Небольсин Дмитрий Александрович
Дважды младший лейтенант
«Военная
литература»: militera.lib.ru
Издание: Небольсин Д. А. Дважды младший лейтенант @ Журнал литературной
критики и словесности, 2002.
Книга на сайте: militera.lib.ru/memo/russian/nebolsin_da/index.html
Иллюстрации: нет
Источник: Андрей Клавдиевич
Углицких: Журнал литературной критики и словесности
Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)
[1] Так
обозначены страницы. Номер страницы предшествует странице.
{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста
Небольсин Д. А. Дважды младший лейтенант @ Журнал литературной критики и словесности, 2002.
Андрей Углицких: Сюжет
книги составляет реальная одиссея дважды младшего лейтенанта Небольсина.
Двадцать лет странствовал по морям герой великой поэмы Гомера, теряя команды и
корабли, движимый надеждой вновь увидеть родную Итаку, жену и сына. Почти сорок
месяцев русский солдат Небольсин скитался по фронтовым дорогам, лагерям военнопленных,
умирал в штрафных изоляторах, хлебал лихо в Германии, Франции, уходил в побеги,
воевал в маки, партизанил в Черниговских лесах, тонул на разбомбленном союзной
авиацией немецком транспорте в холодных водах Балтийского моря, и снова
бежал... движимый надеждой, во что бы то ни стало, дойти до своих!
Содержание
Часть первая. Пагуба
отступления
Часть вторая. Воздушный
десантник
Ротный поневоле
Первая награда
Прорыв
На Северском Донце
Воздушный десантник
В тыл врага
Первый лагерь
Партизанский госпиталь
Лагерь в Проскурове
Предатель
Штрафник
Доктор Соловьев. Еще один побег
Часть пятая. Усадьба
Фельдберг
Шталаг 2А Нёйбранденбург
Усадьба Фельдберг
Снова шталаг
Булонские леса
В маки
Лейтенант Мика
Бой на плоскогорье
Часть седьмая.
Рибниц-Дамгартен
Суд и наказание
Рибниц-Дамгартен
«Очко»
Росток. Сахарный песок.
Пора действовать
Варюшка
Эрзац-жизнь
Диверсия
Власовец
Новый год
Григорий Мелехов
Беглец vКатрин
Часть 9. «СМЕРШ».
Штрафная рота. Конец войне
Переводчик
Под бомбами в море
Встреча с советскими танками
Эта книга с сайта «Военная литература»,
также известного как Милитера. Проект «Военная литература»
— некоммерческий. Все тексты, находящиеся на сайте, предназначены для
бесплатного прочтения всеми, кто того пожелает. Используйте в учёбе и в работе,
цитируйте, заучивайте... в общем, наслаждайтесь. Захотите, размещайте эти
тексты на своих страницах, только выполните в этом случае одну просьбу:
сопроводите текст служебной информацией — откуда взят, кто обрабатывал.
Не преумножайте хаоса в многострадальном интернете.
Часть
первая.
Пагуба отступления
В лесу под
Лозовой
Весна 1942 года...
Наш 270-й гвардейский минометный дивизион, в котором я служил начальником
связи, был придан шестой Армии Юго-Западного направления фронта. Армией
командовал генерал-лейтенант А.М. Городнянский. В ту пору реактивных минометов
БМ-13 ( «катюш») было очень мало. О них сочиняли всякие небылицы и легенды, в
которых было много правды. Ошеломляющей огневой мощью «катюши» превосходили
многие виды оружия, за час они могли произвести до десяти залпов и накрыть цели
на расстоянии до
Уставшие и
обозленные бесконечными и безутешными отходами, фронтовики с надеждой и
восторгом встречали появление наших «катюш». Они хотели верить, что отступления
больше не будет, что на помощь им пришла могучая боевая техника. Они убеждались
в этом воочию, увидев таинственные чудо-машины, которые внезапно появлялись на
позициях, извергали «гром и молнии» и также внезапно исчезали. Мы все время
были «на колесах»: после очередного залпа стремительно уходили в тыл и,
подзарядившись, появлялись уже на другом участке фронта.
Наши гвардейцы
гордились своим оружием, строго охраняли его, зная, что оно ни при каких
обстоятельствах не должно попасть в руки врага. На этот случай, для уничтожения
БМ-13, в дивизионе неотлучно находился лейтенант-пиротехник.
В небе безраздельно
господствовала немецкая авиация, она целыми днями назойливо висела над нами,
стараясь засечь и разбомбить наши батареи. И только благодаря тщательной
маскировке, хорошей маневренности удавалось избегать поражения «катюш» с
воздуха.
Однажды, дивизион
остановился на опушке леса, рассредоточив по мелколесью боевую технику и личный
состав. Рядом простиралось большое пустовавшее поле, покрытое остатками
прошлогодней неубранной пшеницы, сквозь которую пробивались озимые зеленя. До
передовой оставалось каких-нибудь пять-шесть километров. Отчетливо слышалось
дыхание фронта: то и дело доносились глухие взрывы, похожие на раскаты грома,
иногда раздавалась лихорадочная пулеметная стрельба, многократно усиленная
лесным эхом, в глубинке ржали лошади, перекликались люди.
Наши бойцы отдыхали
тут же, рядом с машинами. И лишь беспокойные старшины батарей сновали по
расположению туда-сюда.
Стояло теплое майское
утро. Между деревьями тянулись солнечные дорожки, искрились росинки. В кустах
щебетало, насвистывало, щелкало множество птичек-невидимок. Мы, несколько
лейтенантов, начальников служб дивизиона, готовились выехать на рекогносцировку
местности. И вдруг раздалось резкое предупреждение:
— Воздух!
Воздух! Всем в укрытия!
В небе послышался
знакомый рокот «рамы» — немецкого самолета-разведчика, которая, не
торопясь, сделала облет и скрылась за лесом. А через несколько минут в небе
появились «юнкерсы», раздались близкие разрывы бомб и мы, к нашему ужасу,
увидели, как от железнодорожной станции по полю, прямо на нас, неслись наши
танки, спасаясь от пикирующих самолетов. Два танка горели, а остальные, машин
двенадцать, на полном ходу, минуя наше расположение, ворвались в лес и исчезли
за деревьями. Немецкие бомбардировщики с воем пронеслись над нами, стуча
пулеметами, выстроились в круг и стали пикировать один за другим. Это было
что-то ужасное! Душераздирающий рев моторов, визг падающих бомб, мощные взрывы,
треск ломающихся деревьев, крики людей — Все слилось воедино в неописуемый
кошмар.
Я лежал в мелком
окопчике под высоким деревом на самом краю опушки. Едкий, приторный дым лез в
горло. Осколки стучали по деревьям, падали на меня сверху.
Но вот бомбежка
резко оборвалась, самолеты исчезли. Наступила тишина. Дымное марево стояло над
лесом, где-то, что-то горело. К счастью, наши люди и машины не
пострадали — немецкие летчики все свое внимание сосредоточили на глубинке
леса, куда скрылись танки. «Катюши» не были обнаружены, хотя отдельные бомбы
рвались совсем близко.
После налета
командир приказал:
— Личному
составу покинуть лес и укрыться в поле! У машин остаются только водители и
командиры установок!
Напротив нас, за
дорогой, в поле сохранились кем-то вырытые и замаскированные жухлой травой
траншеи. Я их заметил, когда мы подъезжали к лесу, и даже подумал тогда, что
они нам могут пригодиться.
Немцы не заставили
долго ждать. Они прилетели минут через двадцать и вновь с ожесточением стали
бомбить лес. Ни одна бомба не упала в поле, куда увели бойцов. Однако на этот
раз пострадало несколько наших машин, и был смертельно ранен командир огневого
взвода, мой друг, младший лейтенант Володя Швец, по какой-то причине
задержавшийся около машин в лесу. Когда самолеты стали бомбить, он укрылся в
окопчике, где при первом налете хоронился и я. Окопчик был мелкий, там его и
достал осколок.
Когда кончился
налет, кто-то закричал:
— Лейтенанта
Швеца убили!
Я бросился к Володе.
Он еще дышал, но был без сознания. Через наспех наложенную повязку пробивалась
кровь. До медсанбата его не довезли, он умер в дороге.
Гибель Володи меня
потрясла. Я потерял друга, единственного человека в дивизионе, которого не
только уважал, но и любил, как брата. Только что, с полчаса назад, перед бомбежкой,
он прибегал ко мне в радиокубрик послушать Москву. Мы с ним даже спели
полюбившуюся нам песню: «Чайка смело пролетела над седой волной...» То была
последняя песня, которую я пел с Володей вместе.
В ту пору нам было
по восемнадцать лет. Мы как-то быстро сдружились, стали неразлучными
товарищами. Мешков в шутку называл нас «близнецами».
У Володи был
красивый голос, особенно хорошо он пел украинские песни и, когда я впервые
услышал их, то полюбил на всю оставшуюся жизнь. Сначала я лишь робко подпевал
другу, а затем мы пели в два голоса, да так, что в минуты отдыха вокруг нас
собирались бойцы и тоже пели. Любили послушать нас и наши начальники: командир
дивизиона Дмитриевский и комиссар Мешков, не один раз благодарившие нас за
песни. Не хвастаясь, скажу, что и у меня был неплохой голос.
Вспоминается случай,
как однажды, я и Володя дрались с «чужим» капитаном-артиллеристом. Дрались
по-настоящему, на кулаках. Да как еще дрались! Случилось это при следующих
обстоятельствах.
Меня и младшего
лейтенанта Швеца командировали на железнодорожную станцию Изюм за минами для
наших «катюш». Мы должны были ускорить получение и доставку мин на фронт.
Выехали на четырех «студебеккерах». Дорога — хуже некуда! Весенняя
распутица: грязь, глубокие колеи и бесконечные объезды, объезды, объезды...
Снаряды мы получили и уже возвращались в свой дивизион.
В зарослях ивняка
дорогу нам загородила застрявшая полуторка. Она прочно сидела в глубокой колее,
из которой торчали обшарканные колесами палки, хворост и даже армейская фуфайка.
Над приоткрытым капотом поднимался пар. Рядом никого не было. На сидении в
кабине валялись фляга, вскрытые консервы, хлеб, еще что-то, а в замке зажигания
торчал ключ. Вокруг машины виднелись свежие следы армейских сапог. Мы покричали
в одну, другую сторону — никто не отозвался.
В шоферском деле я
немного смыслил, поэтому сел за руль, завел машину и стал ее раскачивать,
включая попеременно то переднюю, то заднюю скорости, надеясь вырвать колеса из
вязкой колеи. Машина тряслась, как в лихорадке, и зарывалась все глубже и
глубже в липкую грязь. Вскоре, из-за кустов вышли двое военных с охапками
хвороста. Один из них показался мне знакомым. Так и есть, он самый, капитан
гаубичного дивизиона, стоявшего одно время рядом с нами под Лозовой. В те дни
«чужой» капитан нам так надоел, что мы равнодушно не могли его видеть. По нашим
меркам он был старик, лет под сорок. Чуть ли не каждый день повадился к нам с
«визитами дружбы», приносил с собой спиртное. Особое внимание «гость» уделял
сержанту Тосе Соколовой, старшей радистке нашего дивизиона. Ему очень хотелось
перед ней казаться «рубахой-парнем»: капитан рассказывал один за другим
двусмысленные анекдоты и сам же тряско хохотал, обводя веселым, пьяным взглядом
сидящих рядом, как бы спрашивая: «Ну, как анекдотик?» Тося сразу невзлюбила
назойливого пошляка.
В конце концов, я
выказал свое отношение к нему и попросил больше к нам не приходить. Когда же
капитан, в очередной раз, все-таки, попытался войти в дом, где мы квартировали,
я преградил ему дорогу и в резкой форме предупредил:
— Если вы не
покинете наше расположение, я буду вынужден вас задержать и сообщить своему
начальству.
С моей стороны это
было своего рода нарушением офицерской субординации по отношению к старшему по
званию. В другом месте я не позволил бы себе так разговаривать с капитаном, но
здесь была прифронтовая полоса, да и капитан был «ненашенский». Незваный
визитер заматерился, обозвал нас с Володей «щенками», пообещав при случае
припомнить, и ушел. Больше он у нас не появлялся. И вот, опять встретились!
— Стой! Куда?!
Мать вашу, перемать! — Взревел капитан, — Убью!
Не успел я вымолвить
и слова, как он рванулся ко мне и, обложив еще раз матом, вышвырнул меня из
кабины. В этот момент, сзади на него набросился Володя, а затем, опомнившись, и
я. А шофера стояли в стороне, с веселым любопытством наблюдая, как дерутся их
начальники.
Драка кончилась тем,
что Володя выхватил пистолет и ударил капитана рукояткой — тот вскрикнул и
медленно сполз на подножку машины. Но за оружие не взялся, а мог бы! —
пистолет был и у него. Да! Нечего сказать! Подрались, прямо-таки, красиво.
У Володи из носа
текла кровь, у меня саднила щека и болело плечо, а капитан, ошеломленный
ударом, сидел, обхватив ладонями затылок. Расстались мы недружелюбно, хотя
напоследок, помогли вытащить застрявшую машину на твердую дорогу. Капитан,
придя в себя и, видно, малость отрезвев, костерил нас, на чем свет стоит,
обзывая щенками, молокососами, обещая перестрелять и закончил свое излияние
отборной матерщиной. С ним мне пришлось еще раз встретиться в весьма сложной
обстановке. Но об этом чуть позже.
...И вот, мой друг
убит — не пощадила война юного младшего лейтенанта Швеца!
В тот день, когда
погиб Володя, бойцы-зенитчики из взвода лейтенанта Скалозубова совершили то,
что называется подвигом.
Немецкие самолеты
делали третий залет, опять бомбили лес, куда скрылись наши танки. Однако
бомбежка неотвратимо приближалась к окраине леса, где в мелколесье стояли
замаскированные «катюши» и машины с боеприпасами. Немцы безнаказанно
барражировали над лесом и пикировали один за другим. Некому было защищать
землю: истребители наши не появлялись, зенитчики молчали. Еще чуть-чуть, еще
один заход, и бомбы должны были накрыть и наш дивизион. И в это самое время,
маленькая машина-полуторка, с установленной в кузове зенитной установкой
вырвалась на полевую дорогу и открыла отчаянный огонь из спаренных пулеметов.
Завязался смертельный поединок: одна зенитная пулеметная установка против
девятки пикирующих бомбардировщиков. Бомбы, нацеленные на автомашину, рвались
совсем близко от нее, но она уходила то вперед, то назад, чудом избегая
поражения.
Мы, командиры и
бойцы дивизиона, из своих укрытий все это видели, были свидетелями героических
действий зенитчиков. Жутко было смотреть со стороны, как гибнет зенитный расчет,
как лейтенант Скалозубов, словно завороженный, припав к пулеметам, стрелял и
стрелял...
Я был сам не свой: в
ушах стоял звон, по спине сбегали струйки холодного пота. В траншею, прямо на
меня, свалился капитан Дмитриевский. Он жестко посмотрел на меня и спросил:
— Что с тобой?
— Мне
страшно, — признался я.
— И мне
страшно, младший лейтенант. А каково Скалозубову?
Капитан лег на дно
траншеи, немного отдышался, потом прыжком выбросился наверх и быстро побежал к
машине Скалозубова. Туда же, на помощь бежал и комиссар Мешков с несколькими
бойцами. К счастью, налет прекратился. Над лесом и полем стелился дым.
В этом бою зенитчики
сбили два бомбардировщика. Последний, сбитый лично Скалозубовым, упал, так и не
успев выйти из пике, врезался в землю, разорвав напоследок воздух мощным
взрывом.
Я видел Скалозубова
после боя. В окружении многочисленных воронок, стояла, изрешеченная осколками,
чудом уцелевшая полуторка. Рядом, в лужицах крови лежали убитые солдаты, а
лейтенант в окровавленных бинтах сидел, прислонившись к поваленному дереву и...
плакал. Сдали нервы? Да какие уж тут нервы! Железные и те не смогли бы такое
выдержать!
Раненых, в том числе
и Скалозубова, увезли в медсанбат. Говорили, что лейтенант Скалозубов был
представлен к званию Героя Советского Союза. Больше я его никогда не встречал.
Я, пожалуй, не стал
бы рассказывать об этом случае, если бы подвиг совершил кто-то другой, а не
лейтенант Скалозубов, от которого никто, в том числе и я, не ожидал ничего
подобного. В мирной, спокойной жизни люди познаются труднее, нежели в боевой
обстановке. Нередко, с виду храбрец оказывается трусом и, наоборот, тихий,
незаметный «маменькин» сынок вдруг совершает подвиг. Скалозубов совершил
подвиг. А ведь до этого, мы, командиры дивизиона, его не любили, не понимали
его, усматривали в нем черт знает что: и высокомерие и чистоплюйство и, даже,
трусость. Оказалось, что ни того, ни другого, ни третьего в нем не было ни
грана. Зенитчик просто делал негласный вызов нашей неряшливости, нашим грязным
сапогам и мятым гимнастеркам, а может быть, и нашей, подчас показной смелости.
Мы, средние
командиры-лейтенанты, носили солдатское обмундирование — другого не было.
И только в петлицах наших гимнастерок краснели лейтенантские кубики, чем и
отличались мы от рядовых бойцов. Скалозубов же прибыл к нам в кадровой
офицерской форме. Многие завидовали ему, в том числе и я, завидовали начищенным
до блеска хромовым сапогам, скрипящим ремням портупеи и, даже, его манере держать
руки на ремне, засунув под него ладони.
Подозревать его в
трусости у нас были все основания: не дай Бог, если завоет мина —
Скалозубов тут же бросался наземь. Это мы считали дурным примером для
подчиненных, хотя и сами, «храбрые вояки», не прочь были прижаться к
матушке-земле или попятиться назад. В связи с этим, вспоминается случай,
который произошел в первые дни нашего пребывания на фронте под Харьковым.
Группа командиров от «катюш» выехала на рекогносцировку местности. Километрах в
двух от передовой мы оставили машину, и пошли пешком. Вышли к ручью, возле
которого отдыхали пехотинцы, направлявшиеся на передовую. И вдруг, над нами
одна за другой с воем пронеслись мины и россыпью лопнули позади, на склонах
овражка. Пехотинцы поднялись, спустились в овражек и, не спеша, зашагали в
сторону передовых позиций. Ну а мы, чтобы не маячить, не привлекать внимания
немецких наблюдателей, присели и стали ждать распоряжений капитана. И только
Скалозубов, подстелив плащпалатку, улегся в стороне промеж кочек. Боялся?
Возможно. Но и мы, ожидая беглого огня немецких минометов, чувствовали себя не
ахти как храбро, то и дело посматривали по сторонам, приглядывая, на всякий
случай, какую-нибудь лощинку или ровик, где можно было бы укрыться от мин. А
капитан Дмитриевский и сопровождавший нас командир от пехоты, сидели на
брошенной кем-то телеге и спокойно вели разговор о предстоящем наступлении.
— Лейтенант
Скалозубов, прошу ко мне! — сердито позвал капитан. — Мне не нравится
твое поведение. Ты что, не выспался или устал? Полежать захотел? Или напугался
мин? Так они рванули за километр от нас. А ты землю носом роешь! Как же ты,
лейтенант, в атаку бойцов поведешь, если прикажут? Может, рапорт напишешь, чтоб
отозвали с фронта?
— Я вас понял,
товарищ капитан, — спокойно и твердо ответил Скалозубов, — и рапорт
писать — не намерен. А насчет атаки не беспокойтесь. Если надо, подымусь
первым, не испугаюсь, можете испытать, — и тихо добавил, — и сейчас
не трушу, только подставлять себя под шальной осколок или пулю считаю большой
глупостью. Мне, товарищ капитан, и на этом свете не тесно.
Мы переглянулись,
ожидая разноса, но капитан не вспылил, не оборвал лейтенанта, а просто подошел
к нему и, положив руку на его плечо, по-доброму сказал:
— Ладно,
лейтенант, поживем-увидим. Говорят, не боги горшки обжигают. И еще —
слыхал солдатскую присказку: двум смертям не бывать, а одной не миновать?
— Да, слышал,
товарищ капитан, — ответил Скалозубов, — однако фронту я нужен живой.
По-моему, лейтенант
был прав и он доказал это в первом бою, прикрыв дивизион от неминуемого
поражения. Кто бы мог подумать, что Скалозубов способен на подвиг? Я был
свидетелем этого подвига.
— Товарищ
капитан, а почему рядовых зенитчиков не представили к наградам? — как-то
спросил я командира дивизиона.
— На войне смерть
по пятам ходит, хочешь — не хочешь, лейтенант, а к этому надо привыкнуть.
Зенитчики-герои! А подвиг их — обычная фронтовая работа. Всех
награждать — орденов не хватит!
Гибель
летчика-истребителя
Однажды, над нашими
позициями произошел скоротечный воздушный бой, который запомнился мне на всю
жизнь, так как это событие было связано с именем Альки Кутузова, друга детства.
Только что прошел
сильный дождь. Гроза под аккомпанемент близкого фронта, громыхая, уходила
куда-то на запад. Выглянуло солнце и в весеннем небе вновь зазвенели жаворонки.
Появились немецкие самолеты. Их было много. Они летели небольшими группами.
Одна за другой, в наш тыл. И вскоре, послышались глухие мощные удары, задрожала
земля — бомбили переправы через Северский Донец. Немцы распоряжались нашим
небом, как хотели: безнаказанно, нагло, летали низко и без сопровождения
истребителей, заведомо зная о своем превосходстве в воздухе. Действительно,
наши самолеты не появлялись, а зенитки почему-то молчали.
Вдруг резко
прозвучала пулеметная дробь и мы увидели, в какое-то мгновение, как
истребитель — краснозвездный, тупоносый «И-16» — пронесся над нами и
стремительной свечой взмыл в небо. Под фюзеляжем немецкого бомбардировщика
заструился дымок и он, сразу вспыхнув, развалился на части. А «ишачок», так в
шутку бойцы прозвали наш «И-16», снова и снова атаковал «хенкельсы».
Еще за одним
бомбардировщиком потянулся черный шлейф дыма, вражеский самолет со страшным
ревом пошел на снижение, и, вскоре, над степью прогремел еще один мощный взрыв.
Но и наш
истребитель, по-видимому, смертельно раненый, перестал подчиняться летчику,
который, возможно, в эти секунды, истекая кровью, не имел сил справиться с
управлением самолета. Истребитель как-то неестественно, неуверенно, как мне
показалось, пошел на посадку и, когда земля была совсем рядом, завалился на
крыло и рухнул на землю.
Через несколько дней
я прочитал во фронтовой газете, что, защищая переправу через Северский Донец,
летчик-истребитель Кутузов сбил два фашистских самолета и сам погиб смертью храбрых.
Я невольно вспомнил
Альку Кутузова, который, не закончив девятый класс нашей Михайловской средней
школы, вместе с Мишей Поповым, моим соседом по Нижне-Зарайской улице, поступил
в Подольский аэроклуб, затем в Армавирское летное училище. Я был уверен, что
именно в том воздушном бою погиб мой земляк и друг, летчик-истребитель
Александр Кутузов.
Чем дальше уходит
юность, тем чаще вспоминаю я своих однокашников, совсем молодых ребят: Альку
Кутузова, Сашу Кулакова, Митю Кузнецова, Сашу Промахова, Колю Лялина, Сережу
Шестернина, Сережу Николаева, Машу Гаврилину и других, погибших в боях за
Родину. Я пронесу память о них через всю оставшуюся жизнь, память о тяжелейших
физических и моральных испытаниях, свалившихся на наши молодые, неокрепшие
сердца и души. Вечная им память!
Ночной марш
В начале мая был
получен приказ: 270 гвардейскому минометному дивизиону немедленно
перебазироваться в район Барвенкова. За короткую весеннюю ночь нам предстояло
проехать по тяжелым фронтовым дорогам километров пятьдесят и занять исходные
позиции в полосе ударной группировки юго-западного направления Южного фронта.
Для транспортировки
связистов и имущества связи в моем распоряжении находились две автомашины
полуторки и одна американская — «студебеккер», на которой стояла мощная и
редкая по тем временам радиостанция РСБФ (радиостанция скоростного
бомбардировщика фургонная) для связи со штабом фронта. Начальником радиостанции
была сержант Тося Соколова, способная радистка и сильный специалист по
радиотехнике. Кроме того, мы имели несколько радиостанций РБ-12 для связи
внутри дивизиона, а также линейную телефонную связь, которой отводилась
основная роль при подготовке залпа «катюш».
В моем взводе
служили, в основном, восемнадцати — девятнадцатилетние парни, только что
призванные в армию, но были и постарше, которые хлебнули военного лиха в
Монголии и Финляндии. Мне, их командиру, было восемнадцать с небольшим. Я
стеснялся своей молодости, хотел выглядеть постарше, посолидней. В душе я
завидовал тем, у кого росла борода, кто брился, хотя бы, раз в неделю. У меня
же брить было нечего — один пушок. И когда, однажды, парикмахерша,
стригшая мне голову, спросила: «Побрить?» — я густо покраснел, ибо так
меня спросили первый раз в жизни.
Курить научился в
армии. Курил безбожно: много и часто. Говорят, курить вредно. Возможно. С этим
я согласен. Но в ту фронтовую пору перекур имел особое значение.
Перекурил — на душе полегчало, будто в каждую клетку твоего тела вдохнули
эликсир, без которого немыслимо снять напряжение, усталость и успокоиться.
После обеда надо закурить, иначе обед покажется неполным, незавершенным. Да и
привал без перекура не привал. Курить очень хотелось. Когда не было папирос или
махорки, искали в карманах табачную пыль, подбирали заплеванные
окурки-охнарики. А случалось, курили сухие листья растений и даже сухой конский
помет, надрывались в кашле и, все-таки, курили.
Водку получали
ежедневно, по сто граммов, но часто эта норма увеличивалась за счет убитых или
раненых, вовремя не снятых с довольствия. Обычно, водку я не пил, от нее болела
голова, рвало и, поэтому, свою порцию я отдавал старшине, который тут же, с
покорной благодарностью, выпивал за мое здоровье без всякой «закуси». Но
сказать, что я совсем не брал в рот хмельного, было бы неверно. Бывали случаи,
когда приходилось нести дежурство на наблюдательном пункте, где почти весь
световой день визжали, ухали, рвались мины, снаряды и, без конца, великим
множеством, роились пули. Конечно, было страшно, даже очень страшно, особенно,
когда мощные взрывы потрясали землю и воздух рядом с укрытием. Жизнь в течение
долгих тысяч секунд висела на волоске и, в любую из этих секунд, могла
оборваться. Вот тогда я пил.
За суточное
дежурство опорожнял семисотграммовую фляжку с водкой и пьяным не был. Во всяком
случае, мне так казалось, потому что, передавая данные наблюдения на командный
пункт, я не получал никаких замечаний от своего начальства. От выпитой водки
страх отступал и о смерти уже не думалось. Зато к вечеру, когда наступала
относительная тишина, к телу неожиданно подкрадывалось ощущение полной
расслабленности и приятной истомы. Вот тут-то, я чувствовал, что быстро пьянею.
Тогда, укрывшись с головой шинелью или плащ-палаткой, я ложился на дно окопчика
и засыпал, успев лишь приказать дежурному солдату разбудить, если что... А
наутро страшно болела голова.
Конечно, на фронте
смерть — явление обычное, к ней, в конце концов, привыкают, как к
неизбежному, но, чтобы понять всю трагедию фронтового напряжения, надо все это
испытать самому. Такое я испытал и пережил не один раз, и даже уверился в
обязательной, неминуемой свой гибели. Не сегодня — так завтра.
...Так вот, дивизион
менял дислокацию, нас перебрасывали на другой участок фронта. Выехали, когда
стало темнеть. Фары автомашин, прикрытые колпаками из плотной, черной бумаги, еле-еле
освещали дорогу. Тревожная темная ночь становилась прохладной, ярко светился
тонкий серп луны, окруженный россыпью таких же ярких звезд. Соловьиное время.
Они, соловьи, и на войне оставались верными себе: пели, заливались трелями,
радовали душу русского солдата, да и не только русского.
Передовая приутихла,
погрузилась в дремоту, но не спала: нет-нет, взлетали немецкие ракеты над
линией фронта, небо временами озарялось багровыми вспышками орудий.
Наша колонна
двигалась медленно, осторожно объезжая выбоины и старые воронки. Удивительно!
Как это шофера с малым светом находили дорогу!
Я ехал в кабине
полуторки и дремал. Голова не слушалась, валилась то вперед, то назад, а иногда
на колдобинах больно ударялась о дверцу кабины.
Сколько мы ехали
так, час ли, два ли — не помню. Вдруг, в закрытых глазах, мелькнула яркая
вспышка света и, разом, раздался оглушительный взрыв. Машину сильно встряхнуло
и в кабину посыпались осколки стекол. Я выпрыгнул наружу и, тут же, услышал
сверлящий свист летящих снарядов. Взрывы следовали один за другим позади нас.
Машина остановилась. Шофер звал на помощь. Я помог водителю вылезти из кабины,
а подбежавшие бойцы стали оказывать ему помощь. Подбежала и Тося.
— Митя, живой?
Не ранило? — испуганно проговорила она.
— Все в порядке, —
ответил я.
Она подошла ко мне
совсем близко так, что я почувствовал ее большие, упругие груди, обняла меня за
шею и поцеловала.
— Слава Богу,
что не задело, слава Богу. Ты береги себя, Митя.
— А как
беречь-то?
— Не
знаю, — ответила она.
Локон ее душистых
волос, выбившихся из-под пилотки, теребил мои щеки и губы. Я не видел ее лица,
но оно было рядом с моим, я не знал, что сказать ей и чем ответить на эти слова
и поцелуй.
Выпустив несколько
снарядов, противник замолк. К таким коротким ночным обстрелам немцы прибегали
частенько, чтобы потрепать нервы нашим солдатам и помешать их короткому отдыху.
Вот под такой нецелевой налет мы попали случайно, а один снаряд чуть не угодил
в нашу машину. Если бы немцы знали, что всего в нескольких километрах от них
движется колонна советских «катюш», то наверняка бросили бы на нас не одну
сотню снарядов.
К счастью, все
обошлось благополучно, кроме водителя никто не пострадал, хотя в кузове,
пробитом осколками, находились солдаты-связисты. Один только шофер, сидевший со
мной рядом, был ранен. Осколок пробил дверцу кабины с моей стороны и, минуя
меня, распорол ему руки ниже локтей. Вот так! Меня не задело. Утром, на правой
щеке я обнаружил ссадину — Видимо, чуть-чуть зацепило осколком стекла. Но
«чуть-чуть» на войне не считалось.
Мой шофер вести
машину не мог, не нашлось водителя и среди связистов — пришлось садиться
за руль самому. Шофером я никогда не работал, однако водительское дело было мне
знакомо, так как до войны мы, десятиклассники, занимались на курсах шоферов при
Осовиахиме, готовясь к поступлению в танковые училища. Я даже успел тогда
получить права шофера третьего класса.
В связи с этим
вспоминаю такой случай. Для прохождения практики по вождению автомобиля нас,
курсантов, в дни школьных каникул закрепили за разными организациями города
Михайлова, имевших автотранспорт. Я попал стажером к Игнатьеву Алексею
Николаевичу, опытному водителю, который, кстати, на наших курсах руководил
практикой.
Нам предстояло
доставить груз из Михайлова в Рязань. Между этими городами с давних пор
проходила одна большая грунтовая дорога — большак, который в то время
превратился в ухабистую, труднопроезжую дорогу, особенно, в дождливое ненастье.
Выехали мы чуть
свет. За рулем сидел я, очень довольный, что мне доверили управление
автомобилем. До села Захарово ехали нормально, встречных машин не было, конные
повозки сами уступали дорогу, а попадавшие на пути глубокие колеи и неровности
проезжали без помех. По обе стороны дороги лежала равнина с бесконечными,
необозримыми полями, среди которых и тут и там виднелись деревни и села с
красиво блестевшими в лучах утреннего солнца куполами церквей. Я уже начинал
чувствовать себя бывалым водителем, как вдруг, на подъеме, машина забуксовала.
После нескольких безуспешных попыток выбраться на ровное место пришлось
уступить руль своему наставнику.
Дорога, между тем,
становилась все хуже и хуже, вчерашний дождь изрядно ее подпортил и, теперь, мы
ехали медленно, осторожно, стараясь не сползти в глубокую колею, часто
останавливались, кое-где буксовали, но, все же, ехали. Наступил вечер.
Заночевать пришлось в поле — немного не доезжая до села Плахино, кончилось
горючее. Что делать? Попутных машин нет, встречных тоже. Ждать? Сколько ждать?
Машин-то в ту пору было мало. Утром я взял ведро и пошел в село разыскивать
МТС, где нас должны были заправить.
Вернулся обратно
вскоре, с полным ведром горючего, не пролив по дороге ни капли, за что меня
очень похвалил Алексей Николаевич. К вечеру мы были в Рязани.
И вот, теперь, на
фронте я был вынужден сесть за руль автомашины вместо раненого шофера. Искать
другого водителя не было времени, колонна торопилась, близился рассвет. Сначала
я растерялся, ведь больше года не брался за руль: не слушались педали, машина
двигалась рывками, то глохла, то ревела, а тут еще темнотища, того и гляди,
врежешься во впереди идущую автомашину. Немного успокоившись, я стал ошибаться
реже, мотор заработал ровнее, машина побежала без скачков, словно поняла, что
надо ехать, иначе отстанем.
Но вскоре, пришлось
остановиться. Двигатель начал «парить». Оказалось, пробит радиатор, вода
вытекла, мотор перегрелся. Дальше ехать было нельзя. Пришлось рассадить бойцов
по другим машинам, а самому подсесть в кабину «студебеккера», к Тосе.
В то самое время я
не знал, что судьба еще раз не позволила войне сыграть со мной злую шутку. Меня
спасла Тося...
Возле нас
остановилась штабная машина — крытый фургон.
— Лейтенант
Небольсин, что случилось? — услышал я голос начальника штаба дивизиона,
старшего лейтенанта Соловьева, — почему стоите?
— Машина вышла
из строя, пробит радиатор, товарищ старший лейтенант, — ответил я, —
хочу оставить, а утром пришлем летучку.
— Хорошо,
Небольсин! Давайте-ка, к нам в машину, в тесноте — не в обиде, пожмемся
малость, заодно обмоем твой второй кубик, да и споем. Лезь быстрей!
С начальником штаба
у меня сложились хорошие взаимоотношения. Он, как и Володя Швец, любил песни.
Нередко, Соловьев забегал ко мне во взвод и мы пели вместе.
— Толково поет
«соловей-разбойник», — шутили бойцы.
Перед маршем
командир дивизиона зачитал приказ о присвоении мне воинского звания
«лейтенант». Поэтому приглашение начальника штаба ехать с ним в одной машине я
принял как должное, тем более, в компании штабистов бывал не один раз, знал
всех: с ними можно было выпить, закусить и, потом, всю дорогу петь песни и
слушать бесконечные анекдоты.
Но Тося
воспротивилась. Она крепко обхватила мою руку и категорически заявила:
— Не пущу!
Поедем вместе! Мы и так редко видимся, — и озорно засмеявшись, крикнула в
темноту, — Товарищ старший лейтенант! Поезжайте! Поезжайте! Мы вас
догоним. А мой командир мне самой нужен!
В штабной машине
хохотнули понимающе и покатили вперед. Мы ехали следом за ними. Кто мог знать,
что через какие-то полчаса прогремит взрыв и от штабной машины останутся только
обломки да изуродованные тела погибших товарищей. При объезде на обочине дороги
их автомашина наскочила на мину. Спасать было некого — погибли все
четверо, в том числе прекрасный человек «соловей-разбойник», старший лейтенант
Соловьев. Не распорядись моей судьбой Тося, я был бы пятым среди убитых. Так
дважды за короткую майскую ночь смерть прошла рядышком и не зацепила. На
войне — как на войне!
А за ночью
последовало утро, которое тоже для меня чуть не стало последним. Совпадение
обстоятельств? Возможно. На фронте всякое случалось, но те памятные ночь и
утро, когда я трижды мог ни за что погибнуть, запомнились особенно крепко.
Не успели мы прибыть
на новые позиции, как ко мне подбежал запыхавшийся начальник разведки дивизиона
лейтенант Казаков.
— Слушай, Митя,
вчера наши выбили немцев из деревни, — он показал рукой в сторону, откуда
доносились неясные звуки взрывов, — я только что оттуда, там можно кое-чем
поживиться. Уйма всяких проводов, телефонные аппараты, но найти еще кое-что
можно. Смотри! — он засунул руку в карман и вытащил маленький браунинг.
— На всякий
случай пригодится. Давай махнем в деревню? А? Капитан, я думаю, разрешит.
С Казаковым мы
начинали службу в дивизионе, хорошо знали друг друга, в общем, были неплохими
товарищами и поэтому меж собой обращались на «ты» и по имени.
— Не возражаю,
поехали. Машина свободная есть. Пошли к командиру, я думаю, он разрешит —
ответил я.
На фронте мне часто
приходилось сталкиваться с проблемой обеспечения надежной связью наших батарей:
не хватало линейного кабеля, телефонных аппаратов и самым большим горем являлся
недостаток питания для раций. Да и с оружием было не густо — на весь взвод
ни одного автомата. Целый месяц фронтовой жизни я и мои связисты вообще не
имели никакого оружия и только после того, как в наш тыл прорвалась немецкая
разведка, бойцам выдали карабины, а мне — пистолет системы «наган».
Поэтому командир дивизиона, зная наши беды, предупредил об осторожности и
отпустил.
Дорога шла на подъем
прямо через поле, затем делала крутой поворот в объезд высоты, за которой, по
словам Казакова, находилась деревня. Я ехал в кабине вместе с водителем,
Казаков стоял на подножке.
— Пошел
напрямую! — крикнул Казаков шоферу, — это наш след, мы только что
здесь ехали, тут ближе, — он показал на свежий машинный след, который
хорошо был виден на траве пустовавшего поля. Мы так и сделали: не торопясь,
перевалили по следу высотку, изрытую снарядами и минами. Но как только стали
спускаться к деревне, водитель резко затормозил машину. Навстречу нам бежали
люди и махали красными флажками. Машина остановилась. Я посмотрел в бинокль и
узнал наших солдат. Да, это были наши солдаты. И когда они, тяжело дыша,
подошли совсем близко я невольно потянулся к оружию. По их злым, чугунным от
загара и пыли лицам, можно было определить, что они непременно будут нас бить
или что-то вроде этого.
— Ни с места!
Из кабины не выходить! С подножки не прыгать! — раздался угрожающий грубый
голос. — Куда вас черт несет? Аль ослепли? По минам едете! — и
хрипатый сержант-сапер обложил нас трехэтажным матом. — Указатели в землю
натыканы, — кричал он, а вы прете, как слепые, мать вашу! — и осекся,
увидев у Казакова лейтенантские знаки отличия. — Извините, товарищ
лейтенант, за некрасивые слова, но вы сами же на тот свет проситесь, нешто
жизнь вам надоела?
Мы были потрясены и
молчали, не зная, что ответить, словно нашкодившие дети в ожидании наказания.
— А как же
след? Мы же ехали по свежему машинному следу! — опомнившись, спросил я у
сапера. Казаков тоже пытался что-то сказать, но так ничего и не вымолвил. По
его виду я представил себе какие у каждого из нас сейчас глупые и испуганные
лица. Сердитый сапер чуть-чуть просветлел и заметил:
— Самое
страшное проехали. Такое и на войне не часто встречается. Мы, саперы, и то
взлетаем на минах, а вы, туды вашу мать... извините... к слову пришлось, на
минах танцуете. Считайте, что вам, товарищи лейтенанты, здорово повезло.
Сапер рассказал, как
сегодня утром, на большой скорости, оставляя след на траве, не обращая внимания
на указатели и выстрелы, проскочила автомашина в деревню.
— То ли пьяные
были, паралик бы их взял, то ли ненормальные какие сопляки, понять не могу, как
они уцелели! Видно, господь Бог не принял на тот свет, дураков, — и,
сообразив, что сказанное касается и нас, сапер добавил, — извините!..
Какая уж тут
субординация! За что извинять? Казаков молчал, то и дело поправляя расстегнутый
воротник гимнастерки, словно ему было очень душно. Он-то знал, что след на
траве, по которому мы проехали, оставила его автомашина! Тоже разведчики!
— Теперь
поезжайте прямо по следу, мин не будет, мы их сняли, да глядите в оба, не
забывайте, что вы на войне — напутствовал сержант. — Счастливого
пути, товарищи лейтенанты!
— Да, братцы,
родились мы в сорочке, — наконец, выдавил из себя Казаков, когда наша машина
подъезжала к деревне.
Среди пепелищ и
недогоревших домов сновали пехотинцы с разбухшими вещмешками и карманами.
Единственная улица была забита брошенной немецкой техникой. В крытых больших
фургонах, почему-то оставленных противником, еще лежали нетронутыми ящики с
продуктами и боеприпасами. Предупреждали нас, что продукты могут быть
отравлены, но мы, поглядев, как пехота уписывает «отравленное», решили закусить
и сами. Ничего, не отравились.
В расположение
дивизиона мы вернулись благополучно и вовремя. Автоматов не нашли, зато
привезли с десяток катушек кабеля и несколько комплектов питания для
радиостанций.
Выполняйте
приказ!
В тот же день,
вместе с другими командирами дивизиона, я выехал на рекогносцировку места
боевых операций. Километрах в трех от передовых позиций нас встретил,
окруженный свитой, рыжебородый полковник — командир дивизии, ради которой
«катюши» совершили ночной марш. Комдив пригласил нас вначале отобедать, но
капитан Дмитриевский, поблагодарив за приглашение, вежливо отказался, сказав,
что мы только из-за стола.
— Ну что ж,
дело хозяйское, — согласился полковник, — было бы предложено,
настаивать не имею права.
Мы пересекли овраг,
где в нишах приютились артиллеристы со своими орудиями, медики, кухни.
Поднялись на противоположный склон. С небольшой высотки открывалось обширное
поле, на котором рвались мины. Я вскинул бинокль и тут же увидел, как среди
дыма метались то туда, то сюда красноармейцы. Некоторые оставались лежать на
месте — Видно, убитые. Вражеские минометы перешли на беглый огонь, на
поражение. Пехотинцы залегли, а затем, оставляя убитых и раненых, бросились
назад к речушке.
— И это
называется разведка боем!? — Возмущенно заметил лейтенант Казаков, —
черт знает что, а не разведка, настоящее харакири!
— К сожалению,
лейтенант, — отозвался полковник, — Война требует жертв.
Что такое разведка
боем я уже знал. В боях под Москвой, на одном участке фронта, где-то на
Малоярославецком направлении наш взвод курсантов атаковал позиции фашистов с
целью выявления огневых средств противника. Немцы открыли пулеметно-автоматный
огонь. Мы залегли. И тогда они сыпанули на нас мины. Человеческая жизнь хрупка
и она не выдерживает «напора стали и огня», как поется в одной песне. Поставленную
задачу мы выполнили, вызвав огонь на себя, но... от взвода, по сути дела,
осталась половина. Была ли необходимость в той разведке — трудно сказать.
Но приказ есть приказ, его надо было выполнять. И обсуждению он не подлежал.
...После небольшого
совещания меня подозвал капитан Дмитриевский и приказал развернуть карту.
Рыжебородый полковник, задумавшись, смотрел куда-то в сторону, затем резко
повернулся ко мне и приказал:
— Лейтенант, к
5.00 дадите связь. — И карандашом нанес схему связи на моей карте. Потом,
кивнув в мою сторону, спросил капитана:
— Не подведет?
— Не
подведет, — уверенно ответил Дмитриевский, — лейтенант знает свое
дело, не впервой. — И ко мне, — задача ясна?
— Так точно,
товарищ капитан, задача ясна! — ответил я.
Начальник разведки
Казаков тоже получил задание: разведать направление, где пойдет линия связи и в
нужных местах выставить охрану. Времени было в обрез и поэтому мы с Казаковым
решили сразу же, не откладывая, в сопровождении разведчиков выдвинуться в
боевые порядки пехоты и присмотреться к местности.
Миновав посты
боевого охранения, мы вышли на точку, определенную под наблюдательный пункт.
Отсюда местность хорошо просматривалась, вплоть до немецкой обороны. Недалеко,
в низинке стоял обгоревший комбайн, от которого через заросшее дикими травами
поле, уходили в сторону оврага телефонные столбы с порванными проводами. Я
сверился с картой — сомнений не было, все совпадало.
Весь оставшийся день
и короткую майскую ночь без отдыха, не смыкая глаз и не покладая рук, работали
связисты. Особенно нелегко далась линия к наблюдательному пункту, ее тянули
ползком, в темноте, иначе было нельзя, немцы хорошо просматривали и
простреливали местность. К предстоящему бою готовились и другие службы
дивизиона.
На рассвете все три
батареи «катюш» вышли на исходные огневые позиции. Двести реактивных снарядов
готовы были в течение пятнадцати-двадцати секунд накрыть прицельную площадь.
Я не знал ни минуты
отдыха, понимая всю ответственность, которая ложилась на меня, как на
начальника связи. Во все прошлые фронтовые операции моя связь работала
безотказно, за что неоднократно командир дивизиона благодарил связистов.
Однако на сей раз
меня поджидала большая неприятность. Утром, часа за два до начала операции,
меня срочно вызвали на командный пункт, где уже находились капитан Дмитриевский
и вчерашний рыжебородый полковник.
— Лейтенант!
Линию связи вы дали на полкилометра левее заданного ориентира! —
неожиданно обрушился на меня полковник. Его суровое неприветливое лицо выражало
крайнее недовольство. — Что это значит? Доложите в чем дело! —
продолжал он, буравя меня глазами.
— Есть
доложить, товарищ полковник! Вчера вы лично сделали пометки на моей карте...- Я
хотел, было развернуть карту и объяснить, что сделано все правильно, но
полковник не стал меня слушать и, отвернувшись к капитану, тоном приказа
раздраженно потребовал:
— Капитан, я
жду Вашего отзыва с наблюдательного пункта! Через полчаса доложите
обстановку! — И вновь повернувшись ко мне, раздраженно пригрозил:
— Лейтенант,
немедленно исправьте ошибку, даю полчаса времени, иначе расстреляю!
За что! Я готов был
закричать от несправедливой обиды, готов был заплакать, зареветь, если бы не
Дмитриевский. Капитан взял меня за локоть и спокойно попросил развернуть карту.
— Лейтенант,
связь нужна вот к этой высоте, — и он карандашом сделал пометку. —
Берите машину и срочно выполняйте приказ. Я буду ждать на наблюдательном
пункте.
Я пулей выскочил
из-под накатов командного пункта. Машин рядом не было. Хоть плачь! До моего
взвода почти километр, а может быть, и больше. Время бежит. Что делать? Плюнул
на все и бросился бежать напрямую через овраг к своим связистам. Как мне надоел
тяжелый допотопный наган! Так и хотелось расстегнуть кобуру и забросить его
подальше. И вдруг... я увидел прилипшие к склону орудия и несколько грузовиков.
Подбегаю ближе и чуть не сталкиваюсь лоб в лоб со старым знакомым, Тосиным
ухажером, капитаном, с которым когда-то дрались на кулаках.
— А лейтенант,
здорово! Аль своих не узнаешь, едрена корень? Куда торопишься? Как жив-здоров
твой друг? — засыпал меня вопросами капитан с притворным дружелюбием.
Мне было не до
разговоров. Я посмотрел на его улыбчивую рожу и неожиданно для себя спросил:
— Товарищ
капитан! Дайте на полчаса машину. Срочно надо дать связь к новому НП, иначе
сорвется залп «катюш». До своих бежать далеко, могу не успеть.- И совсем тихо
добавил, — комдив обещал расстрелять, если сорву задание. А друг мой
погиб.
— Машину,
говоришь на полчаса? Глупости городишь, лейтенант. Может, еще что спросишь?
— Эх,
Вы! — Вырвалось у меня и я хотел снова бежать.
— Стой, стой,
лейтенант! — остановил меня капитан, пустив при этом привычный
матерок. — Где твой НП?
Я указал в сторону
высотки, где грохотали разрывы мин и вздымались черные султаны дыма:
— Вон там, правее
комбайна.
— Туда не
проскочишь, перемелят.
— Проскочу,
капитан, дайте машину!
— Ладно,
валяйте! А друга твоего жаль, — он как-то странно посмотрел на меня и
крикнул шоферу:
— Малай! Заводи
машину! В распоряжение лейтенанта! Полчаса и не одной минуты больше!
Ясно? — и, обернувшись ко мне, добавил:
— Жив
останешься, заходи. Впрочем, желаю успеха!
— Спасибо! —
я пожал ему руку и прыгнул в кабину.
— Жми на всю
катушку! — приказал я шоферу. — Надо успеть во что бы то ни стало.
Надо успеть!
В считанные минуты я
был у своих связистов и, побросав в кузов линейные катушки с кабелем,
телефонные аппараты, прихватив с собой нескольких бойцов, тут же, без
промедления, напрямик по полю рванулся к заданному месту, раскручивая на ходу
катушки. Кабель змейкой ложился следом за нами. Машина неслась, делая
невероятные повороты и прыжки. Мины рвались почти беспрерывно, закрывая поле
дымом, пылью: треск слева, треск справа, недолет... перелет...- смертельная
игра и некуда от нее податься!
Выбросив нас,
связистов, на новом НП, машина развернулась и помчалась назад. Я быстро
подключил телефонный аппарат и вызвал командный пункт. Связь заработала.
Во время залпа
«катюш» я находился на наблюдательном пункте и видел, как над огневой позицией
нашего дивизиона взметнулись клубы дыма, из которых вырвались огненные стрелы и
над нами, шелестя, пронеслись десятки ракет. Передний край немецких позиций
потонул в море огня, дыма и грохота. Удар был потрясающим. Раньше я такого не
видал. Дивизион стрелял из всех двенадцати установок. Следом за залпом наши
ударные группы перешли в наступление.
Полковник, командир
дивизии, который собирался меня расстрелять не забыл про меня — представил
к награде, ордену Красной Звезды.
Спасибо капитану
«чужаку» за то, что не попомнил зла и выручил машиной и тысячу раз спасибо его
шоферу, у которого шансов остаться живым было меньше, чем у меня.
В харьковском котле
Майские
ночи становились все короче и короче: не успеет погаснуть закат, а над
горизонтом уже занимается заря и лес наполняется птичьим пением. Природа брала
свое, живя без выходных. Утренники были прохладными, холодок заставлял
прятаться в шинели. Про русскую шинель солдаты говорили, что она грубовата,
зато тепловата. Обычно спать приходилось под открытым небом и поэтому шинель
была незаменимой постелью: на нее ложишься, ею укрываешься, да и в изголовье
она же, только хлястик надо расстегнуть... и спишь, как убитый.
В одну из таких
свежих зорек, чуть свет, меня вызвали к командиру дивизиона. Не очень хотелось
расставаться с теплой шинелью. Но что поделаешь?
Передовая уже
просыпалась. Сквозь туманную дымку слышались одиночные выстрелы, будто пастух
щелкал кнутом, собирая стадо. Наш дивизион располагался в небольшом овражистом
лесочке, к которому притулилась маленькая деревушка, утопавшая в садах и
палисадах. До передовой было не более трех километров, рукой подать, однако, по
каким-то соображениям, немцы деревню не трогали: не бомбили, не обстреливали. И
все же днем она пустовала, жители покидали ее, угоняли скот, прятались в лесных
окрестных оврагах, лишь на ночь самые смелые возвращались обратно. С одной
такой из «самых смелых» познакомился наш капитан и перешел, как говорили, на
полное «ночное довольствие» — ночевал у нее.
Меня встретил
солдат, что приходил за мной, и пригласил зайти в хату. В горнице, прямо на
полу, погрузившись в перину без одеял, лежал мой командир в обнимку с хозяйкой.
— Товарищ
капитан! Лейтенант Небольсин прибыл по Вашему приказанию!
Капитан поднялся,
взял меня за локоть и мы вышли из хаты на улицу.
— Приказано от
нашего дивизиона направить делегата связи в штаб Шестой армии и очень срочно.
Передай дела лейтенанту Казакову и немедленно выезжай.
Капитан коротко
обрисовал обстановку на фронте, объяснил, что я должен делать в штабе и под
конец, как бы извиняясь, сказал:
— Ночь не спал
(я знал, что его вызывали в штаб армии), только прилег... Ну, да ладно, желаю
тебе всего хорошего, лейтенант, — и крепко пожал мне руку.
Тогда я не мог
знать, что капитана Дмитриевского вижу последний раз и что с этого дня я
навсегда распрощаюсь с родным 270 гвардейским минометным дивизионом.
В полдень я прибыл в
штаб 6-й армии и сразу же попал на прием к командующему, генерал-лейтенанту
Городнянскому. Он попросил меня рассказать о «катюшах» и приказал неотлучно
находиться при штабе.
12 мая 1942 года под
Харьковом в районе Барвенкова наши войска перешли в наступление. Я и мой радист
Степанов круглосуточно держали связь с нашим дивизионом, передавая по рации
приказы и распоряжения штаба Шестой армии. От «катюш» все время требовали
одного и того же: огня, огня и еще раз огня... Но вскоре стрелять стало нечем,
кончились мины, поступление их прекратилось. На наши запросы штаб Юго-Западного
фронта отвечал: «Ждите».
С наступающими
дивизиями штаб Шестой имел очень ненадежную связь. Радиосвязь не работала по
разным причинам, линейно-телефонная то и дело выходила из строя. В итоге —
терялось управление войсками. Все чаще и чаще меня стали отвлекать на
выполнение других заданий, не входящих в мои обязанности, но от которых отказаться
я не мог. Уже дважды пришлось вылетать на самолете У-2, чтобы доставить
секретные пакеты в штабы «потерявшихся» дивизий.
С того майского
наступления и началась трагедия Юго-Западного фронта, унесшая жизни сотен тысяч
солдат и офицеров...
Я, как многие офицеры
и солдаты, не мог знать о размерах трагедии, масштабах неподготовленности наших
армий к наступлению. Но мы чувствовали с самого начала что-то неладное: бросить
громадные массы пехоты и конницы без поддержки и прикрытия авиацией и танками,
без автоматического оружия на хорошо вооруженные, технически сильные войска
противника было просто безумием, если не сказать проще, преступлением.
В первые дни
наступления, ценой больших потерь, войскам 6,9 и 57 армий удалось продвинуться
вперед на 50–60 километров. Немцы отходили по всей линии Барвенского выступа,
заманивая наши войска в ловушку, а затем мощным моторизованным ударом, при
активной поддержке авиации, прорвали фронт и окружили три армии. Вот тогда-то я
впервые услышал непривычное, тревожное и страшное слово: «окружены». Да, мы
были окружены. Так безуспешно закончилось короткое майское наступление
советских войск, открыв немцам путь на Сталинград и Кавказ.
Обстановка резко
изменилась в пользу противника. Теперь наши окруженные, в основном, пехотные части,
не прикрытые с воздуха, отбивались от немецких бронетанковых соединений.
Самолеты врага постоянно висели над нами. А наши «соколы» так и не появлялись,
зенитки молчали, по фашистским самолетам палили из винтовок.
Сдали Барвенково.
Кольцо окружения сжималось все сильней и сильней. Повсюду валялись немецкие
листовки, призывающие сдаваться в плен. Сначала — собирали и жгли, а затем
махнули рукой — их было слишком много, а самолеты противника все сыпали и
сыпали новые. Войска становились неуправляемыми. Штаб Шестой армии метался с
одного места на другое, в поведении штабных командиров появились нервозность,
суета, страх перед неотвратимой бедой. В центр «котла» отходили разрозненные,
полуразбитые остатки дивизий с переполненными полевыми госпиталями и другими
тыловыми службами. Кругом царила паника. Эфир был забит множеством радиостанций
врага и мне с большим трудом удавалось найти нужные позывные.
Наш 270 гвардейский
минометный дивизион, с которым я все время держал связь, попал под жестокую
бомбежку: не стало многих бойцов и командиров, потерялась раненая Тося
Соколова. Поредевший дивизион, как затравленный зверь, метался по всему
окружению, пытаясь вырваться из «котла». Оставшись без боеприпасов, грозные
ракетные установки стали беззащитными и ненужными.
В те майские дни я
был свидетелем огромной и необъяснимой трагедии. Своими глазами видел гибель
множества людей, сотни валявшихся трупов, разлагавшихся на жарком украинском
солнце. Видел, как с бреющего полета немецкие «асы» расстреливали казачью
конницу, которой некуда было деваться в открытой степи. Трупы лошадей лежали
вместе с убитыми казаками. Видимо, кто-то из больших-больших начальников
«забыл», что век сабельных атак ушел в прошлое, что один танк или самолет в
считанные минуты может из большой массы конницы сделать кровавое месиво.
Из штаба 6-ой армии
меня не отпустили, хотя мое присутствие там, как делегата связи от «катюш», уже
не имело никакого значения. А мне так хотелось обратно к своим бойцам, к
капитану Дмитриевскому, к старшине Тихомирову... Я еще надеялся встретить Тосю.
Да! Надеялся! Образ Тоси на долгие годы стал для меня эталоном женской чистоты
и нежности.
Неожиданно мне
поручили выехать на связь в штаб 337-ой стрелковой дивизии, о местонахождении
которой в штабе армии имели смутное представление. Поручение я понял, но где и
каким образом искать, в общем хаосе, штаб дивизии для меня было непонятно.
Ориентировочно, мне показали на карте, где могла находиться «пропажа», с
которой уже два дня не было связи.
— Товарищ
майор, разрешите задать вопрос, — обратился я к офицеру, давшему мне
поручение, — почему на связь, а вернее, на поиски 337-й стрелковой дивизии
вы посылаете меня, а не более опытного командира?
— Как ты не
понимаешь, лейтенант! В твоем распоряжении рация и ты сможешь нам передать
необходимые данные. В дивизии радиосредств нет, а линейная телефонная связь в
нынешней ситуации не годится. Теперь понял?
— Теперь
понял, — Вздохнул я.
— Ну, а раз
понял — действуй! Машину и сопровождающих я тебе уже выделил.
Что мне оставалось
делать? Сказать «есть!» и еще раз вздохнуть. Так я и сделал.
Пагуба
безначалия
Сразу же
после получения задания, в сопровождении двух бойцов, я выехал в предполагаемый
район дислокации дивизии.
Все дороги были
забиты войсками: одни двигались попутно с нами, другие — навстречу,
третьи — поперек нашего пути. Полная неразбериха. Хорошо еще, что небо,
закрытое тяжелыми и низкими облаками, ниспускало моросящий дождь и, тем самым,
прикрывало землю от самолетов врага. Ехали медленно, на дорогах то и дело
возникали пробки, скапливались автомашины, повозки, боевая техника, пешие люди.
Все куда-то торопились, кричали, матерились, даже стреляли. Неотвратимо
нарастала паника.
И все же, ближе к
полудню, мне посчастливилось найти штаб 337-ой. Дивизия, отступая, вела упорнейшие
бои в районе Лозовой. Командир дивизии, немолодой полковник, стоял в окопе,
облокотившись на бруствер, и смотрел в бинокль на противоположную сторону
морщинистого крутояра, где рвались мины, и двигались маленькие человеческие
фигурки. Оттуда доносилась стрельба из винтовок и автоматов, которая то
усиливалась, то стихала, эхом отзываясь в глубоком овраге. Шел бой.
— Товарищ
полковник! Лейтенант Небольсин прибыл для связи из штаба 6-ой армии, —
доложил я и отдал пакет. Полковник тут же вскрыл его, прочитал, внимательно
выслушал меня и приказал пока оставаться при нем. Я осторожно напомнил, что
являюсь делегатом связи от «катюш» и что мне надлежит вернуться обратно.
— Не
беспокойтесь, лейтенант, всему свое время. В штаб армии поедет другой, — комдив
указал на командира с двумя «шпалами» в петлицах. — Вы расскажете майору,
где находится штаб армии и как его найти. У нас с ним нет связи.
— Товарищ
полковник, у меня с собой радиостанция. Она настроена на волну штаба-6, —
сказал я, — так что могу связать вас с ним немедленно.
— Очень хорошо.
Вызывайте! — приказал он.
Я не знал какими
средствами связи располагала дивизия, но понял, что на данный момент ни
телефонная, ни радиосвязь у них не действовала. В такой обстановке «потеряться»
было немудрено. «Нервы дивизии», как величали связь, лопнули, поредевшие полки
и батальоны стали неуправляемыми. Обескровленные подразделения с большим трудом
сдерживали натиск немецкой мотопехоты и танков. Обстановка в дивизии
складывалась как нельзя хуже.
Напротив, под крутым
откосом огромного оврага, отделявшим штаб дивизии от передовой, в так
называемом мертвом пространстве, скопилось все тыловое хозяйство: склады,
походные кухни, санитарные машины, повозки и многое другое. Здесь же болталось
без дела и пряталось множество людей — солдат и командиров, отставших от
своих частей, случайно потерявшихся (а может быть, и не случайно), не знавших,
куда податься. И вся эта большая толпа, скрытая в овраге, громила склады и
кухни, набивая вещмешки, противогазные сумки, карманы сухарями, сахаром,
консервами, махоркой и прочим, что попадало под руку. Водку тащили в котелках,
кружках, касках и просто пили, не отходя от бочек. Порядок наводить было
некому.
На связь со штабом
армии уехал майор, так как армейская радиостанция, с которой я связался, по
непонятным причинам прекратила связь, успев лишь передать мне сигнал «ждать
пять минут», «ждать пять минут». Я ждал, но так и не дождался, на мои
настойчивые вызовы станция не отвечала. Видно, что-то случилось.
Пожилой боец принес
хлеб, банку свиной тушенки и фляжку водки. Кто-то распорядился меня накормить.
Мы отошли в сторонку и сели, подстелив плащпалатку. Солдат, бывалый в этих
делах, ножом ловко вскрыл консервы и разлил водку:
— Выпьем,
товарищ лейтенант! Помянем убитых, царство им небесное, тут во фляжке и их доля
есть, с довольствия-то их снять не успели, — и солдат, не дожидаясь меня,
опрокинул кружку. Пить я не стал, а душистую тушенку с хлебом поел с
удовольствием. Затем свернули по цигарке и задымили. Мало-помалу разговорились.
— Папаша, ты
какую службу несешь? — доверительно спросил я солдата.
— Как
какую? — удивился тот и, лукаво прищурив глаза, охотно поделился
секретом. — Только между нами, товарищ лейтенант. Я у полковника
приставлен по части личного обеспечения, вроде за мамашу: накормить, напоить,
спать уложить, портяночки сменить... — пожилой боец хитро улыбнулся,
подмигнул мне, как старому знакомому, давая понять, что для полковника он
нужный, незаменимый человек.
— Что творится,
товарищ лейтенант, что творится! — продолжал он, кивнув головой в сторону
оврага, — Воевать некому, людей не хватает, а тут, как в развороченном
муравейнике, кишмя кишат, бегают, орут, паникуют: «окружены», «окружены». Ну и
что, что окружены? Впервой что ли? Выйдем и из этого окружения! Правильно я
говорю, товарищ лейтенант? Все обойдется! Только не шипеть в штаны!
Я не знал, что
ответить, однако его уверенность передалась и мне, и я с благодарностью пожал
неунывающей полковничьей «мамаше» руку.
Потом меня позвали к
комдиву. Полковник стоял в окружении подчиненных командиров и кого-то резко
отчитывал.
— Возьмите
комендантский взвод, — приказал он капитану, — и наведите внизу
порядок! Всех до одного, кроме раненых, гоните сюда, на эту сторону и
организуйте оборону! Раненых эвакуировать в тыл, за деревню! За
неподчинение — расстрел на месте! Я даю вам это право!
Он повернулся в мою
сторону, прошелся по мне тяжелым взглядом и, как бы, между прочим, сказал:
— Лейтенант, я
могу тебя отпустить, но в этой сумасшедшей обстановке вряд ли ты попадешь в
штаб армии и в свой дивизион. Оставайся пока при мне.
Что я мог поделать?
Пришлось согласиться. То и дело к полковнику подходили, подбегали военные,
что-то докладывали, что-то просили, а он, по-прежнему, стоял у бруствера и, не
отрываясь, смотрел в бинокль.
— Да! Немцы
готовят атаку, зашевелились. Посмотри, лейтенант, — комдив протянул мне
бинокль.
По ту сторону
оврага, на широком поле я увидел наших и немецких солдат, которые настолько
были близко друг к другу, что, казалось, будто бы они не воюют, а играют в
футбол: фигурки то сходились, то расходились в разные стороны. Артиллерия и
минометы молчали и только короткие автоматные очереди, да выстрелы винтовок
доносились из-за оврага. На переднем плане немцев было немного, не более
полуроты, но за ними, по всему зеленому взгорью, двигались фашистские солдаты,
рассыпавшись мелкими группами.
Я хотел возвратить
бинокль, но комдива рядом не оказалось, он вместе с комендантским взводом
спускался вниз, на дно оврага. Я решил не отставать и, прижав к бедру свой
тяжелый наган, бросился вслед за командиром дивизии. Однако, просвистевшие над
головой пули, заставили меня свернуть в ложбинку. Первым, кто попал мне под
ноги, был старший лейтенант, который лежал на спине и крепко спал. На
выгоревшей гимнастерке красовались орден Красной Звезды и значок ГТО —
«Готов к труду и обороне», а из нагрудного кармана выглядывали запалы к
гранатам РГД. Я попытался разбудить его, потряс за плечи — бесполезно, он
был сильно пьян. Кто он такой? Как сюда попал? Но заниматься этим было некогда,
да и не к чему, хотя мельком подумалось: хорошо, что не наткнулся на тебя
комдив — мог бы сгоряча пристрелить. А может, и нет...
Не успел я отойти и
двух шагов, как вдруг близко треснул выстрел и я невольно бросился на землю.
Осторожно приподнял голову и вижу, как метрах в десяти лежит солдат и целится в
мою сторону.
— Стой! Не
стрелять! — Вскричал я, что есть силы, и резко отпрянул влево. И тут же
раздался выстрел. Одно мгновенье и я в невероятном броске, не дав стрелявшему
передернуть затвор, выбил из рук ошалевшего солдата винтовку. Он хотел
привстать, но я сильным ударом ноги опрокинул его навзничь, выхватил наган и...
вдруг, рядом услышал громкий голос:
— Стой! Обожди,
не стреляй! — ко мне подбежал старшина. — Товарищ лейтенант, простите,
он не в вас стрелял. Он в дупель пьяный.
И тут я заметил
группу бойцов, сидевших в соседней ложбинке.
— Кто вы такие
и почему здесь сидите? — жестко спросил я.
Меня трясло, как в
лихорадке — рядом наступают немцы, а они спокойно сидят и пьют водку. Черт
знает что! Вояки сопливые! Накостылять бы всем и марш наверх, в поле, где
сейчас «играют в футбол» ! Я потребовал объяснений.
— Кто мы
такие? — переспросил старшина, — сейчас мы никто, товарищ лейтенант.
А вчера утром назывались батареей «сорокопяток». Слыхали о таких?
В его голосе я
почувствовал вызов.
— Ну и
что? — грубовато спросил я.
— А то, что от
нашей батареи осталось восемь человек и ни одного орудия, ни одного офицера,
товарищ лейтенант. От Балаклеи отходили последними. Убитых схоронить не успели,
раненых бросили. Вот Сашкиного брата тоже. Вот он и заливает горе.
Я стоял и не знал,
что делать. Старшина подошел к тому, кто стрелял, к Сашке, дал ему какую-то
тряпицу и приказал:
— Утрись,
вояка, ядрена корень! А ну, вставай!
Малый хотел
подняться, но не смог. Лицо его было бледным, он дико посмотрел вокруг, прикрыв
ладонью окровавленный рот, и снова повалился на землю. Так мы познакомились.
Мне не пришлось
уговаривать команду старшины Ефимкина, подчинились все сразу и без разговоров,
они, как и я, ждали команды — что делать? Построив их в шеренгу с
винтовками наперевес, я повел маленькую цепь вниз крутояра, куда ушел
комендантский взвод. Но взвод, оказалось, ушел далеко правее нас и поэтому,
взяв на себя инициативу, я стал выполнять самостоятельно приказ полковника.
Гнали наверх всех, кто мог держать оружие и кто не мог — там, думал я,
разберутся. Многие из задержанных добровольно пристраивались к нашей команде и
вместе с нами наводили порядок. Я не мог оставаться в стороне.
Артиллеристы
старшины Ефимкина проявили удивительную дисциплинированность, они у меня стали
надежными помощниками, ядром случайно рожденного отряда, который рос,
прямо-таки, на глазах. За короткий срок к нам «прилипла» почти тысяча бойцов и
младших командиров, были и офицеры, главным образом интенданты и медики. Но,
что интересно, люди сами хотели и искали, чтобы ими кто-то командовал.
Подчинялись беспрекословно, кроме некоторых пьяных дебоширов, которых с
матерком выгнали прикладами из оврага наверх. Стреляли только в небо.
А за оврагом, совсем
недалеко, шел упорный бой. Наша поредевшая пехота, теснимая фашистами, отходила
все ближе и ближе к оврагу. Все громче слышались взрывы гранат, стрельба
«шмайсеров» и наших «дегтяревых». Над головой повизгивали шальные пули, иногда
они, срикошетив от камня, певуче уходили ввысь.
Люди, поднятые нами,
были из разных частей и подразделений, даже из других дивизий и армий, случайно
и не случайно попавших сюда. Им нужен был командир и я понимал их, так как сам
ждал команды старшего. А старшие командиры не появлялись: ни майоров, ни
полковников не было видно. Куда они подевались? Шут их знает. Не видел я и
командира дивизии, который ушел с комендантским взводом.
Так мне пришлось
командовать большой неорганизованной массой людей в чрезвычайной обстановке.
Да! Я был командир
не по годам, однако, я заставлял безоговорочно выполнять мои приказы и
распоряжения. Бой на противоположной стороне оврага не затихал,
ружейно-пулеметная стрельба и взрывы ручных гранат все время напоминали о
близости переднего края.
Вот тогда-то,
пожалуй, и пригодились навыки детских лет. Вспоминалась родная рязанщина, село
Чернава, где мы, мальчишки, с деревянными ружьями и саблями, луками и стрелами
играли в войну, воевали улица на улицу, а то и полсела на полсела и, как
правило, с детской легкостью «красные» побеждали «белых». Каждый хотел быть
только «красным».
Организатором и
предводителем в тех играх почти всегда был я — Мика. Так меня звали в
детстве. В пионерских лагерях я также бывал «большим» командиром в военных
играх. Я умел и любил командовать, стараясь походить на героев Гражданской
войны. Но то были детские годы и детские игры. А тут жестокая настоящая война.
Однако умение командовать людьми и подчинять их своей воле, усвоенное с
детства, пригодилось в трудное взрослое время.
Командирами взводов
и рот стали младшие командиры. Образовался наспех сформированный батальон,
командиром которого стал я, никем не назначенный лейтенант Небольсин.
К счастью, немцам не
удалось прорваться к оврагу, беглый огонь наших батарей заставил их отойти
назад. Наступило непривычное затишье. По-прежнему, моросил мелкий, надоедливый
дождь, серые плотные облака плыли низко над землей, прикрывая нас от вражеских
самолетов. Густели сумерки — ночь вступала в свои права. Иногда темное
небо озаряли всполохи далеких орудийных выстрелов и вспышки ракет. Пахло
влажной землей. Где-то в сельских прудах голосисто квакали лягушки.
Посланные на связь
со штабом дивизии бойцы вернулись ни с чем, штаб провалился, как сквозь землю.
— Товарищ
лейтенант! — обратился старшина Ефимкин, — пора последних выводить
наверх, промеж зарослей у кладбища нарыты окопы, лучшего места для ночевки не
найти, а утром разберемся.
— Действуй,
старшина! Подбери людей в охранение! Костры не разводить.
С поля боя
возвратился комендантский взвод и присоединился к нам, принесли тяжелораненых,
а убитых схоронить не успели...
Старшина угостил
меня сухарями и я, привалившись к стенке окопа, забылся в тревожном сне...
Часть
вторая.
Воздушный десантник
Ротный
поневоле
Короткая ночь прошла
спокойно. Дождь прекратился. С вечера немцы не беспокоили нас, только их
осветительные ракеты вспыхивали с равными промежутками, горели несколько секунд
и гасли.
Утром я разыскал
штаб дивизии, который, оказалось, находился неподалеку от нас, доложил о
собранных людях и напомнил еще раз, что мне пора возвращаться в штаб армии.
— Лейтенант, ты
в курсе событий? Ты знаешь, что мы находимся в окружении? — спросил
комдив.
— Да,
знаю, — ответил я
— Обстановка
крайне тяжелая, — продолжал полковник, — штаб армии, по всей
вероятности, будет эвакуирован самолетами. Мой тебе совет: готовься на прорыв вместе
с нами.
— А что мне
делать с людьми, товарищ полковник? Их — чуть ли не целый батальон, есть
из других дивизий и даже других армий. Сейчас мы составляем списки и разбиваем
по взводам и отделениям. Оружие есть почти у каждого, нет боеприпасов и продуктов.
— Хорошо. Я
учту и обещаю помочь. Часть людей мы заберем сейчас же... — он закурил,
затянулся и немного помолчав, неожиданно меня ошарашил:
— «Катюши»
твои, лейтенант, взорваны.
— Не может
быть! Откуда вам известно? — Вырвалось у меня.
— К сожалению,
это так, — полковник посмотрел на часы и я понял, что он торопится.
Я не хотел верить в
гибель нашего дивизиона, в гибель «катюш». Перед глазами стояли мои боевые
товарищи: капитан Дмитриевский, комиссар Мешков, Казаков, Тихомиров, Соколова
Тося и другие. Вспомнились последние дни в Подмосковье: синее небо и яркое
солнце, под новыми сапогами скрипит снежок. Дивизиону вручают гвардейское
знамя. По-батарейно стоят зачехленные «катюши», замерли в шеренгах гвардейцы. И
вдруг, конец! «Катюши» взорваны! Мне представилось, как в критический момент
кто-то из наших бросается в кабину и нажимает кнопку взрывного устройства...
В новоиспеченный
батальон я вернулся с молодым белокурым майором, недавно прибывшим в дивизию на
должность командира полка. На его гимнастерке красовался орден Красного
Знамени — награда за бои в Финляндии.
— Командиры
взводов, ко мне! — его громкий, решительный голос сразу поднял всех на
ноги. После построения и переклички бойцы были сведены в три стрелковые роты.
— Многовато
собрал, товарищ лейтенант, придется поделиться, — полушутя, полусерьезно
сказал майор.
— Что вы, что
вы? Товарищ майор, берите всех! — Воскликнул я.
— Всех —
не всех, а две роты уйдут со мной. Первая рота останется здесь. Командиром роты
назначаю тебя.
Я хотел возразить,
но майор-орденоносец так глянул на меня, что я не сказал ни слова.
— Подчиняться
будешь непосредственно мне. Связь держи через связных. Дальше видно будет.
Этого я никак не
ожидал. Мне хотелось побыстрее сдать людей и попытаться хоть как-нибудь
отыскать свой дивизион. Я все еще надеялся. И вдруг, на тебе! Меня назначают
командиром стрелковой роты! Как будто в дивизии не осталось лейтенантов!
Конечно, я понимал, что дивизия обескровлена, оставшихся бойцов едва ли хватит
на пару батальонов, может быть и впрямь, лейтенанты перебиты, им, бедолагам,
достается больше всех, я это знал.
Мне было приказано с
ротой оставаться на месте и занять оборону слева от деревни, по гребню оврага
до кладбища. Две роты майор забрал на пополнение полка, в котором, как он
сказал, солдат, как кот наплакал. Моя рота осталась одна, одна-одинешенька.
Меня начинало знобить. К счастью, со мной остались старшина Ефимкин и его
батарейцы, с нами оказался младший политрук Мелков с группой красноармейцев,
прорвавшихся из разбитой 9-ой армии.
Противник мог
появиться с минуты на минуту. Каждый из нас знал, что бой предстоит тяжелый и
для многих он может стать последним в жизни. Требовалась строжайшая дисциплина.
Я заставил беспрекословно выполнять все мои приказы, был настроен жестко и
решительно. Не хватало одного — старшего надо мной, который бы мог мною
командовать.
Не мешкая, я снова
перепроверил личный состав, распределил по взводам более опытных, обстрелянных
солдат и младших командиров. Командирам взводов дал полную самостоятельность в
подборе командиров отделений, распределении обязанностей и оружия, установлении
огневых точек и так далее... Я очень торопился. На старшину Ефимкина возложил
ответственность за полное обеспечение роты.
В роте, состоявшей
из четырех взводов, было около двухсот человек. Оружия натаскали с избытком:
имелось штук двадцать автоматов, с полсотни полуавтоматических десятизарядных
СВТ, шесть станковых пулеметов «максим», четыре «дегтярева», несколько
противотанковых ружей, много гранат. Не хватало патронов, но и они скоро
появились в избытке — старшина подвез на автомашине. Так, что рота по тем
временам имела все необходимое.
Все готовились к
бою. Пулеметчики установили «максимы» на огневые площадки, бойцы углубляли
окопы, оборудуя в них всевозможные «лисьи норы», окопы соединяли траншеями.
Никто не сидел, сложа руки.
Утро выдалось
теплым, солнечным. После пасмурного ненастья повеяло настоящим летом. В воздухе
стоял аромат цветущих трав и запах парного чернозема. Высокие тополя у самой
деревни зеленели свежо и нежно. Стояла непривычная для фронта тишина.
И все же, несмотря
на внешнее благополучие в роте, меня не покидали сомнения относительно
благонадежности «бездомных» солдат. Что греха таить, в роте были разные люди,
не только отбившиеся от своих частей, но и дезертиры. Однако время не позволяло
вплотную заниматься этим вопросом.
Выбрав минутку, я
написал письмо маме в Молотовскую область на Урал, село Шляпники Ордынского
района, куда ее с моими сестренками Лялей и Стасей эвакуировали из Михайлова.
Письма посылали без конвертов и марок, просто складывали незатейливые бумажные
треугольники, на которых писали адрес и индекс полевой почты. На фронте, под
Харьковым я не получил от мамы ни одного письма, возможно и она не получала
мои. Я не винил почту — Время было такое, когда и военные почтальоны гибли
вместе с мешками писем, писем, которые где-то очень, очень ждали и надеялись,
надеялись, надеялись.
Примерно в час дня
начался обстрел наших позиций. Немецкие мины густо ложились по всему краю нашей
обороны. Загорелась деревня на левом фланге. В небе появились бомбардировщики.
Как на каруселях, закружилась вражеская стая, один за другим от нее отрывались
самолеты и с парализующим волю ревом устремлялись к земле, производя прицельное
бомбометание. Мощные взрывы сотрясали все вокруг. Казалось, все живое должно
погибнуть. Такого ужаса, будучи на фронте, я не переживал ни разу, это было
сверх моих сил. Я забился в «лисью нору», прижался лицом к земле и звал маму:
«Мама, мамочка!»
Человек не камень,
он по-разному реагирует на смертельную опасность. Храбрыми не рождаются, смерти
боятся все, даже герои, только один быстро находит силы подавить страх и
панику, другой — нет.
Но вот все стихло.
Разом прекратился обстрел и улетели самолеты. Командиры взводов доложили обстановку.
Рота понесла небольшие потери. Старшина Ефимкин находился все время при мне, а
его батареец Сашка, стрелявший вчера в меня, протрезвел и стал моим связным,
удивительно находчивым и смелым.
После разговора с
командирами взводов я понял, что бойцы меня признали, как ротного командира,
значит, надо действовать смелее и решительней.
Над окопами стоял
удушливый дым, пахло гарью, першило в горле. Мимо пронесли убитых и раненых:
убитых — хоронить на кладбище, раненых — куда-то в тыл для оказания
медпомощи.
Вскоре за оврагом,
на поле, выползли немецкие танки. За ними густой цепью шли автоматчики, а
дальше левее, вздымая пыль, появились грузовики с солдатами. Немцы наступали
большими силами. Пока не стреляли, в этом предвиделось что-то зловещее и
неминуемое. Между нами было не больше двух километров. Я, не отрываясь, смотрел
в бинокль, который мне достался от полковника и чувствовал себя не ахти как
уверенно. Мне было страшно. А вдруг мои солдаты побегут назад? А что позади,
может быть, тоже немцы? Что тогда?
— Товарищ
лейтенант, поесть не мешало бы, — раздался за спиной голос
Ефимкина, — смотрю, вы сегодня с утра маковки во рту не держали. Война
войной, а кушать надо.
Он поставил котелок
на ящик и протянул ложку. Какая уж тут еда, — а впрочем, голод — не
тетка, поесть не мешает, и я быстро, почти не разжевывая, проглотил полкотелка
вкусной горячей каши.
— Рота
накормлена, товарищ лейтенант, вы последний, — доложил старшина.
— Где взял?
— Все законно,
привез с кухни. Забрал почти полкотла.
— Молодец,
старшина! — похвалил я, — теперь пройдись по окопам и подбодри ребят.
— Я их уже
подбодрил, — Весело ответил старшина, — каждому выдал по сто граммов
водочки, а кому и больше досталось, бойцы веселее стали.
Мне тоже стало
спокойнее, хотя водку я не пил. Страх испарился. В душе я был очень благодарен
Ефимкину. С таким не пропадешь!
Между тем, немецкие
танки, не дойдя до оврага, круто повернули влево, на деревню. Вдруг, позади нас
разом ударили сорокопятки, ротные и батальонные минометы и тотчас же по всему
полю, по которому двигался противник, грохнули десятки разрывов. Заметались
танки и грузовики, запылали кострами подбитые машины, пехота залегла и только
передние группы автоматчиков, увлекаемые офицерами, упрямо продолжали двигаться
к оврагу.
— Лейтенант,
живой? — услышал я и не успел оглянуться, как в мой окоп кубарем скатился
младший политрук Мелков. В его озорных глазах не было ни капли тревоги.
— Значит, мы не
одни, товарищ лейтенант! Есть кому нас поддержать! — и он, по-дружески,
как старый знакомый, похлопал меня по плечу.
— Чему же ты
рад?
— Как чему?
Всему рад, товарищ лейтенант. И тому, что остались живы после бомбежки и тому,
что горят фашистские танки! Ух, как горят! Молодцы артиллеристы, поддержали
нас, спасибо им. И тому, — продолжал он, — что в роте оказалось
шестнадцать коммунистов. Это же сила! Их по взводам закрепить надо.
Он показал список.
Первой стояла фамилия старшины Ефимкина.
А на противоположной
стороне оврага группы немецких автоматчиков перебежками шли на сближение с
нами, ясно слышались команды офицеров. Нас разделял только овраг.
— Слушай,
политрук, в случае чего заменишь меня. А сейчас иди на правый фланг. Отходить
нам нельзя. Будем принимать бой. Предупреди — огонь по команде.
Младший политрук
ушел, а я продолжал наблюдать за противником. В бинокль хорошо были видны
потные лица немецких солдат. Наконец, затрещали их автоматные очереди, пули
роями захлестали по нашим позициям. Немцы вошли в пристрелянную зону и пошли в
атаку. Ждать было нечего.
— Рота! —
стараясь перекричать самого себя, подал я команду:
— Огонь!
— Огонь! Огонь!
Огонь! — прокатилось по окопам и тут же все потонуло в сплошном грохоте
выстрелов. Огневые точки прошили противоположный склон оврага, фашисты залегли,
а потом повернули вспять, бросая убитых и раненых. Немцы не ожидали такого.
Десятки раненых неистово кричали, визжали, бились о землю, пытались уползти.
Они были у нас, как на ладони. Назад, наверх не выполз никто. Я тоже стрелял.
Теперь не страх, а какая-то ярая злость кипела во мне. «Нате вам! Нате,
сволочи!». Помнится, что я тоже, как и мои бойцы, кричал и вдогонку пулям гнал
самую бесстыжую матерщину.
И вдруг, в сплошной
грохот стрельбы прорвался ни с чем не сравнимый залп «Катюши». Над местом, где
с машин высаживалась вражеская пехота, взметнулись к небу черные вихри, дым
заволок все поле. Рота прекратила огонь — стрелять было не в кого. Не
шевелились серые комочки убитых. Мы одержали первую победу, в чем я с полчаса
назад очень сомневался. Атака противника захлебнулась в его же собственной
крови. И все-таки, тяжело убивать людей, хотя враги с нами сделали бы тоже
самое.
«Катюша» отыскалась
быстро. Ее можно было увидеть с позиции третьего взвода, она находилась метрах
в трехстах, где овраг делился на два рукава. Над установкой еще висело облако
дыма, рядом с ней суетились люди. Как я обрадовался! Но радость была
преждевременной. Машина оказалась неисправной, пострадала при бомбежке, снаряды
кончились. И вскоре прозвучал взрыв, эхо которого разнеслось по всему крутояру.
Над тем местом, где стоял ракетный миномет поднялись клубы дыма и обломки
металлических конструкций. Взорвали свои, чтобы не достался врагу. Так погибла
одна из реактивных установок нашего 270 гвардейского минометного дивизиона.
Расчет вместе с командиром присоединился к нам. Они-то и рассказали о последних
минутах дивизиона — из двенадцати установок боеспособными оставалось
только четыре, с которыми капитан Дмитриевский пошел на прорыв. Что стало с
ними — никто не знал.
Используя передышку,
я обошел расположение роты, уточнил обстановку, поговорил с бойцами. При этом
старался изо всех сил походить на бывалого командира: разговаривал спокойно,
уверенно и строго. Надо было внушить и, прежде всего самому себе, что у страха
глаза велики, что страх всегда преувеличивает опасность. Так-то оно так. И все
же, было тяжко сознавать, что самое страшное еще впереди. Вот тогда я познал,
что такое передовая. Здесь не от случая к случаю витает над тобой смерть, она
постоянно присутствует рядом.
Позиция, занятая
ротой, была довольно-таки удачной: окопы и траншеи протянулись по сильно
пересеченному краю оврага, изрезанному глубокими и мелкими желтыми обрывами,
промытыми дождями и талыми водами.
Наконец, от
командира полка прибыл связной, передавший свернутую в трубочку записку, в
которой говорилось, чтоб без приказа не отходить и что за нашей ротой командир
полка лично следит и, в случае чего, окажет помощь. Заработала телефонная
связь.
— Товарищ
лейтенант! вас вызывает «третий» — позвал телефонист, протягивая мне
трубку.
— Какой
«третий» ? — спросил я, совсем забыв, что в целях конспирации командирам
подразделений и частей присваивались номера.
—
«Третий» — это командир нашего полка, — почти шепотом подсказал
связист.
Командир полка
объявил мне благодарность за умелое руководство боем, спросил, как дисциплина в
роте, как с продуктами, обещал прислать кухню. И опять повторил — без
приказа не отходить.
На мой вопрос, кто у
меня командир батальона и где он находится, майор сухо ответил:
— Батальонов,
как таковых нет, остались только роты. Ты мне, мне отвечаешь за роту. Понял?
— Понял,
товарищ «третий». — ответил я.
Сразу на душе стало
спокойнее, теперь я знал, верил и надеялся, что мой командир, командир полка, в
беде не оставит, он рядом. Я понял также, что нашей роте придавалось особое
значение, так как мы занимали важную правофланговую позицию и в случае ее
прорыва противник выйдет в тыл дивизии.
Мог ли я в то время
надеяться на свою роту, собранную в экстремальных условиях, из
неорганизованных, полупьяных солдат? Оказалось, мог! В трудный час человек
способен стать сильнее самого себя. Как нигде и никогда на полях сражений
обостряются чувства верности Родине, товарищу, соседу-солдату, которого, может
быть, увидел впервые, но уже ощутил близость его плеча и локтя, понял
значимость выражения «один за всех и все за одного». Меня поразило то
непоказное спокойствие солдат, с каким они ожидали решающего боя, все были
чем-то заняты, хотя, конечно, каждый переживал, каждый хотел жить. На таких
можно было надеяться — не подведут.
Я до мельчайших
подробностей помню бои, в которых непосредственно принимал участие, мне
кажется, что помню каждый свой выстрел. Даже старческий склероз вряд ли убьет
во мне этот «сон наяву». Порой мне самому кажется, что я рассказываю о войне и
о себе, всего лишь приснившийся сон, что такого не могло быть. Но так было на
самом деле!
Писать о себе, от
первого лица очень нелегко, но как поступить иначе, если в памяти, отчетливее
других, возникает невыдуманный образ молодого лейтенанта, рядового офицера
войны.
Первая
награда
Как и следовало
ожидать, после непродолжительного затишья немцы снова перешли в наступление.
Они обрушили на оборону дивизии сотни снарядов, их самолеты стаями рыскали над
нашими позициями. Совсем низко, над самой землей пронеслась девятка «юнкерсов»
и в боевых порядках роты взметнулись фонтаны огня и дыма, сплошной грохот
накрыл окопы.
— Танки
слева! — громко предупредил наблюдатель.
Поборов
непреодолимое желание укрыться в «лисьей норе», я поднялся к брустверу: по ту
сторону оврага, слева от нас на деревню шли немецкие танки, а навстречу нам,
рассыпавшись по всему полю, в полный рост, двигалась немецкая пехота. Противник
опять наступал большими силами. Трудно, ох как трудно, унять нервную дрожь и
скрыть свою слабость.
Все ближе и ближе
подступали враги. Расстояние быстро сокращалось. Передние немцы, стреляя на
ходу, уже достигли бровки оврага и нам хорошо было видно, как из стволов
автоматов выплескивались язычки пламени, а трассирующие пули мгновенно
достигали нашего берега. Отчетливо слышались команды немецких офицеров. Мы
молчали — я приказал без моей команды не стрелять. Артиллерийские
наблюдатели ждали моего сигнала, они обосновались в соседнем окопе.
Наконец, ударили
наши пушки.
— Осколочной
гранатой! Пять снарядов!.. Беглый огонь! — доносились резкие команды
лейтенанта-артиллериста. Где-то в тылу затявкали орудия и почти мгновенно над
нашими головами со стоном и шелестом понеслись снаряды и один за другим стали
рваться по ту сторону оврага. Противник заметался, а лейтенант-артиллерист все
требовал и требовал огня. Молчавшие до этого наши пулеметы открыли огонь по
прорвавшемуся к оврагу противнику и прижали его к земле.
А левее по фронту, у
деревни, обороняемой нашим полком, шел ожесточенный бой. Горела деревня, горели
фашистские танки и в бинокль хорошо было видно, как в прогалинах дыма,
появлялись то красноармейцы, то немцы. Атака сменялась контратакой. С ревом
пикировали самолеты врага на деревню. Прикрывавшая нас артиллерия перенесла
плотный огонь на левый фланг, на окраину деревни, куда вслед за танками
устремилась немецкая пехота. Туда же, развернувшись, неподалеку от нас, ударила
противотанковая батарея «сорокапяток». Попав под фланговый огонь прямой
наводки, уцелевшие танки противника стали спешно отходить.
Меня снова вызвал к
телефону командир полка:
— Лейтенант!
Приказываю продержаться еще часа два! Ты меня понял? Потери большие?
— Понял Вас,
товарищ «третий» — нарочито бодро ответил я, — у нас все в порядке,
продержимся и больше, только не забывайте нас, не оставляйте одних. Потери:
один убитый, шесть раненых.
— Держись,
лейтенант! — и «третий» повесил трубку.
Немецкие самолеты
безнаказанно кружили в небе, беспрестанно бомбили деревню и что-то в нашем
тылу. Но вот, над нами опять проревели «юнкерсы» и снова земля и небо потонули
в разрывах.
— Товарищ
лейтенант, пополнение прибыло. Принимай! — услышал я голос младшего
политрука Мелкова, который ввалился в мой окоп с незнакомым лейтенантом.
Лейтенант
представился командиром взвода полковой школы одной из дивизий Шестой армии.
Взвод в полном составе, курсанты не новички, народ обстрелянный, отличились в
бою под Лозовой. Для разговора времени не оставалось, я следил за полем боя у
деревни и за оврагом перед нами, где накапливались немецкие солдаты, несмотря
на сильный пулеметный огонь с нашей стороны.
— Где
взвод? — строго спросил я лейтенанта.
— В укрытии
позади вас, — ответил тот.
— Оружие есть?
— Винтовки и
полный комплект патронов у каждого, есть гранаты. С продуктами плохо, товарищ
лейтенант, вторые сутки загораем.
— Ефимкин!
Старшина! После боя помогите курсантам! — приказал я, — а теперь, все
по местам. Младший политрук и вы, лейтенант, на правом фланге поведете в
контратаку третий и четвертый взводы! Возьмите курсантов! Атакуем по моему
сигналу! Ефимкин, передай артиллеристам, чтоб следили за нами и, в случае чего,
помогли огоньком.
В этот момент я не
походил сам на себя, был крайне возбужден, даже ругался матом, о смерти не
думал, вообще ни о чем не думал, кроме того, как и каким образом без потерь
спуститься в овраг и контратаковать. Идти на «ура», в лоб — перебьют. А
что делать? Ждать пока немцы полезут на наш берег? Может быть лощинами быстро
сбежать донизу и немедленно атаковать, не давая противнику опомниться. Надо
было срочно принимать решение. Мысли прервал нарастающий множественный свист.
Все, кто был со мной, бросились на дно окопа. Взрывы потрясли землю. Стрелял
шестиствольный немецкий миномет...
Через связных отдал
приказ: «Пулеметчикам остаться на местах и огнем прикрыть атакующую роту. Всем,
всем приготовиться к атаке!»
А немцы, между тем,
несмотря на наш пулеметный огонь, продолжали подходить и подходить к оврагу. Их
было много. Всем своим существом я чувствовал, что наступила критическая
минута, когда «промедление смерти подобно», когда выбирать «да» или «нет»
поздно. Пора!
Сигнальная ракета
взлетела вверх и, описав дугу, спустилась над оврагом. Рота под прикрытием
пулеметного огня на одном дыхании достигла дна оврага и с криком «Ура!»
бросилась в контратаку. Я мог бы оставаться на командном пункте и оттуда
руководить боем, но не выдержал и побежал за бойцами. Рядом с винтовками
наперевес бежали связные и старшина Ефимкин. По обоим склонам оврага завязался
ожесточенный бой, доходивший до рукопашной схватки. С двух сторон, навстречу
друг другу, бежали солдаты и с безрассудной яростью били, кололи, стреляли себе
подобных. Все смешалось: наши, немцы, убитые, раненые, крики, выстрелы, разрывы
гранат, и кровь, кровь, кровь... Она была всюду: на лицах, одежде, траве...
И все-таки мы
победили. Подмога к немцам подойти не смогла, ее отсекли наши артиллеристы и
пулеметчики, а те солдаты, которые прорвались в овраг были все перебиты.
В этом бою меня спас
связной Сашка. Фашист, которого я преследовал, метнул гранату с длинной
деревянной ручкой и она, как сейчас помню, подпрыгнула у моих ног...
Мгновенье... Сашка-связной пинком успел отшвырнуть ее в сторону. Мы кинулись на
землю и тут же раздался взрыв. Да. Страшное мгновение войны. Обошлось. А могло
и не обойтись, если бы не Сашка. Но фашиста того я не упустил. Не подымаясь,
выстрелил ему в спину и попал. Он дико закричал, упал на землю, стал биться.
Кто-то из наших добил его штыком. У меня саднило лицо — на ладони кровь,
значит чуть задело. Но чуть-чуть не считалось. В этом бою рота потеряла
тринадцать человек убитыми, были и раненые. Погибли два командира взводов, в
том числе, командир взвода курсантов.
Удивительная вещь! В
той дикой схватке я не испытал того страха, который часто преследовал меня
раньше. Я сумел подавить его в себе. Но вот кончился бой и я не в состоянии был
успокоиться, даже цигарку свернуть не мог — тряслись руки.
Однако передохнуть
не пришлось. На левом фланге, в километре от нас, в горящей деревне шел
ожесточенный бой, от исхода которого зависела и наша судьба: в случае захвата
деревни немцами, рота не смогла бы удержать своих позиций, так как противник,
прорвав оборону полка, оказался бы в нашем тылу. Чтобы избежать окружения роты,
надо было немедленно атаковать противника во фланг и с тыла. Я понимал, что
рота — это не батальон, и не полк, что силенки в ней маловато, и все же, в
данной обстановке, от нее зависело многое. А посоветоваться было не с кем.
Связь с командиром
полка не работала, то ли была повреждена линия, то ли переместился командный
пункт полка, — трудно сказать. Артиллеристы, прикрывавшие нашу роту, тоже
остались без связи и действовали самостоятельно, по обстановке. Надо было
мгновенно принимать решение, ибо промедление в тот момент могло круто
обернуться против нас. И я принял решение: атаковать! Атаковать немедленно!
Оставив для
прикрытия комендантский взвод и два пулеметных расчета, предупредив
артиллеристов о нашей атаке, рота скрытно по оврагу, где только что дралась,
быстро двинулась в сторону деревни. В небе над нами барражировали мессершмитты,
но нас не трогали, скорее всего, принимали за своих. В одном месте я увидел
взорванную «катюшу» — «БМ-13», вернее, то что от нее осталось, бесформенную
груду металла с торчащей искореженной направляющей балкой.
На выходе из оврага,
метрах в двухстах от горевших изб, рота развернулась и с криком: «Ура!»
бросилась в атаку. Впереди, обогнав меня, размахивая наганом с болтающимся
шомпольным ремешком, бежал младший политрук Мелков. Обстановка резко
изменилась, отступавшие было бойцы нашего полка, увидев атакующую роту, сами
перешли в контратаку. Немцы не ожидали такого поворота событий, снова
разгорелась ожесточенная схватка, такая же кровавая резня, что и полчаса назад.
Сплошь гремели выстрелы, рвались гранаты, падали сраженные насмерть люди,
кричали раненые. Не помня себя, дрались не на жизнь, а на смерть и наши, и
немцы. Только вряд ли кто в те минуты соображал, за что дрались.
Ценой больших потерь
немногим немцам удалось вырваться из наших тисков, да и мы потеряли многих.
После боя, похоронив
убитых и забрав раненых, рота ушла на свои исходные позиции.
На убитых похоронок
не писали, некогда было, да и не знали, куда писать. Так они и остались в
украинской земле под Харьковом «пропавшими без вести». Может быть, и сейчас,
спустя многие годы, родные и близкие разыскивают их по всему белому свету. Да
разве найдешь?..
...В тот день, после
неудачного наступления, противник отказался от попыток прорвать оборону нашей
дивизии, хотя его танки и группы автоматчиков снова подходили к деревне и
оврагу. Обстреляв наши позиции, немцы отступили за высотку.
Мы валились с ног от
неимоверной усталости, нечеловеческого напряжения, которого, пожалуй, хватило
бы на всю оставшуюся жизнь. Но покоя не было до самого вечера — бомбили
самолеты. И опять гибли солдаты, опять хоронили товарищей, опять уносили,
уводили раненых куда-то в тыл. И лишь к концу дня, когда небо стало
заволакивать и большая темная туча с яркими молниями была на подходе, разом
прекратились взрывы и стрельба. Только раскатистый гром гремел над лабиринтами
оврага. Накрапывал дождь.
Меня вызвали в штаб
дивизии.
Командира дивизии я
застал у входа в блиндаж в окружении незнакомых мне командиров. Только что
закончилось совещание. Я отошел в сторону и стал выжидать момента, чтобы
доложить о своем прибытии. Но он меня заметил, поманил пальцем и спросил:
— Лейтенант,
кто тебе приказал атаковать противника?
Все повернулись ко
мне. Я растерялся, не зная, что ответить. Но после небольшой заминки твердо
сказал:
— Приказа не
было, товарищ полковник, обстановка заставила.
— Вот именно,
обстановка, товарищ лейтенант..., — он не договорил, думая, по-видимому, о
чем-то другом, вынул из брючного кармана часы и, обращаясь ко всем, сказал:
— Ждать больше
нечего, товарищи командиры. Как условились, выводите подразделения на исходные
рубежи. Идем на прорыв!
Меня пригласили в
блиндаж. Полковник лично вручил мне орден Красной Звезды. Это было 23 мая 1942
года. Мне тогда исполнилось восемнадцать с половиной лет. Я, как и многие
мальчишки того времени, мечтал стать военным. В семи-восьмилетнем возрасте
носил длиннополую кавалерийскую шинель и шлем-буденовку, специально сшитые для
меня мамой. В шестнадцать лет, во время войны с Финляндией, пытался поступить в
Рязанское пехотное училище — не приняли по возрасту. А мне так хотелось
стать командиром и, конечно, иметь ордена. И вот, награду я получил, а радости
не было. Пережитое днем давило каленым железом на мозг и сердце. Одолевала страшная
усталость. Хотелось лечь, прижаться к земле и заснуть. Получив приказ и
инструктаж от командира нашего полка, я быстрым шагом направился в свою роту.
Накрапывал дождь, грозивший вот-вот перейти в ливень, длиннее и ярче вспыхивали
молнии, в деревне отсвечивали и искрились догоравшие избы. Из темноты доносился
топот множества ног — бойцы выходили на исходный рубеж прорыва.
Прорыв
В ту короткую
майскую ночь донельзя поредевшая, полуразбитая, обескровленная непрерывными
боями 337 стрелковая... пошла на прорыв. Это был отчаянный бросок умирающей
дивизии на врага. Немцы расступились, дав возможность нашим подразделениям
втянуться в коридор-ловушку, которая простреливалась и справа и слева. Страшная
это была ночь.
С десяток
километров, а может быть и больше, бежали мы под перекрестными очередями
трассирующих пуль, бросая убитых и раненых. Поминутно рвались снаряды и мины, с
воем и визгом проносились осколки, отовсюду слышались вопли раненых, которые то
притихали, то переходили в душераздирающие крики. Горело все, что только могло
гореть: брошенные автомашины, повозки, тара, солома, лопались и зависали над
нами осветительные ракеты и, ко всему этому, блистали молнии — мы были,
как на ладони. Рядом со мной был старшина Ефимкин и младший политрук Мелков, мы
старались не отставать друг от друга, не потеряться в этой несусветной,
проклятой игре человека со смертью. Тут же рядом, тяжело дыша, бежали и другие
бойцы с оружием и без оружия, в сапогах и босиком, в пилотках и без них,
бежали, падали, прижимаясь к грязной земле, куда-то стреляли, и снова бежали по
какой-то полевой дороге, утопшей в глубоких колеях, затем по лощине, изрытой
снарядами, и... опять бежали, сопровождаемые немецкими пулями, прилипая к
каждой попавшей рытвинке. Казалось не будет конца и края проклятому полю,
одолеть которое уже не хватало сил.
Но вот, подул
сильный ветер, с неба посыпались крупные капли дождя и разом прекратилась
стрельба. А мы все шли и бежали, задыхаясь, спотыкаясь, шлепая по лужам, и, не
брезгуя, уже промокшие насквозь, падали в липкую грязь навзничь, чтобы
чуть-чуть отдышаться. А позади сквозь поток дождя просвечивало зарево горевших
машин и повозок.
Сколько это
длилось — трудно сказать, но уже наступал предел человеческих возможностей,
почти не оставалось сил, чтобы оторвать от земли свое обессилевшее и пораженное
страхом тело.
Серый рассвет едва
стал обозначаться, когда стих дождь и прекратилась гроза. Никто нигде не
стрелял, непривычная тишина медленно приводила людей в себя. Неужели вырвались?
Просто не верилось в спасение. Рядом со мной, уткнувшись в сырую липкую землю,
лежали Ефимкин, Мелков и человек двадцать бойцов. Это все, что осталось от
роты. С нами оказался и лейтенант Виктор Заднепрянов, командир батареи
противотанковых орудий (сорокопяток). Его батарея почти вся погибла в неравном
бою с танками, только горсточка бойцов осталась в живых, а сам Виктор был ранен
в руку и шею.
Кто был на фронте с
начала войны, тот должен помнить сорокопятки. Это маленькие пушки, сопровождавшие
пехоту, они стреляли по танкам прямой наводкой с открытых позиций. С грустной
иронией солдаты называли их «Прощай Родина», ибо они, как никто другой, были
обречены на верную гибель. Вместе с Виктором мне пришлось пережить самые
драматические дни немецкого плена.
А между тем, рассвет
приближался, стали проявляться темные контуры деревьев.
— Товарищи
бойцы! — обратился я, — Кто в состоянии пойти в разведку? Знаю, что
устали, поэтому не приказываю, а прошу. Надо выяснить кто и что перед нами.
Впереди могут быть немцы.
Поднялся младший
политрук:
— Кто со мной?
Пошли!
Трое самых смелых и
выносливых растворились в сером тумане.
Дождь хотя и стих,
но продолжал накрапывать, а колючий ветерок добирался до самых костей.
Разгоряченные неистовым марафоном, мы теперь жались друг к дружке, стараясь
унять непослушную дрожь. Зубы отбивали чечетку.
Вскоре от
разведчиков вернулся боец и доложил, что впереди немцев нет, в лесочке стоит
наша танковая часть. Не раздумывая, мы поднялись и пошли к лесу. Уже стало светло,
когда мы грязные, насквозь промокшие, босые, в закатанных до колен штанах,
предстали перед нашими танкистами. Это была одна из свежих частей, по каким-то
причинам не успевшая принять участие в наступлении Юго-Западного фронта под
Харьковым.
Молодые танкисты в
совсем еще новеньких комбинезонах с тревожным нескрываемым любопытством
разглядывали нас. А один прикоснулся к моему ордену и спросил:
— За что
получили орден, товарищ лейтенант? — и добавил:
— Впервые вижу
настоящий орден, раньше видел только на картинках.
Кто и зачем задержал
их отправку на фронт, оставив передовую без танкового сопровождения и
прикрытия, мы не знали, не знали и сами танкисты. Да и знать-то все нам было не
положено.
Майор-танкист
попросил меня отойти с ним в сторону.
— вы, как я
понял, вырвались из окружения. Объясните, что произошло, где Шестая армия? У
нас нет с ней связи.
— Товарищ
майор! Я сам не понимаю, что происходит. Мне известно только одно — наши
три армии дерутся в окружении. У них нет ни самолетов, ни танков, ни зенитных
орудий. Наша дивизия из Шестой армии. Мы прорывались на этом участке. Где
остальные подразделения дивизии не знаю. Немцы должны быть в двух-трех
километрах отсюда — Возможно, скоро появятся здесь.
Я коротко рассказал
и показал на карте примерную обстановку прошлых дней. Да. Примерную...
Танкисты накормили
нас, угостили водкой, махоркой, дали сухарей и даже несколько плащ-палаток. Но
взять нас с собой отказались. Танки ушли, а мы, не выставляя охранения, страшно
уставшие, повалились на землю и заснули. На наше счастье, противник не
преследовал.
На
Северском Донце
Пробудился я от
легкого толчка. Рядом стоял старшина Ефимкин.
— Товарищ
лейтенант, пора обедать, — он сказал это так, словно рядом дымилась
походная кухня.
На разостланной
плащ-палатке стоял котелок с водой, лежали сухари, открытые консервы и фляжка с
водкой. Ефимкин, как старшина, был незаменим, обладая незаурядным талантом к
этой нелегкой военной профессии. За те дни, что мы были вместе, я проникся
уважением и, если хотите, любовью к этому рослому, доброму и храброму человеку,
который опекал и ревниво оберегал меня везде и всюду. Между нами назревала
большая неуставная дружба. Фронт — это та же тюрьма, только без стен и
решеток, необъятная, жестокая, где человек не волен распоряжаться собой, где
ему уготована смерть или, в лучшем случае, собачья жизнь рядом со смертью. На
фронте, где над каждым витает обманный свет постоянной надежды выжить, человек
сам себе не хозяин. Но как раз на фронте, как и в неволе, как нигде более,
между людьми часто возникала настоящая дружба.
Я был голоден и
поэтому с волчьим аппетитом уплел предложенный обед. Водку пить наотрез
отказался.
Потом достал из
нагрудного кармана гимнастерки неотправленное письмо маме, перечитал и спрятал
обратно. Я надеялся где-нибудь встретить полевую почту. Знал, чуял сердцем, что
мама ждет писем, и будет ждать несмотря ни на что.
В лес, где мы
находились, группами и по одиночке подходили и подходили чудом уцелевшие бойцы
и командиры. Где-то вдалеке бухали орудия, рычали моторы. Чьи они? Наши? Чужие?
Никто не знал. В полдень раздалась команда: «В колонну по четыре становись!».
— Командир
полка объявился, — заметил Виктор, — по голосу слышу. Значит
пробился. Ну, что лейтенант, пошли и мы?
— Подъем!
Выходи строиться! — подал я команду своим бойцам. Со всех сторон в строй
торопились люди, казалось, что все только и ждали этой команды. Ждал и я
какого-нибудь старшего командира над собой, который бы лучше меня знал, что
делать, куда идти, кому подчиняться. Колонна построилась. Набралось человек
пятьсот. На скорую руку, разбившись на два отряда, мы двинулись по дороге,
укатанной танкистами.
Примерно через час
вышли к Северскому Донцу. На берегу реки было много людей, повозок, автомашин,
стучали топоры, визжали пилы — саперы наводили переправу, латали
изуродованный паром. Многие, не дожидаясь парома, который один и не смог бы
обеспечить переправу всех набежавших людей, отыскивали доски, бревна, и, связав
одежду в узлы, переправлялись на противоположный берег. Плыли группами, и по
одиночке, с оружием в руках и без — кто как мог. Конники плыли, держась за
гривы лошадей.
Наша колонна,
подойдя к переправе, остановилась и тут же превратилась в неуправляемую толпу,
которая, не обращая внимания ни на какие команды, разбрелась по берегу в
поисках подручных средств для переправы.
А к берегу реки все
подходили и подходили окруженцы. Тысячи людей скопились на берегу Северского
Донца и, как в большом, растревоженном муравейнике, бегали туда-сюда, волоча
доски, бревна, несли ящики с боеприпасами, мешки с продуктами... Чего там
только не тащили! По всему речному откосу стоял невообразимый шум и гам.
Время шло, переправа
не работала и будет ли работать никто сказать не мог.
Вдруг гулко
прозвучали в лесу выстрелы пушек. Быстрее забегали люди, многие бросились к
воде. Началась паника.
— Вот что,
друзья, пошли-ка и мы поищем что-нибудь, — предложил я, — как бы не
попасть нам впросак, я очень сомневаюсь насчет переправы. Старшина, ты плавать
умеешь? — спросил я Ефимкина.
— Плоховато, —
сознался тот.
— А я совсем не
умею, — Вздохнув, отозвался Виктор.
Река казалась не
широкой, но переплыть ее было не так-то просто: метров сто, сто пятьдесят в
другое время — раз плюнуть, я вырос на реке и плавал хорошо, но, опять-таки,
если плыть нагишом.
Вшестером притащили
мы бревно, к счастью, на берегу лежали штабеля из бревен и досок, большинство
из которых уже растянули по берегу, но едва опустили на воду, как над рекой
прокатилась резкая пулеметная дробь — стреляли танки.
— Немцы!
Танки! — раздался испуганный истерический крик.
— Немцы!
Танки! — дико пронеслось по берегу и толпы людей, давя друг друга,
бросились к воде и к лесу.
Бревно под нашей
тяжестью тонуло, вертелось, выпрыгивало из-под воды. Я ощутил холод ужаса,
когда услышал приближающийся гул моторов. Плыть с бревном было невозможно. Не
раздумывая, оттолкнулся от него и выскочил обратно на берег. Стянул в узел
гимнастерку и брюки, закрепил на голове, выбросил все остальное и, подобрав
брошенную кем-то каску, поплыл. Каску держал в руке и она мне очень мешала,
хотел бросить ее, но в это время рядом заплясали на воде фонтанчики —
немцы палили из автоматов. Сколько-то проплыв, я перевернулся на спину и
прикрыл лицо каской. Лишь бы не в голову, лишь бы не в лицо!
Я выбивался из сил,
намокший узел и каска тянули ко дну. Пришлось утопить каску. В безумном крике
звали на помощь утопающие, бились в воде и ржали раненые лошади...
Когда, изнемогая от
усталости, я доплыл до мели, и достал дно у противоположного берега, ноги меня
уже не держали. Я не вышел на берег, а медленно выполз и лег в промоину...
Придя в себя, увидел
и понял весь ужас произошедшего. На той стороне, откуда я уплыл, стояли с
поднятыми вверх руками сотни красноармейцев, окруженные немецкими автоматчиками,
танками и мотоциклами.
Немного отдохнув, я
стал медленно, выбираться на берег, прикрыв голову руками. Бурьян хлестал по
лицу, но я не чувствовал боли. Наконец, поднялся на ноги и, петляя из стороны в
сторону, согнувшись в три погибели, бросился бежать. А рядом свистели пули.
Добежал до воронки. Лег. Потом опять перебежки: одна, другая, третья. Скатился
в овражек, перемахнул через окоп и опять бежал и бежал.
Когда окончательно
выдохся — упал в небольшую канавку и огляделся. По всему полю, прочь от реки,
бежали наши, «уплывшие от плена», бойцы. Несколько мин взорвалось на поле и
затем всё стихло.
Километров через
пять я вышел на просёлочную дорогу, по которой отходили наши части: пешие,
конные, на повозках. Машин почти не было. Но мне повезло. Рядом остановился
грузовик, из кабины которого выглянул майор и спросил:
— Дорога на
Славяногорск?
— Да. В ту
сторону — ответил я, хотя сам в этом не был уверен.
— Где же ты,
лейтенант, сапоги и пилотку потерял? — насмешливо спросил майор...
— Там, где
кальсоны с нижней рубашкой оставил, товарищ майор, — зло ответил я, —
вам не приходилось под пулями плавать? А мне пришлось.
— Не
приходилось, лейтенант, — ответил майор, — я застрелился бы, но не поплыл,
я плавать не умею, лейтенант. Он захлопнул дверцу, но тут же её открыл. —
Слушай! — почти шепотом произнес он и поманил меня пальцем, — Немцы
далеко?
— Рядом. Если
форсируют Донец, через полчаса будут здесь, а то и раньше...
— Тогда, айда!
Становись на подножку, поехали с нами!
На подножке здорово
трясло — я еле держался, особенно на объездах. И когда на подскоке чуть
было не свалился с подножки, майор разрешил мне забраться в кузов, загруженный
какими-то большими рулонами. Так отмахали километров двадцать без каких-либо
происшествий, лишь однажды «мессершмитт» обстрелял дорогу из пулемётов.
На перекрёстке
дорог, около деревни машину остановил заградотрядовский патруль. Автомашину
пропустили, а меня и ещё нескольких военных отправили на сборный пункт,
располагавшийся невдалеке. Народу собралось порядочно. На задержанных
составлялись списки, проверяли документы, сортировали. Как я обрадовался, когда
вдруг встретил живыми и невредимыми своих боевых товарищей: Мелкова,
Заднепрянова, Ефимкина. Им, как и мне, повезло. Я через реку пошел вплавь,
своим ходом, а ребята все же сумели оседлать бревно и переплыть Северский
Донец. На берегу им, как и мне, подвернулась удирающая автомашина, которая
подбросила их до заградотряда. Вот так, судьба нас не развела. Мы снова
оказались вместе.
— Очень страшно
было, — рассказывал Виктор, — опоясал я бревно ремнем, пропустил под
ремень раненую руку, другой тоже уцепился за ремень. Сначала дно доставал
ногами, а потом, страшно вспомнить, как начали финтикляться из стороны в
сторону, так и думал, что под бревном останусь. Двое с нашего бревна не
доплыли.
Небольшого росточка,
белобрысый, с веснушчатым, угрюмым лицом лейтенант Заднепрянов больше походил
на школьника, нежели на командира батареи.
Славяногорск, куда
мы прибыли на второй день, кишел военными. Кого только там не было: пехотинцы,
танкисты, артиллеристы, летчики... в общем, представители всех родов войск, не
было, пожалуй, только моряков. И вся эта масса людей находилась в непрерывном
движении. Техники было мало, зато конные обозы двигались сплошным потоком.
Разместились мы под открытым небом за околицей. Сопровождавший нас лейтенант
несколько раз уходил на поиски какого-то начальства, а мы, страшно голодные,
рыскали по близлежащим улицам в поисках жратвы. Вскоре на огородах задымились
костры. Кто-то раздобыл мясо, кто-то картошку, гороховый концентрат, кто-то
притащил мешок сухарей — словом, началась работа по насыщению желудков.
Все хотели есть.
Водка лилась рекой — Винные бочки никем не охранялись. Подходи и наливай!
Пей — не хочу! Я почти не пил. Кроме еды у меня была другая забота —
найти хоть какую-нибудь обувку, ведь я, как и многие другие, был босиком. С
большим трудом в одном из домов мне нашли старые-престарые калоши.
На следующий день,
утром, наконец-то, появились старшие командиры и приказали строиться.
— Становись!..
Равняйсь!.. Смирно! Средние и старшие командиры три шага вперед, марш! —
прозвучала команда. Нас, вышедших, построили в отдельную команду и повели в
сторону от города. Виктора отправили в санчасть. Я очень устал за эти бешеные
дни и физически и морально, ноги подкашивались и дрожали, в сердце кололо,
словно острые иглы вонзались в него при каждом вдохе. Подумать только! Сутки
непрерывного боя, сутки вплотную со смертью!
Остановились мы около
свежих блиндажей с бревенчатыми накатами. Шумели сосны, пахло смолой. Под
низким навесом еле слышно работал движок.
— Не
расходиться! Можно отдыхать! — подал команду, приведший нас полковник и
скрылся в блиндаже.
По тому, как туда и
сюда сновали военные, подъезжали и отъезжали легковые автомашины, пищали
зуммеры и торчали из блиндажей штыри радиоантенн, можно было предположить о
дислокации здесь крупного командного пункта. У блиндажей стояли часовые и тут
же, неподалеку, мирно дымилась полевая кухня.
Прошло с полчаса, а
затем по одному стали вызывать на собеседование. Пропускали очень быстро, не
более двух-трех минут на человека. Подошла и моя очередь. Я шагнул в блиндаж и
остолбенел — В конце стола (кто бы мог подумать!) сидел капитан с черной бородкой.
Капитан Бахов! Уж кого-кого, а своего бывшего командира батальона я не ожидал
здесь встретить. Меня, конечно, он не мог знать, ведь в батальоне, как-никак,
было человек девятьсот. Хотя, будучи курсантом Московской военной школы
радиоспециалистов имени Сталина, я активно выступал на комсомольских собраниях,
на торжествах со своими стихами, где иногда присутствовал и командир батальона
Бахов. Однажды на учебных стрельбах я даже получил от него благодарность.
Разговор вел со мной
незнакомый мордастый полковник. Я ответил на поставленные вопросы, коротко
рассказал о своих фронтовых делах и в конце, специально для Бахова, добавил,
что окончил трехмесячные курсы младших лейтенантов при школе радиоспециалистов
имени Сталина. Капитан Бахов удивленно вскинул брови, посмотрел на меня так,
словно хотел узнать, серьезно ли я говорю.
— Кто был
начальником школы? — резко спросил он.
— Полковник
Ершов, — ответил я, — а командиром третьего батальона были вы,
капитан Бахов, и жену вашу, капитана медицинской службы, тоже помню.
Капитан быстро
встал, подошел ко мне, широко улыбнулся и протянул руку.
— Ну,
здравствуй, еще раз. Не ожидал, что встречу сослуживца. Очень рад
видеть, — и, кивнув на мой орден, спросил:
— Давно
заслужил?
— Нет. На днях
получил.
— А вид у тебя
не ахти бравый. Сапоги-то где? — и легкая улыбка прошлась по его лицу,
заулыбались и остальные.
— Немцам
подарил, товарищ капитан, иначе не уплыл бы, — и я коротко рассказал им о
последнем дне дивизии, о разгроме при прорыве из окружения.
...Нас разделили на
три группы, сводили в импровизированную баню, там же, в лесу, выдали солдатское
обмундирование. Первая группа, куда попали мы с младшим политруком Мелковым,
получила дополнительно пегие костюмы и плащ-палатки.
— Уж, не в
партизаны ли? — Вслух подумал я, вспомнив встречу с бойцами в такой же
одежде, уходившими в тыл врага.
— Всё может
быть, лейтенант, все, поживем-увидим, как бы еще спецпроверку не
закатили? — ответил Мелков.
После ужина, не
раздеваясь, подстелив лапник, мы улеглись спать. Неторопливые сумерки
опустились на лес, близкую речку. Где-то на западе тревожились и зловеще
полыхали кровавые зарницы. Заснули сразу, едва коснувшись постели.
Утром, после
построения и сытного завтрака, нас, человек двадцать лейтенантов, снова вызвали
к начальству. В отличие от вчерашнего собеседования военные чины более подробно
интересовались: когда и в каких боях участвовал, за что был награжден, каким
образом вышел из окружения. Результаты этих собеседований стали проясняться
ближе к полудню, когда окончательно был сформирован сводный батальон особого
назначения из пяти рот. Командиром «пятой отдельной роты», так она именовалась,
был назначен я. Для меня такое назначение было неожиданным, хотя можно было и
не удивляться, ведь командиром сводного батальона стал капитан Бахов, который и
сыграл непосредственную роль в выдвижении меня на эту должность. Конечно
«помог» и мой орден Красной Звезды.
Старшина Ефимкин
попал в мою роту и я, приступив к своим обязанностям, сразу же назначил его
старшиной роты, лучшего не надо было искать. Мелкова назначили в другую роту,
но по моей просьбе Бахов разрешил взять его к себе. Мы снова были вместе:
Ефимкин, Мелков и я. На душе стало спокойнее.
Улучив момент,
Ефимкин и Мелков отозвали меня в сторону:
— Товарищ
лейтенант! Пора браться за работу! — заговорщически объявил Ефимкин,
снимая с ремня фляжку. — Разрешите по одному глоточку за всех нас, по
глоточку за нашу родную землю. вы слышите, как она дышит, как тяжело ей
живётся. Мы выпили.
— А теперь,
товарищ лейтенант, разрешите отлучиться, надо найти парикмахера, а то некоторые
бойцы как попы ходят.
— Иди,
старшина, иди. Ты прав, пора браться за работу! — ответил я. В своих новых
друзьях я был уверен. Нас начинала связывать фронтовая дружба, возникшая
случайно в трудные минуты, дружба, которая становилась неотъемлемой частью
фронтовой жизни.
Между тем, события
развивались довольно быстро. Создалась чрезвычайная обстановка: немцы смяли
оборону наших трех армий, разгромили их и устремились на Восток. Нашим ротам
предстояло выполнить срочное и очень важное задание. Какое? Мы ещё не знали.
Прошла ещё одна
короткая летняя ночь. На рассвете пятую роту подняли по тревоге. Погода резко
изменилась, похолодало, не по-летнему низко бежали лохматые облака, которые то
припускали сильный дождь, то моросили. Мы шли налегке, кутаясь в новенькие
плащ-палатки. Под ногами скользила и чавкала размокшая земля. Несли только
оружие и противогазы, остальное нехитрое личное имущество: шинели, вещмешки и
кое-что другое увезли на автомашине. Куда и зачем идем — никто не знал,
даже сопровождавший нас майор только пожимал плечами — сам, мол, ничего не
знаю. Увидеть и расспросить капитана Бахова не представлялось возможным. А
где-то в стороне Барвенкова за Северским Донцом стонала земля, там, в окружении
все еще сражались обреченные остатки наших армий.
Большую часть пути
рота шла по обочине, по прошлогодней стерне, заросшей травою, так как сама
дорога была забита до предела пешими людьми, конными повозками и буксующими в грязи
автомашинами. Весь этот сумбурный поток двигался по расквашенной дороге на
Восток, в сторону Дона. В каком-то месте мы свернули на давно неезженую,
поросшую бурьяном просёлочную дорогу, сделали привал, перекурили и пошли
дальше. А дождь не переставал, в каждой низинке пузырились и волновались лужи.
Отшагав километров
пятнадцать, мы подошли к месту назначения. На поляне стояла парашютная вышка, а
между деревьев, вытянувшись в ряд, раскинулись зеленые палатки, возле которых
суетились люди в белых халатах.
— Этого еще не
хватало! — удивился старшина. — вы, как думаете, товарищ лейтенант,
зачем нас сюда пригнали? Полюбоваться этой махиной? вам приходилось прыгать с
вышки?
— Нет,
старшина, не приходилось, — ответил я, — около — бывал. Неужели
десант? — подумал я и заволновался.
Дело в том, что у
меня частенько побаливало сердце. Иногда ни с того, ни с сего начиналось
сердцебиение и ужасные колики пронизывали левую половину грудной клетки. Врачи
определяли невроз, расширение и какие-то другие отклонения со стороны сердца.
Но я, несмотря на это, продолжал заниматься гимнастикой, акробатикой, гонял
футбол, копал огород — делал все, что и мои ровесники, старался не
выпячивать свою боль. На фронте тоже бывали приступы, но я не жаловался,
боялся, что не поймут и воспримут, как проявление трусости. Подумаешь, заболело
сердце! Оно у всех нынче болит!..
Я отчетливо вспомнил
тот памятный день, когда впервые схватился за сердце. Жили мы в селе Чернава
Рязанской области. Школа, где я учился во втором классе, находилась на
противоположном конце села, на улице Свистовка, километрах в трёх от нашего
дома.
Однажды, когда мы,
ученики, возвращались из школы, нас настиг сильный ливень с грозой и градом.
Мы, что есть мочи, припустились бежать. Можно было заскочить в чью-либо избу,
но мы постеснялись. А молнии били рядом, трескалось небо и больно хлестал град.
На улице Широкое Гусево вспыхнула соломенная крыша избы. Я видел, как бежали
мужики с вилами, с ведрами тушить пожар, как из горевшей и соседних с нею изб с
криком выбегали люди, выбрасывали сундуки и подушки, выгоняли скотину, тащили
детей на середину улицы. Мы побежали еще быстрее. А ливень буйствовал, ручейки
превратились в потоки, которые с шумом неслись вниз к реке Чернавке. Как я
добежал до нашего дома — не помню, только потом моя бабушка Мария Ивановна
рассказывала, что я вбежал в сенцы и упал почти замертво. Еле отходили. С тех
пор я стал бояться грозы, а в сердце появились колики.
Воздушный
десантник
В полной силе
засветило южное солнце, небо засияло голубизной, прохлада сменилась теплом и
птичье неугомонное разноголосье опять вырвалось на волю. На задний план
отодвинулись мрачные мысли, и как-то сразу полегчало на душе.
После неторопливого
обеда объявили построение. На зеленой полянке, куда приказали вывести роту,
стояли палатки с красными крестами, столики из снарядных ящиков, за которыми
сидели люди в белых халатах и несколько уже знакомых командиров. Стало ясно:
отборочная комиссия, кто годен — будет прыгать. Я разделся донага, как
было приказано, и первым подошел к врачам.
— Сколько вам
лет? — спросил доктор.
— Восемнадцать
полных.
— На что
жалуетесь?
Я пожал плечами и
бодро ответил:
— Жалоб нет.
Мне не хотелось
говорить о болях в сердце потому, что рядом стояли мои бойцы. Бог знает, что
они могли подумать обо мне! Меня прослушали, простукали, осмотрели
подошвы — нет ли плоскостопия, пощупали низ живота — нет ли грыжи, и
заключили: «Годен!» Вот ведь, как бывает! Только что, перед обследованием
сердце стучало так, словно его напоили крепким чаем, оно готово было выпрыгнуть
из груди, и я в глубине души, скрывая даже от самого себя, надеялся, что меня
забракуют. Я боялся высоты, выше крыши никогда не лазил. И на тебе! Перед
врачами сердце повело себя удивительно спокойно.
— Годен! —
повторил кто-то. — Следующий!
Капитан Бахов,
принимавший участие в комиссии, отозвал меня в сторону:
— Скажу по
секрету: обстановка крайне сложная, полетим в тыл врага по специальному заданию
командования. Подробности потом. Не удивляйся, что тебя назначили командиром
роты.
— С вашей
помощью? — спросил я.
— Нет.
Предложил майор, что присутствовал на собеседовании.
— Заместитель
начальника штаба 337 дивизии? — удивился я.
— Да, —
ответил капитан, — ты же его знаешь и он тебя узнал, вы вместе выходили из
окружения.
А события продолжали
развиваться стремительно. На второй день, пройдя небольшой инструктаж, мы
дважды прыгнули с вышки.
Первый раз я ужасно
волновался. Боже мой! Под ногами лежала пропасть, по дну которой двигались
малюсенькие человечки. И хотя я видел и знал, что раскрытый парашют, на котором
я должен спускаться, подвешен на крепком тросе лебедки и мне не грозит никакая
опасность, тело мое предательски дрожало. Но ничего не поделаешь, приказано
прыгать! Тем более, за мной шли бойцы, для которых я был командиром, которых не
сегодня-завтра поведу в бой. Отступать было некуда.
— Пошел! —
прозвучала команда.
Я шагнул в пропасть.
Заурчала лебедка, в лицо дунул свежий ветер и быстро-быстро навстречу мне
побежала земля. Кончилось всё благополучно, сердце не только не подвело, но с
того дня ни разу больше не болело.
К таким испытаниям,
какие свалились на меня в то время, я был не готов, как и многие мои однолетки.
Приходилось на ходу ломать себя, с большим трудом одолевать страх перед
смертью, находить в себе силы жить фронтовой жизнью. Все было не просто, не
всегда и не сразу получалось. Война — это не кино, где убивают понарошку,
на ней убивают всерьез, кроме того, она — тяжелейшая работа.
Прошло несколько
дней. С утра до вечера шли непрерывные тренировки: стрельба; метание гранат,
инструктажи и, конечно, прыжки с вышки. Действительную обстановку на фронте
никто из нас не знал. Да и откуда знать? Старших командиров днем с огнем нельзя
было сыскать. Медики свернули свои палатки и... до свидания! Стоявшие рядом
стрелковые подразделения снялись и тоже ушли. Последней покинула нас полевая
кухня, снабдив напоследок сухарями, консервами, сахаром и даже водкой. Капитан
Бахов тоже где-то завяз, возможно, находился в других ротах.
Мы ждали приказа на
вылет. О задании я уже знал. Суть его заключалась в следующем: в тылу врага,
недалеко от деревни Лазовенька, скрывался штаб Шестой армии, не успевший выйти
из окружения. В нем, якобы, находился и сам маршал Тимошенко. Наши роты должны
десантироваться, занять круговую оборону и дать возможность эвакуировать штаб
самолетами, которые стояли на лесном аэродроме в готовности к вылету.
А вокруг, будто и не
было войны, последние дни бушевала весна, наполняя воздух густым цветочным
ароматом. В душистых кустах сирени и акаций на все лады пели невидимые птицы.
Река Оскол была рядом и мы в минуты отдыха бегали к реке сполоснуться и просто
посидеть, покурить, прислушаться к тревожным звукам далёкого боя.
26 мая объявили
готовность номер один. Меня вызвали к полковнику, где я встретил капитана Бахова
и командиров других рот. Инструктаж проводил полковник. По картам уточнили
место высадки. Первой десантируется моя рота. После выполнения задания
десантники группами или повзводно должны были уходить в сторону Полтавы на
соединение с партизанским отрядом, который уже предупрежден о нашей миссии.
Освободившись, мы с
капитаном долго разговаривали наедине, проигрывали разные ситуации, которые
могли возникнуть там, в тылу врага. Капитан сидел, откинувшись назад на спинку
скамейки, глядел вверх, будто следил за нашим полетом в бездонном небе.
— Ты,
лейтенант, должен помнить, — напутствовал Бахов, — чем быстрее
приземлишься — тем лучше. Всем советовать не могу, не имею права, хотя на
своем счету имею много прыжков, а тебе советую запомнить. Высота
Прощаясь, капитан
пожал мне руку и, как бы извиняясь, сказал:
— Я с вами не
полечу. Встретимся под Полтавой.
В тыл врага
Тихо подкрались
сумерки, исчезли теплые косые лучи закатного солнца, стало темно, словно на
землю опустились шторы. Наступила ночь. От легкого ветерка шелестели листья
деревьев, где-то тревожно кричала неведомая птица. Иногда в небе появлялись
сполохи далеких зарниц. Потянулись томительные минуты и часы ожидания вылета.
Сон надвигался на землю, однако мне не спалось и многие бойцы тоже не спали.
Тревожно было на душе, в голову лезли всякие беспокойные мысли, особенно
сверлили мозг напутственные слова полковника: «Рано или поздно, на перине или в
бою помирать придется все равно, умирают один раз». К чему он это сказал?
Зачем? Затем, чтобы мы не боялись смерти? Чепуха, ее все боятся, в том числе и
сам полковник. Пусть это случится когда-нибудь, но не теперь.
В детстве мне
хотелось быстрее стать взрослым, обязательно военным и, конечно — героем.
Я не задумывался над тем, что меня могут убить! Да, убить! Я рвался в
воображаемый бой с лютым врагом, с «белыми», и побеждал. Побеждал с деревянной
саблей. Да и будучи юношей, я был уверен, что мы, советские, будем всегда и во
всем выше и крепче всех. Так нас, комсомольцев, воспитывали в школе и в семье.
Таким был не только я один — Все наше поколение. Тогда мы еще не
осознавали, что такое война и что такое смерть. Вероятно, каждый из нас был
уверен, что побежденными будут только «белые». Мог ли я тогда представить себе,
что наши «самые, самые» бойцы и командиры, вооруженные допотопными винтовками и
наганами, ринутся на прорыв из Харьковского окружения и будут гибнуть под пулями
немецких автоматов, так и не дотянувшись штыком до проклятого фашиста!
Напрасно полковник
успокаивал нас, что смерть не страшна, и умирать все равно придется рано или
поздно — умирать не хотел никто. Я тоже очень и очень хотел остаться в
живых. Младший политрук Мелков лежал рядом со мной и тоже не спал.
— Как ты
думаешь, лейтенант, Бог есть или нет? — Вдруг спросил он меня.
— Не знаю,
никогда не думал об этом, — ответил я.
— А ты
задумайся. Почему во все времена, во всех племенах и народах, будь-то дикая
Африка или цивилизованная Европа, Америка или Азия, люди, глядя в небо,
обращались к Богу. Религии разные, но божеству поклонялись все, кроме немногих.
Что это? Совпадение?
— Трудно
понять, — ответил я, — Возможно, у человека в разуме есть что-то единое.
— Воины древних
инков в Мексике, — продолжал рассуждать Мелков, — или гладиаторы в
Древнем Риме сражались и не боялись быть убитыми. Почему? Да потому, что они
были уверены, что там, наверху, на небесах, они будут жить. Вера в загробную
жизнь вселяла в них фанатичную смелость.
— Ты хочешь
сказать, что и мы будем жить на том свете?
— А почему бы и
нет?.. Ладно, лейтенант, давай попробуем заснуть.
...Сколько пришлось
поспать? Может час, а может два, только, когда прозвучала команда: «Подъем!
Строиться!» меня подбросило, как пружиной.
Уже рассветало.
Истекали последние минуты тревожной ночи. На фоне бледнеющего неба все резче
проявлялись кроны деревьев. Начиналось утро 27 мая 1942 года. Эту дату я буду
помнить до последнего вздоха. Этот день глубокой пропастью разделил мою жизнь
надвое, с него начался отсчет самых тяжелых физических и моральных испытаний в
моей жизни. Наконец, подана команда:
— Командирам
взводов проверить наличие людей и снаряжение! Небольшая проверка и капитан
Бахов, совсем не по военному, произнес:
— Пора, друзья.
Поехали.
На аэродроме гудели
моторы. При свете низких прожекторов самолеты, похожие на чудовища, один за
другим выруливали на старт. Крайне неуклюже чувствовал я себя с парашютом, он
давил на спину, плечи, шею. Запасного парашюта не было — при боевых
прыжках не полагалось. У трапа простился с капитаном Баховым.
— Желаю удачи!
До встречи под Полтавой! — он помахал рукой и побежал к другому самолёту.
Мы летели в тыл
врага, не зная, как встретит матушка-земля, как сработают наши парашюты. А
вдруг?.. А вдруг не раскроется? Мы же никогда не прыгали с самолетов! Нехорошие
мысли будоражили душу. Все-таки было страшно. В районе Барвенкова нас
обстреляли зенитки. Как неуютно чувствуешь себя, когда сквозь рев моторов
слышишь лишь хлопки рвущихся снарядов, когда осколки с коротким свистом дырявят
насквозь салон самолета. В случае чего — не выпрыгнешь. Напряжение росло.
Мучительно тянулись минуты. Думка была одна — скорее бы на землю, а там
будь, что будет!
Летели около часа.
Наконец, моторы сбавили обороты и машина бесшумно пошла на снижение. В салоне
зажглась сигнальная лампочка. Из кабины пилота вышел штурман и дал команду:
«Приготовиться!». Затем снял дверь и прокричал:
— По одному!
Пошел!
Первым исчез в
дверном проеме лейтенант, командир взвода, за ним, один за другим, без суеты,
самолет покидали бойцы. Задержки не было, ни один не подался назад, хотя каждый
наверняка знал, что эта минута может быть последней в жизни. Я прыгал после
всех, как и подобало командиру роты, пропустив вперед себя семнадцать
десантников.
Было достаточно
светло. Не колеблясь, шагнул я в бездну. На какие-то доли секунды потерялся, но
в следующий миг справился с собой.
— И раз, и два,
и три, и четыре, — орал я во весь голос.
Земля надвигалась со
страшной быстротой. Пора! С силой дернул за вытяжное кольцо, по лицу хлопнули
стропы. Рывок! Меня дернуло и даже подбросило. Купол парашюта раскрылся. Еще
минута и я, смягчая удар, пружиня ногами, как учили, присел и завалился на бок.
Парашют потащило вперед. Дрожащими руками расстегнул карабин подвесной системы
парашюта. Огляделся. Вокруг — степь, все как на ладони. И вот уже
заметались первые разрывы вражеских мин.
На деле оказалось
совсем не так, как толковали командиры, пославшие нас к Лазовеньке. Они
уверяли, что встреча с противником в районе высадки десанта маловероятна. Нет,
дорогие начальники-командиры, встреча на сто процентов была вероятной, вы не
могли не знать, что в трех километрах от места десантирования проходила большая
дорога, по которой днем и ночью двигались войска противника! Десант,
оказавшийся под прицельным огнем, был расстрелян еще в воздухе. Много погибло
ребят, не успевших приземлиться. Но и на земле было не слаще: бушевала смерть,
рвались снаряды, свистели пули, вонзаясь в разбуженный воздух и пыльную землю.
До сих пор не могу
понять, почему на особо важное задание послали почти не подготовленных бойцов,
неужели в армии не было кадровых десантников? Самолеты-то для этой цели
нашлись! Почему из пяти рот десантировали только нашу? Впрочем, можно задавать
десятки таких «почему?». Теперь на них, конечно, никто не ответит. Возможно,
торопило время, ведь опоздай на сутки, а может быть, на несколько часов и штаб
Шестой армии был бы взят немцами, возможно, были какие-то другие причины,
которые спутали первоначальные планы. Все могло быть. Только жаль, что столько
молодых жизней загублено напрасно.
Раненые кричали,
звали на помощь, убитые комочками лежали рядом с трепетавшими на ветру
парашютами. Погиб младший политрук Мелков — молодой, смелый, веселый
парень. Он бежал, чтобы помочь раненому, вдруг споткнулся и повалился на землю,
в сторону отлетела пилотка. Даже не вскрикнул... Залитая кровью голова
уткнулась в землю. И почти в ту же секунду громыхнул взрыв, и острая боль
прошила меня, осколок вонзился в руку повыше локтя. Кровь моментально окрасила
левый рукав гимнастерки и быстро-быстро потекла на землю. Я чуть не потерял
сознание. Подбежавший боец распорол рукав, зубами вырвал торчащий осколок и
перетянул рану бинтом.
Летчики выполнили
свою задачу на «отлично». Они доставили и выбросили десант в точно указанном
месте. Штаб, ради которого рисковали своей жизнью сто сорок бойцов моей роты,
находился близ деревни Лазовенька в усадьбе давно сожженного маленького хутора.
Кто из крупных военных начальников в то время оставался в штабе, я не знал.
Упоминались фамилии Тимошенко, Баграмяна, Городнянского, Бобкина, но ни одного
из них я не видел. Да и не все ли равно! Мне было не до них, а им не до меня.
Воздушные потоки
разбросали десантников по всему полю. Собрать их с помощью сигнальных свистков
и флажков не представлялось возможным, а указать сбор сигнальными ракетами
означало вызвать прицельный огонь на себя и на штаб. С большим трудом, с
помощью солдат, охранявших штаб, удалось все-таки собрать уцелевших
десантников, вынести тяжелораненых и укрыть их в усадьбе. Убитых схоронить не
успели — со стороны Лазовеньки показались фашистские грузовики, с которых
спешивались, рассыпались по степи солдаты. Минометно-артиллерийский обстрел
прекратился. Ясно было, что бой завяжет фашистская пехота, которая продолжала
накапливаться для решительного наступления. Пока я с командиром комендантского
взвода прикидывал план круговой обороны, старшина Ефимкин выстроил всех
способных держать оружие, в том числе и легкораненых, разбил бойцов, по моему
приказу, на два взвода, назначил от моего имени командиров взводов и отделений.
Время поджимало. Вот-вот фашисты должны были перейти в наступление.
— Товарищ
лейтенант, рота построена! — доложил старшина, — Всего восемьдесят
четыре человека, из них двадцать легко раненых.
Страшные цифры! Из
ста сорока человек двадцать убиты и тридцать шесть тяжело раненых. Не осталось
ни одного среднего командира, погибли лейтенанты — командиры взводов,
младший политрук Мелков, мой заместитель. Какие это были ребята! Сильно
поредела рота, не вступив еще в бой. Настроение у бойцов было хуже некуда. Что
им сказать напоследок перед боем? Я обошел ряды, придерживая раненую руку, и
решительно сказал:
— Все мы знали,
на что идем, шли добровольно. Поэтому сейчас не время для паники. Приказ
командования должен быть выполнен, во что бы то ни стало! Надо продержаться до
вечера. Вечером уйдем к партизанам, — и еще громче добавил, — Кто не
уверен в себе — пусть уходит на все четыре стороны. В спину стрелять не
будем, даю слово.
Никто не вышел из
строя.
— Командиры
взводов и отделений, быстро ко мне! — приказал я, — остальным:
«Вольно! Садись!».
С командирами
разговор был коротким. Я указал им, кто и где занимает оборону, по-товарищески
пожал всем руки. Старшине приказал забрать штабные резервы: боеприпасы,
продукты, водку и раздать бойцам, ничего не жалеть.
Раненая рука болела.
И даже не то слово «болела», — острая боль простреливала, пронизывала всю
левую сторону тела от головы до самых пяток. Через бинты сочилась кровь. Если
бы это случилось на фронте, я без зазрения совести ушел бы в санбат. Здесь же,
в тылу врага, уходить было некуда, да и бойцов в такую минуту я оставить не
мог. Совесть не позволяла — я ведь, все-таки, командир роты. Для меня эта
должность была не только высокой и почетной, она обязывала сохранить до конца
преданность своим солдатам. Превозмогая боль, я вместе с командиром
комендантского взвода обошел наши позиции. По фронту и на флангах бойцы роты
заняли окопы, отрытые кем-то до нас. С тыла, в околоусадебных канавах,
расположился комендантский взвод. Не теряя времени, бойцы углубляли окопы,
откапывали «лисьи норы», проверяли оружие. На пулеметных площадках выставили
свои тупые рыльца «максимы». Стояла обманчивая непредсказуемая тишина и только
в голубом безоблачном небе звенели жаворонки. Утреннее солнце становилось
ласковей и теплей, от земли подымался легкий туман, пахло полынью и черноземом.
Наконец, пехота
врага двинулась в нашу сторону. Явственно стало видно, как заколыхались цепи
солдат. Еще немного и чей-то острый глаз разглядел торчащие из-за спин
вражеских солдат специфические румынские ранцы.
— Мамалыжники
идут! Румыны! — закричал изо всех сил кто-то. И вдруг, в эти самые минуты,
я услышал шум приближающихся самолетов.
Два самолета, один
за другим, описав над хутором круг, пошли на посадку. А тем временем, первая
цепь румын приблизилась, залегла и открыла ружейно-пулеметный огонь. Мы молчали.
Цепь поднялась, пробежала сколько-то и снова залегла. Ее маневр повторили
идущие сзади цепи. Но вот к «максимам» прильнули наши пулеметчики.
Минута-другая и, как только румыны поднялись на перебежку, разом, по команде,
пулеметы вздрогнули и грохотнули на всю степь. Вражескую цепь, как подрезало,
она залегла и стала пятиться назад, оставляя убитых и раненых.
Посадка и загрузка
прилетевших самолетов шла полным ходом. Среди командиров я узнал майора из опер
группы армии.
— Товарищ
майор! У нас много тяжелораненых, тридцать шесть человек. Погибнут, если не
вывезем. Передайте командованию, чтобы помогли. Нам обещали.
— Не знаю, не
знаю, — ответил майор, пожав плечами, — думаю, что за вами
прилетят, — и заторопился к самолету.
— Милый
лейтенант, никто за вами не прилетит, готовьтесь к худшему — сказал
руководивший погрузкой полковник. — Ты ранен? — удивленно спросил он,
увидев мои окровавленные повязки, — тебе можно с нами.
— А как же
они? — я указал на тяжелораненых, лежащих у пруда.
— Никак! —
отрубил полковник и, словно испугавшись, рванулся к самолету.
Да! Последнюю
возможность вырваться из обреченного логова я не использовал, хотя, как
раненый, имел полное право покинуть поле боя. Вырвался из одного пекла —
попал в другое. Вот оно «счастье» рядового офицера!
Самолеты улетели. И
когда они стали еле-еле заметны, от одного из них потянулся шлейф черного дыма.
Долетел ли? Может быть к лучшему, что я остался на земле и не полетел?
Теперь нам
оставалось одно: держаться до вечера, а там — будь что будет! Боеприпасов,
воды, продуктов у нас хватало. Кое-что оставили штабисты, даже бросили, а может
быть, забыли, целый мешок с деньгами. Кому они были нужны? «Милый лейтенант,
никто за вами не прилетит, готовьтесь к худшему...» — эти слова полковника
сверлили мозг. О каком худшем он предупреждал? К чему готовиться? Смерть? Плен?
Плен отпадает. Значит... Умирать никто не хотел, но выбора не было.
На помощь румынам
спешили два приземистых бронетранспортера. Петляя по степи, они мчались на наши
позиции. Вслед за ними поднялись и цепи румын. Я хорошо освоил подсказанную
кем-то истину, что в бою, как и в шахматах, выигрывает тот, кто, прежде всего,
крепко подумает. Я много думал перед боем. Прикидывал разные варианты. В
военных науках я, конечно, мало что смыслил, потому что не изучал их, но
смекалка работала, она заставляла думать и находить ответы. И поэтому тот час
же отдал команду:
— Прекратить
огонь! Подпустить ближе! Гранаты и бутылки к бою!
Бронетранспортеры с
автоматчиками ворвались на стометровку предполья и, крича на бегу: «Хенде
хох!», понеслись вдоль наших окопов. Тут-то и был им конец! Гранаты и бутылки с
горючей смесью полетели в бронетранспортеры, два мощных костра разом вспыхнули
у наших окопов, взрывы следовали один за другим, с треском летели искры от
запылавших машин, душераздирающие крики горящих заживо немцев пронзили округу.
Из бронетранспортеров выпрыгивали, вываливались и катались по земле объятые
пламенем немецкие солдаты.
— Огонь!
Огонь! — звучала команда, и наши автоматы добивали всех, кто пытался
подняться.
Так мы, люди,
расправились с людьми, которые собирались с нами сделать то же самое. Для нас
они были заклятыми врагами, для них мы тоже были враги. Я стрелял и убивал их,
защищая свою Родину и поэтому не чувствовал ни капли своей вины перед немецкими
матерями, вдовами и осиротевшими детьми. Я о них не думал.
Румыны не пошли за
немцами. Слишком страшную картину довелось им увидеть. Они залегли метрах в
пятистах от наших окопов, в новую атаку не поднимались. Правда, часть из них
сделала попытку обойти нас с фланга, но, наткнувшись на заградительный огонь
«максимов», отошла обратно.
Видя, что взять нас
не так-то просто, противник разразился шквалом минометного огня. Мины рвались
по всей нашей обороне, обдавая окопы комьями земли и рыжими клочьями дыма. С
полчаса бесновались взрывы, перепахивая землю, полчаса мы скрывались в «лисьих
норах» и лишь наблюдатели в одиночных ячейках, нет-нет, на секунду-другую
поднимались кверху и опять уползали в свои норы. Но потери были. Небольшие, но
были.
После минометной
подготовки румыны вновь стали приближаться к нам. Их было не менее батальона,
они шли несколькими цепями, захватив чуть ли не километр по фронту. Еще раз,
подпустив первую цепь на близкое расстояние, рота открыла плотный огонь из
пулеметов и автоматов. Истошно визжали раненые, ползали, катались по земле, а
по ним все хлестали и хлестали очереди. Наконец, уцелевшие румыны, повернули
вспять, бросая раненых, оружие и ранцы. Мало их ушло. Сотни человеческих жизней
оборвались в то незабываемое майское утро на маленьком степном островке под
Лазовенькой.
К полудню наступило
тревожное затишье. Дым рассеялся. Жарко припекало солнце. Благо, что в старом
полуобвалившемся колодце можно было вдоволь черпать холодную воду. Раненые, то
и дело, просили пить. Самолеты наши давно улетели, и ясно было, что за нами не
прилетят. Не верилось, что мы сможем, продержаться до темноты, а ночью
прорваться сквозь кольцо румын и немцев. Трудно сознавать, что ты обречен,
когда тебе всего-то восемнадцать с половиной...
Я чувствовал себя
отвратительно: тошнило, кружилась голова, болела рука. Старшина принес воду,
консервы, сухари и водку. Есть и пить не хотелось, но все же, по настоянию
старшины, выпил немного водки и закусил. Вроде, полегчало. Здоровой рукой
проверил карман: достал комсомольский билет, неотосланное письмо маме,
несколько фотографий, вырезку из фронтовой газеты, где было напечатано мое
стихотворение «Папироска».
По
землянке бежит говорок,
По окну текут капельки слезы.
Поднимается сизый дымок
С неразлучной моей папиросы.
Под огнем приходилось лежать
Мне в полях заснеженных московских
И о чем-то далеком мечтать
Под лиловый дымок папироски.
Ароматный дымок я глотал
Под знакомые грозные звуки
И дымок тонкой струйкой пускал
В посиневше-иззябшие руки.
Материнскую ласку и дом
Вспоминал я под бурею грозной
И надежда жила огоньком
Неразлучной моей папиросы.
И опять я в землянке лежу
По окну текут капельки-слезы,
На дымок сизоватый гляжу,
Вспоминая прошедшие грозы.
Это стихотворение я
написал в лесной землянке под Москвой, недалеко от станции Перловка, перед
отправкой на Юго-Западный фронт.
Затем расстегнул
кобуру, вынул пистолет, прикоснулся к виску холодной опасной сталью, словно
хотел удостовериться — смогу ли я выстрелить в себя. Никогда и нигде не
приходилось мне испытывать такую громадную нервную и физическую перегрузку, как
в те майские дни в непрерывных боях под Харьковым. Я настолько устал, что можно
было сойти с ума, чувствуя на каждом шагу дыхание смерти. Я очень хотел жить,
не столько для себя, сколько для мамы — она очень ждала меня. И все же, я
твердо решил в плен не сдаваться, решил, что последняя пуля в магазине будет
моя. Потом все засунул обратно в карманы и, подложив под голову руку с пистолетом,
забылся в крепком сне. Человек без сна жить не может, даже на войне. Сколько я
проспал? Трудно сказать, может час, может больше. Меня никто не будил,
проснулся, когда близко грохнули разрывы. Солнце, подёрнутое дымом и пылью, все
еще стояло высоко. Противник начал наступление. Прижимаясь к
бронетранспортерам, почти бегом шли немецкие автоматчики. Их было много.
Слышались резкие, отрывистые команды офицеров. Артобстрел сразу прекратился и,
стреляя на ходу от живота, автоматчики бросились в атаку. Оставалось до них
триста... двести метров. Только тогда ударил слитный залп наших автоматов и
пулеметов. Маневр повторился, как в шахматной игре. Огненные строчки
переплелись и прижали немцев к земле. Тогда бронетранспортеры, оставив пехоту,
развернулись на девяносто градусов и стали обходить нас справа и слева.
— Эх, товарищ
лейтенант, сейчас бы нам пару пушечек, — с тоской произнес Ефимкин, —
мы бы им показали, где раки зимуют. Давайте, товарищ лейтенант, отведем душу
напоследок, не оставлять же немцам добро! — и он протянул мне кружку с
водкой.
— Выпейте,
товарищ лейтенант, посуда любит чистоту, да и на душе легче будет!
Ефимкину уже
«полегчало», он не один раз прикладывался к чарке и пил каждый раз до дна.
Крепкий мужик, но водка все же крепче, видно было, что он пьян. Я опрокинул до
дна протянутую кружку, бросил в рот что-то зажевать и... в это время замолчал
пулемет справа. А немцы были совсем близко — они снова шли в атаку. Я в
полный рост бросился к замолкшему «максиму».
— Лейтенант,
назад! — закричал мне вслед старшина. Но было уже поздно! Шагах в пяти
завертелась граната, взрыв, и меня, словно ошпарило, будто бы плеснули
кипятком. Я упал, чуть-чуть не добежав до пулемета, изо всех сил старался
дотянуться до него и не смог. Рядом лежали убитые пулеметчики — таджик и
русский.
Позже мне казалось,
что я не терял сознание и видел все, что произошло дальше, однако, провал в
памяти от болевого шока, по-видимому, все-таки был. Меня ранило в шею, пах,
ладонь, а мелкий осколочек, о существовании которого я не знал долгие годы,
пробил грудь.
Я не сразу понял,
что происходит, видимо, озарение наступило, когда я почувствовал, как кто-то
сильно пережал мне руку выше локтя. Стояла странная тишина. Только что вокруг
грохотало, ревело, кричало и вдруг — тишина...
Повернув голову, я
увидел наклонившуюся надо мной женщину, которая перетягивала мою раненую руку.
Откуда она взялась? С нами не было женщин!
— Терпи,
хлопец, терпи, — сказала она по-украински, — кровь лихо тече, треба
остановить.
И вдруг с криком
отпрянула в сторону. Прямо надо мной стоял немецкий солдат, целясь в меня из
автомата. На фронте я пережил много страшных минут и дней, когда все живое
боялось смерти, когда страх одолевал разум. Но вот тут, когда смерть стояла
вплотную, я не испытывал страха. Как мгновенное видение возникли и потерялись
милые сердцу образы матери и сестренок. Они далеко. Сейчас, в эту минуту, они,
возможно, чему-то радуются, смеются. Они не могут знать, что в эту минуту, в
эту секунду я буду убит. И опять я услышал, как в небе звенит жаворонок.
Я тоже убивал и
видел своими глазами, как падали люди, прошитые моим автоматом. Но это было в
бою — если бы я не убил, так убили бы меня. Те секунды, что я лежал под
прицелом автомата, вглядываясь в лицо врага, невозможно забыть, выбросить из
моей памяти!
Передержал немецкий
солдат спуск автомата. Резкий окрик: «Хальт! Нихт шиссен!» — спас мне
жизнь. Солдат опустил автомат.
Ко мне подбежал
немецкий офицер и стал что-то спрашивать. Я не отвечал, так как не мог понять
ни единого слова. Тогда он, тыкая в мою грудь пистолетом, несколько раз
спросил:
— Офицер?
Я опять промолчал.
Нас в то время в Красной Армии не называли офицерами, мы были просто красные
командиры. Рядом валялся мой пистолет, которым я не воспользовался, чтобы убить
себя. Испугался? Нет. Просто ранение вышибло из головы самоубийство.
...Но все-таки
теперь, когда все давно позади и осталось где-то далеко, в окутанной туманной
дымкой дали прошедших лет, я думаю уже не так. Ведь доберись тогда моя рука до
пистолета и сумей я послать себе пулю в висок, не дождались бы меня мать и
сестры, не встретил бы я свою жену, не родились бы дети, не увидел бы я внуков.
Я бы не только себя убил, но еще и потомство свое убил бы, вот какая штука!
Конечно, после этого я еще сто раз, а то и больше был на грани жизни и смерти.
И убить могли и от голода умереть мог, но ведь выжил. У каждого свой жребий,
какой уж вытянешь...
Офицер отбросил мой
пистолет в сторону, затем потрогал лейтенантские кубики в петлицах, снял орден,
значок ГТО, извлек из нагрудных карманов комсомольский билет, неотправленное
письмо маме, фотографии, несколько запалов к гранатам и маленький крестик,
подаренный мне уральской казачкой. Запалы офицер выбросил, а остальное —
засунул обратно в мои карманы и даже застегнул пуговицы. Так я попал в плен.
Немного о крестике.
Некоторое время я жил на частной квартире в Уральске. Муж хозяйки не вернулся с
первой империалистической войны, двое сыновей погибли в гражданскую. Меня она
почитала, как родного сына, говорила, что я очень похож на одного из сыновей.
Перед отправкой на фронт хозяйка надела мне на шею крестик и благословила. Но
когда погрузились в вагон, крестик я снял, чтобы не увидели и не обсмеяли
ребята и спрятал в брючном кармашке. Так он со мной и остался на долгие годы...
Часть
третья.
Первый лагерь
Первый
лагерь
Я не ожидал
милосердия от врагов, однако немецкие санитары перевязали меня и отнесли на
берег небольшого полузаросшего озерца, где уже находились наши раненые
военнопленные. Там же, немного в стороне, толпились и остальные, среди которых
я узнал старшину Ефимкина. Ефимкин был сильно пьян и еле держался на
ногах — таким я его еще не видел ни разу. Возможно, это обстоятельство и
спасло ему жизнь. Покачиваясь, старшина подошел к немецкому офицеру, достал из
кармана браунинг, который он всегда носил с собой и, обалдело улыбаясь,
протянул офицеру. Тот от неожиданности чуть ли не поднял руки, но, увидев
улыбавшуюся пьяную рожу «дарителя», выбил из его рук пистолет и ударил по лицу.
Старшина упал и завопил благим матом:
— Фашисты!
Сволочи! Туды, вашу мать!..
Вряд ли офицер понял
эти слова, иначе бы быть старшине на том свете. Офицер пнул Ефимкина ногой и
крикнул по-немецки пленным, а кто-то из наших перевел:
— Уберите эту
свинью, а то пристрелю!
Ефимкина подхватили
подмышки и оттянули в сторону. Он сопротивлялся, пытался встать на ноги, но его
придавили к земле и через минуту он стих. Обошлось. Не тронули старшину немцы,
видно тоже знали, что пьяному и море по колено. Так или иначе, а Ефимкин остался
жив и невредим.
В этом бою в плен
попало человек сто. Я тогда не знал, что это была капля в море, что где-то
рядом в плен попали целых три армии Юго-Западного фронта — двести
пятьдесят тысяч наших бойцов и командиров.
Солнце давно
перевалило за полдень, а немцы не проявляли к нам никакого интереса: не
допрашивали, не били, не пытали. Лишь один автоматчик лениво прохаживался перед
нами, мусоля губную гармошку, пытаясь сыграть нашу народную песню «Волга,
Волга, мать родная, Волга русская река...» Видно, подлец, слыхал нашу песню.
Иногда немец останавливался и, нахально улыбаясь, с чувством превосходства
объявлял:
— Иван! Волга,
Сталинград капут! Москва, Сталин капут! Я, я! Капут!
— Товарищ
лейтенант! Товарищ лейтенант! — услышал я тихий голос сержанта, комсорга
нашей роты, сидевшего в шагах трех от меня, — чем помочь?
— Пить,
пить... — попросил я.
Пока охранник
развлекался с другим подошедшим солдатом, ребята передали мне фляжку с водой и
облезлую солдатскую гимнастерку. Моя же командирская гимнастёрка, по существу,
не отличалась от солдатской, х/б и х/б, однако на рукавах и в петлицах имелись
лейтенантские знаки различия.
— Так-то оно
лучше, товарищ лейтенант, — прошептал боец, помогавший мне
переодеваться, — рядовых, можа, не тронут, а командиров, как сказать.
Я был очень
благодарен своим бойцам, которые даже в плену сочувствовали мне и уважали, как
командира. Несмотря на то, что плен, как и смерть, уравнивал всех: и рядовых, и
офицеров, для них я все еще оставался «товарищем лейтенантом».
Потом, немного
оправившись от потрясения, мы стали потихоньку собирать документы. Ведь в то
время у нас все было при себе, перед вылетом личные документы никому не
сдавали, да и никто и не требовал этого. Так, вместе с другими, остались в
земле мой комсомольский билет и орден, умерла моя заветная мечта стать
командиром Красной Армии, мечта моей юности. Мог ли я в то время подумать, что
совесть будет грызть мою душу многие годы за то, что я попал в плен, хотя перед
Родиной вины моей не было, присягу я не нарушил и свой долг рядового офицера
выполнил.
Прошло сколько-то
времени и к нам, пленным, подкатила легковушка с немецкими офицерами. Следом
подъехали два бронетранспортера, которые, поводив дулами пулеметов из стороны в
сторону, нацелили стволы на пленных. По бокам выстроились автоматчики. Кто-то
из наших испуганно произнес:
— Видно, конец,
братцы!
Один из пленных
бросился бежать. Немцы загалдели, затормошились, а затем, когда беглец был
метров за двести, срезали его из пулемета.
— Евреи есть?
Выходи! — скомандовал немец по-русски.
Никто не вышел.
— Комиссары
есть? Выходи!
Опять никто не
вышел.
— Командиры
есть? Выходи!
Вышел младший
лейтенант, командир комендантского взвода. Я решил не выходить, будь что будет,
в своих бойцах я был уверен — не выдадут.
Всем пленным
приказали встать на колени и снять пилотки. Я полулежал, облокотившись на
здоровую руку, болело все тело, саднило грудь, дрожали руки. Офицеры медленно
обошли нас, внимательно разглядывая каждого, искали евреев и командный состав.
Рядовые в нашей армии, как правило, стриглись наголо, командиры же носили
прическу, поэтому найти офицера среди солдат Красной Армии было проще
простого — по нестриженной голове. Я же в армии стригся наголо, мой
белокурый чуб снесли еще перед уходом в военную школу. Так что немцы прошли
мимо, не обратив на меня никакого внимания. К счастью, ни евреев, ни
комиссаров, ни командиров среди нас не нашли. А бронетранспортеры все также
целили в нас дулами своих пулеметов.
Младшего лейтенанта
и старшину Ефимкина, которого приняли за командира, увезли на
бронетранспортере. Нас обыскали, раненых оставили на месте, а здоровых пленных
погнали хоронить наших убитых.
Наконец, ближе к
вечеру, нас погрузили в машины и отвезли на окраину какого-то села, мимо
которого бесконечным потоком двигались колонны военнопленных, солдат и
командиров наших армий, разбитых на харьковском направлении.
У меня не
укладывалось в голове, как это могло случиться, что наша обмоточная,
винтовочная пехота, лишенная поддержки авиации и танков, была брошена против
врага, до зубов вооруженного автоматическим оружием и мощной боевой техникой.
За что сложили свои головы десятки тысяч наших солдат и командиров? Не по вине
ли Тимошенко, Баграмяна и Хрущева, которые, потеряв управление войсками,
бросили их на произвол судьбы?
За десять дней
окружения я не видел в боях ни одного нашего самолета и танка. Куда они
подевались? В то же время сотни немецких «хенкельсов», «юнкерсов»,
«мессершмиттов» безнаказанно бомбили, расстреливали наши окруженные войска, а
танковые и механизированные армии Клейста все туже и туже затягивали удавку
окружения. И только наши артиллеристы отчаянно прикрывали пехоту, но вскоре и
сами остались без снарядов.
Я не понимал, какая
необходимость заставила окруженные войска прорываться из окружения, идти на
верное самоуничтожение, заведомо зная об этом. Разве нельзя было организовать
круговую оборону? Им нужно было чуть-чуть помочь, и они бы выстояли. При
прорыве из окружения погибли генералы Ф.Я.Костенко, К.П.Подлас,
А.М.Городнянский и другие.
И вот плененное,
обессиленное, оскорбленное советское войско, шатаясь, как пьяное, медленно
движется по избитому, изрытому войной большаку. Слезы застилали глаза, и жить
не хотелось больше...
— Смотри!
Смотри! Наши летят! — закричал кто-то во весь голос.
Я посмотрел в ту
сторону, откуда нарастал гул моторов и увидел самолеты, которые группами летели
прямо на нас. Их было много. Рядом с большими самолетами юрко сновали
истребители. Несколько краснозвездных «И-16», «ишачков», как мы их называли,
пролетели так низко над нами, что можно было разглядеть лица летчиков. Колонна
пленных остановилась.
— Иван, ложись!
Ложись! — закричали немецкие конвоиры, бросаясь прочь от дороги.
Но никто из пленных
не лег. Все, как один, сняли пилотки, застыли, глядя в небо, словно хотели
сказать: «Братцы, братцы, где же вы были раньше?».
Самолеты сделали
разворот и нанесли бомбовый удар по другой дороге, где двигались войска
противника. Тучи дыма закрыли степь. А в стороне десятки советских и немецких
истребителей крутились в смертельной схватке, догоняя и расстреливая друг
друга; ревели моторы, резко стучали крупнокалиберные пулеметы, с воем и треском
падали на землю сбитые самолеты. Взрывы следовали один за другим.
Когда все стихло,
часть пленных погнали на расчистку разбитой дороги, заваленную, как потом
рассказывали они, покореженной техникой и трупами вражеских солдат. И опять, до
самого вечера тянулась нескончаемая вереница советских военнопленных. Иногда
колонна останавливалась, немного отдыхала и снова, под крики и выстрелы
конвоиров, двигалась дальше. Из нашей группы пленных на месте оставались только
раненые, остальных отправили с очередной колонной. О нас словно забыли, даже не
охраняли и лишь иногда из остановившихся автомашин спрыгивали поразмяться
солдаты и офицеры противника, которые подходили к нам и с любопытством
разглядывали.
— Пан! Дай
закурить, — просили их пленные, подкрепляя слова жестами, —
закурить... табак, табак, понимаешь?
Кто придумал
обращаться к немцам «пан» не знаю, может быть, пленные прошлой войны, но такое
обращение бытовало в плену везде и всюду. Каждый немец для нас был не
«господин» и не «Гер», а именно, «пан». Некоторые «сердобольные» немцы, мадьяры
или румыны протягивали сигареты, а кто и кусок хлеба, но были и такие, которые,
прокричав непонятную ругань, хлопали себя по заду и показывали фигу — мол,
шиш вам, а не закурить.
Тяжело было раненым.
Я заметил тогда — ничто не сближает так людей, как неволя. В беде люди
становятся мягче, теплее, ближе друг к другу. У каждого из нас была своя боль,
свои раны, но каждый чувствовал страдания товарища и старался помочь. Так,
прижавшись друг к другу, мы ночевали в поле без охраны на том месте, куда нас
привезли. Многие, утомленные пережитым, несмотря ни на что заснули. Многие
стонали во сне и даже плакали.
Утром следующего дня
из окрестных деревень прибыли повозки, но вместо лошадей их тащили люди —
женщины и ребятишки. Видимо, немцы объявили окрест, что русские раненые им не
нужны и, если жители пожелают сохранить им жизнь, то пусть сами везут их в полевой
лагерь военнопленных. А лошадей-то не было! Вот и запряглись милые женщины,
чтобы спасти нас.
Раненых, которые не
могли ходить, уложили в повозки, подстелив охапки свежей травы с пахучей
полынью и обоз тронулся. Заскрипели колеса по пыльной степной дороге. Чем выше
поднималось солнце, тем жарче становилось, тем чаще останавливались повозки и
менялись «упряжки», утирая потные, раскрасневшиеся лица. Охранники же,
расстегнув воротники и заложив руки за спину под приклады винтовок, шли позади,
не проявляя к нам никакого интереса. В деревнях, через которые проходила
дорога, обоз останавливался, все отдыхали. Вокруг нас собирался народ, жители
тащили хлеб, сало, картошку, несли молоко, воду и даже самогон. Угощали и
охрану, чтобы не перечила. Конвоиры, довольные угощением, усаживались
где-нибудь в тенечке, совершали трапезу и не мешали. По улицам бегали
ребятишки. Сквозь зеленую листву тополей и вишен выглядывали белые хаты, около
которых толпились нарядные девчата и парни, как на празднике. А может быть, и
действительно в этот день был праздник. Видно, война прошла здесь стороной. И,
если бы не мышиного цвета мундиры и чужая речь конвоиров, трудно было бы
поверить, что мы в немецком плену. В одной из деревень местные медички
перевязали раненых, а староста дал несколько лошадей с ездовыми. После долгих
уговоров конвоиры отпустили двух раненых пленных, одна женщина признала, вроде
бы, мужа, другая своего сына. Возможно, это было так, а возможно, они просто
спасали раненых. Как тут, через десятки лет, не вспомнить тех ласковых и
отважных деревенских женщин, чьи грубые руки нежно бинтовали наши раны, женщин,
которые, рискуя собой, спасали раненых пленников. Они мне видятся и сейчас, по
сей день, о Них я буду помнить до конца жизни!
В пути нам
встретилась еще одна небольшая колонна военнопленных. Вид у них был ужасный!
Измученные жарой и дорогой, в грязных окровавленных бинтах, невольники медленно
брели под ругань осатаневших конвоиров. Проходя мимо полузаросшего пруда,
пленные потянулись к воде. Они хотели пить. Немцы пустили в ход штыки и
приклады, отгоняя их от воды. Один пленный успел зачерпнуть в пилотку воды, но
напиться не успел — раздался выстрел. Не вскрикнув, парень ткнулся в воду.
Он так и остался лежать незахороненный, наполовину прикрытый тухлой водой. А
колонну погнали дальше. Вслед за ней потянулись и наши повозки.
...Сборный лагерь
военнопленных, куда нас привезли, представлял собой громадную кочковатую
низину, обнесенную колючей проволокой в несколько рядов. Под открытым небом
находились десятки, а может быть, и сотни тысяч советских военнопленных.
По немецким данным,
под Харьковом было пленено 250 тысяч бойцов и командиров Красной Армии, по
советским — лишь 80 тысяч «пропало без вести». После войны историки
напишут:
«...21-22 мая
1942 года немцы отрезали наши армии от переправ через Северский Донец и 25 мая
соединились у Балаклеи. 23-26 мая попытки наших армий прорваться из окружения
окончились безуспешно». И все! Что произошло дальше? Ни звука! Ни единой
строчки! Эта трагедия происходила у меня на глазах, я сам был участником и
свидетелем тех событий, заполненных до краев кровью и слезами, гниющими ранами
и смертью тысяч и тысяч наших бойцов и командиров. Во время войны было много
окружений и советских и немецких войск, когда в плен попадали целые дивизии и
даже армии. Но прежде чем сдаться эти дивизии и армии неделями, месяцами
сражались в окружениях. Так почему же три наши армии сдались в рекордный срок,
за семь дней окружения? Кто в этом виноват? Может быть, бойцы и командиры,
которые, не щадя своей жизни, дрались до последнего патрона? Помню, как один
пленный сказал: «Мы не сдались, нас сдал Тимошенко!». Так или иначе, лагерь был
набит до отказа.
Его охраняли
жандармы с крупными нагрудными бляхами. Они медленно, парами, прохаживались по
внешней стороне ограждений, громко разговаривали на чужом, жутковатом,
непонятном языке. Хлопали редкие выстрелы, злобно рычали овчарки.
Дневной зной
сменился вечерней прохладой. Подстелить и укрыться было нечем, все осталось на
поле боя или забрали немцы. К ночи умолкли голоса, стихли разговоры и лишь
кое-где стонали раненые. Нет-нет, над лагерем взлетали осветительные ракеты, и
мертвенный свет на несколько мгновений вырывал низину из темноты. Я то засыпал,
то просыпался, болели раны, особенно рука. Пульсирующая боль пронизывала все
тело. Со стороны реки тянуло прохладой. Перегретое днем на солнце тело,
искавшее холодок, теперь, наоборот, мечтало о тепле. Пленные лежали на остывшей
земле, прижавшись друг к другу, дабы хоть как-нибудь согреться. Раненые просили
пить. Вода плескалась совсем близко, за колючим ограждением, но подойти к реке
было невозможно.
С рассветом лагерь
закопошился, поднялись, задвигались пленные. С большим трудом поднялся и я.
Палочку бы надо, но где ее взять? Прошел шаг, другой...
— Значит, кость
цела, — Вслух подумал я.
— Что ты
сказал? — спросил сосед.
— Сказал, что
кость цела, иначе не смог бы наступить на ногу.
— Болит? —
спросил тот же пленный.
— Нога болит,
но терпимо, а руку очень больно, стреляет, — признался я.
— Давай
помочусь на руку, чтобы антонов огонь не приключился, — предложил сосед.
— Валяй, через
бинты, — согласился я.
Несмотря на ранний
час, многоголосый лагерь уже шумел, каждому хотелось найти земляка, сослуживца
или знакомого. Земляк на фронте, земляк в плену — это самый близкий
человек, с ним и горе становилось горем лишь наполовину, с ним и кусок хлеба и,
поднятый с земли, заплеванный окурок делились пополам. Такая бескорыстная
дружба рождалась в плену или в тюрьмах. Знаю. Испытал сам!
— Московские
есть?
— Вологодские
есть?
— Горьковские
есть? — слышалось со всех сторон. И многие в такой огромной массе находили
земляков. Вначале я прислушивался, не крикнет ли кто из рязанских, а потом
решился — ну-ка, крикну и я:
— Рязанские
есть?
Никто не ответил. Я
крикнул еще раз. Опять земляки молчали. Зато как я был рад, услышать вдруг
знакомый голос Ефимкина!
— Товарищ
лейтенант! — ко мне бежал, перепрыгивая через лежащих, старшина Ефимкин,
мой дорогой старшина!
— Товарищ
лейтенант! Слава Богу, живой! Опять вместе! — кричал Ефимкин, заключая
меня в объятия. На лице его была неподдельная радость.
— Надо же, в
такой кашеварне встретиться! Хотите воды? — и он протянул фляжку. Потом,
глядя на мои повязки, с тревогой спросил:
— Как дела-то,
раны большие? Перевязку делали?
Я ответил и тут же
предупредил, что лейтенантом называть меня не надо.
— Так как же
называть Вас, товарищ лейтенант? Я не знаю, как вас зовут. Фамилию немного
помню, что-то с небом связано.
— Зови меня
Дмитрием, а проще — Митей. Фамилия моя — Небольсин, от слова
«небольшой», понял?
— А что ж тут
не понять? Понял, Митя, понял.
— Ну, вот и
хорошо, договорились.
В первый же день
пребывания в лагере проблемы воды и жратвы стали на первое место.
— Кормить нас
здесь никто не будет, воды бы дали и то ладно, — заключил Ефимкин, выбирая
из кармана оставшиеся крохи махорки, — И курева нет. Небось, немцы и сами
не ожидали, что возьмут такую ораву пленных. Скорее бы увезли куда-нибудь,
иначе с голоду подохнем не за хрен собачий. Довоевались, туды их мать!
— Терпи, дядя.
Немцы нас не звали в плен, сами в гости пришли, — съязвил кто-то из
пленных.
В полдень, в самый
зной, на территорию лагеря завезли бочки с водой, предоставив самим пленным
делить воду. Что тут началось! Все бросились к воде с котелками, флягами, а кто
и с пилоткой. Бочки опорожнили быстро. И когда толпа откатилась от них, рядом с
бочками остались лежать задавленные насмерть пленные. Мы за водой не ходили: я
не мог, а Ефимкин не хотел рисковать, у нас во фляжках еще оставалось немного
воды. В моем узелке, который оставили мне женщины, привезшие нас в лагерь,
сохранились почти нетронутыми кусок сала, немного хлеба и бутылка
самогона — целое богатство, о котором можно было только мечтать. Узелок
остался целым благодаря тому, что нас, раненых, не обыскивая, пропустили на
повозках прямо в лагерь.
Мой старшина был до
смерти рад, когда я предложил ему выпить. Но поднести ко рту бутылку с
самогоном и, тем более, закусить салом на глазах у голодных людей было совсем
непросто. Поэтому Ефимкин снял с себя гимнастерку, завернул бутылку и ухитрился
незаметно немного выпить.
— Хороша! Вот
это горилка! — похвалил Ефимкин содержимое бутылки, — чиркни спичкой
и загорит, то ж и назвали ее от слова «гореть» — горилка. Раны лечить
можно.
Он засунул бутылку
обратно в узелок и стал сворачивать «козью ножку».
— Митя! —
обратился ко мне Ефимкин, — Вы ожидайте меня здесь, а я пошукаю земляков,
ленинградцев. Не беспокойтесь, Ефимкин вас не оставит. Место это я
приметил — Валун и рядом тропинка.
— Что ты все
время обращаешься ко мне на «Вы», — поправил я его, — я же к тебе
обращаюсь на «ты», давай будем просто друзьями и о чинах пока забудем. Идет?
— Идет-то идет,
товарищ лейтенант, извините, что так назвал, не привычно как-то, не получается
сразу на «ты», — сознался Ефимкин, — такова уж армейская привычка.
— Ничего.
Отвыкай, — сказал я и попросил его, — Пойдешь искать своих земляков и
если вдруг крикнут рязанские — отзовись. Я ведь рязанский.
Ефимкин ушел,
растворился в огромной толпе и без него мне сразу стало неуютно. Я переживал,
боясь его потерять. Но он быстро вернулся и сообщил мне новость, что немцы
снимают ограждения с берега реки и, якобы, разрешили пленным подходить к воде.
Потом опять ушел. И так он уходил, приходил, иногда один, иногда с кем-нибудь.
Земляков своих старшина нашел, а вот мои — пока не отзывались. Может, один
я такой невезучий, из рязанских? А может, и не один, да найти непросто в таком
огромном людском море. Постепенно вокруг нас образовалась небольшая компания,
среди которой оказался знакомый Ефимкину по службе полковник, переодетый в
одежду солдата.
Прошло еще несколько
дней. Мои скромные запасы еды кончились, последними крохами я честно поделился
с товарищами. Будут ли нас кормить или нет — никто не знал. Зато голод о
себе давал знать. В ход пошла трава, которая росла на пойме, щипали, ели всю
подряд, без разбора, я даже нащипал в карман про запас, так как и этой травки
могло не быть. И действительно, скоро не только травки, но и корешков найти не
удавалось. Начинался самый настоящий голод. Только воды было вдоволь —
немцы сняли ограждения от реки и разрешили свободно брать речную воду.
У всех была одна
думка — скорее бы отправили хоть куда-нибудь. Сколько же лиц пересмотрел я
в те дни в надежде увидеть знакомого. Встречались разные, непохожие друг на
друга люди, они проходили мимо, растворялись в толпе и пропадали, как будто их
и не было. И все же память сохранила навсегда их сутулые спины, суровые лица и
смертельно уставшие глаза.
В полукилометре от
лагеря проходила железная дорога, по которой один за другим шли поезда. И когда
только немцы успели наладить пути! На путях стояли товарные вагоны и в них
грузили военнопленных. На пятый-шестой день подошла и наша очередь. Мне было
очень плохо, рука опухла и покраснела, а боль... эту ужасную боль нельзя было
измерить и выразить словами — это удесятеренная зубная боль, способная
остановить сердце. Ребята из компании земляков Ефимкина всеми силами старались
мне помочь, промывали раны мочой, рвали на бинты рубахи и делали перевязки. При
посадке в вагон они тесно обступили меня, чтобы охрана не заметила, что без
посторонней помощи я не могу забраться в вагон. Больных и раненых отправлять не
разрешали.
На железнодорожных
станциях поезд стоял подолгу, пропуская встречные немецкие эшелоны. В набитом
до отказа вагоне было невыносимо жарко и душно, единственное, зарешеченное
колючей проволокой, окно почти не пропускало свежий воздух. Пленные лежали
вповалку. Кое у кого сохранился табак, они курили, оставляя «сорок» соседям и
никто не возражал, ибо табачный дым хоть как-то отгонял смердящую вонь, шедшую
от «параши» и трупа умершего товарища. Есть не давали несколько суток. Очень
хотелось пить, но воды не было. Хоть глоточек... хоть одну каплю воды!.. Губы
потрескались, во рту пересохло. На посеревших лицах застыло выражение
жесточайшего страданья, резко обозначились скулы, глаза глубоко запали в орбиты
и, казалось, вот-вот провалятся совсем.
За окном густо
мелькали деревья, лес подступал все ближе и ближе, порой листья ветвей чуть ли
не доставали до вагона.
— Леса
начались, скоро должен быть Киев, — сказал кто-то. В вагоне зашевелились,
заговорили.
— Может, в
Киеве выгрузят. Воды бы хоть дали, — произнес с надеждой чей-то слабый
голос.
— Не лезь к
окну и так дышать нечем! — закричали на кого-то.
— Я тилько
побачу, хлопцы! Цеж мои ридни места! Може, и вправду Киев блызко, —
Взмолился тихий, почти умирающий голос.
Как хотелось в те
минуты быть не человеком, а маленькой-маленькой птичкой, чтобы выпорхнуть в
окно между путаных рядов колючки и скрыться в зеленой листве густого,
незнакомого леса. Но... слишком мало оставалось в мускулах человеческих сил,
чтобы прорвать колючее железо, да и человек — не птица. Безжалостный топор
судьбы обрубил все концы, связывающие нас с прошлой жизнью. Умирать никому не
хотелось и не потому, что боялись смерти, она уже была не так и страшна. Я
боялся навсегда пропасть без вести, боялся не за себя — меня очень ждала
мама.
Время шло невыносимо
медленно. В ожидании Киева затихли разговоры, и мы даже не заметили, как день
вдруг сменился ночью, стало темно и лишь через окно в прогалинах леса виднелся
расцвеченный вечерней зарей край неба. В углу вагона стонал раненый.
Сам я находился в
состоянии глубокой депрессии, мне казалось, что доживаю последние минуты. Где-то
я слышал, что из всех человеческих чувств НАДЕЖДА умирает последней. Мне в ту
пору надеяться было не на что. Моя НАДЕЖДА угасала и покидала мою душу.
Товарищи при всем своем желании ничем не могли мне помочь. И только Ефимкин,
приподняв и поставив меня на ноги около окна, поддерживал и уговаривал:
— Митя, товарищ
лейтенант, держись, облокотись на меня и стой, скоро доедем, разгрузят, а там,
как-никак, будет легче.
Я и сам знал, что
если лягу, то больше не поднимусь. Страшно хотелось пить. Последний глоток воды
Ефимкин отдал мне еще утром.
Партизанский
госпиталь
Говорят, что чудес
не бывает и, все-таки, чудо совершилось. Близилась полночь, когда поезд вдруг
резко затормозил и остановился. Послышались выстрелы, крики, топот бегущих
людей, совсем близко лопнула граната. Первое, что подумалось: бегут пленные, а
по ним стреляет охрана. В вагоне наступила тишина, даже раненый в углу вагона
перестал стонать. Кто-то пробежал мимо вагона, треснула автоматная очередь и
все затихло. В соседних вагонах загремели дверные засовы. Кто-то запричитал:
— Братцы,
слышите, слышите, не иначе, как на расстрел выводят!
— Да замолчи
ты, курва, — закричали на него, — не скули!
Но вот, звякнули,
загремели засовы, дверь со скрежетом распахнулась и мы услышали:
— Живые е, или
нэма? А ну, вылазьте, хлопцы, мы партизаны! Нет, мы не бросились в объятия к
своим избавителям, не кричали от радости. Мы просто не в силах были этого
сделать — большинство из нас не могли подняться. Пленные, бывшие
фронтовики, как дети плакали навзрыд, не веря в совершившееся чудо. Нас
освободили, НАДЕЖДА ожила.
С большим трудом я
возвращался к жизни. Выхаживали сначала в Сумских, а затем в Черниговских лесах
партизаны из отряда Ковпака, который в ту пору только становился отрядом. Раны
на шее, ноге заживали быстро, затянулась и совсем маленькая ранка на груди. Я
даже не подозревал, что крохотный осколочек пробил грудь и остался во мне.
Правда, первое время в груди что-то саднило, но потом боль исчезла. Больше
всего меня мучила раненая в локоть рука. Ужасная боль с прострелами пронизывала
не только руку, но и разбегалась по всему телу.
По мере
выздоровления раненые, чтобы не быть обузой для отряда, многое делали сами:
ухаживали за тяжелобольными, готовили пищу, стерегли коней и даже, на всякий
случай, организовывали свой отряд самообороны. Санитарные телеги кочевали вслед
за отрядом по лесным дорогам от берегов Сейма до Десны. Там впервые я услышал о
партизанском отряде Федорова, который формировался в тех же лесах.
Мой друг, старшина
Ефимкин, находясь в основном отряде, не забывал меня, частенько навещал, и
обязательно что-нибудь привозил: молоко, мед, ягоды, и даже, однажды, зеленый
чеснок.
— Чеснок и
хрен, Митя, лучшие лекарства от всех болезней. Сам не раз лечился. Хрен привезу
в следующий раз. Ешь на здоровье, поправляйся.
Потом он меня вдруг
спросил:
— Говорят,
всех, кого выручили из плена, будут направлять через линию фронта. Как ты
думаешь, хорошо это или плохо?
— Конечно,
хорошо. Скорее бы. Ведь к своим же! — ответил я.
— Так-то оно
так, — Вздохнул Ефимкин, — но как бы свои в изменники не записали.
— За что,
старшина? — удивился я.
— За то, что
сдались в плен, — холодно и резко обрубил Ефимкин. Лицо его стало хмурым и
злым.
— Что ты
говоришь, старшина? Ты же сам все испытал, все видел и знаешь, как мы попали в
плен. Мы дрались до последнего, пока немцы не задавили нас. Отступать нам было
некуда. Я не считаю себя и своих бойцов виновными.
— Остынь,
лейтенант, ты мало жил и мало знаешь. Сдались в плен или взяли нас в
плен — не все ли равно, разве теперь докажешь?
— Кому
доказывать? Зачем?
— Нашей
контрразведке и НКВД. — Старшина выбросил окурок и закурил снова.
Минут десять мы
сидели молча. Наконец, Ефимкин задумчиво, глядя куда-то в сторону, тихо
произнес:
— Красноармейцы,
попавшие в плен на финской войне, до сих пор томятся в тюрьмах и лагерях НКВД.
Я не хотел говорить об этом, но так уж вышло. Когда-нибудь, если будем живы, я
расскажу тебе о горьких и страшных днях моей жизни, и ты все поймешь.
Расстались мы с
Ефимкиным по-прежнему большими друзьями.
Это была последняя
наша встреча. Так я и не узнал о горьких и страшных днях его жизни, что
скрывалось за его последним признанием — трудно сказать. Примерно через
неделю, в санчасть привезли двух партизан, которые рассказали о гибели старшины
Ефимкина при случайном подрыве своих же мин. Не верилось, что так нелепо
оборвалась жизнь смелого, мужественного и доброго человека. Казалось, что
вот-вот он появится, присядет рядышком, по привычке прищурит один глаз и озорно
произнесет: «Выпьем за твое здоровье, лейтенант!».
Партизанская жизнь
моя была короткой. Да и можно ли ее назвать партизанской, если почти месяц
лечился, а когда окреп — только и успел, что случайно поучаствовать в
захвате немецкого обоза и однажды сходить в район Корюковки на связь с отрядом
Федорова.
Наш партизанский
отряд активных боевых действий еще не вел, большая часть партизан скрывалась в
лесных трущобах, и только разведчики уходили на спецзадания. Командира отряда
Ковпака я не видел ни разу. Только однажды меня и несколько человек вызвали в
штаб на собеседование, но Ковпака там не было, он срочно куда-то отбыл.
О существовании
партизан и их местонахождении противник безусловно знал, на ближайшие
железнодорожные станции стали прибывать немецкие подразделения и отряды
украинской полиции по борьбе с партизанами. Поэтому командование партизанского
отряда, чтобы упредить неожиданные действия противника, выдвинуло ему навстречу
мелкие боевые охранения. В одно из таких охранений попал и я. Всего нас было
пять человек.
В тот день, когда
немцы развернули наступление, из партизанского отряда прибыл связной и передал,
что отряд ушел на север к Холмам, и нам было приказано отходить в том же
направлении. Легко приказать, трудно выполнить, так как боевые охранения уже
завязали бой, и отходить было практически невозможно. Справа, слева и даже
где-то сзади, гремели выстрелы, рвались гранаты, видимо, противник наступал с
разных сторон. Перед нашей засадой, со стороны поля появились первые группы
немецкой разведки. Они шли без выстрелов, во весь рост, уверенно. Вслед за
ними, метрах в пятистах двигались цепи врага.
Договорились
стрелять по команде. Я целился из винтовки, стараясь поймать на мушку одного из
двух солдат, которые подошли ближе других. Руки предательски дрожали.
Приближалось то самое неотвратимое, чего мы ждали целую неделю: предстояло
вступить в неравный бой. Можно было еще спастись, бросить свою старенькую
трехлинейку и бежать без оглядки в глухомань леса, бежать, бежать и бежать. Я
же понимал, что пять наших винтовок никак не могут противостоять десяткам
немецких автоматов. Но не побежал. И не потому, что меня могли расстрелять, как
дезертира, я просто не мог изменить своим товарищам, которые были рядом со мною.
Кто выстрелил
первым, трудно сказать, возможно, моя пуля свалила немецкого солдата. Только
грохнули выстрелы наших винтовок и тут же, в ответ, роем пуль брызнули немецкие
автоматы. Пули жужжали и чиркали над самой головой, откалывая щепки, срывая
ветки и листья с деревьев. Ох, как трудно приподнять голову, чтобы видеть врага
и стрелять, подставляя свой лоб под вражеские пули!
Весь лес заполнился
трескучими очередями немецких автоматов. Между тем, немецкие цепи быстро шли на
сближение. Еще один из наших ребят вскрикнул, забился в припадке и затих. Из
пяти человек нашего боевого охранения в живых осталось двое: я и еще один
партизан. Мимо нас протащили раненых из соседнего боевого охранения. Кто-то из
них крикнул:
— Эй ты, кореш!
Прикрой малость и уходи!
Вслед за ними из-за
кустов выбежал парень в военной форме, прилег за пень, несколько раз выстрелил
из винтовки и, крикнув нам «айда», рванулся в лес. Мой напарник, не сказав ни
слова, бросился за ним.
Позади, за
мелколесьем начинался сосновый лес, отходить надо было только туда и я, кинув
винтовку в сторону, тоже бросился наутек. Пробежав какое-то расстояние, упал на
землю, чтобы отдышаться, оглядеться и сообразить, куда бежать дальше.
Вокруг стреляли,
раздавались непонятные крики. Где наши? Где чужие? Всех спрятали кусты и
деревья. Из оружия у меня оставался наган, подаренный Ефимкиным и граната.
Хотел расстаться и с ними, чтоб легче было бежать, но не успел — В
просвете кустов показались немцы.
Я вырвал чеку и
метнул гранату. Вслед за взрывом сразу же раздались крики. Петляя из стороны в
сторону я, что есть мочи, кинулся бежать. Но скоро выдохся и остановился. Что
делать?
Рядом, в высокой
траве крест-накрест лежали два больших трухлявых дерева с растопыренными в
сторону сучьями. Я, не раздумывая, цепляясь за колючие сучья, протиснулся под
лежак в колдобину, прикрылся травой и притих. Из моего укрытия немцев не было
видно, но я слышал, как, крича и стреляя, они подходили все ближе и ближе.
Сердце отчаянно билось, пытаясь выпрыгнуть из груди наружу или разорваться на
части. Я весь сжался в комок, готовясь выпустить последние пули в немцев и в
себя. Но враги прошли мимо.
— Партизаны,
сдавайтесь! Партизаны, сдавайтесь! Обещаем жизнь и свободу! Сопротивление
бесполезно! Сдавайтесь! — призывал на русском языке громкоговоритель.
Когда стихли голоса
и выстрелы, я осторожно выглянул из своего укрытия. Поблизости никого не было.
Нервы не выдержали страшного напряжения, я выскочил из-под дерева и бросился
бежать на выход из леса, в надежде спрятаться в поле — там искать не
станут. В это время навстречу мне высыпала целая орава украинских полицаев...
меня заметили и несколько человек бросились ко мне. Я побежал назад, затем в
сторону, но полицаи настигали меня — они были ловчее и сильнее. При этом
кричали, чтобы я сдавался.
— Не стрелять!
Взять живым! — командовал кто-то из них.
Дальше бежать я не
мог, ноги налились стопудовой тяжестью, сил больше не было. Остановился, не
зная, что делать. Полицаи тоже остановились шагах в двадцати от меня и стали
подзывать к себе. Я не двигался. Тогда двое полицаев, грязно ругаясь, с
винтовками наперевес двинулись ко мне. И в тот момент, когда я хотел крикнуть
проклятое слово «сдаюсь», прозвучал выстрел, и пуля взвизгнула у самого моего
уха. Я, словно очнувшись, выхватил из-за пояса наган и, почти не целясь,
несколько раз подряд выстрелил в полицаев. Один из них, дико вскрикнул. Не
знаю, убил или ранил, но свалил обоих. Остальные бросились по сторонам и
окружили меня. Опять кто-то скомандовал:
— Не стрелять!
Взять живым! — и крикнул мне, — солдат, брось оружие! Сопротивляться
бесполезно. Я бросил револьвер и вышел им навстречу.
Мне вывернули руки
за спину. Адская боль! Ударили в лицо, из носа хлынула кровь. Полицаи наверняка
растерзали бы меня на месте, но кому-то я нужен был живой.
На опушке леса, на
том месте, где наше боевое охранение встретило немецкую разведку, стояла группа
пленных партизан в окружении вооруженных полицаев и немецких солдат. Меня
подвели к ним.
— Кто
такой? — сиплым голосом спросил переводчик.
— Красноармеец
Михайлов, — не задумываясь, ответил я.
— Ты партизан!
Ты исподтишка убивал наших солдат! — заблажил переводчик.
— В меня
стреляли, и я стрелял, — ответил я.
— Молчать! —
захрипел переводчик, и что-то быстро стал объяснять немецкому офицеру,
сидевшему в открытой легковой автомашине.
— Господин
офицер спрашивает, если ты русский солдат, то зачем ты здесь? — проревел
переводчик.
Я ответил:
— Господин
офицер, вероятно, знает об окружении и разгроме трех русских армий под
Харьковым. Я из того окружения — пробирался к своим.
— Почему не
сдался немецким властям?
— Боялся.
Офицер махнул рукой,
и меня оттолкнули к пленным.
Почему я назвался
Михайловым и не сказал, что я Небольсин? Для этого были основания. Как-то в
санчасти один партизан ядовито заметил:
— Фамилия у
тебя, Митя, чудная, вроде, как еврейская.
Я даже обиделся,
хотя и сам толком не знал о происхождении своей фамилии. Знал, что она очень
редкая и что в моей родне были только русские имена: отец — Александр
Алексеевич, его братья, мои дяди, — Сергей и Алексей, мой дед по
отцу — Алексей Федорович и так далее, насколько я помнил. Знал, что немцы
уничтожают евреев, и поэтому мысль сработала мгновенно, даже неожиданно для
самого себя — надо назваться именем моего родного города — Михайловым,
именем, которое я не забуду ни при каких обстоятельствах. На всякий случай.
Между тем подогнали
еще взятых в плен партизан, среди которых я узнал своего напарника из нашего
боевого охранения. Многие были настолько избиты, что еле-еле держались на ногах.
Пленных построили в одну шеренгу, пересчитали. Всех, кто был в гражданской
одежде, расстреляли тут же. Меня спасла военная форма, которая оставалась на
мне: гимнастерка, галифе, кирзовые сапоги и пилотка.
Кто был в военной
форме, немцы по каким-то соображениям не расстреляли, а увезли в военную
комендатуру, где вопреки всем ожиданиям, нас никто не допрашивал и даже не
тронул пальцем. Вероятно, все должно было произойти позднее и где-то в другом
месте. Я ждал своей участи спокойно, возможно потому, что последние тяжелейшие
переживания в боях и в плену притупили чувство страха и, как-то сами собой,
мысли о пытках и смерти отошли на задний план.
В тот же день, к
вечеру на железнодорожную станцию, где находилась комендатура, прибыл
поезд-товарняк с пленными красноармейцами. Нас заперли в отдельный вагон и
повезли. Рядом со мной на полу оказался и мой напарник по боевому охранению,
как и я, не попавший под расстрел, благодаря военной форме. Звали его Степаном.
Лагерь в
Проскурове
Время шло ужасно
медленно. Двое суток тащился поезд, то и дело останавливаясь на станциях и
разъездах. В дороге еды и воды не давали. Правда, перед посадкой разрешили
напиться вволю. Пили помногу, про запас, через силу, так как с собой воды взять
было не во что, фляжки, котелки — Все отобрали полицаи.
В Проскуров прибыли
вечером. Охрана открыла вагоны и с криками «Леус! Леус! Раус! Шнеллер!» —
стала выгонять пленных наружу. Неожиданно, как по команде, мы, так называемые
партизаны, бросились к соседним вагонам и смешались с другими пленными. Что тут
было! Крики, сигнальные свистки, выстрелы. Толпа пленных, не зная куда
деваться, заметалась около вагонов, а между ними бегали охранники, кого-то
хватали, били прикладами. Но было поздно. Найти нас среди сотен людей, таких
же, как мы, было невозможно. Так, счастливый случай помог нам, полупартизанам,
раствориться в общей массе военнопленных. Уже ночью, после долгих построений,
пересчетов и проверок, пленных загнали в лагерь.
На следующий день
утром первыми в лагере появились полицаи и переводчики, одетые в добротное наше
советское обмундирование, точно, как наши офицеры, только с белыми повязками на
рукавах.
Началось построение.
Шум, гвалт, матерщина полицаев. Люди сразу не могли понять, чего от них хотят,
как строиться, становились не по двое, как было приказано, а по «три» или даже
по «четыре». «Порядок» наводили полицаи. Они, как собаки, набрасывались на
пленных, били палками, хлыстами всех, кто только попадал под руку. Хлестали
так, что лопалась кожа, заливая лица, руки и гимнастерки кровью. «Свои» полицаи
были страшнее немцев. И тут я заметил Степана, пропавшего вчера при высадке из
вагонов, его трудно было узнать, переносица и глаза заплыли, на лице синяки с
желтовато-кровяным отливом. Я пробрался к нему и мы встали в строй рядом, пожимая
друг другу руки.
Наконец, порядок был
наведен, пленных построили. Сотни людей стояли на плацу бывшего военного
городка, превращенного в лагерь военнопленных, изолированного от всего мира
рядами колючей проволоки и сторожевой охраной. В строю находились только
«свежие» пленные, прибывшие за последние дни. «Старички» же, оказавшиеся в
лагере гораздо раньше, разглядывали нас из окон бывших красноармейских казарм.
Их легко можно было отличить от «свежих» пленных по серым, отечным лицам, по
худобе, которая проглядывала сквозь одежду.
— Немцы
идут, — толкнул локтем Степан, — смотри, впереди генерал.
— Комендант, —
поправил сосед.
Из второго ряда не
очень-то было видно и я, приподнявшись на носки, увидел идущих офицеров.
— Сейчас
начнется, — с тревогой произнес Степан. Немцы остановились, поговорили
между собой и медленно пошли вдоль рядов, внимательно вглядываясь в лица
пленных. Стояла абсолютная тишина. Наконец, переводчики объявили:
— Всем, кто
прибыл вчера вечером необходимо выйти из строя и построиться у ворот лагеря.
Вышедшие пленные будут направлены в рабочие команды на сахарные заводы Украины,
остальные поедут в лагеря Германии.
Степан вопросительно
посмотрел на меня. Я покачал головой и тихо сказал:
— Не выходи.
Провокация.
Мы остались на
месте. Но многие вышли из строя. Каждый хотел жить, каждый стремился, как можно
быстрее попасть в любую рабочую команду, тем более, на Украине, лишь бы не
застрять в лагере. Нам выходить было нельзя. Я был уверен, что пленных партизан
будут искать в первую очередь среди вышедших.
Несколько часов
длилась церемония составления списков и комплектования команд. И только после
этого объявили «миттаг» — обед. Вот тогда я узнал впервые, что такое
«баланда». Так в лагере называли суп, вернее, жидко заправленное мукой пойло.
Это были настоящие помои. Котелков и ложек почти ни у кого не было, баланду
разливали в пилотки, а то и просто в подолы гимнастерок. А что делать?
На территории лагеря
все оставалось по-прежнему, как до войны: добротные казармы, аккуратные аллеи,
дорожки, площадки с турниками и брусьями, подвесные умывальники, рассчитанные
на разовый прием десятков людей — не было только травы, она исчезла, ее до
самых корешков и даже с корнями вырвали и съели пленные, обнажив, утрамбованную
тысячами ног, землю. День в лагере казался годом, мысли все время были заняты
ожиданием перемен и жратвы.
С раннего утра все
приходило в движение в поисках пищи, курева и земляков. В общей зоне, куда нас
перевели, можно было свободно бродить по территории, заходить в казармы к
«старым» пленным. «Подкалымить» что-нибудь из жратвы было почти невозможно и
только некоторым, сумевшим сохранить кое-какие ценности, часы, ножи и другое,
удавалось выменять их у полицаев, санитаров и похоронной команды на кусок хлеба
или закрутку махорки. Утром на так называемый завтрак, нам выдавали граммов по
сто суррогатного хлеба, который моментально проваливался в пустую утробу, в
обед — черпак баланды, на ужин — ничего. Зато воду можно было пить от
пуза — сколько хочешь.
Люди таяли на
глазах. Вскоре и у нас, «свежих», худоба начала пробиваться наружу, резче
обозначались надбровные дуги, подбородки, сгорбились спины. Жестокий голод
лишал людей всякого рассудка — резали и крошили мелко-мелко ремни, крошку
смачивали водой, жевали и глотали. Я видел, как узбеки пили глину, разведенную
водой, а потом, на второй день катались по земле, корчились от адских болей в
животах, вызванных тяжелейшими запорами и умирали в нестерпимых муках. Каждый
день колымага, запряженная лошадьми, объезжала лагерь и увозила трупы пленных.
Со Степаном мы
сдружились быстро, и все время держались вместе: за хлебом или за баландой
становились рядом, спали рядом и даже в туалет ходили в одно время. Однажды,
проснувшись утром, мы не обнаружили своих пилоток — украли, сняли у
спящих. Искать было бесполезно. Вечером мы долго прицеливались к спящим —
к кому бы поудобнее лечь. А ночью, как ни в чем не бывало, прихватив чужие
пилотки, перешли спать на другое место. Первый и последний раз в плену я
совершил преступление, подлость по отношению к такому же пленному, как и я.
Начиналась новая, совсем незнакомая лагерная жизнь: голодная, холодная, со
своими жестокими законами.
Часть
четвертая.
Штрафник
Предатель
Каждый день в лагерь
прибывали новые и новые партии военнопленных и каждый день тысячи их выбывали в
неизвестном направлении. Дошла очередь и до нас. Сначала сгоняли в
санпропускник. Пока мылись, одежду нашу пропустили через парокамеру, затем
медики осмотрели с ног до головы, бракуя больных и слабых, чего я очень боялся.
Но все обошлось — меня не забраковали. В дорогу выдали по три пайки хлеба,
по пачки моршанской махорки и накормили баландой, аж по два черпака на каждого.
Котелков не было почти ни у кого — ели из пилоток. Ну, а хлеб делить
пленные умели в совершенстве, вплоть до крошек. Обычно один отворачивался, а
кто-то другой, указывая на кусок хлеба, кричал: «Кому? «. Отвернувшийся называл
имя: Ивану, Степану, возьми себе и так далее. Хлеб исчезал сразу, не было сил,
чтобы сохранить хоть кусочек на завтра, на сегодняшний вечер, даже на несколько
минут.
Наконец нас плотно
запихали в товарные вагоны и поезд, набирая скорость, повез в неведомую даль. О
чем я думал тогда? Мой мозг не в состоянии был осмыслить, что произошло с нами!
Как могло случиться, что «непобедимая и легендарная» Красная Армия оказалась не
«всех сильней?» Я искренне верил Сталину, за него и за Родину готов был
броситься «в огонь и воду», а если надо — отдать свою молодую жизнь. Но
случилось то, что случилось — позорный немецкий плен. Да! Нас воспитывали,
чтоб «не сдаваться нигде и никогда». А мы сдались. Эти думы грызли сердце.
Думал о матери. Мама! Она ждет от меня писем, надеется, что я жив. А писем нет
и месяц, и два, и три... Теперь она будет мучиться, не спать по ночам и ждать,
ждать и ждать. Сын пропал без вести.
Между тем в вагоне
стало трудно дышать — закурили чуть ли не все сразу. Вот когда я впервые
увидел, как добывают огонь без спичек при помощи кресала: кусочка железа и
кремня. Нужда заставляла изобретать. Единственное окно не обеспечивало притока
свежего воздуха.
— Мужики.
Кончай курить! Пусть немного проветрится, а то задохнемся к чертовой матери!
По голосу я узнал
Николая, с которым в лагере мы были записаны в один десяток.
— А ты не
командуй! Може, мы и вправду задохнуться хотим. Тоже комиссар объявился —
с явным вызовом оскалился кто-то из пленных. Но его не поддержали, а один,
наоборот, врастяжку, громко, на весь вагон, предупредил:
— Про
комиссаров ни-ни! Еще раз, паскуда, пикнешь — язык вырву! Понял? — и
выматерился.
Поднялся шум,
галдеж, но цигарки стали тушить. Николай повернулся от окна и спокойно сказал:
— Хлопцы, тихо!
Я не приказывал, а просил для вас же, временно перестать курить. Хотите —
курите на здоровье! А насчет комиссара ты, друг, ошибся. Я не комиссар, а
капитан Красной Армии. Что? Может, немцам выдашь?
В вагоне сразу стало
тихо.
— Ты, смотри,
Николай-то капитаном оказался. А? — толкнул меня удивленный Степан, —
Кто мог бы подумать?
— Тут и генерал
может объявиться, — ответил я.
Позже я пролез к
Николаю. Он стоял на том же месте у окна, ощупывая крепления решетки. Около
капитана было тесно, потому что каждый тянулся к окну глотнуть хоть немного
свежего воздуха.
— Капитан,
поговорить надо, — предложил я.
— Давай
поговорим, — согласился он, — только без формальностей, называй по
имени, ты же меня знаешь.
Разговор был долгим,
мы не торопились. Я рассказал о себе, он о себе. У него тоже получилась
нескладная история: только что окончил военную академию, получил направление на
должность заместителя начальника штаба полка и, не успев принять дела, попал в
плен.
— Надо бежать,
Дмитрий, пока не поздно, пока по родной сторонушке едем. Бежать, обязательно
бежать! — решительно заключил он.
— Я с Вами.
— Ну, вот и
хорошо. Договорились.
Николай очень
напоминал моего школьного учителя по физкультуре и военному делу Игнатьева
Александра Николаевича, которого любили и уважали ученики всех возрастов за то,
что он также любил и уважал своих учеников. Поэтому, как-то само собой, я
полностью доверился капитану.
— Разгородить
окно можно в два счета, — сказал капитан, — крепления забиты плохо,
видно, торопились. Меня беспокоит другое: как отнесутся к побегу пленные. Ведь
за нас могут шлепнуть непричастных. Придется поговорить с ребятами, может,
кто-нибудь, что и присоветует.
В течение дня в
голову лезли разные беспокойные мысли. Нет! Я не думал отказываться от побега.
Но ведь я не каскадер, да и рука, как следует, не зажила, болела. Конечно,
товарищи помогут и в первую очередь Степан, который безапелляционно
проголосовал за побег.
— Я
«за»! — сказал он, когда я рассказал ему о нашем плане. — Была-не
была, Митя, где наша не пропадала, рассчитывай на меня. Погибать, так вместе.
— Нет, Степан,
за жизнь будем драться, помереть-то и дурак сумеет. Нам с тобой, друг, выжить
надо. Смотри, какая прелесть за окном! Уходить надо и во что бы то ни стало,
уходить сегодня. Завтра будет поздно, увезут за сотни, тысячи километров и
тогда... прощай Родина.
За окном благоухало
жаркое украинское лето, мимо проплывали поля, овраги с желтыми обрывами,
беленькие хатки, окруженные садами. Потом пошли леса, подступавшие вплотную к
железной дороге. Казалось, будто шум листьев залетал к нам сквозь стук вагонных
колес. Иногда поезд подолгу стоял на какой-нибудь станции и тогда его окружали
десятки людей, в основном, женщины и подростки. Они приносили узелки с хлебом,
салом, картошкой, яйцами — кто, что мог. Вероятно, не первый состав с
советскими военнопленными проходил по этому пути. Немецкие солдаты из охраны,
задобренные украинским салом и самогоном, не отгоняли людей от вагонов и
только, нет-нет, покрикивали для вида: «Шнель, шнель, матка, шнель!».
Женщины подходили
вплотную к вагонам, привязывали свои узелки за спущенные из окон ремни,
обмотки, а мы, пленные, тащили в вагон через раздвинутые ряды колючей
проволоки. Женщины метались от вагона к вагону в поисках своих близких. Делить
содержимое узелков на всех было невозможно. Мало. А каждый хотел получить хоть
кусочек. Поэтому дележ шел по отработанной где-то системе. В кулак зажимали
любой предмет, потом отгадывали, в каком он кулаке находится. Вначале играли
полвагона на полвагона, по нарам. Та половина, которая не угадает, выходила из
игры ни с чем, вторая же «счастливая» — делилась снова пополам, и снова
тащили жребий, «счастливая» четверть вагона опять делилась пополам и, наконец,
когда оставалось десять-пятнадцать «счастливчиков», содержимое узла делили на
каждого. Доставались крохи, но и этому завидовали те, кого обделили. Один из
стоявших около окна хотел что-то припрятать и тут же был избит своими
товарищами.
Закон неволи вступал
в силу. Этот неписанный, никем не утвержденный жестокий закон действовал в
плену везде и всюду, за украденную пайку хлеба убивали сами же пленные.
Приговор обжалованию не подлежал.
В первую ночь побег
не состоялся — почти до утра состав простоял в тупике на какой-то станции.
Капитану я верил, и бежать с ним решил твердо и, все-таки, испытывал страх
перед непредсказуемой опасностью. На карту ставилась ненадежная хрупкая жизнь,
и шансов на успех было слишком мало.
Днем поезд шел почти
без остановок. Знатоки определяли, что за окном еще наша земля — Украина.
И, действительно, на второй день, к вечеру проехали знаменитую Шепетовку, где
Павка Корчагин из романа Николая Островского «Как закалялась сталь», начинал
свою героическую жизнь.
О том, что готовится
побег в вагоне знали все, и разговоров вокруг этого было много. Раздавались
голоса против побега, ибо никто не хотел оставаться у немцев заложником.
Наконец капитан решил поговорить со всеми.
— Товарищи! —
обратился он. — Прошу выслушать спокойно. Как вы скажите, так и будет. Мы,
несколько пленных, хотим бежать, и просим вашего согласия.
— Вы теку
дадите, а нас к стенке, так что ли? Не пойдет! — перебил его тут же чей-то
срывающийся голос.
— Я не все
сказал, — продолжал ровным голосом капитан, — мы не хотим подвергать
вас опасности, поэтому, как только исчезнем, громко зовите охрану, а на остановке
сразу же заявите о побеге пленных, которые угрожали вам ножами и пистолетом. Я
уверен, что вам поверят. Вначале разговор не клеился, многие были против, но
когда успокоились, вопрос был решен — бегите!
А рисковали,
конечно, все: и те, которые решили бежать, и те, кто оставался.
Ночь без промедления
сменила день, на небе замерцали звезды, темень надвигалась на землю и за окном
ничего не стало видно. Только стук колес, да близкое пыхтение паровоза
подсказывали, как мы едем: тихо или быстро. В углу над парашей зажгли
светильник, который слабенько горел и еле-еле освещал вагон. Время неумолимо
шло к той черте, когда жизнь, как мишень, могла быть расстреляна охраной, или,
в лучшем случае, искалечена ударом о железнодорожную насыпь.
Меня начинало
знобить, но страх вскоре сменился отчаянной злостью и дерзостью, как перед
атакой, когда, позабыв обо всем, поднимаешься навстречу летящим пулям.
Капитан стоял у
окна, прижавшись к решетке. Мы ждали команды.
— Пора! —
наконец, сказал капитан и потянул на себя колючий виток проволоки.
— Так не
пойдет, давай ботинок! — скомандовал он и подсунул носок ботинка под
центральное сплетение колючки.
— Взяли,
вместе! И раз..., и два... — рванули со всей силой и два витка проволоки
повисли в вагоне. Замерли... Прислушались...
Мне казалось, что я
слышу стук собственного сердца. Через полчаса были сорваны последние витки
колючей проволоки, окно разгорожено. А поезд стучал колесами: еду, еду-раз,
еду, еду-два... Мне вспомнился Мишка Додонов из повести Неверова
«Ташкент — город хлебный», едущий на крыше вагона в далекий Ташкент за
хлебом. У Мишки тоже было горе, но... другое.
— Как ты будешь
прыгать с одной рукой? — Волновался за меня Степан.
Я знал, что мне
будет трудно. Но что делать? Оставаться? Ни в коем случае! Я готов был на все.
Со Степаном мы договорились: там, за окном, во что бы то ни стало, найти друг
друга.
Напряжение росло.
Ночь короткая, близился рассвет, да и станция могла вот-вот показаться. В
вагоне стало тихо. Но вот, поезд замедлил ход, заметно сбавив скорость, тяжело
задышал паровоз, обдавая вагоны приторным дымом, реже застучали колеса —
начался подъем.
— Ну, товарищи,
пора! — тихо произнес Степан, — двум смертям не бывать, а одной не
миновать. Капитан! Пошел первым!
— Есть первым!
Прощайте, товарищи! — прошептал капитан. Двое пленных, схватившись руками
в «замок», подсадили капитана и тот, перекинув ноги за окно, на какое-то
мгновение застыл, прислушиваясь, и тут же исчез в проеме. Мы безмолвно стояли у
окна, затаив дыхание, в ожидании непоправимого. Вот-вот прогремит выстрел или
расколет ночь автоматная очередь. И тогда... Но все было спокойно и только
по-прежнему слышался стук колес, да пыхтенье паровоза.
— Следующий!
Помогай, ребята! — торопил Степан.
Так, один за другим,
за окном исчезали пленные. Никто не знал, что с ними. Как приземлились? Может
быть, все прошло удачно и теперь они уходят прочь от железной дороги, а может
быть, разбились насмерть или попали под колеса поезда.
Подошла и моя
очередь. Для страховки подмышками пропустили обмотки, приподняли к окну и я
ногами вперед, как и все, просунулся наружу. Свежий поток ветра обхватил меня и
мигом продул насквозь. Схватившись правой рукой за край окна, я отпустил
обмотку и завис над черной пропастью. Кто-то из вагона придерживал мою руку. Но
я все равно не мог висеть на одной руке, меня стопудовой тяжестью тянуло к
земле. Хотелось закричать: «Тяните назад! Я не хочу! Помогите!» Но обратно
подтянуться было уже невозможно. Ногой нащупал узенький карниз, на какое-то
мгновенье посмотрел вверх, увидел россыпи звезд и, собрав последние силы, резко
оттолкнулся от вагона. Воздушный вихрь бросил меня на землю и ударил обо что-то
твердое.
Сознание вернулось
не сразу. Первое, что услышал и почувствовал — далекий гудок ушедшего
поезда и адскую боль во всем теле.
Оставаться на месте
было опасно — скоро рассвет, а мои товарищи, как канули в воду. Что с
ними? Может, так же как и я, лежат и ждут помощи? Но кто-то же должен, хотя бы
один, приземлиться нормально? Превозмогая боль, я стал медленно сползать с
насыпи, прислушиваясь, — не даст ли кто о себе знать. Звезды сияли
по-прежнему. Но вот под ними, с Востока, появилась бледно-розовая зорька и тени
кустов, невидимые до этого, стали проявляться все резче и резче.
В кустах щебетали
какие-то птицы, а совсем неподалеку начиналась петушиная перекличка, значит,
близко было жилье. Заметно таяли сумерки, блекли звезды, растворяясь в сером
океане небес. Я отползал все дальше и дальше от насыпи. Около телефонного
столба попытался встать. Встал. Но идти не мог, резкая боль в ушибленном колене
заставила вновь опуститься на землю. И только, когда стало совсем светло, я
снова поднялся на ноги и огляделся. В нескольких шагах, в заросшей ложбинке,
блистала вода, далее была видна конная дорога, а примерно в полукилометре
вырисовывался лес, затуманенный дымкой. Я все еще надеялся, что кто-нибудь из
моих товарищей объявится. Но их все не было. Вокруг ни души. Рядом в кустах
слышались неясные звуки, напоминающие бульканье лопающихся пузырей, которые, то
возникали, то пропадали. Раздвинув ветки ольховника, я обнаружил родник, со дна
которого били ключи, а на поверхности возникали пузыри и лопались. Вода была
холодная и невкусная, но я пил ее долго и жадно. Умылся. Не снимая брюк, ухватившись
за коряжку, опустил больное колено в ручей и держал, пока боль не стала
униматься. Голову сверлил один вопрос: что делать, как быть? Мои мысли были
прерваны хрусткими шагами по насыпи.
Повернув голову, я
увидел человека, идущего прямо на меня. Он был высокого роста, черноусый, усы
свисали, как у Тараса Шевченко, одет в полинявшую форму железнодорожника.
«Наверно, путевой обходчик» — подумал я.
— Здорово,
хлопец! — поприветствовал незнакомец.
— Здравствуйте! —
отозвался я.
— С плену утек,
чи шо? Кажуть, с эшелонов тикают хлопцы. Як же ты побився, на тэбэ лица
нэма! — он присел на корточки и стал меня разглядывать, — Ну, що
молчишь? Спугался? Може, ранетый?
— Я ничего не
боюсь, дядя, — с вызовом сказал я, — и, как видишь, мне бояться
нечего, я уже пуганый. Да, я из пленных, сбежал. А вот идти не могу —
зашибся.
Морщинистое лицо
обходчика было совсем не злым, наоборот, оно даже располагало к себе, в глазах
его, как мне казалось, светилась доброта, и, все-таки, просвечивала в нем
какая-то веселая нагловатость.
— Помогите мне
уйти отсюда, — попросил я.
— Нэ журись,
хлопец, сробим, — обходчик свернул закрутку, прикурил и протянул мне.
Потом стал
расспрашивать, откуда я, сколько лет, где попал в плен, как попал. Мне было не
до разговоров — Все болело, тяжело стало дышать, с кашлем в плевках
появилась кровь. Я слабел с каждой минутой. Вскоре послышался скрип колес, и я
увидел повозку, запряженную быками, на которой сидели женщины. Дальше я ничего
не помнил: кто и как перенес меня на повозку, как везли.
В себя я пришел на
железнодорожной станции. Повозка стояла под высокими тополями около немецкой
комендатуры. У крыльца, в окружении полицаев, стоял знакомый железнодорожник и
что-то рассказывал. Теперь его добренькие, как мне казалось, глаза глядели на
меня нагло и вызывающе.
— Эй, москаль,
сам слезешь или помочь? — крикнул полицай, подходя к повозке.
— С вагону
прыгал, хиба туточки не прыгне, — съязвил железнодорожник и тоже подошел
ко мне.
Я не пошевелился.
Чувство ненависти, чувство обиды за то, что ухожу из жизни ослабевшим,
беспомощным в глазах врага, заставили меня мгновенно сжаться в пружину и
нанести сильный удар в лицо предателю. Железнодорожник дико закричал, закрывая
лицо ладонями, и с кулаками набросился на меня. Меня сбросили на землю и стали бить.
Я опять потерял сознание.
Очнулся на полу в
комендатуре, в отдельной комнате с открытой дверью. Избитое тело при малейшем
движении ужасно болело, из коридора доносился вальс Штрауса «Сказки Венского
леса». Кто-то играл на губной гармошке. Потом пришли два немецких офицера и
переводчик. Спросили кто я, откуда бежал, потом удалились. Вскоре появился
немецкий солдат, по-видимому, санитар, поставил ведро с водой, велел умыться,
осмотрел меня, смазал йодом ссадины, опухшее колено, перевязал руку и дал выпить
какого-то лекарства. Этот же солдат принес полную миску супа и кусок хлеба. Кто
распорядился накормить меня, я не знал, но понял, что и среди врагов есть
добрые люди. На другой день меня отправили в проскуровский лагерь
военнопленных.
Штрафник
В полдень поезд
прибыл в Проскуров (Богдан Хмельницкий). От вокзала шли пешком: я впереди,
полицай за мной, держа винтовку «на руку», так, что я чувствовал спиной
холодный ствол оружия. По обеим сторонам дороги навстречу и попутно шли
незнакомые люди: русские, украинцы, военные немцы. Они молча сторонились,
некоторые останавливались поглазеть. Какой-то пожилой мужчина сердито бросил:
— Господин
полицай, отпустил бы хлопца.
— Не можу.
Треба доставить в лагерь. Треба справка, — ответил полицай.
Я двигался медленно,
с трудом передвигая ноги, часто останавливался, кружилась голова, по лицу
каплями стекал соленый пот. Впервые за свои восемнадцать лет я испытал так
близко человеческую боль. Боль стала спутницей почти всей моей жизни в неволе.
Полицай не торопил, словно ему самому неохота было идти, шел молча, часто
сплевывая слюну сквозь зубы. Так и доплелись до лагеря.
У ворот, рядом с
комендатурой, в тени акаций, на зеленой траве, развалившись, сидели полицаи и
резались в карты. Каждый взмах рукой и бросок карты сопровождался отборной
матерщиной. Затем следовали щелчки по лбу и крики восторга. Немецкие охранники,
стоявшие на проходной, глядя на них, весело гоготали. «Мой» полицай передал
солдату пакет и тоже присел к играющим. Через некоторое время вышли офицеры и,
что-то сердито лопоча по-немецки, подошли ко мне. Один из них, буравя колючим
взглядом, спросил по-русски:
— Фамилия, имя,
отчество?
Я ответил.
— Сколько лет?
— Восемнадцать
— Откуда и
когда бежал?
Я начал врать. Мол,
не бежал, так получилось. Меня выбросили из вагона товарищи. За что? За то, что
украл пайку хлеба. Хотели убить.
— Ты вор? Украл
у товарища хлеб? — брезгливо переспросил офицер, стряхивая пепел с
сигареты. Не знаю, поверил ли он или нет, но допрашивать больше не стал.
Офицеры ушли, приказав старшему полицаю всыпать мне плетей и отправить в
штрафной изолятор.
— А ну, быдло,
скидавай гимнастерку, спускай штаны! — скомандовал старший полицай.
Как же я просил,
умолял полицаев не бить!
— Лучше
расстреляйте, но не бейте, хлопцы. Я и так весь избитый, прошу вас.
— Лягай,
быдло! — завопил полицай и сбил меня на землю. Как борзые, бросились ко
мне полицаи, прижали к земле и плеть, со свистом рассекая воздух, ударила по
голому телу. Потом еще, еще... Было жутко больно, я кричал, просил не бить. Как
я просил! А они все били и били, сволочи!
В штрафной изолятор
меня приволокли на носилках. Может быть, я не стал бы вспоминать о том
проклятом изоляторе, если бы не случилось со мной там то, что до сих пор
леденит мою душу. Говорят, что со временем все проходит, да не все забывается.
Это точно.
Как только закрылись
ворота изолятора, меня обступили штрафники. Вид этих людей был ужасен:
оборванные, сгорбленные, истощенные, кожа да кости — живые скелеты. Они
смотрели на меня смертельно усталыми глазами и молча ждали, когда я заговорю
первым. Но вот, один из них протянул мне кружку с водой:
— Сынок, пить
будешь? За что же тебя так, ироды, размалевали, живого места нет. Ребята,
полейте ему на спину.
Я выпил воды и снова
уткнулся лицом вниз. Тело горело, будто бы на него плеснули ведро кипятка. Так
и пролежал до самого вечера. Потом помогли мне встать, дойти до барака и лечь
на какое-то тряпье. В темном помещении воняло хлоркой, но все-таки было теплее,
чем на улице. И только под утро, когда в окнах барака забрезжил рассвет, я
заснул.
— Эй, кореш,
вставай, завтрак принесли, — меня потрясли за плечо, — Слышишь?
Живой, ай помер?
— Слышу, —
я открыл глаза и приподнял голову.
Было уже светло и
люди тянулись к выходу. Передо мной стоял худющий парень в выгоревшей
гимнастёрке.
— Встать
можешь? — спросил он.
— Нет, не могу,
все болит, — признался я.
— Ладно, лежи.
Я попрошу на тебя, может, дадут.
В это утро
штрафникам повезло, на пятерых выдавали пятисотграммовую буханку хлеба и черпак
баланды, чего не бывало раньше. И опять меня обступили «скелеты».
— Нам
повезло, — зло пошутил один из них, — сегодня пай «на умерших»
получили. Ну, а теперь, — обратился он ко мне, рассказывай, за что тебя
сюда упрятали. Как зовут-то?
Среди них я оказался
самым «свежим» с фронта и когда стал рассказывать о разгроме немцев под
Москвой, о наших «катюшах» у ребят повлажнели глаза. Обо мне уже знал весь
барак, люди подходили и подходили, и я снова и снова рассказывал им о нашей
победе под Москвой, о «катюшах», о боях на фронте.
— Но почему,
почему наши отступают? — спрашивали меня.
— Не знаю, но я
уверен, что победа будет за нами. Дожить бы только...
Я искренне верил в
победу.
...Шли дни. Жизнь
становилась невыносимой. Жесточайший голод валил с ног даже самых сильных.
Каждое утро в ворота изолятора въезжала колымага, собирала трупы умерших и
увозила из лагеря. Уже в первые дни пребывания в штрафном изоляторе я понял,
что отсюда никто еще не выходил живым и не выйдет, что каждый попавший сюда
обречен на голодную смерть. Кто-то сказал, что человек счастлив тем, что не
знает, когда умрет. Вот в этом мы были «счастливы», действительно не знали
когда умрем — сегодня, завтра, через неделю, а может быть, и сейчас.
Страшно было осознавать свою обреченность и беспомощность.
Вокруг бушевало
зеленое лето, наступил медовый месяц в природе, она дарила жизнь всему вокруг и
только на территории штрафного изолятора жизнь с каждым днем угасала: не было
ни одной травинки-соринки — Все съели заключенные, да, что там травинки,
земля и та вся была протерта между пальцами в поисках корешков.
От общей зоны лагеря
штрафной изолятор отделялся двумя рядами колючей проволоки и охранялся
отдельной командой. О побеге из него не могло быть и речи. Основной контингент
«острова смерти» или «тюрьмы в тюрьме» составляли политработники и командиры
Красной Армии, попавшие в плен. Сюда же бросали партизан, военнопленных за
побег, за неподчинение полицаям и за всякого рода нарушения немецкого порядка.
День в штрафном
изоляторе начинался, как правило, с поверки. Появлялись немцы, полицаи,
переводчики с плетками, палками, иногда с собаками. Штрафников выстраивали
перед бараком, и затем подавалась команда:
— Снять
головные уборы! На колени! Не шевелись!
И начинали считать.
Надсмотрщики медленно прохаживались по рядам, жадно наблюдая, как мы стоим на
коленях. Стоило кому-нибудь шевельнуться, как тут же следовал удар палкой,
плетью или просто пинок. А то и травили собакой.
Так, каждый день
стояли по часу, иногда и дольше. Изверги знали, что простоять на коленях
столько времени невозможно, не все выдерживали такую пытку. После каждой
поверки, после команды: «Встать!», на плацу оставались лежать насмерть забитые
пленные.
Спрашивается, для
чего такое изуверство придумали враги, ведь от нас можно было избавиться
сразу — расстрелять и все, к чему эти экзекуции на коленях, к чему эти
голодные пытки? Может быть для устрашения других?
Сергей, так звали
моего соседа по «спальному месту» почти не отходил от меня, помогал подыматься
на ноги, сходить в туалет, получить баланду и пайку хлеба. Помогал бескорыстно.
Да и какая могла быть корысть в распроклятом штрафном изоляторе, нет, он просто
относился к категории людей, которые не могли стоять в стороне и не прийти на
помощь человеку, попавшему в беду. В изолятор Сергей угодил из общей зоны
лагеря, где не стерпел издевательства и ударил полицая. Его жестоко избили,
бросили в карцер, а затем в штрафной изолятор. Он тоже сильно ослаб, но все же
был крепче меня, старался все время двигаться и мне советовал:
— Надо ходить,
ходить и ходить. В движении, Митя, заложен смысл всей жизни. Только не
лежать — иначе конец. А нам надо выжить. Согласен?
— С тобой не
соскучишься. Конечно, согласен! — соглашался я, — только объясни мне,
каким образом ты думаешь вырваться отсюда? И как скоро?
Обычно живые,
улыбчивые глаза его вдруг похолодели и стали строгими:
— На твой
вопрос сейчас я не отвечу, сам над ним все время думаю, но я твердо уверен, что
мы с тобой обязательно вырвемся из этого ада. Надеюсь и верю, в противном
случае, зачем оставлять себя на завтра, брючной поясок к нашим услугам, ведь
умереть куда легче, нежели прожить один день в нашем логове. Ты понял меня?
Как не понять. И я
через силу заставлял себя двигаться и двигаться.
Однажды вечером в
штрафной изолятор пригнали человек двести евреев, среди которых было много
детей и женщин. Расположили их перед бараком на улице, где обычно нас строили
на поверку. И сразу к ним потянулись штрафники в надежде выпросить хоть
что-нибудь из еды. Евреи развязывали свои узелки и делились последним: хлебом,
картошкой, яичками, а кое-кто давал и закурить. Казалось, на лицах евреев не
было и тени беспокойства, они верили, что после регистрации, как им пообещали
немцы, их отпустят по домам. Доверчивые, наивные люди! Они и не подозревали,
что им уготована страшная расправа.
Поздно вечером того
же дня к воротам подъехала большая крытая автомашина. На территорию изолятора
ворвались немецкие солдаты и полицаи.
С криками:
«Ауфштейн! Шнель! Шнель! Строиться!» евреев стали сгонять на построение.
Послышались хлесткие удары плеток, неистово закричали женщины и дети. Некоторые
евреи бросились к нам в барак, а следом за ними ворвались солдаты. Всех пленных
оттеснили в глубину помещения. Я не успел отойти, и вместе с толпой вбежавших
евреев был буквально выброшен за ворота изолятора. Горели прожектора. Немецкий
офицер, в сопровождении солдат, подсвечивая фонариком, ходил по рядам,
пристально всматриваясь в лица стоявших евреев, словно кого-то искал. Вот он
остановился напротив меня и, тыкая пальцем мне в лицо, заорал:
— Вайс, вайе!
Раус менш! Швайн рай! — схватил меня за грудь и так ударил, что я не
удержался на ногах и упал. Тут же подскочил полицай, добавил, схватил за
шиворот и отбросил в сторону.
Не успел я прийти в
себя, как услышал крик того же офицера. Глухой удар и еще один пленный вылетел
из строя.
— Назад! Назад
в барак! — завизжал полицай и нас обоих впихнули обратно в изолятор.
Страх на войне
сопутствовал каждому, хотя некоторые «герои» хвастались, что не боялись смерти.
Вранье! Ее боялись все, от солдата до маршала. Но были действительно и такие
моменты, когда наступало полное безразличие ко всему и даже к самой жизни. Вот
такое состояние я испытал в ту «Варфоломеевскую» ночь, когда чуть-чуть не
угодил вместе с евреями на уничтожение. Ежедневное, ежечасное, ежеминутное
ожидание непредсказуемого ранили мою душу настолько, что я, как утопающий,
перестал хвататься за соломинку, потеряв всякую надежду вырваться с «того
света».
Когда за нами
захлопнули ворота изолятора и полицай-охранник от нечего делать «угостил» нас
пинками, мы, «счастливчики», помогая друг другу, потащились к бараку. Перед
бараком копошились евреи, избежавшие облавы. Приглушенно рыдали женщины,
плакали дети. И тут я обратил внимание на своего спутника. Да мы же знакомы!
— Виктор!
Заднепрянов! Ты ли это? Живой! — Вырвалось у меня.
Как он изменился за
полтора месяца! Страшная худоба сделала его почти неузнаваемым, глаза
ввалились, скулы, подбородок и нос резко обозначились на его лице. В памяти
мгновенно возникла картина последнего боя, когда, прикрывая оборону моей роты,
батарея лейтенанта Заднепрянова сражалась против немецких танков до последнего
снаряда.
— Да, живой,
как видишь, — холодно ответил Виктор, — лучше бы и не жить. Тебя тоже
трудно узнать, сильно изменился.
— Какие ни
есть, а живем. Пошли в барак, где-нибудь приткнемся. Потом поговорим, —
предложил я, — мне трудно стоять, ноги не держат.
— Ранен? —
спросил Виктор.
— Пошли. Потом
все, все расскажу.
В бараке пахло хлоркой
и табачным дымом. В полутьме отыскали на полу место, втиснулись между лежащими
и прижались друг к дружке. Барак притих, притаился, а с улицы все еще
доносились ругань, команды немецких офицеров и душераздирающие крики избиваемых
людей.
Рядом со мной
оказалась девочка-еврейка, забежавшая в барак во время облавы, она вся дрожала
и плакала.
— Не надо
плакать, немцы услышат, — попросил я и, чтобы успокоить ее,
добавил, — утром выйдем из барака и найдем твою маму.
В ту ночь в бараке
никто не спал, ждали повторения экзекуции. Но его не было. Когда рассвело,
штрафники потянулись к выходу, к воротам, где можно было узнать, дадут ли
сегодня что-нибудь пожрать или нет.
Неожиданно появился
Сергей, которого я потерял во время облавы.
— Ищу тебя по
всему бараку. Наконец-то, нашел, — сказал он, присаживаясь на корточки
рядом со мной.
— А это
кто? — спросил он, показывая на девочку, которая, свернувшись калачиком и
прижавшись ко мне лицом, забылась коротким сном.
Я рассказал Сергею,
что произошло со мной и Виктором этой кошмарной ночью. Потом Виктор поведал о
своей беде.
Мы с ним вместе
прорывались из окружения под Харьковом. После прорыва меня направили в
десантную роту, а раненого Виктора в госпиталь. Госпиталь под Купянском
захватили немцы. Так Виктор попал в плен. При обыске у него нашли комсомольский
билет, за что он был избит полицаями и брошен в штрафной изолятор. Для чего
берег комсомольский билет, почему не порвал и не выбросил, как делали многие,
он не ответил. А я знал. Ему, как и мне, невыносимо трудно было расставаться со
своей комсомольской юностью, чистой, красивой и, как нам казалось, самой
справедливой и счастливой.
Виктор замолк, лицо
его, усыпанное множеством веснушек, было бледным, а в задумчивом и гордом
взгляде проглядывала большая сила воли молодого командира, плененного, но не
сломленного. Он привстал, провел ладонью по голове, проснувшейся испуганной
девчушки и, чуть усмехнувшись, сказал:
— Мой отец,
когда у него что-то не получалось, любил присказку, что в каждом заборе есть
плохо прибитая доска. Ее трудно отыскать, ну а если найдешь, то и забор
насквозь пройдешь. Так что будем искать выход.
— Ты пока
лежи, — обратился ко мне Виктор, — а мы с Сергеем и Розой, так звали
девочку, сходим в разведку, пошукаем, авось, что-нибудь найдем.
— Ты попроси у
полицая, что стоит на воротах, который вчера пинком погладил твою
задницу, — зло пошутил Сергей, — попроси закурить, может, пожалеет и
даст на закрутку.
— А что?
Спрошу — пусть платит пока не поздно, — ответил Виктор.
Роза,
девочка-еврейка, тринадцатилетний подросток, прошедшей ночью лишилась отца,
матери и брата. Она осталась жить случайно, в последний момент отец накрыл ее
чем-то и толкнул в наш барак.
С Виктором и Сергеем
девочка несколько раз выходила на улицу, где еще ожидали своей участи евреи, но
своих так и не нашла.
В это утро
штрафникам выдали по большому черпаку баланды, жидкого просяного супа с
крапивой. Поверку почему-то отменили. Как всегда, колымага забрала трупы
умерших пленных, и изолятор погрузился в зловещий, настороженный покой
обреченных на верную гибель людей.
Больно было смотреть
на Розу, ее глазенки все время были в слезах, она впервые за свою коротенькую
жизнь увидела так близко дикие издевательства и смерть. Среди евреев девочка
встретила своих знакомых соседей, которые не возражали оставить ее у себя, но
Роза ни в какую не хотела уходить от нас, она понимала все:
— Меня тоже
убьют? — спрашивала она.
Мы, как могли,
утешали девочку, а сами содрогались при мысли, что она уже обречена, что ее
ожидает неминуемая казнь. Какой ужас ей предстоит пережить в последние минуты
жизни! Мне и моим товарищам, глядевшим не один раз смерти в глаза, и то было
жутко за Розу. Сосед девочки, старик-еврей, передал нам узелок с продуктами:
несколько лепешек, штук пять яиц и вареную курицу. Потом, немного подумав,
протянул, завернутые в тряпицу карманные часы с красивыми серебряными
крышечками и золотое кольцо.
— Возьмите,
может вам пригодится, — почти шепотом сказал он, зарыдал и вышел из
барака.
Шли дни, а положение
не менялось к лучшему, мы жили, как в дурном сне: каждый день от голода умирали
люди, полуживые — часами стояли на коленях в ожидании черпака баланды.
Евреев вывезли всех.
Роза оставалась с нами, мы скрывали ее, как только могли, совсем не думая о
возможных последствиях. Для нее, в первую очередь, раздобыли гимнастерку, брюки
и пилотку — сняли с умерших, укоротили рукава, полы, штанины — их
просто оборвали и завернули, осколками стекла отсекли длинный волос и из девочки
получился маленький солдатик, сын полка, который среди других резко не
выделялся, особенно, когда штрафники лежали на полу вповалку. А лежать ей
приходилось почти все время. И все же, на всякий случай, под лохмотьями,
попавшими к нам неведомо откуда, на которых мы спали, сделали небольшое укрытие
для Розы. На что мы надеялись? А ни на что. Риск был немалый, и, казалось,
бессмысленный, но мы не могли поступить иначе. Спасало еще то, что немцы, да и
полицаи брезговали нами, не очень интересовались состоянием штрафного изолятора
и в барак почти никогда не заглядывали. А штрафники, которые конечно знали, что
мы скрываем девочку и догадывались, кто она и откуда, ни разу не заводили о ней
разговор. Мы верили, что они не выдадут.
Жизнь наша
постепенно увядала. Я чувствовал себя совсем плохо. Товарищи мои, Сергей и
Виктор, тоже таяли с каждым днем, появились голодные отеки, мы с трудом
передвигали ноги, а в брючных ремнях прокалывались все новые и новые дырки. Я
уже уверился в скорой своей смерти, в голову настойчиво лезли мысли о
самоубийстве.
Однажды под вечер я,
как и многие штрафники, бесцельно слонялся около двурядного проволочного
ограждения, отделявшего штрафной изолятор от общего лагеря военнопленных.
Изолятор охранялся румынскими солдатами. Их было двое. Они то сходились по
междурядью, то расходились в разные стороны. Один из них поманил меня пальцем,
что-то сказал и бросил мне недокуренную сигарету. Сразу же несколько
штрафников-»бродяг» подковыляли ко мне и стали просить «сорок», то есть
оставить покурить. Я хотел этот охнарик сигареты отнести своим ребятам, Виктору
и Сергею, но после первой затяжки у меня все поплыло в глазах, голова
закружилась, и я еле устоял на ногах. Кто-то выхватил из моих рук сигарету и
маленькая толпа попрошаек тут же исчезла.
— Пан! А
пан! — позвал я охранника-румына. — У меня есть часы... тут часы.
Разумеешь? Ферштейн? Часы... Ур... Серебро... Швейцарские! — я осторожно
показал их румыну, — Я тебе часы, а ты мне хлеб. Ферштейн? Брот надо...
есен.
Подошел второй
часовой, румыны обменялись несколькими словами и снова разошлись. Я стоял и
ждал. Солдат молчал. Наконец, он быстро подошёл к ограждению и неожиданно для
меня по-русски сказал:
— Давай часы.
Завтра принесу хлеб.
Была, не была!
Завернул я часы в тряпицу и перекинул румыну. Обманет? Возможно и так. Но что
делать? Какая разница подыхать с голода с часами или без часов? О своей сделке
я рассказал Виктору и Сергею. Они одобрили мое решение, и мы все вместе с
большим нетерпением стали ждать следующего дня.
Время тянулось
мучительно медленно. И когда вчерашний румын заступил на пост и сделал мне
знак, что все в порядке, я облегченно вздохнул. Наконец-то! Не обманул.
В переброшенном
свертке были завернуты буханка хлеба, несколько галет и две пачки махорки.
Виктор и Сергей меня охраняли, иначе голодные штрафники могли бы просто все
отнять. Табак ценился на вес золота, за щепотку махорки отдавали последнюю
пайку хлеба. Человек умирал, а напоследок, перед смертью, просил покурить. Так
что табак мог очень пригодиться. Мы все трое были заядлыми курильщиками, однако
решили бросить курить, не соблазнять окружающих, беречь табак на самый крайний
случай.
А дальше произошло
непредвиденное.
В те самые тяжелые,
можно сказать, критические дни, когда не оставалось ни капли надежды на
выживание, случай свел меня с необычным земляком, который сыграл большую роль в
моей дальнейшей судьбе, да и не только в моей.
Однажды штрафникам
приказали построиться для регистрации и получения личного номера. Что тут было!
Все, кто мог двигаться, бросились к воротам, стараясь первыми встать в очередь.
Потянулись даже и те, кто с трудом держался на ногах. Все лезли к столу, за
которым сидели полицаи-регистраторы, толкаясь и отпихивая друг друга, не желая
упустить последний шанс вырваться из застенка. Люди были согласны на любые
работы, в любой концлагерь, хоть к черту на кулички, лишь бы взяли отсюда.
Порядок наводили полицаи, палки и плетки заставили толпу отпрянуть назад.
Для регистрации
образовались две очереди. Немецкие офицеры стояли в стороне, изредка давая указания
переводчику. Мои товарищи находились рядом со мной, а наша девочка оставалась в
бараке, в тайничке.
— Говорят,
будто партизаны требуют нас в обмен на попавшего к ним немецкого
генерала, — почти шепотом произнес Виктор.
— Откуда ты
взял? — удивился я.
— Сорока на
хвосте принесла, — сердито проворчал Виктор, — сзади говорят, не
слышишь?
— Врут.
Партизаны знают на кого менять генерала.
— Как знать.
Ладно, давай помолчим, скоро видно будет, — согласился Виктор.
Один из полицаев,
видно смоленский, выкрикнул:
— Смоленские
есть? Подходи без очереди!
— Есть!
Есть! — ответило несколько голосов.
— Рязанские!
Подойдите ко мне! — громко объявил переводчик.
— Ты, смотри,
сколько земляков объявилось? — Воскликнул он, когда мы, человек пять
рязанских, подошли к нему.
— Откуда
будешь? — спросил он одного.
— Из Клепяков,
господин переводчик.
— А ты
откуда? — спросил другого.
— Из
Сасова, — ответил тот.
Переводчик взглянул
на меня.
— Из
Михайлова, — не дожидаясь вопроса, сообщил я.
— Пожалуй, ты
самый близкий земляк, — сказал переводчик, и что-то по-немецки пересказал
офицеру, указывая на меня. Офицер покачал головой и медленно произнес:
— Я-я. Нох ист
юнга.
Затаив дыхание, я
ждал, что будет дальше. Отправив рязанских регистрироваться без очереди,
переводчик подошел ко мне и предложил:
— Ну, что,
земляк, отойдём, поговорим, пока я свободен. Расскажи, как ты сюда попал?
Кстати, как тебя зовут?
— Дмитрий, —
представился я. — Я могу с Вами говорить откровенно?
— Можешь не
беспокоиться, я сам таким же был.
Мне скрывать-то было
нечего, и я рассказал полицаю почти все, как было. Он слушал меня внимательно,
затем спросил:
— Ты про село
Плахино слыхал? Так вот, я оттуда.
— Не только
слыхал, но и бывал там. Моя бабушка родом из Плахино, — ответил я.
— Как ее
фамилия? — заинтересовался переводчик.
— Архипова
Мария Ивановна, а девичья — Пчёлкина. Из Плахина она переехала в Михайлов
еще до революции и умерла в Михайлове.
— Ну, вот что,
земляк, мы с тобой еще встретимся и поговорим, а пока иди, запишись без
очереди. Меня зовут Николаем, а фамилия Пчёлкин. До встречи!
— Нет, нет!
Погоди. Я же не один, нас трое.
— Тоже
рязанские? — удивился переводчик.
— Нет, но без
них я не выживу, скажи, пусть запишут вместе.
За Виктора и Сергея
я готов был встать перед ним на колени. И он уступил. Про Розу я пока умолчал.
Подошел немецкий
офицер, похлестывая плеткой по голенищам своих сапог, смерил меня цепким
взглядом и спросил переводчика:
— Почему твой
земляк штрафник? Что он сделал?
— Пытался бежать,
не хотел ехать в Германию, — ответил по-немецки переводчик и что-то стал
объяснять.
Я не понимал ни
слова, о чем они говорили, и только потом Николай передал суть разговора. Так
неожиданно состоялось мое знакомство со старшим переводчиком лагеря Николаем
Пчёлкиным.
Он родился и вырос в
селе Плахино в сорока километрах от города Михайлова. После десятилетки
поступил в институт, где и застала его война. Воевал в Московском ополчении,
под Вязьмой попал в плен. Сполна испытал на себе всю «прелесть» лагерей
военнопленных. Помогло знание немецкого языка, немцам нужны были переводчики, и
он им стал.
В первый же день
нашего знакомства Николай-переводчик принес мне пару вареных картошек, немного
хлеба и пообещал подумать о моем пребывании в штрафном изоляторе. Появилась
маленькая надежда. Меня настойчиво стало преследовать твердое убеждение,
однажды высказанное Виктором, что в каждой стене и в каждом заборе обязательно
найдется слабое место, через которое можно выбраться из западни, надо только
хорошенько поискать его. Неужели я нашел? Неужели Николай сумеет вырвать меня
из страшной тюрьмы? А как же Сергей, Виктор, Роза?
Николай, как
переводчик, имел возможность свободно заходить в любую зону лагеря, в том числе
и в штрафной изолятор, правда, чаще всего с лагерным начальством, у которого
он, как переводчик, пользовался авторитетом. Внешне Пчелкин был симпатичным
молодым человеком, я бы даже сказал, красивым. Возможно, что так он гляделся на
фоне костлявых штрафников и откормленных полицаев. На рукаве его военного
кителя была пришита белая повязка с буквой «Т», что означало «Толмач», то есть
переводчик. В изолятор Николай заходил редко и, как мы договорились, ко мне не
проявлял никакого показного внимания.
Раненая нога
перестала болеть, а рука опять начала пухнуть, по спине поползли чирьи. Я
попросил Пчелкина отвести меня в лагерную санчасть на перевязку. Вообще-то, из
штрафного изолятора заключенных не выпускали даже с охраной, во всяком случае,
при мне такого не было ни разу. Больных не лечили. Однако переводчик сумел
каким-то образом получить разрешение сводить своего земляка в санчасть.
В санитарном бараке,
куда привел меня солдат, сильно пахло хлоркой, перед входом лежали влажные
маты, о которые вытирали ноги. На нарах и прямо на полу лежали, сидели больные
пленные. Фельдшер — маленький кругленький, средних лет человек — не
прикасаясь ко мне, осмотрел рану и велел санитару сделать обработку, при этом
сквозь зубы выдавил:
— Штрафник? Все
равно подохнешь!
Так и врезал бы ему
по зубам, да силенок у меня не было. Я промолчал, а хотелось спросить: «Откуда
ты, сволочь, взялся такой, и почему тебя, гада, не убили, неужели ты был нашим,
советским?»
Санитар побрызгал
карболкой, смазал рану мазью, перевязал и солдат повел меня обратно в изолятор.
Николай-переводчик
заходил редко, но всегда приносил что-нибудь. Это было лучше, чем ничего.
Однажды принес порядочный кулек подсолнечных семечек. Таких вкусных, казалось,
я не грыз отроду. Семечки мы с друзьями поделили поровну. Договорились грызть
тайком, чтобы никто не видел, ведь на всех в бараке не разделишь, грызть
экономней, помаленьку. Только соблазн был велик, уже на второй день семечек,
как не бывало.
Шли дни похожие друг
на друга, без каких-либо существенных изменений. Все так же, каждый день мы
стояли на коленях в ожидании поверки и черпака баланды, все также бесновались
лагерные полицаи, все также по утрам колымага увозила трупы, прикрытые рогожей
или брезентом. Нас становилось все меньше и меньше. Чтобы убить время, мы
старались дольше спать. Наша Роза таяла на глазах, несмотря на то, что каждый
из нас старался поделиться с ней последним. И успокоить ее не могли —
очень уж большое горе свалилось на ее детскую душу. Она понимала, что так
дальше ее скрытое существование продолжаться не может.
Доктор Соловьев.
Еще один побег
Я не мог смириться с
тем, что моя жизнь уже кончилась и поэтому, с утра до вечера думал и думал, где
и как можно вырваться из этой могилы.
Как-то раз, когда
трупы штрафников укладывали в колымагу, у меня возникла мысль: а что, если
притвориться мертвым... О своем «открытии» я рассказал друзьям и при первой же
встрече Николаю-переводчику.
— Мысль
дельная, — согласился Николай, — только надо хорошенько продумать,
тем более я боюсь, что не сегодня-завтра меня могут отсюда убрать, и я не успею
вам помочь. В похоронной команде ребята надежные, мои «крестники», я их
подбирал, чтобы они выжили. Они не подведут. С охранниками дело сложнее —
тут надо все взвесить.
Да. Надо было
торопиться, пока Николай имел возможность организовать побег. Я достал,
спрятанное в брючном пояске золотое кольцо и протянул Николаю.
— Возьми, может
пригодиться в нашем деле.
— Откуда оно у
тебя? — спросил тот, смерив меня удивленным взглядом.
Пришлось рассказать
ему про старика-еврея, который мне отдал часы и кольцо, а так же про девочку
Розу.
— У тебя есть
еще секреты? Если есть, выкладывай, пока не поздно.
— Нет. Это
последний, — ответил я.
— Хорошо. Мне
надо подумать. Встретимся через полчаса.
В этот же день я
упросил Николая еще раз сводить меня в лагерную санчасть на перевязку. Как бы
то ни было, а после первого посещения медиков краснота вокруг раны исчезла,
опухоль спала, рука почти перестала болеть. Но пришла новая беда — как на
грех, один за другим стали появляться чирьи. Они созревали медленно и
болезненно. Я рассчитывал в санчасти получить хотя бы мазь или йод и, конечно,
при возможности подкалымить у санитаров что-нибудь для голодной утробы. Прошлый
раз это удалось.
В приемной санчасти,
куда привел меня охранник, на этот раз, вместо фельдшера, принимал врач,
русский, из военнопленных. Он сидел за столом и что-то быстро писал. Мне
показалось, что я его где-то видел. Всмотревшись, я не поверил своим глазам:
передо мной, сидел врач Соловьев, который в 1933-34 годах работал вместе с моим
отцом в селе Чернаве Рязанской области, а я в начальных классах учился с его
дочерью. Это была единственная встреча за все время плена с человеком, которого
я знал до войны.
— Доктор
Соловьев?! — невольно воскликнул я.
— Ну и что, что
я доктор Соловьев? — он оторвал от бумаги голову и вопросительно посмотрел
на меня. — Чем могу служить?
— Я вас давно
знаю, доктор.
— Вот как.
Откуда же ты меня знаешь?
— По Чернаве,
доктор, по Чернаве! Я сын Александра Алексеевича Небольсина. вас хорошо помню,
а с вашей дочкой учился в одном классе, — Выпалил я сразу.
— Вот так
встреча! Лучше не придумаешь. Подходи ближе, — предложил он, не вставая с
табурета. — Какими судьбами оказался здесь?
— Я из
штрафного. Чирьи одолели, доктор, — ответил я и рассказал о себе.
Сопровождавший меня солдат-охранник оставался снаружи за дверью, в санчасть не
заходил, вероятно, опасался заразы, но, нет-нет, заглядывал в приоткрытую дверь
и, убедившись, что я на месте, продолжал ожидать там же. Врач Соловьев попал в
плен под Белой Церковью в начале войны и сразу же был определён немцами в
санчасть при лагере военнопленных.
— Чем же тебе
помочь? Так... так..., — доктор поднялся из-за стола, торопливо зашагал по
приемной, заложив руки за спину. Он что-то обдумывал.
— Надо
выручать, надо выручать, — повторял он, морща и без того морщинистый лоб.
И вдруг, резко повернувшись ко мне, сказал:
— Я оставлю
тебя на излечение в санчасти, как заразного больного, солдату дам расписку, а
потом по ошибке выпишу в общий лагерь. Немцы меня не контролируют.
— Очень
благодарен Вам, доктор, но сегодня не могу, — ответил я.
— Что
случилось? Ты не желаешь, чтобы я тебе помог?! — удивился Соловьев. Его
бесцветные глаза округлились и похолодели. Не мог же я рассказать ему о
задуманном побеге, о переводчике Николае.
— Очень хочу,
доктор, очень! Но я должен вернуться к товарищам и предупредить их. Они меня
ждут. Надеюсь, вы не откажитесь мне помочь через пару деньков. Я прошу Вас,
доктор.
— Я
постараюсь, — согласился он.
Можно себе
представить, что творилось у меня на душе. Я упускал последнюю возможность,
последнюю надежду вырваться живым из штрафного изолятора. Другой такой случай,
вряд ли представится! Если бы не Сергей, Виктор и Роза! Если бы не они я, не
раздумывая, согласился бы остаться в санчасти, как предлагал доктор. После
обработки и перевязки моих болячек Соловьев сказал:
— Я хочу тебя
предупредить, что в штрафном изоляторе ты долго не протянешь. Мой совет —
проси переводчика, чтобы дня через два-три тебя опять привели сюда. Я укажу в
бумагах, что подозреваю опасную форму туберкулеза.
Доктор Соловьев
провел меня в свою каморку, где жил, угостил супом с немецкой кухни и дал с
собой несколько тоненьких ломтиков хлеба, смазанных каким-то жиром.
— Это все, чем
я располагаю, — как бы извиняясь, сказал он.
Обратно в изолятор я
шел довольный. Еще бы! Я нес хлеб и лекарство! Да еще нес надежду вырваться из
штрафного ада. Бывает же так! Среди тысяч и тысяч совсем незнакомых людей мне
посчастливилось встретить своих земляков, которые очень помогли мне и моим друзьям.
Да, бывает и такое!
О встрече с
Соловьевым и его предложении я рассказал Николаю. Надо было действовать и
незамедлительно. Тем более, нас могли ликвидировать в любое время.
Окончательное решение мы приняли на следующий день: нас троих — меня,
Виктора и Розу вывезут с трупами, а Сергея отправят в санчасть, как заразного
больного, откуда переводчик Николай заберет его в общий лагерь.
Особенно мы все
волновались за Розу. Она могла не выдержать страшного напряжения, заплакать,
закричать в самый неподходящий момент и провалить все. Тогда конец. Мы
старались подготовить ее, внушали, что все будет хорошо, мы будем рядом, только
надо, как артистам в кино, нарочно умереть ненадолго, пока нас не вывезут из
лагеря.
Невозможно
представить себе, что мы пережили на другой день, каких усилий стоило нам
сдержать нервное напряжение. Мужественно держалась девочка.
На повозку нас
положили вместе с трупами. Между мной и Виктором лежала Роза. Сверху накрыли
брезентом и повезли. Операцией руководил военнопленный, старший похоронной
команды, «крестник» переводчика Николая Пчёлкина. Николай находился рядом, мы
слышали его голос, и это придавало нам уверенность, что все будет благополучно.
И все-таки, было очень и очень страшно.
У лагерных ворот
колымага чуть-чуть задержалась, кто-то приподнял брезент, потом повозка
тронулась. Везли целую вечность. Солдат-охранник и переводчик Николай всю
дорогу о чем-то говорили. Я не понимал их разговора, но чувствовал, что наш
переводчик старается отвлечь внимание охранника от колымаги.
Наконец повозка
остановилась. Последние секунды испытания. Сердце работало на пределе, до
разрыва оставалось чуть-чуть. Вместе с трупами нас перенесли в ров и присыпали
землей. Резко запахло хлоркой.
— Хлопцы!
Заканчивай быстрей! — торопил Николай похоронную команду и кому-то
приказал, — Пригляди, чтобы все было в ажуре, а я с вахманом посижу за
калиткой. Понял?
— Не волнуйся,
все сделаем, как надо. Не впервой! — ответил тот.
Мы не шевелились,
хотя хлорка лезла в нос, в закрытые глаза, першило в глотке. Вот-вот начнется
кашель. Терпению подходил конец. Но вот повозка уехала, затихли голоса людей. И
вдруг рядом послышались шаги.
— Ребята,
вставайте! Все в порядке, все хорошо! Уходите по лощине в лес! Охранника я
отвлек. Доброго вам пути! Митя, напиши в Плахино! — Николай не договорил,
махнул рукой и быстро пошел на выход к калитке.
Невероятное Чудо
случилось! Мы выползли за ограду и, пригибаясь, заспешили к лесу. Чувство
близкой опасности и неудержимое желание, как можно дальше уйти от лагеря,
заставляло нас бежать изо всех сил, без оглядки, прочь от людских глаз. Я
задыхался, часто ложился на землю, чтобы чуть-чуть отдохнуть и снова старался
бежать. Виктор и Роза меня дожидались.
Первый привал
сделали на маленькой полянке, возле лесного оврага, где густо росла земляника.
Не было сил оторваться от душистых сладких ягод! Мы ползали на коленях,
отправляя в рот лесную прелесть. Не верилось, что мы на свободе.
Прошло несколько
дней, прежде чем мы вышли к незнакомому лесу и осторожно пошли по самой бровке,
с большой опаской переходя открытые места и дороги. Старались идти на
северо-восток, надеясь встретить где-нибудь партизан. Однако выдерживать нужное
направление без карты и компаса было не так-то просто, бровка леса то и дело
уводила нас то влево, то вправо. Тогда ориентировка терялась, и начиналось
блуждание по чужим, незнакомым чащобам. Иногда мы видели людей, работавших на
полях, но подходить к ним близко не решались, хотя понимали, что без добрых
людей далеко не уйдем.
От зеленой травы и
ягод Розу рвало, у нее болел живот, она еле-еле плелась. Девочку нужно было
срочно определить к людям, определить непременно, так как мы не могли тащить ее
больную за собой. Она связывала нас по рукам и ногам, хотя мы привыкли к ней и
очень ее жалели. Но куда, к кому определить? Роза и слушать не хотела об этом,
плакала, умоляла не бросать ее.
Чередой шли дни.
Хорошо еще, что погода стояла теплая и сухая. Роза помаленьку стала
поправляться, но до полной поправки было еще далеко.
Однажды мы вышли на
лесную луговину и увидели двух женщин ворошивших сено. Кто они? Что за люди?
Поди, узнай! Некоторое время мы наблюдали за ними. Женщины занимались своим
делом, нас не замечали. Наконец, я решился.
— Слушай,
Виктор, ждать больше нельзя. Я сейчас иду к женщинам и поговорю с ними, а вы
без меня отсюда ни шагу, — предупредил я и вышел из-за кустов.
Мое появление
немного напугало женщин, они прекратили работу и уставились на меня. Но очень
скоро успокоились, я подошел к ним, и мы разговорились. Они, конечно, сразу
догадались, кто я и откуда. Мой внешний вид говорил сам за себя, врать было
бесполезно. Одна, которая помоложе, сходила в деревню, оказавшуюся совсем
близко, принесла хлеб, молоко, сало и еще что-то из еды. Нам здорово повезло,
что мы встретили этих людей. У старшей женщины сын до войны служил в Красной
армии, но где он теперь, жив ли — она не знала. Может, вот так же, как и
мы, блуждает по чужой сторонке, может, так же просит кусочек хлеба. Скорее
всего, поэтому она отнеслась с состраданием к нашему положению и без колебания
согласилась оставить у себя Розу, хотя понимала насколько это опасно.
А Роза, несмотря на
все уговоры, отчаянно сопротивлялась, никак не хотела оставаться, просила,
умоляла не бросать ее, и только после нашего обещания вернуться за ней, во что
бы то ни стало, наконец, смирилась со своей долей. Она верила нам и почему-то
мы тоже искренне верили, что вернемся за ней. Нам с Виктором тоже было нелегко
расставаться с девочкой, для нас она стала близким человеком, сестренкой,
пережившей кошмар штрафного изолятора.
На другой день,
простившись с Розой и добрыми женщинами, переодевшись в гражданскую одежду и,
прихватив котомку с харчами, мы тронулись в путь. Все же правильно говорят, что
свет не без добрых людей! С большим трудом мы пробирались на восток по
незнакомым местам оккупированной врагом территории, где приказ немецкого
командования повелевал всем военнослужащим Красной армии, оказавшимся в тылу у
немцев, немедленно являться в комендатуру для регистрации, в противном
случае — расстрел. Такие приказы, расклеенные на заборах, домах, столбах,
можно было встретить повсюду, даже в лесу на деревьях. Беглецы испокон веков
искали защиту у леса. Он их кормил, поил, одевал, скрывал от врагов.
Так и мы шли только
лесными, подчас еле приметными тропами, проселочными летниками, а то и напрямую
через лесные трущобы. Шли медленно, настороженно, обходя стороной селения.
Всему есть конец:
подошло время, кончились продукты. Встал вопрос: что делать?
— Идем мы с
тобой, Дмитрий, неведомо куда, — сказал как-то Виктор.
— Как неведомо?
Идем на восток, — ответил я.
— На восток-то,
на восток, только восток понятие растяжимое. Если на восток идти до
Сталинграда, так мы с тобой никогда не дойдём. Тысячи километров нас отделяют
от Волги. Понимаешь? До Киева тоже порядком. Рано или поздно нас обязательно
схватят. Не можем же мы идти без конца и прятаться, тем более без жратвы.
— Что ты
предлагаешь?
— Пока ничего.
А вот гудок паровоза наводит на мысль подойти к железнодорожной станции, и
понаблюдать какие поезда проходят и как охраняются.
Я понял Виктора.
Мысль отличная.
— Риск,
конечно, большой, — Вслух размышлял я, — зато в одну ночь можно
добраться до Киева. А там... загадывать не будем.
— Станция
должна быть близко. Ты слышал паровозный гудок? — спросил Виктор.
— Не только
гудок, но и как буфера лязгнули, слышал, вон в той стороне, — ответил я и
показал рукой.
К железнодорожной
станции мы подошли засветло. Притаились в кукурузном поле и стали наблюдать.
Поезда шли часто, в обе стороны, иногда проскакивая станцию без остановки.
Виден был и вокзал с людьми на перроне. На запасном пути стоял товарняк с
открытыми настежь дверьми вагонов. Паровоза не было. Подползли поближе. Никакой
охраны. Важно было узнать в какую сторону пойдет состав и можно ли в нем спрятаться.
Когда стемнело,
Виктор уполз к вагонам, но быстро вернулся. С востока к составу подходил
паровоз.
— Митя! Скорей
в вагон! Охраны нет! — задыхаясь от волнения и бега, выпалил Виктор. На
раздумья не оставалось времени, наши «тормоза» уже не держали. Только вперед!
Появилась отчаянная самоуверенность и дерзкое чувство, как это бывало на
фронте, когда, подымаясь в атаку, подавляешь в себе неимоверное желание лечь и
прижаться к земле. Только вперед!
В вагоне было темно,
справа и слева от входа просматривались нары. Мы забрались на верхнюю полку и
легли так, чтобы снизу от дверей нас не могли заметить. Лязгнули буфера,
тряхнулся вагон. Будь, что будет! Двум смертям не бывать! Поехали!
Дальше события
развивались стремительно. Товарняк, проскочив несколько станций, встал под
погрузку людей. Этого мы не ожидали. На улице зажглись прожектора, даже в
вагоне стало светло. Послышались немецкие и украинские голоса, заскрипел песок
под торопливыми шагами множества людей. Теперь из вагона нельзя было уйти
незамеченным. Мы оказались в ловушке. Влезли сами, никто нас не просил.
Оставалось только ждать. Вот тебе и будь что будет! Между тем началась посадка,
кто-то с улицы понукал:
— Шнель! Шнель!
Швыдче! Швыдче!
Вагон быстро
заполнялся людьми, лезли с сумками, узлами, чемоданами и сразу растекались по
нарам. Зажегся светильник, двери вагона закрылись, звякнули наружные запоры и...поезд
тронулся.
— Гей, Грицко!
Шо це таке? Туточки ктось е, — произнес удивленный парень, увидев нас.
— Кто
таки? — подступил к нам старший по вагону, — а ну, слазьте! —
сердито потребовал он.
— Тихо! Без
шума, Грицко. Будешь сопеть — застрелю, как собаку! — пригрозил я,
слезая с верхней полки и держа руку в кармане, — И еще есть граната,
рванем — и вам и нам крышка. Понял?
Но стрелять и рвать
гранату не пришлось, не потому, что у нас ни того, ни другого не было, а просто
объяснились и нашли общий язык. Мы узнали страшную новость: ребята и
девчата-украинцы мобилизованы на работу в Германию, значит, поезд идет на
запад. Вот тебе и Киев, вот тебе и партизаны! Мы оказались в отчаянном
положении. О побеге не могло быть и речи — мы очень устали от всего
пережитого, да и земля за окном вскоре замелькала ненашенская, чужая. Прощай
Родина! Прощай, может быть, навсегда!
Теперь перед нами
стоял только один вопрос: что делать? Рано или поздно нас обнаружат, ибо мы не
значились в списках мобилизованных, к тому же мы русские, а не украинцы, да и
по внешнему виду отличались от розовощеких, полных жизненных сил семнадцати-восемнадцатилетних
парней. Безысходная тоска по воле тяжелым камнем давила на душу, тем более
ловушку себе уготовили сами. Никто и ничто не заставляли нас, сломя голову,
лезть в этот проклятый состав. Надо было бы сперва прикинуть, подождать,
сообразить, что пустые вагоны, оборудованные для перевозки людей не могли долго
оставаться без пассажиров. Да! Надо бы... Невольно вспомнились пословицы:
«Хорошая мысля, приходит опосля» и «Знал бы, где упасть — соломки
подстелил бы.»
В любое время охрана
или полицаи могли проверить наличие людей в вагоне и обнаружить нас. Когда
страсти улеглись, все успокоилось, мы снова забрались на верхнюю полку, наше
место оставалось свободным.
Теперь окончательно
стало ясно, что капкан за нами захлопнулся намертво. Впереди ожидают допросы,
побои, а может быть, и того хуже. Разговаривать, бередить душу не хотелось,
поэтому мы молчали и думали об одном, как ответить на вопрос, который
обязательно зададут немцы на допросе: «Откуда вы взялись?»
Утром подбили бабки,
остановились на одной, как нам казалось, наиболее правдоподобной версии: «В
плен мы не попадали. С самого начала войны отстали от своих частей и скрывались
в разных местах на оккупированной территории, надеясь на контрнаступление нашей
армии. Но наши не пришли. Почему не вышли к немецким властям и не
зарегистрировались? Выходили в одном селе, но полицаи так избили, что пришлось
бежать. И больше не пошли — побоялись. Вот такое «алиби» мы придумали на
всякий случай.
С украинскими
хлопцами в вагоне мы сошлись быстро. Это были наши советские ребята, к нам они
отнеслись с сочувствием, делились едой, угощали табаком и самогоном. А старший
по вагону даже предложил подтвердить, если будет нужно, что мы жили у них в
деревне всю зиму и весну.
Часть
пятая.
Усадьба Фельдберг
Шталаг 2А
Нёйбранденбург
Польшу проехали
быстро и почти без остановок. Вскоре началась Германия.
На первой же
немецкой станции двери вагонов были отперты и украинцам разрешили сходить в
туалет, который находился тут же, неподалеку от железнодорожных путей,
специально оборудованный для пропуска большого количества пассажиров.
Улучив момент,
избегая встречи с полицаями, мы с Виктором заскочили в вокзал и на глазах
недоумевающих немцев зашли в первую попавшую дверь. Нас сразу окружили военные
и полувоенные немцы, по-видимому, служащие станции.
— Мы русские
солдаты сдаемся в плен, — сказал я, показывая на себя и на Виктора. Нам
нужен военный комендант. Ферштейн? Комендант!
Нас препроводили к
станционному начальству. Пригласили какого-то поляка, понимающего немного
по-русски, но и он не смог объяснить немцам нашего появления. Немцы пожимали
плечами. Один из них, по-видимому, старший по должности, покачал головой,
сердито хлопнул ладонью по столу и стал куда-то звонить. Нам разрешили сесть.
Прошло с полчаса. На
вокзал прибыли военные с переводчиком. Офицер сразу же засыпал нас вопросами:
кто мы такие, как сюда попали, имя, фамилия, время и место рождения.
Допрос был недолгим.
После него нас сразу отправили в город Нёйбранденбург, в концлагерь-шталаг 2А.
В шталаге-2А снова
допрос и те же самые вопросы:
— Скажи, почему
вы решили ехать в Германию, чтобы сдаться в плен? — спросил офицер
Виктора.
— Господин
офицер, мы считали, если уж сдаваться, то сдаваться настоящим немцам, а не
паршивым украинским полицаям, — смело ответил Виктор, — а настоящие
немцы где живут? В Германии. Вот мы и рискнули.
— Похвально! —
криво улыбнулся офицер, — А что ты скажешь? — уставившись на меня,
добавил он.
— Да. Мы так
решали вместе, — поддержал я друга.
— Похвально! —
снова ухмыльнулся офицер, — Здорово врете! Ладно, проверим. Марш в
санпропускник!
К нашему удивлению
наказаний никаких не последовало. В санпропускнике нас обыскали, остригли,
выдали старую заштопанную, залатанную одежду и после бани отвели в барак.
Полицаем блока был
западный украинец, отъявленный садист, который с особой жестокостью издевался
над пленными, бил плеткой, не задумываясь, по спине, голове, ногам, по чему
попало. О его жестокости знали не только в русском блоке, но и во всём лагере.
Знали и немцы. Вокруг палача увивались «самостийники»- холуи, которые выполняли
все его прихоти. В бараке нас еще раз обыскали, каждого стеганули плеткой.
— Вон то ваше
мисто, — полицай неопределенно указал вглубь барака. Мы пошли.
— Куда? Пся
крев! — заблажил «самостийник» с плеткой. Мы остановились, не понимая, что
от нас хотят.
— Во це ваше
мисто! — и он указал в противоположную сторону.
Видимо искал повод
поиздеваться над нами, показать, что в бараке он начальник.
Полицай и его помощники
могли избить нас, как это делали с другими, но не решились, видя, как рядом
собирается большая толпа военнопленных. Выругались по-польски и ретировались в
свою каморку.
Через год наши
дороги встретились в рабочем лагере под городом Рибниц-Дамгартен, куда полицая
перевели, как простого военнопленного. Там мы его опознали. Вечером, после
поверки, когда закрыли и заперли окна и двери в бараке, подонку устроили очную
ставку. Негодяй ползал на коленях, просил прощения. Но приговор был суровым.
Изменника накрыли одеялом и убили. Комендантом в то время был пожилой немец
унтер-офицер по кличке «Рыжий», который к нам, военнопленным, относился
лояльно. Когда на следующий день, утром, во время поверки переводчик доложил
ему о смерти пленного, бывшего лютого полицая, он понимающе сказал: «Запишем,
что умер от сердечной болезни». Все обошлось.
На второй день,
после санпропускника мне выдали лицевой номер 90204, Виктору — 90205. Я не
стал бы останавливать внимание на ничего не значившем, казалось бы, лагерном
номере. Но дело в том, что с момента его получения наши имена и фамилии уже не
упоминались, они остались только в лагерной картотеке. Вызывали по номеру,
отправляли на этапы по номеру и хоронили с ним же. Он представлял собой
небольшую дюралюминиевую пластинку, пробитую по середине цепочкой дырочек, на
обеих половинках выбиты цифры. Номер, как крест, вешался на шею военнопленного
и всегда находился с ним. Если пленный умирал, то половинку номера оставляли в
картотеке, вторую хоронили с хозяином.
К деревянным колодкам
сразу привыкнуть было трудно. Такой обуви я отродясь не видел! Колодки натирали
щиколотки и пятки, давили и резали ногу в подъеме. Но потом пленные
приспособились, стали увеличивать вырезы, набивать ремни и колодки становились
удобными. Они были легкими, не пропускали воду, а зимой хорошо сохраняли тепло.
Я перенял этот опыт быстро, так что колодки, как обувь меня не беспокоили.
В шталаге-2А русские
военнопленные жестоко голодали: двести грамм эрзац-хлеба, твердого, как камень,
на три дня и один раз в сутки черпак баланды или, как ее называли,
«суп-ротатуй», вода отпускалась вдоволь. Иногда выдавали махорку, нашу русскую,
моршанскую, захваченную немцами на советских складах; курить хотелось не
меньше, чем есть. Как и в проскуровском лагере закрутка махорки менялась на
пайку хлеба, точно так же к курящему пристраивалась очередь, чтобы получить
недокуренный охнарик, который после одной или двух затяжек передавался другим и
так до последней крошки дыма.
И, все-таки,
эрзац-хлеб, оставался хлебом, который поддерживал жизнь невольников. Но от
нашей крохотной пайки хлеба полицаи каждый раз урывали для себя, как они
выражались, положенную долю. Попробуй, запротестуй — тут же будешь избит
до полусмерти. За нас заступиться было некому, немцы на дикость полицаев
смотрели сквозь пальцы, даже поощряли их за жестокость. А сами мы были и
немощны и неорганизованы. Больно становилось от сознания своей ничтожности в
этом океане плененных людей.
В нашем блоке
находились представители почти всех национальностей Советского Союза, за
исключением кавказцев и прибалтов, которые содержались в других лагерях.
Шталаг-2А
представлял собой барачный город, обнесенный рядами колючей проволоки, разбитый
на кварталы и блоки, разделенные между собой такой же проволокой. Однообразные
деревянные бараки образовывали прямые однообразные улицы. Кроме советских, в
шталаге содержались военнопленные французы, поляки, югославы и другие. К ним
отношение немецкой лагерной администрации было совсем иное. Они получали
посылки Красного Креста, газеты, книги, могли бегать по дорожкам, играть в
футбол, питаться с немецкой кухни. Богаче других жили французы: им шли посылки
и письма из дома. В посылках чего только не было: шоколад, галеты, консервы,
сигареты и даже вино.
Ближе всех к нашему
блоку располагались французы и когда им приносили обед, то от бочков с супом
исходил такой ароматный запах, что у нас невольно текли слюнки и кружилась
голова. Немцы-охранники и те завидовали им, а мы — тем более. Когда
французы получали посылки, некоторые из них «одаривали» и нас, бросая через
проволоку сигареты, плитки шоколада и кое-что другое. Французы делали это от
доброго сердца, хотели хоть чем-либо помочь русским, но беда была в том, что за
каждым броском подарка возникала «куча мала» на нашей стороне. Ведь нас-то было
много и каждый хотел есть, каждый пытался схватить, проглотить тут же или
спрятать, иначе надо было делиться с другими. А с кем делиться, если
голодных — тысячи!
Все, кроме советских
военнопленных, пользовались правом переписки с родными, посещали кино, имели
свой киоск, что-то могли купить на лагерные марки, которые они получали в
рабочих командах. Все, кроме нас, в рабочих командах жили без охраны.
Французский блок находился у нас под боком, рядом. Вся их жизнь в плену была у
нас на глазах. Если бы не колючая проволока и не сторожевые вышки с пулеметами
на турелях, можно было подумать, что французские военнопленные отдыхают в
оздоровительном пансионате.
Сталин отказался от
услуг Красного креста для немецких военнопленных в Советском Союзе. Тоже самое
сделал Гитлер, запретивший принимать помощь советским невольникам. Так, что нам
приходилось рассчитывать только на «милость» врага, на черпак вонючей баланды и
кусок эрзац-хлеба.
Ходили слухи, что, кроме
обычных военнопленных, в Шталаге-2А находились в заключении, на особом режиме,
дочь Эрнста Тельмана и многие немецкие коммунисты.
В нашем, русском
блоке существовал один особый барак, в котором находились советские
евреи-военнопленные. Евреям категорически запрещалось выходить из барака и
только перед так называемым обедом, их выводили из помещения и гоняли вокруг
барака под крики полицаев и их прислужников. Кто не мог бежать, избивали
хлыстами и палками. Немцы не принимали участия в этих экзекуциях —
глумились полицаи.
Мне запомнился
пожилой еврей Аркадий, который некоторое время жил в нашем бараке. Он внешне
совершенно не походил на еврея, во всяком случае, я бы не сказал, что он —
еврей. И если бы не излишняя его активность везде и во всем, он мог бы сойти за
русского или украинца и не попасть в еврейский барак.
А дело было так.
Однажды в наш блок пришли немецкие офицеры и переводчик. Из нескольких бараков
выгнали военнопленных и приказали построиться. Переводчик объявил:
— Набирается
сельская рабочая команда. Трактористы, два шага вперёд!
Вышло несколько
человек. Их переписали и отвели в сторону. Нам с Виктором очень хотелось
попасть к «бауэру», но мы не имели никакой сельской профессии. И все же, когда
крикнули: «Кто умеет доить коров, дояры, два шага вперед!», мы с Виктором, как
и все двести человек военнопленных, шагнули не задумываясь. Вряд ли кто из нас
когда-либо доил коров! Немцы возмущенно залопотали и переводчик приказал всем
вернуться на свои места. И вот здесь-то, Аркадий не выдержал, не вернулся в
общий строй, а стал доказывать, что он — дояр. Причем, говорил на немецком
языке. Офицеры переглянулись и один из них пискливо закричал:
— Иуда! Раус
вег! — и что-то еще добавил по-немецки. Полицай, как собака, бросился к
Аркадию и стал бить плеткой.
— А гад,
попался! — злорадно рычал он, мерзко ругаясь. Избитого в кровь Аркадия
уволокли в еврейский барак. В дальнейшем мне еще раз пришлось встретиться с
Аркадием в рабочей команде на заводе Бахмана, где с десяток евреев, в том числе
и Аркадий, жили некоторое время со мной в одном бараке.
А мы с Виктором в
тот памятный день, волей судеб, все-таки попали в команду дояров.
Переводчик еще раз
спросил: «Есть ли дояры? Кто скажет неправду будет наказан!»
На этот раз, из
строя никто не вышел. Немцы, посоветовавшись между собой, что-то сказали
переводчику.
— Хорошо!
Дояров, значит, нет? У пана научитесь, — сообщил переводчик.
— Военнопленные,
чьи номера назову, два шага вперед!
Переводчик по списку
зачитал номера, начиная с 90200, всего пятнадцать номеров, в том числе мой и
Виктора. Нам повезло. Как в лотерее! Медведей учат, научимся и мы доить коров.
Лишь бы вырваться из концлагеря!
Усадьба
Фельдберг
До усадьбы Фельдберг
ехали часа два. Погода стояла отменная: голубое безоблачное небо, что редко бывало
в тех краях и жаркое летнее солнце. Конец августа.
В кузове открытого
грузовичка вместе с нами, военнопленными, ехали молодой, болезненный с виду
охранник-вахман и молодой пан управляющий — полненький, кругленький,
невысокого роста, с бараньими невыразительными глазками.
Впервые я так близко
увидел Германию. По обе стороны дороги росли фруктовые деревья, усыпанные
яблоками, в просветах между ними виднелись ровные-ровные квадраты полей.
Изредка проплывали небольшие селения с домами под красной черепицей и невысокие
кирхи. Навстречу по дороге бежали автомашины с белыми и цветными полосами,
крупными номерами, рисунками на бортах и кабинах, двигались пароконные повозки
на резиновом ходу, много велосипедистов в маленьких кепи, зеленых шляпах и
коротеньких штанишках. Идиллическая картина! Можно было подумать, что этих
людей и эту землю совсем не коснулась война, которая, благодаря самим немцам,
принесла неимоверные страдания миллионам людей, в том числе и самому немецкому
народу.
Пан управляющий был
очень весел и разговорчив, без умолку болтал, жестикулируя руками и тростью.
Его никто не понимал, хотя все мы дружно кивали головами и одобрительно
соглашались, не зная с чем: «Я-я, пан! Я-я!»
Немецкий язык я
изучал в средней школе целых шесть лет, а говорить и понимать по-немецки так и
не научился, хотя запас слов имел приличный. Все дело упиралось в грамматику,
которую мы зубрили, не понимая ее, отвлеченно от разговорной речи. Зная многие
немецкие слова, я никак не мог правильно выразить их в прошедшем или будущем
времени — у меня все получалось в настоящем, да и то не совсем верно.
Но, несмотря на
слабое знание немецкого языка, я все же получше других соображал, о чем говорил
немец. Хотя, когда пан управляющий произнес: «Гут ессен, гут ессен!», подкрепив
их мимикой и жестами, все поняли, что нас хорошо накормят. Мы очень хотели
есть.
На панском дворе нас
действительно ждали. Навстречу вышел сам старший пан управляющий, отец того,
что ехал с нами. Он басовито поздоровался и приказал следовать за ним. На
скотном дворе, в душевой мы хорошо помылись. Мылись с настоящим мылом, горячая
вода, казалось, отмывала не только лагерную грязь, но и душу от тяжких
страданий. Нас не торопили — торопились мы сами, не терпелось поскорее сесть
за стол.
Наконец,
долгожданный обед. Гороховый суп с мясом по полной миске. Вкусный, душистый.
Казалось, что мы никогда в жизни не ели ничего подобного! В считанные секунды
миски опустели. Старший пан стоял в дверях нашей столовки, наблюдая за нами. и
все время приговаривал: «Лянгзам, лянгзам»(Помалу, помалу!) — и, как
хороший артист, изображал человека, заболевшего расстройством желудка. Впервые
за долгое время мы повеселели и даже рассмеялись, глядя на этого толстяка.
— Митя!
Переведи пану, что мы хотим еще, — попросили ребята, поглядывая на большую
кастрюлю, в которой еще оставался суп. Кое-как, я перевел. Пан махнул рукой и
разрешил еще налить по половнику. Мы могли съесть еще столько же и даже больше,
но управляющий не дал: «Генух!»
— Хватит! —
перевел я.
Поняв, что только я
мало-мальски понимаю по-немецки, управляющий поманил меня пальцем и стал
объяснять, чем сегодня мы должны заниматься. К раскрытым дверям подошла молодая
женщина в цветастом халате, небольшого роста, довольно приятная, что-то спросила
у пана, окинула нас быстрым взглядом и удалилась.
— Не женщина, а
мечта! — еле слышно сказал кто-то из пленных.
— Чуть пожрал и
бабу захотел, — отозвался другой.
— Не бабу,
дубина. Надо уметь прекрасное видеть, где бы ты не находился. Прекрасное —
оно жить помогает! Понял?
В первый день мы не
работали, приводили себя в порядок: брились, чинили одежду, подгоняли колодки,
набивали соломой подушки и матрацы. Разместились в двухэтажном особнячке. Внизу
столовка, вверху просторное помещение для жилья.
Непосредственным
владельцем имения был какой-то высокий чин, который постоянно проживал в
Берлине. Здесь же, в имении командовали два управляющих, отец и сын.
Центральная усадьба, куда нас привезли, была огорожена каменной стеной, вдоль
которой изнутри росли акация, сирень и колючий кустарник.
Двухэтажный дом
утопал в зелени вишневого сада, над которым вытянулись ввысь развесистые
каштаны. Большой двор перекрывался аллейками, вымощенными зелеными плитами. А к
скотному двору вела мостовая из гладкого булыжника, обсаженная липами и
множество цветочных клумб.
Наиболее удачливым в
команде оказался тракторист Степан Шелудько, который, кроме всего, умел доить
коров. Его сразу же, на второй день определили работать на скотном дворе и без
охраны. Всем остальным досталось поле — тяпать сахарную свеклу.
Охранник-вахман все
время находился с нами. Обычно он стоял или сидел поодаль и забавлялся своей
винтовкой с длинным французским штыком: то снимал его, то вновь надевал на
ствол винтовки, то вешал на пояс, улыбался чему-то, мурлыкая без конца одну и
ту же песенку, абсолютно не обращая на нас никакого внимания. Иногда, при
хорошем настроении, он подзывал меня, как наиболее соображавшего по-немецки и
начинал расспрашивать о Москве, Сибири, Волге. В его представлении Россия,
особенно Сибирь, являлась полудикой страной, морозной, заснеженной, с бродящими
повсюду волками и медведями.
— Сколько лет
ты учился в школе? — как-то спросил я его.
— Четыре, —
ответил он и показал на пальцах, — А ты? — В свою очередь
поинтересовался вахман.
— Десять, —
сказал я.
— О! —
удивился вахман, — а не врешь?
— Нет, не вру.
Скажи, гер вахман, а почему ты не на фронте? — спросил я охранника.
— Я больной. У
меня нервная болезнь, — ответил охранник.
Потом, поляк,
работавший по найму в этом поместье, сказал нам, что вахман болен шизофренией,
поэтому его оставили в тылу охранять пленных.
Я старался, как
можно больше занимать охранника разговорами с тем, чтобы мои товарищи могли
лишний раз перекурить, отдохнуть.
Но бывали дни, когда
вахман становился невыносимым, назойливо ходил среди нас и пристально
разглядывал, кто как работает. То вдруг, ни с того, ни с сего, начинал
придираться, орать, грозить, хвататься за штык. Но бить — не бил, может
быть, боялся, потому как однажды, когда он толкнул военнопленного Каленника
прикладом, тот выхватил у вахмана винтовку и, схватив за ствол, замахнулся ею
на камень-валун. Если бы Каленник ударил, от винтовки вряд ли бы что осталось,
разбил бы вдребезги. Вахман тогда здорово струхнул, докладывать начальству не
стал, ибо непослушную команду военнопленных могли расформировать, а его,
вахмана, отправить на фронт, чего он страшно боялся. В минуты бешеного
исступления глаза у него блестели, на губах выступала пена. Бросая винтовку
наперевес и брызжа слюной, он орал во все горло:
— Ферфлюктес
хунд! Шваин раин! Шаизе! Доннер ветер! — и так далее, добавляя при этом
русский мат, который усвоил не без нашей помощи. Особенно недолюбливал он двух
Николаев: Николая-мордвина, бывшего учителя, за его полное и всегда красное
лицо и Николая-маленького за то, что тот был летчиком.
Кормили нас неплохо
в сравнении с лагерным пайком, где пленные мечтали об картофельных очистках.
Основным продуктом питания, конечно, была картошка во всех видах: в мундире,
целая чищенная, в виде картофельного пюре, картофельного супа, но
главное — мы ели «от пуза», сколько влезет. Хлеба получали немного, но
зато тонко нарезанные ломтики были сдобрены маргарином или смальцем: два
ломтика утром с ячменным кофе и два вечером после ужина. Завтракали и ужинали в
столовке, а обед привозили в поле.
По воскресениям не
работали. В этот день мылись, брились, стирали белье и просто отдыхали в своей
«обители». В честь воскресного дня управляющий позволял себе побаловать нас
гороховым супом с кусочком мяса, кружкой молока, дополнительным ломтиком хлеба.
Кроме того, на целую неделю выдавалось курево — по одной сигарете на день.
Курильщиками мы были заядлыми, курили все и одна слабенькая сигарета, конечно,
нас не устраивала. Выручали гражданские, или, как их здесь называли,
«цивильные» поляки, работавшие по найму в поместье, которые снабжали нас
табаком-самосадом. Оба управляющих относились к нам доброжелательно. Им,
конечно, было не выгодно, чтобы пленные голодали, они понимали, что хорошо
работать могут только здоровые и сытые работники. И мы работали по мере своих
возможностей, тоже понимали, что лентяев здесь держать не станут, а в
концлагерь возвращаться никто не хотел.
Мы мечтали увидеть
Родину. После лагерной голодной жизни ребята быстро пошли на поправку, серо-матовые
лица порозовели. Только один из нас, Анатолий Железнов, тридцатилетний моряк,
выглядел очень плохо: лицо отекло, пожелтело, под глазами зависли мешки, ходил
с трудом, задыхался. Год, проведенный в концлагере, в штрафном отделении, не
прошел даром. Дорого обошлась Анатолию полосатая тельняшка моряка, в которой он
попал в плен. «Черной смертью» окрестили немцы советских матросов за их
беззаветный героизм и ураганные атаки. Железнов очень боялся, что его могут
отправить обратно в шталаг, как слабого и больного работника. Мы переживали за
него.
У меня тоже
складывалось не все гладко: болела раненая рука, грудь и поясница, отбитые в
проскуровском лагере. Ко всему этому, по телу пошли чирьи, а на кистях рук
появилась экзема. Нестерпимый зуд, особенно по ночам, был настолько мучителен,
что не было никакого удержу, пальцы сами сжимались в замок и с силой, до
ссадин, раздирали кожу. Это видели и мои товарищи, и вахман, и управляющий.
Трудно мне было работать. Но я старался из последних сил, лишь бы не отправили
в концлагерь.
Однажды, когда
военнопленные убирали солому под навес, меня подозвал охранник, дал ключи от
нашего жилья и велел идти отдыхать. Меня это взволновало, неужели «прощай
команда», но возражать не стал, все равно бесполезно. Взял ключи и ушел.
Вечером, словно прощаясь, мы долго говорили с Виктором, вспоминали жаркие бои
под Харьковым, побег из штрафного изолятора, девочку Розу и многое другое. Я
готов был плакать, но заплакать так и не смог, видно, кто-то за меня их все уже
выплакал. На другой день военнопленные на работу ушли без меня.
— Пока
поработаешь на кухне, — распорядился молодой пан управляющий и, шутя,
погрозил пальцем, когда его молодая жена взяла меня за рукав и потянула к
панскому дому.
На кухне,
белоснежной и чистенькой, негромко шумел вентилятор. Окна были распахнуты, у
огромной плиты хлопотали женщины в белых чепцах. Легкий ветерок гулял по кухне,
пахло жареным луком и еще чем-то вкусным. Женщины, как мне показалось, не
обратили на меня никакого внимания: на секунду приподняли головы, глянули и
снова занялись своими делами.
Хозяйка провела меня
через кухню, вывела через другую дверь наружу, показала, где хранятся овощи, и
для начала приказала принести из погреба картошку.
В прохладном
каменном подземелье на стеллажах стояли многочисленные банки с какими-то
снадобьями, в глубине, за перегородкой, в большом низком ящике хранилась
картошка. Мягкий электрический свет позволял видеть все, что находилось в
погребе.
Я набрал почти
полный мешок и попытался поднять. Не получилось. Отсыпал ведро — опять
тяжело, отсыпал еще, потом еще. И, наконец, когда в мешке оставалось
всего-навсего чуть больше ведра, я поднял картошку на спину и с трудом, боясь
сорваться, еле-еле выбрался наверх. На душе было не весело.
Деревянные колодки
скользили по полу прихожей, ноги разъезжались, как на льду и я, едва не
опрокинув тумбочку, грохнулся на пол, выронив ношу. На шум прибежали женщины,
им было смешно над моей неловкостью, однако, сообразив, в чем дело, быстро
помогли собрать клубни. Моя растерянность не ускользнула от внимания хозяйки.
Она присела около меня и, глядя прямо в глаза, тихо спросила по-немецки:
— Ты болен?
Я понял ее и, не
отрывая от нее взгляда, признался:
— Да, я очень
болен.
Теперь она не
смеялась и, как мне показалось, с тревогой разглядывала мою забинтованную руку.
— О, майн
Гот! — Вырвалось у нее, когда она увидела большой фурункул на другой руке.
«Ну, вот и
все, — почти безразлично подумал я, — Теперь прощай команда.
Наверняка, опять голодовка, опять сырые вонючие бараки.»
Я стоял, опустив
голову, и молча ожидал приговора. Это были страшные мгновения! Я посмотрел на
хозяйку, стараясь угадать, что будет дальше. Женщина, полуобернувшись,
перехватила мой взгляд, посмотрела на меня как-то необыкновенно и что-то быстро
сказала служанке.
Миловидная девушка
жестом пригласила следовать за ней. Мы пересекли двор и вошли в небольшой
домик, густо обсаженный кустами шиповника. Здесь находилась аптека для
животных. Следом пришла хозяйка. Вдвоем они обработали мои болячки, перевязали
рану и дали какой-то красный порошок.
Целую неделю я
ничего не делал — не заставляли. По утрам вахман уводил команду на работу,
а я направлялся в аптеку, садился у окна и ждал, когда позовут. Или раздевался
до пояса, уходил в кусты и грел свои болячки на солнце. Питался хорошо,
перепадало с панской кухни. Об этом заботилась хозяйка.
О побеге нечего было
и думать. Куда бежать? Как бежать? Фронт за тысячи километров, кругом чужая
земля, в каждом селении злобные немецкие овчарки. Моя одежда была размалевана крупными
ярко-желтыми буквами: «SU», которые были хорошо заметны издалека. Немецкий лес
культурный, охраняемый, ухоженный, с широкими и чистыми просеками. Он не спасал
беглецов, укрыться в нем было не так-то просто. Так что, идти на бессмысленный
риск я не решался, тем более, представилась возможность поправить здоровье,
воскреснуть почти из небытия. А думка о побеге жила со мной; все время и, где
бы я ни был, я помнил о Родине, о матери, о сестренках.
Почти месяц я жил,
как в сказке, носил на кухню продукты, возил на тележке молоко, подметал двор,
поливал цветочные клумбы. Меня уже знали многие немцы и поляки, работавшие в
усадьбе. Даже собаки, охранявшие господский двор и те, стали вилять хвостами
при моем появлении. Рана затянулась, пропали чирьи и экзема, мышцы наливались
силой. После работы, как правило, я заходил на кухню и спрашивал у старшей
работницы разрешения забрать остатки супа, вареный картофель или еще чего-либо
из оставшейся еды, зная, что мои уставшие товарищи после положенного ужина
поедят и мои «гостинцы».
Но всему приходит
конец. Меня вернули на полевые работы, чему, отчасти, я был рад, ибо наши
отношения с хозяйкой становились необычными и крайне опасными. Можно было
потерять голову. Все чаще и чаще она забегала в аптеку, где мне разрешалось
находиться в свободное от работы время, бесшумно, на цыпочках подходила ко мне
совсем близко, такая стройная, легкая, соблазнительная, и шептала мне в самые
губы что-то ласковое и непонятное. А я стоял, ошеломленный ее близостью, боясь
коснуться ее горячего тела, во мне трепетала каждая жилка.
Такого со мной еще
никогда не бывало. Жестокости войны и все другое в эти мгновения куда-то
исчезали. Эльза не оттолкнула меня, когда однажды я не выдержал, и мои руки
обхватили ее за талию и притянули к себе. Наоборот, она тесно прижалась ко мне
высокой пышной грудью, обвила руками мою шею и страстно поцеловала в губы.
Потом еще, еще и еще... Ее синие, лучистые глаза смеялись и сияли. Она ушла,
тихо притворив дверь, а я стоял ошарашенный, как нокаутированный.
Иногда она просила
меня рассказать о себе, о моих родных, о России. Слушала внимательно с
неподдельным интересом. Эльза была очень любопытна, задавала множество
вопросов, на которые я порой затруднялся ответить. Объяснялись мы с ней
по-немецки, хотя понимал и чувствовал я, что мой разговорный язык никуда не
годится. В течении дня мы не раз «случайно» встречались и Эльза, проходя мимо,
обязательно находила повод что-то сказать, одаривая меня теплым взглядом.
Невозможно было удержать сердце от сумасшедшего бега. Как зачарованный, я хотел
ее видеть еще и еще... Искушения поджидали нас на каждом шагу, с каждой
встречей. Я был влюблен. Несмотря ни на что. Это были счастливые, невозвратимые
и страшно рискованные минуты суровой моей молодости в немецком плену. Молодость
есть молодость, весна, она и в неволе весна!
Да! Вовремя вернули
меня в команду на полевые работы, иначе могло случиться невозможное, совсем
немного отделяло нас от последнего, безрассудного и непредсказуемого шага.
За близкую связь с
немкой военнопленные приговаривались к смертной казни. В Германии русские
невольники жили по-разному: одни из концлагерей попадали в рабочие команды к
крупным бауэрам или, как мы их называли, к панам, где и работали на полях,
фермах, не зная особой нужды, другие же — Весь плен влачили жалкое
существование в концлагерях, в штрафных рабочих командах на шахтах, в
каменоломнях, пухли от голода, зверски избивались охраной и полицаями. И
умирали. Я испытал и то и другое. И не умер. Не успел умереть...
Наша небольшая
команда жила дружно. Не помню ни одного случая серьезной ссоры, хотя спорили не
так уж редко о том, кому и как жилось на Руси, высказывались о причинах
поражений нашей армии, в результате которых миллионы советских бойцов и
командиров оказались в немецком плену. Оказались, но не сдались!
Никто из нас в те
тяжелые дни, когда враг подходил к Волге и Кавказу, не сомневался в победе
Красной армии. Острой болью пронизывало от сознания того, что мы, в какой-то
мере, стали невольными пособниками врага. Что бы ты не делал, даже под дулом
автомата, все одно — В плену трудился на врага. А ведь многие из нас за
Родину отдали свою кровь! Было обидно. Но что делать? От судьбы, говорят, не
уйдешь. Войны без пленных не бывает.
Чаще других спорили
между собой Виктор и Каленник. Они всегда находили время и тему для спора и,
несмотря на то, что взаимоотношения у них были, пожалуй, самыми добрыми в
команде, спорили подолгу, не уступая друг другу ни в чем. Виктор, почти мой
ровесник, в споре накалялся, как утюг, говорил колко и подчас обидно. А
Каленник, рослый сорокалетний здоровяк, украинец, воспринимал все спокойно, не
обижаясь, возражал убедительно, доказательно, не торопясь, обдумывая каждое
слово. Он много знал, много помнил, в разговоре употреблял и русские, и
украинские слова:
— Шо ты мне про
внезапность байки рассказываешь? Яка таки внезапность? Взвод или роту можно
сховать и не обнаружить, а шоб миллионную армию немцев с танками, пушками,
самолетами под носом проглядеть — извини, подвинься. Зачем себя
обманывать? Яка це внезапность?
— Так кто же
виноват, по-твоему? — петушился Виктор.
— Сталин! —
отвечал Каленник, — Иосиф Виссарионович Джугашвили! Он обезглавил нашу
армию, пересажал и уничтожил тысячи командиров. Сталин — тот же Гитлер и
даже хуже!
Такое обвинение
Сталина мне казалось кощунством. Я не вступал в спор, хотя с Каленником был не
согласен. Для меня, как и для многих советских людей, Сталин олицетворял все
самое хорошее, светлое, честное, непогрешимое. И вдруг — Сталин палач,
уничтоживший миллионы людей? Возможно ли это? Я не верил. В плену, за тяжелыми
дверями и засовами, за железными, решетчатыми окнами, у нас хватало времени
поразмыслить о жизни, о том кто прав, кто виноват в нашей судьбе.
Свежий порывистый
ветер с Балтийского моря затягивал небо тяжелыми хмурыми тучами. Моросил
нескончаемый, надоедливый дождь. Время шло к осени. Мы работали в поле на
сахарной свекле: копали, обрезали листья, грузили. Высоко в небе летели на юг
птицы: журавли, дикие гуси, утки. А мы, завидуя птичьей свободе, запрокинув
головы, смотрели им вслед до тех пор, пока те не исчезали в хмуром мареве неба.
— Лес! Лес!
Работать! Работать! — лениво понукал вахман. Становилось холодно, а
верхней одежды не было. Вместо нее мы укрывались мешками с вывернутыми углами, по
которым струйки дождя скатывались вниз, цепляясь за брюки и портянки, зато
голова, плечи и спина оставались сухими. С работы возвращались уставшими,
грязными с единственным желанием поскорей умыться, поужинать и лечь в постель.
Однажды в поле, где мы работали, остановились два крытых грузовика с юнкерами.
Что-то случилось с машиной. Юнкера спешились, некоторые подошли к нам поближе и
стали с любопытством разглядывать.
— Пан офицер!
Дай закурить, гаухен. Ферштейн? — попросил кто-то из наших. Офицер засмеялся,
поманил Каленника, стоявшего ближе к нему и спросил, к нашему удивлению,
по-русски:
— Ты кто?
Русский? Украинец?
— Украинец, пан
офицер, — ответил Каленник.
— О! Это
хорошо! Украинцев скоро отпустят по домам. Сталинград капут, Москва капут и
войне конец! Украинцы поедут домой! Да, да! А русский Иван пока будет работать
в Германии, — Весело и самоуверенно изрек офицер.
— Нет,
пан-господин, Сталинград никс капут! — не согласился Каленник.
— Да, да!
Один-два дня и Сталинград капут! — настаивал офицер.
И опять возразил
Каленник:
— Сталинград
никс капут, за ним — Урал, Сибирь. Город не сдадут. Россию не победить,
господин офицер!
— Вот как?
Откуда такая уверенность? — уже раздраженно, цепко всматриваясь в упрямого
собеседника, выпалил немец, — Ты, очевидно, коммунист?
Каленник медленно
покачал головой, глубоко вздохнул и ответил:
— Нет. Но был
коммунистом когда-то, господин офицер.
Мы испугались за
Каленника. За такие слова недолго угодить в концлагерь, а то и поплатиться
жизнью!
— Каленник, ты
в своем уме!? — Выкрикнул Виктор.
— В
своем! — Вызывающе спокойно ответил Николай, — Нехай, знают правду!
Так, господин офицер?
— Хорошо. Через
два-три дня мы встретимся. Посмотрим, кто прав! — невесело, но спокойно
подвел черту офицер. Протянув Каленнику пачку сигарет, он козырнул и вместе с
юнкерами зашагал к машинам. Я подошел к Каленнику и пожал ему руку.
— Кто хочет
закурить, налетай! И ты, вахман! — держа в руке пачку с «халявными»
сигаретами, озорно крикнул Каленник.
В ту пору, осенью
1942 года, немцы, как и этот офицер, не сомневались в близкой победе немцев под
Сталинградом. Радио, газеты, захлебываясь, верещали о том, что Сталинград взят,
что в городе осталось всего несколько очагов сопротивления, но, что еще
каких-нибудь пару дней и город на Волге будет полностью очищен от русских. И
охранник, и управляющие, и старый немец, работавший на тракторе, да и другие
немцы — Все твердили одно и тоже: «Сталинград капут, нох ейн — цвай
таг, еще один-два дня!» Но шли дни, а Сталинград не сдавался.
Немцы как-то сникли,
посерели, перестали хвастать, как раньше, на советских военнопленных метали
злобные, косые взгляды, словно и мы были виноваты в том, что город на Волге
стоит насмерть. Даже наш вахман-шизофреник стал излишне придираться к нам,
орал, как бешеный, грозил, ругался: «Шаизе! Ферфлюктес шваин!», и тому
подобное. А мы, пленные, плевать хотели на его ругательства, мы каждый день с
нетерпеньем ждали завтрашнего дня, жили надеждой услышать о победе наших войск,
чувствовали всем своим существом, что это должно свершиться. И назло врагам
запевали песню: «Волга, Волга, мать родная, Волга — русская река...»
Особенно выделялся сильный, мужественный голос Николая Каленника.
— Руе!
Ферфлюктес швайн! — чуть не визжал, захлебываясь в слюне охранник.
Лишь Эльза, наша
хозяйка, оставалась все такой же хозяйкой, все той же доброй Эльзой. Она
появлялась возле нашей столовой во время ужина и, разговаривая с вахманом о
делах, как бы невзначай, останавливалась у открытых дверей столовки, как раз
напротив меня, и обязательно спрашивала нас: «Довольны ли ужином, нет ли
заболевших»?.
Отвечал, как
правило, я, стараясь говорить спокойно, но голос выдавал волнение. Она
чувствовала это и, тихо улыбнувшись уголками губ, отводила взгляд в сторону. Ее
взгляд говорил о любви. Во всяком случае, так мне казалось. Радостно было
видеть ее — спортивную, светловолосую...
Один за одним
уходили неопределенно-тревожные дни, жизнь постепенно обретала некий ритм:
подъем, завтрак, обед, ужин, между ними — работа, работа, работа —
Все в определенное время, по-немецки точно. А потом ночь с неспокойным сном
уставших товарищей. Но были исключения, когда военнопленные нарушали этот ритм.
После ужина мы
поднимались к себе на второй этаж. Внешний мир тихий и загадочный оставался
недоступным до утра. На улице не было слышно ни песен, ни смеха, только слабый
осенний запах цветочных клумб беспрепятственно проникал в нашу большую комнату.
Иногда прорывался злобный лай немецких овчарок. Двери снаружи нашего помещения
запирались на крепкие чугунные запоры. И когда на землю опускались неторопливые
сумерки, мы запевали песни. Не орали, а пели. Да еще как! Петь не запрещалось,
наоборот, невидимые днем немцы и цивильные поляки высыпали на улицу и слушали
нас, даже кричали — просили петь еще. Вахман не перечил. Заводили песни,
как правило, я и Каленник, у которого был замечательный первый голос, я пел
вторым. Большей частью пели украинские народные песни: «Ой ты, Галю...»,
«Посеяла оярочки», «Ой на горе тай жинцы жнуть...» и многие другие. Конечно,
после работы, уморившись, хотелось поскорее лечь в постель и уснуть и все же
для песни находили время, пели с большим желанием, даже усталость отступала.
— Песни я с
детства люблю, — говорил Каленник, — а вот оперу нет, не понимаю,
много шума, а толку мало, поют на все лады и в два, и в три голоса, а разобрать
нельзя ни единого слова. А песни — душа народная, в них ширь и глубина
человеческих страданий и радостей. Песни во всем свете поют люди, народ, а
оперы — только артисты. И Каленник запевал свою любимую:
Нам
песня строить и жить помогает,
Она, как друг нас зовет и ведет.
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет.
Да! Песня помогала
нам жить, любить и надеяться. Бывало и так. Мы с Каленником уединялись в
курилке, так назывался чуланчик с маленьким окошком, куда пленные приходили
покурить и долго беседовали на разные темы. Я любил его слушать, так как
впервые за свою жизнь встретился с очень интересным человеком. Как красиво и
легко рассказывал он о своем селе Грушки Одесской области, о мятежной юности,
когда в гражданскую метался от одних «самостийников» к другим, о несравненных
украинских варениках и, конечно, о страстной любви, на которую способны только
украинские девчата. Жизнь этого замечательного, доброй души человека была
нелегкой, негладкой.
— Я никому,
кроме тебя, Митя, не рассказывал о своей жизни, о своей судьбе. Тебе расскажу,
если будешь слушать. Хочу исповедаться, отвести душу, может легче станет.
— Но я же не
поп, Николай, грехи все равно не отпущу, — пошутил я.
— И все же
выслушай меня.
— Валяй, —
согласился я.
— Ты не можешь
себе представить, сколько в молодости я наделал ошибок, а может быть, и хуже.
Много. Хотя, как посмотреть. Ошибки ли? Так или иначе, а негодяем никогда не
был...
И он рассказывал
мне, как, будучи семнадцатилетним парубком воевал в отряде батьки Махно, как
потом переметнулся к красным, скрыв прежнюю службу. Как в тридцатых годах,
будучи кадровым командиром Красной армии, был арестован по делу Гамарника и
приговорен к 10 годам заключения. Несколько лет провел в лагерях Колымы. А если
бы узнали, что служил у батьки Махно, наверняка бы, расстреляли! «Выручила»
война, срок заменили фронтом. И вот теперь, он опять влип. Видно, от судьбы не
уйдешь. Что на роду написано, то и будет. Звание ему не восстановили. На фронте
был рядовым, затем сержантом, командиром орудия. Я был поражен, когда Каленник
из кисета достал орден Боевого Красного Знамени.
— Орден получил
за оборону Севастополя, — пояснил он. Такой награды, по правде сказать, я
никогда близко не видел.
«Вот ты какой,
Каленник! Герой! И тоже в плену» — подумалось мне. Мой друг первым поведал
мне, что расстрелянные маршалы Советского Союза Блюхер, Егоров, Тухачевский
никогда не были врагами народа. А ведь мы, ребятишки, этим «врагам народа» на
портретах в школьных учебниках выкалывали глаза и заливали лица чернилами.
Рассказывал Каленник о допросах, казематах, страшных унижениях в тюрьмах и
лагерях нашего родного Советского Союза. Черт знает, что творилось и это в
нашей стране! Не верилось. И в тоже время я не мог не поверить Каленнику.
Невероятно. Постепенно у меня складывалось чувство страшного равенства: Сталин
и Гитлер, НКВД и Гестапо.
Снова
шталаг
Однажды, вернувшись
с работы, нас встретили старший управляющий и незнакомый унтер-офицер. Приказали
построиться и объявили, что военнопленные под такими-то номерами завтра должны
вернуться в Шталаг-2А. Покидали команду я, Степан Шелудько и Николай Каленник.
Случайность?
Из рабочих команд
отзывались военнопленные, служившие в артиллерии. Немцы знали, в каких войсках
служил военнопленный, так как при регистрации, наряду с фамилией, записывался и
род войск. Я, как и многие другие, не считал нужным скрывать, что служил в
артиллерии. Точно так же числились артиллеристами Шелудько и Каленник.
Не повезло. Опять
голодный лагерь. Ни управляющий, ни унтер-офицер, приехавший за нами, не могли
сказать, вернее не знали, зачем нас отзывают в Шталаг-2А.
Ужин всегда готовили
на панской кухне, за которым посылали меня, как «знатока» кухни и Костю Иудина.
В тот памятный вечер мы тоже пошли вдвоем. С ужином запаздывали, так как
унтер-офицер и наш вахман решили сделать досмотр наших котомок и кроватей. На
улице было достаточно темно и сыро. Из окон господского дома сквозь шторы
пробивались узкие полоски света. У скотного двора лениво лаяла собака.
Красноватая луна то выглядывала из-за ветвей каштанов, то пряталась за ними,
бросая тускловатый свет на землю.
Вдруг я заметил, как
от дома отделилась темная фигура. Дрогнуло сердце. Это была Эльза, ее походку я
бы узнал из тысячи других. Как я хотел ее видеть!
Она подошла ко мне в
плотную и, не стесняясь Кости, взяла мои руки, прижала к своей груди и
заплакала, прильнув ко мне. Я, потеряв всякую осторожность, не помня себя,
целовал ее губы, мокрые щеки... Что со мной было?!
— Я все знаю,
говорила она, — завтра ты уезжаешь, уезжаешь навсегда, больше мы никогда
не встретимся, я это знаю. Пусть сохранит тебя Бог, мой милый русский, мой
милый мальчик. Фергис меин нихт! Не забудь меня! — и, словно опомнившись,
сказала Косте, — Иди на кухню и ожидай. Никому ни слова! — и ко
мне, — А ты, Димитрий, иди за мной, захватишь молоко для солдат. У нас
мало времени.
Костя зашагал на
кухню, а я с бьющимся сердцем вслед за Эльзой свернул на дорожку к аптеке...
Время уходило невероятно быстро, как вода через сито, минуты неслись одна за
другой, и не было сил остановить их... Надо было возвращаться, нести ужин.
Прощай Эльза!
Костя ждал. На кухне
никого не было, все ушли, а кастрюли с ужином для пленных стояли у дверей,
дразня, знакомым запахом.
Утром следующего дня
я, Шелудько и Каленник в сопровождении унтер-офицера отбыли в Нёйбранденбург.
Многолюдный
Шталаг-2А, окутанный проволокой, опять встретил нас тошнотворным запахом
хлорки. В русском блоке, на его многочисленных улицах, стуча деревянными
колодками, толпились тысячи советских военнопленных, прибывших из рабочих
команд. По внешнему виду можно было легко определить, кто откуда. Из сельских
команд, от бауэров, прибыли здоровые, загорелые пленные, с сидорами, набитыми
картошкой, свеклой и другими продуктами, с заводских же команд пленные
выглядели больными, исхудавшими. Никто толком не знал, зачем нас собрали, хотя
слухи, одни хлеще других, расползались по всему лагерю, сея недобрые
предчувствия. А пленные все прибывали и прибывали. Нельзя было не заметить, как
изменилось отношение немцев к русским военнопленным: перестали бить и
издеваться, исчезли звери-полицаи, баланда, вроде бы, стала погуще, да и давать
ее стали по два-три раза в день.
Обосновались мы, все
трое, в одном бараке, держались вместе. Несмотря на то, что окна и двери были
открыты, в бараке стоял неприятный тошнотворный запах дезинфекции. И поэтому,
заняв место на нарах, мы, как и все население барака, отправились наружу. Мои
друзья решили побродить на улице, сходить к старожилам, послушать последние
лагерные известия. Я же, положив рядом с собой нехитрые наши пожитки, остался
около барака.
— Кореш!
Закурить не найдется? — спросил меня рыжий веснушчатый парень, —
Надысь, дали на дорогу махры маленько, вся кончилась.
— Закурить не
дам, у самого мало, а «сорок» оставлю, — ответил я и, сделав пару затяжек,
протянул окурок.
— Спасибо и за
«сорок», — поблагодарил незнакомец, подсаживаясь ко мне.
— Ты из каких
краев будешь? — поинтересовался я.
— Я тамбовский,
корешок, тамбовский, а прибыл сегодня из Ростока, может, слыхал, есть такой
город у немцев. Вот я оттуда, из рабочей команды. Раньше про Росток я и слыхать
то не слыхал, а теперь узнал, почем там фунт лиха.
— Плохо
там? — поинтересовался я.
— Не то
слово — плохо, лихо там, — Вздохнул парень, — Утром брюква, в
обед — брюква, вечером опять брюква. Голодная собака жрать не станет, и
так изо дня в день, почти год. Англичане, американцы бомбят — немцы в
бункера прячутся, а нас, бедолаг, в деревянный барак запирают... живьем можно
сгореть. Барак ходуном ходит, а мы на полу лежим, да Бога молим, чтобы почаще
прилетали бомбить, потому что на расчистку завалов, дворов и улиц после
бомбежек нас, пленных, в первую очередь гоняют. А для нас это калым. Работа
тяжелая, зато под обломками жратву находили, разные вещички, даже
драгоценности. Драгоценности, деньги под угрозой расстрела обязаны были
сдавать, хотя кое-что втихаря меняли у охранников на хлеб, сигареты. Охранники
тоже были разные и хорошие, и плохие, другие на все закрывали глаза, а
некоторые зверели. Однажды я целый окорок копченый притащил в лагерь, всей
команде по куску досталось, и вахман от копченки не отказался. Вот так-то.
Смерть рядом ходит, а мы о жратве думаем... — философски заключил парень.
— А ты из каких
мест будешь? — спросил он.
— Я
рязанский, — ответил я.
— Почти земляк.
Косопузый, значит? — улыбнулся рыжий.
— Говорят, что
косопузый. Может, и правда. Только я не замечаю, своего пуза не вижу.
— Со мной в
команде двое рязанских были, их все косопузыми прозывали, — и парень
назвал их фамилии, — Может знаешь таких?
— Нет, таких не
помню, — ответил я.
Рыжий мне
понравился. Он сидел рядом на корточках и, вроде бы, не собирался уходить.
Рассказывал о себе, о боях на границе, под Киевом, о своем горемычном пути по
лагерям военнопленных. Мне вдруг захотелось для него сделать что-нибудь
приятное и, недолго думая, я достал собственноручно сшитый кисет и отсыпал на
пару заверток махорки.
— За это
спасибо, браток! Аж, на целых две пайки хлеба! — растрогался тамбовчанин,
протянул мне руку и собрался уходить. Но мне не хотелось его отпускать.
— Слушай! —
поспешил я его спросить, — ты не знаешь, зачем нас собрали?
— Как
зачем? — переспросил мой собеседник, — слыхал давеча от ребят, на
какой-то Ла-Манш повезут, укрепления строить, снаряды подвозить немцам.
— А может, и
стрелять заставят?
— Может быть.
— И ты
согласишься? Мы же присягу на верность своей Родине принимали.
— А ты, что не
согласишься? Кто у тебя будет спрашивать согласия? Чудак ты, человек, —
горячился рыжий, — Присягу я принимал, когда еще служил в кадровой. И под
Брестом и под Киевом фашистов бил, и в плен попал. Не сдался, а попал.
Слышишь — попал, присягу я не нарушил, — продолжал он, — Сейчас
я согласен и готов пойти хоть к черту на кулички, лишь бы не сидеть в этом
лагере. Снаряды подвозить для немцев к Ла-Маншу? Согласен. Там близко Франция,
там я сбегу!
— А ты
сердитый, — примирительно заметил я.
— Нет. Не то
слово. Я просто немного злой. Немного злой сейчас. А большое, ужасное зло
берегу на другой случай, — и вдруг улыбнувшись, добавил, — мы еще
повоюем, земляк, может, встретимся. Кстати, меня зовут Николаем, а тебя-то как?
— Димитрием
назвали.
— Будь здоров,
Димитрий! Я пошел. До встречи во Франции!
Парень ушел, а я
никак не мог успокоиться. Он и сейчас, через долгие годы, видится мне, как был
тогда: рыжий, веснушчатый, непокорный. Я рассказал своим о разговоре с
Николаем. Степан возмущался, а Каленник, наоборот, одобрил:
— Правильно
хлопец мыслит! И я так думаю, не все ли равно куда отправят — лишь бы не
оставили в лагере. Скоро зима, а зимой здесь могила. А насчет Франции —
молодец он, я с ним согласен.
Мы еще долго
слонялись возле барака, заходить в него никто не принуждал, а мы сами не
торопились идти в сырое холодное помещение. Наконец, я решил посвятить в свою
тайну своих товарищей.
— У меня есть
деньги, — сказал я, — пятьсот марок спрятаны в колодках.
— Вот это
да! — удивился Степан, тараща на меня глаза, — Видкиля? Я просто
ответил:
— Одна добрая
душа дала на всякий случай. А это мне на память, — и я, приоткрыв
маленький пакетик, показал локон белокурых волос.
Дни в ожидании
перемен шли неимоверно медленно, словно разбухли, выматывая наши души. Свои
харчи, которые прихватили от пана, мы уже съели и теперь чувство голода снова
вышло на первый план. Вдоль высоких рядов колючей проволоки, отделявших нас от
французов и поляков, медленно вышагивали двухсотметровку русские военнопленные
в надежде получить от соседей хоть что-нибудь.
Французы были богаче
и щедрее, они больше, нежели поляки получали помощь от Международного Красного
Креста, а так же посылки из дома и поэтому чаще одаривали нас: то перебросят
пачку галет, то плитку шоколада, то сигареты — мы были рады всему.
Обладатель такого
подарка, как правило, оставлял себе половину, остальное отдавал рядом стоящим.
Так было заведено. Всякие построения военнопленных немцы отменили, не стало
изощренных проверок, обысков, во время которых лагерное начальство заставляло
часами стоять, не сходя с места. Однажды объявили построение. Провели
перекличку по номерам и партию за партией повели в санпропускник. Обнажались
прямо на улице. После бани, не одеваясь, проходили медицинский осмотр. Немецкие
военные врачи давали заключение: «годен», «не годен». Годных направляли в одну
дверь, прочих — В другую. Меня забраковали — фурункулез: на спине и
на ногах вновь появились чирьи.
Так, не простившись,
расстался я со своими друзьями. Их увели в дальний блок лагеря, куда не
пропускали других, а нас, выбракованных, вернули в старые бараки. Опять
потянулись мрачные дни неволи, казалось, им не будет конца. Что ожидало
нас — никто не знал. Поговаривали, что вернут в старые рабочие команды,
откуда прибыли. Страшно было думать о возможной зимовке в холодных, неотапливаемых
бараках. А между тем, к баракам уже цепко прижимались утренние туманы. Они
нехотя поднимались в небо, откуда потом моросил дождь. Каждый божий день, мы,
«бракованные», слонялись по баракам, бродили вдоль колючей ограды, отделявшей
нас от внешнего мира и других блоков, вглядываясь в незнакомые лица, стараясь
увидеть земляка или просто знакомого. Иногда по ту сторону колючки проходили
колонны военнопленных, отправляемых из лагеря. Мы завидовали им и с нетерпением
ждали своей очереди.
Однажды в одной из
колонн я увидел человека похожего на Романа Соколова, моего земляка из
Михайлова, пропавшего без вести в начале войны. Несколько раз я громко окликнул
его, но пленный не отозвался, так и прошел, растворившись в общей массе. Может
быть, я ошибся.
Спать мы ложились
рано, не раздеваясь. Забирались на верхние нары и укладывались на один бок,
прижимаясь друг к другу — так было теплее. Но на одном боку длинную ночь
не протянешь и когда уставали, то кто-нибудь громко кричал «на-лево (или
«на-право») повернись!» и все, как один, поворачивались на другой бок. Иначе
нельзя, по одному не развернуться. А уж если прижмет нужда выбраться из тесных
объятий товарищей, то обратно не втиснешься — иди, гуляй до утра или
мерзни на нижних нарах!
Часть
шестая.
Лейтенант Мика
Булонские
леса
Подступала зима
1942-43 года. Дни становились короткими, ночи длинными. Из серого хмурого неба
летели первые снежинки и, долетев до земли, тут же начинали таять, заполняя
студеной водой каждую канавку и выбоину. В отдельные дни легкий морозец
покрывал лужицы тоненьким льдом, однако не надолго — морские ветры
приносили дождливую оттепель и ледок исчезал.
В один из таких
промозглых дней нам, забракованным комиссией пленным, выдали старые поношенные,
непонятного происхождения и образца шинели с крупной ярко-жёлтой маркировкой
«СУ», погрузили в железнодорожные товарные вагоны и повезли.
В открытые окна
вагона, промеж витков колючей проволоки, врывался пронизывающий до костей
резкий холодный ветер, а залетавшие вместе с ним снежинки кружились и кружились
внутри вагона. И лишь изредка, через зарешеченное окно в вагон пробиралось
солнце. Мы старались плотнее прижиматься друг к другу, чтобы хоть как-нибудь
сохранить остатки тепла в исхудавших костлявых телах. Нар и полок в вагоне не
было и поэтому пленные сидели или лежали прямо на полу. В углу стояла параша и
бидон с питьевой водой. Перед отправкой нам выдали по буханке хлеба и пачке
махорки, так что курили все: одни кончали, другие начинали, дым то стелился над
головами, то под порывами ветра метался в разные стороны вагона. Курить
хотелось. Без курева тоже было голодно и никто не думал о вреде табачного дыма.
Везли нас на Запад.
Так прошло несколько
дней. Время шло утомительно медленно. В неволе каждый день — что год и нет
конца ожиданиям свободы. Сколько лет прошло с тех пор! А я не могу забыть то
холодное серое небо с отяжелевшими тучами, которые низко плыли навстречу поезду
над чужими полями, над чужими черепичными крышами и кирхами.
Мой сосед,
чахоточный или сильно простуженный парень, то и дело кашлял и харкал, задыхаясь
и ловя открытым ртом холодный, прокуренный воздух.
Однажды ночью на
неизвестной железнодорожной станции, где долгое время наш состав стоял на
запасных путях, истошно завыли сирены, возвещая воздушную тревогу. Следом
тревожно закричали гудки паровозов.
— Ахтунг!
Ахтунг! Флигалярм! Флигалярм! — Вещал мощный динамик вокзала. Слышно было,
как за окном бежали и кричали люди. А мы сидели взаперти, в вагонах,
прислушиваясь к гулу приближающихся самолетов. Он становился все сильнее,
явственней. Через окно было видно, как по темному небу метались лучи
прожекторов. Резко ударили зенитки. И вдруг стало светло — светло, над
городом зависли осветительные авиабомбы. Мощные взрывы покачнули вагон. Кто-то
стучал в дверь, кто-то кричал в окно: «Откройте! «Неожиданно поезд тронулся и,
набирая скорость, потащил нас от станции мимо горящего незнакомого города. Нам
здорово повезло.
На следующий день
произошли события, о которых я также хотел рассказать, события, которые явились
особой вехой в моей непутевой военной жизни.
Случилось это под
французским городом Булонь. Наш эшелон с военнопленными остановился в
нескольких километрах от железнодорожной станции, которую бомбили английские
самолеты. Слышно было, как ревели моторы, бешено стреляли зенитки, громыхали
взрывы, а через окно вагона виднелись смолянистые клубы дыма, висевшие над лесом.
— Лес, лес!
Раус вег! Раус вег! — кричали охранники, открывая двери вагонов.
Распахнулась дверь и нашего вагона, — Лес! Раус!
Прыгали без разбора,
падали с высоких вагонов друг на друга, подымались и, не оглядываясь, бежали
прочь в сторону недалекого леса. Бежали все: и военнопленные и
солдаты-охранники. Пробежав метров двести, я бросился на землю перевести дух и
почти тут же резко прозвучали над головой крупнокалиберные пулеметы. Несколько
истребителей с ревом пронеслись на малой высоте и, развернувшись, ударили
длинными очередями по поезду. Вагоны, в которых мы только что были, вспыхнули,
как спичечные коробки. Рядом со мной, прижавшись к земле, лежал немецкий
солдат. Лицо его было перекошено диким ужасом. Несколько мгновений он,
казалось, колебался, озирался, а затем вскочил и бросился наутек к лесу...
Истребители исчезли, а мощные взрывы продолжали доноситься со стороны станции.
Почему немцы открыли
двери вагонов? Возможно, они поступили просто по-человечески? Возможно. Среди
немцев было немало хороших людей. Но, скорее всего, они открыли вагоны ради
сохранения рабочей силы.
Десятки эшелонов
прибывали на побережье Ла-Манша, где строились в спешном порядке крупные
оборонительные сооружения. Там, на самых тяжелых работах, использовались
русские военнопленные. Когда все стихло, замолкли взрывы и гул самолетов,
сирены возвестили отбой, большинство военнопленных возвратилось к
железнодорожным путям, многие из них не хотели рисковать, поскольку перед
отправкой были предупреждены: за побег — расстрел.
Но были и те, кто не
вышел из леса, разбежался, кто куда. В их числе оказался и я. В лесном овражке
случай свел меня с двумя незнакомыми пленными. Мы быстро доверились друг другу.
Это были Андрей Панченко и Николай Бетхлов.
Ничто не сближает
так быстро и крепко людей, как неволя. В тот день мы не вернулись к немцам.
Вдали от Родины, от родного языка, в окружении всего чужого, рискуя быть
расстрелянными за побег, мы отчаянно и без оглядки шли, сами не зная куда, не
ведая, что ждет впереди. В том, что мы были во Франции сомнений не было. После
недолгих блужданий по лесу ноги сами вывели нас к небольшой, опрятной
деревушке, где нас тотчас обступили загорелые черноглазые люди, говорившие
совсем не так, как немцы. По-немецки я мало-мальски понимал, а по-французски,
кроме «мерси» не знал ни слова. Но все равно своеобразный французский язык,
даже не зная его, легко можно отличить от немецкого.
— Мы русские!
Советские! Ферштейн! — объясняли мы, — Россия! СССР! Москва!
Французы поняли нас
сразу. Да и как не понять? Москву знали во всем мире, а наша внешность говорила
сама за себя. Французы улыбались, жали нам руки, что-то радостно рассказывали
про Сталинград, повторяя: «Гитлер капут! Гитлер капут!» Мы поняли. От этих слов
дрогнуло сердце, повлажнели глаза. Ведь мы абсолютно ничего не знали о
положении на фронте. Значит, Сталинград жив! Не сдался!
Переговорив между
собой, французы отвели нас в какое-то нежилое помещение, наподобие большого
сарая, сплошь увешанного внутри пучками сухих трав, от которых исходил
дурманящий запах душистого лета. Здесь можно было присесть — Вдоль стен
стояли сдвинутые, потертые, по-видимому, ненужные мягкие кресла. Мы очень
хотели есть, о чем нетрудно было догадаться по нашим голодным, уставшим глазам
и лицам.
Нам принесли хлеб,
сыр, фрукты и даже вино. Кому не приходилось испытывать мучительное чувство
длительного изнуряющего голода, тот не сможет представить себе, что испытали
мы, уминая за обе щеки душистые, еще не остывшие круглые хлебцы с сыром. Вино
ударило в голову и теплом разлилось по всему телу. Все было таким вкусным!
Наконец, французы ушли, оставив нас одних и мы, развалившись в креслах, забыв
обо всем на свете, заснули.
В маки
Когда стемнело и
через потолочные фрамуги сарая перестал пробиваться наружный свет, пришли двое
мужчин. Зашторили окна, включили освещение. Одного из пришедших мы уже
видели — он приносил еду, второй — был рослым, немного сутуловатым,
сравнительно молодым человеком. Он отрекомендовался Кириллом Радищевым. Да, это
был потомок того самого, нашего знаменитого Радищева, сын русского
белоэмигранта. Он заговорил с нами на чистом русском языке, на нашем родном
русском!
— Братцы мои
дорогие! Земляки! Я рад вас видеть! Я прибыл сюда, чтобы помочь вам. вы среди
друзей!
Он каждому протянул
руку и крепко обнял. Лицо его действительно выражало неподдельную радость.
Потом Радищев медленно опустился в свободное кресло, отыскал в кармане трубку и
закурил.
— вы, очевидно,
хотите услышать от меня новости с русского фронта, — начал он и сразу же
разговор пошел о Сталинграде. Мы слушали внимательно, не перебивая его
вопросами. Установилась тишина, среди которой выделялся ровный, спокойный голос
Кирилла.
— Мы
победим! — сказал Радищев, подняв кверху руку с двумя растопыренными пальцами.
То же сделал и француз. Позднее я узнал, что этот символический жест обозначал
символ победы — букву «V» (от французского слова «виктуар»). Кирилл
продолжал говорить:
— Надо начинать
действовать и во Франции. Этим мы поможем нашей Родине — России. Я думаю,
что вы со мной согласитесь.
Разговор затянулся
до самой глубокой ночи.
Много интересного
рассказал нам Кирилл.
И это белый
эмигрант! Белоэмигрант, который радовался успехам Красной армии под
Сталинградом! В моем представлении белоэмигранты были нашими врагами. Но наш
новый знакомый совсем не походил на врага. Я и не предполагал, что во Франции
так много русских! Почти полмиллиона человек! Только в одном Париже проживало
70 тысяч русских эмигрантов! В основном, это были бывшие солдаты и офицеры
разбитых белых армий, а так же, легионеры русского экспедиционного корпуса
периода первой Мировой войны, по тем или иным причинам не вернувшиеся на
Родину. В том, что в большинстве своем они не были врагами нашего народа, нашей
Родины я скоро убедился. Это были обыкновенные русские люди, попавшие в сложный
жизненный переплет.
Оставаться в
деревне, где так радушно встретили нас французы было опасно — немецкие
оккупанты могли появиться неожиданно. Поэтому нас решили немедленно
перепрятать.
На улице было темно
и прохладно, моросил дождь с ледяной крупой. Нас усадили под тент грузовичка и
машина тронулась. Ехали почти бесшумно, лишь иногда на ветру похлопывал
брезент, да слышно было ровное, дружелюбное урчание мотора. Сколько мы
ехали — трудно сказать, может час, может два. Но вот машина остановилась.
Все спешились. Дальше пошли пешком. Шли один за другим, за французским
проводником, завершал все шествие Радищев. Перешли поле и очутились в каком-то
овраге, заросшим колючим кустарником. Дождь закончился. Появились звезды и на
фоне неба стали видны контуры высоких стен.
— Это
замок, — тихо сказал Радищев, — под ним и будем жить.
После получасовой
ходьбы и лазанью по оврагу то вверх, то вниз, то опять вверх, то опять вниз, мы
подошли к глубокому рву, почти ощупью спустились в него и вошли в узкий проход.
Проводник не торопил нас и изредка подсвечивал фонариком.
Наконец, после
минутной остановки, мы спустились по каменным ступенькам еще раз вниз, прошли
подземным ходом и очутились в просторном светлом помещении. Горели настольные
лампы. Посреди зала стоял массивный стол, на котором аккуратно лежало оружие:
немецкие гранаты, так называемые «колотушки», несколько французских винтовок и
незнакомый черный автомат. Вдоль стен стояли кресла со спинками из темного дерева,
шкафы, роскошный мягкий диван, на стенах висели картины и зеркала, пол устилали
ковровые дорожки с мудреным орнаментом. Каждая вещь, казалось, хранила следы
глубокой старины. В кресле у камина, согнувшись и упираясь локтями в колени,
сидел мужчина неопределенного возраста.
— Здравствуйте! —
не вставая с кресла, приветствовал он нас по-русски, — Прошу садиться,
господа-товарищи!
Мы присели.
Минуту-другую незнакомец изучал нас внимательным взглядом, а потом стал
задавать вопросы: кто, где родился, кем служил в армии, как попал в плен и так
далее. Ничего не записывал, а просто слушал, глядя прямо в глаза. Как на
допросе! Я первым не выдержал и спросил:
— С кем имеем
честь разговаривать и где мы находимся?
— Вопросы пока
задавать буду я, а потом вы. Так, я думаю, мы лучше поймем друг друга, —
парировал выпад незнакомец.
— А если мы не
будем отвечать — что тогда? — присоединился ко мне Андрей Панченко.
Незнакомец резко
поднялся, большими шагами прошелся по залу и вдруг, широко улыбнувшись, подошел
к каждому и протянул руку.
— Ваша взяла.
Прошу прощения. вы правы. Ершиться не будем. Давайте знакомиться, — и его
суровое лицо, как мне показалось, стало приветливым.
— Бурмистров
Иван Иванович, поручик русского экспедиционного корпуса во Франции, —
представился он.
— Бывшего! —
подсказал кто-то из нас.
— Конечно
бывшего! — сразу же согласился Иван Петрович, — о чем говорить? Я
живу в Тулузе, а родом из Тулы. Подробности, если пожелаете, потом. Согласны?
Мы были не против.
Собеседование длилось долго. Кирилл Радищев находился здесь же. Сидевшие рядом
с ним французы иногда задавали вопросы. Переводил Кирилл.
А между тем, на
столе готовился завтрак. Это было, как нельзя кстати. И хотя нас вчера хорошо
покормили, ненасытные наши желудки, привыкшие думать только о еде, опять
захотели трудиться. Близилось утро. Было все же не совсем понятно, почему нами
так подробно интересуется Бурмистров. Не из любопытства же? Напоследок я задал
ему этот вопрос.
— Видишь ли, во
Франции организуется национальный Совет Сопротивления. Наряду с французскими
партизанскими отрядами формируется и русский, в основном, из русских
эмигрантов, для которых вы, советские люди, фронтовики, необходимы, как
донорская кровь тяжелораненым, особенно для молодых русских парней, родившихся
здесь, во Франции. Они готовы отдать свою жизнь за Россию, за землю предков. вы
им очень нужны, дорогие господа-товарищи. Я выполняю определенную роль в
формировании русского отряда, — пояснил бывший поручик.
— Так вы —
контрразведчик? — уточнил я.
— А чему вы
удивляетесь? — ответил вопросом на вопрос Бурмистров.
Вот так мы, трое
русских военнопленных, бежавших из фашистской неволи, оказались во Франции, под
городом Булонь, в подземелье средневекового замка, занятого немецкими
оккупантами. Наверху они, внизу мы. Чудеса, да и только! О таком соседстве
могли знать только хорошо проверенные, доверенные люди.
С внешним миром
тайник был связан единственным секретным ходом. Своды подземелья не пропускали
никаких звуков извне: мы не слышали ни людских голосов, ни топота ног, ни гула
машин, подъезжавших к замку. Сюда не проникал дневной свет. Существовавшие
когда-то окна теперь были замурованы. Внутри горели только лампы и свечи. Никто
не мог нам объяснить, для чего существовал этот мрачный тайник-каземат,
свидетель страшных времен инквизиции.
На другой день
Бурмистров и Радищев покинули нас, пообещав вернуться в скором времени. С нами
оставался один француз, улыбчивый веселый парень, не понимавший по-русски ни
шута или... притворявшийся, что не понимает. Зато он был незаменимым в
обеспечении продуктами, сигаретами и даже вином, которые приносил неведомо
откуда. По вечерам выводил нас подышать свежим воздухом.
Довольно скоро стал
я замечать, как прибавляется сила в моих мышцах. Угнетало одно: бездействие и
неопределенность нашего положения. Мы теряли счет дням и только большие
старинные часы скрашивали наше бытие, из них, как по команде, ежечасно
появлялись забавные солдатики и раздавался бой, напоминая, что время неумолимо
движется. Было обидно — на Родине шли тяжелейшие бои, наша армия
переходила в контрнаступление, а мы, как мыши, прятались по норам в далекой
Франции.
Целыми днями,
развалившись в креслах или гуляя по залу туда и обратно, мы только и занимались
тем, что спорили, рассуждали о том, как дальше жить, что делать.
Появление
Бурмистрова было неожиданным. Он не вошел, а ворвался в нашу обитель. Лицо его
сияло.
— Подъем,
ребята, подъем!
Словно пружина
подбросила нас из-за стола.
— Здравия
желаю, господа-товарищи! — приветствовал нас Иван Иванович, пожимая
каждому руку. Мы с нетерпением ждали, что он скажет о последних событиях на
советском фронте. Иван Иванович сбросил мокрый плащ и, встав артистически
посредине зала, торжественно объявил:
— Друзья мои,
радуйтесь! Под Сталинградом наши войска разгромили фашистов! (Он так и сказал:
«наши войска»). Армия Паулюса капитулировала, в Германии объявлен траур. Победа
ребята, победа!
Что тут было!
Обнимались, целовались, плакали, не стесняясь, друг друга. Радовался с нами и
Иван Иванович. Он был наш! Да! Что не человек, то целая история, которую не
разместишь в пяти-шести или даже в двадцати книжных томах. Причем история у
всех своя, отличная от других, с множеством различных вариантов и оттенков,
ярких и невзрачных, героических и подлых. И все это формирует тот стержень
человека, который называют характером. Была такая история и у Ивана Ивановича,
ни белого, ни красного, ни советского, ни француза, а просто русского человека,
оказавшегося по чьей-то воле на чужбине.
— Пора
подыматься и нам! — заключил Бурмистров, — «боши» должны быть
разбиты. Гитлеру капут!
«Бошами» французы
презрительно называли немцев. Когда мы немного успокоились, Иван Иванович
предложил:
— Друзья! Я
чертовски голоден. Давайте к столу. У нашего француза в запасе есть прекрасное
вино. Выпьем за победу русского народа!
Лейтенант
Мика
Наступило время,
когда Иван Иванович объявил: «Сегодня выступаем!» Нас одели в приличные теплые
куртки, ботинки, каждому определили оружие и ночью наш маленький отряд покинул
подземелье. В пути к нам присоединилась группа французов и русских — нас
стало человек тридцать. Двигались по тропам, один за другим, изредка делая
привалы. На одном из них всем выдали красные нарукавные повязки, чтобы, в
случае чего, можно было опознать своих. Немецкие оккупанты в пути не
встречались, они, главным образом, стояли гарнизонами в больших населенных
пунктах, которые наш отряд обходил стороной. Я и мои товарищи не знали названий
тех мест, по которым шли, маршрут определял командир, дороги и тропы выбирали
проводники-французы. Но мы знали, зачем идем. Мы шли драться, а может быть, в
боях отдать свои жизни за Родину вдали от России. Тоска по Родине, ностальгия,
постоянно бередила наши души. Неожиданно представленная судьбой свобода и отчаянное
чувство силы от прикосновения рук к боевому оружию вызывало у меня неудержимое
желание не войти, а ворваться в круговерть сражений, как в песне: «Ожил я, волю
почуяв».
Командовал отрядом
Бурмистров. Любое его распоряжение или замечание воспринималось, как приказ. Он
становился жестким и непререкаемым, когда этого требовали обстоятельства. Люди
не обижались за это. Нам нужен был волевой командир. Между прочим, как я узнал
позже, Бурмистров воевал в Испании на стороне республиканцев, испытал все ужасы
лагеря в Верне, где, в числе интернированных французскими властями, был передан
немецкому гестапо. Лишь случай помог ему вырваться на свободу.
Идти было трудно.
Сверху падали мокрые, довольно крупные хлопья снега, которые делали лесные
дорожки и тропинки очень скользкими, с наледью. Ноги разъезжались, особенно на
крутых спусках и подъемах. Иногда кто-нибудь падал, ему помогали встать и
двигались дальше. Мои друзья, Панченко и Бетхлов, шли рядом со мной.
Кое-где лес сменялся
открытыми местами, здесь сильный ветер насквозь продувал мокрую одежду,
пробирая до самых костей. На ночлег располагались в лесных буераках, но и там
трудно было укрыться от непогоды. Костры не разводили, не разрешалось.
Питались, в основном, хлебцами, сыром и фруктами, которые невесть откуда
доставали французы, шедшие вместе с нами. Курить можно было, только укрывшись
отворотом куртки или пальто, спрятав огонек в ладонях. Большинство людей
говорили по-французски, но иногда слышалась и русская речь.
Мы запросто
определяли, кто говорит: «французские» русские или советские. Первые не
баловались матерщиной, а наши «братья-славяне» слово «мать» употребляли после
каждого вздоха.
— Чуешь, Митя,
как воркуют «братья-славяне»? — Восхищался Панченко, — аж, самому
охота откликнуться, мол, земляки, вы не одни здесь из России, мы с вами. Будьте
здоровы, братишки, растудыть вашу мать! И куда только русского Ивана судьба не
бросает? Подумать только — Во Францию! Рехнуться можно!
— Так ты же,
Андрей, не русский, ты украинец, — подначивал Бетхлов.
— Какое это
имеет значение. Все равно я русский, Иван. Нет! Ты только послушай, послушай,
как воркуют «братья славяне»! Так и запел бы от радости, что своих слышу, да
нельзя, — не унимался Андрей.
На этом разговор
прекращался. Не до разговоров. Мы сильно уставали. Во время привала Андрей чаще
лежал на спине, а Бетхлов, скинув с плеча карабин, ложился на живот, подперев
голову кулаками. Из рукавов его куртки торчали до локтей худющие руки. А я, как
только объявляли привал, подстелив что попало, ложился на холодную землю и
мгновенно засыпал.
На исходе четвертого
дня головной дозор отряда встретил заставу французской милиции. Грохнули
выстрелы, прозвучала команда по-французски и по-русски: «К бою»!
Но, к нашему
удивлению, французская милиция, не оказав сопротивления, ушла с дороги,
пропустив нас дальше.
— Теперь, как
шакалы, пойдут следом за нами, запросят подкрепления, возможно, известят
«бошей», — заметил Бурмистров. — Я ихний порядок знаю, они малым
числом не воюют. — И приказал, — Ночлег отменяется! Только вперед!
Поэтому, несмотря на
усталость, последний отрезок пути мы шли быстро, но осторожно. Утром, еще
затемно, достигли партизанского лагеря. Мы еле держались на ногах. Под густыми
шапками деревьев раскинулся целый поселок из шалашей и землянок, возле которых,
несмотря на ранний час, сновали люди. Горели костры, испуская пелену едковатого
дыма.
— Какой
странный лагерь, — удивлённо произнес Николай, — костры горят, дым
идет во все стороны, даже элементарной маскировки нет.
— Ты
думаешь — здесь дураки живут? Они знают, когда можно жечь костры, когда
нельзя. Горячую пищу готовить надо? Надо. Обсушиться надо? Надо. Да и погода,
бачишь, нелетная, — Возразил Андрей.
По словам
Бурмистрова в лагере формировалась Интернациональная партизанская бригада.
Здесь можно было встретить французов, поляков, русских, испанцев и даже немцев,
попавших разными путями сюда, вставшими на путь борьбы с фашизмом.
Разместили нас в уже
просторных готовых шалашах, видимо, заранее готовились к приему нового
пополнения. Была здесь и своя контрразведка, с которой пришлось познакомиться
почти сразу же после короткого отдыха. Нас приглашали по одному и допрашивали.
Но, пожалуй, это был не допрос, а доброжелательное собеседование. Причем
активным участником «тройки» являлся Иван Иванович Бурмистров.
Советских людей,
бежавших из немецкого плена, было не так много, человек двадцать и всех нас
зачислили в четвертый взвод отдельной русской роты. В основном, русская рота
была укомплектована эмигрантами из России: бывшими белогвардейцами, солдатами и
офицерами бывшего русского экспедиционного корпуса и их сыновьями, родившимися
во Франции. Была еще немногочисленная группа русских, наших советских,
воевавших добровольцами в Испании в 1935 году, которые после поражения
Испанской республики перешли французскую границу, были интернированы, а с
приходом немецких войск угодили в лапы гестапо. Немногим удалось вырваться на
свободу.
Командиром нашей
роты был француз, капитан Жорж Жанэ, свободно владевший русским языком,
проживший в Ленинграде с десяток детских лет. Он мне очень понравился, да и не
только мне. В нем было что-то особенное, завораживающее. Жанэ мог быть строгим,
но умел так заразительно, так весело смеяться, что все тяготы нашего бытия
забывались мгновенно. Наши старые знакомые Бурмистров и Радищев почти все время
пропадали в штабе формирования, так что с ними мы встречались редко, но и те
короткие, случайные встречи доставляли большое удовольствие. По их рекомендации
меня назначили командиром четвертого взвода, окрещенного бойцами «советским»
взводом.
Мой капитан, Жорж
Жанэ, узнав как-то в разговоре, что в детстве меня называли Микой, тоже стал
называть Микой: «Лейтенант Мика, построй взвод!», «Лейтенант Мика, зайди ко
мне!» и так далее. Мне такое обращение даже нравилось.
Свое назначение
командиром взвода я принял серьезно, с нескрываемым желанием. Не дожидаясь
особых распоряжений, мой взвод стал заниматься боевой и строевой подготовкой.
Выяснилось, что многие бойцы никогда не держали в руках автоматов, не могли
выполнить такую простую операцию, как поставить автомат на боевой взвод.
Никогда не бросали боевых гранат. В кино очень просто, взял гранату и бросил. А
на самом деле, прежде чем это сделать, в нее надо вставить запал, иначе она не
взорвется, бросай, не бросай. И все эти простые, на первый взгляд, вещи надо
было практически отработать каждому, проделать ни один раз, иначе в боевой
обстановке можно растеряться.
Кроме того, я
придавал большое значение строевой подготовке. Ведь умение ходить в строю,
умение четко выполнять команды, умение не только владеть оружием, но и
правильно носить его — это залог дисциплины, без которого немыслима победа
в бою. С самого начала от бойцов я требовал беспрекословного подчинения. Иначе
было нельзя и бойцы это понимали.
Первое боевое
задание мой взвод выполнил с честью, за что был отмечен в приказе и награжден
десятью бутылками шампанского с отличным ужином. Дело было так.
Группа французов,
партизанских разведчиков, после дальнего многодневного поиска, при возвращении
в лагерь была обнаружена и окружена отрядом французской жандармерии. Завязался
неравный бой. Обо всем этом сообщил, чудом прорвавшийся в лагерь,
француз-разведчик.
По тревоге мой
взвод, вместе с французским, немедленно выступил к месту боя. Почти всю дорогу,
километров пятнадцать, боясь опоздать, мы двигались быстро, в основном, бегом
по лесным гористым тропам. Успели. С хода атаковали жандармов, которые, заметив
нас, разбежались, побросав оружие. Разведчики, кроме одного убитого, были
спасены.
В лагерь мы
вернулись с трофейным оружием и двумя, захваченными в плен, жандармами. Взвод
не потерял ни одного человека. Француз из партизанской контрразведки,
интересовавшийся подробностями боя, сердито заметил:
— Зачем ты
привел пленных? Это же лишняя обуза. Скажи, что я с ними должен делать? Что?
Охранять и таскать за собой? Или расстрелять? Уж лучше бы вы их там на месте...
— Зачем же
убивать? Они же сдались. Допросите и отпустите их на все четыре стороны, —
ответил я, — пусть своим жандармам расскажут, что мы не звери.
— Ты думаешь,
они бы пожалели тебя?
— Не знаю. Но я
бы их расстреливать не стал. Сам был пленным.
Между тем,
обстановка менялась с каждым днем, становилась все тревожнее и тревожнее.
Поступило сообщение, что километрах в сорока от лагеря отряд французских
партизан нашей же бригады, окружен карателями и несет тяжелые потери.
Наш батальон первым
выступил на помощь. Когда мы выходили из лагеря на землю спускались вечерние
сумерки, а маленький, неведомо откуда взявшийся оркестр играл русский марш
«Прощание славянки». Нас провожал весь лагерь. За ночь батальон сделал
несколько привалов. Шли по глухим, малохоженным дорогам и тропам, в обход
населенных пунктов. Местность становилась гористее. Болели натруженные ноги,
щемило сердце. Вещевой мешок казался неимоверно тяжелым.
— Вот и
дождались. Надо бы адресами обменяться на всякий случай, — предложил
Николай Бетхлов, — Может, кто-то из нас живым останется, не всем же
суждено погибнуть. Я, братцы, не хотел бы оставаться пропавшим без вести, пусть
хоть родные узнают, что воевал и погиб во Франции, чтобы мать не мучилась и не
ждала меня всю жизнь. Сейчас я ничего не боюсь, а за маму переживаю.
— Я не
возражаю, — откликнулся Андрей, — хотя адреса у меня уже нет, —
моя семья и мой дом — застава погибли в самые первые минуты войны.
Несмотря на
усталость, мы продолжали идти. Впереди, над высоткой, на темном небе появлялись
всполохи, которые с каждым разом становились ближе и явственней. К утру заметно
усилился ветер, сдувавший последние листья с кустов и деревьев. Ветер дул в
спину, подгоняя нас и, тем самым, оказывая неоценимую услугу. Под ногами
хрустел щебень, перемешанный с мокрым снегом.
— Подтянись!
Шире шаг! — доносилась команда. Шли парами, локоть к локтю, молча,
погруженные каждый в свои сокровенные думы. И откуда только брались силы?
Недели две тому назад, при всем желании, я не прошел бы и десятой доли того
перехода. Мои друзья Андрей и Николай шли рядом со мной во главе взвода. Иногда
я приотставал, пропускал взвод, а затем догонял передних. Ничего не поделаешь.
Командир должен быть на виду и видеть своих подчиненных. Конечно, это не легко
давалось, но я старался быть командиром, командиром настоящим, а не так себе.
Мой помощник, помкомвзвода, старшина артиллерист из советских военнопленных,
шел замыкающим позади взвода и подбадривал уставших ребят:
— Подтянись,
братья-славяне! Еще немного, еще чуть-чуть! Скоро привал!
Погода окончательно
испортилась. Вместе с порывами ветра круто обгоняя нас, летели мощные заряды
мокрого снега, образуя скользкие накаты под ногами. Наконец, предрассветная
мгла стала сереть. Очень медленно близилось утро. Колонна спустилась в низину и
остановилась. Там было потише. Объявили привал. После бессонной ночи и трудного
пути уставшие бойцы тут же валились на студеную землю, подстелив хворост, и
мгновенно засыпали.
Командиров взводов
вызвали к командиру роты. Жоржа Жанэ я не видел в течение всего перехода —
он шел с головным первым взводом, а наш, четвертый, двигался замыкающим в
ротной колонне. Мой командир выглядел сильно уставшим. Он объяснил боевую
обстановку и поставил задачи перед каждым взводом. Топографических карт не
было, поэтому, подсвечивая фонариком, он нарисовал примерную схему предстоящего
боя.
Противник находился
близко, в каких-нибудь трех-четырех километрах. Стрельба пока не слышалась и
лишь ракеты взлетали через равные промежутки времени, освещая матовым светом
холодное марево неба.
— Берегите
людей, себя не жалейте, но постарайтесь остаться живыми, — напутствовал
командир роты.
Жанэ расстегнул
пояс, нашарил рукой кожаные ножны, из которых торчала цветная рукоятка ножа,
снял с ремня и протянул мне:
— Возьми,
лейтенант, на память. В бою может пригодиться.
Я очень волновался.
Вспомнились бои под Москвой, на Варшавском шоссе, когда мы, курсанты, были брошены
на ликвидацию немецкого десанта. Сколько же молодых ребят полегло напрасно и
только потому, что винтовка в ближнем бою была бессильна против немецкого
автомата.
Бой на
плоскогорье
Рассвет, хотя и
медленно, продолжал обнажать, прикрытое мглою, ночное небо. На востоке уже
явственно просматривался невысокий гористый кряж, укрытый густым мелколесьем,
который отделял нас от противника. Вперед ушли разведчики, растворившись в
предутренней дымке. Усталость свалила с ног и меня.
Вернувшись от
командира роты, я осторожно притулился к спящему Андрею и тут же мгновенно
заснул. Но спать пришлось недолго. Утренняя тишина вдруг сразу разорвалась
стрельбой и взрывами. Куда и сон девался — я вскочил, как ужаленный!
За гребнем начинался
бой. В нашем, неполном третьем батальоне было всего две роты: французская и
наша. Французская быстрым маршем двинулась на правый фланг, в обход высоты, а
русская — развернувшись повзводно, пошла прямо на подъем в гору. Мой взвод
занимал крайнюю левую позицию, левый фланг. Мы довольно быстро вскарабкались по
крутому склону до поросшей кустарником вершины и залегли. Изрядно прохватывал
ветер, бросая в нас уже не мокрые снежные хлопья, а колючие горсти мелкой
ледяной крошки. Совсем близко строчили немецкие автоматы и хлопали винтовочные
выстрелы. У самого уха повизгивали шальные пули. Страх, как змея, заползал в
душу и не было сил побороть его. Возбужденный мозг заставлял на пределе
колотиться и без того неспокойное сердце.
Страшился я не
смерти, смертью я был пуган не однажды, боялся ранения. Это тебе не на фронте,
где есть надежда, что тебя, раненого, подберут свои и не бросят. Здесь же никто
не подберет, в крайнем случае, перевяжут, а то и пристрелят свои — из
жалости, враги — из ненависти.
С нашей позиции, где
мы залегли, впереди лежащая местность просматривалась плохо, мешало мелколесье
и поэтому, оставив взвод, я с двумя бойцами выбрался вперед, чтобы хорошенько
рассмотреть: кто, где. Раздвинул кусты и... тут же отпрянул назад!
Шагах в тридцати,
минуя нас, по снежному покатому полю спускалась цепь немецких солдат. Они шли и
на ходу, от живота, из автоматов стреляли вниз под гору, где у самой кромки
леса отбивались французские патриоты, ради которых мы пришли сюда. Трудно было
разобраться в обстановке, не имея топографических карт. Но вот, сигнальные
партизанские ракеты описали полукруг над полем и французская рота, ушедшая на
правый фланг, пошла в атаку. Завязался ожесточенный бой. Немцы, не ожидавшие
нападения с фланга, попятились назад. И тогда во фланг и с тыла ударили по
немцам и мы. В немецкую цепь полетели гранаты. Прозвучала команда:
— Рота! В
атаку!
— Взвод! В
атаку! Вперед! — что есть мочи закричал и я.
Словно пружина
выбросила меня с пригорка, и я мгновенно достиг валуна, где только что
разорвались гранаты, за мной бежал весь взвод. Это был стремительный бросок.
Все произошло настолько быстро, что немецкий пулеметный расчет, засевший у
валуна, не успел развернуться в нашу сторону и был перебит. А захваченный
пулемет в руках наших умельцев, отбрасывая горячие гильзы, громыхнул по
метавшимся фрицам.
Бой разгорелся по
всему огромному плоскогорью: рвались гранаты, гремели выстрелы, пули, цокая,
вздымали снежок, свистели у самого уха и, попадая в камни, рикошетили прочь.
Кричали раненые: и свои и чужие. Кое-где завязалась рукопашная схватка.
Вот и первые
потери — уткнулись в чужую землю безвестные русские парни. Кто о них
когда-нибудь вспомнит? Сколько их? До счета ли было! Мертвые молчали, живые
продолжали сражаться. Кончались патроны, в ход шли штыки, ножи, зубы. И это
люди! Немцы упорно сопротивлялись, однако после получасового боя отошли на
северо-восточную окраину плоскогорья, а мы отступили на исходные позиции. О
преследовании фрицев нечего было и думать, мы потеряли слишком много своих
товарищей, погиб и командир роты Жак Жанэ. Боеприпасы кончались, страшная
усталость валила с ног, не было сил помочь раненым, а они кричали, звали на
помощь.
Опомнившись, немцы
открыли бешеный огонь из минометов. Взрывы следовали один за другим. С большим
трудом остатки русской роты, уходили из-под обстрела, унося с собой далеко не
всех раненых товарищей. Вынесли. А дальше что? Куда их девать? Не дай Бог, в
такой ситуации оказаться раненым! У нас не было своего тыла. Пришлось
тяжелораненых оставить на милость врагу, хотя знали — пощады не будет.
Потом все стихло.
Что стало с макизарами, ради которых мы вели бой, что случилось с французской
ротой нашего батальона, ушедшей на правый фланг, никто ничего не знал.
Посланные на связь разведчики не вернулись. Андрей Панченко и Николай Бетхлов
вышли из боя целыми и невредимыми, если не считать легкого ранения Панченко,
которому осколок угодил в щеку, нарисовав большую ссадину.
— Командир, что
вы намерены делать? — обратился ко мне незнакомый бородатый мужчина в
берете.
— Не
знаю, — ответил я и тоже спросил, — кто вы?
Бородатый
представился:
— Боец русской
роты, второго взвода, бывший офицер. Послушайте меня, — сказал он, —
медлить нельзя, надо уходить, дорога каждая минута. Эти места мне хорошо
знакомы, прожил здесь двадцать лет. Идите за мной — я выведу.
Он говорил резким,
слегка хрипловатым, уверенным голосом, не терпящим, как мне показалось, никаких
возражений:
— Прикажите
через пять минут выступать, иначе будет поздно!
И тут, как бы в
подтверждение его слов, наступившая было тишина опять раскололась грохотом.
Немцы открыли минометный огонь. Мины густо рвались по всему склону горы в
каких-нибудь трехстах метрах от нас. Размышлять было некогда.
Перед выступлением к
нам присоединилась группа уцелевших бойцов нашей роты во главе с помощником
командира. Итого, нас стало чуть больше полусотни.
О судьбе французской
роты, ушедшей в начале боя на правый фланг, я узнал спустя несколько месяцев в
одном из лагерей военнопленных, где встретил француза, который поведал о трагическом
конце наших товарищей. Прорвавшись на помощь к партизанам, они вместе с ними
почти все пали в неравном бою.
На первых порах наш
маленький отряд просто чудом избежал неминуемой гибели. Старый русский офицер,
белогвардеец, действительно знал местность и вывел отряд из-под удара: вместо
отхода назад, где, наверняка, нас ждали засады, отряд скрытно пошел навстречу
врагу и, не доходя глубокого каньона, отделявшего нас от немцев, свернул в
заросший овраг и незамеченным, без боя, выскользнул в лесной массив. Мы не
знали, чем встретит нас незнакомый лес, но иного выхода не было.
Наш проводник
посоветовал пробиваться к Альпам, к швейцарской границе. Если бы эта граница
была рядом! А то ведь надо скрытно пройти, проползти по чужой, неведомой земле
десятки километров, преодолевая множество препятствий, минуя населенные пункты
в зимнюю пору.
Порывы воющего ветра
проносились по верхушкам деревьев, осыпая с них снег на подмерзшую землю. Мы
настолько устали, что ноги отказывались идти, в душу закрадывалось холодное и
страшное безразличие ко всему. Измученные трудным и бессонным переходом,
подавленные потерей товарищей, мы еле тащились, цепенея от холода. Трудно стало
дышать. Шли через незнакомый лес, не имея возможности вести разведку.
Застрелился боец, не пожелавший даже оставить записку, кто он, откуда, почему
ушел из жизни. Вот так шли несколько дней голодные, холодные, изодранные,
заросшие, с пятью патронами на брата, пока не вышли на старую полузаброшенную
дорогу, мощенную серым, омытым дождями, булыжником.
Из предосторожности
отряд оставался в лесу, а несколько бойцов, меняясь, вели наблюдение за
дорогой. В ближайшую округу ушли добровольцы разведчики.
Было тихо и не
совсем понятно, почему по дороге нет никакого движения — ни машин, ни
людей? В чем дело? Может дорога закрыта? Ждем. Невдалеке, за поворотом на
дороге разведка обнаружила брошенный или оставленный по каким-то причинам,
никем не охраняемый автоприцеп, груженный продуктами, сигаретами и даже
гранатами. Такого «подарка» встречать не приходилось. Может, немцы подкинули
приманку для таких, как мы? Возможно. И все же, несмотря на очевидную
опасность, мы решили взять продуктов и гранат столько, сколько могли унести,
уйти в окрестный лес и сделать капитальный привал. Надо было как следует
отдохнуть, разведать вокруг свежими силами и определиться, что будем делать? Мы
понимали, что идти на авось, куда кривая вывезет, нельзя.
Несколько бойцов,
несмотря на категорический приказ не заходить в населенные пункты, не
предупредив, ушли в деревню и унесли с собой раненого товарища. Не знаю, как
поступили бы мы в этом случае, если бы они вернулись в отряд. Может быть, и
расстреляли бы.
Оттащив с дороги
прицеп, мы свернули в соседний лес и, пройдя с десяток километров,
расположились на берегу незамерзшей речушки. Все настолько измотались, не было
сил выставить охранение. Наступило полное безразличие ко всему, даже к своей
жизни.
Люди валились на
подмерзшую землю и, прижавшись друг к дружке, мгновенно засыпали. Заснул и я.
Об охране нечего было и думать, никто не охранял — спали все. На другой
день несколько «французских» русских вместе с нашим проводником ушли в
разведку. Обратно они не вернулись ни завтра, ни послезавтра, ни на пятый день.
Может быть, попали в засаду, может, решили бросить нас и раствориться в своей Франции —
Все могло быть.
Несколько дней нас
никто не тревожил. Постепенно стали приходить в себя: выставили посты, высушили
на кострах одежду и обувь, разделили на всех поровну взятые из прицепа
продукты, сигареты и гранаты. Сознание опасности чуть-чуть отодвинулось на
второй план.
В разные стороны
ушли разведчики, им предстояло выяснить вокруг обстановку: что это за лес,
далеко ли от города, проживают ли в окрестностях русские и ряд других вопросов.
Мы торопились, нам надо было уходить. В теплое время, летом, еще можно было бы
укрыться в лесах и ждать до поры, до времени, но теперь, когда на дворе почти
зима, да еще вот — Вот кончатся консервы и галеты, взятые из прицепа.
Что делать? Как
жить? На что надеяться? Ответа не было. Кое-кто предлагал сдаться французским
властям, но те, наверняка бы, передали бы нас немцам, другие считали надежней
разойтись по два-три человека и укрыться у населения — авось, не выдадут,
третьи, в том числе и я, настаивали на отходе на юго-восток, в швейцарские
Альпы. Вопрос решился сам собой.
Однажды утром со
стороны дороги, где находился брошенный прицеп, послышались выстрелы. Старшим в
отряде у нас был, раненый в плечо, помощник командира роты лейтенант Гусев,
бежавший, как и я, из немецкого плена. Он приказал мне взять несколько бойцов и
выяснить, кто стреляет. Если немцы — надо отвлечь их от нашего лагеря. Со
мной пошли Андрей, Николай и двое бойцов автоматчиков. Шли мы по настороженному
лесу молча, стараясь, как можно тише ступать по земле. Но вот впереди, не так
уж далеко, рыгнула короткая очередь автомата, послышались голоса и опять все
стихло.
Когда между
деревьями показался просвет мы чуть не столкнулись с немецкой разведкой:
несколько немецких солдат гуськом брели по подлеску прямо на нас. Хорошо, что
мы заметили их вовремя, залегли, притаившись в кустах.
— Стрелять по
моей команде, — шепотом предупредил я, оттягивая боевую пружину автомата.
Между тем, немецкие разведчики вышли на прогалину и стали совещаться. Они были
у нас, как на ладони, совсем близко, шагах в десяти, не дальше. Решение пришло
мгновенно.
— Огонь! —
крикнул я, нажимая на спусковой крючок моего автомата.
Короткие очереди
трех автоматов разорвали тишину и все пять немецких солдат замертво рухнули в
кусты молодого осинника. Забрав у них автоматы с запасными магазинами, часы и
два компаса, мы бросились к дороге и на виду у опешивших немцев, метрах в
трестах от них пересекли дорогу, и стали уходить в сторону, противоположную от
нашего лагеря. И только тогда, поняв в чем дело, опомнившись, фашисты открыли сильный
автоматный огонь.
Взлетели ракеты.
Началось преследование. Мы скатились в буерак и побежали прочь от дороги,
бросив лишние трофейные автоматы. Треск очередей, раскатистое эхо, посвист
летящих пуль окружили нас, казалось, со всех сторон. Я бежал, хватая ртом
воздух, стараясь не терять из виду ребят. Пропетляв с десяток километров, а
может быть, и больше, мы оказались на вырубках леса, где работали люди.
Заслышав стрельбу, они бросились наутек. А мы настолько устали, что не было сил
уходить дальше...
Легли на землю и
решили дать последний бой. Другого выхода не было. Стрельба приближалась, немцы
не жалели патронов, били напропалую, для страха. Вскоре из-за деревьев
показались и сами солдаты, которые упорно шли по нашим следам. Завязался
неравный бой. Смертельно был ранен наш товарищ. Он закричал, поднялся во весь
рост и перевалился через поваленное дерево, из-за которого только что стрелял.
— Ребята,
прикройте! — попросил я и пополз к раненому.
Парень лежал,
скорчившись, хрипел и вздрагивал. Из уголка губ и раны на шее текла, пузырилась
кровь, на изодранной пулями куртке выступали кровавые пятна, а бледно-серое,
искаженное близкой смертью лицо раненого, выражало нестерпимую боль, широко
раскрытые глаза недвижно уставились в одну точку. Он умирал. Умирал без имени,
как и многие другие, пропавшие без вести. Помочь ему я уже не мог...
А рядом свистели и
цокали пули, вонзались в стволы деревьев, выбивая древесную крошку. Совсем
близко слышались команды на немецком языке. Неотвратимо близился конец. И вдруг
произошло невероятное.
В стороне раздались
мощные взрывы, земля дрогнула, затряслась, гулкое эхо прокатилось по лесу и мы
услышали нарастающий рокот моторов над головой и четкую дробь тяжёлых пулеметов.
Взрывы грохотали один за другим. Как мы узнали потом, англичане бомбили крупный
город, который был от нас в нескольких километрах. По непонятной причине наши
враги прекратили огонь и перестали преследовать нас. К вечеру, совершенно
обессилевшие, мы вышли к не широкому шоссе, по которому изредка пробегали
автомашины, перешли на другую сторону дороги и укрылись под каменным мостом,
перекинутым через узенький, незамерзший канал.
От воды тянуло
нечистотами. За каналом виднелись дома, какие-то строения с высокими трубами.
Рядом с ними сновали маленькие фигурки людей и, нет-нет, появлялись автомашины.
Надо было что-то предпринимать. Искать нас все равно будут.
— Что будем
делать? — спросил я товарищей.
— Надо
захватить автомашину и немедленно исчезнуть из этого района, — предложил
Бетхлов.
— Я тоже так
думаю, чем быстрее — тем лучше, — отозвался Панченко, — Хорошо
бы с одним водителем и, причем с французом. Не плохо бы сейчас пожрать и в
теплую постель. Какое счастье! Жаль, что счастье, как и смерть, приходит не
тогда, когда ждешь, а когда Бог пошлет, неожиданно.
— Ну, а ты что
предложишь? — обратился я к третьему товарищу, — кстати, как тебя
зовут? Целый день вместе и не познакомились.
— Леонид Серов,
товарищ лейтенант. Я из вашего взвода, — ответил он.
— Вспомнил,
Леонид, вспомнил. Извини.
Леонид улыбнулся и
добавил:
— За что
извинять? Нас во взводе много, а ты один. И ты ошибаешься, мой командир: не
день, а целую неделю болтаемся мы вместе. Товарищи предлагают дело: надо
захватить транспорт и мотануть куда-нибудь километров за двадцать. Куда? Куда
Бог пошлет.
Надвигались сумерки.
Мы следили за дорогой и обговаривали, как лучше захватить машину.
— Итак,
решено, — подытожил я, — Андрей, ты останавливаешь автомашину, сразу
же подходим мы. Автомат убери, чтобы из других машин не заметили. Но гранату
держи в руках и покажи шоферу, пусть знает, что нам не до шуток.
Наконец, движение
спало, увеличились интервалы между идущими автомашинами. Улучив момент, Андрей
резким прыжком выбросился наверх, метнулся наперерез грузовику и, подняв руку с
гранатой, крикнул:
— Хальт!
Машина резко
затормозила и остановилась. В считанные секунды нас, как ветром, выдуло из-под
моста. Я тут же забрался в кабину и сел рядом с перепуганным
водителем-французом. В глазах его стоял ужас, губы дрожали. Тем временем, мои
товарищи завалились в кузов. Француз сразу понял кто мы и что надо делать.
Грузовичок рванул с
места и, набирая скорость, помчался вперед по шоссе. Видя, что я по-французски
не понимаю, водитель заговорил по-немецки и предупредил, что по шоссе двигаться
опасно: военные проверяют все автомашины. Я понял его.
Через несколько
минут бешеной езды машина сбавила ход, выехала на лесную дорогу и остановилась
в подлеске. Придя окончательно в себя, француз вытащил из баула весь свой запас
дорожной еды: хлеб, сыр, бутылку вина. Он предложил мне поесть, а часть понес
ребятам в кузов. Но почти сразу же вернулся.
— Они спят!
Едем дальше, — сказал он по-немецки. Я даже не спросил, куда мы едем, мне
было все равно, страшная усталость брала верх. Мы тронулись. И я, едва
проглотив кусок хлеба с сыром, привалился к дверке и мгновенно заснул.
Ни ухабы, по которым
прыгала наша машина, ни голос француза, будившего меня, уже не могли вывести из
глубокого, почти обморочного сна... Меня можно было связать, убить, сделать со
мной все, что хочешь. Спал, по-видимому, долго. Проснулся, когда автомашина уже
стояла на краю какого-то селения. В холодном свете луны, на фоне ночного неба,
ясно различались дома в окружении кустов и деревьев. Ни одного огонька! На
водительском месте восседал Андрей.
— Ну как,
командир, выспался? — спросил он.
— Еще бы
поспал, — ответил я, разминая уставшую шею, — Куда приехали? Где
француз? Где ребята?
- Ребята в кузове, а
француз ушел в поселок поискать знакомых. Он хочет помочь нам, хотя не уверен,
сумеет ли. Мусье хорошо говорит по-немецки. Вот мы с ним и поговорили.
— Андрей! Ты
говоришь по-немецки? — удивился я.
— А почему бы и
нет? Не только говорю, но и знаю этот язык с детства. Ты знаешь, где мы
находимся?
— Пока нет. А
ты знаешь?
— Знаю. В
Лотарингии! Теперь немцы ее к себе присоединили.
— Выходит, мы
перешли немецкую границу?
— Да,
лейтенант, — Вздохнул Андрей, — сами влипли, вроде, как добровольно
вернулись в Германию, будь она проклята.
...Француз вернулся
с двумя мужчинами.
— Гутен
абенд! — поздоровались они, — Кто говорит по-немецки?
— Андрей,
поговори с ними, — попросил я.
С незнакомцами
Андрей разговаривал, как заправский немец. Водителя-француза мы отпустили. Он
уехал. А нас провели в укромное место, принесли хлеба, очень вкусного супа,
сыра и просили не беспокоиться. По просьбе этих мужчин, оружие, на всякий
случай, спрятали в другом помещении. Да оно бы и не пригодилось — не было
патронов.
— Так кто же
эти люди? — спросил я Андрея, когда они ушли.
— Метисы, —
ответил Андрей, — помесь немцев с французами. По разговору, вроде бы,
неплохие люди. А там, кто их знает!
А утром в сторожку
ворвались французские полицаи, вероятно, кем-то осведомленные, и взяли нас без
сопротивления.
В тот же день нас
передали в немецкую комендатуру, где сразу же допросили.
Мы держались версии,
обговоренной заранее, что наш эшелон с военнопленными попал под бомбёжку, от
вагонов бежали все: и пленные и охранники. Мы долго бродили по незнакомым
местам, заблудились, а потом пошли напропалую искать хоть какого-нибудь
убежища, пищи, одежды — на улице-то зима. Сдаваться французским властям не
торопились, боялись угодить в тюрьму.
Немцы наверняка
знали, что не так давно поезда с военнопленными попали под бомбежку. Многие из
пленных погибли — сгорели в вагонах, а какая-то часть заплутала в лесных
трущобах. О своем участии в боях в составе интернациональной бригады, конечно,
мы не говорили. Трудно сказать, поверили немцы нам или нет, только к нашему
удивлению, нас не били, не расстреляли, а на второй день отправили в
Нёйбранденбург, шталаг — 2А, где нас ожидал военный суд.
Часть
седьмая.
Рибниц-Дамгартен
Суд и
наказание
В Нёйбранденбург
поезд прибыл поздно ночью. На перроне кое-где тускло горели огни. Холодное
безоблачное небо сплошь было усыпано яркими звездами. Пассажиры, покинув
вагоны, торопливо исчезали в темных проемах вокзала. На обезлюдившем перроне
нас ожидал конвой. До лагеря шли по темным безжизненным улицам немецкого
города. Всю дорогу молчали, лишь однажды, когда Андрей что-то сказал вполголоса
Николаю, конвоир злобно прорычал:
— Руе!
Ферфлюктес шваин!
Так мы снова
оказались в шталаге-2А, откуда отправляли нас не так давно на побережье
Ла-Манша. Перспектива не радовала, ибо, кроме побега, было очевидно наше
участие во французском Сопротивлении. Мы не знали содержания сопроводительного
документа. Но, как ни странно, нами владело шоковое спокойствие, мы настолько
устали от всего пережитого, что происходящее: лишения, унижения стали считать
неизбежной реальностью, где одним все дозволено, другим — ничего. Такое
патологическое безразличие к своей судьбе, к своей жизни мне пришлось испытать
в то время, хотя где-то далеко в подсознании теплилась искорка надежды — а
вдруг, обойдется. Действительно! Для чего нас тащили обратно в Германию? Зачем?
Чтобы расстрелять, повесить? Убить можно было и там, где схватили.
Шли дни в ожидании
расправы.
— Не нравится
мне эта волынка, — как-то сказал я Андрею, — чего они тянут? Может
быть, привезли сюда затем, чтобы судить, а потом публично повесить для
устрашения других, чтобы пленным не повадно было мечтать о воле? Как ты
думаешь, Андрей, будут нас судить или сразу...? — и я сделал выразительный
жест ладонью поперек горла.
— Не знаю,
Митя, немцы со мной не советовались, — пожав плечами, отозвался Андрей.
Помедлив, глубоко вздохнул, заговорил:
— Как ни
странно, Митя, я только теперь впервые стал ощущать красоту жизни. Только
теперь, когда жизнь вот-вот уплывет в заоблачные дали.
— Ты думаешь
она существует, эта заоблачная даль? — спросил я.
— А почему бы
ей ни быть? — ответил вопросом на вопрос Андрей, глядя в какую-то точку на
потолке, словно он смотрел сквозь него в заоблачную небесную даль. Я невольно
вспомнил храброго парня, младшего политрука Мелкова, который перед вылетом на
задание примерно так же рассуждал о божестве, о вечной жизни где-то в
необъятных глубинах неба, в невообразимом далеке. Как в сказке! Андрей
продолжал:
— Люди во все
времена, испокон веков, верили в загробную жизнь, преклонялись перед божеством
неба, исполняли ритуалы, обращенные к небесному могуществу, заоблачной дали,
искали у нее защиты. Значит тяга к небесам явление естественное. Вот почему я
упомянул о заоблачной дали. Но я неверующий Фома, коммунист первой
гильдии, — полушутя продолжал Андрей, — и я хотел сказать не о
загробной жизни, а о настоящей, земной, данной нам единый раз, красоту которой
я раньше не замечал. А сейчас всем своим существом, даже в этом проклятом
каземате, почувствовал, что жизнь прекрасна и мне расхотелось умирать. Так что,
Митя, будем до конца бороться за жизнь.
В рассказах,
воспоминаниях, философских рассуждениях коротали мы разбухшие дни в ожидании
военно-полевого суда.
Недели через две
решилась наша судьба. Кто судил и был ли это суд — мы не знали. В лагерной
комендатуре, куда нас доставили, в ярко освещенном просторном кабинете за
столом восседали военные, несколько офицеров и переводчик, которого однажды я
уже видел в этом лагере. Минут пять они, вроде бы, разминались: дымили
сигаретами, переговаривались и, нет-нет, бросали косые взгляды в нашу сторону.
Нам, всем четверым,
разрешили сесть на табуреты, стоявшие в шагах шести-семи от судейского стола.
Сзади и по бокам стояла охрана. Наконец, видимо старший из офицеров, указав
пальцем на Андрея, через переводчика спросил:
— Вот ты,
отвечай? Имя и фамилия?
— Андрей
Панченко.
— Время и место
рождения?
— 1914 год,
город Золотоноша на Украине.
— Лагерный
номер? Национальность? Где попал в плен? Как оказался во Франции?
Андрей отвечал
негромко, спокойно и уверенно. Примерно такие же вопросы задавались каждому из
нас. Мы говорили все, как было на самом деле, скрыв свое участие в боевых
действиях в составе русской роты во Франции. А нас, кстати говоря, никто и не
спрашивал об этом, то ли немцы все знали и оставили эти вопросы на «закуску»,
то ли ничего не знали. Но вот старший офицер вновь задержал свой взгляд на
Андрее.
— Панченко, ты
еврей?
— Нет, господин
офицер, я украинец. Мать и отец были украинцами, — ответил Андрей. На его
худом, бледном лице вспыхнул румянец.
— Твои нос,
уши, глаза принадлежат еврею, разве ты этого не знаешь? — Выпалил офицер и
приказал нам всем спустить штаны. Проверяли на обрезание. Все оказалось в
порядке, в том числе и у Андрея.
Допрос продолжался
недолго и допрашивали всех нас вместе. Я ожидал худшего, думал, что будут
вызывать по одному, пытать про русскую роту, а они, немцы, про нее и не
спросили и, наконец, я ожидал, что будут бить, а нас никто не тронул и пальцем.
Затем господа офицеры удалились, а мы оставались в кабинете и ждали приговора:
жить или не жить? И если жить, то как? В лучшем случае нас ожидала каторга на
каменоломнях.
Офицеры появились минут
через тридцать, но никакого приговора не объявили. Приказали отвести нас в
лагерную тюрьму, в знаменитый холодный карцер. Один из конвоиров по секрету
объяснил нам, что господин комендант сегодня добрый, у него день рождения и сын
приехал с русского фронта. По этому случаю даже военнопленным суп хороший
готовят. Да, видно, господину коменданту было не до нас, беглецов, обошлось без
битья. Зато, отобрав всю верхнюю одежду, нас бросили в нижнем белье в
«морозилку» — глубокий, выстланный камнем подвал без окон и дверей, с
единственным лазом в потолке, через который лебедкой опускалась и подымалась
площадка, доставлявшая живых и мертвых узников. Редко кто из штрафников
возвращался наверх живым: сырой холодный подвал убивал последнее тепло в
человеческом теле.
В карцере не
кормили. По углам стояли «параша» и ведро с водой. На потолке тускло светила
электрическая лампочка. Никакой постели. Лежать можно было только на ледяном
каменном полу, подложив под себя локоть. Но так долго не улежишь. Поэтому,
поочередно, двое из нас садились спина к спине, вытянув ноги, а двое
прикладывались на колени к сидящим. Казалось, миновала вечность, когда через
двое суток нас, уже не державшихся на ногах, насмерть простуженных, подняли
наверх и отвели в санитарный барак. Врач, из французских военнопленных,
установил у нас, у всех четверых, крупозное воспаление легких. Сильно болела
голова, горело в груди, будто прижгли каленым железом, без конца подступали
приступы сухого кашля, дышалось трудно. И если бы не пленные из других бараков —
нам бы не жить. Они голодали сами, а нам находили лишнюю миску баланды и пайку
хлеба.
Рибниц-Дамгартен
Шли дни похожие друг
на друга. Хворь понемногу стала отступать. Мы все чаще спускались с нар,
выходили из вонючего барака на улицу подышать свежим воздухом и только Леонид,
наш четвертый товарищ, почти не подымался с постели, ему становилось все хуже и
хуже. Немцы, как правило, в санитарном бараке не появлялись, только
врач-француз, в сопровождении русских санитара и полицая, каждые утро и вечер делал
обход больных. О нас, беглецах, вроде забыли, не вызывали, не допрашивали, а мы
не переставали этого ждать каждый день. И, как знать, чем могло это кончиться,
если бы однажды нас не выписали из санитарного барака в общий лагерь, где в то
время формировали рабочие команды. К моему удивлению и радости нашу неразлучную
троицу: меня, Панченко и Бетхлова записали в одну команду. Леонид же остался в
санитарном бараке. Что с ним сталось — неизвестно, вероятнее всего, умер.
На дворе уже стояла
зима 1943 года, слякотная и непонятная, не то, что у нас в России, снег то
выпадал, припорашивая мерзловатую землю, то таял, а иногда со стороны
Балтийского моря нависали низкие тучи и целыми днями моросил мелкий дождь.
Бывали и туманы.
Сектор советских
военнопленных в шталаге почти опустел, в лагере оставались только больные, да
осужденные, остальные все находились в рабочих командах. Немцы считали, что
русский Иван должен сам себе зарабатывать на жизнь, а не сидеть без дела.
Другое дело французы, поляки, англичане, югославы, — они регулярно
получали посылки Красного Креста и даже из дома, поэтому в большинстве своем
они оставались в шталаге и безбедно коротали дни неволи.
Нашу команду, одну
из последних, отправили на полевые работы к крупному бауэру. Мы с моими друзьями
были не только рады, но даже считали себя счастливчиками, что так легко
отделались за побег во Франции. Могло быть куда хуже. Но точку на этом деле
ставить пока было рано. Мы знали, что нас могут найти по номерам...
Больше всего
радовались картошке, которую ели у пана вдоволь. Однако радость была
преждевременной и недолгой. У пана пробыли всего несколько дней, а затем,
добавив в команду еще человек пятьдесят военнопленных, нас отправили на
авиаремонтный завод Бахмана в город Рибниц-Дамгартен, что на побережье
Балтийского моря.
Каков был новый
рабочий лагерь мы почувствовали с первого дня пребывания в нем. Пленных
разместили в двух бараках, по сто человек в каждом. В одном из них уже
находились прибывшие до нас евреи из числа советских военнопленных.
Комендант рабочего
лагеря, одноглазый ефрейтор, сразу же объявил построение. Кто-то замешкался в
туалете, не успев вовремя встать в строй, и тотчас же хлыст коменданта
обрушился на опоздавших. Вот так нас встретили в новой команде, давая понять,
что церемониться с нами не станут. А дальше пошло-поехало: двести, иногда
триста грамм хлеба в день и по миске брюквенной баланды утром, в обед и
вечером. И больше ничего. Если в баланде промелькнет огрызок гнилой
картошки — считай, что тебе крупно повезло.
И так в течение двух
долгих лет немецкого плена. Целыми днями, с утра до позднего вечера, наяву и во
сне голова была занята поисками жратвы: где, когда и как можно «подкалымить»
хоть что-нибудь из еды. К нам не раз прибывали военнопленные из других команд и
все говорили, что хуже нашей команды они не встречали. Но и среди этих, похожих
друг на друга, холодных, голодных, беспросветных дней теплилась жизнь людей с
ее муками и маленькими радостями, горячим желанием во что бы то ни стало дожить
до конца войны и вернуться домой, где пропавших без вести все равно ждали. В
бараке, по обе стороны главного прохода, стояли плотно сдвинутые попарно
двухэтажные нары-койки. Постель состояла из тюфячного матраса, подушки, набитой
соломой и старого облезлого одеяла.
Моим друзьям Андрею
и Николаю достались постели посреди барака, около железной печки, вокруг
которой день и ночь толпились военнопленные. Я и Саша Истоминский, с которым мы
познакомились и подружились в последней команде у бауэра, заняли места ближе к
выходу, по соседству с евреями. Последние прибыли на завод раньше нас и
работали токарями в ночную смену. Токари, даже евреи, которых немцы уничтожали,
пользовались некоторыми привилегиями: получали ночной обед такой же, как и
немцы, пайка хлеба у евреев-токарей была в два раза больше, нежели у остальных
пленных. Кроме того, они имели свободный доступ к пищевым отходам немецкой
кухни.
Верховодил евреями
высокий, худощавый, хромавший на левую ногу, некий Левин, он же и был
освобожденным лагерным переводчиком. Несмотря на хромоту, он выделялся среди
прочих военнопленных армейской выправкой, немногословием и достаточно серьезным
видом. Носил обмундирование советского командира. На работу его не гоняли, он
жил отдельно в санчасти и лишь во время поверок утром и вечером, как переводчик,
ходил следом за одноглазым комендантом, прихрамывая на раненую ногу.
Среди евреев я
встретил своего знакомого Аркадия, с которым мы одно время находились в
шталаге-2А и жили в одном бараке. Теперь он занимал нижнее место через кровать
от меня. Уловив мой удивленный взгляд, Аркадий спросил:
— Что, кореш,
не узнаешь? В шталаге жили по соседству, в одной сотне были.
— Помню
Аркадий, все помню, — ответил я, подсаживаясь на край его кровати.
— Седай, седай,
кореш, похлебки хочешь?
— Не откажусь.
Он протянул котелок,
в котором оставалось еще несколько ложек душистого немецкого супа.
— А сам-то что
не ешь? — спросил я, ради приличия.
— Наелся. Сыт
по горло, — мрачно сказал Аркадий. Некоторое время он молчал. Потом
заговорил:
— Ты понимаешь,
кореш, что мы делаем? Мы помогаем жить немцам, воевать против нас, убивать
наших людей в России. Невольно, но мы помогаем им во всем: ремонтируем
самолеты, убираем урожай, строим бомбоубежища и так далее и тому подобное. Как
ты думаешь, Сталин простит нас за это? Нет! Не простит! вы, русские, можете
дожить до победы и увидеть свою родину, хотя Сталин и будет судить вас, как
предателей, а нас, евреев, немцы живыми не оставят. Так что Сталин вряд ли
будет судить нас посмертно.
В глазах Аркадия
появились слезы. Он поднял подушку и закрыл лицо.
Да, — подумал
я, — перспектива у евреев похуже нашей: сегодня они суп немецкий уплетают,
завтра их увезут на казнь, как скотину на бойню.
И вспомнился
штрафной изолятор в проскуровском лагере военнопленных, откуда евреев увозили
на расстрел. Вспомнилась девочка Роза, которую спасали мы вместе с Виктором.
Где теперь она, где Виктор Заднепрянов? Что с ними стало?
В общем-то, Аркадий
был очень неглупым человеком, однако, как и все евреи, болел природной
болезнью — Везде и всюду совал свой нос. Зная зверское отношение к евреям,
он, как ни странно, терял всякую осторожность: в шталаге выдвинулся старшим по
бараку, распределял баланду и хлеб, в банные дни получал и раздавал кусочки
мыла, сдавал наше белье в парокамеры. И никто из военнопленных не догадывался,
что Аркадий еврей — он не походил на еврея. Потеряв всякую осторожность,
он стал излишне вступать в разговоры с охраной, полицаями. И кончилось это тем,
что его опознали, избили и бросили в еврейский барак, откуда потом, с особой
командой евреев, отправили на завод Бахмана.
В рабочей команде я
подружился со многими военнопленными, замечательными людьми: Сашей Истоминским
из Вологодской области, Петром Червонным из Киргизии, Васей Кирпичниковым из
Ленинграда, Иваном Кравчуком из Ташкента, Григорием Мелеховым из донской
станицы Вешенской. Да, да! Из той самой станицы, где жил писатель Шолохов! Но
об этом потом. Андрей Панченко и Николай Бетхлов не в счет — они
оставались моими верными и самыми близкими товарищами, о нашей французской
эпопее никто в команде не знал и не догадывался, эту тайну раскрывать было
нельзя, мы об этом помнили без лишних слов.
Что собой
представлял наш рабочий лагерь? Квадратная территория размером сто шагов на
сто, огороженная двумя рядами колючей проволоки. У внешней стороны ограждения,
у входных ворот, стоял небольшой дом — сторожевая комендатура. На
территории лагеря размещались два деревянных барака, где жили военнопленные,
кухня и столовая для них же и отдельный барак, где находились санчасть с комнатой
для переводчика и фельдшера, а так же прачечная с умывальником. В левом углу
территории был туалет мест на тридцать и большой котлован с водой для
противопожарных целей. И, наконец, у ворот были оборудованы два
железно-бетонных колпака, на случай бомбежки, для охраны. Лагерь почти вплотную
притулился к заводской изгороди, за которой поднимались, окрашенные для
маскировки в желто-зеленую мозаику, огромные заводские корпуса.
Бараки цивильных
(гражданских) рабочих: французов, поляков, белорусов и украинцев находились от
бараков русских военнопленных по другую сторону завода. Одним словом, завод
находился в окружении барачных поселков, которые, до какой-то степени,
сдерживали бомбардировки завода. Охрана в лагере была небольшая, всего
три-четыре солдата во главе с комендантом. Охранялся лагерь только в ночное
время. Днем же бараки пустовали и не охранялись, так как пленные находились на
работе, за исключением небольшой ночной смены и лагерной прислуги. Днем бараки
не запирались и пленные — «ночники» имели возможность свободно
передвигаться по территории лагеря. Лагерные ворота всегда были заперты и выход
за пределы лагеря военнопленным категорически запрещался.
Обычно утром после
поверки и брюквенного завтрака нас отправляли на работу. Охрана сопровождала
пленных до заводских ворот и возвращалась в комендатуру, далее на территории
завода военнопленные расходились самостоятельно по закрепленным за ними рабочим
местам в распоряжение и под присмотр мастеров-немцев.
Работа была разная:
большинство пленных использовалась на подсобных работах: грузили, разгружали
вагоны, подметали и пылесосили в цехах, отвозили и привозили на тележках
материалы и отходы, копали землю и делали все, что заставляли.
Мне и кое-кому из
пленных повезло — нас направили в электроцех. Работа была не тяжелой и не
сложной: разматывали кабель, разрезали по стандарту, зачищали концы и
бирковали. Главное, мы находились под крышей, в то время, как другие наши
ребята — такелажники, грузчики, землекопы — В любую погоду работали
на улице и всегда возвращались в бараки голодные, уставшие и промокшие.
Среди нас
находились, попавшие в плен ополченцы с какого-то ленинградского завода,
человек десять. Они были классными специалистами по слесарным и токарным делам,
наладчиками станков. Немцы их использовали по специальности и очень берегли.
Они даже получали дополнительный паек с немецкой кухни. Винить этих ребят было
не за что. Все мы, так или иначе, работали на немцев и отказаться не имели
права, и даже не потому, что голод не «тетка», а потому, что за отказ
отправляли в концлагерь или на штольни. А жить-то хотел каждый.
Лучше других жили
лагерные штатные работники из наших же военнопленных: фельдшер, санитар, два
повара, два уборщика и переводчик, которых пленные нарекли лагерными
придурками. Придурки постоянно находились в лагере и увивались около лагерной
кухни.
Электроцех, куда
меня определили, представлял собой громадный ангар, вмещавший десятка два
самолетов «Хенкельс-111», которые по мере готовности продвигались по цеху на
выход. Самолеты ремонтировались капитально, заменялась вся электропроводка,
независимо от того была она повреждена или нет.
В каждом самолете
работала бригада: два-три немца и два-три русских или французских
военнопленных. Здесь же работали цивильные (острабочие) белорусы и украинцы —
парни носили и возили грузы, девчата — пылесосили и мыли машины.
Немец Зигфрид,
которому я непосредственно подчинялся, был моим одногодком. Белокурый,
кареглазый, всегда улыбчивый, радушный, он производил на меня впечатление не
врага, а скорее, друга. Мы с ним быстро нашли общий язык, хотя по-русски он не
понимал ни слова. В моем же арсенале имелось достаточно немецких слов, но беда
была в том, что связать их в разговорную речь мне не всегда удавалось. И все же
сначала с трудом, а потом все легче и легче мы стали понимать друг друга. А
ведь могли бы, как враги, встретиться на поле боя.
Зигфрид расспрашивал
меня о России, ее людях, заснеженных полях, морозных зимах, о Москве, о русских
медведях, которых, кстати, я сам никогда не видел и о многом другом. Россия
представлялась ему дикой, почти первобытной страной, в которой волки и медведи
живут чуть ли не по соседству с людьми и свободно разгуливают по городским
улицам.
О русской культуре и
говорить нечего, Зигфрид не знал абсолютно ничего про Пушкина, Чайковского.
Поэтому, когда я рассказывал, он слушал с большим интересом, а умные и
спокойные глаза его смотрели на меня с нескрываемым удивлением, словно изучали
неведомые страницы чужой жизни. Мне был приятен его интерес к моей далекой
родине. Обычно беседы велись в кабине самолета, где, кроме нас, никого не было.
Зигфрид устанавливал
приборы, я подключал проводку. В армию его не взяли — как специалист, мой
«начальник» имел броню. Почти каждый день Зигфрид приносил мне из дома один,
редко два ломтика хлеба, смазанного маргарином, а в обед с немецкой столовой
прихватывал для меня кружку супа или кофе. Для меня много значила его
поддержка, маленькая, но все же. Хороший был парень.
Старшим
мастером-электриком считался Ганц, тридцатилетний брюнет, среднего роста,
всегда хмурый, неразговорчивый. Появлялся он неожиданно, минуту-другую
разглядывал наши заготовки, прозванивал прибором концы и так же молча уходил.
Его побаивались все, даже немцы. Однажды, по непонятным причинам, он перевел
меня к старому немцу Отто, который, как и Зигфрид, устанавливал приборы, только
не в головном, а в хвостовом отсеке самолета. К Зигфриду вместо меня прикрепили
Толю Железнякова, маленького, худенького ленинградца. Мне очень не хотелось
уходить от Зигфрида, но что поделаешь? Однако и старик Отто оказался добрым
человеком, моя память о нем сохранила много теплых воспоминаний.
Седенький,
невысокого роста, с морщинистым лицом, в очках, через линзы которых смотрели
большущие глаза. Он казался мне давним знакомым. Отто ходил, чуть-чуть
приседая, словно боялся твердо ступать на землю. В первую мировую войну старик
побывал в плену во Франции, кстати, пленили его тогда русские солдаты. В той
неволе, по его словам, он жил, как кот в масле — курорт да и только. Я
верил ему и не верил, уж больно громадная разница была между «его» и «моим»
пленом.
— Да, да,
Димитрий, все было не так, как сейчас, — говорил Отто, — Все было
гораздо проще. Пленный не считался врагом, к нему относились, как к человеку,
попавшему в беду. Ваши, русские военнопленные, в ту войну даже женились на
немках и оставались жить в Германии.
— А почему
теперь нас морят голодом, разве люди перестали быть людьми? — спросил я
Отто.
— Не в этом
дело, — ответил он, — Войска Германии за несколько недель войны взяли
в плен более пяти миллионов русских. Их же надо накормить и не один раз, одеть,
разместить. Все это не так-то просто, как ты думаешь. Я не знаю, как в России
относятся к немецким военнопленным, но думаю не лучше.
Что я мог ответить?
В какой-то мере, он был прав. Я сам был свидетелем и непосредственным
участником харьковской трагедии, когда в течение двух-трех дней попали в плен
три советских армий, более 250 тысяч человек. Попробуй, накорми такую ораву
сразу! А человек-то хочет есть не когда-нибудь потом, а сегодня, завтра и
каждый день. А нашего брата было очень и очень много — В каждом населенном
пункте Германии находились рабочие команды русских военнопленных.
От старика Отто мне
тоже перепадало иногда что-нибудь. В обеденный перерыв он брал у меня маленький
плоский алюминиевый котелок, который я сам смастерил и, пряча под халат,
приносил из немецкой столовой половник — другой картофельного или
крупяного супа.
Может показаться,
что все немцы были добренькими к советским военнопленным. Отнюдь нет. Некоторые
люто ненавидели нас, надо и не надо гоняли на работе, придирались, издевались и
били. К счастью, таких было немного. Правду говорят, что в любом народе хороших
людей больше, нежели плохих. И все же...
Недалеко от меня, в
электроцехе работал Вася Кирпичников, большеголовый парень из Ленинграда,
который подвозил на тележке какие-то детали. Его мастеру что-то не понравилось,
то ли Василий припоздал с подвозкой, то ли лишку просидел в туалете —
мастер стал его бить. Я не выдержал и с молотком бросился защищать Ваську,
забыв вгорячах, что я военнопленный. Хорошо, что не ударил немца. И все же
мастер пожаловался начальству. Меня наказали пятью сутками лагерного карцера,
да дважды одноглазый комендант ударил штыком по рукам, которые я подставил,
защищая голову. Могло быть и хуже.
— Ты чего
лезешь не в свое дело? — Выговаривал мне Саша Истоминский, — Ну,
получил Васька пару раз по морде, оно, конечно, обидно, но с Васькой то ничего
не случилось, а тебя за мастера, если бы ты ударил, могли поставить к стенке.
— Ты говоришь
правильно, Сашок, не сдержался я. Но бывает и скотина, когда ее бьют,
брыкается. А мы, по-твоему, и брыкнуться не смеем? Кто же нас защитит, если не
сами?
Андрей после карцера
встретил меня своими объятиями.
— Поздравляю,
командир!
— С чем? —
поинтересовался я.
— С победой!
Нехай, знают наших. И все-таки, в следующий раз мы, твои друзья и товарищи, не
советуем так горячиться. Сдерживай себя. А вот это тебе ото всей
команды. — Андрей положил сверток на мою постель, — Никаких
возражений. После отсидки надо немного поправить здоровье. Как говорят, береги
здоровье — его ни за какие деньги не купишь. Команда решила — с
каждого по крохе, вышло не так уж много — пара буханок, но зато от души!
После того случая
драчливый мастер, хотя и поглядывал на меня косо, но Ваську бить перестал.
Шли дни, недели,
месяца голодного существования. Голод заполнял наши головы, мысли о еде не
оставляли нас ни на минуту — с ними мы ложились спать, с ними просыпались.
Весь настрой жизни был связан с постоянным поиском пищи. Уж очень брал соблазн
пробраться незамеченным к бочкам с пищевыми отходами, которые стояли у немецкой
кухни, зачерпнуть содержимое в котелок и вовремя смыться. Иногда это удавалось
и тогда, укрывшись в туалете для пленных, сидя на толчке, с кем-нибудь на двоих
или на троих, опорожняли котелок. Главное, не попадаться на глаза старшего
мастера. Что в котелке — неважно: остатки сырой капусты — хорошо,
подкисший суп с помоями — еще лучше, отлично! О другом мечтать не
приходилось. Если мне удавалось «подкалымить» хоть что нибудь, я чаще всего
терпел, чтобы не сожрать до вечера и донести до барака, зная о том, что Саша
Истоминский, мой сосед по кровати, может прийти без «навара».
В плену по одиночке
не жили, у каждого был друг-напарник. Я делился с Сашей — он со мной.
Неделимыми были только хлеб и баланда, которые мы получали, как паек, в
лагерной столовой.
Обычно по вечерам,
после работы и поверки, когда, пересчитав пленных и закрыв бараки на все запоры
и замки, комендант уходил восвояси, а до отбоя еще оставалось время, мы
собирались группами, как на деревенских посиделках, рассаживались на кроватях,
табуретах или просто сидели на корточках и начинали будоражить память
рассказами о красивом, радостном прошлом: о сытых самогонных праздниках, о посиделках
с веселыми девчатами и жареными семечками, о тайнах любви, о вкуснейших
караваях хлеба, испеченных в русской печке, о сибирских пельменях, окороках
соленых и копченых, от одного упоминания о которых урчало в животе и текли
слюнки. Да! Голод от которого нельзя было убежать или спрятаться сидел в каждой
клетке тела, понуждая думать и мечтать только о еде. Голод владел человеком.
Были среди нас и
талантливые рассказчики анекдотов, настоящие юмористы, которые своими
рассказами отогревали наши израненные души. Они заставляли нас улыбаться и даже
хохотать до слез. А иногда мы пели песни. Петь не запрещалось. Несмотря на все
невзгоды, к песне тянулись многие, равнодушных не было, потому что с песней в
растревоженном мозгу каждого проносились мимолетные видения далекой, милой
родины: рязанщины, Сибири, Кубани, Алтая и так далее.
По воскресным дням
разрешалось петь на улице. На наш «концерт» приходили даже из города немцы.
Охрана не протестовала, хотя близко к лагерю никого не подпускала. Пели русские
и украинские народные песни, пели и советские. Я был любителем песен, особенно
украинских, наверное, потому, что украинцы, как природные песенники, исполняли
их на несколько голосов, да еще с подголосками, любовно, красиво, слаженно, от
всей души. Обычно в паре со мной запевал украинец Василь, походивший на Николая
Каленника и по голосу и по фигуре.
В команде меня стали
признавать и не только в песнях. Особенно ко мне потянулись ребята, когда
узнали, что я лейтенант Красной Армии, со мной всегда советовались, выслушивали
мое мнение, хотя по возрасту, пожалуй, я был помоложе всех. Не последнюю роль в
этом сыграли Панченко и Бетхлов, которые, как я догадывался, в сокровенных
разговорах намекали о наших боевых делах.
Как-то после отбоя,
когда все улеглись на свои места, Саша Истоминский нерешительно попросил меня:
— Митя,
расскажи про Францию. Расскажи, как ты там воевал.
— Откуда тебе
известно, что я был во Франции? — насторожился я.
— Ребята
говорят. Все говорят. Только я ничего не знаю. Ты не бойся, я никому не расскажу.
Вот крест! — побожился Сашка.
Вологодский парень,
призванный в армию за месяц до начала войны, ни разу не державший в руках
винтовки, Саша Истоминский оказался в первые дни войны на самой границе. Их
полк, вооруженный лопатами, гнали на рытье укреплений. Прямо на марше он попал
под атаку немецких танков. Тех, кого не раздавили гусеницы, немцы взяли в плен.
Через страшные лагеря военнопленных прошёл Саша Истоминский.
— Потерпи,
Сашок, потерпи. Тебе я все расскажу. А пока не время, — пообещал я.
— Почему не
время? — не унимался Сашка.
— Потому, что
боюсь, как бы в концлагере обо мне не вспомнили.
Но, в конце концов,
я уступил другу и раскрылся:
— Да, во
Франции я был, но я ее не видел. Не видел ни одного города, ни одной, можно
сказать, деревни. Лес, горы, трущобы, где скрывались партизаны. И ничего
хорошего. Борьбы настоящей не было. Одни потери. Больше прятались, чем
воевали, — начал я свой рассказ. Про Николая Бетхлова и Андрея Панченко не
упоминал, на всякий случай.
Настоящая дружба
познается в беде. Саша стал для меня не только другом, но, я бы сказал, братом,
готовым в любое время прийти на помощь. И он в скором времени доказал это.
А дело было такое.
Украинские цивильные ребята уверили нас, что за территорией завода, почти на
берегу залива, находятся картофельные бурты. Вася Кирпичников и Петр Червонный,
работая в ночной смене на разгрузке вагонов, решили сделать «картофельную»
вылазку. «Операция» прошла успешно. В лагерь друзья вернулись с картошкой.
Потом они еще несколько раз совершали подобные ночные рейды. Мы с Сашей такой
возможности не имели, так как работали в дневную смену.
Но вот, однажды
ночью, нас подняли, как по тревоге. Комендант отсчитал человек тридцать и нас
погнали на срочную разгрузку вагонов с углем. Когда работа близилась к концу,
вдруг завыли сирены воздушной тревоги. Погасли огни. Все погрузилось в темноту.
Охраны с нами не было — немцы-мастера, отвечавшие за нас, при первых же
сигналах опасности, приказали всем оставаться на местах, а сами ушли в
бомбоубежище. Вот мы и решили воспользоваться этим моментом, чтобы сходить в
бурты за картошкой.
Темень стояла —
хоть глаз коли, но Петр Червонный уверенно вел нас к цели. Снега не было —
он растаял, но земля оставалась мерзлой, прикрытой ледком. В далеком звездном
небе надрывались моторы, вспыхивали и зависали ракеты, освещая землю
мертвенно-белым светом.
— Митя, как
дела? Набрал? — напомнил о себе Саша, ковырявшийся рядом со мной, — Я
все. Закончил.
— Дыру
заделал? — напомнил я.
— Все в порядке.
Заделал.
— Тогда топай!
Я догоню!
В это время со
стороны залива прогремели выстрелы. Мы прижались к земле, а затем бросились
бежать в сторону завода. И тут меня подстерегла беда — нога подвернулась
на ледяной кочке и я упал. Не только бежать, но и встать не мог. Снова
прогремели выстрелы. Что делать? Даже ползти не могу. Спрятаться некуда. Ребят
не слышно. Если поймают, считай конец — пристрелят на месте. И вдруг из
темноты я услышал голос Саши:
— Митя! Где ты?
— Здесь, здесь,
Саша, — отозвался я.
— Что с тобой?
Куда пропал? — и он ругнулся так, как никогда не ругался.
— Ногу
подвернул, не могу подняться.
— Обопрись на
меня, вставай! — он помог мне встать, — Берись за шею. Бросай мешок!
И мой друг потащил
меня к заводу. Хорошо, что воздушная тревога была продолжительной. Американцы
бомбили Берлин и Росток. Сирены завывали еще несколько раз. Все обошлось
благополучно, а могло бы не обойтись, если бы за мной не вернулся Саша.
А мешочек с
картошкой я не бросил, хотя до лагеря с помощью ребят доплелся еле-еле.
Коменданту объяснил, что ушибся на работе. Лагерный фельдшер Ефим Бронников,
осмотрев припухшую ногу, дал мне какой-то темной мази.
— Перелома не
нахожу, — заключил он, — Сегодня и завтра холодный компресс на
больное место, потом тепло и мазь, — Степан! — позвал он
уборщика, — принеси ведро холодной воды.
— Твоею мазью,
Ефим, только клопов морить, уж больно она вонючая, — заметил я, понюхав
баночку с мазью.
— Дурак ты,
Димитрий! — В сердцах бросил Ефим, — а еще образованный человек. В
эту мазь добавлено лучшее королевское лекарство — деготь, причем
березовый, помажешь несколько дней и все болячки, как рукой снимет. На работу
не будешь ходить неделю — я доложу коменданту.
Действительно,
несколько дней нога очень болела, я с трудом добирался до туалета —
присесть на толчке было адским испытанием, но потом, опухоль постепенно спала и
я свободно мог забираться в постель на второй этаж.
— Ну, как
королевская мазь? — спросил однажды Ефим, зайдя в наш барак.
— На все
сто, — похвалил я, — даже запах стал нравиться не только мне, но и
соседям.
— А ты говорил,
что ею только клопов морить. Мы, медики, народ понимающий, знаем, как и чем
лечить.
— Я шутил,
Ефим, за королевскую мазь и за твое внимание большое спасибо. Скажи, правду
говорят, что раньше дегтем сапоги мазали.
— А что?
Правильно говорят. И сейчас мажут. От дегтя кожа становится мягкой и воду не
пропускает, нога сухая. А ты не знал? Подначиваешь? Да?
Между прочим,
фамилия Бронников мне была известна давно. В Михайлове я несколько лет учился в
школе с Бронниковой Катей, моей троюродной сестрой. Жила она в Третьем Пронском
переулке, где одно время жили и мы, Небольсины. Отца у нее не было, только
мать, которую тоже звали Екатериной. После освобождения Михайлова обе Кати были
арестованы и осуждены за связи с немецкими офицерами. В Михайлов Бронниковы не
вернулись — пропали без вести.
В другой раз Ефим
Бронников зашел ко мне «навеселе». Я это сразу заметил и удивился такой
непозволительной для пленных роскоши.
— Слушай,
Димитрий, мы с тобой оба командиры, ты... — начал, было Ефим, но я его
перебил:
— Кто тебе
сказал, что я командир, откуда ты взял?
— Не морочь мне
голову, — пьяный Ефим всезнающе улыбнулся, — Все знают, что ты
лейтенант, только ты один не знаешь. Так я говорю?
— Ты где-то
хлебнул, Ефим, неужели у тебя есть спирт?
— Есть! —
гордо ответил Ефим, — У меня все есть. Не веришь? Пошли, покажу. Айда ко
мне в аптеку. Ефим трепаться не любит. Все покажу, расскажу и чем угостить
найду. Айда! Пошли, Димитрий!
«Что-то он такой
добрый сегодня? Хитрит или спьяну бахвалится?» — подумал я, слезая с
кровати. В дневное время лагерь не охранялся, бараки были открыты, так что мы с
Ефимом свободно прошли в аптеку, где, страдая от безделья, резались в карты
Сашка-санитар и Ленька — часовых дел мастер.
— Прошу
встать! — полушутя, полусерьезно скомандовал Ефим, — знакомьтесь, мой
больной Димитрий. Саня! Налей шампанского!
Ефим был в ударе,
его развезло, он пьяно улыбался, хлопая меня то и дело по плечу. Санитар протянул
мне стакан браги и я, не дожидаясь особого приглашения, сел за столик,
опрокинув содержимое стакана в рот и закусил печеной картошкой.
— Ешь, ешь!
Бери еще! — сказал рыжий Ленька и пододвинул ко мне тарелку. Вскоре
санитар и часовщик ушли, а Ефим все еще долго угощал меня бражкой и картошкой,
заставляя слушать бессвязные рассказы о его прошлой, довоенной жизни. Наконец,
он устал, а мне надоело его слушать и я, тоже опьяневший, но довольный, что
сегодня нажрался, положил в карманы оставшуюся картошку, поблагодарив Ефима, и
ушел в барак.
Однажды ко мне
подошел взволнованный Андрей Панченко:
— Митя,
поговорить надо!
Мы вышли из барака.
Был выходной воскресный день. Немцы в этот день не позволяли себе работать.
Воскресение не для работы — говорили они. Естественно, не работали и
пленные, которые на заводе находились только под присмотром мастеров немцев. На
территории лагеря в одиночку, парами, кучками сидели, стояли, бродили
военнопленные, наслаждаясь теплыми лучами солнца. Мы отошли в сторонку.
— Меня вызывал
комендант, — сказал Андрей, — Он знает, что я владею немецким языком
и поэтому назначает меня переводчиком. Как ты на это смотришь?
— У нас же есть
переводчик, разве нужен еще один? — удивился я.
— Комендант
сказал, что всех евреев отправляют в другое место, в том числе и
Леву-переводчика. Требуется замена.
— А ты ничем не
рискуешь? — спросил я, — Помнишь, Андрей, когда нас допрашивали в
шталаге? Тогда тебя чуть не приняли за еврея.
— Я рискую
гораздо больше, чем ты думаешь. Ты знаешь, кто я? Ты ни разу за все наше
знакомство не спросил меня.
— Знаю, кто ты!
Военнопленный Андрей Панченко, мой верный товарищ, — улыбнувшись, ответил
я.
— Совершенно
верно, Митя, и кроме всего этого, я батальонный комиссар, пограничник, носил в
петлицах две шпалы. Теперь ты знаешь, чем я рискую.
— Мог бы и не
говорить кем ты был, Андрей.
— Почему?
— Потому что я
и без этого догадывался, что ты не рядовой боец. Отличить красноармейца от
комиссара не так уж и трудно.
— Вот это
здорово! — удивился Андрей, — А я и не подозревал. Значит надо за
собой следить, не забывать, что мы в плену, да еще у фашистов. Митя, ты не
ответил на мой вопрос: как ты расцениваешь мое назначение переводчиком и что ты
можешь посоветовать. Как ты на это смотришь? — Вновь спросил Андрей.
— Соглашайся,
но будь очень осторожен.
Мы долго еще ходили
по кругу, Андрей откровенно рассказывал о своей нелегкой военной судьбе, а я
слушал и думал — неужели все это правда? Судили, исключали из партии,
лишали звания, наград, а затем, искалечив душу, восстановили перед самой
войной. Не укладывалось в голове, что в нашей самой справедливой стране, как я
считал, мог царить такой произвол. Ведь почти то же самое мне рассказывал
когда-то Каленник. Я слушал Андрея и мне становилось страшно, неужели и со мной
будет тоже, если вернусь на Родину. За плен. Хотя я не признавал себя
виноватым. Прежде чем попасть в плен, я выполнил приказ командования.
— Вот так,
Митя, — заключил Андрей, — наши лагеря не лучше немецких. Бывал я в
своих, теперь в немецких, а придут наши и опять загонят в лагеря за плен, я в
этом уверен. Не жизнь, а сплошная тюрьма, сплошная малина!
На другой день
угнали евреев. И никто не знал куда, даже охрана. Андрей стал переводчиком.
Вскоре его, по распоряжению коменданта, переселили в отдельную комнатушку при
санчасти. Чуть позднее Андрей устроил Николая Бетхлова лагерным санитаром и
поселил вместе с собой. У меня тоже была возможность с его помощью устроиться в
штат лагерной прислуги, но я отказался. В голове зрели другие планы.
«Очко»
Его звали Земляком.
Никто не знал его настоящей фамилии, да и по имени — Федором — почти
не называли. Даже немцы и те звали его Земляком.
Природа скроила
Земляка странно: сутулое квадратное тело с длинными руками, крупная голова и
короткая шея, вросшая в туловище, глубокие глазницы с колючими глазками и
недобрый взгляд напоминали доисторического человека, сошедшего с картинок
школьных учебников. Разговаривал Земляк громко и хрипло. Каждое слово сдабривал
отборной матерщиной. Особенно, если начинал спорить. А спорить он любил,
особенно, когда проигрывал в карты. В обращении Федор сам часто употреблял
слово «земляк»: «Земляк, дай прикурить. Земляк, подвинься! Земляк, сыграем?» и
так далее.
Поэтому и
приклеилась к нему кличка — Земляк. В плену он оказался в первые дни
войны. Его видели в разных лагерях военнопленных и везде он преуспевал. Так в
Холмах, в одном из самых страшных лагерей, Федор подвизался в похоронной
команде, в которой имелась возможность «подкалымить» лишний черпак баланды. В
Нёйбранденбурге, шталаге-2А, Земляк попал в команду по заготовке крапивы и
брюквы для лагерной кухни — опять около еды. И здесь, с первых дней
пристроился, опять-таки, к кухне, на этот раз к немецкой, где вместе с
инвалидом-немцем отвозил на мойку баки с пищевыми отходами.
Ему везло благодаря
его патологической внешности — В какой-то мере, Земляк забавлял немцев.
Когда немцы обзывали его дураком, свиньей или говном, Земляк насмешливо и глупо
отвечал: «Я, я! Земляк гут! Хрен тебе в рот!.. твою мать! Чтоб ты подавился, падло!»
А немцы гоготали, не
понимая, что говорил Земляк. По всему, Земляк мог бы стать видным полицаем,
вложив в свой громадный кулак плетку или палку. Однако, когда одноглазый
комендант предложил ему эту должность, Земляк наотрез отказался:
— Никс, никс,
Гер комендант, за доверие благодарю, но не могу быть полицаем. вы как-нибудь
без меня, я ведь неграмотный, — заблажил он не без юмора, —
Андрей! — обращаясь к переводчику, — скажи ты этой одноглазой
суке, что я не способен командовать и бить своих, чтобы он сдох тварь
одноглазая... Хотя, подожди, про то, чтоб он сдох и про суку не переводи.
Каждый день Земляк,
кроме всего прочего, приносил в барак чуть ли не ведерный котелок немецкого
супа. О такой роскоши мы могли только мечтать. Делиться он ни с кем не делился,
обычно забирался в свое логово и, не глядя ни на кого, пожирал добычу.
Остатки еды менял на
табак, сигареты, которые мы получали по пачке на месяц или продавал за марки,
изготовленные специально для военнопленных.
Деньги эти
выдавались, как зарплата, пленным и имели хождение только в лагерях и рабочих
командах военнопленных. На них можно было купить у некурящего пачку махорки, у
французов или поляков — кусок мыла, пайку хлеба и кое-что другое. На марки
играли в «очко», играли азартно, проигрывали иногда вместе с марками недельный
паек хлеба, одежду, залезая бездумно в долги. Проигрывали все, каждый раз
надеясь отыграться, что удавалось редко и не всякому.
Земляк был одним из
самых заядлых «очкарей». Постоянно играли: Золотухин Федя, Коваленко Вася, Мишка-сапожник,
Валька-танкист, приходили поразмяться в карты и мои «французские» друзья
Панченко и Бетхлов. Одно время игрой в «очко» увлекался и я.
Играл с переменным
успехом, однако, чаще мне везло, за ночь выигрывал сто, двести и даже пятьсот
марок — целое богатство. А однажды, Лешка часовщик проиграл мне аккордеон,
приобретенный за ремонт очень дорогих часов. Выкупа я ждать не стал, а с
согласия Леньки, подарил аккордеон Бетхлову, который знал толк в этом
инструменте.
В «очко» резались с
позднего вечера до раннего утра — Всю ночь. Сначала играли посреди барака
рядом с печкой, а после отбоя — В углу, рядом с «парашей», где горела
дежурная электролампочка. От «параши» тянуло вонью, но мы, как-то, забывали об
этом в азарте игры. Не спал и Саша Истоминский, мой «адъютант» и «казначей».
Сам он не играл, но за меня болел в полном смысле этого слова и, чтобы я не
продулся совсем, а такие моменты бывали, припрятывал часть денег.
— На сегодня
хватит, Митя, кончай играть, спать пора. Завтра добьешь, — Волновался
Саша.
— Последний раз
отбанкуюсь и все. Дай десятку, — просил я.
В конце концов, Саша
сдавался, выбрасывал мне десяток марок и уходил спать.
Земляк чаще
проигрывал и, продувшись окончательно, начинал во весь голос орать, извергая
потоки мерзкой брани, не считаясь с тем, что время позднее и люди спят.
Успокоить его мог только сибиряк Федя Иванов, единственный, кого, с некоторых
пор, Земляк стал уважать и даже бояться. Произошло это в один из воскресных
дней.
Земляк решил
потешиться, покуражиться. Заломив на затылок куцую кепку, он браво расхаживал
по территории лагеря, предлагая помериться с ним силой. Однако охотников не
находилось.
— Эх, вы,
мазурики, туды вашу мать, — гремел Земляк, — неужели нет смелых
побороться со мной? вы не мужики, а цыплята жареные, вояки сопливые!
— Я буду
бороться с тобой, каланча Вавилонская, — к Земляку подошел Федя
Иванов, — здоровый ты, да бестолковый.
— Это ж почему
такое? — усмехнулся Земляк.
— Потому, что
ты обожрался на немецких харчах, а мы, как волки, голодные ходим. И ты равняешь
себя с нами? Сравнил тоже мне хрен с пальцем! Понял? Я согласен бороться с
тобой при условии: если поборю — гони пять мисок немецкого супа и две
пайки хлеба!
Такого Земляк не
ожидал:
— А если не
поборешь, что я буду иметь с тебя? — спросил он.
— А вот
что! — и Федя показал громиле фигу.
— Лады! Хрен с
тобой! Я согласный! — пробасил Земляк, твердо уверенный в своей победе.
Оба разделись до
пояса и схватка началась: полный с брюшком Федя — Земляк и тощеватый
Федя-сибиряк. Нашлись и судьи.
Весь лагерь сбежался
посмотреть на поединок, даже охранники и те пришли. Все болели за сибиряка,
хотя мало кто верил в его победу, так как он уступал Земляку по весу, росту и
возрасту. Боролись сытый с голодным. По уговору борьба шла до трех побед. И к
нашей общей радости Федя-сибиряк под крики всего лагеря трижды положил
соперника на лопатки. Такого финиша Земляк не ожидал!
С тех пор,
куролесящего Земляка «успокаивал» Федя-сибиряк. Получив пару оплеух, Земляк, не
сопротивляясь, с рычанием и проклятием уходил к себе на кровать, укрывался с
головой одеялом и засыпал.
На следующий день
все повторялось заново. Земляк находил деньги: брал в займы, продавал суп,
хлеб, поскольку он всегда был сыт и вновь садился играть в «очко». Ко мне
Земляк относился дружелюбно, хотя в картежном экстазе он не признавал никаких
авторитетов — требовал продолжать игру до конца. Нередко мы с ним
оставались наиболее удачливыми, обыграв соперников. И тогда судьба денег
решалась между нами. Были случаи когда я проигрывал, но чаще было наоборот.
Зная примерно
наличие денег у Земляка и подсчитав свои возможности, я выбрасывал деньги на
кон и предлагал Земляку бить по всему банку. Вот здесь-то накал страстей
достигал предела. Вокруг нас, как всегда, толпились любопытные и болельщики,
которые воодушевляли идти «во банк» то Земляка, то меня. Земляк не сразу
решался на мой вызов, раздумывал, однако соблазн выиграть все сразу брал в нем
верх над осторожностью, заставляя бить по всему банку.
Почему я играл?
Потому что деньги помогали жить, деньги пахли супом с немецкой кухни, пачкой
французских или польских сигарет и, конечно, пайкой хлеба. Но счастье иногда
отворачивалось, марки не возвращались — я проигрывался начисто и тогда мы
с Сашей Истоминским «клали зубы на полку». Ничего не поделаешь. Шельмовать я не
мог.
Росток.
Сахарный песок
Лето 1943 года
началось с массированных бомбардировок немецких городов. Армады американских
воздушных крепостей появлялись со стороны Балтийского моря, у города
Рибниц-Дамгартен, как раз над нами, делали разворот и, разделившись на большие
группы, косяками уплывали бомбить Берлин, Гамбург, Росток и другие города
Германии.
Воздушные тревоги
следовали одна за другой, дико выли сирены, нагоняя ужас на все живое. Люди
прятались в бункера, бомбоубежища, бежали в лесные укрытия. И только мы
оставались запертыми в деревянных бараках и, как подопытные кролики, безропотно
ожидали своей участи, вслушиваясь, как на десятикилометровой высоте, сотрясая
глубины неба, накатами стонали моторы.
Завод Бахмана, где
мы работали, долгое время оставался целым и невредимым. Очевидно, он не имел
большого значения, а может быть, до него не доходила очередь.
Но однажды
американские истребители появились на низкой высоте и с бреющего полета
обстреляли завод. Несколько пуль продырявили и наш барак. К счастью, никто не
пострадал, хотя возможность быть убитым или заживо сгореть в бараке была
реальной. После этого случая мы предъявили ультиматум коменданту рабочего
лагеря: прекратите запирать нас во время воздушных тревог, иначе разнесем и
бараки, и охрану.
— Что такое?
Русские предъявляют ультиматум?! — Взбеленился комендант, — Какая
наглость! Да вы знаете, проклятые собаки, что я с вами могу сделать? — на
его одноглазом лице застыла жестокая улыбка.
Мы стояли молча, сверля
коменданта ненавидящими глазами. Но вот из строя вышел Вася Кирпичников и
обратился к переводчику:
— Андрей! Скажи
коменданту, что мы требуем приезда начальства или возвращения нас в концлагерь!
Нам терять нечего!
Андрей перевел. Эти
слова и наша решимость отрезвляюще подействовали на коменданта. Он тут же
приказал разойтись и, круто повернувшись, удалился восвояси. Однако, комендант
понял, что крупно ссориться с военнопленными нет резона, так как начальство,
разогнав команду военнопленных, его, коменданта, тоже не оставит на месте,
может перевести в горячую точку, вроде Берлина или Ростока, где каждый день
бомбят и стреляют. Этого он не хотел. Поэтому с того конфликтного дня между
комендантом и военнопленными установилось негласное перемирие. Бунт не состоялся.
Теперь во время
воздушных тревог бараки не запирались, более того, и в дневные воздушные
тревоги комендант разрешал нам, не дожидаясь охраны, уходить с завода в лесное
укрытие вместе с немцами, военнопленными французами, поляками и острабочими (цивильными
украинцами). Мы обещали коменданту не использовать предоставленную нам
«свободу» для каких-либо отлучек и, разумеется, для побега.
В лесу мы
расходились кто куда: к французам за куревом, к украинским девчатам
повлюбляться — Ведь молодость-то светила и в плену. После отбоя, конца
воздушной тревоги, мы собирались все до единого в условленном месте и шли
обратно на завод. Претензий со стороны охраны не было, ибо за порядком следили
мы сами и, упаси Бог того, кто мог его нарушить — судили сами. Комендант
знал, что мы никуда не денемся, не убежим. Было бы безумием решиться на побег
за сотни и за тысячи километров от своей Родины, от линии фронта. Это
во-первых.
А во-вторых, за
каждый побег в ответе были все товарищи, вся команда. Нет! У нас не расстреливали
каждого пятого или десятого, как это было в сорок первом, сорок втором годах.
Команду просто жестоко наказывали. Был такой случай. Из нашей команды бежал
Сергей. Фамилию не помню. Жили мы с ним в одном бараке: высокий, худющий, вечно
кашляющий. Не выдержал парень, решился бежать. Его поймали на второй же день и
отправили в Нёйбранденбург шталаг 2А, где, после отсидки в карцере, он умер.
Так вот, он бежал, а
команду наказали. Четверо суток сидели на одной воде. Утром и вечером
обозленный комендант устраивал построение на коленях — чуть шелохнулся и
тут же следовали удары палкой по спине, голове, почем попало. Полгода держали
на строгом режиме.
И хотя одноглазый
комендант после нашего ультиматума стал более сносно относиться к пленным, мы
не могли ему простить прошлые обиды и издевательства. В наших глазах он так и
остался сволочью.
С приходом в охрану
двух новых солдат Чеха и Студента (так окрестили их пленные) наша жизнь немного
полегчала. Но самое важное событие произошло для нас неожиданно.
Как-то во время
поверки за опоздание в строй комендант ударил по лицу пленного Василенко. Кровь
ручейком побежала из носа. И вдруг, охранник Студент, находившийся здесь, перед
строем, оттолкнул коменданта и, не говоря ни слова, влепил ему звонкую
пощечину. Такого еще не бывало! Немецкий солдат поднял руку на своего
начальника! Мы остолбенели, ожидая непредсказуемой реакции коменданта. Но
взрыва не последовало. Комендант зло прошипел и быстро ушел из лагеря. Студент,
пересчитав пленных, приказал разойтись по своим местам.
На другой день
Студента арестовали. Но вскоре он вернулся, а кривого коменданта перевели в
другой лагерь. Конечно, за такой поступок Студенту грозил военно-полевой суд.
Однако Студента не судили — его отец занимал высокую должность в Берлине. Вообще,
Студент был для нас загадкой. Андрей, который с ним имел, как переводчик, более
тесный контакт, рассказывал, что Студент до войны действительно был студентом,
затем офицером немецкой действующей армии. На фронте, за какой-то проступок, он
был разжалован в рядовые, а после ранения и госпиталя направлен в охрану.
О Студенте я
вспоминаю не просто, как о порядочном человеке. Нет. Дело в том, что он, рискуя
собой, помогал в трудное для нас время, прямо скажу, выжить. Мы звали его
просто Студентом и он охотно отзывался на это прозвище.
Второй солдат, по
прозвищу Чех, словак по национальности, как и Студент, относился к нам
доброжелательно, быстро стал понимать по-русски. Однако разговорная речь его
воспринималась плохо, во-первых, потому что он не говорил, а быстро-быстро
тараторил, до смешного коверкая наши слова, а во-вторых, его речь перемежалась
русскими, словацкими, польскими, украинскими словами. Обычно Чех старался не
замечать наших «вольностей» таких, как частые перекуры на тяжелых работах, наши
воровские вылазки за зону лагеря за картошкой, сахарной свеклой.
Такие охранники, как
Студент и Чех, конечно, встречались нечасто, но они были. Однажды человек
двадцать военнопленных под охраной Чеха и Студента, исполнявшего в то время
обязанности начальника лагеря, отправили в Росток на расчистку складов,
разбитых при бомбежке. Моросил противный осенний дождь, с моря дул порывистый
холодный ветер. Территория базы, куда нас доставили, была исковеркана
невероятной силой разорвавшихся бомб. Среди беспорядочных нагромождений из глыб
камней и битого кирпича, искореженных металлических конструкций, обгоревших
деревянных столбов, повсюду были разбросаны порванные мешки с сахарным песком
желтовато-бурого цвета.
Это был песок-сырец.
Студент куда-то исчез, не сказав ни слова, а с нами остался Чех, который
укрылся от дождя в чудом уцелевшей будке, делая вид, что не замечает, как мы
горстями запихиваем в рот сладкий песок и наполняем им свои карманы. Кое-кто
стал сыпать даже за пазуху, а Петька Молчанов, перевязав штанину, сыпал прямо в
прореху штанов, забыв, что впереди предстоит целый день тяжелая работа.
Невдалеке от нас
работали немецкие солдаты, военнопленные поляки и французы, разбиравшие завалы
на улице. Внезапно, откуда не возьмись, появился Студент.
— Вы что? С ума
сошли, доннер ветер? — заорал он и разразился целой серией русских и
немецких ругательств, — Вывернуть всем карманы и высыпать песок! Быстро!
Быстро! У кого найду песок — застрелю!
Не понимая, что
случилось, я, как мог, переводил его брань. Мы сразу не могли понять, почему
Студент так изменился и взбеленился. Почему не разрешает взять пару горстей
грязного песка, разбросанного повсюду под ногами? «Вот тебе и Студент, —
подумал я, — Все вы хороши проклятые фрицы!» А кто-то произнес:
— Проклятая
собака!
— Что-о-о?
Собака? — Взорвался Чех, — Я покажу вам собаку! А ну, выходи, кто
сказал! — и он со злобой передернул затвор винтовки.
К счастью, все
обошлось. Песок мы вытрясли из карманов, а Петьке Молчанову пришлось снимать
штаны.
Нудный дождь моросил
весь день, а мы, укрывшись пустыми мешками, работали не покладая рук: расчищали
завалы, затаривали сахарный песок в мешки, грузили в машину. Особенно
доставалось тем, кто носил и грузил тяжеленные мешки. Поэтому чередовались,
менялись местами, помогая друг другу. Фронтовой закон — сам погибай, а
товарища выручай, оставался законом и в плену. Сильные помогали слабым.
Несмотря на возникший конфликт между нами и охраной, мы все же надеялись, что
Студент после работы позволит взять с собой одну или две пригоршни сладкого
чудо-продукта.
От тяжелых мешков
болели все мышцы спины, рук и ног. Мне казалось, что еще немного и я не
выдержу, лягу на землю и не встану.
Чех видел, что мы
устали, и все чаще и чаще подавал команду: «Перекур»! Промокшие, уставшие, мы
сразу же бросались под уцелевшие липы и, едва коснувшись земли, проваливались в
короткий, глубокий сон. Через десять-пятнадцать минут принимались вновь за
работу.
К концу рабочего дня
появился Студент, пропадавший где-то с самого утра. Вместе с ним пришел хорошо
одетый господин, видно какой-то начальник. Осмотрел рабочую площадку и разрешил
нам забрать кучку отходов, в которой было больше пыли и битых стекол, нежели
сахарного песка. Ну, что ж и на том спасибо, подумали мы, растворим,
процедим — сладость останется.
Однако затарить
указанные отходы нам не удалось. Как нарочно, завыли сирены. Воздушная тревога!
Работавшие невдалеке от нас немцы, поляки и французы, побросали инструмент и
быстро исчезли в проемах разрушенных зданий. Машина, на которой нас привезли из
лагеря, подрулила к нам. Шофер-поляк торопился. А сирены выли по всему Ростоку,
предвещая большой воздушный налет.
— Все ко
мне! — крикнул Студент, — Шнель! Шнель! Грузите в машину! — он
указал на затаренные мешки.
Через несколько
секунд все восемь мешков, стоявшие возле нас, были заброшены в кузов машины. Мы
уселись наверх и грузовик, объезжая завалы, устремился из города. Ни один
патруль не остановил машину. Город замер. Все живое в смертельном страхе
затаилось в подземельях. Где-то ухнули зенитки и замолкли. Одинокий
прожекторный луч скользнул по серому вечернему небу и погас. На Росток
надвигалась еще невидимая сила, надвигалась смерть.
Только на выезде из
города водитель сбавил скорость. Машины, велосипедисты, толпы людей с
тележками, узлами, чемоданами заполняли дорогу. Все, кто мог, бежали из города.
Но вот со стороны
Рибниц-Дамгартен появились блески сигнальных ракет, а чуть позже замелькало
множество огоньков, плывущих прямо на нас. И, наконец, мы услышали рокочущий
гул самолетов, который постепенно нарастал и становился сильней и отчетливей.
Вдруг вечерние сумерки озарились множеством осветительных бомб и
мертвенно-белый свет охватил землю.
Толпы людей
бросились прочь с дороги. Наш грузовик свернул в сторону и остановился. Низкие
облака, заслонявшие землю весь день, словно испугавшись, вдруг исчезли с неба,
открыв на погибель многострадальную землю.
Первая волна
американских бомбардировщиков прошла над нами, к земле устремились яркие ракеты
и громадный костер мгновенно полыхнул над городом. Чудовищные взрывы потрясли
воздух и землю. Взрывная волна дошла и до нас. Затем еще и еще... Сотни бомб
рвали, корежили, сносили с земли все, все, все. Огненный вихрь и черные облака
дыма закрыли город. Это было ужасно. Даже находясь за несколько километров от
бомбардировки можно было сойти с ума. Неприятно колотилось сердце. А каково
было людям в том пекле? Каково было земле? Ведь она тоже живая.
— Что ж это
такое? — дрожащим голосом взмолился Чех, — когда же это все кончится?
— Война,
господин вахман, докатилась и сюда, — ответил я, — как у нас говорят,
это еще цветочки, а потом будут ягодки. Держись, а то умрешь от страха раньше
времени.
Налет продолжался
долго. Бомбили «коврами», накрывая целые кварталы города. Наверняка гибли люди,
может быть, заживо горели такие же, как и мы, военнопленные из рабочих команд,
запертые в деревянных бараках. Когда прекратилась бомбежка, Студент подозвал
меня и спросил:
— Почему
пленные зачастили в кусты, один за другим просятся в клозет? Со страха или
много сожрали сырца? Ты-то как?
— У меня, герр
вахман, все болит, кроме живота, — ответил я, а у ребят понос, нажрались
сладкого с грязью и заболели.
— Я
предупреждал. А вы меня собакой обозвали. Да? Мол себе не берет и нам не дает.
Так я говорю?
— Извините нас,
герр вахман, мы думали, что сытый голодного не разумеет. Понимаете меня? У нас
в России есть такая поговорка.
— О! Я понял. Я
все хорошо понимаю. Русским пленным я не враг. Песок, который мы везем, будет
вашим, разделите на всех...
Вот это новость!
Мешки с сахаром, на которых мы сидим, Студент отдает нам. Я удивился и спросил
Студента:
— Герр вахман,
вы не боитесь гестапо?
— Боюсь! —
резко ответил Студент и добавил, — бояться волков — В лес не ходить.
Это тоже пословица русская, но и у нас так говорят. Передай пленным, чтобы
мешки не портили. Если кто это сделает, прикажу песок отправить на базу
обратно. И еще. На заводе про песок никому не рассказывать — язык держать
за зубами. Все понял?
— Так точно,
господин Студент! — ответил я.
В Рибниц-Дамгартен
приехали в полночь. Единственного солдата, охранявшего лагерь в нашем
отсутствии, Студент отправил на завод проверить ночную смену. Теперь нам никто
не мешал. Мы быстро разгрузили автомашину и упрятали мешки за фундамент
лагерной столовой, после чего нам открыли барак и мы разошлись по своим местам.
Я уснул сразу, успев лишь отдать своему напарнику котелок с сахарным песком,
который «увел» со склада.
— Ешь, Саша,
это тебе.
В нашем рабочем
лагере не было полицаев-капо, которые, как правило, назначались в концлагерях
для поддержания внутреннего порядка и распорядка. Так в русском секторе
шталага-2А, к которому была приписана наша команда, полицаями-капо назначались
западные украинцы, в большинстве своем знавшие немецкий язык. По жестокости им
не было равных. В рабочем лагере за всем следил свой же военнопленный, старший
по команде, он же являлся и переводчиком. В нашем случае, это был Панченко
Андрей, через которого решались все лагерные проблемы. Поэтому, как только мы
приехали в лагерь, Студент поднял на ноги Андрея и рассказал о наших скрытых
мешках с сахарным песком.
За час до подъема
меня разбудил Андрей:
— Митя,
вставай! Одевайся и на выход. Есть срочный разговор.
В тамбуре,
прислонившись к косяку, нас ожидал Студент.
— Надо немедленно
обговорить «сахарный» вопрос, — сказал Андрей, — айда в санчасть, там
и посоветуемся.
К слову сказать, во
многих делах Андрей часто обращался ко мне за советом, хотя во всех отношениях
он имел гораздо больший жизненный опыт, нежели я.
В санчасти «доктор»
Ефим уже проснулся и, сидя на постели, смачно зевал. Первым заговорил Студент.
Переводил Андрей. Вахтман обеспокоен тем, что военнопленные на заводе могут
разболтать о мешках с сахарным песком. Надо очень серьезно предупредить всех,
чтобы нигде в разговоре не упоминали об этом, тем более на завод прибыло
гестапо и оно интересуется русскими военнопленными.
— Откуда герр
Студент знает об этом? — спросил я.
— Маленькая
птичка на хвосте принесла, — чуть улыбнувшись уголками губ, вежливо
ответил Студент и я понял, что мой вопрос был неуместным.
— Хорошо, —
согласился я, — на утренней поверке, Андрей, ты дашь мне слово перед
строем и я поговорю с ребятами. А Студенту на всякий случай напомни, что песок
мы взяли с разрешения господина, который подходил к нам во время работы.
— Как? —
удивился Андрей, — разве вам разрешили?
— Да. Это могут
подтвердить все наши ребята, которые работали там. Да и Чех об этом знает. Да и
Студент там тоже был. Господин, похожий на большого начальника, указал нам на
кучу сахарного песка, которую мы могли взять себе. Однако затарить для себя не
успели, так как объявили воздушную тревогу. И поэтому в машину побросали первые
попавшие под руку мешки.
— Твое
объяснение, Митя, вряд ли примут всерьез, — заметил Андрей.
— Не примут, но
учтут, — пояснил я.
— Как сказать.
Взяли не то, что разрешили.
— Ну и
что? — Возразил я, — Второпях не разобрались. Я не вру, а
говорю правду, как было. Спроси у Студента.
Студент сидел молча
и пристально посматривал то на Андрея, то на меня, пытаясь уловить, о чем идет
речь.
— Сахар надо
вынести за пределы лагеря, — предложил я, — Пока Студент исполняет
обязанности коменданта мешки надо спрятать на чердаке комендатуры — там
наверняка искать не станут.
Андрей перевел.
— А что? —
оживился Студент и посмотрел на меня, будто видел впервые, — предложение
очень хорошее. Надо подумать и сегодня решить.
Мы пожали друг другу
руки и молча разошлись. Опасения Студента были не напрасны. Утром, сразу после
подъема, весь лагерь заговорил о сахаре — шило в мешке не утаишь. Все
хотели, как можно скорее получить свою долю, особенно больные и слабые, таких
было немало. Операция «Сахар» прошла, как нельзя лучше. Сахарный песок
перепрятали вовремя и надежно.
На следующий день,
как и предполагал Студент, в лагерь явились гестаповцы. Они чинно прошлись
вдоль строя военнопленных, внимательно разглядывая каждого, обошли территорию
лагеря, заглянули в аптеку, на кухню и, не сказав ни слова, ушли. Обыскивать не
стали. Что привело их к нам? Трудно сказать. Во всяком случае, не сахарный
песок. А может, это были не гестаповцы? Но почему тогда на рукавах у них были
повязки со свастикой? Прошло больше недели прежде чем мешки с сахарным песком,
спрятанные на чердаке комендатуры, вновь перекочевали в лагерь.
Пора
действовать
Обычно дневная смена
заканчивала работу в 7 часов вечера и возвращалась в лагерь. После ужина
отводился час на туалет и посещение санчасти. Затем поверка — Все ли на
месте (у нас было принято называть проверку поверкой). Потом запирались двери,
закрывались окна. В 10 часов вечера — отбой. Гасился свет и только одна
тусклая электролампочка всю ночь горела в углу барака над парашей.
Долгие вечера
пленные коротали по-разному: одни сразу же ложились спать, другие при свете
самодельных коптилок и свечей мастерили детские игрушки, матрешек, курочек,
«ванек-встанек,» их охотно покупали немцы, третьи делали зажигалки, кольца,
четвертые — шили брезентовые сапожки, тапочки, фуражки и многое другое.
Материала было достаточно, в основном, это были отходы производства, отвозимые
на заводскую свалку. Но и со свалки брать ничего не разрешали. Приходилось
рисковать — Воровали. Правда, немцы: рабочие, мастера, охранники — на
это смотрели сквозь пальцы, поскольку все делалось для них, по их заказам. А
рукодельничать пленные умели — среди нас были классные мастера. Взамен от
немцев мы получали марки, хлеб, сигареты.
Не обходилось и без
«культпросвета». Были свои доморощенные артисты, вокруг которых собирались
военнопленные и слушали, как те «травили» анекдоты или рассказывали забавные
истории про любовь. Тогда, забыв обо всем на свете, мы неудержимо хохотали от
всей души и никто не пытался нас остановить. Вспоминали прошлое, мечтали о
будущем и, конечно, о женщинах, которых так не хватало в неволе.
Нередко возникала
потребность исповедоваться друг перед другом, открыть свои горькие тайны,
словно мы хотели успеть, пока живы, высказать все, что тревожило наши
необлегченные души. Чувство вины за плен тяготило многих и каждый хотел эту
безвинную вину искупить перед Отчизной.
В плен попадали
по-разному, одни — В жесточайших сражениях, другие — без боя.
Например, дивизия ленинградских ополченцев в первые же часы на фронте попала
под бомбовый и танковый удар немцев и оказалась почти вся в плену. И такие были
в нашей рабочей команде.
Меня тоже не
покидало чувство вины. Почему? Потому, что мы, молодежь, комсомольцы,
воспитывались в духе патриотизма. Для нас, как и для японских самураев, плен
представлялся позором. В наших песнях звучала только победа: «Мы рождены, чтоб
сказку сделать былью...», «Враг будет бит повсюду и везде...» и так далее. Я
считал плен изменой. С какой брезгливостью на фронте я относился к
освобожденным из плена бойцам. И вдруг...сам оказался в плену! Только
теперь я понял, что без пленных войн не бывает. Даже в простой драке один из
двух почти всегда остается побежденным. А на войне все сложнее.
В плену гораздо
сильнее, чем на фронте я ощущал постоянное дыхание смерти, меня одолевала тоска
по родным местам, по матери. Тоже переживали и мои товарищи. Может быть, поэтому
между военнопленными складывалось больше чистых человеческих отношений, чем
где-либо.
Так или иначе, меня
точило чувство вины и грызла совесть, я стал задумываться над возможностью
искупить свою вину там, на заводе Бахмана. В голове возникали разные планы,
которые будоражили мой мозг настолько, что я подолгу не мог уснуть. В уме я
проигрывал захват аэродрома, расположенного на берегу залива Балтийского моря,
уничтожение самолетов и многие другие варианты.
Наконец, решил
поговорить с Андреем Панченко. Андрей внимательно выслушал меня и после
длительной паузы ответил:
— Я полностью с
тобой согласен, что надо действовать. Но действовать бесшабашно, как ты
предлагаешь, идти на заведомый провал, не советую. Хорошо, предположим,
разгромили комендатуру, полицейский участок, забрали допотопное оружие, к нам
присоединились острабочие, французы и другие, внезапной атакой взяли аэродром.
Что будем делать дальше? Что? Уничтожим самолеты, займем круговую оборону. Ну,
а дальше, дальше-то что? Погибать?
— Зачем погибать? —
Возразил я, — На самолетах, в диспетчерской имеются радиостанции, можно
открытым текстом, морзянкой звать наших на помощь. Авось, что-нибудь
организуют. Я так думаю.
— А если не
организуют, Митя, не захотят рисковать из-за какой-то сотни пленных, что тогда
будем делать?
В итоге Андрей не
поддержал мои планы по захвату аэродрома:
— Риск,
конечно, должен быть. Но при этом должен быть хотя бы маленький процент
выживания. У тебя этот процент — ноль.
— Нет, —
Возразил я, — целиком и полностью согласиться с тобой не могу. Ты
считаешь, что наши не очень-то болеют за своих пленных и рисковать, как ты
сказал, из-за какой-то сотни не станут. Я думаю совсем не так. Аэродром, о
котором идет речь, возможно, имеет стратегическое значение. Ты посмотри, сколько
самолетов кружатся над ним, садятся, взлетают, снова садятся, одни прилетают,
другие улетают и так без конца, день и ночь. Нет! Это не простой аэродром.
Захват такого объекта может сыграть важную роль в наступлении нашей армии. Ты
помнишь, Андрей, нашего командира роты Жака Жанэ? Помнишь, что он сказал перед
боем? Он сказал, что он не хотел бы сейчас умирать. Но Жак поднял в атаку роту
и первым погиб за Францию и за нас с тобой! Я тоже не хотел бы сейчас умирать,
но на захват аэродрома пошел бы без оглядки.
В конце концов, мы
договорились: вопрос о захвате аэродрома с повестки дня не снимать, еще и еще
раз хорошенько продумать и взвесить.
И вот однажды,
Андрей Панченко заговорил, что неплохо было бы вывести из строя уже
отремонтированные самолеты «Хенкельс-111». По его замыслу эта диверсия
выполнима, хотя и требует большой осторожности и тщательной подготовки. Надо
было проникнуть на завод, в цех, где стояли готовые к отправке машины и
перерезать в каждой из них главный многожильный кабель. Этого достаточно, чтобы
задержать выпуск бомбардировщиков на две-три недели. А возможно, и на целый
месяц, так как потребуется замена всей многокабельной системы самолета. Андрей
знал, где и как резать кабель, так как несколько месяцев работал вместе с
немцем по укладке главного кабеля. Идея была заманчивой и мы решили немедленно
приступить к ее воплощению.
Для этого мы
привлекли надежных помощников: Ефима Бронникова, нашего фельдшера и Варю Куст,
девушку из острабочих. О ней я расскажу отдельно.
Варюшка
Варвара Максимовна
Куст, 1925 года рождения, украинка, уроженка Харьковской области,
Староверовского района, села Власовки, была угнана немцами в Германию в начале
1942 года. Родители девушки умерли от голода в 1933 году. Воспитывалась теткой.
Варюшка особой
красотой не выделялась, но и сказать, что она была некрасива, тоже нельзя.
Обыкновенная девушка с необыкновенным взглядом удивительных, зеленовато-серых,
насмешливых глаз. На голове — цветастый платок, из-под которого выбивались
слегка растрепанные каштановые волосы. На похудевшем, чуть скуластом
лице — яркий румянец. Встретились и познакомились мы на немецком заводе
Бахмана.
Раньше мне не
приходилось бывать на заводах, поэтому когда нас, военнопленных, впервые
привели в заводской цех, меня поразил непривычный непрерывный шум: визжали
бормашины, трещали пневматические молотки, шипели шланги компрессоров. В два
ряда, во всю длину громадного цеха, стояли на подставках самолеты
«Хенкельс-111».
К одному из таких
самолетов меня привел мастер-немец и, показав мое рабочее место, куда-то ушел.
Я сел на ящик и стал его ждать. Вдруг почувствовал, как у меня из-под ног
потащился шланг. Шланг поднимался куда-то вверх. Подняв голову, я увидел
улыбавшуюся мне девушку.
— Хлопец,
видкиля ты взявся? Хиба военнопленный? — спросила она.
— Да.
Военнопленный, — откликнулся я и спросил в свою очередь, — Ты что там
делаешь?
— Ничего. Пыль
глотаю во цим шлангом. Чуешь, як вин шипить, — ответила девчушка, мешая
русскую речь с украинской. Потом спустилась вниз. На ней был синий комбинезон и
цветная косынка, туго повязанная до самых бровей. Мы с нескрываемым интересом
разглядывали друг друга.
— Тебя как
зовут? — поинтересовался я.
— Варя, —
назвалась она, — а як тоби?
— Меня зовут
Митей, — ответил я, не отрывая от нее взгляда. Варя собралась было лезть
обратно наверх, но я, шутя, попросил ее:
— Подожди! Дай
хоть посмотреть на тебя, а то не запомню.
Она поглядела на
меня в упор и улыбнулась:
— Дывись, коль
охота.
— А ты
красивая! — сказал я и протянул руку. Она рассмеялась и подала свою. Так
прошла наша первая встреча.
Варя была одной из
многих девушек, работавших на этом заводе. Их называли острабочими. В отличие
от других, острабочие носили на груди нашивку «ОСТ». Жизнь у них была тоже
нелегкой, хотя их не охраняли и они могли свободно перемещаться по разрешенной
территории.
Вскоре Варю перевели
в другой цех и я потерял возможность встречаться с ней, так как нам,
военнопленным, было категорически запрещено отлучаться с закрепленного рабочего
места. Однако Варюшка, несмотря ни на какие запреты, сначала изредка, а потом
каждую смену, в короткие перерывы прибегала ко мне повидаться.
Мои мастера, немцы
Зигфрид и старик Отто, не могли не видеть этих минутных свиданий, но делали
вид, будто ничего не знают и не замечают. Со временем я познакомился со многими
украинскими девчатами и многие из них мне нравились (что поделаешь, и в плену
молодость оставалась влюбчивой!), но Варя для меня была лучше всех, она
полюбила меня, и я дорожил ее первой любовью. Сколько горя выпало на ее
худенькие плечи! Пережила страшный голод тридцатых годов, который погубил на
Украине сотни тысяч людей, а может быть, и миллионы — кто их считал, в том
числе, и ее родителей. Обо всем этом Варя рассказывала мне. Нет, она не
плакала, вспоминая то страшное время, но лицо ее становилось грустным,
задумчивым, даже суровым.
В выходные дни, по
воскресеньям, Варя вместе с другими девчатами уходила на полевые работы в
соседние поместья, откуда приносила кое-какие продукты, в основном, картошку, и
всегда делилась со мной. Я отказывался, не хотел брать, зная, что она сама
живет впроголодь, но Варюшка не хотела и слушать меня, даже обижалась. А
однажды неожиданно предложила:
— Митя, принеси
грязное белье — я постираю.
— Ты что? Разве
я сам не могу стирать? Этого еще не хватало! — опешил я.
— Те ж для меня
вовсе не трудно постирать твою рубашку, буду соби стирать, заодно и
твои, — сказала она и, улыбнувшись, спросила, — завтра принесешь?
Эге?
А в зеленовато-серых
глазах блистали лукавые искринки. Пришлось уступить. Белье я приносил, а через
день-два получал сверток с чистым, душистым бельем.
Иногда, по выходным
дням, украинские девчата приходили к нашему лагерю, усаживались на пригорке,
метрах в ста от ограждения (охрана разрешала) и запевали украинские песни.
Среди них была и Варя, голос которой выделялся как-то особенно. Как же они
пели! На душе становилось теплее и легче. Варюшка мне нравилась всем: красивой
фигурой, походкой, мягкой, приятной речью, миловидной деревенской свежестью и
строгостью к себе и другим.
Как-то раз француз
из военнопленных, проходя мимо Вари, положил на плечо ей руку. Надо было
видеть, как молниеносно она развернулась и закатила такую оплеуху не званному
ухажеру, что тот чуть не упал. А потом, сам же просил извинения. Еще один такой
конфликт произошел позже. Ко мне подошел военнопленный Золотухин Федор,
мордастый пожилой мужик, слывший среди нас хорошим портным и сапожником.
— Слушай, Митя,
ты Варьку свою когда-нибудь обнимал? — неожиданно спросил он меня.
— Нет. А
что? — насторожился я.
— Да так,
ничего, — замялся Федор.
— Ну, говори,
говори. Раз начал, то продолжай.
— Я невзначай
шлепнул ее ниже пояса сзади, так она мне чуть рыло не своротила. Ох, лихо
ударила!
— Хорошо еще,
что я не видел, а то пришлось бы Ефиму, доктору нашему, твою дурацкую башку
ремонтировать. Учти на следующий раз.
— Я же пошутил,
Митя, — оправдывался Федор, — Подумаешь, недотрога!
— А чего ты
пришел ко мне? Извиняться, да? — спросил я.
— Да, нет. Я же
знаю, что она тебе все равно расскажет, так уж лучше я сам...
Когда днем завывали
сирены воздушной тревоги и нам разрешали вместе с французами и острабочими
уходить в лесное укрытие, Варя быстро находила меня. Каждая такая встреча нам
была в радость. Мы по бровке оврага уходили в поле, находили «свой» островок,
ложились на землю и начинали мечтать о прекрасном будущем. Иногда Варюшка
плакала, прижавшись ко мне лицом, ведь у нее никого из родных не было, тетка и
та умерла. Варя тянулась ко мне, боялась потерять, и я боялся потерять ее.
С согласия Андрея я
посвятил Варю в задуманную нами операцию и предложил ей участвовать. Она
согласилась сразу, только и сказала: «Я с тобой».
Эрзац-жизнь
Шла вторая половина
1943 года. Медленно тянулась наша безрадостная, голодная жизнь. Меню не
менялось: утром, в обед и вечером все та же баланда из брюквы и дважды в
неделю — килограммовая буханка эрзац-хлеба. Брюква настолько надоела, что
при одном виде ее в голодном желудке возникали мучительные спазмы, становилось
муторно, того и гляди, вырвет. А есть все равно надо, иначе сдохнешь. И ели,
через силу запихивая в свою утробу куски ненавистной брюквы.
Воздушные налеты
американской авиации с каждым разом становились все сильней и продолжительней.
Немцы не могли противопоставить что-либо неуязвимым воздушным крепостям,
которые летали на десятикилометровой высоте и были недосягаемыми для немецких
истребителей и зенитных орудий. Все чаще и чаще американские истребители, со
свистящим ревом проносились над самой землёй и, взрывая отчаянным грохотом
крупнокалиберных пулеметов притихшую округу, стреляли по немецким аэродромам.
Завод Бахмана пока не трогали.
Тем временем, из
советских военнопленных стали формировать рабочие команды для отправки в
Норвегию, где в скрытых штольнях ускоренными темпами готовили секретное оружие.
Дошла очередь и до меня. В списках стоял мой номер 90204. На следующий день
намечалась отправка на комиссию в шталаг-2А. Что делать? Я очень хотел
проститься с Варей, но ее на заводе не было, она заболела и на работу не
ходила. Я решил, во что бы то ни стало, пробраться в цивильный лагерь. Для
этого в конце рабочего дня я поменялся верхней одеждой с парнем из цивильного
лагеря, он ушел в «мой» лагерь вместо меня, я ушел в цивильный лагерь вместо
него.
Варюшка не ожидала
моего появления. Она лежала в постели, лихорадочно дыша. Я присел на краешек,
взял ее руку и прижал к своим губам.
— Варя, я
пришел проститься, завтра меня забирают в концлагерь.
Она поняла. Варя
знала, что рано или поздно должно случиться то, чего больше всего боялась.
— Значит,
навсегда, Митя, — прошептала она и зарыдала, уткнувшись в подушку. Я
старался, как мог, успокоить ее. Наконец, Варя перестала плакать. Лицо ее
сделалось серьезным. Она остановила на мне долгий обреченный взгляд и, как бы
читая мои мысли, сказала:
— Вот и тебя
потеряла я, Митенька, Теперь опять одна.
— Нет, —
Возразил я, — мы найдем друг друга. Вот мой адрес. Сохрани его. Когда
будешь на Родине напиши моей маме, — я протянул ей бумажку с моим
михайловским адресом.
Вдруг в барак
вбежала девчонка и сообщила, что надзирательница делает обход. Вот-вот, будет
здесь.
Встреча с этой
немкой не предвещала ничего хорошего, бежать из барака было уже поздно. Поэтому,
недолго думая, влез под койку и затих. Я лежал ни жив, ни мертв.
Надзирательница вошла в барак, что-то спросила, сделала кому-то короткое
замечание и удалилась. Все обошлось благополучно, а мог бы угодить в карцер,
заодно отведав хлыста, с которым эта паскудная баба никогда не расставалась.
— Теперь до
утра ты никуда не уйдёшь. Раздевайся и ложись рядом, я ведь тебя не
боюсь, — сказала Варя, — тильки я отвернусь, шоб ты не захворал.
Утром, простившись с
Варей, пожелав девчатам скорейшего возвращения домой, я тем же путем вернулся
на завод и затем в свой лагерь.
Стоял август месяц.
На дворе было тепло. Уезжающим приказали сдать шинели. Проверили содержимое
котомок, разрешили взять с собой котелки, кружки, ложки, ножи и зажигалки. К
вечеру на автомашине мы прибыли в Нёйбранденбург, в шталаг.
Русский блок лагеря
буквально кишел людьми, а военнопленные все прибывали и прибывали. Порядок в
шталаге был прежний: баня, тут же врачебная комиссия, одни налево, другие
направо. И опять я, как и в прошлый раз, не прошел комиссию. Не годен —
фурункулез. Да! Чуть ли не весь плен меня преследовала эта проклятая
болезнь — не хватало защитных сил и, как объяснил мне один русский врач,
микробы долбят и долбят мой организм. Исчезнут одни — появляются другие.
— Ничего, братец,
не поделаешь. Вылечить тебя трудно, нужна свобода и хорошее питание. Дай Бог,
тебе дожить до конца плена, — заключил доктор.
В шталаге-2А я
пробыл несколько дней. Там долго не держали. Военнопленные должны работать и
зарабатывать себе на жизнь — говорили немцы. В Германии все военнопленные,
за исключением офицерского состава, находились в рабочих командах.
После комиссии всех,
кого признали годными, отправили по назначению. Больных оставили в лагерном
блоке, якобы для лечения, а просто слабых стали возвращать в свои рабочие
команды. Как же мне не хотелось возвращаться на завод Бахмана, несмотря на то,
что там остались мои друзья-товарищи, там осталась Варюшка, которую я успел
полюбить. Мне нужно было хоть чуть-чуть поправить свое здоровье, чтобы выжить.
Однако в сельскую команду я не попал, в шталаге, как больного, меня не
оставили.
И вот я снова
появился в своей рабочей команде. Друзья-товарищи встретили меня, как родного,
даже место мое в бараке освободили немедля, а Варюшка была на седьмом небе. Когда
на следующий день я пришел на завод, ей уже было известно о моем возвращении.
Она прибежала в электроцех и у всех на виду, не боясь и не стесняясь, кинулась
ко мне, обняла, только и сказала:
— Митенька,
здравствуй! — и стремглав выскочила из цеха. Мой мастер, старик Отто,
присутствовавший при этом, похлопал меня по плечу и сказал:
— Варвара гут,
Димитрий, — и многозначительно поднял большой палец.
...Мысль о диверсии
не переставала будоражить мою голову. Я настойчиво и внимательно изучал все,
что касалось этой операции. Андрей, Ефим и я не один раз собирались в аптеке,
обсуждали детали предстоящего. Предстояло пройти «по острию ножа», риск был
огромный. Мы даже поклялись никому не раскрывать нашей тайны, а в случае
провала умереть, но не выдавать товарищей. Варя тоже не оставалась в стороне.
Ей поручили обследовать побережье залива от завода до города Рибниц-Дамгартен,
приобрести в магазине электрофонарь и кое-что другое. В обсуждении операции она
не участвовала, но знала, что ей придется делать.
Часть
восьмая.
Беглец
Диверсия
А между тем,
воздушные налеты следовали один за другим и с каждым разом становились все
страшнее. Это обстоятельство облегчало проведение задуманного, поэтому мы
решили больше не ждать. Под видом игры в карты, мы собрались у Ефима в аптеке и
провели последнюю репетицию.
Мне отводилась
главная роль: проникнуть на завод и вывести из строя самолеты, Андрей
обеспечивал мой выход из лагеря и возвращение после операции. Ефим должен был
споить лагерную охрану, для чего в санчасти тайно готовилась бражка. Кто-кто, а
Ефим в этом деле соображал. И, наконец, Варя была разведчицей и проводником от
завода до своего лагеря. Андрей нервничал, часто поглядывая на меня.
— Мне как-то не
по себе, — признался он, — боюсь за тебя, Димитрий. На завод пойдешь
один, в случае чего, никто тебе не поможет.
— А ты думаешь
я не боюсь? Боюсь! — признался я, — но пойду. Все живое, Андрей,
перед опасностью испытывает страх, ты это знаешь лучше меня. Это естественно и
тут ничего не поделаешь!
— Ты мне зубы
не заговаривай и сказки не рассказывай, — улыбнулся Андрей.
— Какие сказки?
Страх — это инстинкт самосохранения. Ты не беспокойся, страх пройдет, как
только начнем дело.
В конце встречи,
молчавший доселе Ефим Бронников, вдруг заговорил:
— Ребята! У
меня есть одна задумка, только слушайте серьезно, не смейтесь. Откровенно
говоря, я давно вынашиваю идею — рвануть в Русскую Освободительную Армию.
— Это еще
зачем? — удивился я.
— Все за тем
же, Митя, — загорячился Ефим, — наши воюют, кровь проливают за
Родину, а мы тут сидим, худо-бедно живем и в ус не дуем, помогаем немцам
воевать против наших.
— Глупости ты
порешь, Ефим, — зло усмехнулся Андрей, — чего ты в огонь масло
подливаешь или не знаешь, что власовская армия это армия предателей, которая
подняла руку на свою Мать-Родину. Это наш позор!
— Не
согласен! — Взбеленился Ефим, — не согласен! Власовцы — не
предатели, они такие же, как и мы, только немножко посмелее нас. Помяни мое
слово, Андрей, власовцы еще покажут себя, врежут немцам и перейдут к своим.
— А свои
знаешь, что с ними сделают? Половину расстреляют, половину в лагерях сгноят. По
секрету скажу, у меня с Колымой связаны страшные воспоминания. Туда я не хотел
бы попасть, уж лучше пулю в лоб!
На этом разговор
закончился. Каждый остался при своем.
Итак, в назначенный
вечер с нетерпеньем мы ждали воздушной тревоги, которая должна отвлечь внимание
охранников завода. Все было готово, в том числе и бражка. Ефим уже угостил
стоявшего на посту вахтмана Чеха. Варя вышла к заливу, чтобы встретить меня
после операции. Я тоже был готов выйти из лагеря, хотя сильно волновался, ведь,
как-никак, шел на большой риск. Предупредил Сашу Истоминского, моего соседа и
друга, чтобы о моем отсутствии никому, ни-ни, вернусь — расскажу. Но, как
на грех, воздушная тревога не состоялась. Операцию пришлось отложить. Бедная
Варюшка! Она всю холодную, промозглую ночь дежурила в поле, ожидая моего
появления. А я не пришел.
Прошло какое-то
время. Улеглись волнения, исчезли чувства страха и ощущения неотвратимой
гибели, а вместо этого появилось раскованное спокойствие. Было решено повторить
попытку проникнуть на завод, тем более началась целая серия ночных воздушных
тревог.
Теплый августовский
день сменился прохладным, звездным вечером. Как по заказу, ближе к полуночи,
словно волки, завыли сирены. Мы уже привыкли определять силу воздушного налета
по количеству включенных сирен и по продолжительности их завывания. На этот раз
налет ожидался большим, ибо вся округа была пронизана душераздирающим,
беспрерывным воем близких и дальних сирен. Отключили освещение. Ватман,
дежуривший в ту ночь, отпер барачные двери, предупредив пленных, что выход из
бараков «ферботен!» — «запрещен!» Затем охранник, прихватив с собой
«подарок» от Ефима — котелок с бражкой, спустился в бункер. Андрей не
отходил от меня. Вот он легонько коснулся моего плеча и тихо сказал:
— Пора, Митя!
Мы обменялись крепким
рукопожатием. Я потянул за леску, пропущенную над рамой заднего окна, вытащил
наружный запор и открыл окно. Немного повременив, вылез из окна и лег на землю.
Убедившись, что все в порядке, прикрыл ставни и осторожно, пригибаясь, пошел за
кухню.
На дворе было темно,
хоть глаз коли. А вверху, на фоне темного звездного неба, со стороны
Балтийского моря, выплывали все новые и новые волны мигающих огоньков —
сигнальных огней американских самолетов. Сирены продолжали истерически выть.
Иногда они вдруг замолкали, как бы прислушиваясь к нарастающему гулу моторов, а
затем завывали с новой силой.
Колючее ограждение я
преодолел легко, так как до этого не один раз в этом же месте проползал в поле
воровать картошку. По правде сказать, охрана мало интересовалась лагерной
оградой и мы этим пользовались. За кухней нижняя нитка колючей проволоки была
ослаблена нашими «саперами». Требовалось лечь на спину, деревянной рогаткой
осторожно приподнять нижнюю проволоку и, не торопясь, пропихнуть себя на другую
сторону. Я так и сделал.
С минуту полежал на
земле, сильно зажмурив глаза, чтобы привыкнуть к темноте, осмотрелся,
прислушался и затем решительно двинулся по скошенному полю. На мне был
комбинезон и легкие брезентовые тапки, сшитые нашими пленными.
Вскоре я вышел на
шоссе, немного постоял и, убедившись в отсутствии движения, пошел напрямик по
дороге к лесу. И только километра через два, свернув на знакомое картофельное
поле, я стал осторожно пробираться к заводу. А в небе, по-прежнему, надрывались
моторы, их тяжелый гул то слабел, то возникал с новой силой. Мигающие огоньки
самолетов расходились на юг и запад, а на смену им с моря появлялись новые. Мне
они были не страшны, наоборот, я приветствовал их.
Заводскую ограду я
тоже изучил, знал почти все ее «болячки». Ограда представляла собой
трехметровую кирпичную стену, поверх которой тянулись два ряда колючей
проволоки. Сигнализации не было. И все равно, преодолеть такую стену было бы
невозможно, если бы не одно обстоятельство. Совсем недалеко от цеха, куда я
должен был проникнуть, наши военнопленные, в том числе и я, незадолго до этого
укладывали в траншею трубы большого диаметра. Одна труба выходила как раз под
кирпичной стеной. Для чего все это делалось я не имел понятия, но точно знал,
что трубы еще не соединены и имеют разрывы для установки каких-то задвижек.
Разрыв я отыскал без
особого труда. Прилег рядом с трубой, пытаясь собраться с мыслями и
успокоиться. Прислушался. С моря доносился глухой шум воды. Где-то недалеко
должна ожидать меня Варя. Долго раздумывать было некогда. Семь бед — один
ответ! Я просунулся в трубу и пополз. В трубе сильно сквозило. Вылез я уже на
территории завода.
Темно, ни зги не
видно. Прислушался. Кажется, все спокойно. Только у меня самого тревожно билось
сердце, не мог совладать с собой, заставить себя успокоиться. Здесь мне было
все знакомо, даже в темноте, на ощупь я знал куда и как идти. У стены цеха,
почти прислонившись к ней, стоял подъемник со стрелой и корзиной для маляров, которые
обычно раскрашивали стены в зелено-желтые цвета для маскировки.
Я влез на подъемник
и по стреле легко добрался до фрамуги окна, заранее зная, что рядом с ней
внутри цеха крепились балки мостового крана. Но от фрамуги до балки крана
дотянуться в темноте на ощупь было очень и очень непросто. Одно неверное
движение и можно легко сорваться вниз с восьмиметровой высоты на бетонный пол.
Пришлось рисковать. На мгновение я засветил фонарик, так же мгновенно схватился
за крюк и затем, уже в темноте, перелез на балку, обхватив ее ногами и руками.
Все обошлось благополучно. Но когда я добрался до кабины крана и собирался
спуститься вниз, совершенно неожиданно открылась дверь и в цех вошли люди.
Этого я боялся больше всего.
Я прижался к балке и
замер, затаив дыхание. Кровь ударила в виски, ладони покрылись холодным потом.
Послышалась немецкая речь и яркий луч электрического фонаря скользнул по цеху.
И в это же время, ни дать, ни взять, опять завыли сирены. Фонарик погас и было
слышно, как кто-то из немцев произнес:
— Раус вег!
Выходи живей!
По-видимому,
охранники делали обход, тревога вспугнула их и они повернули обратно. А что,
если бы увидели меня?
Я спустился вниз,
постоял, послушал тишину и быстро забрался в крайний «Хенкельс-111». Потом во
второй, третий... и пошло. Руки перестали дрожать, сердце успокоилось и
я вновь обрел уверенность, что со мной ничего не случится.
Что я делал?
Подсвечивая фонариком, отворачивал пару креплений, приподымал отверткой
дюралюминиевую облицовку и кусачками пересекал кабель, ведущий в кабину, к
приборам. И так — Все семнадцать «Хенкельсов». Я сильно устал. В
возбужденном мозгу шумело, а уши оглохли, словно их придавило подушками.
Несколько раз, пока я лазил по самолетам, остервенело надрывались заводские и
городские сирены — Воздушная тревога продолжалась. Издалека доносились
глухие раскаты грома — бомбили Берлин и Росток.
Тем же путем я
благополучно выбрался в поле. Прикрыв с боков фонарик, я на мгновение включил
свет и тут же в ответ из темноты мелькнул светлячок и погас. Еще минута и я
крепко обнимал Варю. Она вся дрожала...
— Чуешь, як
тихо? Тютюн е, але вже нема? — спросила она.
— Почти весь
разбросал. А у тебя?
— Ще трохи е.
Пишлы?
Я шел позади,
рассыпая табачную пыль. У берега остановились. Море было спокойным и лишь тихий
плеск воды нарушал тишину. Отбоя еще не было.
Первым делом
сбросили обувь, утопили ее и, засучив штанины комбинезонов, пошли босиком по
воде в сторону притихшего городка. Дно у берега было покатым и лишь кое-где
попадались глубокие места, где можно было искупаться, но их мы обходили —
Варя вела уверенно. Окончательно мы вышли на берег в тот момент, когда сирены
возвестили отбой воздушной тревоги. Из-под камней извлекли, спрятанную Варей
одежду и обувь, переоделись и, взявшись за руки, бегом пересекли поле. По моему
расчету, мы шли без отдыха четыре часа. В цивильный украинский лагерь еле
доплелись.
В женском бараке
тускло горела лампочка. Было тихо. После ночной тревоги все крепко спали. И все
же, чтобы не разбудить спящих, мы аккуратно сняли обувь и на цыпочках
пробрались к Вариной кровати. Ее соседка сонно приоткрыла глаза, глубоко
зевнула и, повернувшись на другой бок, спряталась под одеяло. Меня она знала
хорошо, работали в одном цехе. Я чувствовал страшную усталость, хотелось сразу
же лечь и заснуть. Варюшка тоже устала, но не единым словом не обмолвилась об
этом. Она достала припасенные хлеб, картошку, принесла кружку полуостывшего
кипятка и тихо попросила:
— Ешь, Митя.
Тебе треба уходить. На дворе светает.
Я все же приткнулся
к подушке на полчаса — не было сил, хотелось спать.
На завод я ушел, как
цивильный, вместе с украинскими ребятами, а в свой лагерь вернулся с
военнопленными из ночной смены. Андрей и Ефим ждали меня с большим нетерпеньем.
Отдохнув часа два, я со своей сменой снова ушел на завод.
В перерыв прибегала
Варя. Вид у нее был бодрый, как будто ничего не произошло, принесла мне полный
кисет махорки, которую приобрела у знакомого поляка. Она знала, что я заядлый
курильщик, а с куревом у нас, пленных, было плохо, подбирали где только можно
окурки, так называемые бычки и охнарики.
А на заводе в это
время был полный переполох. По цехам бегало начальство завода, мастера, прибыли
офицеры гестапо. По электроцеху метался беспалый переводчик из цивильного
лагеря. Подходил он и ко мне, спрашивал, кто бы мог порезать кабель в
самолетах, даже уговаривал:
— Говори, не
бойся. Если сообщишь важное, тебя могут освободить из плена. Я никому не скажу,
никто знать не будет, что ты сказал.
Конечно, я ничего не
мог ему сказать, кроме как: не видел, не слышал. Гестаповцы интересовались
почти всеми, кто работал на заводе, в том числе и немцами. Они ежедневно
увозили с собой в Рибниц-Дамгартен по пять, десять человек и там допрашивали
каждого в отдельности. Нас, военнопленных, допрашивали, но не всех. Меня не
вызывали. Варю допрашивали, тоже, как и другим, обещали свободу и возвращение
на Украину, если она поможет следствию.
Прошло несколько
месяцев прежде чем я мог облегченно вздохнуть — пронесло! Так, семнадцать
самолетов, бомбардировщиков «Хенкельс-111» были задержаны на заводе почти на
месяц.
Власовец
Вместо отбывшего
Студента комендантом нашего рабочего лагеря назначили пожилого рыжего
ефрейтора. Он сообщил своему начальству о желании некоторых военнопленных
вступить в ряды власовской Русской Освободительной армии. В связи с этим, к нам
прибыл старший лейтенант РОА.
Это был молодой,
приятной наружности офицер, в хорошо сидевшей на нем немецкой форме с отличиями
Русской освободительной армии. Он вошел в наш барак во время вечерней поверки
вместе с комендантом и громко поприветствовал нас:
— Здравия
желаю, земляки!
Ответа не
последовало. Пленные настороженно молчали. Комендант вопросительно смотрел то
на пленных, то на офицера, догадываясь о конфликтной ситуации.
— Что
случилось? — беспокойно спросил он переводчика.
— Ничего
особенного, господин комендант, — Вместо Андрея, по-немецки ответил
власовец, — Военнопленные молчат потому, что меня считают предателем.
— Что-о-о? —
Взревел комендант, переводя на нас злые глаза, — Да, как вы смеете?
— Господин
комендант, успокойтесь. Ничего страшного не произошло. Все будет в порядке.
Запирайте барак и ступайте отдыхать. Я остаюсь ночевать с вашими подопечными.
Будьте спокойны. Если потребуется Ваша помощь, я позову.
Комендант отдал
честь и ушел. Некоторое время в бараке стояла напряженная тишина. Пленные
выжидающе молчали, молчал и власовец. Потом, чему-то улыбнувшись, он
невозмутимо заговорил:
— Ну, что?
Помолчали и, будя, как говорят у нас в деревне. Другого приема я не ожидал. Но,
как видите, вас я не боюсь, потому что вам я не враг.
И он стал
рассказывать о себе, о Русской Освободительной Армии, о генерале Власове, о
положении на советском фронте. Нас поразила его концовка:
— Красная армия
наступает по всему фронту. Победа будет за нами!
«Как же мог он так
сказать? — подумалось мне, — Не провокация ли?» В конце концов,
любопытство взяло свое, посыпались вопросы, на которые старший лейтенант охотно
отвечал. Были и колкие вопросы. Один из них задал я:
— Скажите, вы не
боитесь, что за измену Родине придется отвечать?
— Боюсь, —
признался наш гость, — но давайте смотреть правде в глаза, признаемся
перед своей совестью, спокойно порассуждаем вот о чем... Кто из нас больше
виноват перед Родиной и виноваты ли вообще вы и мы — Власовцы? Я себя
изменником не считаю. В плен я попал под Смоленском. Кто был там, тот знает в
каких тяжелых боях мы защищали не столько Смоленск, сколько Москву. Двадцать
дней непрерывных боев, чудовищного напряжения испытал на своей шкуре, от моей роты
осталось несколько человек.
Старший лейтенант
сбросил френч, рубашку. На голом теле виднелись следы тяжелого ранения. Он
продолжал:
— Я чуть не
сдох в лагерях военнопленных, но, как говорят, выжил всем чертям назло. За все
время плена и в РОА я не пошевелил пальцем в пользу врага и не сделал ни
единого выстрела. А вы, друзья, гнете спины на немцев. Так или не так? Так! И я
вас не виню. На самом деле, все сложнее, чем мы думаем.
Точно так же думал
я, думал Ефим и многие пленные. Вчетвером мы сели за столик. В руках у старшего
лейтенанта появились и заплясали карты. Видно, парень был на все руки. Вокруг
столика толпились военнопленные, все хотели послушать, о чем говорит офицер.
Играли в «очко» вчетвером: я, Андрей Панченко, Земляк и власовец. Игра шла на
марки для пленных. Одновременно шел разговор о политике, о положении на
фронтах, о Русской Освободительной армии и, как всегда, о женщинах. Потом
бросили игру и переключились на анекдоты. Спать легли далеко за полночь.
— Ну как?
Довольны нашей беседой? — спросил напоследок офицер, — Я, лично,
очень!
— Чем же вы
довольны, старший лейтенант? — удивился я.
— Больше всего
тем, что между вами произносилось слово «товарищ» и оно для меня звучало, как
музыка, — пояснил гость, укладываясь на предоставленную ему постель.
За всю войну, за
весь плен, это был единственный случай, когда я своими глазами увидел власовца
и разговаривал с ним.
На другой день на
утреннюю поверку нас построили во дворе лагеря. Старший лейтенант РОА прошелся
перед строем в сопровождении коменданта, переводчика и скомандовал:
— Желающие
служить в Русской Освободительной армии выйти из строя! Два шага вперед!
Никто не шелохнулся.
Все оставались на месте и молчали.
— Значит,
желающих нет? Я так и знал. Ну, что же, ауфвидерзеен, как говорят немцы. До
следующего свидания!
Мы двинулись на
завод, стуча деревянными колодками, а власовец долго глядел нам вслед.
Следующего свидания не было — Власовцы у нас больше не появлялись.
НОВЫЙ ГОД
1944 год мы,
военнопленные, решили встретить сообща, всей командой. Задумка Андрея отметить
Новый год как праздник была поддержана всеми и принята единогласно. Хотелось,
чтобы у каждого отлегла от сердца накопившаяся тоска по дому, тоска по
нормальной жизни. Для этого в нашей столовой, которая находилась на территории
рабочего лагеря, в тщательно замаскированной и утепленной деревянной кадке,
вызревала бражка, приготовленная из ворованной сахарной свеклы.
Охранники знали о
наших приготовлениях (с ними был особый разговор) и не возражали, ибо тоже
рассчитывали повеселиться за наш счет. Комендант, рыжий ефрейтор, прослуживший
в нашей команде почти год, тоже не возражал. В начале своей службы он относился
к нам неплохо, но в последнее время, по получении извещения о смерти сына на
русском фронте, стал неузнаваемым, часто и беспричинно ругал, придирался к
каждому пустяку и даже пускал в ход приклад винтовки. Правда, к Новому году
немного поостыл, поняв, наконец, что в смерти его сына военнопленные не
виноваты. Он разрешил нам встретить Новый год, за что, соответственно, получил
котелок бражки и детскую игрушку, сделанную пленными для его внука. Так что
обстановка складывалась благоприятно.
Под Новый год с
работы нас отпустили раньше обычного. До полуночи оставалось еще много времени.
— Митя, не
рвануть ли нам в бурты за картошкой, — предложил Вася Кирпичников, —
погода самая подходящая, метель. Да и новый год на носу — Вряд ли, кто
будет сторожить в поле.
— Не возражаю.
Пошли. Зови еще кого-нибудь, — согласился я.
Воровать картошку я
ходил не один раз, так что дорогу в бурты находил и в метель, и в потемках,
однако это было очень и очень рискованно.
Вылазка прошла
успешно. Впятером мы принесли по котомке на брата, почти целый мешок картофеля.
Разделили на всех в бараке, кроме ночников и лагерной прислуги, которые не
нуждались в этом. Картошку не варили, а пекли. Для этого ее разрезали на
половинки и лепили на каленую железную печку. Половинки быстро становились
румяными, поджаристыми, душистыми-душистыми, аж слюнки текли и по мере готовности
с треском сами отскакивали от печки.
Рыжий Ленька,
часовых дел мастер, которому чуть ли не вся округа приносила часы для ремонта,
притащил большой будильник и подвесил высоко посреди барака так, чтобы каждый
мог видеть приближение Нового года. Наиболее нетерпеливые околачивались вокруг
печки с кружками, то и дело поглядывая то на часы, то на закуток, где Григорий
Мелехов готовился к разливу бражки.
— Дядя Гриша!
Григорий Пантелеевич! Пора бы начинать. Сначала старый год проводить надобно.
Терпение лопнуло, закуску уже жрать начали. Не томи душу, — уговаривали
его пленные.
Но Мелехов не
торопился, он ждал, когда скажет Андрей.
Впервые за годы
неволи мы по-человечески, отметили праздник. Каждому досталась кружка хмельного
на два приема. Кое-кто «захорошел», ударился в разговоры, воспоминания о
близких, любимых, оставшихся по ту сторону жизни, что была до войны.
Большинство же пели песни, пели от всей души. Никто нам не мешал. Тревоги в ту
ночь не было.
Спустя два дня мы
решили повторить вылазку в поле за картошкой, тем более, что погода и на этот
раз благоприятствовала, опять вьюжило. Как и под Новый год, мы, впятером,
выбрались из зоны и, убедившись, что вокруг все спокойно, один за другим
двинулись в сторону буртов. Встречный ветер с силой бросал в лицо снежные
заряды, словно пытался остановить, вернуть обратно.
Не успели мы пройти
и полсотни шагов, как впереди послышались выстрелы. Стреляли в поле. Мы
повернули назад и через несколько минут были в своем бараке. И только тогда
поняли, какая беда подстерегала нас. Мы чуть не попали в засаду. Холод ужаса
буквально сковал меня, когда на другой день к нашему лагерю пригнали раздетых,
избитых, измученных шестерых парней-белорусов, пойманных на картошке. Они
еле-еле стояли на ногах, поддерживая друг друга, не кричали, не просили пощады,
словно не верили в свой страшный конец. Их расстреляли у нас на глазах.
Прогремел залп и, как подкошенные, ткнулись они в заснеженную чужую землю.
— То же самое
ожидает каждого, кто будет схвачен в поле, — пригрозил комендант.
Трупы казненных не
убирались до вечера.
Я знал этих ребят
хорошо, они часто работали рядом с пленными и на перекурах, иногда, бывали
вместе с нами. Жили белорусы, как и мы, плохо. Вечно голодные, так же ходили
воровать картошку, и вот... нарвались на засаду. В ту, несчастливую для них,
ночь они опередили нас минут на пятнадцать и погибли, а мы остались жить.
Видно, так распорядилась судьба.
Григорий
Мелехов
В одном из барачных
помещений лагеря, рядом с санчастью и аптекой располагалась прачечная с
умывальником. Как-то раз в прачечной я оказался рядом с лагерным поваром
Мелеховым Григорием Пантелеевичем. Да, да! С Мелеховым Григорием. Он был раздет
до пояса и что-то стирал, как и я. Несмотря на свои пятьдесят лет, тело его
было крепким и мускулистым.
— Богу
веруешь? — спросил я, увидев на шее у него маленький крестик.
— Верю, не
верю, а Бога не забываю, в Бога не ругаюсь. Он со мной с пеленок, —
ответил Григорий, — это вы, молодежь, безбожники, креста на вас нет!
— Смотри! —
я достал из брючного кармашка желтенький крестик, — уральская казачка
подарила перед отправкой на фронт, сама мне на шею повесила. А я снял его, как
только погрузили в вагоны, боялся, что ребята увидят и засмеют.
— Теперь
бояться нечего. Здесь все беспартийные, даже комсомольцев нет, — сказал
Мелехов с едва уловимой насмешкой, — ты, я думаю, тоже не комсомолец?
— Был
комсомольцем, — ответил я, — Ну и что?
Он весело
рассмеялся, а потом внезапно наклонился ко мне и прошептал:
— Митя! Заходи,
как-нибудь, в мой закуток, посидим, баланду потравим, А? Зайдешь?
Мне и самому давно
хотелось поближе познакомиться с дядей Гришей, как его многие величали.
Во-первых, привлекала его должность, он, все-таки, был поваром. А на нашей
кухне повар и его прислужники, хоть с жиру и не бесились, но и голодными не
бывали, так как в их обязанность, кроме всего, входила доставка продуктов
питания с немецкой столовой для солдат охраны. Там, конечно, можно было и
подкалымить. Во-вторых, меня заинтересовала его «шолоховская» фамилия —
Мелехов, да и не только фамилия, его звали-то Григорий Пантелеевич, точь в
точь, как Григория из «Тихого Дона». И это не все! Мужественное, смугловатое
лицо с орлиным носом — Вылитый Григорий Мелехов, герой знаменитой книги
Шолохова! Спустя два или три дня после нашего разговора Мелехов пригласил меня
зайти к нему после вечерней поверки:
— Забирай своих
друзей Сашку, Ивана и айда ко мне, в мой «кубрик». Я буду ждать.
Кубриком он называл
свое место в бараке, другими словами, кровать с тумбочкой, где он спал и хранил
свое нехитрое имущество.
Вечер удался на
славу. Мелехов угостил нас бражкой. Я и раньше догадывался, что на кухне и в
аптеке иногда затирали бражку из ворованной сахарной свеклы. Охрана знала об
этом, но молчала и даже способствовала этому, поскольку тоже любила выпить...
Итак, в кубрике мы
выпили бражки, закусили супом и картошкой. Это было очень кстати. На душе сразу
стало тепло и весело. Закурили. Понемногу разговорились:
— Нет, нет. В
«Тихом Доне» написано не обо мне, — загадочно улыбаясь, сказал дядя
Гриша, — да, я казак, родом из станицы Вешенской, но не с хутора
Татарского, никакой Аксиньи у меня не было. Григорий из «Тихого Дона» просто
мой однофамилец и тезка.
— Так ты же на
лицо схож, Григорий Пантелеевич, — наседал я.
— Э-э-э! Митя,
на лицо? Да у нас почти у каждого казака нос с горбинкой, может и правда, чуток
примешалась турецкая кровь. Ты лучше расскажи что-нибудь из «Тихого Дона», а мы
послушаем. Сашка с Иваном, небось, совсем не читали Шолохова.
Рассказчик я был не
очень сильный, но меня слушали с большим вниманием несколько вечеров подряд.
Кубрик Мелехова заполнялся до отказа, желающих послушать оказалось больше, чем
я думал. После всего этого у меня с дядей Гришей завязалась дружба, но все
равно, для меня он оставался человеком-загадкой.
Как-то, я застал его
в глубокой задумчивости, он сидел молча на постели и, не моргая, смотрел в одну
точку. Потом, будто очнувшись, приподнял голову и сказал:
— Тебе не
приходилось слышать песню, в которой есть такие слова: «Всё равно любимая
отцветет черёмуха...»
— Приходилось,
Григорий Пантелеевич, приходилось. На фронте мой друг, Володя Швец, пел эту
песню. Погиб он. Хочешь спою, только всю не помню. И я ему спел два или три
куплета:
Думы,
мои думы! Боль в висках и темени.
Промотал я молодость без поры, без времени.
За окном гармоника и сиянье месяца.
Только знаю — милая никогда не встретится.
Пейте, пойте в юности, бейте в жизнь без промаха,
Все равно любимая отцветет черемуха...
— Вот это
песня! За душу берет. Кто ее написал? — спросил он.
— Не знаю.
Может, Есенин, может, кто другой. За истинный текст песни не ручаюсь. Что
слышал, то и спел, Григорий Пантелеевич. А почему ты вспомнил эту песню?
— Да, так.
Что-то тоска одолела, Митя. Я уже старик, а жизни настоящей не видел. Свою
молодость, как в песне поется, промотал без поры, без времени. Она просто
растворилась в никому не нужной, прошлой войне. Говорят, что в жизни всякое
бывает и хорошее, и плохое, что человеческой памяти свойственно забывать
плохое. Я слишком мало видел хорошего, может, рад бы забыть плохое, да не могу.
Твоей молодости я тоже не завидую, твоя весна больше походит на осень. Однако,
ты не того, не расстраивайся. Война кончится, авось, все изменится. Ты заходи
ко мне, заходи. Не будем больше бередить душу.
С тех пор, мой сосед
и друг Саша Истоминский частенько не давал мне покоя, просил рассказывать еще и
еще что-нибудь из книг. И я уступал ему. В свободное время, обычно по вечерам,
он часами слушал мои рассказы о прочитанных книгах: «Как закалялась сталь»,
«Робинзон Крузо», «Всадник без головы» и других. Рядом с нами располагался Иван
Кравчук. Я спрашивал его, не мешаем ли мы ему спать.
— Ни в коем
случае, — отвечал Иван, — наоборот, под твою музыку, Митя, я крепко
сплю.
С Иваном я был
знаком давно, с самого начала нашего пребывания в рабочем лагере. Но дружба
завязалась позднее, когда он поселился рядом со мной и Сашей. Работал Кравчук в
транспортном цехе в ночную смену, часто имел дело с разгрузкой овощей для
немецкой кухни. Иногда он имел возможность украсть что-нибудь: капусту,
морковку, картошку, правда, в небольшом количестве и принести в лагерь. Иван
сам предложил нам с Сашей столоваться вместе с ним. С тех пор наша компания из
трех человек стала жить одной семьей. Все, что доставали, делили поровну на
троих. Иван Кравчук, рассказывая о себе, горько шутил:
— Я, как-никак,
воевал. Прибыл на заставу за два дня до начала войны. Стрелять из винтовки и
бросать гранаты учился прямо в бою. Полдня воевал, а потом застава погибла,
раненых забрали немцы. Меня ранило — пуля попала в ногу. Так я угодил в
плен.
Об Иване Кравчуке я
вспоминаю с большой теплотой и глубокой благодарностью за его
доброжелательность и преданность дружбе. Приятный и улыбчивый, он был человеком
общительным, с развитым чувством юмора. Как-то Иван рассказал забавный случай:
— Работал я в
команде у пана. Поначалу, чуть что — немец зовет: «Иван!» Я бегу.
Приказывает: принеси то-то. Я несу. Проходит немного времени — опять
кричит: «Иван! Принеси то-то»!. И так все время: Иван, да Иван! Просто загонял!
А потом непонимающе посмотрел на меня и спрашивает у переводчика: «Почему один
Иван работает, а другие Иваны сидят?» Пришлось объяснять немцу, что Иван-то в
команде один, а те, которые сидят — не Иваны. У них другие имена. Это все
равно, что русские всех немцев называют «фрицами». Немец рассмеялся. Ему —
смех, а мне грех!
До войны Кравчук жил
в Ташкенте, работал в пожарной охране. Как и Саша Истоминский, за месяц до
начала войны был призван в Красную армию.
Беглец
Лето 1944 года... Ни
дня без воздушных тревог. Бомбардировки немецких городов с каждым разом
становились все сильней и сильней. Особенно доставалось Ростоку, который
находился в двадцати пяти километрах от нашего лагеря. Сотни бомб разом
срывались вниз с воздушных крепостей, накрывая «коврами» все, что оказывалось
под ними.
После сильного
налета американских самолетов мы, русские военнопленные, несколько дней подряд
работали в этом городе по расчистке искалеченных улиц, разбирали рухнувшие
дома, под обломками которых находили погибших людей, а иногда и живых, заживо
погребенных в завалах. Работали не только мы. Недалеко от нас с лопатами,
кирками, носилками и тачками трудились немцы, поляки, французы и острабочие.
Тот памятный день
выдался на редкость благодатным: теплый, душистый, безоблачный. Только что
вытащили, чудом уцелевшего, старика-немца, обезумевшего от страха и боли. По
лицу его текли алые струйки крови, весь он сотрясался от рыданья, идти не
мог — несли на руках.
Из-под выброшенной
взрывом кафельной плиты извлекли тело мертвой девушки. Она лежала вверх лицом с
раскрытыми глазами и, казалось, смотрела куда-то в небо, не замечая нас. На
белокурых волосах, на кофточке, в уголках губ запеклась рыжая кровь.
Мы привыкли глядеть
смерти в лицо и все же было жутковато видеть обезображенные, раздавленные тела
погибших людей среди обломков и глыб.
Охранник объявил
перекур и мы, побросав инструмент, уселись в тенечке деревьев, возле развалин
дома. Закурили.
— Война, она,
конечно, для всех война, — философски изрек Петр Червонный, — ты как,
Федя, кумекаешь, правы американцы, что без разбору «коврами» бомбят город?
Гибнут дети, женщины, старики.
Федя Иванов,
сидевший рядом со мной на куче битого кирпича, пожал плечами и ответил:
— Лихоманка их
знает! Американцев не одобряю. Война, она и есть война. И всегда невинные люди
гибли. За войну надо к стенке ставить тех, кому она понадобилась, — и,
обратившись ко мне, спросил, — Правильно я говорю, Митя?
Время близилось к
обеду, когда вдруг разом завыли сирены, возвещая воздушный налет.
— Ахтунг!
Ахтунг! Внимание! Внимание! Флигалярм! Флигалярм! Воздушная тревога! Воздушная
тревога! — Вещали мощные громкоговорители.
Наш охранник,
бледный, как смерть, бегал вокруг пленных и испуганным голосом торопил:
— Скорей,
скорей! Бросай инструмент, потом соберем. Марш, марш в укрытие! За мной! —
и первым, озираясь по сторонам, быстро зашагал через улицу, усыпанную битым
кирпичом и камнем. Побросав лопаты и кирки, мы тоже поспешили за ним, с
тревогой поглядывая на голубое безоблачное небо. Улица кишела людьми. Мимо,
подымая пыль, быстро проехали две автомашины с острабочими.
— Митя!
Ми-тень-ка! — услышал я знакомый голос и тут же увидел Варю. Грузовики
рванули вправо и скрылись за поворотом.
— Наших девчат
повезли, видно, где-то рядом работали, — сказал, шедший рядом со мной,
Пашка Егоров и спросил, — Варюшку узнал?
— Конечно
узнал, — ответил я, — Отчаянная дивчина, могла и на ходу выпрыгнуть.
Сирены продолжали
выть, нагоняя страх на все живое. Через переулок мы почти бегом вышли к
железнодорожным путям, вдоль которых тянулись свежевырытые траншеи, прикрытые
сверху деревянными щитами. Но вот рев сирен оборвался. Послышался нарастающий
гул моторов. Он нисходил с неба и, казалось, с каждой секундой сильней и
сильней прижимал нас к земле.
— Темпу! Темпу! —
кричал охранник, загоняя нас в траншеи. Кроме пленных, в укрытие лезли все,
кого тревога застала поблизости. Стало тесно. Наконец, все притихли,
установилась какая-то особая тишина.
Минуты ожидания
ужасного взрыва длились невероятно долго. И когда стало казаться, что самолеты
уже пролетели, мощные взрывы десятков, а может быть, сотен бомб с треском
разорвали и покачнули землю. Взрывная волна снесла перекрытия, в траншею
ворвался тяжелый едкий дым. Мы лежали на дне, прижавшись друг к другу, ожидая следующего
удара. Новый ужаснейший взрыв потряс так, будто раскололся весь мир. Рухнули
последние перекрытия, обрушившись на нас обломками, землей и песком. Кто-то
пронзительно закричал:
— Спасайтесь!
Отчаянный страх
заставил меня сжаться до предела. Глянув вверх, я увидел в прогалинах дыма
кусок голубого неба и бегущих людей. Еще секунда и я, не выдержав напряжения,
рванулся наверх. Вокруг стоял дым, горели дома, с треском рушились какие-то
строения. Мимо меня, перегоняя друг друга, бежали охваченные ужасом люди:
пленные, гражданские, военные, взрослые и дети. Я тоже бросился бежать, не зная
куда и зачем. Около горящего дома свернул в окутанный дымом переулок. Навстречу
выскочило много людей, я развернулся и побежал обратно. Потерял ориентировку.
Наших не было видно. Забежал во двор. Рядом с разбитым домом заметил
полузаваленный котлован с водой, из бетонных колец которого выступали
металлические скобы. Не раздумывая, я опустился по пояс в воду, пристегнулся
брючным поясом за скобу и стал ждать. Бежать, не зная куда, было бесполезно.
Однако, бомбить больше не стали. Прозвучал отбой, гул самолетов стих.
Я вылез из воды и
стал соображать, куда податься, где искать своих ребят. Постепенно на улице
стали появляться полицейские, солдаты, гражданские с кирками и лопатами,
проехало несколько санитарных машин. На меня никто не обращал внимания. Мне
некуда было деваться и незачем прятаться. Я, обходя завалы, прошел в одну
сторону по большой исковерканной улице, затем обратно — своих не встретил.
Попытался найти траншеи, в которые вахтман загонял нас перед бомбёжкой —
как сквозь землю провалились! Нет и все. Не могу найти. Потерял. Я спросил
какого-то немца — тот пожал плечами, спросил другого — нарвался на
грубую брань, лишь третий указал мне в сторону железной дороги, около которой
были вырыты траншеи.
Перебираясь через
груды развалин, я случайно наткнулся на какого-то человека. Он лежал вниз лицом
и судорожно скреб руками по битому кирпичу. Весь затылок его закрывала большая
темно-коричневая масса запекшейся крови, из-под которой стекали алые струйки.
Рядом валялась фуражка. По-моему, он был еще жив. Я наклонился, чтобы поближе
рассмотреть несчастного и оказать ему посильную помощь, как вдруг услышал над
собой истерический крик:
— Что ты
делаешь русская свинья?
Не успел даже
обернуться, как на меня сзади набросился немец, сбил наземь и стал душить,
судорожно вцепившись пальцами в шею. Я ничего не мог с ним поделать, сил не
хватало, чтобы разжать смертельный захват и сбросить с себя нападавшего. Острая
боль пронзила горло, я задыхался, я не мог даже кричать. В этот момент под руку
мне попал обломок кирпича. Собрав последние силы, почти теряя сознание, я
ударил немца этим обломком сбоку по голове. Потом еще,...еще. Противник разжал
пальцы, страшно замычал и сполз набок. Я поднялся на колени, огляделся и,
убедившись, что никого нет, еще раз ударил его кирпичом по затылку. Потом встал
и, как пьяный, не помня себя, бросился прочь.
До следующего дня я
прятался в перевернутом мусорном ящике среди развалин разбитого квартала.
Слышал шаги и голоса проходивших людей и все мне казалось, что ищут меня. Я
лежал ни жив, ни мертв, боясь вылезти из своей «берлоги». Лишь утром, когда
город начал приводить себя в порядок и население высыпало на улицу, мне стало
ясно, что надо выбираться восвояси.
Среди брошенных
вещей я подобрал и надел мужской пиджак, ботинки, фуражку. Чтобы вызывать
меньше подозрений, взял в руки ведро и лопату. Встречных людей было много, но
никто на меня не обращал никакого внимания — Все занимались своими делами.
Больше всего, я опасался встречи с полицией, но, Бог миловал! А над Ростоком
стояло дымное марево, что-то догорало.
Я вышел на восточную
окраину. Хотел спуститься в овраг, но там оказалось полным-полно людей с
узлами, чемоданами, тележками — жители прятались в нем, опасаясь бомбежки.
Недолго думая, свернул в сторону и пошел напрямик через поле. Оставаться в
Ростоке и искать своих пленных я не мог — после пережитого мне было
страшно. Бежать я не собирался — бесполезно. Единственное, чего хотел, так
это быстрее добраться до своего лагеря, который от Ростока был всего в
двадцати — двадцати пяти километрах.
Я уходил все дальше
и дальше от города, где пережил один из самых драматических дней своей жизни.
Не было сил успокоить все еще бешено стучавшее сердце. Острая боль резала
горло — проклятый немец вчера чуть не задушил меня своими ручищами, он,
наверняка, подумал, что это я убил того человека. А я не убивал, я только хотел
помочь раненому. Но разве докажешь!
Я шел, как мне
казалось, прямо на восток, в сторону города Рибниц-Дамгартен, ориентируясь по
солнцу. Утро намечалось чудесное, солнечное, а на душе у меня было очень плохо,
тревожно и пасмурно. Иногда я оборачивался, смотрел на Росток, пристально
вглядываясь в город, где гуляла моя смерть, случайно потерявшая меня среди
развалин и едкого дыма, словно хотел еще раз увидеть вчерашний день и
убедиться, что это не сон, а настоящая горькая правда.
Вскоре я вышел на
развилку дорог, где стоял дорожный указатель. Выждал, когда проедет очередной
транспорт, подошел к столбу и прочитал названия пунктов на немецком языке.
Города Рибниц-Дамгартен на стрелках не было указано.
С обеих сторон шоссе
росли яблони, усыпанные красными полусозревшими яблоками. Я подошел и поднял
одно из них с земли. Оно было твердое-твердое. Соблазн был велик: забраться на
дерево и нарвать или натрясти яблок. Но сделать это незамеченным было не так-то
просто: на шоссе то и дело выскакивали из-за крутого подъема автомашины. Хотя
они проезжали мимо, не останавливаясь, но, кто их знает, могли и притормозить.
А встреча с полицейским летучим патрулем и вовсе была нежелательна. Во всяком
случае дорога для меня представляла большую опасность и двигаться по ней в
открытую было боязно.
Прихватив с земли
несколько яблок, я по тропе опустился в овражек и, пройдя шагов пятьдесят,
присел у ручейка. Надо было отдохнуть, привести себя в порядок, еще раз
прикинуть, куда идти дальше. Немного посидел. Огляделся. Напился из ручья,
умылся. Пока вокруг царило полное спокойствие. Сбросил с плеч чужой пиджак,
хотел его выкинуть, но потом раздумал — еще успею, авось, пригодится. В
кармане пиджака оказалось несколько окурков — его хозяин, видно по всему,
был небогатым немцем. Не торопясь, свернул цигарку и уже собирался высечь
огонь, как вдруг услышал за спиной тяжелые, неторопливые шаги.
Я лег на землю,
прикрылся кустиком и затих. Нельзя сказать, чтобы сердце ушло в пятки, но
холодок пробежал по всему телу. Бежать не было никакого смысла, сопротивляться —
тем более. Мимо меня, совсем рядом, прошел человек. Приподняв голову, я увидел
удалявшегося старика. В правой руке у него была палка, в левой большая корзина.
Когда он скрылся из виду я перебрался в другое место, подальше от тропинки.
Забрался в густую, жгучую крапиву, росшую там в изобилии. Вытряхнул из карманов
ржаные колосья, растер на ладонях, провеял и с большим аппетитом съел целую
пригоршню сладковатых, неспелых зерен. Ведь, как-никак, последний черпак
баланды я получил сутки тому назад.
Потом, не спеша,
перекурил, щелчком выбросил малюсенький окурок в ручей и крепко заснул на
расстеленном пиджаке.
Проснулся, когда
солнце стояло в зените и здорово припекало. Что делать? Как и куда идти?
Прямиком по неубранному полю нельзя, со стороны сразу же заметят необычного
ходока, да и много ли пройдёшь по бездорожью. Идти лесом? Заплутаешь. Значит
двигаться надо по дороге, от нее никуда не денешься, лоб в лоб со своими
врагами. Ну, а если задержат, скажу, что иду в лагерь, так как оно и есть на
самом деле.
Понемногу вернулась
уверенность. Ободренный своими рассуждениями, я вышел на шоссе и пошел по
дороге. Вначале немного трусил, затем, осмелев, даже хотел остановить
автомашину, чтобы подвезли. Но голосовать не пришлось, впереди я заметил
скопление машин. «Что-то стряслось» — мелькнуло в голове. Пришлось
свернуть в сторону. Через полчаса колонна автомашин тронулась, лишь одна, с
мигалкой, все еще оставалась на месте. Я лежал в ложбинке и ждал. Наконец,
полицейская машина развернулась и помчалась в сторону Ростока. Очевидно,
проводился досмотр транспорта, что часто случалось на дорогах Германии.
Сколько километров я
прошел в тот день трудно сказать, но к вечеру Рибниц-Дамгартен так и не
появился. Заночевать пришлось в ближайшей рощице. Умаявшись за день, я быстро
заснул, однако сон был неспокойным — ночь была прохладной, зябкой.
Едва забрезжило, я
снова двинулся в путь. Дорога пустовала, вокруг было тихо и спокойно. Пиджак и
кепку оставил в кустах. Минут через тридцать ходьбы послышался шум мотора и на
пологом спуске шоссе показалась автомашина. Когда до нее оставалось шагов сто,
я поднял руку. Подъехав, грузовичок остановился. В кабине сидели двое. Водитель
открыл дверцу и удивленно вылупил глаза:
— Ты в-в —
Военнопленный? Чего ты хочешь? — спросил он, заикаясь. Я объяснил, как
мог, по-немецки:
— Да, я —
русский военнопленный. Не могу найти дорогу на Рибниц-Дамгартен, где я работаю
на заводе Бахмана. Там мой лагерь. Прошу показать дорогу.
Тем временем, из
кабины вылез второй немец. Он подошел ко мне, оглядел с ног до головы и,
усмехнувшись, сказал:
— Тебя мы
обязаны сдать в полицию. За беглецов дают марки.
— Хорошо, —
согласился я, — Везите в полицию, — и зло добавил, — я не
беглец, поэтому полиции не боюсь. Я ищу свою команду.
— Ладно,
Иван, — согласился немец, — я покажу тебе дорогу. Иди сюда. Смотри.
Видишь деревню? Рядом с ней идет шоссе на Рибниц-Дамгартен. Понял? До
Рибниц-Дамгартен километров пятнадцать.
— Спасибо! —
поблагодарил я. Машина понеслась в сторону Ростока, а я, свернув на булыжную
мостовую, отправился к деревне. Но до деревни не дошел, меня остановил
доносившийся злобный лай собак. Нет, лаяли они не на меня, так как деревня
находилась еще на приличном расстоянии, однако, подходить близко к домам я
поостерегся. С немецкими овчарками шутки плохи! Разорвут. Конечно, они должны
быть на привязи, но как знать. Что делать? Пришлось чуть ли не ползком
пробираться вокруг просыпающейся деревни.
Совсем близко от
меня по полевой дороге прошли люди с вилами, громко разговаривая между собой,
вслед за ними проехал трактор с тележкой.
Перейдя дорогу, я в
скором времени вновь оказался перед булыжной дорогой, обсаженной фруктовыми
деревьями. Убедившись, что дорога пустынна, я уверенно зашагал по ней, надеясь
скоро увидеть Рибниц-Дамгартен. К восходу солнца было пройдено порядочное
расстояние. На дороге стали появляться автомашины, пароконные повозки,
велосипедисты, которые, не останавливаясь, проезжали мимо. Все шло
благополучно. Однако, когда до Рибниц-Дамгартен, по моим расчетам, оставалось
не более пяти-шести километров, я решил не испытывать судьбу, а сделать привал
до вечера, где-нибудь в стороне от дороги, чтобы отдохнуть и двинуться дальше.
Я и не подозревал,
что дорога уводила меня в сторону от Рибниц-Дамгартен.
Катрин
Во второй половине
дня нахмурилось небо, блеснула молния, громыхнул гром и полил дождь, настоящий
ливень. Он застал меня посреди ржаного поля, где я решил отдохнуть в ожидании
вечера. В считанные секунды одежда промокла насквозь, а спрятаться от дождя
было некуда. Стало зябко. Но вот дождь перестал, выглянуло солнце и теплые лучи
сразу же обсушили мою стриженую голову.
Я уже собирался
встать, чтобы перейти на место посуше, как вдруг услышал легкие шаги. Кто-то
шел рядом по тропинке. Я плотнее прижался к земле и замер. Когда шаги стали
удаляться, чуть-чуть приподнялся, чтобы разглядеть, кто прошел. И тут произошло
невероятное: человек резко обернулся и наши взгляды встретились. Человек
сбросил ружье с плеча и звонким, высоким, совсем не мужским голосом спросил:
— Вы что здесь
делаете?
Передо мной стояла
молоденькая девушка, одетая в охотничий костюм. Я поднялся во весь рост и вышел
на дорожку.
— Стойте! —
приказала она, — иначе буду стрелять!
— Девушка, не
надо стрелять. У меня нет оружия. Я не бандит. Я русский военнопленный. Иду из
Ростока в Рибниц-Дамгартен, в свой рабочий лагерь. В Ростоке нас разбомбили
американцы.
— А почему вы
прячетесь и топчете рожь? — сердито, но спокойно спросила она.
— За рожь
простите, очень хотел есть, — я разжал кулак и показал на ладони ржаные
зерна.
Не опуская ружья,
незнакомка подошла поближе и стала с любопытством рассматривать меня. На лице у
нее не было и тени испуга, как будто бы ей уже приходилось встречать таких
людей, как я.
— Любопытно! —
сказала она, забрасывая ружье за спину, — Впервые вижу русского солдата.
— Девушка,
покажите мне дорогу на Рибниц-Дамгартен, — попросил я, — мне надо
возвратиться в свою команду. Всю жизнь вас буду помнить!
Она вопросительно
взглянула на меня и задумалась. Несколько минут мы стояли молча. Незнакомка
посмотрела по сторонам, потом перевела на меня быстрый пронзительный взгляд и
сказала:
— Ждите меня
здесь. Я скоро вернусь. Понятно? — и, круто повернувшись, быстро пошла по
тропинке.
Я стоял, как
ошарашенный, и смотрел ей вслед, пытаясь понять, что она задумала.
Первая мысль,
пришедшая мне в голову, была: «Бежать!» Однако эту мысль пришлось отогнать.
Далеко ли я уйду? Девушка может скоро вернуться с подмогой, собаками и мне
«капут». Или просто сообщит в полицию, которая перекроет все пути-дороги и...
все равно поймают, да еще излупят. Нет! Бежать — не выход. Надо ждать.
Пусть будет, что будет!
Я вернулся на
прежнее место, в рожь, нарвал пару снопиков, постелил под себя и стал ждать. Уж
очень медленно тянулось время. Болела шея, сухой кашель обжигал горло. Иногда я
приподнимался и выглядывал изо ржи в надежде увидеть свою незнакомку.
Наконец, вдалеке на
дорожке появился велосипедист, который двигался в мою сторону. На всякий случай
пришлось поплотней прижаться к земле и притихнуть. Я услышал, как велосипедист
спешился и положил машину на землю.
— Рус! Рус!
Иван! Раус вег! Выходи живей! — позвал меня знакомый голос незнакомки.
Я поднялся из своего
укрытия и вышел ей навстречу. Теперь она была без ружья и в другом наряде, в
скромном, простом, совсем, как наша русская девушка. И, что особенно меня
удивило: вместо шляпы на ее голове красовался цветастый платочек, завязанный
узелком на подбородке. Она подошла ко мне, как к старому знакомому, смерила
пристальным, изучающим взглядом и протянула корзиночку, прикрытую сверху
полотенцем.
— вам надо
поесть. Потом поговорим.
— Вы не боитесь
так близко подходить ко мне? — поинтересовался я.
— Нет. Не
боюсь, — ответила она, улыбнувшись уголками губ, — Вы не страшны.
Я присел на
корточки, тут же, у стежки, расстелил полотенце, выложил бутерброды и термос с
горячим кофе. Старался есть медленней, но, все равно, бутерброды исчезали
быстро. Я, действительно, был очень голоден. Девушка стояла неподвижно и, как мне
казалось, внимательно следила за мной.
Покончив с едой и
выпив кофе, я хотел встать, но вдруг голова закружилась, я покачнулся и чуть не
упал.
— Что с вами?
вам плохо? — испуганно спросила она, присаживаясь рядом и заглядывая мне в
глаза.
— Нет, нет.
Сейчас пройдёт. Это бывает. С голодухи голова закружилась, — я руками
изобразил круговые движения вокруг головы. Через минуту головокружение
прошло, — Ну, вот все прошло. Спасибо Вам. вы мне очень и очень помогли!
— Как вас
зовут? — спросила она.
— Димитрий, —
ответил я. И тоже спросил:
— А ваше имя?
— Меня зовут
Катрин, — представилась незнакомка.
— Катрин?
Первый раз слышу такое имя, хотя у русских женщин есть похожее имя —
Катерина, Катя. Возможно это одно и тоже имя? Как, например, у немцев — Луиза,
у русских — Лиза, — сказал я и невольно вспомнил Луизу, жену молодого
управляющего имением Фельдберг.
Мы стояли рядом,
молча, разглядывая друг друга. На вид ей можно было дать лет двадцать.
Светловолосая, с красивыми чертами лица и большими серо-голубыми глазами.
Откровенно говоря, в то время мне все девушки казались красивыми.
— Какая
странная встреча, не правда ли? — заговорила Катрин.
— Да, я тоже не
ожидал, — согласился я, — Встреча опасная, если увидят — будет
плохо.
— Не
увидят, — почему-то уверенно сказала она, поднимая с земли велосипед. И
все же, я умоляюще попросил:
— Катрин,
очень, очень прошу тебя, покажи мне дорогу на Рибниц-Дамгартен. Я хочу уйти.
— Нет! —
категорически заявила она, — сегодня ты останешься здесь до вечера, а как
стемнеет, пойдешь по этой тропе и, не доходя ограды, подождешь меня в поле. Там
тебя я встречу. Ферштейн? А потом, — добавила, — я выполню твою
просьбу.
Я хотел было
возразить, но Катрин, не дав мне промолвить и слова, резко запротестовала:
— Нет, нет,
нет! Поверь мне, я здесь хозяйка, мне лучше знать, как поступить.
Вот так мы с ней
перешли на «ты». Она легко села на велосипед и покатила в усадьбу.
На душе было
скверно, потому что я знал, чем такие истории оборачивались для военнопленных.
Что она задумала? Какая она хозяйка? Девчонка, да и только! Но с другой
стороны, она наверняка знает, что происходит вокруг. И если я не попал в лапы
полиции, так мне просто повезло. И все же, все же...непонятно было, как могла
девушка, немка, вдруг, ни с того, ни с сего, проявить удивительное внимание ко
мне, беглому русскому военнопленному. Что это? Издержки романтики или
легкомысленный каприз избалованной девчонки?
Между тем, с запада
опять подкрадывалась черно-синяя туча, которая краешком покрапала на землю, раза
три-четыре громыхнула и отвалила в сторону.
Ближе к вечеру я
стал осторожно продвигаться в ту сторону, куда указала девушка. Сумерки
постепенно сгущались. По краям неба, нет-нет, вспыхивали далекие молнии,
высвечивая черно-лиловые тучи. Впереди, за оградой возвышались неясные
очертания каких-то строений, справа, в стороне слышался отдаленный разговор
людей, лениво лаяли собаки. Ни единого огонька! Долго ждать не пришлось, скоро
я увидел Катрин.
— Идем! —
сказала она и потянула меня за рукав. Мы прошли через узкую калитку. Она
впереди, я за ней. У самой стены повернули налево и вскоре очутились под
навесом большого сарая. Пахло свежим душистым сеном. В сарае было темно. Катрин
взяла меня за руку и подвела к лестнице.
— Осторожно! —
тихо предупредила она, — Поднимайся за мной, не бойся.
«Теперь чего
бояться, бойся — не бойся, а дело сделано, назад хода нет, влип по самые
завязки», — подумал я и на ощупь полез по ступенькам лестницы. Подсвечивая
фонариком, Катрин повела меня по узкому коридорчику, обложенному с обеих сторон
сеном, к чердачному окну, завешенному тяжелой шторой.
— Это твоя
комната, — пошутила она, — я сюда не разрешаю никому заходить, здесь
мое место отдыха. Я люблю уединяться, мечтать, дышать прекрасным воздухом с
ароматом свежего лесного сена. Здесь есть одеяло, подушка и кое-что покушать.
Фонарик тоже есть. Спокойной ночи. Ауфвидерзеен!
Она подалась к
выходу, но я, ненароком в тесном проходе, перекрыл ей дорогу. Мы оказались
настолько близко друг к другу, что ее грудь на секунду коснулась моей. Меня
словно током ударило и обожгло... Катрин еще раз сказала:
— Гутен
нахт! — и исчезла. А я все еще чувствовал ее прикосновение и долго не мог
заснуть, невольно слушая стук собственного, мятежного сердца. Очень хотелось
курить, но вокруг лежало сухое сено...
На другой день,
несмотря на все мои просьбы освободить меня из «плена», Катрин, мило
улыбнувшись, попросила:
— Не торопись,
Димитрий. Все будет хорошо. Не беспокойся. Тебе надо поправить здоровье.
Я очень плохо
говорил по-немецки, но понимал почти все, что говорила девушка. Она продолжала:
— Я попробую
тебе объяснить, думаю, что ты поймешь. Полиция оповестила, что пленные бандиты,
убежавшие во время бомбежки из лагеря Пенемюнде, появились в наших краях.
Полиция и полевая жандармерия прочесывают местность и контролируют дороги. Тебе
надо немного переждать. Я очень удивлена, как ты сумел пройти незамеченным так
далеко от Ростока.
— Почему
незамеченным? Ты же заметила, — пошутил я.
— Я не полиция,
Димитрий. Мне будет очень жаль, если тебя схватят, — ответила Катрин.
— Почему? —
поинтересовался я.
— Потому что
есть еще одна причина, — продолжала Катрин, — самая главная. Мой отец
в прошлую войну был в плену во Франции. Потом он совершил побег. Его могли
поймать и расстрелять. Но на его пути случайно встретилась девушка, которая
помогла беглецу скрыться и пережить опасное время. Эта девушка потом стала моей
мамой.
— Твоя мама
француженка? — удивился я.
— Нет. Она
немка. Но в ту пору жила на севере Франции, — немного помолчав, Катрин
меня буквально ошарашила, — Мама знает, что я поступила так же, как и она.
Я ей все рассказала.
— Зачем? —
Вырвалось у меня.
— Затем, чтобы
мама знала и была уверена, что ее дочь тоже может помочь человеку в беде.
И это была правда. В
ее глазах то и дело вспыхивали озорные огоньки. Она гордилась, что повторила
опасный, но благородный поступок своей матери. Поступок рискованный, но очень
романтичный.
— Катрин, твоя
мама вышла замуж за беглого пленного, твоего будущего отца. Так я понял?
— Да, да.
Правильно, — кивнула она головой.
Я заглянул в ее
глаза и спросил:
— А ты за меня
пойдешь замуж?
— Нет! —
резко ответила она, — у меня есть жених, он на фронте. Правда писем нет
давно, но, как бы то ни было, я буду его ждать.
Разговор в этот день
затянулся надолго, почти до вечера. Моя спасительница о многом расспрашивала
меня. Я отвечал, иногда донельзя коверкая немецкие слова, вызывая у нее добрую
детскую улыбку. Катрин сидела, поджав под себя ноги и внимательно слушала.
Прошло несколько
дней. Несмотря на все хорошее, приходилось терпеть и кое-какие неудобства.
Самым существенным из них было отсутствие туалета. Только ночью имелась
возможность сходить в кусты, оправиться и замаскировать свое «произведение».
Однако, Катрин скоро догадалась и эта проблема была решена. С курением было
сложнее. Я мог бы попросить сигареты или табак у Катрин, но вокруг лежало сухое
сено. Пришлось отказаться от курева.
Когда я оставался
один, сам с собою, время шло непозволительно медленно, в голове возникали
невеселые мысли и, чтобы как-то убить, сократить время, я стал больше спать и
заниматься физическими упражнениями лежа, сидя, стоя на коленях. Занимался
много и настойчиво, тем более, что кормили меня от всей души. В полный рост
заниматься гимнастикой не позволяло низкое перекрытие моего убежища.
Но вот, однажды,
Катрин принесла длинный плащ, сапоги и шляпу.
— Сегодня
меняем «квартиру», — радостно сообщила она и вдруг, в первый раз, рывком
обняла меня и отпустила.
— Так можно
влюбиться, — шутя, предупредил я.
— Скоро
расстанемся, а я только-только начинаю привыкать к русскому пленному, хотя
привязалась к тебе с первого взгляда. Хорошо это или плохо? Как ты думаешь?
— Поживем-увидим, —
уклонился я от прямого ответа.
— Скажи,
Димитрий, у тебя есть или была девушка? — спросила она.
— Была, а может
быть, и есть там, в России, хотя я ее никогда, как и тебя, не обнимал и не
целовал. Боялся, — признался я.
— А меня ты
тоже боишься обнять? — Вдруг спросила меня Катрин.
— Да,
боюсь, — ответил я, — хотя, я — живой человек и очень хочу тебя.
Но ты немка, а я русский военнопленный, враг немцев. За тебя меня могут
повесить, а тебя, в лучшем случае, отправят в концлагерь. Ферштейн? И боюсь я
больше не за себя, а за тебя, Катрин.
Так за разговором
незаметно пролетело время. Ее часы показывали полночь.
— Нам пора.
Одевайся, — сказала она.
Переодевшись, я
последовал за ней. На улице было темно и тихо, с высоких лип доносился нежный
шепот листьев. Свежий ночной ветерок приятно щекотал лицо. Мне так хотелось
обнять, прижать к себе Катрин, поцеловать, она же была совсем рядом! Мне
казалось, что я слышу стук ее сердца. Да и с моим сердцем творилось непонятно
что. Оно просило, умоляло дать свободу и не когда-нибудь, а сейчас, немедленно.
Катрин взяла меня за руку и мы поднялись на веранду дома. С минуту стояли
молча, затем она открыла дверь и мы вошли в зал, слабо освещенный ночным
торшером.
— Вот мы и
дома, — торжественно объявила Катрин и убежала, оставив меня одного.
Вскоре она вернулась с молодой белокурой женщиной и представила:
— Это моя мама.
Я встал, не зная,
как себя вести. Но ее мать, улыбаясь, подошла ко мне, как к старому знакомому,
поздоровалась и спросила:
— Как вы себя
чувствуете?
— Прекрасно, —
я улыбнулся ей.
— Вот и хорошо.
Сейчас примем ванну, поужинаем и спать. Завтра у нас будет достаточно времени,
что бы поговорить. Согласны?
— Как вам
угодно.
Катрин стояла рядом
с матерью и тоже улыбалась. О том, что ее маму зовут фрау Марта я знал, но ради
приличия спросил:
— Как вас
зовут?
Мать весело
засмеялась и ответила:
— Ваше имя,
Димитрий, как видите, мне известно, а меня зовут фрау Марта, так и зовите.
Думаю, моя дочь нас с вами заочно уже познакомила.
На другой день,
подойдя к зеркалу, я не узнал себя. Передо мной стоял прилично одетый молодой
человек, совершенно не похожий на военнопленного Небольсина. Если бы в таком
виде я появился в своем рабочем лагере, то мои друзья не поверили, что это я.
Да, да! Я стал быстро поправляться. Прекрасные харчи! Завтрак, обед, ужин! Об
этом можно было только мечтать. Как в кино.
Меня поселили на
мансарде, куда из прихожей поднималась крутая замысловатая лестница. Но как не
скрывайся от посторонних глаз, а шило в мешке не утаишь. Днем на усадьбе всегда
были люди, в большинстве своем немцы и поляки, которые проживали неподалеку от
центральной усадьбы. В господском, или как поляки называли, в панском доме,
одну половину занимала фрау Марта с дочерью Катрин, в другой — размещались
канцелярия, кухня, а также комнаты для немногочисленной прислуги. Ради
предосторожности меня произвели в чин «племянника», приехавшего после госпиталя
на побывку к тете. Что делать? Пришлось согласиться и стать «двоюродным братом»
Катрин. Для этого, через день после моего переселения в дом, фрау Марта
устроила небольшой спектакль: утром по задуманному и неписанному сценарию я и
Катрин отправились в сторону железнодорожного вокзала, километра за три-четыре
от усадьбы. Шли не по дороге, а по тропинке около леса. Катрин впереди, я за
ней. Пройдя какое-то расстояние, мы свернули в условленный овражек, мимо
которого шла проселочная дорога.
— Ты не
озяб? — спросила меня Катрин,
— Нет. А ты?
— Неужели не
видишь, как я дрожу? — притворно возмутилась она. Погрей мне руки!
Почти рывком
распахнул я полы своей куртки, взял ее руки, они действительно были холодными,
и спрятал их в своих подмышках. Катрин прижалась ко мне. Она вся дрожала. И я
горел огнем от ее близости.
Примерно через час
на дороге появилась пролетка, на которой восседала фрау Марта. Она развернула
лошадь, я подсел к ней и мы медленно, не торопясь, тронулись в обратный путь.
Катрин же оставалась на месте.
Мог ли кто из
встречных подумать, что рядом с хозяйкой усадьбы сидит беглый русский
военнопленный?
Всю дорогу фрау
Марта рассказывала о лошадях, в которых была безумно влюблена и о которых я
имел смутное представление. Оказалось, что она с детства увлекалась верховой
ездой. Часто бывала на ипподромах. Между прочим, эту страсть мать передала
своей дочери, которая управлялась с лошадьми не хуже матери.
Мужская половина
семьи, муж и сын, находившиеся сейчас на фронте, тоже, по словам фрау Марты,
были «лошадниками», но в меньшей степени. Фрау Марта так увлеченно говорила о
немецких, арабских, орловских, ахалтекинских скакунах, что я, забыв обо всем,
слушал и с восхищением смотрел на милое женское лицо.
В усадьбу мы
приехали открыто, на виду у всей челяди. Внесли в дом «мой» чемодан и я стал
полноправным «племянником» «тети» Марты. Катрин пришла позже. Итак, спектакль
состоялся.
Однако выходить из
дома я не решался. И только раза два, в компании «родственников», отважился
прогуляться за пределы усадьбы. В какой-то мере, я покорился превратностям
своей судьбы и, все же, мне было не по себе. Меня преследовала неведомая
опасность, которая, как тень, была всюду со мной. Катрин и ее мать не могли не
замечать моего постоянного беспокойства и тоже волновались. Они не могли не
понимать, что каждый день моего отсутствия в рабочем лагере усугубляет мое
положение, и, в тоже время, искренне желая мне добра, уговаривали переждать
полицейские облавы. Иногда, в моей голове возникали крамольные мысли остаться в
поместье до конца войны. В победе нашей армии я не сомневался, победа была не
за горами. Но поймут ли меня при встрече наши советские солдаты? «Мы кровь
проливали, — скажут они, — а ты, лейтенант, прятался за немецкую
юбку. К стенке его!» И расстреляют без суда и следствия. Нет! Этого я не хотел.
Я честно воевал на фронте и в плен попал, выручая других.
Развязка наступила
внезапно. Отец Катрин, полковник немецкой армии, воевавший где-то на Балканах,
известил, что после ранения он получил краткосрочный отпуск и скоро заедет
домой. Естественно, жена и дочь были очень рады этому известию и, конечно, стал
вопрос, как поступить со мной.
Последние дни мы с
фрау Мартой подолгу вели беседы на разные темы. Ее интересовало буквально все.
Разносторонняя образованность сочеталась в ней с эмоциональностью натуры. Она
свободно говорила на французском, итальянском языках, играла на органе,
интересовалась политикой и войной, много читала и была достаточно сведущей в
сельском хозяйстве. Однако, о России фрау Марта, как и большинство немцев,
имела смутное представление. Россия представлялась ей сказочной страной с ее
сибирскими снегами и морозами, с ее бескрайними лесами и полями. Когда я рассказывал
от первого лица о нашем московском метро, о наших прекрасных стадионах, школах
и театрах, о наших самых красивых в мире девчатах и других наших самых,
самых..., то видел с каким огромным вниманием, искренним удивлением слушала
меня «моя родственница». Иногда, в нашу беседу врывалась Катрин:
— Мама! Ты
совсем отобрала у меня Димитрия. Я ревную! — шутила она. И тогда мать
уступала дочери:
— Хорошо,
хорошо. Я ухожу, — и оставляла нас.
Наступил день, когда
я должен был покинуть гостеприимных хозяев усадьбы. Невеселыми стали Катрин и
ее мать. За короткое время они настолько привыкли ко мне, что, почти всерьез,
стали считать меня своим родственником. А фрау Марта даже призналась, что я
напоминаю ей сына, пропавшего без вести под Сталинградом.
Рано утром, положив
«мой» чемодан в пролетку, я и Катрин покатили к железнодорожному вокзалу. На
мне был приличный костюм, в кармане лежало удостоверение гражданского поляка,
работавшего в имении, а в саквояже, на самом дне, под бутербродами и термосом с
кофе, лежали мои лагерные шмотки. Билет на поезд был взят заранее. Можно было
обойтись и без поезда. Расстояние в двадцать километров я вполне прошел бы
пешком за полдня. Однако рисковать не хотелось, полицейские патрули могли
встретиться где угодно. Простились мы с Катрин, не доезжая вокзала. Перед
расставанием она мне сказала:
— Если
надумаешь бежать из плена, то приходи к нам, я всегда буду рада тебя встретить.
Я тебя полюбила.
— А как же
жених? — спросил я.
— Нет у меня
жениха. Я его придумала.
В поезде пассажиров
было мало. Я сидел на жестком сиденье один и, отвернувшись от людей, смотрел в
окно, стараясь обойтись без собеседников. До Рибниц-Дамгартен доехал
благополучно. А через полчаса я уже был в украинском цивильном лагере, попав,
как раз, в обеденный перерыв.
В мужском бараке,
куда я зашел в первую очередь, меня окружили со всех сторон знакомые ребята,
которые часто работали рядом со мной. Они знали, что я в числе других пленных в
Ростоке попал под бомбёжку и пропал без вести. Меня считали погибшим.
— Тебя не
узнать, Митя, ты, как с курорта вернулся, — удивился цивильный парень
Федя, — Расскажи, что случилось?
— Потом, потом,
друзья. Дайте какую-нибудь одежонку переодеться.
— Вот Варька-то
обрадуется, — сказал кто-то из ребят, — Может пойти позвать? Вона
тоже на обед прибегла.
Через минуту Варюшка
влетела, как метеор и повисла у меня на шее. Она не задала ни одного вопроса, а
просто прижалась к моей щеке и заплакала...
С Варей я отправил
записку Андрею Панченко, сам же остался у цивильных ждать ответа. Уже через
полчаса Варюшка, прорвавшись через пропускные ворота завода, вручила мне клочок
бумажки.
«Я очень рад.
Оставайся пока у цивильных», — писал Андрей.
— Как ты сумела
так быстро найти Андрея? — спросил я Варю.
— Мне Иван
Кравчук подсказал, где шукать Андрея. Он как раз получал хлеб на пленных возле
немецкой столовой.
— Какая же ты
молодец! Я по тебе очень и очень соскучился.
— А я по тебе,
Митя, — думала, что больше не побачу!
Она стояла передо
мной в своем поношенном комбинезоне и красной косынке, красивая-красивая, и,
глядя прямо мне в глаза, счастливо улыбалась. Потом положила мне руку на плечо
и сказала:
— Если не
уйдешь в свой лагерь, я приду за тобой. Эге?
— Хорошо, —
согласился я, — Однако, в первую очередь мне надо попасть в свой лагерь,
иначе будет плохо.
— Я все
понимаю, Митя, делай так, як треба, — сказала Варя.
— И еще. Возьми
вот этот пакет, в нем деньги, — я достал из-под стельки спрятанные марки и
протянул Варе, — расходуй их, но будь осторожна.
— Гроши! —
удивилась она, — где ж ты раздобыл их, Митя?
— Нашел в
развалинах, — ответил я. Не мог же я сказать ей правду, что деньги мне
дала немецкая девушка.
— Добре, я их
сховаю, — она прикоснулась горячими губами к моей щеке, чмокнула и
убежала. Ей надо было спешить на завод.
В конце дневной
смены в бараке появился Федя:
— Митя, Андрей
тебя ждет на проходной, — сообщил он, — давай собирайся. Вот тебе моя
одежда и пропуск.
Я переоделся в
рабочую одежду и с цивильными ребятами ночной смены благополучно прошел на
завод, а затем, к проходной для пленных, где ждали меня Андрей и наши ребята,
возвращавшиеся с работы в лагерь. Андрей, увидев меня, не выдержал и быстро
пошел мне навстречу, раскинув руки.
— Митя!
Чертяга! Лейтенант! Что ж ты с нами делаешь? — радостно запричитал Андрей,
обнимая меня, — Ведь мы ж тебя похоронили. Сашка Истоминский с Варварой
чуть с ума не сошли, а я и подавно!
Ребята из команды
тянули мне руки и улыбались — милые, знакомые, исхудавшие лица дорогих
товарищей!
Так я снова оказался
в своем рабочем лагере на заводе Бахмана. По закону меня должны были отправить
в шталаг 2А, в Нёйбранденбург для следствия и выяснения обстоятельств моего
месячного отсутствия. Тем более, что я числился в списках, погибших при
бомбардировке Ростока. И только благодаря Студенту-охраннику, который к тому
времени вновь стал комендантом нашего лагеря, мне удалось избежать
военно-полевого суда, не сулившего ничего хорошего. Тем более, что за мной уже
числился побег при транспортировке на Ла-Манш. Вопрос о моей судьбе решился на месте.
Все было списано за счет недоразумения. Как я потом узнал, Студент сообщил в
шталаг о том, что военнопленный 90204 при бомбардировке Ростока попал в завал,
из которого был извлечён через несколько дней. В рабочий лагерь он вернулся
добровольно, своим ходом, а тем временем его по ошибке занесли в список
погибших.
— Везучий ты,
Митя, — сказал Андрей.
— Да, Андрей, я
везучий, особенно на женщин, — отшутился я, — представляешь, за целый
месяц, что был в бегах, не видел почти ни одного мужика, кругом были одни
женщины, как говорят, и смех и грех. Хотя, честно признаться, до греха дело не
доходило.
Часть
9.
«СМЕРШ». Штрафная рота. Конец войне
Переводчик
И опять потянулись
один за другим пасмурные дни неволи, хотя надежда на скорое освобождение,
словно рассвет над горизонтом, с каждым днем становилась все заметней и ярче.
Наши войска
приближались к Германии. Вид у немцев стал далеко не героический, совсем не
такой, как в первые годы войны. Начальники и мастера на заводе сделались
мрачными, молчаливыми, задумчивыми, исчезло вдруг надменное выражение лиц и
пренебрежительное отношение к советским военнопленным. Их обуял страх. А
солдаты-охранники, вахтманы, как мы их называли, зная, что их может постигнуть
такая же участь, как нас, почти перестали придираться, стараясь не замечать
наши вольности. Чаще в наших бараках стали появляться девчата и ребята со
знаком «ОСТ», а военнопленные почти свободно появлялись в украинском цивильном
лагере.
Мой мастер, старик
Отто, удивленно пожимал плечами и спрашивал меня:
— Димитрий,
откуда у русских взялась такая сила? Нам, немцам, еще в первый год войны
говорили, что Красная армия разбита, а вот теперь, спустя три года, русские
объявили немцам мат?
— Россия —
Великая страна, герр мастер, — отвечал я, — Александр Невский, наш
предок, когда-то говорил: «Кто на Русь с мечом придет, тот от меча и
погибнет!». Русские дерутся за свой дом, за свой народ, за свою Родину. Их
победить нельзя!
Прошло месяца два,
как я возвратился в рабочий лагерь. Осень была на исходе. Несколько раз на
талую землю ложился снег и тут же таял.
Как-то в воскресный
день ко мне подошел встревоженный Андрей:
— Настал мой
черед, Митя, пришел прощаться. Завтра меня отправляют в Нёйбранденбург, шталаг
2А. Зачем — не знаю. Студент тоже не знает.
Эта новость
ошарашила меня. Уж не докопались ли немцы до наших французских похождений? Но
тогда бы взяли и меня и Николая Бетхлова! Я стоял и не знал, что ответить. Мне
так не хотелось расставаться со своим боевым товарищем. На глаза наворачивались
слезы. Вспомнилась Франция, захлебнувшаяся наша атака, крики раненых, брошенных
на поле боя и рейд горстки уцелевших бойцов по незнакомым лесам и горным
трущобам. Андрей все время находился рядом со мной.
Назавтра его увезли
в концлагерь. Так мы с ним расстались навсегда...
В тот же день на
вечерней поверке комендант Студент приказал мне выйти из строя и объявил:
— Димитрия
назначаю переводчиком!
— Но, господин
комендант, я плохо говорю по-немецки, — попробовал отказаться я.
— Ничего. Я тебя
знаю. Ты хорошо понимаешь по-немецки, а говорить научишься.
— Тогда давайте
спросим у военнопленных, моих товарищей, что они скажут.
— Это
лишнее, — отрезал Студент, — Я имею право назначать без вашего
согласия.
— И, все же,
прошу вас! — не отступал я.
— Хорошо! —
согласился Студент, — переведи им, что я назначаю тебя переводчиком вместо
Андрея. Есть ли другие предложения?
Я перевел.
— Митя! Окромя
тебя некому, — зашумели все, — соглашайся и баста! Какой может быть
разговор, мы согласны!
— Обмыть бы
надо, — пробасил Земляк.
— Цыц! Закрой
форточку, халява! — прикрикнул кто-то на него, — Тут о деле говорят,
а ты дуру валяешь!
— Ты, что?
Шуток не понимаешь, что ли? — загудел Земляк и, обращаясь ко мне,
повторил:
— Ты, Митрий,
того, соглашайся. Не бойся, не подведем!
Итак, команда
поддержала мою кандидатуру. Действительно, кроме меня никто толком не понимал
немецкий язык, хотя многие в плену находились по два-три года. С того вечера я
стал переводчиком, однако из барака переселяться в санчасть, в «резиденцию
переводчика», наотрез отказался. Не хотел особо выделяться среди своих
товарищей, хотя, как переводчика, меня уже не посылали работать на завод. Почти
целыми днями я находился в лагере. В мои обязанности входило: следовать за
комендантом на поверках и переводить все, что он сочтет нужным, сопровождать на
работу и с работы военнопленных, следить за чистотой и порядком в лагере и
кое-что другое, связанное с дисциплиной и переводом немецкого языка на русский
и обратно.
Свободного времени
было много и, волей-неволей, его приходилось чем-то заполнять. А чем? Читать?
Русской литературы и газет не было. Единственной книгой, которую удалось
достать за все время плена была книга белогвардейского генерала Краснова. Она
мне очень понравилась, особенно рассказы о пограничных казачьих постах и
заставах, охранявших в прошлом веке границы России. Там, в недоступных горах
Средней Азии, прошла боевая молодость лихого казачьего генерала, там, рядом с
ним, всегда находилась его любимая жена.
Большая часть
свободного времени у меня уходила на игру в карты. Игрой в «очко» были заражены
почти все военнопленные, особенно лагерные, так называемые «придурки»:
санитары, уборщики, повара-»причиндалы», то есть, лагерный персонал, которому,
более-менее, легче было жить, нежели остальным. Резались в карты не на жизнь, а
насмерть.
Я любил эту игру,
связанную с постоянным риском проиграть все и вся. Но я был удачливее других!
Бывали случаи, когда у лагерной «элиты» не оставалось за душей ни единого
пфеннига. А деньги у них водились, особенно у рыжего Леньки, мастера часовых
дел и заядлого «очкиста».
Когда вокруг нас,
игроков, собиралась орава военнопленных, тех кто работал в ночь, а днем
отдыхали, да и вахтманы приходили поразвлечься, посмотреть азартную игру, я
чувствовал, что за меня болеют почти все. Это придавало уверенность в
обязательном выигрыше.
Я давно мечтал
научиться играть на аккордеоне. И вот такая возможность представилась.
Ленька-рыжий, мастер часовых дел, сам принес в барак аккордеон и предложил мне:
— Играй, Митя,
сколько влезет, Я играть не могу — слуха нет, говорят, медведь на ухо
наступил. Николай тоже стал редко играть, видно, приелось. Так что бери, не
стесняйся, наяривай!
Однако, несмотря на
огромное желание освоить музыкальный инструмент, с игрой на нем у меня не
очень-то клеилось, хотя кое-что получалось.
Как-то, в
присутствии охранников, я заиграл «Интернационал», хотел посмотреть, как они
отреагируют на пролетарский гимн. К моему удивлению, никакой реакции не
последовало, потому что, как выяснилось, «Интернационал» никто из охранников
никогда не слышал. А я-то думал, что этот знаменитый гимн должны были знать
все, а не только «мир голодных и рабов»! Как же я был изумлен, когда, однажды,
Студент, взяв в руки аккордеон, заиграл вальс «Сказки Венского леса» Штрауса, а
за ним, вдруг — «Интернационал»!
О том, что Студент,
наш комендант рабочего лагеря, хорошо играет на аккордеоне мы были наслышаны,
но чтобы фашист играл «Интернационал» — вряд ли, кто мог предположить!
— Господин комендант,
позвольте вас спросить, кто научил вас играть эту мелодию? —
поинтересовался я.
— О! Я слышал
эту мелодию, когда еще был мальчиком. Тогда многие немцы в нашем городе ходили
на демонстрации «Рот фронт» и пели «Интернационал», «Болотные солдаты» и другие
революционные песни. Теперь это запрещено! Ферботен! Все ушло в прошлое.
— А может быть,
не ушло, может быть, что-нибудь осталось? — осторожно поинтересовался я.
— Ты так
думаешь, Димитрий? — ответил комендант вопросом на вопрос.
— Да. Я так
думаю, — подтвердил я, принимая инструмент из рук Студента.
Газет на русском
языке мы не получали, хотя в Германии такие газеты издавались, радио у нас не
было, но мы старались уловить каждое слово охранника, мастера, француза или
поляка о положении дел на фронте. Фронтовые вести моментально облетали весь
лагерь.
Война близилась к
концу и это чувствовалось по всему. На заводской базе кончились запасы брюквы и
военнопленные лишились единственного своего «утешения». Вместо брюквенной
баланды нам стали готовить жиденькое мучное пойло, а пайка хлеба дошла до ста
грамм в сутки. Наступал абсолютный голод. Не в лучшем положении оказались и
«острабочие». Доведенные до голода, они бросились «бомбить» картофельные и
свекольные бурты. И снова их встретила полицейская засада. 11 марта 1945 года
около буртов были расстреляны восемь украинских ребят.
Из нашего лагеря,
прихватив девчат-украинок, бежали Пашка Егоров и Сергей Казаков. Через день их
поймали, избили и отправили в концлагерь. Между прочим, думка о побеге
будоражила и меня. Я не забыл последних слов Катрин, сказанных ею на прощание:
«Если задумаешь бежать из плена, то приходи к нам, я всегда буду рада тебя
встретить». Деньги, которыми она снабдила меня, мне очень пригодились в те
трудные дни.
Но вот цивильный
лагерь стали расформировывать и «острабочих» начали распределять по деревням.
Увезли и Варюшку. За день до отправки она прибегала проститься. Плакала. И у
меня было тяжело на сердце.
Через день и нашу
команду разбросали вокруг города Рибниц-Дамгартен. Я вместе с Сашей Истоминским
и Иваном Кравчуком оказался в местечке Экенхаген. Перед отправкой Студент,
комендант лагеря, попросил меня написать для него что-нибудь по-русски:
— Если отправят
на фронт, — пояснил он, — я сразу сдамся вашим солдатам.
В записке я написал,
что Студент защищал советских военнопленных, помогал им выжить. Комендант
аккуратно сложил бумажку и спрятал под крышечку часов.
Под бомбами
в море
Мое пребывание в
местечке Экенхаген было непродолжительным, всего несколько дней, после чего мне
суждено было расстаться с дорогими друзьями Иваном и Сашей навсегда.
Меня, в числе
пятнадцати военнопленных, немцы увезли на побережье Балтийского моря. Что они
собирались с нами делать никто не знал. Погода стояла по-весеннему теплая,
солнечная и лишь иногда порывы довольно прохладного, сквозного ветра заставляли
нас теснее жаться друг к другу. Море рябило от невысоких волн, над которыми
стелилась белесая дымка тумана.
Около морских
причалов стояло множество различных судов. На берегу, толпились тысячи советских
военнопленных. А грузовики подвозили еще и еще. Совсем недалеко виднелся
большой незнакомый город. В полдень объявили построение, разбили по сотням,
выдали по буханке хлеба, пачке махорки и погрузили на пароходы и баржи. Никто
из нас не чуял беды и не предполагал, что для большинства военнопленных этот
день станет последним в жизни.
Пароходы с баржами
отошли от берега километра на два-три, когда мы, вдруг, услышали непонятный гул
и грохот, а затем увидели самолеты, пикирующие прямо на нас. Кто-то пронзительно,
дико закричал:
— Воздух!
Ложись!
Два мощных взрыва
раскололи море. Над идущим впереди транспортом с треском взметнулись черные
султаны дыма, мгновенно окутав корабль. Началась невообразимая паника и на
нашей барже. Люди с перекошенными от ужаса лицами, обезумевшей толпой метались
от одного борта к другому. Из трюма, давя друг друга, как очумелые, выскакивали
пленные, заполняя и так переполненную палубу. Наконец, невидимая сила тряхнула
нашу баржу и корма поползла кверху. Со всех сторон неслись душераздирающие
крики. Люди стали бросаться за борт. Неописуемый животный страх обуял людей,
толпа подхватила меня, понесла, прижала к борту и, вместе с другими, бросила в
море. Все остальное происходило, как в кошмарном сне: я бился руками, ногами,
стараясь преодолеть невероятную тяжесть воды, которая не давала мне вырваться
из объятий волн, накатывающихся одна за другой.
Как я вынырнул и
долго ли барахтался в ледяной купели — не помню. Неожиданно возле меня
очутился странный предмет, наподобие большой деревянной обрешетки, в которую я
намертво вцепился, просунув руки и ноги между реек.
В этот момент я
заметил человека, который висел с другой стороны обрешетки. Он что-то кричал,
но из-за шума я ничего не мог понять. Волны, которые с берега виделись
маленькими барашками, оказались огромными водяными горами и обрешетку бросало
так, что я едва держался. И, наверняка, соскользнул бы в море, если бы не успел
просунуть руку под петлю ременного крепления, протянутого немцем, сцепив пальцы
в замок. Трудно представить весь тот ужас, который я испытывал в тот момент,
ужас, сделавший меня почти сумасшедшим. Как и тот человек, вцепившийся в
обрешетку с другой стороны, я тоже, не помня себя, безумно орал благим голосом.
Но разве кто мог услышать наши голоса среди сплошного шума, грохота и треска
окутанного дымом моря, да и мог ли кто, вообще, прийти на помощь к нам, двум
несчастным узникам стихии, в ту минуту? Не знаю, сколько могли бы мы
продержаться еще в ледяной воде, если бы не немецкий спасательный катер,
который выловил нас и, обезумевших, выбросил на берег, а сам умчался обратно в
море спасать остальных.
А над морем, над
черными клубами дыма кружили и кружили английские самолеты, выбирая очередную жертву
и, выбрав, с ревом бросались вниз на поражение цели.
Но вот, с берега
резко ударили зенитки, показавшиеся из-за мыса немецкие корабли тоже открыли
огонь по самолетам и почти тут же появились немецкие истребители. В небе над
морем разыгралось сражение. Оно продолжалось недолго, самолеты стали удаляться
в сторону горизонта и вскоре исчезли.
А спасательные
катера продолжали выбрасывать на берег еще и еще выловленных людей. На отлогом
песчаном берегу, стадом моржей на лежбище, почти недвижимо лежали спасенные и
медленно приходили в себя. Тело мое перестало подчиняться мне, ноги, словно
ватные, не позволяли встать даже на колени. Горло саднило от жестких приступов
кашля. И все же, с большим усилием, я стащил с себя мокрую одежду, расстелил
рядышком на солнце и стал с остервенением растирать себя мокрой нательной
рубахой.
Через какое-то время
подъехала автомашина, погрузили всех, кто не смог самостоятельно двигаться и
увезли в сторону города. Остальным приказали идти пешком. Я оделся в еще не
высохшее белье и поплелся вместе со всеми. Охраны никакой не было, лишь впереди
шел сутуленький немец с белой повязкой на руке и хриплым старческим голосом
покрикивал:
— Шнель! Шнель!
Шли не строем,
просто толпой, растянувшись по всей дороге. Два или три раза я присаживался на
землю, как и другие, передохнуть, а потом, видя, что за нами никто не следит,
повернул налево в кусты, обогнул их и подался прямиком через поле догонять
уходивших в сторону пленных.
— Ребята, куда
путь держите? — осведомился я.
— На кудыкино поле, —
ответил один из беглецов и тут же пояснил, — к военнопленным полякам, тут
неподалеку их лагерь.
— Возьмите меня
с собой, — попросил я.
— Отчего не
взять? Пошли, корешем будешь.
Военнопленные поляки
нас встретили радушно. Узнав, кто мы такие и как сюда попали, они сразу же
пригласили к себе в барак, усадили около пышущей жаром «буржуйки» и, первым
делом, угостили самогоном. Закуски было вдоволь: хлеб, картошка, рыба.
Вообще-то, пленные
поляки в рабочих командах жили безбедно, получали посылки Международного
Красного Креста, имели право переписки с родными и от них получали помощь.
Никто их не охранял и лишь один раз в неделю наведывался проверяющий из
лагерной комендатуры. Так что, по сравнению с русскими военнопленными, поляки
жили привольно.
О побеге они не
думали и не мечтали, так как каждый побег грозил суровым наказанием для всей
команды. После сытного и вкусного угощения сон свалил меня напрочь. Я не
помнил, кто и когда уложил меня в кровать. Утром поляки говорили, что во сне я
метался, кричал, кого-то звал, но к вечеру успокоился и всю ночь спал, как
убитый. Попутчики мои ушли, оставив меня у поляков, по-видимому, у них были
свои планы. Проснулся я на другой день рано утром. Отчаянно болела голова. Мне
предлагали опохмелиться, но я наотрез отказался:
— Пить больше
не буду, не могу. А пожрать что-нибудь — не откажусь. Большое вам спасибо
за приют. Если можно, дайте мне с собой немного еды и курева.
— Куда же ты
пойдешь? Красная армия скоро будет здесь. Пережди у нас. А то герман схватит.
Не ходи, — отговаривали меня поляки.
Они знали, что
советские войска в районе Данцига прорвались к Балтийскому морю, окружили
немцев в Восточной Пруссии и теперь наступают повсюду. Поляки почти семь лет
находились в немецком плену и теперь с нетерпением ждали подхода советских
солдат.
— Нет! Мне надо
идти! — настойчиво повторял я. Ждать своих я уже не мог — я устал
ждать. Ожидание становилось невыносимым. В тот день, прихватив с собой харчи и
табак, я зашагал на Восток. Неведомая сила, как магнитом, тянула меня на
Родину.
Встреча с
советскими танками
Трудными были дни
последнего побега из плена, приходилось не столько идти, сколько прятаться по
разным трущобам. На каждом шагу подстерегала беда. Кругом все чужое: земля,
люди, собаки, готовые растерзать в любую минуту. А между тем, где-то
далеко-далеко на востоке громыхала глухая канонада, стонала земля. На душе
становилось и радостно и тревожно.
Двое суток
пробирался я один, на третьи — Встретил таких же беглецов, как и я.
Совершенно случайно. Нужно было обойти хутор, слева от которого тянулось
мелколесье, а справа виднелось поле. Слышно было, как на хуторе лаяли собаки. Я
прополз по кустам шагов двадцать и стал наблюдать за хутором, и вдруг, совсем
близко услышал негромкий мужской разговор.
Осторожно раздвинув
кусты, я увидел трех человек в гражданской одежде. Они сидели на маленькой
поляночке, подложив под себя ноги и о чем-то спорили, подкрепляя свой разговор
отборной матерщиной. Так изливать свои чувства могли только наши
«братья-славяне», русские. Я встал и смело пошел прямо на них. Произошло
неожиданное: троица дружно бросилась в кусты — как ветром сдуло.
— Хлопцы!
Ребята! Товарищи! Куда же вы? Я свой, свой, русский! — закричал я, потеряв
всякую осторожность. Сначала один, затем остальные нерешительно показались
из-за кустов и, обалдело глядя на меня, застыли на месте.
— Я свой,
русский пленный, — еще раз повторил я.
— Ну и
ну! — оскалился беглец в красной рубахе, — пуганул ты нас, едрена
корень, нечего сказать, храброе войско, драпанули, как зайцы!
— Береженого
Бог бережет, — засмеялся я и протянул руку.
Так мы
познакомились. Тот, кто постарше, в красной рубахе, оказался
капитан-лейтенантом, моряком, другой — лейтенантом артиллерии,
третий — рядовым пехотинцем. Несколько дней они плутали по незнакомым
местам голодные, без крошки во рту. В поле-то взять нечего: только-только
пробудилась весна. Что делать? И тогда решили ограбить хутор. Зашли в дом и
предупредили перепуганных хозяев — «Не вздумайте подымать шум, иначе будет
плохо, пощады не ждите. Дайте-ка нам пожрать и мы по-хорошему уйдем, вас не
тронем». Хозяева оказались понятливыми, даже любезными, накормили, напоили,
кое-что дали на дорогу и проводили с Богом. Уходя, беглецы прихватили кое-какую
одежонку.
— Да разве так
грабят? — усмехнулся я.
— А ты умеешь
грабить? — спросил меня, прищурив глаз, словно хотел выстрелить, тот, что
в красной рубахе.
— Умею, но не
могу, — парировал я, показав пустые вывернутые карманы, — Видишь
сколько награбил?
— То-то и
оно-то, — Вздохнул беглец, — хотел я у немца часы карманные взять,
этакие с серебряной цепочкой, поносил, мол, товарищ-немец, теперь, давай я
поношу. Да не взял — постеснялся, совестно старика обижать.
— Ты бы красную
рубаху снял, издалека видно, — посоветовал я.
— Так я ее под
низ хотел одеть, да ты спугнул. После вчерашнего купания знобит меня здорово,
никак не согреюсь, — ответил беглец.
— Что?! Вы тоже
в море тонули? — удивился я.
— Нет.
Переправлялись через реку. А ты что? Тонул в море? — тоже удивленно
спросил меня капитан-лейтенант.
Я рассказал, что
произошло со мной и другими пленными, которых немцы пытались вывезти на
пароходах.
Ночи становились
короткими и темными. Идти по незнакомым местам, да еще в темноте, было почти
невозможно, шли, в основном, рано утром и поздно вечером, бесконечно озираясь
по сторонам. Другого выхода у нас не было. Двигались медленно, обходя хутора и
деревни, с большим риском преодолевали дороги, забитые немецкими войсками и
беженцами. А фронт приближался, уже отчетливо слышалась артиллерийская
канонада.
Однажды, мы подошли
к шоссейной дороге и долго не могли ее пересечь, так как вся она была забита
бредущими людьми. И только в полдень, когда внезапно появились советские
самолеты-штурмовики, шоссе обезлюдело и мы перешли дорогу. Однако, по другую
сторону дороги, путь преградила река, неширокая, но глубокая. Мы сидели у самой
воды, не зная, что делать. Так или иначе, решили ждать вечера. Самолеты улетели
и по шоссе опять пошли люди с тачками, тележками, велосипедами, тронулись
автомашины. Нам хорошо был виден охраняемый мост, по которому так же в обе
стороны двигались люди и машины.
Во второй половине
дня, ближе к вечеру, вдруг резко прогремели очереди крупнокалиберных пулеметов
и следом ударила пушка. Началась паника. К противоположному берегу реки подошли
танки и все окрест наполнилось гулом моторов. Один танк приблизился к мосту,
рыгнул пулеметной очередью и с ходу проскочил на другой берег. За первым, ведя
огонь из пулеметов, устремились еще два танка. На шоссе запылали автомашины,
беспорядочно заметались люди. А танки развернулись и несколько снарядов послали
в нашу сторону. Взрывы громыхнули недалеко от нас.
— Ребята! Айда
отсюда! — крикнул наш старший беглец, капитан-лейтенант и первым бросился
бежать через дорогу. За ним последовали его товарищи. Я остался на месте. Через
минуту танки оказались совсем близко. Один из них остановился на шоссе, как
раз, напротив меня, а два других — пролязгали дальше. Я лежал, боясь
шелохнуться. Танки должны быть наши. А вдруг?.. И тут, я отчетливо услышал
голос:
— Ну и хохма.
Ты, Петро, опять недоглядел. Заводи! Туды, твою мать!
От радости я чуть не
закричал! Наши! Я сбросил пиджак, чтобы видна была полосатая роба, поднялся во
весь рост и вышел на дорогу. Стоявший на броне танкист от неожиданности чуть не
свалился. Он выхватил пистолет, но я успел крикнуть:
— Не стреляй! Я
русский!
Танкист опустил руку
и зло спросил:
— Ты кто такой?
— Из плена
бежал. Возьмите с собой. Хоть на броню. Возьмите!
— Товарищ
младший лейтенант, — крикнул он куда-то под танк, — тут пленный бродяга
объявился, просится к нам. Из-под танка показался шлем, а затем вылез и сам
танкист в промасленном комбинезоне. Он встал, отряхнулся и спросил:
— Какой
бродяга? Кто просится? Ах, вон ты какой! — Воскликнул командир танка,
увидев меня.
— Где в плен-то
попал?
— Под
Харьковым, — ответил я.
— А, слыхал про
тот котел. Ладно, посиди, покури. Мне сейчас недосуг. Вот подлечу «больного» и
потолкуем.
Вскоре возвратились
ушедшие вперед два танка. А между тем, на дороге снова появились беженцы,
которые в начале, при виде советских танков, разбежались кто куда. От них
отделился старик-немец, который одной рукой тянул тележку, другой держал за
руку маленькую девочку. Он, подойдя к танкистам, попросил по-немецки:
— Солдаты,
будьте добры, разрешите нам пройти.
— Что он
сказал? — спросил младший лейтенант кого-то. Ответа не последовало. Тогда
я перевел.
— Ты понимаешь
по-немецки? — изумился танкист.
— Не совсем, но
понимаю.
— Тогда скажи,
пусть он подойдет поближе, мы не тронем.
Я перевел, но старик
стоял, дрожа всем телом.
— Чего он
шары-то свои выкатил? Не понимает? — спросил младший лейтенант и сам
подошел к старику.
— Спроси у
него, — сказал мне танкист, — откуда они идут и куда?
Потом еще задал
несколько вопросов. Я перевел, старик ответил.
— Слушай, —
сообщил мне танкист, — я решил тебя взять с собой. Переводчик нам нужен
позарез, вот так, — и он выразительно провел рукой по шее, — я в этом
деле не бельмес и мои хлопцы тоже ни шута не смыслят. С немцами объясняемся,
как с немыми, на пальцах. Поехали!
Вот так, вместе с
танкистами я дал большой круг по немецким тылам. Выполнив задание, танки
возвратились в свою часть, а я оказался на сборном пункте Второго Белорусского
фронта.
«СМЕРШ».
Штрафная рота. Конец войне
Допрашивал меня
лейтенант Малофеев, следователь «СМЕРШа». Его фамилию я не мог забыть, потому
что страшная обида захлестнула тогда меня всего. Я готов был встать к стенке,
под расстрел, лишь бы не слышать надуманных обвинений в предательстве,
добровольной сдаче в плен.
Малофеев требовал,
чтобы я чистосердечно раскаялся в этих преступлениях и подписал протокол
допроса. Обычно, он вызывал меня поздно вечером и медленно, не торопясь,
допрашивал почти всю ночь. На столе, за которым он сидел, лежали пистолет,
чернильница и бумага. Мне предлагалось садиться на табурет, поодаль от стола,
напротив Малофеева. Каждый раз, допрос начинался с одного и того же:
— Небольсин, ты
зря упрямишься. Мы имеем сведения, что ты добровольно сдался в плен. Твой
комсомольский билет и орден немцы использовали при засылке своих агентов в
советский тыл. Признавайся чистосердечно и мы отправим тебя, без всяких
последствий, на фронт, в штрафную роту. Это твой последний шанс искупить вину
перед Родиной.
Если бы я мог в тот
момент дотянуться до пистолета — убил бы и Малофеева и себя! Я уже не
выдерживал такого наглого, изощренного издевательства, сердце работало на
пределе. Прав был Андрей Панченко, который на прощание сказал: «Ох, как хочется
дожить до конца войны, Митя, хотя на Родину возвращаться страшно!» Наконец, я
не выдержал:
— Вот, что,
лейтенант, я отказываюсь отвечать на твои дурацкие вопросы, — заявил я с
намеренным вызовом, переходя на «ты», — от меня больше не услышишь ни
одного слова. Хватит морочить мне голову, я плюю на твои обвинения!
Не знаю, чем бы все
это кончилось, если бы в тот момент в комнату не вошел сутулый полковник,
начальник отдела, пожилой, хмурый, недобрый на вид. К сожалению, фамилия его не
запомнилась, хотя, сутулая спина, походка, выражение лица полковника
впечатались в мою память навсегда. Он вошел в кабинет и, не глядя на меня,
холодно спросил подскочившего со стула Малофеева:
— Как дела,
лейтенант?
— Дела
неважные, товарищ полковник, — нервно пожаловался Малофеев, растерянно
пряча пистолет, — Военнопленный не признается в своих грехах, а сегодня
вообще отказался отвечать, говорит, лучше расстреляйте. Упорствует, товарищ
полковник.
— Даже
так? — полковник поднял брови и окинул меня тяжелым взглядом, —
Значит, в грехах сознаваться не желает? Так я вас понял, лейтенант? — и,
не дожидаясь ответа, добавил, — Вы можете быть свободны, лейтенант
Малофеев. Ступайте. Я побеседую сам.
Следователь пожал
плечами, хотел что-то сказать, но полковник перебил его:
— Идите, идите,
лейтенант. Я разберусь сам.
Малофеев явно
растерялся, что-то буркнул и, с недовольным видом, вышел из кабинета. Полковник
поглубже уселся в кресло и спокойно сказал:
— Ну, сынок,
рассказывай, что с тобой случилось?
С его лица исчезла
та грубоватость, с которой он зашел в кабинет, глаза, как мне показалось, стали
добрее. Честно говоря, я не ожидал такого обращения: «сынок».
— Свои
показания я несколько раз излагал подробно следователю, товарищ полковник, он
все, все записал, — ответил я.
— И все же, еще
раз придется все вспомнить. Я слушаю, — потребовал полковник, тоном, не
терпящим возражений.
Он ничего не
записывал, просто сидел, положив руки на подлокотники кресла, много курил и
внимательно слушал, стараясь не пропустить, как мне казалось, ни единого слова.
Примерно через час, когда я закончил рассказ, полковник поднялся с кресла и
стал ходить из угла в угол, что-то обдумывая. Потом остановился напротив меня и
распорядился:
— Отправляйся-ка
вот туда, — он указал рукой в окно, — там солдаты хозвзвода забивают
скот, поживи с ними, подкормись. Когда нужен будешь — Вызову. Старшине
передай мое устное распоряжение. Ясно?
— Ясно, товарищ
полковник, — ответил я и с тяжелым сердцем вышел из кабинета.
В хозвзводе меня
встретили доброжелательно, расспросами не докучали, уже по одной только
сохранившейся лагерной робе, солдаты знали откуда я появился. Почти все они
были в годах: по сорок-пятьдесят лет и старше. Одни из них прошли всю войну,
повалялись в госпиталях, другие были недавно мобилизованы из освобожденных
областей Украины, Белоруссии, Молдавии, а третьи, как и я, только что вернулись
из плена.
Мяса на бойне было в
изобилии и в любом виде: жареное, пареное, с гарниром и без гарнира, котлеты,
шницеля, печень — что только душе угодно! И все такое вкусное! А я почти
ничего не ел, каждый кусок становился поперек горла, несмотря на то, что в
плену голодал, как собака. Я сильно переживал, с нетерпеньем ожидая вызова
полковника.
— Ты, паря, не
переживай, все перемелется — мука будет, не один ты горя хлебнул. Посмотри
через дорогу, полный двор нагнали наших пленных. Ешь больше, набирай
силу, — подбадривали меня солдаты.
Наконец, через пять
дней, которые не доставили мне особой радости, явился дежурный офицер:
— Небольсин! К
полковнику! — и, загадочно подмигнув, сообщил, — не волнуйся, все
нормально.
В особняке, где
размещался особый отдел, было тихо и лишь в какой-то комнате стрекотала пишущая
машинка. Я постучал в полуоткрытую дверь.
— Разрешите
войти? — спросил я.
— Войдите! —
послышался голос полковника. — Здравствуй! Проходи. Садись.
Полковник, не
торопясь, достал папку, вытащил из нее фотографию и показал мне.
— Узнаешь?
Я даже вздрогнул! С
фотографии на меня смотрел восемнадцатилетний младший лейтенант Небольсин,
сфотографированный в Москве после окончания трехмесячных курсов младших
лейтенантов. Трудно было сдержаться! Вместо ответа я закрыл ладонями лицо и,
как ребенок, заплакал навзрыд. Полковник не успокаивал меня. Он вышел из
кабинета, оставив меня одного. Когда он вернулся, я его попросил:
— Разрешите,
товарищ полковник, еще раз посмотреть на себя!
— Что ж,
полюбуйся, — разрешил тот, протянув мне фото.
Полковник что-то
писал, а я, как завороженный, не мог оторваться от фотографии, смотрел и
смотрел на нее, вспоминая события трехлетней давности.
Вспомнилась
заснеженная Москва, казармы в Краснокурсантском переулке, Петровка, где жила
старенькая, маленькая тетя Соня, потерявшая в самом начале войны мужа и сына,
ушедших в ополчение. Вспомнился Второй Черкизовский переулок, где жила знакомая
девушка Тося Жеребцова, с которой случайно мы встретились на станции Павелец.
Искал я тогда тот переулок, исходил все вокруг, а сам боялся встречи с
Тосей — мои английские «буцы»-ботинки, да черные обмотки к ним были, ох,
как далеки от жениховского наряда! А мне хотелось предстать перед Тосей
настоящим, красивым командиром Красной армии. К «счастью», я ее не нашел и с
«довольным» видом вернулся в казарму...
— Младший
лейтенант, — голос полковника заставил меня очнуться от
воспоминаний, — Нагляделся?
— Да, товарищ
полковник, кое-что вспомнилось.
— Ну вот и
хорошо. Сегодня же напиши письмо матери, ведь она почти три года, как потеряла
тебя. Напиши, обрадуй.
Немного помедлив,
полковник дал мне две бумаги: одну — направление в действующую часть,
вторую — старшине на обмундирование.
— Напоследок
хочу тебе посоветовать, — сказал он доверительным тоном, — никогда и
никому не рассказывай о том, что ты воевал во Франции и что в твоем взводе были
белогвардейцы. Кое-где тебя могут не понять. Надеюсь ты понял меня?
— Понял,
товарищ полковник, — ответил я.
— Вопросы есть?
— Никак нет.
Разрешите идти?
— Желаю тебе,
младший лейтенант, вернуться домой живым и невредимым. Можешь идти! —
полковник протянул мне руку.
Я выбежал на улицу,
словно родившийся заново. Еще не исчезли совсем тоска и тревога, а на душе
стало легче и спокойней, появилось чувство собственного достоинства. Старшина,
здоровенный пожилой хохол, встретил меня радушно, как старого знакомого. Дело в
том, что он неоднократно заходил на бойню, когда я там находился на «поправке».
Он даже спросил меня однажды, не встречал ли я в плену Прохоренко Васю. Я ему
ответил, что Васю не встречал, а вот с Прохоренко Петром жил в одном бараке.
— У меня сын,
Прохоренко Вася, такой же хлопчик, як ты, молоденький, пропал без вести. Из-под
Херсона мы.
Его каптерка с пола
до потолка была завалена кипами обмундирования, коробками, касками, бумагой,
сапогами — чего только там не было. Старшина выложил для меня все, что
требовалось и спросил:
— В бане был?
— Вчера вечером
помылся, — ответил я.
— В баню треба
с чистым бельем ходить. Раньше солдаты перед сражением мылись и чистое исподнее
белье надевали, — назидательно объяснил старшина.
— А
зачем? — поинтересовался я.
— Затем, чтоб,
если ранят, «антонов» огонь не приключился, стало быть заражения крови. А если
убьют, чтобы перед господом Богом чистым предстать. Ты ведь не на свадьбу
идешь, а в самое пекло. И когда ОНА, проклятая, кончится?
— Теперь скоро,
товарищ старшина, больше ждали! — ответил я.
— Ну, да ладно.
Бери полотенце, мыло и дуй в баню.
— А
белье? — недоумевая, спросил я.
— Не надо
белья. Возьми простыню, завернешься и пробежишь, тут же рядом. А я пока все
подготовлю.
После бани я одел
все чистое и новое: диагоналевые полугалифе, гимнастерку, к которой старшина
сразу же приладил погоны, широкий офицерский ремень и новые скрипучие яловые
сапоги, испускавшие приятный кожемятный запах.
Я долго любовался
собой, не смея отойти от большого настенного зеркала. Так красиво я в жизни
никогда не одевался! А старшина не торопил, с улыбкой наблюдая за мной. В этот
же день, на попутной автомашине, я выехал в расположение назначенной мне
дивизии, которая вела упорные бои в Восточной Пруссии. Из штаба дивизии меня
сразу же отправили в полк. В полку дежурный офицер, проверив мои документы,
доложил, а потом и пропустил к командиру полка.
В полуподвале
полуразрушенного дома за столом сидели, увешенные боевыми наградами, изрядно
навеселе, военные чины и пили водку.
— Товарищ
майор, младший лейтенант Небольсин прибыл в ваше распоряжение для прохождения
службы.
Майор, командир
полка, поднял красное лицо, посмотрел на меня тяжелыми, мутными глазами, затем
взял направление и, не читая, передал другому майору, начальнику штаба.
— Куда
направим? — спросил командир полка.
— В штрафную
роту, командиром. Там не осталось ни одного офицера.
— Давай, гони
туда, — пьяно оскалился командир полка.
— Товарищ
майор, — обратился я к начальнику штаба, — у меня нет никакого
оружия.
— Этого добра у
нас навалом, — и, обращаясь к дежурному офицеру, приказал:
— Найдите все,
что надо и каску тоже!
События развивались
с невероятной быстротой. Утром «СМЕРШ», баня, каптерка, старшина,
пятидесятикилометровый бросок на автомашине, затем штаб дивизии, штаб полка и,
наконец, ревущая передовая. И все в один день, без передышки. Хорошо, что
заботливый старшина чуть ли не силком напихал мне с собой продукты: хлеб,
сухари, колбасу, кусок копченого сала и даже фляжку с водкой. Так что голодным
я не был — закусывал на ходу, к водке не прикасался.
Меня никто не
торопил, торопился я сам, словно боялся упустить последний шанс реабилитировать
себя, прежде всего перед самим собой. Нет! Не за то, что попал в плен в
смертельном бою, выполняя приказ командования, в этом реабилитировать меня не
надо — чувство вины и упрека оставалось в моей душе потому, что хотел я
или не хотел того, а в плену работал на немцев. Это чувство сверлило мне мозг,
болью обжигало сердце, и не только у меня, у миллионов наших военнопленных,
которые до конца плена и жизни сохранили преданность Родине.
Ко
всем матерям ото всех сыновей,
Про плен эту песню слагаю.
Ты, ветер, слова этой песни развей,
Под силу тебе помогаю.
Я жил у московских стен без забот,
Был молод, счастлив и доволен.
И весь наш свободный Советский народ
Любовью был к Родине полон.
Мы честно сражались и били врага,
В атаку ходили мы смело,
Но видно такая уж наша судьба,
Предатель рабами нас сделал.
Пускай мы в колючих объятиях сидим
На голод и смерть осуждены,
Победа придет мы уверены в том,
Ведь мы не для рабства рождены.
Эту песню, на мотив
«Раскинулось море широко», пели мы в немецком плену. Написал ее, конечно, не
поэт — скорее, полуграмотный солдат. Но песню эту пели со слезами на
глазах, пели, веря, в победу советского народа.
В штабе полка
разговор был коротким. Мною, как личностью, никто не интересовался.
— Младший
лейтенант, принимайте роту, на месте разберетесь, что к чему. В прямом
подчинении рота находится у командира полка. В настоящий момент она придана
батальону капитана Иванова, — майор, начальник штаба, сделал сильное
ударение на втором слоге. Я хотел было поправить, но майор не дал мне
сказать, — Еще раз повторяю, — Врастяжку произнес он, — штрафная
рота придается батальону капитана Ивáнова. Не Иванóва, а
Ивáнова. «Какая разница, — подумал я, — Ивáнова так Ивáнова,
не все ли равно?»
— Понял,
товарищ майор, разрешите идти? — спросил я.
— Идите! Я
сообщу капитану, чтобы встретил и объяснил. Желаю успеха.
Мне ничего не
оставалось, как выполнять приказ. В сопровождении конопатого сержанта, с
веселой, нагловатой физиономией я, захватив автомат с запасными магазинами,
каску, лопатку и вещмешок, быстрым шагом направился к пылающему городу.
Там шел бой. Еще
издалека можно было видеть горевшие дома, окутанные дымом, сквозь который
пробивались отблески пламени. Чем ближе мы подходили к передовой, тем громче
становилась канонада артиллерийской дуэли, тем отчетливее слышалась
пулеметно-автоматная стрельба, тем чаще проносились над ухом шальные пули.
— Вот так
каждый день, а то и по несколько раз на дню, сопровождаю офицеров в самое
пекло, — пожаловался сержант, — вы, товарищ младший лейтенант, теперь
сами дойдете. Держите курс вон на ту кирху — там штрафная рота. Я дальше
не пойду, мне там делать нечего! — категорически отрубил он.
— Что? —
удивился я, — А как же я найду роту? Ты что, сержант, приказа не слышал?
— Я показал,
где должна быть штрафная и топайте туда, а мне, повторяю, там делать
нечего, — злобно сузив глаза, пробормотал сержант, отойдя в сторону.
Такого обращения я
не ожидал:
— Ах, вон оно
что? — моя ладонь нервно скользнула по ложу автомата...
Если бы поблизости
не было людей, не знаю, чем бы это могло кончиться. Я послал сержанта к
такой-то матери и предупредил:
— Не дай Бог,
если ты попадешь ко мне в роту — шкуру спущу! — и, плюнув в его
сторону, не оглядываясь, пошел прямо на церковь.
По дороге и прямо по
полю со стороны города тянулись пешие раненые в белоснежно-окровавленных
повязках, тяжелораненых везли на конных повозках, на автомашинах, а навстречу
им, на передовую, молоденькие лейтенанты вели свежих бойцов — пополнение.
На каждом шагу: в овражках, кустах, отрытых траншеях можно было увидеть
огромное скопление военной техники, орудий, минометов, ведущих по городу беглый
огонь. От одного только грохота можно было сойти с ума. А в небе кружили наши
самолеты.
Последние метры до
крайних домов я уже не шел, а передвигался короткими перебежками, вместе с
солдатами какой-то части. Потом солдаты повернули вправо, а я, дойдя до
немецкой кирхи, залег около церковной ограды между кучами битого кирпича. Мне
надо было оглядеться и найти свою роту.
Впереди шел бой:
гремели выстрелы, рвались гранаты, мины, рушились и горели целые кварталы. Мимо
меня санитары проносили раненых. Неподалеку, справа короткими очередями били
автоматы. По ту сторону церкви, за оградой, редкой цепочкой пробежали люди в
пятнистых буро-зеленых плащ-палатках. Поди разберись, свои или чужие?
От развалин к
развалинам, от дома к дому пробирался я туда, откуда доносились пока еще
непонятные слова команд и отборная матерщина «братьев-славян». Наконец-то, я
увидел наших солдат, человек пять или шесть, которые, стреляя на ходу и что-то
крича, пробежали шагах в двадцати от меня и скрылись в проеме большого дома. Я
бросился следом за ними, перескочил через завал и мигом очутился внутри полуразрушенного,
полусгоревшего здания. Потолков и крыши уже не было, они рухнули на первый
этаж. Стояли только толстые кирпичные стены. Приладившись к оконным проемам,
солдаты стреляли по невидимым мне целям. В ответ залетали пули и, попадая в
железные балки и камни, с визгом рикошетили в разные стороны.
Я тоже подобрался к
оконному проему, выглянул и только тогда увидел немцев, бегущих прямо на нас. Я
поднял автомат и послал в передних первую длинную очередь. Страха не было ни
капли, не то, что тогда, в начале войны, когда одно слово «немцы» приводило в
ужас. Сейчас во мне кипела отчаянная злость, я не думал, что меня могут убить,
но я твердо знал, что в плен меня уже не возьмут.
Небывалой силы взрыв
покачнул стены, я ударился лбом об угол окна и чуть не потерял сознание —
В стену попал снаряд, возможно, фаустпатрон.
— Лейтенант
посторонись! — крикнули сзади. Я отпрянул в сторону и увидел двух солдат,
тащивших ручной пулемет. Секунда... две... И вот, «дегтярев» ударил смертельной
россыпью по немцам. Когда отбили атаку и наступило затишье, один из солдат,
обратив на меня внимание, удивленно воскликнул:
— Никак к нам
свеженький приблудился! Ты кто такой? — грубовато обратился он ко мне и,
увидев лейтенантские погоны, удивленно воскликнул:
— Кажись,
младший лейтенант!
— Да, я младший
лейтенант. Подскажи-ка мне, как найти батальон Иванова или штрафную роту?
— Это раз
плюнуть, — отозвался пожилой боец, оказавшийся старшим сержантом, —
Считайте, что вам крупно повезло, товарищ младший лейтенант. В такой свалке не то,
что роту — дивизию можно не найти. Мы, как раз, и есть штрафная рота 273
стрелковой дивизии, особая рота, сама по себе воюет, без командиров.
— Меня
назначили к вам командиром роты, — отрекомендовался я.
...Между тем,
стрельба и взрывы поутихли, город постепенно погружался в сумерки, сквозь
которые пробивались отблески пожаров, да взлетавшие осветительные ракеты на
несколько секунд выхватывали из сумерек изуродованные дома и улицы умирающего
города.
В нашей коробке тоже
стало темно и уже трудно было опознать, кто где. Солдаты примолкли и, само
собой, растворились среди обломков и завалов. Старший сержант отдавал
вполголоса какие-то распоряжения. Потом он перебрался ко мне и спросил:
— Что прикажите
делать, товарищ младший лейтенант? — и объяснил, — В роте я самый
старший по званию и по возрасту. Были старшие лейтенанты, лейтенанты,
сержанты — кто убит, кто ранен, другими словами, из командиров я остался
один. Утром в роте было сорок четыре человека, как раз на один взвод, сколько
осталось — посчитаем утром.
От старшего сержанта
я узнал, что штрафная рота вместе с первым батальоном полка вела бой за город
вторые сутки. Очистила от немцев две улицы и сейчас занимает четыре больших
дома.
— Вы есть-пить
хотите? — спросил он меня.
— Спасибо. Не
хочу. Утром перекусим. Завтра меня познакомите с солдатами. А сейчас давайте
отдыхать — я тоже очень устал.
— Вы правы.
Утро вечера мудренее. Я буду рядом с вами.
— А как с
охраной? Не прижмут ли немцы нас, спящих?
— Не
беспокойтесь. Все в порядке. Пьяных нет. Ребята надежные. Не первый день воюют.
Не знаю,
действительно ли пьяных не было, хотя возможность напиться реально
существовала. Водка не была дефицитом. Но, что старший сержант был совершенно
трезв, я нисколько не сомневался. Несмотря на усталость, я не мог долго
заснуть. Сказывалось и нервное перенапряжение.
В уличных боях мне
не приходилось участвовать. И, честно скажу, что в кромешной темноте, среди
развалин и нагромождений, в окружении непонятных ночных шорохов, скрипов и
вздохов, тем более, по соседству с врагами, я чувствовал себя не ахти смело.
Казалось, стоило заснуть и в спящих полетят гранаты. Я лежал, не думая ни о
чем, прислушивался и, как слепой, смотрел в темноту. Старший сержант спал, тихо
похрапывая, спал спокойно, видно, привык ко всему. В конце концов, сон одолел и
меня. Проснулся от резких толчков в плечо.
— Товарищ
младший лейтенант, проснитесь! вас разыскивает посыльный от командира
батальона, — старший сержант указал на стоящего рядом солдата.
Было достаточно
светло. Главное, что меня поразило — это тишина. Тишина какая-то особая:
ни выстрелов, ни взрывов. Я быстро вскочил на ноги.
— Вы командир
роты, товарищ младший лейтенант? — спросил посыльный.
— Да, я.
— Вас срочно
вызывает комбат.
— Как же ты
меня нашел? — удивился я.
— Язык до Киева
доведет, товарищ младший лейтенант, — ответил солдат и похвастал, —
глотка у меня луженая, голос за семь верст слышно. Ваш старший сержант услыхал
и отозвался. Вот так и нашел.
Штаб батальона
оказался недалеко от того места, где я ночевал. Несмотря на ранний час, комбат
Иванов уже бодрствовал. Я вытянулся и хотел по всей форме доложить о своем
прибытии, как положено, но комбат, улыбнувшись, протянул мне руку и сказал:
— Мне звонил
начальник штаба полка, так что я в курсе дела. Ты до плена кем был?
— Начальником
связи дивизиона, потом командиром роты, — ответил я.
— Ну-ну! —
протянул он, — тогда мы с тобой повоюем!
Так состоялось наше
первое знакомство с командиром батальона капитаном Ивановым. Темноволосый, с
большими карими глазами и улыбчивым лицом, он походил на болгарина. Теперь мне
стало ясно, почему у него фамилия произносится не по-русски. Он подтвердил мое
предположение. Война его тоже не баловала, несколько раз был ранен, лежал в
госпиталях и опять попадал в самое пекло.
Здесь, у комбата я
узнал причину необычной тишины. Оказывается, немцы ночью оставили город и
отступили к морю. Нам приказано было немедленно начать преследование
противника. Комбат познакомил с обстановкой, набросал схему предстоящего
движения. Потом выпили за знакомство по сто грамм и я, не дожидаясь
провожатого, бегом отправился в свою роту. На душе стало легко и радостно от
крепкого рукопожатия командира. Я впервые почувствовал себя полноценным
офицером Советской армии.
Не мешкая ни минуты,
я собрал весь личный состав. В строю оказалось полсотни солдат. Знакомство было
коротким. О себе сказал несколько слов, а про роту я уже был информирован. В
нее направляли фронтовиков, осужденных за большие и малые грехи. Роту бросали
на самые опасные боевые задания и, естественно, она несла большие потери,
командиры менялись чуть ли не каждый день. В день моего прибытия в роте не было
ни одного среднего командира. Вернее, один был, разжалованный в рядовые,
капитан Анатолий Исаков. Вся его вина заключалась в том, что, будучи командиром
пулеметной роты, во время боя в лесном массиве, его придавило верхушкой дерева,
срезанного снарядом. Наши, как на грех, в это время отступили, а Исаков не смог
без посторонней помощи выбраться из-под ветвей. В пылу боя никто не обратил
внимания на его крики о помощи и только подошедшие немецкие солдаты вытащили
Анатолия из ловушки.
Так он оказался в
плену. А рота, понеся тяжелые потери, сдала важную позицию. Через месяц
капитану посчастливилось бежать из неволи. Его судили. В итоге, с учетом
прошлых боевых заслуг и ранения, высшую меру наказания заменили отправкой в
штрафную роту. О своих фронтовых неудачах бывший капитан рассказывал с присущим
ему юмором, судьбу не проклинал, все воспринимая, как должное. Говорил,
чуть-чуть заикаясь, без улыбки, делая при этом большие удивленные глаза, как
будто спрашивал: «Что тут смешного?» А солдаты хохотали до слез.
Был с ним и такой
случай. В боях на Кавказе его ранило в ягодицу. Несколько суток Исаков мучился
и не обращался в санбат, надеясь на скорое заживление. И только, когда рана
сильно воспалилась, волей-неволей, пришлось вызывать медсестру. Запоздалое
лечение дорого ему обошлось. Его чуть не обвинили в злонамеренном
членовредительстве. Это могло повлечь за собой большие неприятности, вплоть до
трибунала. А дело-то было проще пареной репы. В ту пору молодой, стеснительный
лейтенант Исаков был знаком с молоденькой медсестрой медсанбата, влюбился в нее
(в дальнейшем, она стала его женой) и, постеснявшись, как он рассказывал,
показать ей раненое место, решил заняться самолечением. Только и всего!
Несмотря на то, что
Исаков числился рядовым я его называл «товарищ капитан», а когда роту
пополнили, назначил своим заместителем. Впоследствии, за взятие крупного
немецкого аэродрома на берегу Балтийского моря, весь личный состав роты был
реабилитирован, однако звания капитану не восстановили. За эту операцию
несколько человек, в том числе Исаков и я получили медали «За боевые заслуги».
Для штрафников и эта медаль была кстати. Говорили, что командир и начальник
штаба полка, а так же, полковой писарь, за якобы непосредственное руководство
этой операцией, были отмечены орденами «Боевого Красного Знамени». Хотя,
никакого участия в бою не принимали. А произошло вот что.
Наша дивизия
развивала наступление вдоль побережья Балтийского моря. Подвижные ударные
группы дивизии, посаженные на броню танков, бронетранспортеров и трофейные
мотоциклы, не ввязываясь в бои с отступавшим противником, стремительно
двигались на Запад. Наша разведрота, преобразованная из штрафной, находилась на
самом острие переднего края.
По сторонам шоссе
отступали немецкие роты, батальоны, а мы, не обращая на них никакого внимания,
полупьяные, на полной скорости двигались вперед. Немцы не стреляли,
по-видимому, поняли бесполезность сопротивления.
До города
Рибниц-Дамгартен оставалось рукой подать, когда нашу роту нагнал начальник
разведки полка:
— Небольсин!
Правее Рибниц-Дамгартен находится крупный немецкий аэродром. Смотри
сюда! — майор развернул карту...
— Товарищ
майор, извините, — перебил я его, — Это место и аэродром мне знакомы,
как свои пять пальцев, я там был в плену.
— Тогда слушай!
Нам приказано взять аэродром так, чтобы ни один самолет взлететь не успел.
Приказал не кто-нибудь, а сам командующий Рокоссовский. Ясно?
— Ясно, товарищ
майор!
— Тогда
действуй, младший лейтенант! Я тебя подменять не стану.
На захват аэродрома
двинулись две полуроты: одну повел я, другую капитан Исаков. Немцы не ожидали
нашего появления. Они настолько были растеряны, что не оказали нам ни малейшего
сопротивления. Аэродром и с полсотни самолетов «Хенкельс-111», вместе с
экипажами, мы взяли без единого выстрела. Ни одному самолету не удалось
взлететь...
Так кончилась моя
война.