом, питомцем Института красной профессуры в Москве. Третий член
группы — самый молодой — Иолк, только недавно покинувший Институт
востоковедения в Ленинграде, обладал большими способностями к научной работе и
хорошо знал несколько языков, включая китайский.
Приехала в Ханькоу и
группа финансовых советников, также подчинявшаяся Бородину. В нее входил
ленинградский профессор В. М. Штейн, выпустивший по возвращении из Китая
большой труд о финансах Китая. [55]
Бородин занимал
двухэтажный особняк на территории одной из иностранных концессий, в том же доме
помещались типография и редакция руководимой им газеты.
Аппарат редакции
составляли несколько американцев, доказавших свою преданность идее китайской
революции и дружески относившихся к Советскому Союзу. Это были грузный мужчина
Билл Пром, его жена Рейна — тоненькая вдохновенная рыжеволосая и
голубоглазая женщина, большой друг Сун Цин-лин — вдовы Сунь Ят-сена; позже к ним прибавилась Милли Митчелл.
Картина будет
неполной, если не упомянуть еще и работников советского генерального
консульства в Ханькоу: генерального консула Пличе, небольшого роста, худенького
человека, старого партийца, родом из Латвии, вице-консулов — Бурова
(Бакулина) и Битиева.
* * *
Как-то Мазурин
упомянул «первую жену Блюхера».
— Ты говоришь,
первая жена; что, у него теперь вторая?
— Да, и тоже Галина и твоя приятельница. Училась с тобой.
Я широко раскрыл
глаза.
— Кто же это?
— Да Галина Кольчугина!
В скором времени я
встретил ее на улице. У нее было все то же юное лицо, живые, лукавые карие
глаза и та же легкая, умная, дразнящая манера разговора. Галина выросла в
Харбине и там же получила среднее образование. Она знала английский язык и была
неизменной спутницей Блюхера в Китае.
— Слава
богу! — воскликнула она. — Наконец-то! Вы бы знали, с каких пор мы
вас ждем. Вася уже выписался из больницы.
Конечно, она просила
меня прийти к ним и вспомнить старую дружбу, и я, конечно, не пошел. Мне, молодому
человеку и рядовому работнику, казалось неуместным становиться на короткую ногу
с прославленным героем гражданской войны только потому, что он женился на моей
школьной подруге. [56]
В Наньчане
Поездка в Наньчан. Мы — соседи Чан Кайши. Штабная работа.
Блюхер. Поворотный пункт в политике. Фарфор и его история. Бегство Чан Кай-ши.
В феврале
размеренная жизнь нашей миссии нарушилась. Как-то Мазурин зашел ко мне и
сказал, что надо отправляться в Наньчан. Туда переезжал Блюхер и весь его штаб.
Там со своими главными силами, своего рода преторианской гвардией, находился
Чан Кай-ши. Ханькоу представлял собой настоящий оплот
демократии. Здесь были промышленность, рабочие союзы, боевое студенчество и,
наконец, ЦК китайской компартии и Бородин — явно неподходящее место для
Чан Кай-ши! Он предпочитал отсиживаться в тихом, провинциальном Наньчане, вдали от студентов и
рабочих. Там же находился и его штаб. Чтобы не выпускать Чан Кай-ши
из нашего поля зрения и избежать открытого разрыва, военная миссия Блюхера тоже
переехала в Наньчан.
Сама по себе эта
поездка выглядела заманчиво для китаеведа. Наньчан, столица внутренней
провинции Цзянси, это уже самый подлинный Китай. Он не был открытым городом, в
нем не было ни концессий, ни сеттльментов. Я прикинул расстояние. Надо было
ехать водой по Янцзы до речного порта Цзюцзян, оттуда поездом местной железной
дороги добираться до Наньчана. Всего получалось около
Но поездка оказалась
не особенно приятной. До Цзюцзяна ехали с несколькими товарищами на реквизированном
катере. Я лежал, не раздеваясь, на голых досках. В углу прилег какой-то китаец
в обычном китайском [57] платье, по виду походивший на
конторщика. Я не мог заснуть и прислушивался к долгой ночной беседе товарищей.
Некоторые рассказывали об ужасающей бедности, в которой они выросли, о том, как
с детства за гроши торговали газетами, как выпрашивали, иногда крали, как
покупали в трактирах слитые остатки вчерашних супов по копейке за тарелку. Не
могло быть ничего более убедительного для доказательства правоты революции,
законности прихода к власти низов, чем рассказы обездоленных людей о ежедневной
борьбе за существование, которую они вели с самого детства.
В Цзюцзяне мы
пересели на поезд. Путешествие по железной дороге было не намного удобнее.
Поезд состоял из нескольких жестких общих вагонов, и в нашем вагоне я вскоре
заметил вчерашнего «конторщика». Я узнал его, хотя теперь он был одет совсем
иначе — на нем был дорогой синий шелковый халат с орнаментированными
знаками и черная шелковая куртка.
Полагая, что он едет
по правительственному поручению, я вежливо кивнул ему. Он церемонно ответил, и
мы разговорились. Я спросил, от какого министерства или учреждения он едет.
Китаец ответил довольно сухо, что он банкир и едет по своим делам.
— А вы? Вы в
советской военной миссии?
Я подтвердил. Мне
показалось, что по мере того как поезд отдалялся от Цзюцзяна, мой собеседник
явно смелел. Оказалось, что до недавнего времени он работал в компрадорском
(посредническом) отделе большой иностранной фирмы в Ханькоу, а в последние годы
вместе с несколькими партнерами открыл собственную банкирскую контору с
отделением в Наньчане. С помощью наводящих вопросов мне удалось заставить его
объяснить механику компрадорского дела в Китае. Он утверждал, что иностранная
торговля без китайцев-компрадоров в Китае была бы немыслима. Это уже в XVI веке
обнаружили португальцы, первыми прибывшие в Китай. Чужой народ, чужой язык,
чужие обычаи, чужая деловая документация — только войдя в деловое
соглашение с «честными и умными» китайцами, могли иностранцы вести дела в
Китае. Компрадор ручался за каждую сделку, был гарантом торговли и за это
получал часть прибыли, считаясь своего рода компаньоном. «Конечно, —
заметил банкир, — все мы, китайские деловые люди, [58] в какой-то степени компрадоры. Но это не навсегда. Постепенно
мы открываем свои собственные дела».
Мой собеседник
нисколько не стыдился второстепенной роли китайцев в деловом мире собственной
страны. Он сообщил мне, что два его сына учатся в Америке и, когда вернутся,
будут стремиться сблизить иностранцев и китайцев. «Интеллектуальные
компрадоры», — вспомнил я меткое определение Бородина.
Но вот и вокзал в
Наньчане. Нас встретили несколько друзей, навстречу же моему банкиру по
платформе двигалась церемониальная процессия пожилых китайцев в добротных
шелковых халатах. К груди каждый из них прижимал европейскую шляпу. Банкир
кивнул мне и вышел на платформу, где долгое время стоял против встречавших. Обе стороны усердно кланялись друг другу.
* * *
Наньчан
действительно оказался городом чисто китайского типа, но весьма многолюдным.
Из-за хмурого неба и беспрестанных дождей, а может быть, из-за узких
грязноватых улиц с длиннейшими вертикальными вывесками-рекламами, совершенно
заслонявшими небо, он показался мне темным.
Наньчан пользовался
репутацией консервативного города. В нем было мало западного. Вокруг города
тянулась мощная крепостная стена протяженностью во
много километров. 900 лет Наньчан не сдавался ни при
одной осаде. Не удалось взять его даже сметавшей все на своем пути крестьянской
армии тайпинов. Город стоит на великом посольском пути, который в старину
пересекал всю страну от Кантона до Пекина. Здесь центр торговли чаем, шелком,
рисом. И, может быть, самое главное — Наньчан расположен
неподалеку от главного старинного фарфорового центра Китая, а некогда и всего
мира — Цзиньдэчжэня. Я знал об этом и решил обязательно съездить туда.
Население Наньчана
определялось примерно в 300 тысяч человек, но кто мог проверить эту цифру! Ее
установили на основании подсчетов английского консула Кленнеля, который пришел
к ней следующим образом. Он определил площадь Наньчана — приблизительно
три [59] квадратные мили. Далее он взял среднюю плотность
населения своего родного Ливерпуля — 100 тысяч человек на одну квадратную
милю и исходя из этого решил, что... в Наньчане 300
тысяч жителей. Этот «статистический метод» весьма характерен для подсчетов,
которые проводились в Китае в то время.
Два здания в
Наньчане мне особенно запомнились. Они были полярны друг другу во всех
отношениях, как полярны прошлое и будущее. Одно — пышный павильон
Дун-вэнь-коу, построенный в средние века в честь одаренного двенадцатилетнего
мальчика, писавшего прекрасные стихи и прозу, — типичный образчик
тысячелетнего камуфляжа государства помещиков и ростовщиков под республику
ученых и поэтов. Второй достопримечательностью был дом китаянки доктора Ган
Чэн, получившей медицинское образование за границей в 1912 году и основавшей
первую в Китае клинику для женщин и детей. Простое кирпичное здание клиники
находилось как раз позади нашего дома.
Однажды около
полуночи случился инцидент, глубоко врезавшийся мне в память. Мы с Мазуриным
вышли подышать воздухом. Неподалеку находился полицейский участок. Снаружи
висел фонарь. У дверей лежала какая-то темная масса, не то колода, не то...
неужели человек? Мы подошли. Это действительно был привязанный к шесту человек
со скрученными руками и опутанными веревкой ногами. Во рту у него был кляп, и
он только отчаянно поводил глазами. В нескольких шагах стояли посторонние люди,
не решавшиеся подойти. На наш вопрос, кто это и что происходит, один из них
коротко шепнул мне на ухо: Это «нун-хуэй» (член «крестьянского союза»).
Из участка вышли
полицейские и, заметив нас, немедленно унесли пленника. На следующее утро
Мазурин дал знать об этом китайским коммунистам.
* * *
Все приехавшие в
Наньчан советники разместились в одном из немногих зданий европейского типа. Мы
жили в верхнем этаже, крыша протекала, кругом было сыро и уныло. Каждое утро
группами или поодиночке мы шли в штаб работать. Идти надо было через весь
город, но [60] рикшами мы никогда не пользовались. Штаб
помещался в просторном губернаторском дворце. Этот одноэтажный павильон был
разделен на две половины. Одну занимал штаб Чан Кай-ши,
другую — штаб Блюхера. У нас не было никаких пропусков или удостоверений.
Миссия пользовалась полным доверием, китайцы ни о чем не спрашивали и не имели
списков наших работников. Я помню то первое утро, когда мы вошли в наше крыло
павильона, в приемную. Дверь налево вела в помещение штаба, дверь направо —
в комнаты Блюхера. Мазурин предупредил меня, что в это утро я увижусь с
Блюхером.
— Оставайся в
приемной, тебе принесут завтрак, и жди — Блюхер скоро выйдет.
Я заметил, что
Мазурин чем-то смущен. Он слегка покраснел и все же сказал мне:
— Знаешь, когда
он войдет и поздоровается, ты, это... того... встань. Знаешь, у них на военной
службе это вроде принято. Конечно, формалистика, но надо считаться...
Это очень точно
характеризует атмосферу тех лет, когда нормальным было при появлении одного из
первых полководцев страны и непосредственного начальника даже не встать, а
просто протянуть руку.
В приемной стоял
длинный стол, накрытый к завтраку. За столом сидел подтянутый седеющий военный
и с аппетитом ел из полной тарелки овсяную кашу. В такой духоте
есть горячую кашу казалось мне героическим подвигом. А он, не
довольствуясь этим, взял из миски три яйца всмятку и выпустил их на кашу. Все
это он полил консервированным молоком и густо посыпал сахаром. Я был настолько
загипнотизирован завидным аппетитом старого военного (скоро я узнал, что это
был царский генерал Шалавин, перешедший на советскую службу), что Блюхера я
увидел только, когда он уже стоял совсем передо мной. Я не забыл о совете
Мазурина и встал. Мы поздоровались как старые знакомые по Дальнему Востоку, и
после короткого разговора Блюхер сказал:
— Ну, желаю
успеха. Идите к Ролану, он о вас уже знает.
Помещение штаба
состояло из двух комнат, где работали 8–10 советников. Мне вручили пачку
китайских донесений и газет, чтобы я их перевел и составил нужную [61] сводку военного положения в нижнем течении Янцзы. Начальник
штаба Ролан (Алексей Васильевич Благодатов) обрабатывал сводки, они
передавались Блюхеру и возвращались от него с пометками и вопросами. Штабной
работой были заняты и другие советники.
Ролан оказался очень русским человеком, невысокого роста, плотным и
широкоплечим. Как руководитель штаба он был моим непосредственным начальником,
но в работе мы соприкасались не часто. Он всегда был спокоен, и вежлив, никогда
не раздражался и не наводил паники, за поблескивавшими стеклами его пенсне
всегда светилась еле заметная смешинка.
Очень скоро мне
стало ясно, что работа по обобщению военных сводок, которую
мы вели, была почти бесцельна. В революции, да и в самом Северном походе был
достигнут поворотный пункт. Военные события и сводки по присылаемым Чан Кай-ши газетам и бумагам бледнели перед событиями
политическими. Прошли те дни, когда Блюхер и Чан Кай-ши
в сопровождении Мазурина летали на одном самолете над фронтом, когда они вместе
разрабатывали планы и вместе проводили операции. Теперь в правой части здания,
у Чан Кай-ши, назревало что-то важное. Воздух был
наэлектризован ожиданием перемен.
* * *
За всем этим крылась
большая международная и внутриполитическая борьба. Вскоре положение
прояснилось. Пока Чан Кай-ши отсиживался в Наньчане и
носа не казал в Ханькоу, его военные части медленно и неуклонно с помощью боев
и подкупа, угроз и сделок продвигались к богатейшим провинциям Китая, к дельте
Янцзы, к Нанкину и Шанхаю. Чан Кай-ши рвался на
соединение с близкой ему по духу крупной буржуазией больших приморских городов
и портов. Он ждал только того момента, когда верные ему генералы займут эти
провинции, чтобы окончательно порвать с революцией. Пребывание в Наньчане не
устраивало Чан Кай-ши. Население знать его не хотело.
Местная буржуазия относилась к нему настороженно. Бумажные деньги с его
портретом нигде не принимались и с трудом сбывались [62] на черном рынке по 4–5 центов за доллар. Ему надо было во что бы то ни стало добраться до Шанхая, войти в контакт
с крупной буржуазией, с иностранными властями, добиться признания, получить
займы. Чан Кай-ши сознавал, что на него, как на
последнюю карту, ставят отечественная и иностранная буржуазия.
* * *
Однажды Блюхер
передал мне пачку английских газет, полученных из Шанхая, и попросил зайти к
нему попозже. Проглядев газеты, я рассказал ему о том, что представляют собой
высадившиеся английские части, об общей численности интервентов, включая
гарнизоны американцев, японцев и итальянцев, которые достигают сорока тысяч
человек, и об укреплениях из песка и проволоки, которые они строят в Шанхае. Я
сказал, что некий английский генерал вновь повторил старинные обещания
завоевать весь Китай силами одной гвардейской дивизии. Блюхер усмехнулся:
— Ну и
пустозвон.
Потом он спросил,
кто командует высадившимися войсками.
— В газетах
говорят о командире экспедиционного корпуса генерале Дункане и начальнике штаба
полковнике Горте, преимущественно о втором.
— Почему о
втором? — поинтересовался Блюхер.
— Да так —
романтическая фигура. Имеет орден Виктории за храбрость. Пишут, что за всю
мировую войну только 32 человека награждены этим
орденом. Много раз ранен.
— А это
хорошо, — засмеялся Блюхер, — значит зря
соваться никуда не будет. Знаете, ведь после первой раны пыл остывает на
пятьдесят процентов, после второй еще на пятьдесят и так далее.
Так просто, без
рисовки говорить о ранениях мог только человек, у которого их было восемнадцать
да еще два георгиевских креста за мировую войну и несколько орденов Красного
Знамени за гражданскую. Храбрый человек не боится сказать, что он испытывает
страх, и даже его преувеличит; трус всегда боится и страха.
— Ну, что
еще? — спросил Блюхер. [63]
— Да вот —
любопытное выступление английского социалиста на митинге в Англии 12 марта насчет
Китая.
— А что он
говорит?
— Он за
революционный Китай и союз с нами. Говорит: «Китайцы дружественно относятся к
русским, так как это единственный народ, отнесшийся к ним справедливо».
— Еще что у
него в речи?
— Про войска
интервентов. «Их послали, чтобы защищать денежные мешки иностранных богачей,
которые живут за счет китайских рабочих и не хотят и
слышать о профсоюзном и фабричном законодательстве». Спрашивает: «Что это за
порядок — рубить головы рабочим на перекрестках?». Требует, чтобы английское
консервативное правительство немедленно ушло, «так как оно занято грязной,
опасной и страшной работой. Это правительство захватило власть путем подлога и
пользуется ею для убийств».
— Крепче не
окажешь. А кто этот социалист?
— Бертран
Рассел.
— Ну-ну! —
Блюхер покачал головой.
* * *
Я бродил по
Наньчану, заходил в магазины, знакомился с городом. Меня все заботила мысль о
поездке в центр фарфора — Цзиньдэчжэнь.
Сколько стран,
сколько королевских дворов, сколько ученых химиков долгие века пытались проникнуть
в тайну изготовления китайского фарфора. Маленькие осколки фарфора, привезенные
в Европу после крестовых походов, — Саладин дарил его крестоносцам —
носили на груди в золотой оправе, как драгоценности. Фарфоровые сосуды ценились
на вес золота, ибо властители верили, что фарфор меняет цвет, если в сосуд
подсыпан яд. Итальянские, германские и французские правители обещали алхимикам
большие награды, если те сумеют открыть секрет и наладить производство фарфора.
В 1713 году иезуитскому патеру Дантрколю удалось проникнуть в Цзиньдэчжэнь и
подробнейшим образом описать, как и из чего производят фарфор. Он сообщил
открытый им секрет Европе, но было уже поздно. Немецкий алхимик Бетгер случайно
открыл его четырьмя [64] годами раньше, и 1709 год стал датой
рождения саксонского фарфора. Бетгер искал, собственно, не фарфор, а
философский камень, с помощью которого любой металл удастся превратить в
золото. Для этого нужны были тигли, и в поисках сырья для них Бетгер обнаружил
фарфоровые глины (каолин) в Саксонии.
Итак, я решил
пробраться в Цзиньдэчжэнь. Свободное время я проводил в антикварных лавках.
Европейцы посещали Наньчан реже, чем другие города, поэтому здесь можно было
найти кое-какие интересные предметы. Меня совершенно очаровала большая
деревянная (редкость для Китая) скульптура старика, примерно в половину
человеческого роста. Я купил ее и отправил с оказией в Ханькоу. Но главная цель
моих визитов в лавки была иная: я хотел наладить отношения с антикварами, чтобы
от кого-либо получить рекомендацию и содействие для поездки в Цзиньдэчжэнь.
Фарфоровые заводы там остались на стадии классической мануфактуры XVIII века, и
я хотел их видеть.
* * *
Так шли дни. Однажды
поздно вечером я лежал и читал купленную мною в Шанхае историю Голландии в
средние века. В комнату вошел Мазурин и остановился около моей кровати. У него
был совершенно заговорщический вид. В годы гражданской
войны мой товарищ был активным участником коммунистического подполья на Дальнем
Востоке, и у него сохранилась склонность к молниеносным эффектам. Было видно,
что на этот раз он приготовил какой-то сюрприз. Я очень хорошо помню этот
разговор, так как следствием его было мое более непосредственное участие в
значительных событиях того времени. Мазурин сел на стул около моей кровати и
спросил загадочно:
— Читаешь?
— Да,
понемножку. Кое-что интересное.
— Это что! Есть
поинтереснее. — Он выдержал паузу, потом одним
духом: — Чан Кай-ши сбежал!
Я уселся на кровати.
— Как?
— Уплыл к своим в Шанхай! — Мазурин добавил: — Взят Нанкин.
Там какая-то заварушка с иностранцами. [65] Войска Чан Кай-ши в китайской части Шанхая.
— Погоди, как
же он бежал? По реке? Но в Цзюцзяне его задержат пикетчики.
— Как бы не
так. Оказывается, он послал вперед людей, чтобы для него держали под парами
канонерку, там быстро со своими маузеристами шмыгнул на борт и — поминай как звали.
Мы оба задумались.
Наступила пауза.
У меня в руках все
еще была книга. Я сказал:
— Постой-ка,
это мне что-то напоминает. Да ведь он совсем как Дон Хуан Австрийский!
— Ты бредишь?
— Да нет, я
только что читал. Та же ситуация. Глава контрреволюции должен бежать на
соединение со своими главными силами. Но на пути революционные преграды. Он
гримируется. Чан Кай-ши гримировался?
— Сумасшедший,
объясни, наконец, о чем ты говоришь?
— Вот меня ругаешь
за то, что я залез в историю Голландии, говоришь: несовременно. А посмотри, как похоже. Голландия в XVI веке была колонией, как Китай.
Там вспыхнула революция. Филипп II испанский послал своего отпрыска принца
Хуана Австрийского подавить ее. А из Мадрида попасть в Голландию было нельзя.
Все границы были заняты повстанцами, со стороны моря сторожили гёзы. Испанской
оставалась только середка. И тут Дон Хуан — вице-король Нидерландов и сын
испанского короля, пробрался туда, пристроившись к какому-то купцу под видом
негра-лакея, для чего ему пришлось перекраситься. Я тебя спрашиваю серьезно:
гримировался Чан Кай-ши? Как ты считаешь?
— Я считаю прежде всего, что ты несерьезный человек. Я о деле
толкую.
— Но ты же
видишь: история повторяется. Наше время насыщенное, но мир не знал более
насыщенного времени, чем те полвека в истории Голландии.
Ухмылка Мазурина
стала мефистофельской. Он уже более не мог сдерживать заготовленную им бомбу
замедленного действия.
— А у тебя там в истории не написано, что за доном Хуаном была
организована погоня?
— Не знаю, могу
посмотреть. [66]
— Нечего
смотреть. Все равно, как там с Хуаном. А вот завтра вы трое едете догонять Чан Кай-ши. Блюхер велел отправляться вслед за ним Ролану и
придал ему тебя в качестве переводчика, то бишь
китайского секретаря штаба, и Зотова — шифровальщика. Так что собирайся.
Вагон и паровоз подадут с утра. Вставай раненько, собери вещи и идите с Зотовым
к Ролану. Смотри, вернись с головой на плечах. Будь здоров, я тебя завтра не
увижу{4}.
В дверях он
остановился.
— Да, вот еще.
Если ты уже прочел, оставь мне эту голландскую книжку.
В голове у меня
было: «Прощай, фарфор!». [67]
Вдогонку за Чан Кай-ши
Снова по Янцзы. Цзюцзян. Англия теряет еще одну концессию.
Договоры Чэнь — О'Мэлли. Круговорот сельского хозяйства. Аньцин. Нас несут
в паланкинах. Город-корабль. Вид с крепостной стены.
Итак, глубокой ночью
Чан Кай-ши сбежал. Получив утешительные известия с
фронта о том, что армии его главного противника Сунь Чуань-фана разбиты и что
пали Нанкин и Шанхай, Чай Кай-ши поспешил покинуть
центральную часть Китая. Здесь под натиском революционных организаций назревало
его падение, и он торопился перебраться на восток, под крылышко шанхайской
буржуазии и империализма.
Блюхер не хотел и не
имел права упускать Чан Кайши из поля своего зрения и послал нашу группу
вдогонку за ним. Было нас четверо. Начальник штаба Ролан (он взял с собой жену,
чтобы показать, что это не погоня, а развлекательное путешествие), шифровальщик
Зотов и я.
Поезд доставил нас в
Цзюцзян за несколько часов. Там уже ждал небольшой
речной пароходик, который никого, кроме нас, на борт не взял.
Мы знали, что
английская концессия в Цзюцзяне была захвачена революционным народом спустя несколько дней после взятия
концессии в Ханькоу. Английское правительство, подчиняясь силе революционного
вихря, безоговорочно капитулировало и подписало все документы о возвращении
обеих концессий Китаю. С китайской стороны их подписал министр иностранных дел
Чэнь Ю-жэнь, с английской — уполномоченный на [68] это генеральный консул Оуэн О'Мэлли.
Как проворен был английский сноб, как вежливо и
беспрекословно он уступил силе, но в то же время, как коварен он был!.. Газеты
сообщали, что в Шанхае беспрерывно идет высадка и концентрация готового к бою
британского экспедиционного корпуса. Одна рука подписывала мирные соглашения,
другая заносила нож.
* * *
Пока пароход
разводил пары, я сидел на палубе, осматривался вокруг и размышлял. Цзюцзян считается
средоточием чая, шелка и фарфора, но, конечно, разглядывая окрестности с палубы
парохода, трудно было сделать такой вывод. Берега реки были пологими и низкими.
В половодье их заливало. В пойменном иле, по колено в воде, стояли китайцы и
маленькими сетями выбирали из ила рачков и моллюсков. Чуть поодаль виднелись
делянки огородов, от которых исходило невыносимое зловоние. Огороды удобрялись
фекалиями. Перед нами в натуре предстало все то, что подробно описано в
специальной литературе о сельском хозяйстве Китая. Китайское земледелие за
неимением искусственных удобрений в большой мере базировалось на удобрениях
естественных. Только продуманная система использования фекалий и всех отбросов
позволяла поддерживать в течение тысячелетий плодородие почвы.
В каждом
крестьянском хозяйстве круглый год накапливаются кучи своеобразного компоста,
где смешивается все — и дорожная пыль, и перегнившие листья, и солома, и
печная зола, и навоз, и моча животных (в тех немногих хозяйствах, где есть
какой-нибудь скот), и человеческие испражнения. Все это тщательнейшим образом
перемешивается и по старинным рецептам выдерживается неделями, а затем идет на
поля. Без фекалий китайское сельское хозяйство не было бы эффективным.
Отсюда — известное высказывание, что китайский крестьянин может обработать
ровно столько земли, сколько он с семьей способен удобрить. Я видел на практике
все то, что читал в вышедшей еще в 1885 году книге французского
консула-агронома Симона и в исследовании о китайском сельском хозяйстве
американского агронома Кинга. [69]
Из Шанхая и из всех
других городов везут на поля органические отбросы. Вывозят с рынков из харчевен
остатки спитого чая, человеческие волосы, тщательно собираемые во всех
парикмахерских, разрушенные очаги, вырубленный пол хижины — все, что
содержит в себе перегной и бактерии. Но главным образом везут фекалии, фекалии,
фекалии. В городах Китая не ассенизаторам платят за уборку нечистот, а
ассенизаторы покупают право выгребать и увозить драгоценные удобрения. На
окраине сеттльмента, где я жил, каждое утро, часто во время завтрака, появлялся
ассенизатор, заходил в туалетную комнату и выносил оттуда ведро с нечистотами,
которое опорожнял внизу в бочку. На лестнице вечно стоял невыносимый запах.
Бочку с нечистотами везли к каналу, ставили на баржу, и она транспортировала
нечистоты за город для продажи на поля. Сколько громадных, большегрузных джонок
на каналах вокруг Шанхая было занято перевозкой фекалий!
В некоторых отраслях
сельского хозяйства выдающуюся роль играли не только навоз и человеческие
фекалии, но даже... испражнения насекомых. В шелководческих округах на тутовых
плантациях крестьяне собирают выделения шелковичных червей вместе со сброшенной
ими оболочкой, прибавляют к этому опавшие листья и ветки, бережно сохраняют и
складывают у подножья тутовых деревьев. Благодаря этому земля теряет только ту
часть плодородия, которая уходит на создание самого шелка, все остальное
возвращается обратно в землю для обеспечения
следующего урожая.
Вспомнились
подробности обработки рисовых полей, что были у меня перед глазами. Они кишат
червями, которые выполняют полезную функцию, разрыхляя и вентилируя почву. При
обработке земли черви тщательно оберегаются, так как крестьяне понимают, какую
важную роль они играют. Когда рисовые поля заполняет вода, огромные массы
червей всплывают на ее поверхность. Тогда крестьяне запускают на поле стаю
уток, которые насыщаются этими червями. С водой же на рисовые поля приходит и
мелкая рыба, нагуливающая вес вместе с утками...
Передо мной здесь
наяву весь местный и такой элементарный круговорот природы. Начатых мыслей уже
нельзя было остановить. Нищета, нищета, нищета. Массовое [70] детоубийство — когда родившихся девочек бедняк часто
выносит на окраину деревни, в специально отведенные места — умирать, так
как кормить их нечем и незачем.
Знали ли о нищенском
состоянии китайского крестьянства мировые нефтяные монополии? Они попытались
организовать во всем Китае продажу керосина. Из этого ничего не вышло. У
крестьян не было даже нескольких грошей, чтобы купить самую примитивную лампу.
Тогда рокфеллеровские предприниматели начали выделывать из керосиновых бидонов
маленькие лампочки и раздавать их бесплатно, но керосин к ним могли покупать
только немногие зажиточные люди. Китай был слишком беден, чтобы что-либо существенное
купить, и слишком разорен, чтобы продать.
* * *
В Цзюцзяне я сошел с
парохода только на несколько часов, чтобы зайти тут же, на берегу, к
шип-чендлеру. В полутемной его лавке было все — и якоря, и снасти, и
штормовые лампы, и бухты просмоленных канатов, и зюйдвестки, и свечи, и ящики с
ромом и джином. Пахло так же заманчиво, как в лавке шорника или охотничьем
магазине. Мои спутники жаловались на холод, сырость и пронизывающий ветер. Я
запасся джином, двумя сортами вермута, вишнями в мараскине и горькой настойкой
ангостуры, необходимыми для приготовления обогревающей смеси, и с сожалением
покинул лавку шип-чендлера.
В Аньцин мы прибыли
рано утром. Несмотря на это, нам была приготовлена встреча. На берегу стояло
несколько носильщиков с паланкинами, присланными местным губернатором. Видимо,
до Чан Кай-ши дошли слухи о том, что мы следуем за
ним, и ему ничего не оставалось, как оказывать нам должные почести. Мы
разместились по паланкинам. Четверо дюжих обнаженных до пояса носильщиков
подхватили каждый из них и понесли.
Должен сказать, что
нас, советских работников в Китае, всегда коробило при необходимости брать
рикшу. Вначале мы просто отказывались от этого, потом, убедившись в том, что
рикшам от нашего благородства нет [71] никакой пользы,
стали нанимать их на короткие расстояния, не давали быстро бегать и платили в
пять раз больше обычного. И все же поездка в колясочке рикши всякий раз
вызывала угрызения совести.
Все эти сомнения
отпали, когда мы увидели носильщиков паланкинов. Это была раскормленная дворцовая
челядь, содержавшаяся при правителях только для особых случаев и отнюдь не
перегруженная работой. Ощущение, связанное с путешествием в паланкине, должен
признаться, двойственное. С одной стороны, — сознание полной нелепости,
архаичности и унизительности такого способа передвижения, от которого пахнет
Вавилоном и царицей Савской, с другой стороны, — волшебное ощущение
движения по воздуху, без малейшего усилия, толчка или шума.
— Ну что?
Первый раз на паланкине? — спросил Ролан с лукавой усмешкой. — И
чувствуете себя, как римский триумфатор.
— Нет, —
ответил я, — скорее как знаменитый тенор, когда студенты выпрягают лошадей
и несут его на руках.
Там же, в Аньцине,
Ролан посоветовал мне заказать полувоенную одежду, какую носили все наши
военные советники. Был позван китайский портной, который, бегло оглядев костюм
Ролана и сняв с меня мерку, сказал, что все будет готово на следующий день к
этому же часу. Так оно и было. Секрет такой быстроты и пунктуальности известен
только китайским мастерам. Я облачился в серую форму, принятую в китайской
армии, а на грудь мне Ролан нацепил имевшийся у него лишний эмалевый жетон,
игравший роль пропуска во все военные учреждения и открывавший
беспрепятственный доступ к самому главкому. Думаю, что ни тогда, ни позже на
эти жетоны ни один часовой не глядел, да и вряд ли знал о
их назначении. Европейца в китайской военной форме, а таким там в то время мог
быть только член советской военной миссии, принимали везде как своего, как
друга. Следует добавить, что никаких знаков различия никто из советников не
носил. [72]
* * *
Я поднялся на
высокую пагоду в Аньцине. Это была семиэтажная буддийская ступа, построенная
еще в XVI в. при Минской династии. С ее высоты были
прекрасно видны Аньцин и его окрестности. Город по всем правилам средневековой
крепостной архитектуры был окружен зубчатыми стенами, в которых было пять
увенчанных башнями ворот. В стенах — сотни амбразур. Вокруг стен тянулись
рвы, наполненные водой Янцзы. Сзади поднималась гряда Больших Драконовых гор.
Город с трех сторон окружала вода и он стрелкой
вдавался в широкую реку. В стену были вмонтированы два якоря, словно Аньцин
только что прибыл сюда и стал на якорь. Суеверие запрещало городу принимать
начальником уезда чиновника с фамилией Пэн (парус) или Цзян (весло): тогда
город может отчалить.
Я стоял, смотрел
вниз с верхнего этажа пагоды, и у меня последовательно возникло два ощущения.
До захода солнца все выглядело голубым: голубыми были горы, реки, голубой была
сама перспектива, ритмично перемежались старинные стены и башни, воздух был
чист и тих, и все кругом казалось рисунком на старинной чайнице. В этот момент
можно было поверить, что в Китае существует экзотика. Но вот смерклось.
Откуда-то дохнуло холодом, все потемнело и стало зловещим, родилось другое ощущение:
какая страшная средневековая ловушка, какая черная злая дыра, какая мрачная
тюрьма, откуда бедному или бесправному не убежать от насилия и от
несправедливости, обид или казни.
Возвращаясь с
пагоды, я прошел мимо обязательной части каждого провинциального центра в
Старом Китае — плаца для публичных казней. Рассказывают, что здесь был
такой обычай. Приговоренного, предварительно угостив в
тюрьме свининой и вином, везли со связанными сзади руками к месту казни. По
пути к шествию присоединялся палач с огромным изогнутым мечом и садился в одну
повозку с приговоренным. По прибытии на плац, вокруг которого собирались толпы
народа, осужденного ставили на колени, палач же, будто раздумав, отходил с
мечом прочь. Приговоренный замирал: неужели
спасение?.. Тогда за спиной осужденного бесшумно вырастал настоящий палач и
сносил ему голову. [73]
Нанкин
После бомбардировки
Прибытие в Нанкин. Новая прислуга. Нанкинские «эксцессы» и их
виновники. Струмбис и Кук. Офицер Ли и его заветная
мечта. Секретные английские справочники. Мы даем знать о себе Чан Кай-ши.
Мы прибыли в Нанкин,
если не ошибаюсь, 30 марта и пришвартовались у предместья и порта
Нанкина — Сягуани. Нанкин вроде нашей Казани, отстоит от реки километров
на десять. В Сягуани уже ждал автомобиль, доставивший нашу группу в самый центр
Нанкина, где для нас была резервирована резиденция. Это был дом каких-то
богатых людей, состоявший по китайскому обычаю из трех просторных павильонов,
перемежавшихся внутренними дворами.
Из Наньчана с нами
приехало только несколько бойцов Народно-революционной армии. Среди них наш
большой друг, бывший рабочий Пинсянских угольных копей Тан. Но в Нанкине мы с
удивлением обнаружили, что обросли целым штатом — привратников,
охранников, боев, которым, вероятно, было поручено не только нас обслуживать, но и за нами следить. Трудно было понять —
гости мы или пленники.
За павильонами была
оборудована кухня, и три раза в день накрывался стол. За столом
председательствовала жена Ролана — Дина Яковлевна Даровская — молодая
женщина, отличавшаяся большой выдержкой и тактом. Ее присутствие придавало
нашему небольшому кругу необходимую сдержанность и нужный тон. [74]
На следующий день мы
прошли в ставку Чан Кайши — большой каменный двухэтажный дом европейской
архитектуры, где нам был отведен для занятий зал с высоким потолком и большими
окнами. Туда нам доставляли сводки боевых действий и прочий штабной материал.
Другую часть этого дома занимал Чан Кай-ши, его штаб и
охрана. Как-то, прохаживаясь по дому, я заметил в вестибюле на стене объявление
на китайском языке. Это было расписание политических занятий по «Трем
принципам» Сунь Ят-сена, которые в утренние часы
проводил Чан Кай-ши со своей охраной.
К Нанкину
подтягивались армейские части, и через несколько дней к нашему берегу прибило состоявших при этих частях
русских советников. Появился Струмбис со своей юной женой Верочкой. Почти
одновременно прибыл молодой советник связи Кук (настоящая фамилия —
Корнеев).
Настроение у всех в
Нанкине, да и у нас самих, было тревожное. Опасность висела в воздухе. Недавно
еще оккупированный город жил в обстановке как большой прошлой беды, так и
нависшей новой угрозы. Скоро нам удалось разобраться в событиях прошлой недели.
На следующий день
после ухода белокитайских войск (23 марта) в Нанкин без боя вступили части 4-го
корпуса армии гоминьдана. Вступление было в общем мирным и не сопровождалось
эксцессами. Отдельные гоминьдановские солдаты в поисках спрятавшихся врагов
заходили в иностранные консульства, учебные заведения и миссии. Английские
консульские чиновники встретили их оскорблениями и приказали убираться. В этом
и в других консульствах произошли неизбежные стычки, в ходе которых пять
иностранцев были убиты и столько же ранены, среди последних — английский
генеральный консул и несколько агентов английской и японской разведок.
Испуганные обитатели иностранных колоний попрятались
кто куда мог. Американцы во главе с консулом и некоторые другие иностранцы,
общим числом 48 человек, укрылись на возвышенности, где помещались конторы и
склады нефтяного треста «Стандард ойл». На реке у Сягуани стояли английские
военные корабли и два американских истребителя. Уже накануне они контрабандой
ввезли в контору «Стандард ойл» группу матросов-сигнальщиков, которые
непрерывно сообщали кораблям [75] об обстановке. В 3 часа 30 минут дня
военные корабли по сигналу из города открыли заградительный огонь. Было убито и
ранено много китайцев, после чего иностранцы эвакуировались, и на этом стычки
закончились.
Однако в воздухе
висела гроза. До сих пор шла война китайцев с китайцами, теперь же произошло
прямое нападение военного флота и обстрел незащищенного города, что
противоречило всем нормам международного права. Что будет дальше? Перерастет ли
интервенция в войну?
Два лагеря стояли
друг против друга: слабо вооруженная китайская армия и иностранный военный флот
с дальнобойными орудиями. Уже были убитые и раненые с обеих сторон. Невдалеке,
в Шанхае, иностранцы сосредоточили громадные силы, мощные военные корабли,
вслед за которыми в конфликт могли втянуться и другие ресурсы метрополий.
Мы в Нанкине
внимательно следили за первой стадией конфликта и завязавшейся по этому поводу
дипломатической войной. Своеобразие этого конфликта с империалистами
заключалось в том, что он произошел на фоне гражданской войны в Китае, на фоне
борьбы революции с контрреволюцией. На этот раз первоочередной задачей
иностранцев было уже не отхватить еще один кусок территории Китая или
потребовать «компенсацию», а прежде всего —
использовать конфликт для подавления революции. Иностранцы изображали частный
инцидент как сопутствующие революции «зверства» и возлагали ответственность за
них на уханьское правительство. Но зачем было Уханю устраивать побоище? И
почему тогда ни один волос не упал с головы иностранца в самом Ухане или
Цзюцзяне даже при захвате этих городов и концессий в них? Империалисты пустили
и другую версию — будто бы «нанкинская резня» была устроена какой-то
ячейкой коммунистов-солдат в армии по тайному наущению Бородина, чтобы
скомпрометировать Чан Кай-ши в глазах иностранцев. И
это было шито белыми нитками — ведь Нанкин был занят частями верного
сподвижника Чан Кай-ши Чэнь Цяня, который не потерпел
бы никаких коммунистических выступлений в своей армии. Оставались более
правдоподобные версии: одна — общее боевое настроение китайских частей,
прошедших [76] с боями чуть ли не тысячу километров от
Кантона, и их естественная реакция на грубость и оскорбительное отношение
иностранцев; другая, наиболее вероятная, выдвинутая министром иностранных дел
Уханя Чэнь Ю-жэнем: покинувшие город без боя белокитайцы переодели своих
молодчиков в платье пленных южных солдат и оставили их в городе с
провокационной инструкцией напасть на консульства. В своей ноте министр
иностранных дел Чэнь Ю-жэнь предлагал создать международную комиссию для
полного выяснения обстоятельств инцидента. Там же Чэнь Ю-жэнь, сожалея о
происшедшем, дал понять, что при всех условиях иностранные армии и флот не
имеют права стрелять в мирное и безоружное китайское население, как они делали
в Шанхае, Шамине и Ваньсяне, где за каждого пострадавшего иностранца убивали и
ранили сотни китайцев...
Чан Кай-ши со своей стороны заявил консульскому корпусу, что
готов принести любые извинения и уплатить любую компенсацию.
В городе царили
тревога и страх.
* * *
Скоро в штабе
появился и представился нам молодой китайский офицер Ли,
заявивший, что прислан к нам для помощи и поручений. Маленький и тощий, с
юркими, всюду шныряющими глазами, Ли то лебезил перед всеми, то надувался как
индюк. Был он чжэцзянцем, и произношение у него было неотчетливое. Как офицеру
связи ему полагалось бы свободно говорить на каком-либо иностранном языке, но
он знал лишь немного по-французски.
Я как-то спросил Ли, что он намерен делать, когда кончится война, —
оставаться в армии?
— Нет! —
пренебрежительно бросил он.
— Но что же?
Ли немного
поколебался, но из разговора я понял, что этот проходимец и, без сомнения,
шпик, ничего не делавший и ничем не жертвовавший для революции, для народа,
лелеял очень отчетливую мечту — стать начальником уезда, т. е. занять
должность чжисяня, о которой говорят все китайские романы и новеллы.
Стать губернатором в
Китае в старое время было неслыханной [77] честью. Кто мог
подняться на такую высоту, когда провинций было всего восемнадцать? А вот стать
начальником уезда — это вполне возможная вещь, ведь уездов — две
тысячи. И разве он, Ли, этого не заслужил? Начальником уезда должен быть прежде всего человек образованный, а разве он не такой?
Он учился в университете в Шанхае и знал французский язык. И потом — кто
спасает Китай и способствует его возрождению? Гоминьдан. А разве он не член
гоминьдана? Нет, он должен добиться этой должности, совершенно фантастической
по почету и по безделью. Такая должность давала возможность накопить
по крайней мере сто тысяч долларов за три года.
Вот как слагался день
настоящего чжисяня: утром после завтрака, надев приличествующее званию парадное
платье, он выходит на передний двор — в присутствие — разбирать споры
и судить подданных. Преступники или жалобщики по мелким делам часами стоят на
коленях и ждут его. Его дело со строгим лицом выслушать стороны и сразу же
объявить мудрое и бесповоротное решение (взятка уже получена накануне). На
задней половине дома чжисяня — жена, дети и несколько молодых наложниц (в
публичные дома теперь и ходить незачем).
Ближе к вечеру к
нему приходят обедать лучшие люди уезда — именитые, богатые, ученые, он
ведет с ними беседы, они восхищаются умом и остроумием друг друга и
обмениваются приглашениями на бесчисленные приемы. Вместе обсуждают они
какое-то очень нужное для уезда мероприятие —
кого заставить платить, кого принудить работать и как сделать, чтобы все деньги
попали к ним в карман.
Вот правитель уезда
открывает школу. Вот со всех сторон несут ему серебро и подарки. И разве это не
справедливо? Ведь он отец народа.
Такие свои мечтания,
все более увлекаясь, излагал мне Ли. Я рассказал об
этом товарищам. Моментальная реакция была: «Ну и паразит!»
В середине дня
особенной работы не было. Как-то я вышел побродить по городу. На торговой
площади один из продавцов рукой указал мне на выставленные у него книги. Я
подошел и посмотрел. Здесь были толстые справочники английского морского
разведывательного [78] управления с грифом «секретно»: один —
по всему Китаю, другой — по провинции Цзянсу; несколько томов Анатоля
Франса на французском языке в хороших переплетах с автографом английского
консула. Вероятно, после эвакуации консульства прислуга растащила и распродала
библиотеку.
Велико было мое
удивление, когда, возвратившись после прогулки, я обнаружил на своем столе все
книги, которые я перелистывал на базаре. Офицер связи Ли
нагло подмигнул мне.
— Это вы их
купили? — спросил я.
— Нет, —
ухмыльнулся он. — Торговец не имел права на них; его долг был отдать их
мне.
* * *
По прошествии
нескольких дней Ролан сказал мне:
— Конечно, это
формальность, но, может быть, нам следует официально дать знать о своем
прибытии. Я сам не пойду, но вы зайдите в апартаменты Чан Кайши,
поговорите, — вот, мол приехали, то да се. И
приходите, расскажете, как вас примут.
Я направился в ту
часть нашего дома, которую занимал Чан Кай-ши. У
дверей стоял высокий молодой телохранитель с маузером в деревянной кобуре.
Увидев меня, а может быть, также и мой жетон, он выпрямился и отдал честь. Я
спросил, у себя ли главком.
— Да, —
ответил он, а потом сообщил доверительно: — Но сейчас он чи дунси
(закусывает), может быть, чуть позже?
Я ушел. Ролан решил,
что этого хватит, Чай Кай-ши ведь доложат, что к нему
приходили из советской военной миссии. Два раза ходить ни к чему. [79]
Нанкин нельзя забыть
Мы знакомимся с Нанкином. Гробница Хун У. Столица тайпинов.
Музей и колодезный камень. Экзаменационный городок. Работа в штабе. Арест
Бородиной. Русские белогвардейцы.
Нанкин нельзя
забыть. Город дышит историей, и какой историей!.. Достаточно одной прогулки,
чтобы понять: идешь по одной из былых величайших столиц мира. Забываешь, что
Китай распался, что идет гражданская война, что город уже пятьсот лет как
заброшен. Впечатление грандиозности остается. Недаром один иностранный историк
сравнивал Нанкин с Вавилоном после разрушения. Город необозримо велик. Сейчас в
нем 200–300 тысяч населения, тогда как в эпоху расцвета было два миллиона. Так
странно видеть мосты на ровном месте — когда-то они соединяли теперь
исчезнувшие улицы или берега давно высохших каналов. В черте города, на месте
бывших жилых кварталов и рынков, простираются зеленые поля, прозрачные
бамбуковые рощи, тихие пруды. Стена Нанкина — самая длинная городская
стена в мире — уникальна: высота ее 15–20 метров, толщина до
* * *
Не раз Нанкин был
столицей Китая. Впервые — в IV — V веках. Но, пожалуй,
кульминационным моментом в истории города был конец XIV века, когда Нанкин
сделал своей столицей император Хун У (Чжу Юань-чжан).
А судьба Хун У! Передо мной, как перед каждым, кому
доводилось бродить по Нанкину, встали картины далекого прошлого Китая.
Хун У не родился императором — это был нищий [80] крестьянский мальчик, родители которого погибли во время очередного
постигшего страну голода. Мальчик делается пастухом, а позже — монахом в
буддийском монастыре. Но ненадолго. Еще один шаг превращает его в бродячего
нищего. А отсюда совсем недалеко до того, чтобы влиться в банду и ждать, что
пошлет удача на большой дороге. Надо сказать, что Китай жил в то время под
иноземным, монгольским игом. Правящие классы уживались с покорителями, задача
освобождения стала делом низов. Народ мечтал избавиться от чужеземного
господства, то и дело вспыхивали восстания. Ставший обыкновенным бродягой, Чжу
попадает в один из партизанских отрядов, делается его вождем и после долгой и
кровавой борьбы освобождает Нанкин. В
Царствовал Хун У тридцать лет. Единственным наследником (Хун У умер в
Скольким легендам,
пьесам и повестям дала начало эта полная превратностей история династии Мин и
города Нанкина. Эта история обладает особой привлекательностью для китайцев,
так как основанная Хун У династия была замечательна по
двум причинам. Она была чисто китайской, поскольку до нее в Китае властвовали
завоеватели — монголы, а после нее — маньчжуры. Демократически
настроенные китайцы также никогда не забывали, что основателем ее был человек
из народа: нищий — пастух — партизан, хотя, став императором, он и
восстановил феодальные порядки.
Но эпоха величия
Нанкина на этом не кончается. Спустя чуть ли не пятьсот лет Южный и Центральный
Китай делаются ареной величайшей крестьянской войны [81] в истории Китая — движения тайпинов. Освободив две трети
всей территории страны, тайпины в 1853 году вступают в Нанкин и объявляют его
столицей своего государства — Небесного государства всеобщего
благоденствия.
Здесь, в Нанкине, в
1852 году вождь тайпинов Хун Сю-цюань был объявлен императором Китая и здесь же
двенадцатью годами позже покончил с собой.
В 1864 году
тайпинское государство под нажимом реакции и иностранных наемников рушится.
Нанкин лежит в руинах.
Снова мы слышим о
нем сразу после революции 1911 года. Нанкин объявляется столицей революционной
республики. 15 февраля 1912 года сюда переезжает новоизбранный президент Сунь Ят-сен.
Но не всегда Нанкин
был ареной одних триумфов. С этим городом связана и горечь поражения, так
называемый Нанкинский договор, который открыл собой время позора и несчастий
Китая. После победы Англии над Китаем в «опиумной» войне 1840–1842 гг. на Янцзы
против Нанкина появилась английская эскадра, заставила городские власти открыть
ворота, а китайских уполномоченных — взойти на английский военный корабль
и подписать унизительный договор, превращавший Китай в побежденную страну и
полуколонию. Не было сомнения в том, что в 1927 году, когда мы были в Нанкине,
военно-империалистические круги западных держав вновь лелеяли планы повторения
1842 года и нового унижения Китая.
К XIX веку Нанкин
превратился в провинциальный город со значительным числом мануфактур, в том
числе текстильных, на которых ткали грубую, но очень носкую хлопчатобумажную
ткань, известную в России под названием нанки.
* * *
Конечно, мы
постарались осмотреть в Нанкине все, что возможно, — было бы преступлением
поступить иначе. И конечно, мы убедились в том, что славой и самым блестящим и
памятным украшением Нанкина была могила императора Хун V. Оказалась она совсем
не такой, как мы предполагали. [82]
Мы долго ехали на
машине и наконец оказались за городской стеной.
Близились окаймлявшие город с юга высокие облесенные холмы. По обеим сторонам
дороги начали появляться странные, архаические изваяния — лошади, львы,
слоны, верблюды, какие-то химеры. Они стояли как бы безмолвно обращенные друг к
другу. Потом мы увидели такие же высеченные из цельного камня изваяния жрецов и
сановников и, наконец, когда мы остановились у подножия лесистой горы, наедине
с деревьями, крутизной и молчанием, перед нами вырос огромный храм, совершенное
архитектурное произведение, поражающее своей молчаливой простотой и гармонией
линий.
— Это и есть
могила Хун У? — спросили мы у местных монахов.
— Нет, —
покачали те головой. — Могила где-то там, на холме, никто не знает где.
Рассказывали, что он
велел закопать себя в безымянном месте, чтобы никто не нарушил его покой.
Впечатление от этого замысла было сильным: вот так, из земли восстал и в землю
вернулся, — всем один конец. Перед смертью все равны — император идет
в сырую землю, как и последний нищий в его государстве. Нет даже уверенности,
что Хун У погребен в этой горе. По преданию, его
истинная могила находится в конфуцианском храме «Цэнь-мяо» в самом Нанкине. А
на горе будто бы погребена вся семья Хун У. Могилы остальных Минов —
преемников Хун У, расположенные в окрестностях Пекина, столь же величественны.
И там такие же архитектурные детали — и окаймленная каменными изваяниями
дорога, и величественный горно-лесистый пейзаж, и храмы, и опять остающееся
тайной действительное место погребения{5}.
Потом мы осмотрели
музей в Нанкине. Из него я теперь, почти через сорок лет, решительно ничего не
помню, кроме одной, навсегда врезавшейся мне в память вещи. Это был вделанный в
пол большой круглый темный камень около аршина в диаметре с круглой же дырой
посередине. По краям этой дыры видны были глубокие [83] гладкие желобки, как бы от усиленного трения. Не надо было
объяснять. Все было ясно само сабой. Это — головной камень колодца, в
отверстие которого опускали ведра с водой, а желобки по краям проделали
веревки, тысячу лет подымавшие по ним воду. Здесь не
надо было музейных этикеток. Этот старый облицовочный колодезный камень как бы
говорил: «Смотрите, я памятник из камня, но я не свидетельство непомерного и
пустого человеческого тщеславия. Нет, никакой властелин меня не заказывал и
никакой художник не высекал; я всего лишь обычный камень и приобрел ценность
только как творение миллионов человеческих рук; смотрите, мои желобки — а
их по краям десятки — это труд и усилия, мышцы и пот, нужда и терпение
тысяч и тысяч людей, и, наверно, немного вещей в мире, которые в такой же степени
дают представление о течении времени, о простых человеческих нуждах и труде.
Вот за это меня и взяли в музей, где я и покоюсь».
Когда мы проезжали
мимо одной из достопримечательностей Нанкина — большого бронзового
колокола, нам напомнили старую легенду: его особый музыкальный тон объясняется
тем, что, когда мастеру долго не давалась плавка, дочь мастера бросилась в
кипящий металл, сквозь который с тех пор звучит звонкий девичий голос. Подобную
историю я читал в старинном китайском трактате о керамике. И там дочь
мастера-гончара сделала то же, чтобы у отца получилась кроваво-красная глазурь.
* * *
Машина остановилась
у каких-то развалин. Перед нами было громадное скопище
гниющих деревянных клетушек, крыши были сорваны. Здесь царила мерзость
запустения. Наши проводники смотрели на все это со смущением и усмешкой, не
говоря ни слова. Но я уже догадался — это экзаменационный городок.
Пресловутая система
экзаменов на замещение чиновничьей должности расцвела при
покорителях-маньчжурах в XVII веке и сохранилась до XX века. Прогрессивные
общественные круги всегда считали эту систему символом консерватизма и рабства.
Перед нами было
несколько тысяч изолированных [84] друг от друга каморок, где раз в три
года в течение нескольких дней проходили экзамены на ученую степень. Тысячи
соискателей стекались сюда после многих лет зубрежки, чтобы испытать свое
счастье и доказать свои знания. Каждого из них запирали в отдельную такую
ячейку, которая тут же опечатывалась. Городок, напоминавший гигантскую тюрьму
или лазарет (или, может быть, соты в улье), порывал на время экзаменов
отношения с остальным миром, чтобы исключить всякую помощь экзаменующимся. В
своей каморке испытуемый проводит несколько дней и ночей, здесь же ест, спит на
принесенном матраце и пишет на заданную тему классическое сочинение или стихи.
Все его знания основываются на зубрежке древних канонических книг и запоминании
тысяч иероглифов. Выдержавший получает степень.
Степеней
существовало три: на первую экзамен держали в уездном городе, на вторую —
в главном городе провинции, а на третью — уже в Пекине, где тему задавал
сам император. Обладатель степени имеет право претендовать на казенную
должность. Из числа выдержавших последнее испытание
несколько самых блестящих зачисляются в высшие ученые учреждения государства и
получают посты в правительстве. Вся эта система бессмысленна и губительна уже в
основе: какие данные или знания у человека,
написавшего сочинение в стихах или в прозе по древнему каноническому образцу,
для того чтобы управлять уездом, провинцией или страной? Какую пользу могут
принести люди, иссохшие в изучении древних текстов и в то же время совершенно
невежественные в экономике, политике, технике, медицине, военном деле, не
ведающие о нуждах народа? На самом деле эта «ученая» прослойка, как жрецы в древнем
Египте, лишь маскировала неограниченное господство землевладельцев и богачей.
Правящие классы извлекали из бесконечных многоступенчатых экзаменов и еще одну
выгоду: эта система вовлекала мыслящих и способных людей в трясину карьеризма, буквоедства, комментаторства, и чем глубже они погрязали в
ней, тем больше отвлекались от социальных проблем и критики существующего
строя.
Как заметил Сунь Ят-сен в «Трех народных принципах», маньчжурский император
Канси (1661–1722) подремонтировал [85] эту экзаменационную
сеть и заманил в нее почти всю китайскую интеллигенцию. Он обещал им чины и
заставил попусту истратить свои духовные силы на бесполезную зубрежку.
Справедливости ради
следует отметить, что при всей анахроничности и бессмысленности этой системы
она пробуждала в людях также и некоторые полезные качества: уважение к
написанному слову, упорство в занятиях, умение оттачивать фразу. Китайские
источники сохранили многочисленные рассказы о бедных студентах, стремившихся во что бы то ни стало сдать экзамены: не имея
средств на покупку масла для лампы, один учился при свете, отраженном от снега,
другой завел для этой цели мешок со светлячками, третий просверлил дырку в
стене к богатым соседям, чтобы на книгу падал луч света.
С изменением жизни,
развитием экономики, поражениями Китая в войнах с иностранцами, в стране росло
отвращение к системе нелепых классических экзаменов. В начале века они были
отменены, и те гниющие клетушки, что мы видели перед собой, стали материальным
воплощением упадка так называемого классического образования. Но исчезло ли оно
совсем? И на память мне пришло, что членом ЦИК гоминьдана и правой рукой Чан Кай-ши был Тань Янь-кай, обладатель самой высокой ученой
степени — ханьлиня, да и почти все правое крыло гоминьдана и здесь и в
Ханькоу состояло из лауреатов этой отмершей системы. Старый Китай держал за
горло новый в самом гоминьдане.
* * *
Итак, первая и вторая
неделя нашей жизни в Нанкине были заполнены не очень интенсивной работой в
штабе и тщательным ознакомлением с городом. О том, чтобы заводить знакомства,
посещать китайских военных, сноситься с Шанхаем, не могло быть и речи. Да это и
выходило за пределы полномочий нашей группы, по существу выполнявшей роль
связного между Блюхером и Чан Кай-ши. Никакого
контакта не было и с Ханькоу, поскольку телеграммы не принимались.
В этой обстановке
неподражаемо играл свою роль один из наших советников — Струмбис. Это был
маленький, [86] незаметный рыжеватый латыш, громко
именовавшийся у нас начальником оперативно-разведывательного отдела, весь штат
которого в той ситуации состоял из самого Струмбиса.
Каждое утро он
аккуратно сворачивал карту Китая, на которой кружками и стрелками была нанесена
совершенно устаревшая и потерявшая всякое значение дислокация войск
Народно-революционной армии и войск противника, и приглашал меня сопровождать
его. Мы шли к начальнику личного штаба Чан Кай-ши —
молодому генералу Чжану и усаживались над картой. Чжан был типичен для
ближайшего окружения Чан Кай-ши: безукоризненно
воспитанный барчук и совершенный бездельник.
Струмбис задавал
вопрос о дислокации частей, я переводил, генерал разъяснял. Струмбис долго
думал, наконец наносил на карту какие-то кружки и
стрелки. После этого он задавал новый вопрос, большей частью лишенный всякого
смысла. Чжан неизменно сразу любезно давал столь же малоосмысленный ответ. Если
Струмбис что-либо оспаривал, генерал тут же соглашался, и кружок передвигался
вправо или влево.
Это постоянное
общение принесло только ту пользу, что Чжан привык к нам. В дальнейшем это
знакомство сыграло свою роль.
* * *
Чем меньше было у
нас контактов с внешним миром, тем ближе и лучше мы узнавали друг друга. Больше
всего мне, естественно, приходилось общаться со своим шефом Алексеем
Васильевичем Благодатовым, псевдоним которого — Ролан столь удачно звучал,
как иностранная фамилия.
Несколько раз мы с
ним ездили в порт Нанкина — Сягуань, где, как
оказалось, была сосредоточена вся замершая теперь торговая и экономическая
жизнь Нанкина. Здесь же был вокзал железной дороги Нанкин — Шанхай. Вдоль
берега тянулись плашкоуты или демонтированные суда-причалы, у которых
швартовались корабли. Противоположный берег реки — предместье, подобное
Сягуани, — Пукоу было занято неприятелем. Там стояла дивизия русских
белогвардейцев под начальством [87] генерала Нечаева. Каждый раз,
заметив, что мы разглядываем их в бинокль, они открывали стрельбу. На Ролана
это не производило никакого впечатления, он продолжал изучать местность, в то
время как мне, штатскому, естественно, казалось, что он напрасно мешкает, стоя
под пулями (и вынуждая меня стоять тоже) на открытом со всех сторон причале.
Вблизи того берега
из воды торчала труба затонувшего советского парохода. Об этом пароходе мы
слышали еще в Наньчане. Жена Бородина выехала в феврале из Шанхая к мужу в
Ухань. Ехала она на советском пароходе, на борту которого кроме нее было еще трое дипкурьеров, все верные люди — Карл Сяргз, Иван
Крилл и Грейбус, так же как команда из русских моряков. Они отплыли 27 февраля
из Шанхая. 28-го проходили мимо Нанкина, как вдруг китайские военные власти
велели им остановиться. Все это было почти за месяц до занятия Нанкина частями
Народно-революционной армии. И Нанкин и вся прилегающая местность по обоим
берегам реки были заняты северными войсками, в составе которых были и русские
белогвардейские отряды. Пароход был обыскан, Бородина и все три дипкурьера были
сняты и под строжайшим конвоем отправлены на север Китая в главный город
провинции Шаньдун — Цзинань в распоряжение военного губернатора провинции
генерала Чжан Цзун-чжана, огромного верзилы с большим бандитским стажем. Все
это, как и дальнейшие перипетии Бородиной, очень хорошо описано в ее книге{6}.
Когда же части Народно-революционной армии приблизились к Нанкину и северяне
стали в беспорядке отступать, пароход был взорван и затоплен ими. Теперь из
воды торчала только его труба.
Численность русских
белогвардейцев, входивших в состав армии генерала Чжан Цзун-чжана, определялась
в 3–5 тысяч человек. Это были ударные части контрреволюционной китайской армии,
ее «цвет и надежда». Они не отступали — дрались до последнего,
и состав их был переменным — бывали моменты, когда половину людей
выбивало. Белогвардейские части располагали пятью бронепоездами. Это были те
самые колчаковские или семеновские карательные бронепоезда, переброшенные [88] в Китай. В частях было много офицеров, имевших опыт нескольких
войн и несравненно более искусных в обращении с артиллерией и другой военной
техникой, чем китайцы. Это были люди без всяких убеждений, продажные вояки, головорезы, служившие хозяевам, которых они презирали, и
делу, которое было и осталось для них чужим.
* * *
После работы в штабе
мы ездили домой обедать и обычно в город больше не выходили. Прохаживались,
пока было светло, по своей территории за домом.
Однажды появился
самолет северян, беспорядочно разбрасывавший бомбы. Ролан, по обыкновению, отнесся
к этому совершенно спокойно и показывал мне, как надо стоять в арке ворот одной
из стен нашего двора и наблюдать за падением бомбы. В зависимости от того, куда
она падает, — быстро переходить по ту или другую сторону стены, дававшей
надежную защиту от осколков.
Мне пришлось очень
близко общаться с Роланом. С ним было интересно говорить. Он окончил кадетский
корпус в старой России, был кадровым офицером, участником первой мировой войны.
После революции служил в Красной Армии. Отец его — тоже офицер — погиб
в русско-японскую войну и похоронен во Владивостоке.
Я давно привык
делить старых военных на две категории: одну — сторонников палочной,
бессмысленной дисциплины, людей заносчивых, полных предрассудков и самомнения,
и другую — людей скромных, знающих, для которых понятия долг, совесть,
народ не были пустыми словами. Ролана я сразу отнес ко второй категории. Для таких, как он, долгом было сражаться за Родину, а если
понадобится — очень просто умереть. Для кадровых военных, подобных Ролану,
переход из царской армии в советскую не значил никакой
измены идеалам. Напротив, это было для них освобождением, поскольку Ролан и
многие другие офицеры принадлежали к офицерскому сословию лишь по профессии, по
свободному же разумению оставаясь частью свободолюбивой русской интеллигенции.
С начала гражданской войны Ролан служил в Красной Армии и, будучи
безукоризненно [89] честным человеком, пользовался полным
доверием.
У Ролана было высшее
военное образование и большой запас военной мудрости. Однажды после довольно долгого
разговора о разных видах вооружений я спросил его: что же
в конце концов решает — техника, обученность, искусство, руководство?
Он мне ответил:
знаете, это не новый вопрос, он задавался тысячу раз. Может быть, лучший ответ
на него дает сербская песня, в которой поется: бой решает сердце героя.
* * *
Однажды утром очень
рано, около пяти часов, меня разбудил наш вестовой. Я встал и вышел во двор.
Навстречу мне поднялся крепкий пожилой китаец в синей спецовке. Это был капитан
паровой яхты министра финансов Сун Цзы-вэня. Выяснилось, что он привез из
Ханькоу целую группу русских, которых мне надо повидать. Я доложил Ролану, и мы
все отправились в Сягуань на яхту. Там внизу, в полутемном салоне, толпились
человек пятнадцать. Среди них были наш финансовый советник В. М. Штейн и его
жена. От них я узнал, что вся группа направляется по поручению Бородина в
Шанхай. Однако среди этих пятнадцати человек, кроме Штейна, не было ни одного
советника; вместо них Бородин посылал крупных партийных работников, в том числе
уполномоченного при ЦК китайской компартии Войтинского, нескольких китайских и
корейских коммунистов и одного или двух индийцев из Коминтерна. Они хотели
пересесть на поезд от Нанкина до Шанхая, так как яхта выбыла из строя и не
могла везти их дальше. Нас они просили обеспечить им проезд.
Из пассажиров я
больше всех знал Войтинского и по Пекину в 1920–1921 гг. и впоследствии по
Москве, где у него в номере гостиницы «Люкс» иногда собирались товарищи для
свободного обсуждения китайских проблем.
Войтинский был
направлен в Китай Коминтерном и оказал огромную помощь в организации
Коммунистической партии Китая. Григорий Войтинский был небольшого роста с
резкими чертами лица, светлыми пронизывающими [90] глазами,
немногословной отрывистой речью. Он провел несколько лет в эмиграции в Америке,
свободно говорил по-английски, что было в то время немалым подспорьем в
отношениях с китайцами. В его бесстрашии и деловитости было что-то от великих
практиков революции, провозивших оружие и литературу под носом у жандармов,
беспощадно ликвидировавших провокаторов, в любую минуту готовых пожертвовать
собой. В Пекине нам рассказывали, что, когда Войтинский подъезжал поездом к
Харбину, в вагон ворвалась уведомленная провокатором китайская полиция, чтобы
захватить «русского агента» с шифрами и бумагами. Но, увидев в окно
полицейских, Войтинский заперся в купе и, так как жечь документы было поздно,
проглотил их все. Его увезли, долго держали в тюрьме, но улик не было. В конце концов китайской полиции пришлось Войтинского выпустить. Он
был конспиратором-подпольщиком самого высокого класса, что как раз
соответствовало потребностям революционного движения в Китае на том этапе.
Когда мы вернулись в
Нанкин, Ролан, поразмыслив, сказал мне: «Ну, идите к начальнику штаба Чжану, вы
с ним в хороших отношениях, просите вагон или места якобы для группы русских
советников».
Я посетил Чжана и в
самых изысканных выражениях сообщил ему, что из Ханькоу прибыли русские
советники с семьями и переводчиками и просят дать им вагон до Шанхая. Чжан был
также беспредельно любезен — это была в конце
концов незначительная просьба — и обещал все сделать. Поезд в Шанхай
отходит в 8 часов утра, он немедленно отдаст соответствующее распоряжение.
На следующее утро мы
в закрытой машине перевезли всех пассажиров на вокзал. Посланные Чжаном люди
уже действительно ждали «советников», перенесли багаж и проводили в вагон.
Должен сказать, что
вся операция была и рискованной и опасной. Что сказал бы Чан Кай-ши,
если бы знал, что, злоупотребляя доверием его штаба, мы под самым его носом
перевозили и своих и китайских коммунистов в безопасное место. Я думаю, что нам
бы несдобровать. Позже мы узнали, что за экипаж катера и за нас очень боялись в
Ханькоу. [91]
Вагон благополучно
прибыл в Шанхай. Штейн, Войтинский и вся группа тут же перебрались на
территорию иностранного сеттльмента.
Банкет у Чан Кай-ши
Визиты генералов. Бай Чун-си, Тан Шэн-чжи, Ли Цзун-жэнь.
Китайский милитаризм. Визит Чан Кай-ши. Настоящий
хозяин. Банкет у Чан Кай-ши. Волк
сбрасывает овечью шкуру. Назад в Ухань.
В Нанкине у нас были
самые разнообразные встречи. Командующие частями стекались сюда к Чан Кай-ши. Время от времени в наши комнаты заходили китайские
генералы, считавшие полезным сохранять контакт с нами. Из них особенно
запомнился начальник генерального штаба Бай Чун-си. Среднего роста, плотный,
лысый, косоглазый, он производил впечатление человека вспыльчивого, с
мгновенными реакциями. Он жал всем руки, осведомлялся о Блюхере, обменивался
одной-двумя короткими фразами или шутками и уходил, оставляя впечатление, что
забежит еще и еще. Он показался мне похожим скорее на японца, чем на китайца.
На самом деле это был китайский мусульманин, происходивший из окраинных
национальных меньшинств в Гуанси.
Зачем он приходил,
понять было трудно. Может быть, из любопытства, может быть, чтобы проверить
самому, правда ли все то, что он слышал о нас от Чан Кай-ши, а может быть, и
потому, что был не совсем уверен в прочности позиций
Чан Кай-ши и решил в какой-то мере перестраховаться на будущее.
Зато мы хорошо знали,
зачем приходил другой генерал — Тан Шэн-чжи. Средних лет, стройный и
молчаливый, с маленькими подстриженными усиками и бритой головой, одетый в
суньятсеновское хаки, обутый в мягкие офицерские ботинки, он вошел к нам с
приветливой улыбкой, почти как свой.
Ролан, сидя рядом. на диване, беседовал с ним
любезно и все же сдержанно. Я переводил разговор и изучал Тан Шэн-чжи. Он был
хорошо воспитан, сдержан, очень вежлив и, по-видимому, принадлежал к кругу [92] шэньши (джентри) или богатых купцов. Внешне ничего
солдафонского в нем не было заметно, однако же он был
одним из крупнейших милитаристов в Китае. Посидев с полчаса, генерал так же
вежливо распрощался и ушел.
Части Тан Шэн-чжи
более или менее уверенно держали в своих руках район Уханя, и он выдавал себя
за сторонника уханьского правительства, но коммунисты отлично знали его как
бессовестного демагога и авантюриста, в любую минуту готового превратиться во
врага. Он мог, например, ничтоже сумняшеся, позвать своего союзника —
другого генерала на обед и, щедро угостив его, в конце вечера вывести в сад и
предательски пристрелить. Для Тан
Шэн-чжи это был такой же обычный метод расправы, как и для других китайских
милитаристов. Словом, это был все тот же обычный милитарист, то есть военный
предприниматель, не лишенный ловкости и решительности. По происхождению он был
хунанец и строил свое благополучие и карьеру на местных связях и родстве.
Весной 1929 года, когда он был губернатором Хунани, У Пэй-фу разгромил его
войска и вытеснил их из главного города провинции — Чанша. Тогда Тан
немедленно объявил себя сторонником гоминьдана и обратился за помощью к
революционному правительству в Гуандуне. Правительство решило тогда эту помощь
ему оказать, чтобы не допустить усиления У Пэй-фу и
приближения его частей к Кантону, и выделило для этой цели шесть корпусов. Этой
операцией собственно и открылся Северный поход.
Сторонником
уханьского правительства и левого гоминьдана он объявил себя главным образом
потому, что боялся и не доверял Чан Кай-ши. В Нанкине
Тан оказался проездом и возвращался в Ханькоу.
Забегал к нам и Ли Цзун-жэнь, маленький, склонный к ожирению человек,
похожий на лавочника. Это был один из крупнейших милитаристов Южного Китая,
впоследствии соперник Чан Кай-ши. Как и Бай Чун-си, он
был мусульманином, но это мало в чем его ограничивало. «Два
мусульманина, — гласит китайская поговорка, — не станут
есть свинины, один — будет».
Одному юньнаньскому
генералу (к сожалению, не помню его фамилию, возможно, это был Чжу Пэй-дэ),
который, зайдя к нам, нас не застал, мы, учитывая, что [93] Ролану уже доводилось с ним встречаться, нанесли ответный
визит. Когда-то он принадлежал к числу тех студентов, которые еще до революции
* * *
Но что такое
китайский милитаризм и кто такие китайские милитаристы? Эти вопросы я задавал
себе при встречах с высшими представителями этой касты, а встречи с ними
входили в круг наших обязанностей. И чем ближе мы знакомились с генералами, чем
лучше узнавали механику их деятельности, тем больше мы убеждались, насколько
несхожи между собой те, кого иностранные политики и газеты, да и мы вслед за
ними, называли милитаристами. [94]
Бай Чун-си был
обычный офицер-авантюрист, использовавший все возможности для удовлетворения
своего честолюбия. Его манила власть и все, что она дает. Тан Шэн-чжи
использовал те же возможности главным образом для собственного обогащения.
Власть для него была лишь средством. Наш вице-консул в Ханькоу Бакулин так
писал о нем: «...Он владеет землей в компании с несколькими буддийскими храмами
и в то же время участвует в скупке земель с каким-то орденом миссионеров,
состоит акционером многих торгово-промышленных компаний, в том числе и компании
по содержанию публичных домов в Чанша. Имеет свой пароход на Янцзы, дома и
отели в Чанша». Главным советником Тана был приближенный буддийский монах, в
частях он организовал буддийские школы.
Милитаристы могли
происходить из разных классов и прослоек общества. Так, диктатор Маньчжурии
Чжан Цзо-линь, маленький крысоподобный человечек, был ранее главарем бандитской
шайки, которая в русско-японскую войну помогала японцам, тогда как его
ближайший подручный и союзник — диктатор Шаньдуна Чжан Цзун-чан, такой же
полуграмотный бандит, в ту же войну командовал шайкой, которая, по его словам,
помогала царской армии. Вероятно, на основании давней симпатии к царской России
этот проходимец и завел у себя русские белогвардейские отряды и даже русских
наложниц.
Другой «военный
предприниматель», Фэн Юй-сян, вышел из зажиточной крестьянской семьи и имел
некоторое образование. Сам он позволил иностранным миссионерам методистского
толка окрестить себя, а жена его была секретарем Пекинского союза молодых
христиан. Он назвал свою армию христианской, завел в ней ежедневные
богослужения и пение церковных гимнов, как в кромвелевской армии. Но прошло
некоторое время, и он объявил себя революционером, демократом, свою армию
переименовал в народную, надел костюм беднейшего крестьянина и, увидев в этом
выгоду, повел свои полки на защиту интересов революции, чтобы завтра же ей
изменить.
В противоположность
ему У Пэй-фу получил классическое китайское
образование, обладал первой ученой степенью и считался патроном изящных
искусств и старинной [95] литературы. Более того, он
претендовал на то, что символизирует собою высшие нравственные добродетели,
непоколебимую верность своим старшим союзникам и покровителям, для которых в
случае необходимости готов поступиться положением и властью. У Пэй-фу хотел
казаться также и носителем религиозных идеалов — дважды в ходе своей
карьеры после жестокого разгрома он уходил в буддийский монастырь и принимал
монашество. Этот же «высоконравственный» У Пэй-фу во время одной из решающих
битв с южанами стоял в тылу с мечом в руках и тут же, на обочине дороги, рубил
головы своим бежавшим офицерам, предваряя этим известную сцену из романа
Хэмингуэя «Прощай, оружие».
Я упомянул лишь
крупнейших милитаристов-предпринимателей. На деле их были десятки, одни
господствовали над целой провинцией или даже несколькими, других было по
нескольку на одну провинцию, и все они непрестанно воевали друг с другом.
Какими-то чертами эта пестрая военщина иногда
напоминала наших атаманов и генералов на Украине — всех этих махно, шкуро,
петлюр, антоновых — до полного подавления их Советской властью.
Войны между
милитаристами бывали совершенно реальными, в которых гибли тысячи людей, но
бывали и «театральными», за которыми крылись комбинации и сделки между
генералами.
Некоторые милитаристы
собирали шайки или банды, другие сами были ставленниками банд. Таким,
несомненно, был глубоко штатский сын губернатора Хунани и ученый — Тань
Янь-кай, окруженный непробиваемой стеной учено-помещичьего чванства.
Он пугался одного звука выстрела, но его выдвинула безработная офицерня в
Хунани для того, чтобы придать некоторое благообразие своей шайке. Каждая банда
старалась заручиться благоволением, а еще лучше — денежной поддержкой
какой-либо иностранной державы. В случае разгрома генералы бежали на территорию
соответствующей иностранной концессии, прихватив с собой награбленные миллионы.
Одни милитаристы
были носителями чисто феодальных пережитков, другие — скорее «рыцарями
первоначального накопления». Все они были типичны для переходного [96] периода, когда революция
Но главное для всех
милитаристов было общим. Все они объявляли себя патриотами и защитниками
народа, и все жили за счет его грабежа. Было бы ошибкой считать, что это были
просто грабители и палачи, не пытавшиеся идеологически приукрасить свои
действия. Как правило, они себя считали — и хотели, чтобы другие их
считали — патриотами и революционерами. У некоторых в дополнение к этому
был и набор религиозных идеалов и философских идей. Но крестьян и горожан
грабили все одинаково. В одной провинции собирали налоги на 20 лет вперед, в
другой — заставляли сажать опиумный мак, в третьей — наводняли рынок
наскоро напечатанными и не имевшими никакой ценности банкнотами и под угрозой
расстрела заставляли их принимать. Здесь и там милитаристские банды хватали
сотни и тысячи крестьян или первых встречных в городе и силой заставляли их
служить солдатами или носильщиками.
В те годы в Китае,
по подсчетам специалистов, под ружьем было не менее двух миллионов человек, ими
командовали несколько сот генералов, воевавших между собой за обладание жирными
кусками — торговыми, путями, таможенными пунктами, крупными городами,
портами, железными дорогами, прибыльными сельскохозяйственными районами. Наш
финансовый советник В. М. Штейн говорил мне, что милитаристские армии обходятся
такой бедной и к тому же еще закабаленной стране не меньше чем в миллиард
долларов в год.
Генералу Чжан Фа-кую принадлежит историческая фраза: «Что же это я все
воюю, одерживаю победы и до сих пор еще не получил своей провинции?».
Милитаристы рассматривали отдельные провинции Китая как уделы или домены в
средневековье. И, конечно, никто из них не был настоящим генералом и не всякий
даже служил в армии. Все это был сброд, частью
побывавший в военных училищах, а частью нет, одетый в генеральские и
фельдмаршальские мундиры, нацепивший высшие ордена, ленты, султаны. Летом
По существу в
милитаризме не было ничего принципиально нового. Он вырос на почве
окончательного развала центральной власти. Милитаристы стали на сторону старого
китайского социального порядка в момент, когда вся система частной
собственности оказалась под ударом и надо было
действовать без перчаток. В критический момент в милитаризме увидели свое
спасение помещики, купцы, ростовщики, компрадоры. И если при старом китайском
строе из двух традиционных способов подавления и эксплуатации масс —
обмана и насилия — ударение делалось на первом, то в этот переходный
период акцент был перенесен на второй. Это был тот же строй, только в
обнаженном виде.
В XVIII веке
Монтескье, проанализировав сообщения миссионеров, пришел к заключению, что
Китай управляется палкой. Теперь к палке прибавились ружье и пулемет.
Милитаризм отвечал и
потребностям империализма. Поскольку Китай был полуколонией сразу нескольких
иностранных держав, каждая из них стремилась поддержать ту или иную военную
хунту, которая обеспечивала бы ее интересы и страховала ее от настоящей революции.
Милитаристы силой
подавляли забастовки, расстреливали студенческие и рабочие демонстрации и после
каждой бойни или конфликта рассылали по всему Китаю циркулярные телеграммы о
своей верности идеалам республики и революции.
— Что такое
милитаристы? — еще в Ханькоу однажды спросил я Бао.
— А это наши
Большие Драконовы головы.
И он предложил мне
прочесть то, что Сунь Ят-сен рассказывает в 3-й главе
своих «Трех народных принципов». В середине прошлого века китайский
государственный деятель Цзо Цзун-тан вел армию на подавление [98] Синьцзянского восстания. По дороге он убедился, что армия
совершенно вышла из подчинения. В тревоге расспросив
подчиненных, он узнал, что все его воины — от высших командиров до
последнего солдата — были членами тайных антиправительственных обществ,
сохранившихся со времен борьбы с маньчжурами. Теперь разнеслись слухи, что
скоро в армию должен прибыть вождь этих многочисленных обществ, которого никто
не видел и не знал, но который был известен под условным именем «Большая Драконовая
голова». Это означало бунт. «Что же делать?» — в отчаянии спросил Цзо
Цзун-тан. «Одно, — отвечали ему подчиненные, — если хотите сохранить
армию и завершить поход, объявите, что вы и есть «Большая Драконова голова».
Его ведь никто не; видел». Цзо Цзун-тан так и сделал, моментально приобрел
неограниченную силу и влияние в войске, дошел до Синьцзяна и подавил восстание.
Каждый милитарист в
Китае и есть «Большая Драконова голова», контрреволюционный самозванец, живущий
эксплуатацией масс и их смутной мечты об освобождении. Только революция и
приход к власти народа могли спасти Китай.
* * *
Однажды открылась
дверь и в наш зал вошел Чан Кай-ши. Он был одет в
традиционное китайское штатское платье: длинный черный халат и поверх такая же
темная шелковая куртка. Он выглядел спокойным, даже несколько слабым, ну совсем
такой мирный и дружелюбный китайский товарищ. Он уселся с Роланом на диван.
Проявлял заботу о нашей жизни, расспрашивал, как Блюхер, в каком контакте мы с
Ханькоу, сообщил, что надеется в скором времени туда поехать — надо
объединиться. Потом вскользь спросил, что мы слышали о
Тан Шэн-чжи, говорят, он заходил к нам, есть ли
какие-нибудь новости о нем из Ханькоу.
Игра Чан Кай-ши была совершенно ясна. Он струсил. Тан Шэн-чжи в то
время действительно заявил о своей преданности уханьскому правительству, и оно
было склонно в создавшейся обстановке использовать его силы. Чан Кай-ши испугался новой грозы и сразу же прибежал уверять нас
в дружбе и преданности. Ведь он, [99] Чан Кай-ши, совсем не генерал, он прежний милый шанхайский
студент, революционер. Попутно он пытался прощупать, не выдадим ли мы
какие-либо военные планы его противника. Ушел с уверениями в неизменных
чувствах дружбы к Блюхеру и русским советникам.
* * *
Надо сказать, что в
Нанкине мы были в своеобразном и довольно сложном положении. Мы жили и работали
в особняке Чан Кай-ши в состоянии почти полной
изоляции. Газет не получали, за этим тщательно следил приставленный к нам
офицерик Ли. Мы были плохо осведомлены о том, что
делается в Шанхае, и в Ханькоу, и пользовались только случайными сведениями или
слухами. В самом Нанкине еще было военное положение. Только что сменилась
власть, еще совсем свежи были следы бомбардировки, на реке стояли с обращенными
в сторону города пушками иностранные военные корабли.
Входить с кем-либо в
городе в близкие отношения было невозможно: нас сторожила наша собственная
прислуга.
Кое-какие газеты в
городе все же удавалось доставать. Из них мы с некоторым опозданием узнали, что
3 апреля в Шанхай прибыл из-за границы Ван Цзин-вэй. Наконец-то! В памяти у
меня всплыл разговор о нем с Мазуриным в Наньчане. Проглядывая китайский
биографический словарь, мы отыскали, что там говорилось о нем. Ван Цзин-вэй был
во цвете лет — ему стукнуло 42 года, он рано вошел в революцию и стал
одним из антиправительственных деятелей эмиграции в Японии. В 1908 году был
арестован за то, что в лучших народовольческих или эсеровских традициях готовил
террористический акт против правившего Китаем маньчжурского принца-регента. Ван
Цзин-вэя приговорили к пожизненному заключению, свергнувшая монархию революция
освободила его из тюрьмы. В последующее десятилетие он несколько отошел от
политики и долго жил во Франции. После 1920 года сблизился с Сунь Ят-сеном, который ему очень доверял. Играл руководящую роль
в гоминьдане и считался лидером левого крыла.
— Все как будто
за него, — суммировал Мазурин, — но вот то, что он после переворота
20 марта ушел в добровольное [100] изгнание — не очень похоже на
революционера. Его ведь никто не трогал. Мог бы и не уезжать — просто
испугался.
— Ты его видел?
— Видел.
— Ну как?
— Очень
привлекательный. Как будто искренний. Немного балованный. Вроде Керенского.
Фаворит.
— Из каких он
кругов?
— О —
барчук. У него большие личные средства. И, кажется, у его жены тоже.
Итак, в тот момент
Ухань в военном отношении был вынужден до поры до времени опираться на
«буддийского милитариста» Тан Шэн-чжи, а в политическом — на миловидного
барчука с большим демагогическим талантом и личными средствами и, как после
выяснилось, будущего китайского Петэна — пораженца и японскую марионетку.
Вся надежда была на
развитие массового революционного движения.
* * *
Кто же был Чан Кай-ши? Мы сопоставили все, что знали о нем. Он происходил
из семьи, в течение нескольких поколений занимавшейся соляными откупами, то
есть тем же доходным делом, что и некоторые семьи в России до реформы 1861
года. Он был моложе Ван Цзин-вэя на несколько лет, и в то время ему еще не было
полных сорока. Он пробыл четыре года в Японии, где получил какое-то военное
образование, хотя, по словам наших советников, следов оно почти не оставило.
Как только вспыхнула революция 1911 года, Чан Кай-ши
стал на ее сторону, но потом о нем, как и о Ван Цзин-вэе, не было ничего слышно
до 1920 года, когда он получил известность в Шанхае как биржевой маклер. В 1923
году вернулся к политике, уехал в Кантон, напомнив о своем участии в
революционном движении 1911–1913 годов, предложил свои услуги Сунь Ят-сену и был назначен начальником военной школы Вампу.
Чан Кай-ши удалось провести несколько военных операций в
Гуандуне, принесших ему незаслуженную славу, которая на самом деле принадлежала
охваченным [101] революционным пылом массам, командирам, а
также политработникам, влившимся к тому времени в армию. События вынесли его на
гребень волны. Правому крылу и центру гоминьдана нужно было найти надежного
вождя с крепкими буржуазными устоями — Чан Кай-ши
удовлетворял этим требованиям. К 1926 году он был объявлен главнокомандующим и
руководителем Северного похода. Все это мы знали.
Переворот 20 марта
1926 года был произведен под предлогом не согласованного с Чан Кай-ши, но
спровоцированного им передвижения китайской канонерки в кантонских водах вблизи
его штаба: ему нужен был удобный предлог для контрреволюционного маневра, а
может быть, он просто струсил, и от страха ему почудилось, что его хотят
заманить на канонерку, арестовать и отправить во Владивосток.
— Что за
человек? Ты его хорошо знаешь? — спросил я Мазурина.
— Думаю, что
да, — ответил Мазурин. — Галин с ним много раз при мне встречался, мы
не раз летали вместе на самолетах. Так как будто ничего, но очень легко
взвинчивается, склонен к панике, бросается из одной
крайности в другую.
— Как он с
Блюхером?
— О, он молится
на Блюхера. Да и понятно — что бы он делал без Блюхера.
— А социально каков он?
— Правый. Не
прочь сделать «ограниченную» революцию, а когда понадобится, — и
контрреволюцию. Ни иностранцев, ни помещиков пальцем не тронет.
— А генералов?
— Он сам —
генерал. И в общем, конечно, — дрянь. В момент
кризиса или испуга, — продолжал Мазурин, — Чан Кай-ши
готов к самоубийству. Для него характерны эмоциональные крайности. Ему
представлялось (совершенно нереально), что он борец до последней капли крови и
мученик. В речи в Наньчане объявил, что готов умереть, как герой китайского
средневековья Юэ Фэй, то есть оклеветанным и казненным. В другой раз, ссылаясь
на Сунь Ят-сена, говорил, что умрет, как Лу
Сю-фу, — другой герой XIII века, который, потерпев поражение, велел жене и
детям утопиться в море, а сам взял на спину последнего отпрыска китайской
династии [102] Сун, за которую он боролся против монголов,
и также вместе с ним утонул.
— Погоди, —
реагировал я. — Недостаточно обругать человека, даже если он этого больше
чем заслуживает, надо его разгадать.
Мазурин подумал.
— Вообще,
знаешь: Чан Кай-ши лишь пешка. По-настоящему не он
решает. За его спиной имеется подлинная сила.
— Какая?
— Его земляк
Чжан Цзин-цзян. Вот это и есть хозяин. Что он скажет, Чан Кай-ши
сделает. Мы не раз убеждались, что Чан Кай-ши —
просто исполнитель, а духовный руководитель — этот паралитик.
— Что, Чжан
Цзин-цзян парализован?
— Подожди, я
сейчас тебе покажу.
Мазурин вытащил
старую фотографию, на которой была снята группа людей, видимо, перед самым
Северным походом. Среди 11–12 человек справа стояли рядом Блюхер и Чан Кай-ши, оба в военном платье без всяких знаков отличия. Они
примерно одного роста (около 172–175 см), только Блюхер стоит в обычной позе, а
Чан Кай-ши вытянул шею, чтобы казаться выше и
импозантнее.
Но не только эти две
фигуры приковывали внимание. В центре фотографии в кресле сидел сухой человек,
упырь с вещими, как будто никогда не закрывающимися глазами. Все остальные,
стоя за его креслом, казалось, обрамляли его.
По какому-то
странному сочетанию одновременно властности и отрешенности легко было
догадаться, что это и был настоящий хозяин, Чжан Цзин-цзян.
Он был давно уже
парализован в результате какой-то болезни, и его всюду возили в кресле, но из
своего кресла он вершил судьбу гоминьдана. Он был то членом, то председателем
президиума этой партии. Громадное состояние, составленное на торговле шелком и
предметами китайской старины, позволяло ему оказывать и финансовое давление на
ход дел в гоминьдане. Чан Кай-ши считал его своим благодетелем и патроном и
никаких решений без его ведома не принимал.
Я долго всматривался
в фотографию, мучительно думая, кого он мне напоминает. Эта физическая
изможденность, [103] почти бестелесность, эти глядевшие сквозь
очки глаза с неподвижным, как у летучей мыши, взглядом, какая-то абсолютная
неуязвимость — кого они напоминали? Лицо застревало в памяти, и только,
когда я однажды взглянул на известный портрет Победоносцева, я понял, с кем
ассоциировался в моей памяти этот паук-паралитик. Та же реакционная
догматичность, та же уверенность в своей непогрешимости, те же остановившиеся
на одной мысли глаза. Да, это была новая гоминьдановская сова.
Из характеристики,
данной Мазуриным, я заключил, что по сравнению с ним Чан Кай-ши
был гораздо элементарнее. Чан Кай-ши мог быть очень мягким и вкрадчивым, как
тогда, когда пришел выведать у нас о Тан Шэн-чжи, которого он боялся. В другие моменты он
«накалялся» и начинал кричать неестественно высоким голосом. В лице его,
довольно хорошо известном по портретам, видна какая-то морально низкая примесь,
что-то, при благообразном внешнем облике, жадное и грубое. Такова и была
амплитуда колебаний Чан Кай-ши, от трусости и паники в
трудные моменты до наглости и жестокости в дни успеха.
* * *
В Нанкине мы
получали недостаточную информацию о событиях. Кое-какие новости приносили нам
наши «внешние», отдельно жившие советники — Кук и Струмбис. Разными путями
мы кое-что узнавали о том, что делается на свете — в Шанхае, в Ханькоу.
Знали мы, хотя и
недостаточно точно, ибо радикальная пресса до нас почти не доходила, о
наступлении регулярных частей Чан Кай-ши на
пролетарские организации Шанхая, на рабочие союзы, на отряды самообороны. И о
том, что особенным коварством и жестокостью отличался при этом Бай Чун-си.
Целью Чан Кай-ши было разоружить рабочих, чтобы
впоследствии казнями и репрессиями подавить всякий намек на самостоятельное
рабочее движение или забастовки. Мы знали о продолжающемся революционном
подъеме в Ханькоу, о стычках между военщиной и
крестьянскими союзами. Но все это — в кривом зеркале буржуазной печати.
Натиск реакции
усиливался, и китайской революции [104] приходилось
бороться во все более тяжелых условиях. К Шанхаю продолжали стягиваться морские
и сухопутные силы иностранцев. В Японии сменилось правительство — вместо
буржуазного аристократа барона Сидехара к власти пришел откровенный реакционер
и солдафон генерал Танака. До сих пор японцы делали
вид, что, раз острие антиимпериалистической борьбы китайцев направлено против
Англии, революция их не касается. В нанкинской бомбардировке японцы не участвовали,
хотя их военные корабли были вблизи. Теперь же, предвидя разгром революции, они
решили военной силой обеспечить себе достаточную долю при дележе.
В этой обстановке
перешли в наступление и северные милитаристы. 6 апреля по приказу Чжан Цзо-линя
полиция устроила в Пекине налет на советское посольство, арестовала и увела 15
сотрудников и захватила архив. Во время этого налета был схвачен и увезен также
виднейший коммунист профессор Ли Дажао, о котором я
сохранил светлые воспоминания еще с пекинских дней; некоторое время спустя Ли
Да-чжао был по приказу Чжан Цзо-линя казнен тем же способом гарроты, который
практикуется в Испании, — ему на шею было надето деревянное устройство,
которое, медленно завинчиваясь, душит жертву. Горестной вестью было также
сообщение о гибели от рук озверевшей полиции моего старого учителя китайского
языка, несравненного Туна, с которым я имел счастье читать кое-что лучшее, что
есть в китайской литературе, и о котором до сего дня сохранил
светлую память.
11 апреля все
главные империалистические державы направили китайскому правительству
угрожающую ноту в связи с происшедшим 24 марта инцидентом, т. е. с их же
бомбардировкой открытого, невооруженного города.
* * *
Однажды утром, выйдя
на улицу, мы почувствовали в городе какое-то особенное напряжение. Повсюду были
усиленные наряды охраны; на перекрестках, прижавшись к земле, как маленькие
низенькие собачки, стояли четверки пулеметов; по временам проносились машины, в
каждой сидел генерал, четыре вооруженных маузерами солдата — на подножках.
[105]
В полдень к нам
явился все тот же Чжан — начальник личного штаба Чан Кай-ши
и передал приглашение на вечерний банкет к главнокомандующему. Идти было
недалеко, не совсем только ясно было, зачем нас приглашают
и вернемся ли мы обратно. Но не идти было нельзя. Мы получили приказ
поддерживать связь с Чан Кай-ши, а не рвать ее.
Надо заметить, что,
когда я говорю «мы», я прежде всего имею в виду
Ролана, так как он был ответственным и единственно ответственным за все решения
и за тактику поведения, моя же роль была технической; лишь возникшая у нас в
Нанкине общность интересов и судьбы позволяет мне заменить единственное число
множественным.
Вечером Ролан и я,
прихватив с собой, чтобы придать нашей группе количественную солидность,
шифровальщика Зотова, отправились в резиденцию Чан Кайши. Нас сразу же провели
в глубину двора — в банкетный павильон. Внутри здания стояли столы в форме
буквы П, обращенной открытой стороной к входу.
Передней стенки у павильона не было, и на ее предполагаемом месте толпились
прислуга, офицеры, телохранители, адъютанты, готовые в любой момент броситься
выполнять поручение генералов. Такая обстановка типична для тогдашних банкетов
в старокитайском стиле. В них нет ничего частного, домашнего. Пока вы едите и
говорите, целая живая стена смотрит вам в рот и слушает каждое ваше слово.
Чан Кай-ши занял
место в середине длинного стола; справа от него сидел приехавший из Кантона Ху
Хань-мин, за ним Ролан, за Роланом я, рядом со мной поспешил усесться Ли, дальше — Зотов. Остальные места — не менее
полусотни — заняли генералы в военной форме.
Ху Хань-мин сразу
привлек мое внимание. Худой, по внешнему виду очень интеллигентный, юркий, как
змея, он был одним из старейших не столько политиков, сколько политиканов Китая
и вождей гоминьдана. Член высшей гоминьдановской бюрократии, прирожденный
заговорщик и интриган, он приложил руку к убийству в
Среди военных,
сидевших по другую сторону Чан Кай-ши, я по одеревенелой физиономии легко узнал
военного министра Хо Инь-цина, которого видел раньше,
заметил странный шишковатый череп и очки Бай Чун-си, увидел и нашего
юньнаньского генерала.
Обед уже подходил к
концу, когда Чан Кай-ши поднялся и заговорил. Сначала
его речь текла спокойно и плавно, потом он перешел к обвинениям и начал
выкрикивать ругательства по адресу китайской коммунистической партии и
Бородина. У Чан Кай-ши — оратора была та
особенность, что в минуты волнения он резко повышал голос, его чжэцзянский
акцент становился все более заметным, он начинал визжать и впадал в истерику.
Эти хорошо известные черты проявились на том банкете во всей полноте.
Разогревшись от собственного крика и дойдя до кульминации, он схватил бокал и,
обращаясь к присутствующим, закончил свою речь воплем «Дадао гун чан дан!»
(долой коммунистическую партию). В ответ на это все пятьдесят или шестьдесят
генералов, сидевших за столом, встали и, протянув вперед свои бокалы, дружно
прокричали те же слова.
Я отчетливо
представлял себе историческое значение и чувствовал драматизм этой сцены. Но в
тот момент у меня было впечатление, что где-то когда-то я уже видел нечто
подобное. Из подсознания выплыла хорошо знакомая мне с детства по альбомам
репродукций гравюра, изображающая объявление Германской империи в Версальском
дворце после победы немцев во франко-прусской войне. В центре стоял король,
что-то выкрикивающий, а к нему со всех сторон с поднятым в клятве оружием
тянулись руки из окружавшей его толпы генералов и придворных. И здесь был в общем похожий момент торжества реакционной военщины:
возбужденный собственными выкриками Чан Кай-ши — в центре, он объявляет
лозунг войны с коммунистами, к нему тянутся с бокалами пятьдесят или шестьдесят
ликующих контрреволюционных генералов в тугих, перетянутых ремнями мундирах.
Но, конечно,
зрительное впечатление отняло лишь долю секунды. Внимание мое было
сосредоточено на содержании речи Чан Кай-ши. Я быстро
перевел ее Ролану, [107] и он тотчас сделал движение подняться. В
этот момент быстро, как молния, Ху Хань-мин перегнулся через Ролана ко мне и
сказал:
— Передайте
советнику Ролану, что это внутренний вопрос. Мы против Коммунистической партии
Китая, но мы уважаем и приветствуем вашу партию, ваше правительство и вашу
армию.
Я перевел эти слова
Ролану.
Но Ролан уже встал,
встали и остальные, банкет заканчивался. Мы сделали что-то вроде сухого общего
кивка и, не подавая никому руки, ушли.
В нашем помещении
штаба меня ждал сюрприз. «Будущий начальник уезда» Ли очень быстро
переориентировался. Решив, что мы обречены, он в ответ на мой вопрос, кто сидел
против него на банкете, сказал какую-то грубость. Я оборвал его, и тогда он
бросился на меня с кулаками. Пришлось выпроводить его за дверь. Он ушел,
оправляя китель и бормоча угрозы.
* * *
Оставшись одни, мы
подвели итоги. Смысл ситуации был ясен: Чан Кай-ши
устроил банкет всем собравшимся в Нанкин командирам частей, чтобы декларировать
окончательный разрыв с Коммунистической партией Китая и Бородиным, которого он
назвал представителем Коминтерна, и связать всю военщину общим лозунгом борьбы
с коммунизмом. Мы же были приглашены для того, чтобы продемонстрировать перед
генералами нерушимость прежних отношений с Советским государством, Красной
Армией и русскими коммунистами. Без сомнения, Чан Кай-ши
и Ху Хань-мин заранее распределили между собой роли по заготовленному ими
сценарию.
— Это
кульминационный пункт предательства и измены, — сказал Ролан, — Чан Кай-ши поставил все точки над i. Подведем итоги и мы.
Полномочий рвать с ним у меня нет. Подождем указаний
Блюхера, пока же будем делать то, чего требует наше достоинство —
держаться вдалеке.
Через несколько дней Ролан просил меня зайти к начальнику штаба Чжану и
сказать ему, что мы уезжаем для доклада Блюхеру. [108]
Не имея никаких
инструкций из Ханькоу, Ролан мудро решил, что при создавшейся ситуации,
несмотря на уверения в дружбе, лучшей формой протеста был бы наш отъезд.
Тем временем
подвернулся стоявший в ремонте катер министра финансов Сун Цзы-вэня. Капитан
пришел доложить, что все готово к отплытию. Он торопился, так как боялся, что
катер могут в любое время реквизировать.
Захватив всех
советников, мы погрузились и взяли курс на Ханькоу{7}.
[109]
Снова в Ханькоу
Прибытие в Ханькоу. Что произошло в Шанхае. Я начальник и
подчиненный. Известия о новом наступлении на Советский Союз. Измена и
контрреволюция.
В апрельский,
по-летнему теплый день мы прибыли в Ханькоу. На пристани нас встретил Мазурин и
еще несколько товарищей. Первыми их словами были: ну, ребята, мы не
рассчитывали видеть вас живыми.
Шумной процессией мы
двинулись к Локвуд-гарденс, где некоторое время были героями дня. Наши
товарищи, однако, преувеличивали размеры действительно угрожавшей нам
опасности: совершив контрреволюционный переворот и учинив гигантскую бойню в
Шанхае, Чан Кай-ши все же сразу не решился порвать с
Советским Союзом. Видимо, Ху Хань-мин и другие посоветовали ему сдерживаться в
надежде на дальнейшую советскую помощь. Кроме того, как намекнул Мазурин, Чан
Кайши, вероятно, считался с тем, что его сын обучался тогда в военном училище
Советского Союза.
* * *
Из газетных сведений
и бесед с хорошо информированными советниками мы узнали более точно, что
произошло в Шанхае. 21 марта Шанхай перешел в руки южан. В город вошли их
небольшие отряды, но еще до этого Центральный совет профсоюзов возглавил борьбу
рабочих за изгнание войск северян. Они захватывали в боях оружие милитаристов,
подвергали осаде и разоружали [110] полицейские участки. Рабочие
фактически стали хозяевами Шанхая. Но вскоре в город подоспели крупные части
Чан Кай-ши и явился он сам. Первая попытка разоружить
рабочих не удалась. Кровавая бойня произошла 12 апреля. Организовал ее
начальник штаба Чан Кай-ши, генерал Бай Чун-си.
* * *
Шанхайская расправа
получила резонанс на мировой сцене. 9 мая
Видел ли Чемберлен,
читая это свое заявление, отрубленные головы, выставленные на перекрестках
городских улиц, знал ли он, сколько десятков тысяч рабочих и студентов было принесено
в жертву, чтобы утолить жажду китайских палачей и обеспечить спокойствие
английских банков?
* * *
Как-то вскоре после
моего приезда к нам зашла молоденькая жена одного из советников Вера Вишнякова.
Из симпатии к эмансипированным женщинам-китаянкам, с которыми она много
общалась, Вера одевалась как они. Моя жена уже давно обратила внимание на ее
короткую навыпуск блузу, застегивавшуюся сбоку, на темную свободную юбку и
гладкие стриженые волосы. Еще в апреле Вера приходила звать
жену ехать с женами других советников в китайский город, так как в
Ханькоу опасались бунта одного из ненадежных генералов и женщинам советовали
перебраться в безопасное [111] место. Вера была из обеспеченной
семьи, но еще в детстве все старые связи и привязанности были порваны, и трудно
было найти человека более демократично настроенного, «опростившегося», как
говорили в прошлом веке ходившие в народ интеллигенты, и открытого, чем Вера.
Здесь же, в Ханькоу, она вышла замуж за военного советника Акимова. Она
окончила Восточный институт во Владивостоке и теперь была переводчицей у
Бородина, так же как и другая китаистка Тамара Владимирова, жена Иолка{8}.
У Бородина секретарствовала и жена Тарханова — Милка
Зубиетова. Женская часть колонии дополнялась приехавшей из Шанхая женой
Вепринцева — Софьей Григорьевной, художницей, окончившей Строгановское
училище в Москве.
* * *
Нам, конечно, дали
несколько дней отдыха. Потом пришел Мазурин и сказал мне:
— Блюхер просил
передать, что ты назначаешься начальником информационного бюро. Будешь следить
за прессой, составлять сводки и держать его в курсе событий.
— Начальником? —
спросил я. — А кто же подчиненные?
— Ты же.
Понятно?
— Вполне.
— Ну, вот,
завтра с утра приступай.
Обстановка была
такая. Блюхер занимал особняк на набережной, на самом краю одной из бывших
концессий. Он и Галина Кольчугина жили наверху. Информбюро помещалось в
пустовавшем нижнем этаже. В мое распоряжение была предоставлена пишущая машинка
и все приходившие шанхайские, пекинские и местные газеты на китайском и
английском языках. В глубине комнаты стоял ротатор, на котором работал
служивший у нас китаец. На этом ротаторе печатался журнал «Кантон». В больших
аккуратно сброшюрованных выпусках этого журнала помещались статьи политического
и военного [112] содержания, написанные работниками двух
миссий — Блюхера и Бородина. Журнал начал выходить еще в Кантоне, отсюда и
его название. При мне печатался последний, 11-й номер.
К 12 часам дня мои
сводки бывали готовы. Их размножали на том же ротаторе в нескольких десятках
экземпляров, я брал всю пачку, заносил один экземпляр Блюхеру, остальные —
по заранее намеченным учреждениям и отдельным товарищам, заинтересованным в
широкой информации.
* * *
Однажды утром, когда
я только что пришел, вниз сошла Галина Кольчугина и сообщила, что ее направляют
в мое распоряжение в качестве помощницы. Она будет печатать на машинке и вообще
делать все, что я скажу. Мы принялись за работу.
Галина была умным и
думающим человеком, со своим мнением, и мы бы, вероятно, спорили о том, что
важно и что менее важно, какие материалы следует включать в сводку, а какие нет и в каком объеме. Это
вызвало бы ненужные перерекания и потерю времени. К
счастью, Блюхер беспрерывно вызывал ее наверх — она была все время нужна
ему как секретарь, машинистка и переводчица. Через
несколько дней она объявила мне, что больше приходить не сможет. Мы перестали
вместе работать и остались друзьями.
* * *
Газеты приносили
важные сведения. Нас очень взволновало сообщение о налете 12 мая английской
полиции на советское торгпредство в Лондоне. Нападавшие рассчитывали захватить
архив и «доказать», что Советский Союз ведет подрывную работу по всему миру,
прежде всего в Китае и даже в самой Англии. Этим налетом английское
правительство, задававшее тогда тон среди капиталистических держав, как бы
показывало пример всем другим антисоветски настроенным правительствам.
Результатом налета был разрыв дипломатических отношений между Англией и
Советским Союзом.
Мы получили и другое
ошеломляющее известие — об [113] убийстве в Варшаве русским
белоэмигрантом советского посла в Польше Войкова. Все эти события были частью
общего наступления капиталистических держав на Советский Союз с целью
терроризировать его и принудить сдать свои позиции. Ведь тогда еще всерьез
обсуждался абсурдный вопрос о царских долгах и Уркварт еще настойчиво вел
переговоры о возвращении ему концессий.
* * *
Ханькоу, каким мы
застали его в те майские дни, представлял собой одновременно картину
революционного подъема и полного разброда. На историческую сцену выступила
огромная самостоятельная сила — рабочие и крестьянские союзы, объединявшие
к тому моменту миллионы людей. Крестьяне в целом ряде провинций действовали по
собственному почину, захватывали землю, расправлялись с помещиками и их
прислужниками. Рабочие стали хозяевами города, а пикетчики — символом
власти рабочего класса. Камнем на шее у народных масс висели коалиционное
правительство и милитаристские генералы, которые на словах готовы были к
дальнейшей борьбе за революцию, на деле же могли в любую минуту изменить ей.
В Ханькоу тем
временем накапливались иностранные корабли, их было уже сорок два, и они
протянулись на четыре километра по реке против Ханькоу. Число иностранных
военных кораблей во всем Китае дошло до 171. Постепенно стали ясны и
экономические последствия измены Чан Кай-ши — он
захватил прибрежные провинции Центрального Китая и фактически отрезал Ухань от
остального мира, чем создал экономические трудности, дезорганизовал торговлю и
финансы. Из столицы рабочих Ухань превратился в столицу безработных. Военный
завод в Ханьяне был в руках генералов. На почве экономического кризиса возникло
недовольство той части буржуазии, которая раньше поддерживала революцию,
намечался ее отход от революционного лагеря. Приехавший в Ухань Ван Цзин-вэй
бойко произносил речи и охотно подписывал воззвания, однако было ясно, что его
приезд ничего не дал. На бумаге Чан Кай-ши был смещен
с поста главнокомандующего и исключен из гоминьдана, но практически никаких
действий против [114] него не предпринималось. Ван Цзин-вэй был в
Шанхае, когда шло избиение рабочих, но он палец о палец не ударил, чтобы
остановить бойню.
По газетным и живым
сообщениям мы с тревогой следили за тем, как параллельно с развитием массового
движения становились все отчетливее зловещие контуры нависшей над городом и
всей территорией Уханя контрреволюционной опасности. Ободренный расколом в
лагере революции империализм осмелел и ожесточился.
Блюхер и Бородин
Блюхер. Разнос Гмиры. Разговор об интервенции. Бородин.
Иностранная колония вокруг Бородина.
В советской колонии
в Ухане выделялись две фигуры — Блюхера и Бородина. С Блюхером мне
приходилось встречаться в тот период ежедневно. Первое, что бросалось в глаза
при встрече с Блюхером и оставалось навсегда в сознании, — это, я бы
сказал, его счастливая внешность и счастливая манера: перед вами стоял и с вами
общался красивый, привлекательный, очень простой и в то же время очень сильный
и сдержанный человек. Поначалу в нем нельзя было заметить каких-либо
специфических черт — рабочего, крестьянина, солдата или военачальника.
Запоминался открытый взор серых глаз под темными густыми бровями. Были в нем
крестьянская основательность, и рабочая гордость, и большевистское провидение,
и те черты, что он перенял от лучшей части военной среды, с которой вместе
делил окопную жизнь, и раны, и георгиевские кресты: мужество, немногословие,
быстрота суждения, неограниченное доверие к боевым товарищам, высокое
представление о долге, чести, слове! Отсюда же шла его неизменная подтянутость,
подчеркнутая корректность и достоинство.
От его врожденной
простоты и скромности всегда жила в нем боязнь какого-либо преувеличения. Очень
точно схватил эту черту писатель Зозуля, интервьюировавший Блюхера в период его
большой славы. В разговоре с ним Блюхер все преуменьшал — Амур был просто
речка, [115] огромная кампания — небольшим походом,
бой — стычкой, сильный гарнизон — небольшим гарнизоном. «У него самые
светлые, очень внимательные глаза. Гордая крепкая посадка головы», — писал
Зозуля.
Хорошо рассказал о
нем Паустовский: «В бою он рядом с бойцами. Под ним убивали лошадей, но пули не
трогали его. Его видели всюду в отряде — этого стройного жизнерадостного
человека с серыми, очень внимательными, чуть прищуренными глазами и спокойным
мужественным голосом. Всюду была видна его потертая до белых лысин кожаная
куртка и старая солдатская фуражка».
Я помню еще по 1920
году, как гордились им бойцы на Дальнем Востоке. В то лето в Ханькоу, когда я
реферировал прессу, иностранные газеты были переполнены догадками, «то такой на
самом деле генерал Галин. Такая информированная газета, как
лондонская «Таймс», а за нею вся буржуазная печать, пронюхавшая уже, что за
псевдонимом «Галин» скрывается Блюхер, и знавшая о его блестящих подвигах в
гражданской войне, не могла допустить мысли, чтобы такое огромное военное
дарование выпало на долю простого русского человека, и утверждала, что Блюхер
австрийский офицер, попавший в плен к русским в мировую войну, — прямой
потомок прусского фельдмаршала Блюхера, разбившего Наполеона при
Ватерлоо. Блюхер долго смеялся, когда я ему сообщил об этом. По его словам, у
них на выселках 28 дворов и в 24 все крестьяне были Блюхерами по фамилии
помещика, и вся деревня звалась Блюхеровкой. Те же газеты пустили в ход версию,
что Блюхер вместе с несколькими другими крупными военными по окончании военной
академии в Москве прошел дополнительный курс в Академии генерального штаба в
Берлине.
По признанию
Блюхера, он учился в сельской школе всего полтора месяца, а по документам
выходит, что он окончил ее. Но здесь нет никакого противоречия: для такого
одаренного человека, как Блюхер (в то время — крестьянского парня,
обремененного массой трудовых обязанностей), ничего не стоило одолеть нехитрую
премудрость церковноприходской школы, занимаясь урывками дома или в поле и
посещая школу только в случаях крайней необходимости или для сдачи экзаменов.
Из статьи Паустовского мы знаем, что Блюхер, демобилизовавшись [116] из армии после тяжелого ранения, начал брать уроки в Казани у
студента Подгорного. При этом Блюхер рассчитывал за год пройти полный курс
гимназии, чем немало смутил своего учителя, который счел эту затею
фантастичной. Легко понять и одержимость Блюхера. Это было не просто
честолюбие; он вгрызался в науку, готов был работать день и ночь, чтобы
наверстать упущенное, исправить несправедливость судьбы, лишившей его, при его
громадных природных способностях и остром уме, систематических знаний. Все в
душе Блюхера кипело и клокотало до поры до времени: и возмущение имущественным
и сословным неравенством в родной стране, и неудержимая тяга к знанию, и
желание восполнить пробелы в образовании, и сознание громадного превосходства в
способностях над тысячами богатых бездельников. Лишь в 1917 году революция и
партия дали Блюхеру возможность обрести себя. Блюхер — самоучка в лучшем,
высшем значении этого слова. Однако же этот самоучка созывал в Китае совещания
50–60 советников, вывешивал размеченную им громадную карту Китая и делал
доклад. Мазурин говорил, что доклад мог длиться пять или шесть часов, и все
время, пока Блюхер говорил, внимание слушателей не ослабевало. Он блестяще, без
запинки, без бумажки развертывал широкую картину политического положения,
экономических возможностей, особенностей местности, людских ресурсов,
вооружения; излагал различные варианты планов, проводил их точнейший анализ,
подвергая их критике, подводя слушателей к выбранному им варианту. Поистине
одержимость Блюхера нашла себе плодотворный, творческий выход. В военном
отношении он был человеком огромной, никем не оспаривавшейся одаренности.
«Василий Константинович Блюхер, — пишет работавший с ним в Китае А. И.
Черепанов, — обладал огромным военным талантом и подлинным даром
провидения» и был «не только блестящим полководцем, но и трезвым политиком,
оценивавшим события не только с позиций сегодняшнего дня, но и с позиций
будущего».
Но горе тому, кто
позволял себе бестактности в общении с ним. Переводя его письменные
распоряжения на английский или китайский язык, Мазурин первое время иногда
указывал Блюхеру на грамматические недочеты; Блюхер менялся в лице и терял
самообладание. [117]
Я это хорошо
понимаю: тот, кто хотя бы по нечаянности затрагивал слабые места Блюхера —
пробелы в систематическом образовании, его самолюбие, его гордость, в каком-то
смысле ставил себя выше его, а это было явным абсурдом.
У него была
неудержимая тяга к культуре, жажда как можно более широкой информации, редкое
умение обращаться с людьми и талант внимательно слушать собеседника.
Блюхер здоровался,
разговаривал и двигался по комнате с несколько подчеркнутой щеголеватостью,
которая могла бы показаться излишней тому, кто не знал, что за ней скрывается
мужественный и простой человек. У Блюхера не было канцелярии, не было никакого
секретариата, он делал все сам. Поручения исполняли его адъютант Гмира, очень
аккуратный службист, да Галина Кольчугина. По поводу Гмиры мне вспоминается
следующее. Однажды я занес Блюхеру сводку и остался рассказать о речи Чан Кай-ши в Наньчане, в которой он заявил, что Северный поход
обошелся в восемнадцать тысяч долларов и тридцать тысяч убитых. В это время
вошел Гмира и, услышав последние слова, сказал:
— А по
сведениям, полученным от наших, погибло не 30, а 50 тысяч кобылки.
Блюхер поднял
голову. Его серые глаза казались почти белыми.
— Гмира, я тебя
второй раз предупреждаю, не употребляй, как попугай, это слово. Где ты его
подхватил? От старых офицеров в училище?
Гмира виновато
молчал.
— Не смей
пользоваться этим выражением. Еще раз скажешь, и нужен ты мне или не нужен, я
тебя отчислю. Солдат не кобылка; солдат — это начало и конец. —
Ярость душила его.
Гмира был вообще
безгранично предан Блюхеру и работе, но где-то он нахватался этого
наполеоновского отношения к солдатской массе и по глупости употреблял слова,
которые сам толком не понимал. Гмира был молодой, высокий, чуть лупоглазый человек в очках, с крепкой литой фигурой, по
образованию военный инженер. Он и Мазурин (один по русской, другой по китайской
части) состояли неотлучно при Блюхере. Он их когда
учил, когда жучил. [118]
* * *
Хорошо помню еще
один разговор с Блюхером. Я принес сводку, он пригласил меня сесть.
— Ну, что еще
нового? — спросил Блюхер, проглядывая бумаги. Я рассказал ему о заявлении
министра иностранных дел в Нанкине, будто поход против китайских коммунистов ни
в какой мере не выражает враждебного отношения к Советскому Союзу, с которым
нанкинское правительство готово, как всегда, дружить.
— Значит,
говорит то же самое, что Чан Кай-ши заявил на банкете
в Нанкине, — резюмировал Блюхер.
— А по какому случаю этот министр сделал свое заявление?
— В беседе с
советским генеральным консулом в Шанхае — Линде. Передает официальное
телеграфное агентство.
— Мм... Ну, а
что слышно из Шанхая, что думают англичане? Вы ведь читаете насквозь, а не на
выбор.
Я рассказал ему, что
напуганные в начале 1927 года английские газеты в Шанхае теперь осмелели и
твердят: Китай не государство, а федерация разноплеменных или разноязычных
провинций; ничего удивительного нет, если такое государство периодически
распадается на части; далее — Китай отсталая страна, и пройдет много сотен
лет, пока он догонит другие государства. Что касается особых прав иностранцев в
Китае, то от них, мол, нет нужды отказываться. Такие особые права для
европейцев и американцев должны быть до поры до времени в каждом азиатском
государстве; существовал же режим капитуляции в Турции и Японии. Можно делать
при необходимости только отдельные мелкие уступки. Таможни должны оставаться
под иностранным контролем, хотя пошлины можно чуть-чуть поднять. В успех
китайской революции они больше не верят или, вернее, надеются, что эта
революция, как и предыдущая, тайпинская, дойдя до Янцзы, разобьется о
собственнический Север.
Насчет Советского
Союза. Пресса настаивает на том, что с нами надо разговаривать языком
ультиматума Керзона 1923 года, и хвалит Чемберлена за его ноту от 23 февраля, в
которой он грозит разрывом торговых и дипломатических отношений в случае
продолжения антианглийской [119] пропаганды в Китае. Что касается
иностранных колоний в Китае — этой Ганзы XX века, то их якобы ждет полоса
нового расцвета.
— Какая еще
Ганза? Что такое? — перебил Блюхер.
Я поступил как
лукавый царедворец и сделал вид, что ищу объяснения в газете.
— Одну минутку,
тут вот сказано. Это союз немецких торговых колоний в средневековой Европе —
по всей Балтике.
Далее я пересказал
ему подробности нового нажима Англии на революционный Китай: в связи с изменой
Чан Кай-ши Чемберлен заявил в парламенте, что Англия
вправе вновь занять концессию в Ханькоу; английское правительство отозвало
своего представителя из Ханькоу.
— Так, —
прервал меня Блюхер. — Ну, а теперь скажите, есть ли разница между
взглядами англичан здесь, в Китае, и Лондоном? Одно и то же?
Надо сказать, что по
возвращении из Китая в 1921 году я был привлечен к преподаванию в Московском
институте востоковедения. Мне поручили семинар по истории внешних сношений
Китая, слушатели которого, почти все мои однолетки, к моему счастью, знали еще
меньше меня. Я усердно готовился к занятиям, и семинар научил меня многому.
Обрадовавшись вопросу Блюхера, я распушил хвост и постарался передать ему все,
что знал.
Я напомнил, что
английское купечество в Шанхае с его большими экономическими и политическими
интересами было теснейшим образом связано с гонконгским купечеством, а то в
свою очередь вышло из Ост-Индской компании, которая постепенно продвинула свои
щупальца из Индии в Китай: те же люди, те же методы, те же цели. Теперь
гонконгская и шанхайская колонии кричали Лондону: разгромите этих грязных
китайцев, заставьте их курить опиум — чего стесняться: это дряхлая и
бессильная страна; оккупируйте Китай, объявите его колонией, как Индию или
Египет. Расколите этот гигантский орех, если надо, морской артиллерией, а мы
извлечем зерно и накормим всю Англию. Но лондонское правительство в XX веке не
может рассуждать, как полтораста лет назад, продолжал я. Оно не может идти на поводу [120] у одной своей колонии; интересы его в различных районах мира
слишком велики и многообразны; оно может делать лишь то, с чем согласно
лондонское Сити в целом, захватывать лишь то, что мог бы освоить или защитить
английский флот. Политика английского правительства может быть лишь
равнодействующей многих интересов во всех частях света, и поступает оно иногда
вразрез с интересами своей же отдельной колонии. Кроме того, Лондон вынужден
учитывать: что скажет Америка, позволит ли Франция, потерпит ли Япония или
Германия, не нависает ли с севера Россия. Ведь у всех теперь есть и флот, и
пушки, и армия. Некоторые уже переросли нас, рассуждают англичане в Лондоне, и
мы совсем не всесильны; кое-кто из крупных политиков поговаривает, что мы,
англичане, вообще следующая туша на международной живодерне.
И что даст эта колониальная авантюра в Китае? Наши экономисты в Сити говорят,
что эффект захвата Китая был бы ничтожен, ибо Китай нищая страна,
представляющая собой закрытую экономическую систему, не приспособленную для
внешней торговли. И поэтому, продолжал я ораторствовать, Чемберлен, получив
урок антианглийских забастовок, бойкотов и демонстраций в Китае, опубликовал в
конце 1926 года после победоносного Северного похода Народно-революционной
армии, меморандум, в котором готов был идти на уступки Национальному
правительству. Английская шанхайская колония тотчас объявила Чемберлена
капитулянтом и трусом. Отсюда вечная борьба между жадной и крикливой
английской колонией в Китае и не менее жадной, но более сложно организованной и
более осторожной метрополией.
— Ну, а вы
помните про того генерала-завоевателя, — спросил Блюхер, — о котором
мы говорили в Наньчане? — Он лондонский или шанхайский?
— Местный,
отставной, шанхайский, — ответил я.
И тут Блюхер меня
поразил. Он сразу увидел перед собой не две фигуры, а всю шахматную доску.
— Ну, если так,
то английский десант не столько для войны, сколько для политики.
И тогда уже он мне
объяснил, что, по всей видимости, английское правительство высаживает войска не
только для борьбы с революцией, а прежде всего для
сохранения своего преимущественного положения среди [121] других держав в Китае; иначе, чего доброго, пришлет войска
Япония и уже не уйдет; не сажать же себе на шею еще и войну с Японией. Нам
нужно оценить, сказал Блюхер, как далеко готова пойти Англия в борьбе против
китайской революции и что в этом свете значит десант в Шанхае. Блюхер был
склонен считать, что решающего значения этот десант не имеет. Двадцать тысяч
солдат и флот могут уберечь Шанхай, но они равны нулю перед силами революции в
масштабе всей страны. Опасны не англичане, а прежде
всего китайская контрреволюция...
Перед тем как
перейти к выводам, Блюхер как человек воспитанный слушал мой монолог, не
перебивая, не торопясь соглашаться или опровергать. Вероятно, все это ему было
нужно для общей оценки положения, в конце беседы он, как всегда, встал,
поблагодарил и попросил еще заходить.
* * *
Вспоминаю еще один
разговор с ним.
— Вы, кажется,
что-то хотите спросить, — сказал Блюхер, взглянув на меня.
— Да, —
ответил я, — мне часто приходится видеть армейские части, когда езжу в
Учан, и меня поражает, какие все солдаты молоденькие, почти дети, и они кажутся
мне слабыми.
— А кого вы
думали увидеть?
— Я ждал, что
увижу, так сказать, бородачей, пожилых крестьян, батраков, рабочих, измученных
работой у помещика или на заводе и восставших.
Блюхер улыбнулся:
— Не
обязательно. В армии есть и те, кого вы ждете, но помните, у взрослого
крестьянина семья, ребятишки, голодные рты — ему нельзя уйти, да он, может
быть, и надежду потерял. Вот он и старается изо дня в день
чтобы перебиться, там достать, тут доделать. Он мелочен, он погряз в хозяйстве.
А вот рядом его сын или младший братишка, в нем горят гнев и нетерпение, он
хочет мстить. И он идет партизанить. Такой паренек не совсем ясно представляет
себе аграрный вопрос, может быть, он даже не хочет земли. Он просто стремится к
светлой жизни, ищет выхода. Солдат живет мечтой. [122]
— Так-то так,
но только все они маленькие какие-то.
— Не все
маленькие. А большой на войне чем лучше? Только что
попасть в него легче.
* * *
Если Блюхера я видел
каждый день и изучил достаточно хорошо, то главу нашей политической миссии
Бородина я знал поверхностно, изредка встречаясь с ним в его рабочем особняке.
Поэтому при характеристике Бородина я в дальнейшем буду опираться не столько на
собственные воспоминания, сколько на впечатления окружающих.
Надо сказать, что и
Бородин был столь же эффектен внешне, как Блюхер. Конечно, это было совпадение,
так как они отбирались не по внешним данным, но, на мой взгляд,
привлекательная, внушающая доверие и уважение наружность обоих сыграла свою
роль.
В Китае мне ничего
не было известно об участии Бородина в революционном движении или о его
партийном стаже. Я знал только, что лет десять-двенадцать он был
политэмигрантом в Америке. Бородин был высокого роста, широкоплечий, у него был
прекрасный низкий голос. В сочетании с незаурядными ораторскими способностями и
прямо-таки магическим даром очаровывать людей и влиять на них все это
обеспечивало ему огромный успех и непререкаемый авторитет.
Когда он болел, весь
китайский совет министров собирался у его постели. Совещания шли на английском
языке, которым Бородин владел в совершенстве. В числе его друзей-поклонников были и вдова Сунь Ят-сена — Сун Цин-лин, и ее брат,
министр финансов Сун Цзы-вэнь, и министр иностранных дел Евгений Чэнь и многие
другие. Английский язык способствовал быстрому взаимопониманию и самому тесному
общению.
Бородин поддерживал
прямые контакты как с гоминьдановцами, так и с коммунистами, разговаривая с
ними либо по-английски, либо по-китайски через переводчика. Его политика
усиления коммунистического сектора в армии, партийной пропаганды, сосредоточения
и подготовки кадров — была ножом острым для гоминьдана и
прежде всего для Чан Кай-ши, уже с самого начала рассматривавшего работу миссии
Бородина как опасную [123] политическую конкуренцию, а самого
Бородина как потенциального врага.
«За почти четыре
года своей деятельности в Китае, — пишет американский исследователь
Дэллин, — Бородин превратился в огромную, почти легендарную фигуру,
стоявшую за спиной китайцев и их политики...».
Вот как передает
свое впечатление о Бородине датский буржуазный журналист Нильсен, посетивший
его в Ханькоу. «Передо мной стоял рослый, хорошо сложенный, уверенно
двигавшийся человек 45–50 лет, со спокойным и вдумчивым лицом. У него был
приятный низкий голос, говорил он медленно, как бы взвешивая каждое слово. Лицо
его выглядело аскетическим, и главным в его лице были слегка впавшие умные
глаза, которые скорее подходили бы ученому, чем пламенному фанатику, склонному
разрушить все до него существовавшие теории. Его уверенная манера держаться,
серьезная внешность и спокойный, выдержанный тон, а также его мягкие английские
усы делали его похожим на вождя английского рабочего движения, вышедшего из
народа, поднявшегося и оформившегося за долгие годы тяжелой политической
борьбы». Если Бородин показался датчанину Нильсену более всего похожим на
английского рабочего лидера, то близко соприкасавшийся с ним Черепанов видел в нем прежде всего национальные русские черты. Он пишет, что
Бородин был «высокий, широкоплечий, с широким лбом, умными глазами, с большими
солдатскими усами и длинными волнистыми волосами, подстриженными в скобку». Я
часто встречал Бородина в русской косоворотке с вышитым воротом, которая ему
очень шла и подчеркивала именно эти черты.
Корреспондент
американского газетного синдиката Винсент Шиэн так характеризовал Бородина:
«Бородин большой, спокойный, с тем естественным достоинством, которое присуще
крупному зверю, имел особое свойство — казалось, что он и в бою и
одновременно над боем, то свойство, которое в моем представлении нельзя
характеризовать иначе, как величие». Неотразимое впечатление на Шиэна
производили два часто слышанных им из уст Бородина выражения: «если смотреть на
это с более широкой точки зрения» и «историческая перспектива».
Профессор одного из
самых аристократических университетов [124] в Америке Холком
заметил, что Бородин был «человеком необыкновенного личного обаяния, выдержки и
силы характера». Некоторые сравнивали его с известным американским сенатором
Бора, пользовавшимся в Соединенных Штатах репутацией борца против всякого рода
несправедливости и также обладавшим эффектной внешностью.
Бородин, конечно,
поражал не только и не столько своими внешними данными. Умный и изощренный
политик, он был в этой области подлинным художником и творцом. Он с успехом
проводил в жизнь завет: «Будьте кротки, как голуби, и мудры, как змеи». В той
обстановке, в какой он находился в Кантоне, постоянно сталкиваясь с
представителями различных партий и групп, Бородин не имел права и не мог
показывать своим собеседникам все получаемые и хранимые им документы. Однако он
не хотел выказывать недоверие и входить в конфликт с ними.
Обычно во время
беседы, когда заходила речь о каком-либо документе, он просил свою жену,
исполнявшую обязанности его личного секретаря, разыскать и принести
соответствующие бумаги; когда же Бородин на самом деле не хотел давать
документа, он обращался к жене с той же просьбой, но при этом передвигал
пресс-папье, и тогда жена, несмотря на все усилия, не могла найти документ.
Однажды тот же
Нильсен спросил его, как он относится к Чан Кай-ши. Бородин
ответил:
— Мы стали
друзьями со времени нашего первого знакомства в Кантоне четыре года тому назад.
Я ни в малейшей степени не склонен обливать его грязью. Я уверен, что он честен
в своей борьбе за дело националистов, но он недостаточно большой человек, чтобы
справиться с этой задачей в одиночку и взять на свои плечи всю гигантскую
задачу освобождения и переделки Китая и китайской конституции. Кроме того, он
окружен людьми, интересы которых чисто эгоистичны; они преследуют только личные
цели. И лишь счастливый случай, цепь совпадений до сих пор обеспечивали ему
победу, а вовсе не военный гений.
Этот ответ, казалось
бы совершенно непринужденный, на самом деле
преследовал ряд целей: дать такую оценку Чан Кай-ши, с которой согласился бы
этот более чем [125] тщеславный деятель, и не предоставлять
буржуазному журналисту какой-либо материал, который мог бы увеличить брешь
между Уханем и Чан Кай-ши, а также поселить в душе Чан Кай-ши надежду, что,
побитый и дискредитированный, он тем не менее может еще вернуться с повинной.
Бородин был кумиром
той небольшой иностранной колонии в Ханькоу, которая была искренне предана
китайской революции. Американец, редактор «Пиплс трибюн» Билл Пром с восторгом
рассказывал мне о нем. «Он стоял сегодня на площадке вагона, возвышаясь над
всеми, окруженный всеобщим преклонением, — сильный, мудрый, поистине
величественный человек. Рядом с ним все китайские деятели и министры казались и
были послушными учениками».
Не менее интересно,
что говорили о Бородине его заклятые враги. Когда жена Бородина была пленницей
и ее то держали в тюрьме, то чествовали на банкетах, на данном в ее честь обеде
в Цзинани гражданский губернатор Шаньдуна Лин Сянь-цзу выступил со следующей
речью:
«Передайте от меня
вашему мужу, что мы все очень уважаем его гениальные организаторские
способности, его прекрасное знание Китая, его тонкий психологический подход к
нашему народу. Мы признаем силу его влияния, увлекшую за собой
двухсотмиллионную массу китайцев. Мы знаем, что... он сумел завоевать сердца
лучших людей половины Китая. Передайте ему от нас, что мы чтим все это». Дальше
шли ни больше ни меньше как предложения, чтобы Бородин
оставил политическую деятельность и употребил свои таланты на экономическое
возрождение Китая.
Я привожу ряд самых
разнообразных мнений о Бородине, так как в данном случае гораздо важнее, какой
образ создался у окружавших его или искавших знакомства с ним влиятельных
китайцев и иностранцев, чем у меня лично. Мое тогдашнее впечатление, может
быть, наивное, это впечатление массивности, авторитета и, я не боюсь этого
слова — физического великолепия Бородина. Конечно, тот яркий маяк, каким
представлялся нам Бородин в Китае, был обязан своим светом
прежде всего Москве, Ленину, партии, ее силе, достоинству, правоте. [126]
Для китайцев Бородин
был незабываемым воплощением Советского Союза, разума и воли партии
большевиков. Даже если Бородин был не автором политики, а лишь исполнителем,
тактиком, а не стратегом, — все, что он делал, он делал благородно и
внушительно, с тончайшим тактом, знанием людей и, я бы сказал, с большой долей
изобретательности, таланта, вкуса. Он никогда не суетился, не мельчил, не
способен был сколько-нибудь принизить в глазах всего мира ту идею и ту партию,
которую он представлял. Когда он входил в редакцию журнала, где я часто
сиживал, его появление было значительным, каждое его слово обдуманным и
весомым, каждый жест полным значения и силы. Никто никогда не сомневался, что
Бородин на месте как глава советской политической миссии. Противоположное
думали только Чан Кай-ши, его союзники и ближайшие
сподручные, то есть китайская контрреволюция, и, может быть, в самом этом факте
заключена лучшая похвала Бородину.
Возвращаясь к
Блюхеру, должен сказать, что в характере его в отличие от Бородина было немало
противоречий. Лучше всего он проявлял себя перед лицом большой задачи или
опасности: партия, народ, долг, армия превращали пролетария, годами
скитавшегося с завода на завод, во всезнающего, всемогущего маршала революции,
мудрого стратега и великого полководца. Революцию делают люди, но на примере
Блюхера было особенно видно, что и революция делает людей, открывает скрытые
таланты и помогает проявить их. И если Бородин был большой политический талант,
то Блюхер был талант военный. Мы стали свидетелями удивительной сказки: сначала
посыльный из магазина, а потом простой заводской рабочий силой революции,
давшей выход его военному дарованию, освобождает во главе народного войска
половину древнего царства.
Другим был Бородин.
Человек по натуре созерцательный, он обладал большим интеллектуальным
горизонтом. Он широко охватывал и политическую сцену и актеров на ней и
способен был посмотреть на себя как бы со стороны, чужими глазами. Поэтому у
него никогда не было срывов, ему никогда не изменяло чувство собственного
достоинства; он казался вылитым из одного куска. Неторопливый, что только
придавало больший [127] вес его высказываниям, он всегда вовремя
находил нужное слово, нужное указание, интонацию, жест. Бородин и Блюхер были
совершенно разные люди, и лишь преданность общей задаче, большое терпение и
такт с обеих сторон сделали их сотрудничество столь плодотворным...
Может быть, лучше
всего охарактеризовал Бородина Сунь Ят-сен. Желая
восстановить Сунь Ят-сена против Бородина, американцы
в Кантоне как-то спросили его: «Знаете ли вы, что Бородин — это псевдоним.
Вы знаете его настоящую фамилию?»
— Знаю, —
ответил Сунь Ят-сен.
— Какая она?
— Лафайет!{9} —
сказал Сунь Ят-сен и оборвал разговор.
Революция и культура
Рейна Пром. Евгений Чэнь. Анна Луиза Стронг. Случай в Москве.
Аукцион. Сун Цин-лин.
Вместе с советскими
людьми в Китае во имя победы народной революции работало и некоторое число
иностранцев. Они группировались вокруг газеты «The People's Tribune», редакция
и типография которой в то время помещались в нижнем этаже особняка, который
занимал Бородин{10}.
Самой заметной из
них была, пожалуй, Рейна Пром. Родом из богатой чикагской семьи, она была
замужем первым браком за преуспевающим драматургом, пьесы которого шли в
театрах Бродвея. Но жизнь, полная успехов и роскоши, оказалась не по ней: она
разошлась с мужем. Еще в ранние годы Рейна работала в трущобах [128] Чикаго, помогая безработным и их семьям. Она печатала очерки о
том, что видела, встречалась с журналистами и вышла замуж за одного из
них — Билла Прома, американца немецкого происхождения. Судьба журналистов,
бросавшая их из одной страны в другую, привела чету Промов в Китай, где они
начали редактировать газету на английском языке для национально-революционного
Китая. Работая самоотверженно день за днем в убийственную жару, почти вдвоем,
без квалифицированной помощи — негде было найти ее в Ханькоу в то время, —
они выпускали газету, боровшуюся за свободу Китая.
Я говорю «почти
вдвоем», потому что третьим членом этой группы была профессиональная
журналистка американка Милли Митчелл — курьезная брюнетка в огромных
роговых очках.
Рейна Пром в самом деле была незаурядной и привлекательной
личностью. Есть вокруг некоторых людей ореол чистоты, неподкупности и какого-то
особого обаяния. В ней это чувствовалось с первого знакомства. Ее муж —
большой, сильный, динамичный, вечно увлекающийся американец, боготворивший Рейну,
хорошо оттенял ее, а Милли, слегка заикавшаяся, любившая затевать бесконечные
шуточные споры и шумные ссоры, вносила необходимый элемент юмора во все
редакционные дела.
Переход таких людей,
как Рейна Пром и ее муж, на сторону революции, был характерным явлением для
20-х годов: молодые люди, политически воспитанные на уроках мировой бойни
1914–1918 годов и всеобщей забастовки в Англии, искали в рабочем классе, в
революции, в успехах Советской России выход из той пропасти, которая грозила
поглотить мир. Промы были бесконечно преданны Бородину и, как это бывает у
американцев, восторженны до неумеренности. Бородин, с его
подкупающей внешностью, с некоторой ноткой мученичества (у него была сломана
рука и он страдал от подхваченной в Китае неизлечимой малярии), с большим
опытом и политической мудростью, за которой стояли коллективный опыт и мудрость
партии, был в их глазах полубогом или титаном, на голову возвышавшимся над
безгранично преданными ему китайскими революционерами. [129]
* * *
В доме у Промов мы
иногда встречали других американцев, которых какие-либо дела, а подчас и
простое любопытство заносили в эту часть Китая. Однажды за ужином нас
познакомили с громадным, тяжеловесным молодым человеком, который сразу же
заявил, что не позволит ни одному члену советской колонии перепить себя, и
предложил пари на сто малярийных комаров: их должен поймать и представить тот,
кто первый окажется под столом. Это был Винсент Шиэн, тогда начинающий, а
теперь маститый американский журналист.
В другой раз, когда
мы сидели в гостиной Промов, к ним явился с визитом пожилой худощавый
американец. Это был директор Рокфеллеровского благотворительного фонда в Китае
Роджер Грин, которого я встречал в начале 20-х годов у нас в миссии ДВР в
Пекине. Он меня, по-видимому, не узнал, новая фамилия, которую пробормотали
Промы, ему ничего не говорила.
Познакомились мы с
представителями семейства Чэней. Евгений Чэнь занимал пост министра иностранных
дел в национальном правительстве и был человеком прогрессивных взглядов, по
крайней мере во внешней политике. Сам он получил
прекрасное образование в Англии, дипломатические ноты составлял в классическом
английском стиле с большим диалектическим искусством. Родом он был из
Тринидада, женился там на местной женщине, и его два
сына и две дочери с их курчавыми волосами выглядели не столько китайцами,
сколько мулатами.
* * *
Однажды, выйдя из
магазина, я увидел в коляске рикши немолодую высокого роста иностранку,
розовощекую, с седыми волосами. Я узнал ее. Это была американская журналистка
Анна Луиза Стронг, которую я не раз встречал в Москве. Я вернулся в магазин. Не
возникло никакого желания возобновлять знакомство, тем более что я был в Китае
под чужой фамилией. В памяти всплыла последняя встреча с Анной Луизой Стронг в
Москве...
Я тогда работал в ГУСе — Государственном ученом совете. Что это было
за учреждение — нелегко теперь [130] объяснить. Тогда в
1922 году, ГУС объединял функции и Академии педагогических наук, и
редакционного совета по изданию учебной литературы, и еще полдюжины учреждений.
Председателем его была Надежда Константиновна Крупская. Я единолично
представлял собой его эмбриональную иностранную секцию.
Дело в том, что А.
М. Краснощеков, которого я хорошо знал по Дальнему Востоку как президента
Дальневосточной Республики, интересовался проблемами педагогики — ими он
занимался еще в эмиграции в Америке, — был членом ГУСа. Но он не имел
практической возможности уделять внимания этому учреждению, так как был до
предела завален государственной работой — был заместителем наркома
финансов, а позже членом президиума Высшего совета народного хозяйства и
председателем правления Промбанка. Вот он и послал меня в
ГУС с напутствием: «Разверните там работу. Спишитесь с американскими школами и
колледжами. Завяжите обмен с ними и посмотрите, что мы можем заимствовать».
Я составлял и
печатал сотни писем, переводил их на английский язык, издавал в виде отдельных
книжечек сводки по журналу «На путях к новой школе», получал вороха проспектов,
программ, писем. По просьбе Краснощекова кое-какую помощь сначала оказывала мне
Стронг, но она вскоре переадресовала меня какой-то другой американке, у
которой, по ее словам, «было меньше дела».
Все же Стронг не
теряла со мной контакта. Как-то, уезжая на короткое время в Англию, она просила
меня дать ей рекомендательное письмо к философу Бертрану Расселу и его семье, которых я близко знал в бытность мою в Пекине. Мне это не
составляло труда, и она вернулась очень довольная приемом, который ей оказали
Расселы. Узнав, что я работаю в ГУСе, председателем
которого была Надежда Константиновна, она спросила, не могу ли я помочь ей
познакомиться с Крупской. Я обратился к секретарю Крупской и вскоре передал
Стронг положительный ответ.
В назначенный час
Стронг пришла к Надежде Константиновне. Я переводил их беседу. Стронг задавала
совершенно праздные вопросы и наконец спросила:
— Как здоровье
Владимира Ильича? [131]
Крупская ответила,
что ему лучше.
— Не нуждается
ли он в чем-либо?
— Нет, спасибо.
— Дело в том,
что я снова еду через несколько дней
в Англию и могла бы привезти что-либо, чего нет в России, а теперь в России
многого нет.
— Владимир
Ильич ни в чем не нуждается.
— Не нужны ли
ему какие-нибудь лекарства?
— У него все
есть.
— Может быть,
приборы?
— Нет, нет.
— Может быть,
привезти ему муфту или полость, чтобы он мог держать ноги в тепле в
автомобиле?..
Надежда
Константиновна явно была утомлена беседой: мисс Стронг, вероятно, делает это из
добрых побуждений, но она слишком навязчива. Я знал Стронг много раньше и
догадывался, что дело тут не только в добрых побуждениях. Ее игра была мне
понятна. Какую превосходную рекламу как журналист она получила бы, если бы
могла написать, что доставила Ленину необходимые лекарства, спасла ему жизнь
или иным способом облагодетельствовала. За всем этим заметно было не столько
желание добра, сколько грубый расчет, стремление к саморекламе, карьере.
Но мне не пришлось
намекать Надежде Константиновне на ловушку, расставленную мисс Стронг. Присущее
ей чувство собственного достоинства и скромность подсказали Надежде
Константиновне ответ, который прозвучал вежливым, но решительным отказом от
какой-либо помощи. После нескольких незначащих фраз Стронг
наконец простилась. Мы вышли. У меня осталось чувство неловкости за мисс Анну
Луизу Стронг и нежелание больше встречаться с ней, чтобы не стать свидетелем
какой-либо другой постыдной для нее сцены.
* * *
Однажды (это было 9
июля) Рейна Пром позвала нас на открытие аукциона, где должна была продаваться
коллекция предметов искусства, брошенная генералом У
Пэй-фу при бегстве. У Пэй-фу, как ни странно, был начитан в китайской классике,
имел первую ученую степень и писал стихи. Даже в кровавых милитаристских [132] походах и связанных с ними мошеннических сделках он пытался
выдержать свой стиль «ученого старой школы».
Аукцион устроило
Общество Красного Креста, возглавлявшееся Сун Цин-лин — «мадам Сунь Ят-сен», как мы ее тогда называли, и доход от продажи должен
был поступить в пользу ежедневно прибывавших с фронта раненых.
Когда мы вошли, залы
были переполнены народом. Вещи стояли прямо на столах, и за их сохранностью
следили специально выделенные служащие. Поразительная публика собралась на этот
аукцион! Откуда только взялось столько китайского купечества, толпы жирных,
выхоленных людей в длинных черных халатах, которые разбирались в старинных
вещах и могли их купить?
В соответствии с
веками сложившимися канонами из всех видов искусства в Китае на первом месте стоит такая
необычная для нас вещь, как каллиграфия. В этом есть своя логика: это и
древнейший, и труднейший, и, быть может, самый выразительный вид искусства. В
изображение иероглифа может быть вложено столько
сдержанной силы, столько затаенной страсти, столько ритма в движении, что
китайская каллиграфия была и остается одним из самых динамических искусств. В
одной книге по истории искусства рассказывается о каллиграфе, который год за
годом совершенствовался в своем мастерстве, но не мог постичь его подлинной
сути, пока однажды, подымаясь по горной тропинке, он не наткнулся на двух ставших на хвосты змей, в смертельном объятии старавшихся
уничтожить друг друга.
Почти столь же
знаменитым, но все-таки не совсем равноценным каллиграфии видом искусства
является в Китае традиционная живопись. В ней своя специфика и ряд условностей.
В ландшафте китайских живописцев нет перспективы, нет ни солнца, ни луны,
неизвестно, какое время дня или года изобразил художник, непонятно, откуда идет
свет, нет теней, редко есть люди и то лишь в виде мелких деталей картины, нет
жанровых или любовных сцен, как правило, нет ни рассказа, ни эпизода, ни
сюжета. Основная тема китайской живописи — пейзаж, непременно заключающий
в себе горы и воду. Специфика же китайского пейзажа в его глубокой
субъективности. [133] Ландшафт — это средство художника
выразить свой внутренний мир. Как писал один искусствовед, «в ландшафте
китайского художника ветры и воздух — это его желания, а облака — его
блуждающие мысли; горные пики — это его одинокие стремления, а
потоки — его освобожденная энергия. Цветы, открывающие свои сердца свету и
дрожащие под дуновением ветра, как бы раскрывают собственное человеческое
сердце художника и тайну тех переживаний и интуиции, которые слишком глубоки
или застенчивы, чтобы говорить словами. Природа является только средством для
изображения человеческого духа. Лотос же является символом идеального существования,
совершенной чистоты, вырастающей из грязи».
Другим высоким видом
искусства в Китае считается изготовление изделий из яшмы или нефрита. Когда в
Китае умирал император, высшее государственное лицо или человек, обладающий
несметной казной, он оставлял своим наследникам не драгоценные камни или
металлы, а предметы искусства и прежде всего изделия
из нефрита. Первое место среди них принадлежит странным предметам, именуемым
«жу-и», которые фигурировали и в коллекции У Пэй-фу.
На подставках лежали тонкие изогнутые куски нефрита, обычно длиной в руку от
кисти до локтя, вырезанные в странной, нереалистической форме — не то
скипетра, не то гриба, не то облака. Эти жу-и уходили в глубокую древность, в
эпоху неолита, когда нефрит высоко ценился и использовался для приготовления
топоров, наконечников стрел, оружия.
Далее в табеле о
рангах высокого китайского искусства шла древняя монументальная, поражавшая
своей выразительностью бронза. Все остальное — лаки,
шелка, фарфор, вышивки, эмаль, резной камень — причислялось скорее к
художественной промышленности, чем к искусству. Но сколько
колористического мастерства было в фарфоре, в тончайших, просвечивающих,
легких, как дыхание, изысканных в своей простоте белых чашках сунского времени,
в бледно-голубых вазах цвета «неба после дождя», в небольших акварелях, где
слышится «шум тени, колеблемой ветром».
На аукционе в
Ханькоу я убедился, что существует еще и какое-то среднее искусство, мало
известное европейским [134] коллекционерам и искусствоведам и
представляющее собой радость истинных ценителей. У Пэй-фу не раз после военных
неудач удалялся в буддийские монастыри, и в его коллекции отразились мотивы
ухода от мира, единения с природой, религиозного созерцания. Это
были художественные изделия, целые сцены, навеянные думами, фантазиями,
несбывшимися желаниями одиноких, чаще провинциальных художников —
великолепные «малые» вещи, сложные, многоплановые композиции из простых и
вместе с тем драгоценных материалов — ароматичного дерева, резного лака,
горного хрусталя, розового кварца, матового стеатита. Много было чисто
буддийских вещей, отражавших космическую буддийскую символику: хождение душ по
мукам, триумф искупления, блаженство нирваны. Здесь я увидел целые сцены и
композиции, вырезанные из рога, лака, яшмы, горного хрусталя и изображавшие
горы, монастыри, одиночество, — целую философию ухода от мирской суеты.
Сюжеты этих вещей уходили в буддийскую Индию, но они были оживлены и обогащены
чисто китайским гением. Все это сочеталось с почти немыслимой технической
изощренностью в обработке материала и непогрешимым вкусом.
Посреди всей этой
красоты двигался самый драгоценный и хрупкий цветок из всех — Сун Цин-лин,
с которой нас познакомила Рейна. Мы восхищались ее красотой и с некоторым
испугом глядели на ее миниатюрную хрупкую фигуру. «Красавица Сун
Цин-лин, — писал Черепанов, — казалась слишком женственной, слишком
слабой для революционных бурь». Сухая английская дама — фабричный
инспектор Андерсон — не находила других слов для нее, как «привлекательная,
блестящая и бесконечно милая». На самом деле у нее были и твердый характер и
немалая сила.
После нескольких
слов с нами Сун Цин-лин прошла дальше, и я опять увидел «рой жирных мух» —
толстых дельцов в черных халатах, жадно облепивших, осматривавших или
ощупывавших вещи. Стало не по себе при мысли, что все эти сокровища, созданные
трудом, гением и вкусом великого народа, будут разбазарены,
что их унесут и спрячут по углам эти толстосумы и спекулянты. Я не хотел долее
оставаться и вышел на улицу. [135]
* * *
Все же то искусство,
что я видел на аукционе, как бы прекрасно оно ни было, оставалось искусством
прошлого, уводившим в мир старины. А ведь незадолго до этого мне довелось
посмотреть первые наброски животных, сделанные китайским художником Жу Пэоном.
На бумаге бешено мчались и рвали раму кони, дикие, молодые, еще нескладные.
Куда девалась статичность китайского искусства, условность и неподвижность
фигур и лиц?
Это был предвестник
искусства молодого Китая, символ его революционной юности, прошедшей через
эпоху бурь и волнений, заявившей о себе демонстрациями 4 мая
Кризис
Кризис в Ханькоу. Тайфун в Центральном Китае. Тихоокеанская
конференция профсоюзов. Наступление на Север. Неосуществленная поездка. Чжугэ
Лян. Как воюют китайцы.
Ханькоу тех месяцев
предстает в моей памяти одновременно как бурлящий котел и как беспрерывно
движущаяся кинолента. Об этом было уже много рассказано и будет рассказано еще
больше. Я ведь записываю лишь то, что сам видел, слышал или испытал, и вижу я
это скорее в виде отдельных кадров.
Город был в
непрестанном кипении, какая-то сила выплескивала людей на улицы. Они шли часто не зная куда — из потребности быть вместе,
говорить, ликовать, требовать. Есть что-то великолепное в первых днях после
победы революции, с чем ничто не может сравниться. «Самое светлое в моей
жизни, — говорил мне один из наших советников, маленький рыжеволосый
Струмбис, — это Октябрьские дни в Петрограде. Мы гоняли [136] тогда по городу в грузовиках, закрывали старые министерства,
открывали свои комиссариаты, выпускали из тюрем наших людей и сажали врагов, мы
были — понимаешь, Лотов, — продолжал он с чуть смущенной
улыбкой, — как говорится, демиургами. Потом была другая борьба, другие
победы, но таких дней уже не было. Это самые высокие моменты нашей жизни».
В Ханькоу в дни
Тихоокеанской конференции, когда мы с Мазуриным заходили в помещения рабочих и
крестьянских союзов, мы видели то же возбуждение, тот же свет в глазах, тот
подъем и веру, что в 1917 году в России. Сколько дружеских чувств
проявляли, узнавая нас! Гурьбой они далеко шли нас провожать — еще
бы, ведь мы были их соратниками в борьбе за новый мир.
Сцена в Ханькоу все
сжимается. Выход в мир — вниз по Янцзы, но ворота — Шанхай —
заперты. Там контрреволюция, и оттуда грозит блокада. С севера нависают
громадные, отлично вооруженные и обученные армии Чжан Цзо-линя и недобитые
остатки армии У Пэй-фу. На западе, в Сычуани, триста
тысяч солдат, ранее примыкавших к У Пэй-фу, теперь
каждую минуту готовых напасть на Ухань. Сколько в то время зависело от Фзн
Юй-сяна, а он все не показывал своего истинного политического лица. На юге, в
Цзянси и в особенности в Хунани, огромным пламенем разгорелось крестьянское
движение.
Я помню слышанные
мною еще в Шанхае предсказания о тайфуне на море. Он разыгрывается чаще всего
как кульминация гнетущей жары, которую, кажется, больше нельзя выдержать. И вот
приходит тайфун. В воздух летят крыши и целые дома, огромные пароходы
выбрасывает на берег, гибнут тысячи людей. Но тайфун убивает жару — после
великой очистительной бури наступает прохлада. Теперь такой тайфун ревел со
всей силой в Хунани, тайфун социальный. Каждый день мы узнавали и о движении
десятимиллионного объединенного в союзы крестьянства, захвате помещичьих
земель, о расправах с землевладельцами и возросшем сопротивлении помещиков,
находивших опору в милитаристских войсках, о пожарах, казнях, массовом
истреблении крестьян. Беда заключалась в том, что если солдаты всех армий были
главным образом из крестьян, то офицерский состав происходил из помещиков.
Невозможно [137] было заставить офицеров отнимать помещичьи
земли и отменять земельную ренту. Когда пришла пора собирать и делить урожай,
начались контрреволюционные выступления. Крестьянские союзы боролись не на
жизнь, а на смерть с армиями милитаристов или с нанятым помещиками сбродом.
Иначе выглядело
рабочее движение в городах. Профессиональные союзы по всему Китаю объединяли
тогда около трех миллионов трудящихся, из них около одного миллиона в районе
Уханя. Авангардом рабочих были пикетчики. Отряды пикетчиков возникли во время
гонконгского бойкота, когда нужно было стать на пути иностранных товаров и помешать штрейкбрехерам сорвать забастовку. Пикеты были
выделены профсоюзами как своего рода исполнительный орган. Они носили особую
форму и опознавательные повязки. Пикетчики в Ухане были вооружены дубинками, а
в периоды кризисов добывали и огнестрельное оружие.
Не может не
волновать трагедия китайских женщин, участниц революции. Скольких мы видели
девушек и молодых женщин, остригших волосы, надевших мужское или полумужское
платье и приносивших столько пользы в армии, санитарном деле, на политической
работе. Казалось тогда, что вслед за ними освободятся и все китаянки —
получат возможность самостоятельного заработка, образования, их не будут больше
выбрасывать в отхожие места, когда они рождаются, или продавать в публичные
дома, когда они подрастают.
С каким ужасом мы
узнавали потом, как участниц революции пытали, уродовали, живыми закапывали в
землю или сжигали «бешеные» — представители самой дикой и мрачной сельской
и городской реакции.
Тому, кто не знает,
как жили тогда огромные массы китайского народа, трудно судить об этом периоде.
По Китаю перекатывались миллионные потоки людей, потерявших или никогда не
имевших земли или работы, и эти миллионы готовы были на что угодно —
просить, вымогать или драться, чтобы дожить до следующей чашки риса. Там, где
прошли армии и сделали свое дело мародеры, деревни обезлюдели, все, кто мог,
снимались и уходили. Нищие, безработные ночью устилали своими телами все тротуары
и дороги иностранного сеттльмента в Шанхае — где еще было им спать?
Повсюду [138] свирепствовали болезни — легочные,
желудочные, дизентерия, холера — расстояние между жизнью и смертью
измерялось часами. Крестьяне не знали другого питания, кроме риса, смешанного с
бобами и травой. Раз в году в деревне арендаторы устраивали обед в честь
помещика, и тогда крестьяне пробовали мясо, если удавалось схватить его (вот
откуда сцена у кухни в Шанхайском бординг-хаузе). Даже
студенты не видели ничего изо дня в день, из года в год, кроме
все того же риса с примесью какой-либо зелени. Если к
этому прибавить общественное и политическое бесправие, не ясно ли, чем стало
слово «Ухань» для миллионов людей. Это было святое слово, надежда бедных,
пропуск в царство справедливости. И когда их расстреливали, они знали, что
умирают во имя света.
* * *
В мае в Ханькоу
прибыл с делегацией С. А. Лозовский. Это был второй после А. С. Бубнова
крупнейший советский работник, приезжавший в Китай (Бубнов приезжал в 1926 году
в Кантон). Лозовский был старый революционер, председатель Красного
Интернационала профсоюзов. Особенно запомнился он всем по следующему факту.
Однажды Лозовский должен был выступить от имени рабочих Советской России во
Франции на съезде революционных профсоюзов. Здание, где проходил съезд, было
окружено полицией, зал наводнен шпиками. Появление представителя революционной
России означало бы в те времена немедленный арест Лозовского, тюрьму, процесс
и, возможно, разгром съезда. Однако же в разгар заседания председатель внезапно
объявил, что сейчас выступит Лозовский. Свет в зале вдруг погас и через несколько секунд вспыхнул вновь. Лозовский стоял на
трибуне и говорил на прекрасном французском языке, которым он свободно овладел
за годы эмиграции. Когда он закончил (а к этому времени полиция и шпики уже
пришли в себя и приготовились схватить его), свет опять погас, верные люди
вывели Лозовского через заднюю дверь и помогли ему исчезнуть так же мгновенно и
беспрепятственно, как он появился. В Ухане Лозовский был неутомим: выступал на
заседаниях конгресса, делал доклады для русских [139] товарищей в
консульстве, проводил переговоры и совещания со всеми крупными деятелями —
китайскими, советскими и иностранными.
Девятнадцатого мая в
Ухане начала работу знаменитая Тихоокеанская конференция профсоюзов. Она должна
была открыться 1 мая в Кантоне как Тихоокеанский съезд, но там
через несколько дней после измены Чан Кай-ши произошел свой контрреволюционный
переворот, съезд был запрещен, да и многие делегаты не могли приехать в
Кантон — полицейские власти ряда стран арестовывали делегатов, не давали
им выездных виз. В Ханькоу в конференции участвовали делегации восьми стран,
представлявшие четырнадцать миллионов рабочих. Кроме Лозовского на конференции
присутствовал старейший представитель английских рабочих семидесятилетний Том
Манн, прошедший долгий путь борьбы против предпринимателей. Были также
генеральный секретарь Американской коммунистической партии Эрл Браудер и тогда
еще член Французской партии Жак Дорио. От имени английских рабочих Том Манн
внес резолюцию об освобождении Индии от ига британского империализма, делегат
Японии — о независимости Кореи и Тайваня, делегат Соединенных
Штатов — Филиппин. Вечером мы все наблюдали необычайно эффектную
стотысячную демонстрацию с разноцветными фонарями.
Старый, запыленный
город превратился в один из центров земного шара, в котором бился пульс
мирового революционного движения. И если мировая реакция делала ставку на
Шанхай, все, кто стоял за революцию, с надеждой взирали на Ханькоу. Устоит ли
этот город в глубине страны, лишенный промышленности и доходов, теснимый силами
реакции, или падет? Круг друзей китайской революции и сочувствующих ей сужался,
а из-за него беспрерывно высовывались горящие хищным любопытством глаза
корреспондентов буржуазных газет и агентств.
Советская колония
увеличилась, усилилась. Появилась большая делегация Коминтерна. Я помню
громадную фигуру приехавшего из Москвы Ломинадзе, а также молодого, несколько
самоуверенного Хитарова. Все это были крупные политические деятели,
некоторые — члены ЦК. В числе проживавших в
консульстве был [140] Фанг (это был будущий советский посол в
Испании М. И. Розенберг). Он нетерпеливо ждал по утрам моей информационной
сводки. В то лето вся советская колония встречалась в консульстве на большой
площадке, вокруг которой были расположены дома.
Давала себя знать
экономическая блокада. Отступая, иностранная буржуазия саботировала всюду, где
могла. Прекратилась доставка сырья, не стало рынка, закрылось финансирование.
Громадных расходов требовала армия. За счет сдавшихся или перешедших на сторону
революции военных частей армия выросла от первоначальных ста тысяч до четверти
миллиона. Солдаты требовали продовольствия, денег, одежды, оружия. Однако
надежность их была обратно пропорциональна численности. Финансовый кризис
грозил задушить национальное правительство и сделать его банкротом.
Военные планы
менялись с калейдоскопической быстротой. Был проект организовать силами армий
Тан Шэн-чжи экспедицию против Чан Кай-ши —
возвратить захваченные им провинции в дельте Янцзы. Всерьез обсуждался план
возвращения на юг, в исходную революционную базу — Гуандун, но это значило
покинуть на произвол судьбы революцию в Центральном Китае.
Взял верх третий, не
менее смелый проект — двинуться на Север по железной дороге, вернее —
вдоль ее, разбить расположенные в Хэнани северные войска, соединиться со
стотысячной армией Фэн Юй-сяна, совместно ударить на Пекин и перенести
правительство в эту традиционную столицу, оттеснив тем самым Чан Кайши. Осуществление
этого проекта также возлагалось в основном на армии Тан Шэн-чжи. Теперь не Чан
Кайши, а Тан был главнокомандующим войск уханьского правительства. Он послал
впереди своих войск прославившиеся в Северном походе «железные» части Чжан Фа-куя. В частях Чжан Фа-куя было
немало коммунистов, чем объяснялся высокий дух войск. Тан Шэн-чжи рассчитывал
завоевать победу в новой операции кровью этих дивизий и попутно надеялся
ослабить позиции коммунистов, так как многие из них погибнут в боях.
29 апреля состоялся
торжественный отъезд Тан Шэн-чжи на фронт. Присутствовавший на вокзале
советский [141] вице-консул Бакулин описывает наряд
«буддийского» генерала. Тан Шэн-чжи был «в элегантном военном костюме: желтые
краги, лайковые желтые перчатки и стек в руках», т. е. являл собой типичную
карикатуру на офицера империалистической армии. Его
благословляли в путь, он клялся, что не вернется, пока не разобьет врага,
музыка играла гоминьдановский революционный гимн на нелепый мотив французской
детской песенки «Фрере Жакэ, фрере Жакэ»{11}.
Среди провожавших были все члены правительства и ЦИК гоминьдана, так называемые
левые, большей частью те же помещики и буржуа, но какой-либо причине не
поладившие с Чан Кай-ши, но в случае неуспеха похода на Север готовые
изменить революции вслед за правыми. Во всей сцене проводов была фальшь, ложь,
безвкусная театральность. Но тогда никто еще не угадывал ни масштабов будущего
предательства левых гоминьдановцев, ни того бесстыдного лицемерия, с каким они
его осуществили.
Как-то я спросил
Бао, что он думает о левом гоминьдане.
— Но они такие
же, как правые! — ответил он.
— Есть же
какая-то разница, — возразил я.
— Да, как у
Мэнцзы{12},
помните это место? Неприятель открыл наступление, и войско побежало. Потом
оказалось, что бежать не надо было. Все остановились, и те, кто отбежал 50
шагов, стали смеяться над теми, кто отбежал 100.
* * *
В этой обстановке,
когда каждый день приносил неожиданности, однажды утром, придя от Блюхера,
Мазурин спросил меня:
— В Сычуани
когда-нибудь был?
— Да нет, ты же
знаешь.
— Ну вот,
поедешь.
— С кем? [142]
— Синани, может
быть, еще кое-кто и ты. Так что понемногу собирайся.
Это заставило меня
припомнить все, что я знал о Сычуани — провинции «четырех рек».
Население — сорок или, может быть, пятьдесят миллионов, самая удаленная и
самая таинственная провинция Китая, уже на пороге Тибета. Здесь годами могли идти
войны, могли умирать миллионы людей, и никто в Европе или Америке не услышал бы
об этом. Эта провинция, лежавшая в двух или трех тысячах километров от моря,
должна была бы быть засушливой и бесплодной. На самом деле она — одна из
плодороднейших в Китае. Секрет заключается в том, что дувшим с океана муссонам
преграждали путь высокие гряды Восточного Тибета — дойдя до них,
насыщенные влагой облака проливались благодатным дождем. Благодаря читанным еще
в детстве книгам Сычуань в моем воображении жила в каком-то влажном
тумане — говорили, что там лают собаки, когда появляется солнце.
Нас всех манят
древние русские города — Путивль, Новгород, Суздаль; так и в Сычуани меня
ждал древний, нетронутый, первозданный Китай. Мне решительно везло. Только не
упустить случай. Там, во влажной долине, вновь возникает образ легендарного
полководца, хитреца и военного стратега Чжугэ Ляна, умершего больше чем полторы
тысячи лет тому назад, героя тысячи хитроумных и опаснейших приключений. Меня
всегда влекло в Сычуань отчасти именно из-за Чжугэ Ляна.
За год или два до
этого я разработал один сюжет, взятый мною из китайской истории. Это предание о
кун чэн-цзы — пустом городе. Вкратце содержание
этой легенды таково. Чжугэ Лян вместе с оставшейся у него горстью воинов попал
однажды в отчаянное положение. Он отступал, многочисленная армия врагов шла за
ним по пятам и грозила уничтожением. На пути Чжугэ Лян увидел заброшенный
город. Войдя в него, он приказал широко открыть ворота, а сам поднялся на башню
и спокойно уселся играть на лютне, нескольким же воинам он велел подойти к
воротам и сделать вид, что они мирно метут улицу. Неприятельский авангард,
завидев открытые ворота, мирных подметальщиков улиц и главного своего врага,
спокойно музицировавшего над открытыми [143] воротами, пришел в
замешательство. Он пришел к заключению, что это ловушка, и, боясь засады,
бежал. Этой хитростью Чжугэ Ляну удалось спасти своих людей.
Мне нравились в этом
сюжете напряженность, острота столкновения, реальность опасности и ложность
покоя. Был разработан сценарий, сделаны эскизы декораций и костюмов, оставалось
заказать музыку. И в тот момент мне пришлось все оставить и выехать в Китай.
Возвращаясь мыслями
к Сычуани, я силился припомнить все, что знал об этой земле. Разве не в
провинции четырех рек была устроена сложнейшая система орошения, действующая
без перерыва уже две тысячи лет? Я видел много китайских чертежей этой системы,
теперь мне предстояло познакомиться с ней воочию.
Моим шефом должен
был быть Скалов (псевдоним — Синани). Я уже начал искать карты и книги в
магазинах, но поездка не состоялась. Очевидно, за этим проектом стоял реальный
расчет — привлечь на сторону революции какие-либо военные или социальные
силы в Сычуани. По-видимому, надобность в этом миновала. Точно я не знаю —
спрашивать было не принято.
* * *
— Ну, как воюет
китайская армия? — спрашивал я Мазурина.
— Хорошо
воюет, — отвечал он, — но может воевать и плохо.
В попытках
разобраться, что представляла собой китайская армия и когда она воюет хорошо и
когда плохо, и ушло у меня в Ханькоу немало времени. Надо было сопоставить все,
что я знал и слышал прежде, с моими новыми конкретными впечатлениями.
Когда говорят о
войне в Китае, прежде всего вспоминается древняя
военная теория Сунь-цзы. Мы о ней слышали еще в Восточном институте. В
стратегии Сунь-цзы первое место отводится интеллектуальным моментам: обману,
хитрости, предвидению, шпионажу. Но уже по первым наблюдениям за военными
действиями в Китае нам стало ясно, что, если в китайской военной науке
стратегия стояла на большой высоте, тактика оставалась неразработанной или во всяком случае [144] отсталой. Китайская
тактика, созданная в эпоху боевых колесниц, луков и стрел, делается смешной и
беспомощной в эпоху огнестрельного оружия, минометов и авиации. Один из наших
советников, воевавших на севере Китая, В. Примаков рассказывает в своей книге
такой эпизод. Один из генералов армии Фэн Юй-сяна, вспомнив о том, как в
древности на неприятеля пускали стадо быков с привязанными к хвостам пучками
горящей пакли, проделал то же самое со специально закупленным для этой цели
стадом баранов. Все это кончилось посмешищем — неприятель прислал
письменную благодарность за бесплатное жаркое.
Все, что я знал о
старой китайской армии, лишь дискредитировало ее. Чтобы стать командиром, нужно
было выдержать те же нелепые, но несколько облегченные экзамены, то есть
написать стихи или изысканное прозаическое сочинение. К этому прибавлялись
испытания в гимнастике и акробатике. Претендент на военную должность должен был
уметь прыгать с большим копьем в руках, стрелять из лука пешим и с коня,
жонглировать каменными гирями. Весь этот комплекс военных навыков, быть может,
в несколько утрированном виде сохранился в китайских военных танцах или в
театре, где на сцену выходят бородатые воины с кожаными щитами и луками и
совершают, казалось бы, немыслимые пируэты и маневры. Могло показаться, что вся
военная доблесть Китая так и ушла в театр с его развевающимися знаменами и
немыслимыми прыжками.
В старой китайской
армии поощрялись дикие, людоедские пережитки: геройством считалось вырвать и
съесть сердце у побежденного врага. Вся нелепость китайской военной подготовки
выявилась уже и в опиумных войнах и в особенности в китайско-японской войне
1894–1895 гг., когда японцы легко разбили или вернее разогнали китайскую армию.
Обнаружились отвратительные черты старой китайской военщины —
жестокость по отношению к своему населению и пленным, бессмысленность действий
на поле боя, лживость донесений, круговой обман. Даже в междоусобной войне
между Севером и Югом, вспыхнувшей после революции 1911 года, оказалось больше
смешного, чем подлинного. Так, на участке около Нанкина, где шла артиллерийская
дуэль между северными и южными войсками, выяснилось, что солдаты [145] обеих армий по большей части — хунаньцы. Понятно, что между
ними возник сговор — щадить друг друга. Снаряды умышленно посылались мимо
цели. Когда один рьяный северокитайский генерал пригрозил своим подчиненным
смертью за такого рода обман,
начали стрелять точно, но посылали предупреждения, чтоб земляки-неприятели
заблаговременно успели укрыться от огня. Войска представляли собой необученный
и неоплачиваемый сброд, который жил грабежом
населения. В 20-е годы в войнах между китайскими милитаристами главным оружием
были подкуп, измена, тайные комбинации. Солдаты переходили от одного дуцзюня к
другому, как скот, амуниция или трофеи. Еще в школе я слышал китайскую
пословицу — «Хао те бу да дин, хао жэнь бу дан бин», т. е. «На гвозди идет
дрянное железо, на солдат — дрянные люди».
Другими словами, армия — это сброд. Мне кажется,
что в таком взгляде на китайскую армию был некий исторический смысл. Окруженный
горами, пустынями и морем, Китай не нуждался в защите от внешних врагов —
отсюда отсутствие сильной армии или оружия. Если Китай и подвергался нашествиям
немногочисленных кочевников, а порой и подчинялся им, то лишь вследствие
внутренних раздоров, тогда как его цивилизация и его ресурсы могли обеспечить
ему необходимый потенциал для победы. Один раз в средние века Китаю угрожало
серьезное нашествие из Японии, но и тут буря разметала корабли чужеземцев, и
Китай остался незатронутым.
Китайская армия
играла настолько незначительную роль в структуре китайского общества, что даже
не входила как слой в его социальную структуру, тогда как воинские касты (чаще
всего всадники) составляли непременный социальный слой в античной Греции, в
Риме и Индии. В Китае же обычно считалось четыре слоя — ши —
нун — гун — шан: ученые, земледельцы, работники, купцы. Воинское
сословие вообще не входило в расчет.
* * *
Я знал все это, но
также и другое, в корне противоречившее этому. Если военный дух был так слаб у
китайцев, если военные традиции были нелепы, откуда же брались такое бесстрашие
к смерти, такая ярость во [146] всякого рода войнах? Если вспомнить
историю крестьянских войн тайпинов и няньцзюней в середине прошлого века или
боксеров на грани XIX и XX столетий, мы увидим массовую готовность умереть,
умение добывать оружие и выигрывать битвы, великолепные подвиги и героизм, о
которых в один голос свидетельствуют отнюдь не симпатизировавшие повстанцам
иностранные наблюдатели. Известно, каким фанатизмом были полны хотя бы те же
боксеры — мужчины, женщины, дети выходили против европейских отрядов,
считая себя застрахованными от штыка и пули. Пулеметы косили их всех до одного,
а за ними не колеблясь шли новые толпы. Конечно, слово
фанатизм само по себе ничего не объясняет. Важно, что базой для этого фанатизма
была вера в лучшую жизнь — без голода, унижений, животной нужды. Правы
были наши советники, утверждавшие, что решающую роль в моральном духе войска
играет идея борьбы за справедливость. Эту идею заронили и развили в умах
передовых китайцев русские коммунисты, за советом и помощью к которым
обратился — и получил ее — Сунь Ят-сен.
Это понимали и враги
китайской революции.
«Секрет успеха
Северного похода, — писал ультраконсерватор Грин, редактор реакционной
газеты «Норс Чайна дэйли ньюс», — заключался в искусстве коммунистической
пропаганды, агенты которой шли впереди войск и в то же время охватывали их, и в
глубокой нищете и страданиях деревни. Уже много лет одним налогом за другим их
облагали милитаристы, грабили солдаты, вытаптывали посевы, животных
конфисковали для нужд армейского транспорта, сыновей забирали в отряды кули при
армиях. Крестьян отрывали от полей и заставляли тащить армейское имущество
куда-либо за тридевять земель».
Известный геолог
Андерсон словно продолжает эту характеристику: «Генералы Северного Китая У Пэй-фу, Чжан Цзо-линь и другие просто реквизировали
необходимую им рабочую силу и пользовались этой бесплатной и впроголодь
содержимой массой, пока у нее не сдавала физическая сила. Именно это в
сочетании с насилиями и грабежами, которыми отличались северные армии, и
возбуждало глубочайшую ненависть населения тех провинций, через которые они
проходили. В отличие от них [147] кантонцы (Национально-революционная
армия) — а им ведь было нужно сто тысяч носильщиков — действовали
совершенно иначе. Транспорт был организован по системе отдельных замкнутых
отрезков, в пределах каждого из которых группы носильщиков двигались взад и
вперед. Их хорошо кормили и им платили, так что войска южан становились
популярными у народа повсюду, где они вели войну». И действительно,
контрреволюционные армии вербовали носильщиков силой, уводили их за сотни
километров от дома, связывали их между собой веревками, чтобы не удрали, потом
бросали их, когда сами разбегались. Носильщики несли на коромыслах провиант,
патроны, иногда разобранные на части пулеметы и, если была артиллерия, тащили
пушки. Иногда в войсках приходилось по два носильщика на одного солдата.
Все наблюдатели
отмечали, что Национально-революционная армия не грабила население, не угоняла
носильщиков, а набирала их из крестьян, сочувствующих революции, кормила их и
платила им.
Решающее значение
для победы революционных войск имела политическая пропаганда. Вот что писал об
этом корреспондент датской буржуазной газеты Нильсен: «Большая часть денежных
средств, истраченных на революционную пропаганду и на продвижение революционных
армий, шла из России, точно так же лучшие военные результаты обязаны собой
специальным планам, составленным русскими советниками китайцев. Можно без
преувеличения сказать, что крупнейшие победы в этой войне были одержаны
русскими через их политическую пропаганду». Политическая пропаганда
действительно была главным оружием армии: солдаты революционных войск впервые
знали, за что они борются — за землю, за работу, за свободу от всякой
эксплуатации, тогда как их противники ничего этого не знали и не имели никакой
идеи. Это подтверждают в своих книгах многие наши советники, писавшие о
Северном походе{13}. [148]
И хотя солдаты,
воодушевленные идеями революции, сражались хорошо, вся обстановка гражданской
войны в Китае была проникнута атмосферой средневековья. Армии двигались по
дорогам, которые не ремонтировались по крайней мере с
XVII века, когда по ним прошли первые европейские посольства. Это были тропки,
местами выложенные каменными плитами, на которых могли в ширину уместиться по
два-три человека, а кое-где только по одному. Осада крепостей велась теми же
методами, о которых мы читаем в средневековых романах: на головы осаждающих
выливали негашеную известь, кипяток, смолу, бросали камни, поленья. Солдаты
были плохо обучены, строем ходить не умели, не знали даже, например, назначения
прицела винтовки. Об этом рассказывает советник в войсках Фэн Юй-сяна Примаков.
То же говорит советник на Юге — солдаты не знали, для чего на стволе
мушка. Немногим квалифицированнее этого случайного набранного контингента
солдат были и кадровые офицеры. Некоторые объявляли, что кончили военное
училище в Китае, другие в Японии. Однако и те и другие отличались поразительным
невежеством. Обучение китайцев в Японии как военное, так и гражданское было
почти всегда фарсом. Они проводили в Японии пять-шесть месяцев и заканчивали
курс, даже языка не понимая, тогда как для настоящего обучения требовалось
пять-шесть лет. Японцы готовили таких офицеров-недоучек
сотнями.
Исключение среди
офицеров составляли выпускники школы Вампу, открытой в 1924 году в Кантоне. Там
обучением руководили русские военные советники. Выпускники этой школы, а их
было почти три тысячи, получили и настоящую суровую военную выучку, и
достаточное представление о тактике и стратегии, и политическую подготовку.
В армии фактически
не существовало интендантской службы или тыла; никогда нельзя было знать,
доставят ли вовремя деньги, патроны и рис. Примечательной была легкость
обмундирования и вооружения китайцев. Мне, привыкшему к теплой экипировке русских
солдат — скатка, тяжелые сапоги, амуниция, — было странно видеть
китайских солдат, одетых в короткие штаны, обутых в сандалии. На голове у них
были большие круглые шляпы, в руках зонты. Питание в наших европейских
масштабах [149] казалось совершенно недостаточным по
калорийности. Рис и немного зелени два раза в день составляли весь рацион
солдата.
Все это, конечно,
сочеталось со слабой обученностью армии. История не предоставила достаточных
сроков для такого обучения. Поражало, насколько молоды и малорослы были бойцы.
Многие были совсем юноши, если не дети; казалось, им место в школе. Но ведь и
крестовые походы начались с походов детей, и сколько Гаврошей погибло на
французских баррикадах!
Вряд ли какие-нибудь
еще солдаты на свете так стоически переносят лишения и раны, как китайские. По
рассказам наших советников, когда войска во время боев и длительных переходов
изматывались до полного изнеможения, раненые и больные, чувствуя приближение
конца, выходили из рядов, ложились у обочины и молча умирали.
* * *
— Ну и
вот, — как-то сказал я Мазурину, — видишь разницу. Во время
боксерского восстания мистики-фанатики бросались в бой, а наши
мистики-раскольники никаких восстаний не подымали, а шли на самосожжение.
Почему?
На это Мазурин
резонно заметил, что наши раскольники были христиане, а боксеры — нет.
— Но ведь они
были буддисты, а эта религия, как известно, тоже против борьбы, войны и
насилия.
На это Мазурин
ответа не нашел. Не знал его и я. Однажды, получив согласие
Мазурина, я попросил того же Ивана Алексеевича:
— Не достанете
ли нам книг по Китаю, все равно каких, лишь бы хорошие.
— Чего
проще, — отозвался Иван Алексеевич. — Здесь есть заброшенная
библиотека бывшего русского собрания, вам туда ходить неудобно, а я без труда
принесу.
Он достал мне книги
и энциклопедии, большей частью на английском языке, составленные
миссионерами, — Мильна и Дугласа, Уильямса и Дулитла, Симона и, может
быть, самого интересного путешественника по Китаю аббата Гюка. [150]
Неожиданным своим
книжным богатством я поделился с товарищами — Волиным, Тархановым, Иолком,
но у тех в ту пору было мало времени для чтения. Мы с Мазуриным не раз
признавались друг другу в том, как мало мы знаем страну, которую обязаны
знать, — Китай. Я все еще лелеял свою юношескую мечту: надо выйти из дома,
пешком исходить Китай, узнать все пружины жизни народа, его мысли, поступки,
традиции, надежды.
Воздух измены
Последние разговоры с Бао. Охотники за черепами. Конференция в
Чжэнчжоу. Бакулин и Пличе.
Товарищи,
приезжавшие в эти месяцы из Шанхая, рассказывали, что там
в тюрьмах вповалку на грязном полу в кромешной темноте лежат революционеры:
рабочие, партийцы, студенты. И во всех камерах — провокаторы, которые
прислушиваются к каждому слову заключенных. Людей поочередно выводили на
допросы, пытки, казни. Об этом мне говорил Бао, который после моего возвращения
из «нанкинского пленения» как-то потеплел. Теперь он не торопился после работы
поскорее уйти. А прежде мне временами казалось, что он хочет отделаться от
работы и от меня. Я уже тогда догадывался, что это было проявлением самолюбия и
вместе с тем застенчивости (зачем он, Бао, кому-либо нужен?).
Два разговора с ним
мне удается восстановить по сохранившимся письмам.
— Так,
так, — сказал я, продолжая когда-то прерванную беседу, — цзюньзцы бу
дан — «благородный человек в партию не идет?».
— Да, я говорил
вам в феврале, вы не забыли.
— Но теперь
июнь.
— Теперь июнь.
— Похоже, что
«хорошие люди» здесь состоят сразу во всех партиях?
— Вот это
верно.
— Говорят, У
Пэй-фу и конфуцианец, буддист, и даосист. [151]
— Ay нас тут
многие так. Во всех партиях и ни в одной.
— Вроде У Пэй-фу?
— Мы все —
немного У Пэй-фу.
— Что же
делать?
— Я вам уже
говорил. То, что делал Тан. Пока люди не будут умирать, не будет свободы.
— Но ведь
умирают как раз коммунисты.
— Коммунисты.
— Кто же
виноват?
— Вы думаете, я
буду обвинять Чан Кай-ши?
— Не знаю.
— Или левый
гоминьдан?
Я молчу.
— Или Китайскую
коммунистическую партию?
Я жду.
— Или Москву.
Я жду.
— Вы знаете,
кто виноват?
— Кто?
— Я виноват. Мы
все виноваты. И я буду отвечать. — Бао покинула его обычная
невозмутимость. — Сейчас я вам расскажу, как надо умирать. Это старая
история. Вы знаете, что в Китае живут не одни китайцы, есть еще и малые
народности. В старину мы писали, что у них собачьи головы и один глаз на месте
пупа. На самом деле они такие же люди, как мы, но у некоторых из них
сохранились кое-какие дикие обычаи. Есть еще племена, которые охотятся за
головами. Это всем известно. Так вот: один китайский вольнодумец был сослан на
окраину управлять этими племенами. Он подружился с
ними, но охоту за головами, понятно, не мог одобрить и задался целью отучить
население от этого обычая. Все племя его очень уважало и согласилось вместо
человеческих голов приносить в жертву головы быков и буйволов. Но вот однажды
несколько неурожаев подряд постигли этот край. Тогда деревенские старейшины
пришли к правителю-ученому и сказали: «Ничего не поделаешь. Чтобы успокоить
народ, нам нужна человеческая голова для жертвоприношения». Правитель, помолчав
некоторое время, поднял голову и сказал: «Ну что ж, пусть будет по-вашему.
Приходите завтра до восхода солнца к большому дереву у межи, там увидите [152] человека, стоящего на коленях, голова его будет покрыта большим
красным платком. Отрубите ему голову и принесите в жертву». Старейшины ушли, а
на следующее утро в полутьме отправились в указанное место, заметили
коленопреклоненного человека и отрубили ему голову. Когда упал платок, они с
ужасом увидели, что это был их правитель. В истории этого округа, как говорит
легенда, с тех пор человеческих жертвоприношений больше не было.
— Зачем вы мне
это рассказываете? — спросил я Бао.
— Потому что я
хочу поехать в Шанхай, — ответил Бао и, не глядя на меня, вышел.
* * *
Выполнение плана
продолжения Северного похода во многом зависело от поведения Фэн Юй-сяна. Если
он пойдет с революцией — тогда появятся реальные шансы разбить Чжан
Цзо-линя, овладеть Пекином и перенести туда Национальное правительство. Но
будет ли Фэн Юй-сян сотрудничать с Уханем или предаст? Этот вопрос оставался
открытым.
В начале июля, вслед
за победоносным наступлением в Хэнани войск Чжан Фа-куя
и занятием Чжэнчжоу (31 мая) и Кайфына (3 июня), было решено встретиться с
Фэном в Чжэнчжоу. Специальным поездом туда выехала делегация во главе с Ван Цзин-вэем,
тогда председателем ЦИК гоминьдана.
С делегацией
отправились Бородин, Блюхер, многие члены уханьского правительства и близкие к
Бородину иностранные корреспонденты — Рейна Пром и Анна Луиза Стронг.
Делегацию сопровождал конвой из 300 хунаньских солдат. На этой встрече были
приняты единодушные решения, но вскоре выяснилось, что Фэн все же продал
революцию. 20 июня в Сюйчжоу он встретился с Чан Кай-ши,
предатели заключили союз и, демонстрируя свою верность Чан Кай-ши, Фэн Юй-сян
дал в Ухань телеграмму с требованием немедленно устранить коммунистов из
правительства. Этого только левый гоминьдан и ждал. Фэн Юй-сян окончательно
развязал руки реакции.
Уже 1 июня генерал
Чжу Пэй-дэ произвел бескровный [153] переворот в провинции Цзянси. Он
выслал из Наньчана 300 коммунистов и политработников, словно в насмешку выдав
им выходные пособия. В Хунани произошел насильственный переворот под
руководством генерала Сюй Кэ-сяна. 2 июня Тан Шэн-чжи публично выступил уже в
Ухане против «крайних радикалов» и профсоюзов. Повсюду закрывались рабочие и
крестьянские союзы, начались облавы, аресты, казни. Если в мае попытка
произвести переворот в Ухане, предпринятая войсками генерала Сяо Ду-ина, не удалась (она была подавлена частями, в которых было много
коммунистов и рабочих), то теперь в июле генерал Хэ Цзянь такой переворот
совершил.
Надо сказать, что в
то время в Ханькоу нам не все было так ясно, как теперь. Многие газеты
умалчивали об истинном смысле событий или извращали подлинные мотивы действий
политических сил. И, кроме того, все контрреволюционные шаги и измена
маскировались таким потоком псевдореволюционного словоизвержения, что сразу
отличить правду от полуправды, а полуправду от лжи
часто бывало не под силу. В былое время каждый дуцзюнь, проводя какой-либо бандитский
налет — захват провинции или расстрел демонстрации, — немедленно
рассылал повсюду телеграммы, в которых прикрывался облаком псевдореволюционной
фразеологии. Теперь же все реакционеры, производя очередное контрреволюционное
мероприятие, с удесятеренной энергией стремились выдавать его за ультрареволюционное.
В частности, это
относилось к левому гоминьдану. Вот Фэн Юй-сян присылает телеграмму, в которой
заявляет о желании бороться до конца с феодализмом и одновременно, конечно,
просит денег. Верить ему или не верить? Ведь это он «опростился» до того, что
спит на полу в товарном вагоне и встает утром весь в пыли и сене; ведь он,
будучи в Советском Союзе, просил разрешить ему поработать семь лет на заводе;
ведь это его дочери учатся в университете имени Сунь Ят-сена
в Москве. Или вот сын Сунь Ят-сена — Сунь
Фо — отчаянный лгун, выступает на рабочих собраниях, разоблачает
контрреволюцию, проклинает Чан Кай-ши, зовет на бой с реакцией — неужели
это все только болтовня? Вот генерал Сяо Ду-ин производит контрреволюционный
переворот [154] в Хунани, после чего валяется в ногах у
правительства, просит прощения и вымаливает его. Или Ван Цзин-вэй на рабочих
собраниях призывает громить Нанкин и ЦК гоминьдана, а на самом деле ждет лишь
удобного момента, чтобы его возглавить. Соломинки разложены, но легко ли
догадаться по ним, куда дует ветер. Он вздымает кучу трухи: заявлений,
телеграмм, деклараций. И в этом бумажном буране трудно разобраться{14}.
Лишь позже для нас все прояснилось. После того как генерал Чжу Пэй-дэ выслал
наньчанских коммунистов, из Ханькоу к нему послали делегацию, выяснить в чем дело. Чжу Пэй-дэ принес извинения и объяснил
все недоразумением, но коммунисты не были возвращены, а рабоче-крестьянские
союзы закрыли. Когда Сюй Кэ-сян учинил контрреволюционный переворот в Чанша,
гоминьдановская пресса замалчивала это неделями, а потом туда отправилась
комиссия, вернувшаяся ни с чем.
И чем больше левые
гоминьдановцы и пораженцы готовились к измене, тем старательнее они
притворялись и лгали. «Члены политбюро гоминьдана, — говорил Лозовский,
выступавший у нас на собрании в советском консульстве, — распределили
между собой роли: одни втихомолку устраивали заговоры против рабочих и крестьян,
а другие прикрывали эти заговоры громкими революционными фразами».
Может быть,
внимательнее всех за политическими изменениями в Ханькоу следил А. Б. Бакулин.
Он числился там вице-консулом, собирал материалы и писал книгу. Я знал его
хорошо, ибо он, как и многие другие, приходил ежедневно заниматься английским
языком к моей жене. После урока он обычно задерживался у нас
и мы обменивались информацией: он сообщал мне местные новости, я ему главным
образом шанхайские и иностранные. На мой взгляд, это был настоящий большевик:
серьезный, вдумчивый, словно отлитый из одного [155] куска. Он прошел
нелегкую школу гражданской войны в России, воевал на Урале в должности
командира дивизии{15}.
Видел ли в тот
момент Бакулин с полной ясностью все, что происходило в Китае?
Летом 1927 года он
говорил, что не знает, куда приведут события. Высказать пессимистический
прогноз ему мешали гордость и надежда, гордость за достигнутые до того победы и
тщетная надежда на то, что ситуация скоро изменится. Ведь революция победила в
России, она не может не победить в Китае.
Начальником
Бакулина, скорее номинальным, был генеральный консул Пличе. Латыш по
национальности, много видевший старый коммунист, он скептически относился к
различным сообщениям и не очень доверял калейдоскопически сменявшемуся потоку
заявлений и передвижениям частей. Когда ему говорили о какой-либо сенсационной
перемене, он обычно поднимал брови и замечал: «Теперь, должно быть, иначе, это
было до завтрака». И часто он был прав. [156]
Разъезд
Возвращаемся на Родину. Китайская мафия. Арест Ролана. Бородина
и Гриневич. Смерть Рейны Пром. Последнее свидание с Блюхером. Я перехожу на
исследовательскую работу.
Наша миссия приехала
в Китай, чтобы работать при революционном правительстве. Теперь такового более
не существовало, вместо него образовалось контрреволюционное правительство.
Миссии не оставалось ничего другого, как уехать. За
несколько недель — от последних чисел июля до
середины августа — из Китая разъехались мы все.
Собираться было
нетрудно, мы и так жили на чемоданах. Мне нужно было только найти преемника,
который стал бы готовить информационные сводки для Блюхера после моего отъезда.
Впрочем, через несколько дней
готовился уехать и сам Блюхер. Своим преемником я наметил Г. О. Монзелера. Это
был научный сотрудник — китаист Академии наук, приехавший незадолго перед
этим в Ханькоу на такую же работу, как Мазурин и я. Он был женат на одной из
наших младших сослуживиц по Восточному институту, Зое Дубасовой, но приехал
один. Поскольку Монзелер никаких конкретных заданий не имел, уговорить его
заменить меня и остаться еще на неделю не представило труда.
Осталось попрощаться
с Блюхером. Галина просила прийти к чаю. Они сидели в своей небольшой гостиной
наверху. Дверь на веранду была открыта. Было много света и воздуха, гибкая
соломенная мебель усиливала впечатление легкости, даже невесомости. За чайным
столом, в белом костюме, Блюхер мог показаться совершенно [157] светским человеком, до тех пор пока
взгляд не падал случайно на его крепкие рабочие руки.
Я обратился к
Блюхеру с просьбой: насколько я слышал, наши люди поедут по разным
маршрутам — кто через Владивосток, кто через Монголию, я бы хотел ехать
через Харбин. Там живут мои родные, приезжает брат и будет нечто вроде
семейного съезда. Не возражает ли он?
— Но какие
могут быть возражения? — удивился он. — Езжайте, голубчик. Вы
довольны расчетом? Хватит ли вам денег на поездку?
Я заверил его, что
получил все, что мне положено, и денег хватит. Он задержал мою руку в своей и повторил:
— Если вам
нужно что-нибудь, пожалуйста, скажите мне.
Галина позвала нас
пить чай. За столом беседовали о разных политических вопросах. Больше я Блюхера
в Китае не видел. Позже я узнал, что 11 августа Блюхер выехал в Россию. Его
сопровождал тот самый старый царский генерал Шалавин, которого я встретил за
завтраком в приемной в Наньчане; генерал буквально прикрывал собой Блюхера в
кишевшем белогвардейцами городе; нельзя было найти более верного и преданного
человека.
* * *
На пароходе, который
вез нас в Шанхай, было довольно много русских, но, поскольку пароход был
иностранный, мы заранее условились не особенно общаться друг с другом, чтобы не
привлекать внимания. Но однажды Ролан сделал мне знак следовать за ним. Мы
уселись в укромном уголке на палубе под навесом. Через минуту к нам подсел
небольшого роста очень нервничавший китаец с незначительной внешностью. Он был
в обычном летнем китайском платье. Мы поговорили, китаец жаловался на порядки в
Ханькоу, кричал, что едет искать правду где-то на Юге. Это был генерал Чжан Фа-куй, командир знаменитых «железных дивизий», прославивших
себя победами и в Северном походе и в Хэнани. Он совсем растерялся и не знал,
что делать дальше. [158]
* * *
Вот и Шанхай.
Публика сходила на берег. Мы условились разъезжаться порознь, как будто друг
друга не знаем. Можно было спускаться по трапу на пристань, но там была
толкотня, каждого пассажира облепляли комиссионеры гостиниц, за рукава тащили
шоферы, приглашая садиться, прямо под ноги бросали свои оглобельки рикши. С
другого борта пароход облепили лодки-сампаны, которые дешево перевозили на тот
берег. Решив, что такой вариант удобнее, мы переправились через реку вблизи
советского консульства и отправились в свой прежний пансион, где у нас еще
остались кое-какие вещи и книги.
Шанхай оказался все
тот же — страшный, безжалостный город, где на каждом шагу голодный смотрел
в рот сытому. Стояла жара, как и в Ханькоу, но какая разница в отношениях между
людьми! Дом, где помещался наш пансион, как и несколько соседних домов,
принадлежал богатому китайцу. Его жена, дети, внуки — вся сытая,
разряженная родня (нам сказали, что их было 132 человека) выходила по утрам по
холодку на площадку между домами. Чтобы прокормить всю эту ораву
бездельников, другие члены этого рода — деревенские помещики, шэньши,
вырывали кусок изо рта у крестьян нескольких деревень. А рядом слышался
надрывный стон грузчиков и лоточников, отовсюду глядели умоляющие глаза рикш и
нищих, то и дело получавших палкой по голове от полицейского. Нам вспоминался
Ханькоу таким, каким он был месяц или два назад, — рабочие были там
хозяевами, а паразиты прятались по своим норам.
* * *
В Шанхае я узнал, что в избиении рабочих 12 апреля войска не
участвовали. Первую дивизию даже вывели из Шанхая и отправили якобы на фронт к
Нанкину. Изменники не верили в надежность воинских частей, для бандитского
налета были использованы другие элементы. В 5 часов утра тысячи вооруженных и
переодетых бандитов с белыми повязками на рукавах предательски напали на
помещение рабочего союза и открыли [159] по всему Шанхаю
оргию резни и расстрелов. В тот день было убито пять тысяч рабочих. Войска и
полиция лишь завершили «операцию».
Кто же были эти
бандиты? Дело в том, что профсоюзы в Шанхае возникли лишь недавно, рабочие же с
давних времен находились во власти террора со стороны двух тайных банд —
«синих» и «красных» (цин-хунбан) — настоящей китайской мафии. Их влияние в
какой-то мере объяснялось тем, что они свою родословную вели якобы от разбитых
и деморализованных частей революционеров-тайпинов. На самом же деле они
выродились в шайку продажных уголовников, сотрудничавшую с иностранной
полицией. В Шанхае цин-хунбан укрепились главным образом на территории
французской концессии, муниципальные власти которой подчинялись прогнившему и
продажному колониальному правительству в Ханое. За большую мзду они не мешали
главе «синих» и «красных» Доу Юэ-шэну контролировать торговлю наркотиками,
заправлять публичными домами и игорными притонами. Перед апрельской резней заправилы бандитских шаек потребовали от властей
французской концессии 5000 винтовок, а от председателя англоамериканского
сеттльмента разрешения передвигаться на грузовиках по его территории —
иначе говоря, обеспечивали свои тылы. По сговору с Чан Кай-ши они и начали
предательское избиение шанхайских рабочих, предоставив
Бай Чун-си его завершить. Иностранная полиция ловила и выдавала рабочих,
бежавших на территорию концессии или сеттльмента.
Этот мир был нам
неведом. Я вспоминал профсоюзы в Ханькоу, опиравшиеся на промышленных рабочих,
имевшие определенную программу, оправданную опытом рабочего класса многих
стран. Но промышленный пролетариат в Китае был невелик — он включал не
более трех миллионов человек. А рядом колыхался необъятный мир люмпенов,
уголовников, бродяг, тайных союзов, всегда готовый к платным услугам реакции. И
ту же картину можно было наблюдать в ограбленных сельских местностях,
переполненных дезертирами, туфэями, миньтуанями, бродягами, бандитами, которых
помещики и ростовщики использовали для разгрома крестьянских союзов. [160]
* * *
Мы взяли билеты на
пароход, отходивший в Дайрен, где можно было пересесть на поезд в Харбин. Я
помню, как мне было жаль, что я не могу сделать крюк и заехать в Пекин.
Хотелось вновь побывать в полюбившемся мне городе и показать эту чудную столицу
жене. Но я не имел права на такие прогулки, в сложившихся обстоятельствах это
было слишком рискованно и могло кончиться плохо, если не трагично. Пекин был
цитаделью чернейшей реакции — там властвовал Чжан Цзо-линь, и нас в случае
доноса могли немедленно арестовать, как арестовали несколькими месяцами раньше
служащих советского посольства.
Мне хотелось бы
вернуться теперь к эпизоду, о котором уже бегло упоминалось. Речь идет об
аресте Ф. С. Бородиной. Расчет контрреволюции был примитивен — угрожая
расправиться с Бородиной, повлиять на позицию ее мужа. Однако, поскольку ни сам
Бородин, ни его жена не выражали желания идти на какую бы то ни было сделку,
Чжан Цзо-линь и его ближайший подручный, в то время шаньдунский дуцзюнь Чжан
Цзун-чан, готовили Бородиной судьбу Ли Да-чжао. Ее
предали суду, но демократично настроенный судья провел заседание рано утром,
вынес оправдательный приговор и, зная, что за это придется отвечать головой,
бежал. Бородина тут же покинула здание суда. Как вспоминает она в своей книге
«В застенках китайских сатрапов», гнев милитаристов обратился на родных
судьи — его жену, двоих детей и брата. Они были посажены в тюрьму. Обо
всем этом, не переставая жужжали провода телефонов,
пространные сообщения появлялись во всех газетах мира. Тем временем в Пекине
шли поиски Бородиной. Вот как описывает происходившее
американский журналист Шиэн: «Пекин был перевернут вверх дном, открыта была
слежка за поездами, производились налеты на подозрительные дома. В Тяньцзине был установлен контроль над (отходившими пароходами.
Бородину никак не удавалось найти. Но вот однажды, через десять дней после
оправдания Бородиной, японское агентство Ренго в депеше из Владивостока
сообщило, что Бородина прибыла во Владивосток на японском пароходе, и подробно
передало ее впечатления во время заключения и суда в [161] Пекине. Еще через десять дней газеты опубликовали интервью с
Бородиной в сибирском экспрессе и затем ее заявление
по приезде в Москву. Сомнений быть не могло, сообщения эти были напечатаны всей
мировой прессой. Итак, Бородина ускользнула из лап Чжан Цзо-линя и теперь была
в безопасности в Москве. Чжан Цзо-линь и его подручные признали свое поражение
и прекратили слежку. Лишь тогда Бородина, которая на самом деле не выезжала из
Пекина, приняв необходимые меры предосторожности, вернулась на родину».
Корреспондент так и
не дознался, что Ф. С. Бородина провела эти дни в домике нашего с Мазуриным
товарища по Восточному институту Гриневича. Приют ученого-отшельника помещался
в глухом переулке. Сразу же за калиткой чудесным образом раскрывался
неожиданный для бедного жилища сад с высокими деревьями. В самой глубине его
стоял небольшой одноэтажный жилой дом, в свое время переделанный из старой
кумирни и теперь состоявший из нескольких цзяней (звеньев). Вечером сад
благоухал мимозами и жасмином, горел множеством обычных в Пекине летних
светлячков, иногда там звучала музыка. К Гриневичу приходила и приезжала самая
разнообразная публика: русские, китайцы, иностранцы. Ничего необычного не было
в том, что однажды вечером в узкий переулок въехала машина, из нее вышли двое
иностранцев, а за ними скромно одетая бегинка в громадном крылатом белоснежном
головном уборе, к которому привыкла навидавшаяся всяких миссионеров пекинская полиция.
Опять-таки ничего необычного не случилось, когда спустя
несколько недель та же монахиня, в том же
накрахмаленном уборе в сопровождении иностранцев выехала из этого переулка.
Гриневич просто и
скромно рассказывал мне об этом эпизоде, хотя жизнь и его, и Бородиной, и
сопровождавших Бородину людей висела тогда на тончайшем волоске.
* * *
Покидая Шанхай, я
говорил себе: какая огромная разница между моим Китаем 1920 года и Китаем 1927
года. Тогда страна, казалось, еще жила в средневековье. Умы нового поколения
волновал главный вопрос: [162] будем ли жить по-иному и когда? И
вот теперь я увидел, как далеко шагнул Китай за эти годы, почувствовал, какие
могучие волны прокатились по этой древней земле за семь лет. Китайский народ
показал, что он способен на великий порыв. Пронеслись миллионные забастовки и
бойкоты, возникли организации рабочих в масштабе всей страны, сформировалась
Коммунистическая партия Китая, возникло революционное правительство. Отступали,
дробились силы реакции; под первыми могучими ударами революции дрогнули
захватчики-иностранцы. Неисчислимые народные массы Китая пришли в действие.
Китай сделал первый шаг по пути к освобождению.
* * *
В Харбине я зашел в
советское консульство и познакомился с генеральным консулом В. Я. Аболтиным. Через
несколько дней я встретил вечером на вокзале — туда же для той же цели
пришел и Аболтин — А. А. Майскую и И. М.
Майского, который был назначен в Токио советником посольства и с кем не раз мне
еще суждено было встретиться на сквозных перекрестках мира.
Два месяца у родных
прошли быстро. Уже в середине октября мы тронулись в путь в Москву. Хмурой
выглядела эта дорога. Пустынные заснеженные вокзалы, невеселые
воспоминания — все это действовало угнетающе. В жестком купе с нами
оказались двое молодых братьев-немцев Ганс и Вернер, торопившихся к себе на
родину в Германию из Америки, где они пробыли пять лет. В Новосибирске Ганса
(одного из братьев) сняли с поезда в бреду с двусторонним воспалением легких. Другой грустно брел за носилками. Я глядел из окна вагона на
эту мрачную процессию.
Тем временем к
Москве пробирались и другие члены нашей бывшей ханькоуской колонии. Бородина
уже была дома, приехал через Монголию Бородин. Он, естественно, не мог ехать
через Шанхай — его наверняка попытался бы снять с парохода Чан Кай-ши. Левые гоминьдановцы даже после переворота
уговаривали Бородина остаться, но он ответил: «Раз вы разрушили рабочие и
крестьянские организации, я вам более не союзник». Бородин захватил с собой
некоторых жителей русской, [163] иностранной и полуиностранной
колоний в Ханькоу. С ним ехали оба сына министра иностранных дел — Перси и
Джек Чэнь Тарханов, Волошин, по дороге он захватил с собой нескольких человек,
состоявших при армейской группе Фэн Юй-сяна — советника Сейфулина,
переводчика Корфа. С Бородиным был также доктор Орлов и его жена, так как
Бородин продолжал страдать и от малярии и от последствий перелома руки. К
группе Бородина пристроилась и Анна Луиза Стронг. Ей не было никакой
необходимости ехать этим путем, она выбрала его просто из журналистского
тщеславия, чтобы быть участницей еще одной сенсации. Вся эта кавалькада из
нескольких машин проследовала через пустыню Гоби.
В начале сентября
прибыла в Москву вдова Сунь Ят-сена — Сун
Цин-лин, с ней приехал министр иностранных дел Евгений Чэнь с обеими дочерьми и
ближайший друг Сун Цин-лин — Рейна Пром. В августе кончила свое
существование газета «The People's Tribune», которую после отъезда Промов
короткое время редактировал секретарь Евгения Чэня Линь Юй-тан, ставший
впоследствии известным писателем.
Перед отъездом из
Китая Сун Цин-лин опубликовала благородное и трогательное послание к народу, в
котором говорила о верности идеалам Сунь Ят-сена, о том, что «каждая революция
должна быть социальной революцией, иначе она не революция, а перемена
правительства», и о том, что «всякая попытка вести политику не в интересах
рабочих и крестьян — предательство». Решительный отказ Сун Цин-лин
поддерживать как правый, так и левый гоминьдан и демонстративный отъезд из
Китая были проявлением доверия и дружбы к Советской России и к Бородину,
которого она так хорошо знала.
* * *
Добрался до Москвы и
Ролан. Его и еще шестерых наших советников, когда они садились на пароход в
Шанхае, чтобы ехать во Владивосток, схватили лейб-гвардейцы (бодигары) из
особой дивизии Чан Кай-ши. Присутствовавший при этом
корреспондент московской «Рабочей газеты» писал: «Впереди нашей группы
арестованных [164] идет Ролан. Бодигары напирают сзади. Я
вижу, как он останавливается и очень резко и возмущенно кричит на солдат
по-китайски. И удивительная вещь, бодигары моментально расступаются широким
кольцом и без единой улыбки и грубости, предусмотрительно шествуют далеко
позади...». Через несколько дней
Ролан и все остальные были освобождены. Им передали извинение Чан Кай-ши за происшедшую «оплошность».
* * *
Ноябрьская Москва
встретила нас сурово. Жена сразу же заболела воспалением легких, которое тогда
еще было опасной болезнью. Вскоре после приезда умерла от энцефалита Рейна
Пром. Я помню, как мы провожали ее гроб от прозекторской на Девичьем Поле до
крематория в Донском монастыре. Стоял крепкий мороз. Собралось человек
двадцать-тридцать. Выделялась тонкая, изящная фигура Сун Цин-лин в черной
кавказской бурке и легких сапожках. Так она и прошла в этот непривычный для нее
мороз весь некороткий путь от больницы до крематория за своей покойной
подругой. На похороны пришли жена писателя Синклера Льюиса известная
журналистка Доротти Томпсон. Были Винсент Шиэн, Ф. С. Бородина и часть
советской колонии, знавшей Рейну по Ханькоу.
Я не говорил о
смерти Рейны жене, боясь, что на нее, больную, это произведет тяжелое
впечатление. Когда она уже поправилась, мы однажды шли по
Тверской и встретили Билла Прома. Он выглядел совсем
мрачным, с трудом заставил себя остановиться и поздороваться с нами.
— Ну, как вы
живете? Как здоровье Рейны? — с живостью спросила жена, до того как я
успел ее предупредить. Пром дико переводил глаза с меня на нее. Я объяснил, что
жена болела и я ей ничего не говорил. Пром с усилием
сказал:
— Рейна умерла
двадцать первого ноября.
И ушел. Через
некоторое время мы получили известие, что он уехал на Филиппины и там, в
Маниле, застрелился. [165]
* * *
Я часто встречался с
Абрамсоном-Мазуриным. Однажды он спросил меня, был ли я у Блюхера. Я ответил,
что не был.
— Зайди, мы все
уже навещали его.
Как-то вечером мы с
женой отправились к Блюхеру. Он жил в одной из квартир, составлявших часть
гостиницы «Метрополь» и расположенных позади ее, ближе к Третьяковскому
проезду.
Когда мы постучали,
Галина была одна; через несколько минут пришел Блюхер
с судками — он ходил за обедом. Из разговора выяснилось, что нового
назначения он еще не получил. Он не хочет идти ни к кому заместителем и просит
свой прежний первый стрелковый корпус, расположенный в Ленинграде. Ведь до
поездки в Китай Блюхер был «комкор-1». Окончательное решение еще не было
принято.
* * *
Однажды пришел
Абрамсон и сообщил мне, что образуется научно-исследовательский институт по
Китаю. Туда на работу приняты многие молодые синологи, составлявшие «мозговой
трест» колонии в Ханькоу. Абрамсон предложил мне поступить в этот институт, что
я и сделал. Я проработал там десять лет. Мечта забраться на сказочную гору
Цзиньшань на Янцзы, чтобы познать там все тайны китайского духа, теперь приняла
другую форму. Занимаясь наукой, мы хотели выведать тайны китайской истории,
социального строя, аграрного вопроса, тех пружин отношений между людьми, о
которых мы так мало знали. Это стремление было важнейшим итогом моего скромного
опыта и наблюдений и исходной точкой следующего этапа.
* * *
14 декабря того же
1927 года, сразу же после восстания в Кантоне, Чан Кай-ши
объявил, что китайское правительство разрывает дипломатические отношения с
СССР, закрыв наши консульства и выслав из Китая советских работников. [166]
7 ноября 1927 года
мы все были на Красной площади, кто лично, кто надев
наушники радио. Закончилось первое десятилетие Октября. Гремела музыка, шла
демонстрация миллионов. Головной отряд рабочего и революционного движения
неуклонно шел вперед.
Примечания
{1} Здесь я должен
отослать читателя к моей более ранней книге — «Записки секретаря миссии.
Страничка из истории советской дипломатии» (М., 1962).
{2} Анна Ивановна
Менделеева подтвердила все эти детали во время наших бесед летом
{3} А. И. Черепанов
совершенно правильно замечает в своей книге («Записки военного советника в
Китае», М., 1964), что летчики Сергеев, Кравцов, Панов, штурманы Батиков и
Тальберг «без хороших карт при одном аэродроме с невероятной смелостью
выполняли многочисленные задания. Будь тогда у нас звание Героя Советского
Союза, оно было бы им присвоено».
{4} В автобиографии
Чан Кай-ши говорится, что он «поспешил» в Шанхай из
Цзюцзяна 26 марта. Если это так, стало быть, мы выехали 27-го.
{5} Подробнее об этом
см. книгу недавно посетившего могилы Минов в окрестностях Пекина Р. В. Вяткина
«Музеи и достопримечательности Китая» (М., 1962).
{6} Ф. С. Бородина, В
застенках китайских сатрапов, М., 1927.
{7} Текст речи Чан Кай-ши в китайских газетах разыскать не удалось, но перевод
с китайского нашелся в пекинском католическом еженедельнике «
{8} Вера Владимировна
Вишнякова скончалась в
{9} Лафайет —
французский генерал в эпоху американской буржуазной революции в конце XVIII в.,
ставший под знамена революции и сражавшийся против английских монархических
сил. Его имя стало символом благородного иностранца, пришедшего на помощь
революционному народу другой страны.
{10} В подзаголовке
газеты «The People's Tribune» помечено: английская секция газеты «Чжун-ян
жибао» — и указан адрес редакции: Ханьчжун-род, д. 1; 12 марта
{11} Дадао лэцян,
дадао лэцян, цюй цзюньфа, цюй цзюньфа, гоминь гэмин чэнгун, гоминь гэ-мин
чэнгун, цихуань чан, цихуань чан! Или в переводе: «Долой иностранные державы!
Уничтожим милитаризм! Закончим национальную революцию! И будем радоваться и
петь!».
{12} Мэнцзы —
китайский философ IV в. до н. э.
{13} Первой по времени
была книга В. М. Примакова, далее последовали: В. Высогорец («Китайская армия»,
М., 1939); «Советские добровольцы в Китае в 1923–27 гг. Воспоминания»
(авторы — Н. И. Кончиц, С. Н. Наумов, Е. В. Тесленко и М. Ф. Куманин),
работы генерал-лейтенанта А. И. Черепанова и В. В. Вишняковой-Акимовой.
{14} Эта словесная
труха совсем запутала даже наиболее осведомленных иностранных наблюдателей. Уже
после измены Чан Кай-ши и Фэн Юй-сяна американский
посланник в Пекине Мак Муррей в своем шифрованном послании государственному
департаменту писал о «координированном наступлении на Север частей Тан Шэн-чжи,
Чан Кай-ши и Фэн Юй-сяна, что свидетельствует о великолепной работе штаба
русских советников». См.: «The Department of
State. Papers relating to the foreign relations of the
{15} По возвращении из
Китая Алексей Веденеевич Бакулин в