ОТРЫВКИ ИЗ ИСТОРИИ ЧЕТВЕРТОЙ ЭПОХИ (1)

Каждый греческий город имел короля; Гомер, наблюдавший изгнание некоторых из них, дал им прозвище людоедов.

Судя пo дошедшим до нас памятникам, можно думать, что эти весьма ограниченные начальники мало подчиненных граждан, были менее тиранами, чем жестокими и развращенными людьми. Гораздо больше жалуются на их убийства, чем на их притеснения, и было более позорно быть их родителем, чем их подданным. Народы, которые от них освободились, были менее утомлены продолжительностью их господства, чем возмущены излишествами их грубых страстей и раздражены грабежами, сопровождавшими споры этих королевских фамилий, где было редко, чтобы брак кончался без убийства, похищения и нескольких сражений. Между тем, согласно преданию, Афины отвоевали себе свободу в тот самый момент, когда Кодр, последний их король, посвятил себя спасению народа; это обстоятельство доказывает, что афиняне более просвещенные, или более независимые чувствовали тяжесть королевской власти, даже не питая ненависти к королю.

Эта революция, первые движения которой восходят к эпохе приблизительно на три тысячи лет до республиканской

(1) Все хронологические даты отнесены здесь к нашей республиканской эре; и так как этой эрой заканчивается историческая часть картины, то этот хронологический порядок, однообразный во всей работе, и относящийся к определенной и общеизвестной эпохе, предпочтителен всякому другому.

эры, обнимает период около шести веков, и к концу  пятого, ни в Греции, ни на островах, ни  даже  в ее колониях не осталось  больше наследственных   королей.  Два   начальника лакедемонской республики   продолжали именоваться  королями, но они  были  только должностными  лицами, облеченными  властью, границы которой были определены законом.

Именно этой революции человеческий род обязан своими знаниями и будет обязан своей свободой.

Она более повлияла на судьбу современных европейских наций, чем ближайшие к нам события, в которых наши предки были участниками и их страна театром действия; она образует в некотором роде первую страницу нашей истории.

Распределение этих маленьких государств в гористой и трудной стране, но находящейся под прекрасным небом и в умеренном климате, было первой причиной этой революции и постоянства ее действий.

В больших   равнинах,   эти   маленькие монархии в конце концов слились бы  в  одно целое;  при менее благоприятном климате,  с населением  более равномерно распределенным по  территории,  было бы меньше  мотивов  и меньше средств для уничтожения тирании.  Но в  Греции  каждое государство  состояло  из города   и  прилегающей  к  нему  небольшой области,    значительная   часть   которой, обрабатываемой  рабами, принадлежала горожанам   и   иногда   была   их общей собственностью. Сила, таким образом, должна была почти всегда находиться в руках большинства   народа,  который,   способный добираться  во  всякое время,  имел  всегда возможность образовать  общую волю и силу - заставить           ее   исполнить.          Королевские

богатства, состоявшие из некоторых  земель, ('  некоторых военных запасов едва  хватали на   содержание   слабого  отряда   наемных телохранителей,  и всякий  король,  который не  мог опираться на силу соседа, постоянно находился  в действительной зависимости  от народа. Таким образом, для сокрушения трона было  достаточно, чтобы ненависть к тирании осилила старую привычку почитать племена, в которых  народное суеверие видело  потомков своих богов.

Эти государства почти все были и должны были быть осквернены аристократическими учреждениями.

В момент падения королей они были уже испорчены наиболее опасными видами неравенства. Горожане, более богатые, более сближенные в интересах, способные легче собираться, господствовали над областным населением, слишком немногочисленном, чтобы уравновесить их власть. Та же причина, которая обеспечила уничтожение тирании, препятствовала воцарению истинной свободы.

Во многих краях свободные люди делились на два класса, или в силу их различного происхождения, или низшее положение одного из них было следствием переворотов в распределении территории, вызванных завоеванием.

В других местах, где это различие перестало существовать, племена, которые вели свое происхождение от какого-нибудь баснословного родоначальника, пользовались уважением, которое суеверие увековечило, сделав его добровольным. Богатство доставляло истинную силу, ибо богатый обладал лучшим оружием, ибо он мог дольше упражняться и научиться владеть им с ловкостью, которая гарантировала почти полный успех. Сверх того, не будучи вынужденным заниматься усидчивым трудом, он легче приобретал или мог приобретать и знания и искусство, необходимые для господства над умами; наконец, тот кто мог вооружать и кормить солдат, становился, в силу только этого, предводителем отряда, который сражался под его командой во время войны и голосовал за него в мирное время.

Таким образом, в большинстве городов, аристократия заняла место королевской власти; в некоторых других она постепенно упрочивалась; ибо богатые умели лучше сплачиваться для своих захватов, чем бедная часть народа для защиты своей a".!.$k. Они искусно удерживали народ в его зависимости разорительными ссудами, или привязывали к себе подарками. Наконец, во многих городах, аристократия была утверждена самим законом, под предлогом обеспечить общественное спокойствие и избежать волнений чрезвычайно частых в этих народных конституциях, где различие между властью, которую народ поручает другим и той, которую он сохраняет для себя, было установлено, но принципы, которые должны руководить их действием, были совершенно неизвестны.

Между тем, те же причины, которые привели к уничтожению королевской власти, воспрепятствовали мирному упрочению этих новых захватов. Угнетенные были слишком близко от угнетателей, чтобы ненависть не одержала верх над страхом и слишком близки между собою, чтобы сила могла мешать им собираться.

Аристократия, таким образом, должна была быть всюду шаткой, беспокойной и завистливой.

Такова была причина воцарения тиранов, - имя, с которым мы связали понятие о жестоком злоупотреблении властью, рассматриваемой даже как законная, но которое означало у греков пользование властью противоположной свободе, захватывал ли ее один или несколько человек силой партии, или иноземного народа, или сами граждане устанавливали ее, то для прекращения беспорядков анархии или гражданской войны, то для избавления от слишком угнетающей аристократии, то также для того, чтобы не быть вынужденными уступить бедной части народа, требовавшей более широких прав. Этот последний мотив предполагал наличность необыкновенных обстоятельств, когда, например, заговор богатых не имел другого средства избежать народного тирана. Естественно желание изменить властелину, даже не будучи уверенным в лучшей судьбе; но совсем неестественно желание подчиниться власти одного, чтобы иметь меньше равных. Рабское высокомерие, которое предпочитает декорированное рабство свободе равенства, находя последнее унизительным, не было свойственно независимому и гордому характеру греческих наций, и не могло существовать в стране, где тирания, всегда &%ab.* o, не гарантировала тщеславию своих рабов награды за их унижение.

Предлогом установления тирании служила всегда минутная опасность, как, например, изгнание или предупреждение иноземного врага, уничтожение заговора, рассеивание вредного сообщества; наемный отряд, и часто иноземный, служил затем для упрочения власти тирана, для предохранения его от меча граждан. Редко они его избегали и если иногда они имели преемником брата, или сына, то никогда народное терпение не ждало третьего поколения.

В некоторых греческих республиках, как Сиракузы, тирания повторялась в некотором роде периодически; народ здесь точно не мог никогда остановиться на сносных учреждениях. Между тем, афиняне только раз позволили поработить себя без помощи иноземных насильников. Фивы, вопреки плохой репутации беотийцев (у которых мы, тем не менее, находим Пиндара, Эпаминонда и Плутарха), Фивы никогда не были порабощены и быстро свергли тиранию, установленную благодаря предательству лакедемонян.

Междоусобицы и внешние войны, казалось, должны были скоро разрушить эти слабые и разделенные государства; но многие обстоятельства способствовали их сохранению. Эти различные народы не только были связаны общностью языка, нравов, богов, сходством учреждений, законов, воззрений и принципов, но многие знаменитые храмы, привлекавшие жителей всей Греции и игры, где они собирались, также стягивали эти узы. Наконец, еще в эпоху владычества королей, образовался религиозно­политический союз. Входившие в его состав народные представители собирались для принесения жертв от имени всей нации, решали вопросы, возникавшие о границах различных территорий и высказывались о правах, которых различные народы требовали по надзору за храмами, по управлению жертвоприношением. Эта ассоциация стала истинно полезной для сохранения Греции, ибо она предавала анафеме всякого, кто разрушил бы город, участвующий в амфиктионном союзе, анафеме, положившая предел жестокостям и ярости войны. Многие города основали на островах Эгейского моря на берегах Малой Азии, Сицилии и южной Италии, колонии, правда, независимые, но a"o' --k% с метрополией общностью религии, питавшие к ней роль сыновнего почтения. Память о своем общем происхождении, весьма близкое сходство в законах, в нравах, в религиозных обрядах, право взаимопомощи, освященное мнением скорее, чем договорами, образовали между этими государствами более тесное единение. Они были друг для друга опорой в иноземных войнах, убежищем для тех, которых заговоры заставляли покидать родной очаг, защитником против тиранов, иногда посредником в гражданских неурядицах. Порабощение, или разрушение колонии было унижением,  потерей  для  метрополии;  падение метрополии  - общим бедствием для  всех  ее колоний.

Эти узы были бы слишком слабыми, если бы греки, как племена северной Италии, Испании и Германии, сохранили жестокость нравов. Но греки просвещались у восточных народов; они переняли у них искусства духа и усовершенствовали их. Язык их уже образовался; богатый, гармоничный, выразительный, способный применяться ко всем движениям мысли, ко всем сочетаниям идей, не имеющий ни тех аномалий, ни тех запутанных форм, которые характеризуют языки, случайно образованные из остатков более древних наречий; уже чистый, благородный, изящный в этих еще грубых веках, - он является памятником совершенства органов народа, создавшего его. Их страсть к музыке, уже гораздо более сильная, чем у их учителей, их склонность к танцу, к празднествам, к общественным играм отвлекали их от низких себялюбивых страстей. Их климат доставлял им мало забот и не обрекал их на долгое одиночество зимы, которая у северных наций разобщает семейства. Жадные ко всякому роду славы, чувствительные ко всем духовным удовольствиям, они были предохранены от жестокосердия, вызываемого суровостью труда, выполняемого в силу необходимости, исключительной яростью военной славы и этой косностью интеллектуальных способностей, которая лишает нежных и мягких чувств. И потому Греция, часто волнуемая войнами представляет нам на протяжении длинного ряда времен только одно гибельное событие - разрушение Мессении; и это разрушение было делом рук спартанцев, т. е. народа, социальные учреждения которого изгоняли "a%, что могло смягчать нравы, украшать жизнь, который они оберегали от влияний климата, который, наконец, сделали чуждым общему характеру греков, сохранив ему всю жестокость первых веков.

Но прежде, чем изложить, каков был в продолжение этой эпохи (1) прогресс греков, или, вернее, прогресс человече-

(1) Она определяется периодом между приблизительно 2700 и 2150 г. до французской республики и обнимает промежуток почти в 550 лет от Ликурга до Аристотеля.

ского рода (ибо просвещенные нации, которые впоследствии существовали, имели  учителями только  греков), необходимо более  подробно показать, каковы были тогда в Греции науки, искусства,     общественные учреждения, воззрения и нравы.

Метафизические науки еще не существовали. То, что жрецы, или некоторые путешественники сумели извлекать из секретных учений Востока о первопричине и природе человека не заслуживает этого почетного имени.

Старцы, те, которых называли мудрецами, собирали, передававшиеся из поколения в поколение, некоторые правила морали, искусства вести себя для достижения собственного счастья; некоторые политические нормы, некоторые общие наблюдения человеческого сердца. С каждым поколением эти сборники увеличивались в объеме. Наиболее знаменитые мудрецы считали для себя честью помещать в них правило, которое, по их мнению, заключало в себе наиболее полезный урок, или совет, наиболее важную истину и подкрепляли их авторитетом своего имени. Эти правила в форме пословиц, выраженные часто в стихах, образовали всю мораль, всю тогда известную политику.

Законами являлись только древние обычаи, некоторые правила, продиктованные обстоятельствами и часто соображениями момента. Администрация основывалась преимущественно, и главным образом, на недолговечной мудрости правителей. Промышленность и торговля были свободны. Их деятельность была слишком слабой, чтобы идеи стеснять их правилами могли бы еще соблазнять. Есть заблуждения, порожденные не только невежеством.

Хотя в поэмах Гезиода и Гомера греческий o'k* приблизился уже к пределу своего совершенства, грамматика не составляла еще искусства. Эти два поэта оставили далеко позади себя поэтов восточных наций. Их бессмертные красоты возбуждают еще после тридцати веков восхищение людей наиболее просвещенных и наиболее чистого вкуса. Искусство вести действие, завязать его, сочетать события; образовать и развертывать большие картины, нарисовать и заставить действовать благородные или страстные характеры, тем более удивляет у Гомера, невзирая на часто грубые несовершенства, что после него до Эсхила ( т. е. на протяжении более  четырех веков ) ничто не  напоминает больше  идеи  этих великих  сочинений.  Эти поэмы долго пелись отрывками; если, однако, Гомер действительно сочинил только отдельные  части,  если расположение  поэмы является произведением того, кто собрал  ее

во   времена  Писистрата,  то  часть   чуда исчезает;  остается  необыкновенным  только гений  поэта  в подробностях, и  эта  масса идей, или образов нежных или величественных в веке еще столь грубом.

Гимны и лирические стихотворения, которые пелись под аккомпанемент инструментам были наиболее излюбленными видами поэзии; и если судить об искусстве по произведениям Гомера, то не трудно заметить, что, хотя относительно удобств расположения и составления произведения, уменья избежать мелочных и пошлых подробностей, словом, относительно всего того, что касается компоновки сочинения, искусство было еще в младенчестве, оно совершило уже быстрый прогресс относительно выразительности, стиля и гармонии; не существовало другой истории, или даже других летописей, кроме кратких надписей, напоминавших о последовательном ряде королей или главных жрецов и хроник, которые, будучи предназначены только для памяти, были написаны в стихах. Мы не имеем никакого памятника греческого красноречия этих отдаленных времен и если мы хотим получить о нем некоторое представление, то найти его опять-таки можем только у Гомера. Однако, несмотря на красоты его слога, оно кажется в его произведениях грубым и безыскусственным. В последующих веках, преувеличение, несвязность образов, напыщенность слов, вечные повторения тех же идей, уродующие рассуждения действующих лиц mb(e поэм, были заменены у других авторов простыми и естественными красотами, смелой мудростью, редко ложным изяществом, почти всегда выдержанной гармонией; но, у Гомера, оскорбления, которые герои себе расточают; наивность, с которой они хвастают своими поступками, или даже своей глубокой мудростью, и их беспощадность к самолюбию тех, мнением которых они хотят овладеть, ясно показывают, что искусство убеждать, во времена этого отца греческой поэзии, в некотором роде, только зарождалось; ибо трудно предположить, чтобы Гомер уступал в красноречии своим современникам, он, который  во всех других отношениях опередил искусство   и  вкус  наиболее  просвещенных веков.

Музыка была    только практическим искусством; умели аккомпанировать, но голос и  инструмент издавали звуки с  одинаковыми интервалами, и искусство гармонии, искусство  варьировать  аккорды,  было  еще долго  неизвестно, если  оно  не  абсолютно новейшего   происхождения.  Их  инструменты состояли  из различных видов флейт  и  лир, но  последние  имели еще  только  небольшое число струн.

Живопись и скульптура давали почти еще, как в Египте, только грубые изображения предметов. Если рисование совершило уже некоторый прогресс, если оно приобрело некоторую правильность, если подражание приблизилось к природе, - части искусства, зависящие от гения, были неизвестны, и оно должно было еще надолго остановиться на том, что говорить только чувствам и на том, что глаз и рука могут выполнить. Описание щита Ахилла могло дать повод думать, что искусство составлять картины существовало в его время. Но Гомер описывает произведение Бога, и правдоподобно, что воображение поэта поднялось выше того, что человеческие руки сумели бы тогда осуществить.

Что касается математических, или физических  наук,  то те  немногие  знания, которые  можно  было  изучить  в  жреческих коллегиях   Египта,  Халдеи  и   Индии   не проникли  еще в Грецию. Их не  отличали  от искусств,    к которым они отчасти применялись,  и эти применения представляли собой все, что было известно в области этих наук.   Так,  из  математики  знали  только некоторые практические принципы арифметики, (+( геометрии, необходимые для межевания  и вычислений  обыденной  жизни.  Люди   более образованные   имели   грубое   понятие   о движениях   луны  и  солнца,  которым   они пользовались для определения года  и  знали главные  созвездия, по которым они отмечали времена  года  и  руководствовались  ими  в своих  морских путешествиях. Они  позволяли себе   терять  из  виду  землю   только   в некоторых чрезвычайно коротких переездах, с которыми  они  освоились в  силу  привычки.

Остальное было для них только добавлением к силе весел и последние одни служили им, как для отталкивания от берега, так и для приставания к земле. Их

география не распространялась дальше узкого круга их страны и части ближайших к греческим нациям берегов и островов Средиземного моря.

В это время мы не находим никакого следа того, что мы называем инструментами и машинами, но механические и химические искусства уже совершили большой прогресс. Умели изготовлять шерстяные и льняные ткани. Известны были способы дубления кож, окрашивания материй, приготовления и обжигания горшков. Все искусства необходимые для изготовления оружия, рабочих инструментов, домашней посуды, железной или медной, были распространены в Греции. Железо заменило медь, которая еще употреблялась исключительно для оружия во время осады Трои.

Серебро добывалось из рудников Аттики. Железные рудники острова Крита разрабатывались во времена еще более отдаленные. Таким образом, греки обладали уже знаниями необходимыми для рудничных работ и добывания металлов, но они не знали искусства их отделять.

Фидон, тиран Аргоса, около 2700 г. до нашей эры приказал чеканить серебряные монеты и ввел в употребление меру и вес. Всюду возделывался хлеб, разводились виноградная лоза и масличное дерево.

После троянской войны кавалерия была заменена колесницами. Искусство перевязывать раны, исправлять вывихи и переломы, лечить болезни было предметом занятий людей, которые, не образуя никакой корпорации, не примешивая никакого суеверия, посвящали себя помощи себе подобным, одни из материальных соображений, другие только ради славы. Довольно обширные познания в области остеологии, чрезвычайно a+ !k% во всех других частях анатомии, знания приобретенные о предмете медицины, о прогнозе болезней, о способе их лечения, о некоторых хирургических операциях, Об искусстве применять лекарства, передавались то от учителя к его ученикам, то от отцов к детям в семействах, где занятие медициной было наследственным. В храмах эскулапа были даже составлены некоторые сборники наблюдений, которыми путешественники и больные могли свободно пользоваться. Греки никогда не были порабощены, хотя временно бывали угнетаемы тиранами и завоевателями,  ибо  к греческим   народам  не   причислялись   те несчастные   нации,  которые  жадность и жестокость  лакедемонян обрекли  на  вечное рабство.   Различие        происхождения         не порождало   у   них   ни  высокомерия,   ни унижения.  Не  за  детьми завоевателей  они признавали   своего   рода   наследственное величие,  а  за потомками своих богов.  Это почтение  повлекло  за собой  никакой  идеи зависимости,  ни даже неравенства.  Они  не имели   того  ясного  понятия о   правах человека,  которое  еще столь  свежо  среди нас,   но  в  глубине  своего  сердца   они сознавали, что природа создала  их  не  для того,  чтобы  иметь над  собой  господ.  Их возмущала  одна только мысль  о  подчинении греческой   нации   другому   народу,   или порабощении   ее  тиранами.   Та,   которая добровольно  подпадала под чужую  власть  в

минуты шатания или   страха, скоро негодовала  на  себя за свою слабость,  или краснела  за свое заблуждение. Аристократия терпелась  там  только  в  формах  свободы.

Прежде чем получить возможность угнетать ей нужно было долгое время обманывать и чтобы равенство оскорбленное в наиболее важных правах, в наибольших интересах, шумно проявлялось в ничтожных учреждениях. Было одинаково опасно отягощать, или сделать чувствительным народное ярмо и политика повелительно предписывала командующим умеренность и скромность.

Их тактика,   их   военные   учреждения напоминали еще таковые у варварских народов. Граждане добывали себе оружие и содержали себя в армии грабежом или на свой собственный счет. Военная хитрость выражалась только в грубых обманах. Тактика состояла в тщательном охранении флангов и bk+ , в нападении на эти самые части неприятельской армии, но не маневрами, а внезапными натисками из засады. Осады городов представляли собой долгие блокады, в течение которых старались истощить силы неприятеля; его доводили до голода, мешали ему возделывать поля, возобновлять съестные припасы, вовлекая его в ежедневные сражения. Пользовались его оплошностью, чтобы захватить его врасплох, пробить брешь, или войти в город подземным ходом. Шли на приступ, уже когда город совершенно ослабел, или лишался своих защитников. Но

средства позволяющие приближаться к стенам с меньшей опасностью, делать под ними подкоп, или разрушать их, господствовать над ними, удалять их защитников, еще не были известны. Не более могли тогда знать искусство защищаться от этих средств и сделать их бесполезными.

Греки переняли у восточных народов склонность к общественным играм, научились вести их и усовершенствовали это учреждение. Периодические игры устраивались при многих знаменитых храмах. Венки и награды распределялись между победителями в присутствии всей Греции, собиравшейся на эти блестящие празднества. Слава этих побед становилась для самих городов предметом соперничества. Атлет боролся одновременно для своей славы и для славы своего отечества. В силу этого создалась общая страсть к этим упражнениям, которые, мудро направленные к тому, чтобы сообщить телу больше ловкости и силы, способствовали физическому развитию наций, сделали их более способными переносить усталость и исполнять все обязанности, требующие ловкости и силы. По примеру городов села также завели у себя игры, которые не менее торжественно устраивались. Надежда получить, или оспаривать с честью эти менее блестящие венки, явилась достаточной причиной, чтобы привычка к этим полезным упражнениям стала общей. Именно на этих празднествах поэты читали свои стихи; музыканты проявляли свои таланты, художники и скульпторы выставляли свои картины и статуи. Мудрецы приходили туда искать или знаний, или аплодисментов. Герои показывались народу. Именно там граждане всех городов собирались, чтобы наслаждаться всеми удовольствиями, доставляемыми (a*caab" ,( и судить их произведения; и свободное мнение всей Греции распределяло все венки славы. Как благотворно должны были влиять эти учреждения на людей умных и впечатлительных! Какое верное средство сделать истинно народным восхищение всеми талантами, возвести любовь к славе в ряд общих страстей, и развить силы, которые она пробуждает, до предела положенного природой! (1)

(1) О происхождении религиозных учений и культов говорилось уже в истории предшествовавших эпох.

Религия греков была смесью аллегорических сказок, позаимствованных у Востока и национальных исторических басен. Но народ не знал смысла этих аллегорий и исторические басни, составленные в подражание последним ничего ему не говорили. Религиозные воззрения ограничивались верой, что эти божества каковы бы они ни были, вознаграждали добродетель и наказывали преступление после смерти, причем объектом их воздействия был род призрака, переживавшего разрушенное тело. Эти божества управляли миром, как король своим государством, общими законами, которые они позволяли себе нарушать.

Судьба, т. е. олицетворенная необходимость,  ограничивала   их   власть.

Подчиненные человеческим страстям, они любили поклонения и жертвоприношения; они хотели, чтобы при этом соблюдались известные обряды. Единственно только этой ценой можно было купить их милость. Они покровительствовали особенно некоторым народам. Каждый имел своего Бога, которому он служил более усердно, оказывал более великолепные почести и любимцем которого он себя считал. Божества также имели свои привязанности, предпочитая страну, храм всем другим. Именно там им нравилось проявлять свою доброту, или гнев и там можно было надеяться быть вернее услышанным. Каждый храм имел свое богослужение, которое божество само предпочитало всякому другому, хотя в другом месте оно любило больше совершенно отличное. Они в особенности гарантировали себя в исполнении обещаний, данных у их алтарей, следуя формам, установленным их именем. Они наделяли своих жрецов или жриц даром предсказывать будущность, но только в /`(/ $*% священного бреда, или странными средствами. Эти приемы были продиктованы теми соображениями, что состояние обыкновенного безумия слишком легко унизило бы пророка и, что история будущего, рассказанная тем же тоном, что и история прошлого встретило бы лишь слабое доверие. Этот талант, сначала свойственный исключительным натурам, был затем привилегией известных храмов, и пророк там также легко замещался, как священный костер. Божества долго жили в Греции в человеческом образе. Каждый город, каждый остров, каждая гора, каждая река были памятниками их рождения, их подвигов, их несчастий и их любовных похождений. Их еще иногда видели, с ними говорили, но они перестали иметь детей, даже немного раньше осады Трои.

Жрецы старались увеличивать количество жертвоприношений и ценность даров пышностью обрядов богослужения, красотой храма, великолепием его украшений, славой чудес, молвой об истинности их предсказаний. Но они не занимались ни образованием народов, ни надзором за нравственностью, еще менее - изготовлением морали благоприятной их интересам. Каждый храм имел своих жрецов; они не образовывали отдельной корпорации и не имели никакого политического влияния. Довольствуясь возможностью мирно заниматься своей священной промышленностью, имея интересы своей торговли, возбуждавшие между ними только соревнование в искусстве использовать народную легковерность, они взаимно соблюдали тайну своих плутень. Но они были всегда готовы возбуждать суеверие народов, предавать общему проклятию всякого, кто осмелился бы, или коснуться их богатств, или критиковать их употребление, и продавать чудеса и оракулов тиранам, честолюбцам и плутам всякого рода, которые хотели их покупать.

В          немногих   храмах   сохранились   или отыскивались некоторые положения  секретных

учений,  в  древности занесенных из  Египта или  Востока  и  в  то же время  соблюдался обычай  доверять  таковые только  избранным людям,   по  совершении   над  ним   обряда очищения, или    после   соответствующих испытаний  и  с  условием  держать   их   в глубокой   тайне.  Эти секреты,  сообщаемые людям,   которых   их  власть,   богатство, '-   ,%-(b.abl,   или  благочестие   делали достойными,  стали, таким образом, для этих жрецов новым источником доверия и богатств.

Можно         разделить   на   четыре класса религиозные мифы греков. Первый         обнимает космологические аллегории,  где  понятиям физические  силы, материальные сущности и даже метафизические идеи,   которые  вводились   в   объяснение происхождения, или общих законов вселенной, скрывались  под именами людей,  приключения которых выражают последовательные резуль­таты     этих    законов    и    изменения, совершившиеся  в  природе.  Таковы  мифы  о Хаосе, Ночи, Судьбе, Уране, Хроносе, Зевсе, и  Юноне.  Второй  класс заключает  в  себе астрономические  аллегории:   человеческими именами здесь наделены звезды и созвездия и история  этих  воображаемых  существ   есть ничто  иное, как история небесных  явлений. Затем   идут   аллегории:   таков   миф   о двенадцати  подвигах  Геракла  и  Аполлона, проводника солнца; таков также миф о богине Разума,  выходящей,   вся  вооруженная,  из головы  высшего божества; как  впоследствии этому   же  божеству,  ставшему  бесплотным приписывали   рождение Логоса,  или  слова; Музы, дочери Памяти; Грации, сопровождающие Красоту;   Любовь,  являющаяся  ее   сыном; Геракл,  ставший богом Силы,  женившись  на Молодости, и т. д. и т. д. Наконец,  нельзя не  признать некоторых истинно исторических мифов.  В последних аллегорические божества тождественны  с реальными лицами,  и  новые приключения   этих богов  уже  не  являются аллегориями,   а   чудесными     событиями, приписываемыми   этим   лицам,   событиями, которые, в общем, имели некоторое основание в   истории;  таковы  мифы,  относящиеся  к Гераклу,  другу  Тезея, к Зевсу  из  Крита, Церере из Сицилии, и т. д. История одного и того  же  бога не только заключала  в  себе мифы  всех  четырех классов, но  они  часто смешивались   даже   в   одном    из    его приключений,   и  именно  в   силу   этого, упрямство в признании только одного из этих классов    породило   столько   вынужденных объяснений.   Часто  божество,   означаемое одним  и  тем  же  именем  имело  различную историю  в  каждом из своих храмов;  иногда под одним и тем же именем соединялось много сначала отличных между собой существ, между b%,  как  другое, органически то же  самое, являлось  в  разных  краях  под  различными названиями.

Можно думать, что мистерии состояли большей частью в объяснении этих аллегорий. Посвященные оказывались, таким образом, освобожденными от части басен, которыми жрецы своекорыстно питали еще народную легковерность. Они были для обыкновенных граждан почти тем, чем в настоящее время являются наши унитарные теологи для верующей толпы, они заменили грубые нелепости тонкими гипотезами. На Востоке посвящение соединяло человека более или менее

тесно   с  жреческой  корпорацией  и  объем

открываемых  ему  секретов  соразмерился  с

близостью   его   к   этому   обществу,   с

положением;  которое он там последовательно

занимал. В Греции, эта самая церемония была

только               знакомь             взаимного              доверия.

Посвященные обязывались молчать, но отнюдь не подчиняться, или лицемерить; они были опорой, а отнюдь не орудиями; естественная независимость греков заставляла жрецов довольствоваться этим разделом: требуя слишком, они рисковали бы потерять все.

Легко видеть, что подобная религия делала народ более суеверным, чем фанатичным, образовала слабоумных богомольцев скорее, чем лицемеров. Она мутила воображение, но не сковывала, или омрачала его; ее страхи могли подавлять дух, но не развращать, или ожесточать сердца; она увеличила мораль мотивами уважать справедливость и обязанности по отношению к богам, но она не извращала ее принципов, ее жрецы были опасными шарлатанами, иногда гибельными политическими орудиями, но не озверевшими тиранами, какими они являлись почти на всем остальном земном шаре.

Народная масса верила религиозным басням; те, которых природа наделила большей хитростью, или более сильным умом, те, которые просвещались у мудрецов, знали, что эта религия была только аллегорией, скрывавшей менее грубое и менее вздорное учение; они старались разобраться в ее сущности, или расширяя свой кругозор в личных путешествиях, или, советуясь с знаменитыми путешественниками, или, заставляя посвящать себя в ее тайны. Некоторые довольствовались исканием истины в своем собственном мышлении; все презирали народные суеверия, придерживаясь их еще не ab.+l*. из политических соображений, сколько в силу смутного уважения к скрытому в них смыслу. Но эти люди были рассеяны в обществе, и не образовывали отдельного класса, способного использовать заблуждения других.

Женщины у греков, хотя обреченные на домашнюю и уединенную жизнь, пользовались некоторого рода авторитетом во внутренней жизни семейства. Законы духа свободы приблизили их немного к естественному равенству. Они были подругами, но не домашней прислугой своих мужей. Они разделяли с последними уважение детей и честь их воспиты-

вать.  Если они не допускались к исполнению

политических функций, даже к присутствию на

народных собраниях и участию в общественных

играх,  то  они несли наравне  с  мужчинами

религиозные   обязанности.  Они   их   даже

превосходили  в таланте сделаться оракулом.

Можно было иметь только одну жену. Считалось позорным развращать жену другого; обычный союз мужчины со свободной женщиной пятнал их обоих. Эти нравы были продуктом того равенства между людьми, которое аристократия вынуждена была уважать, или, по крайней мере, показывать вид, что уважает. Обычай пользоваться для своих удовольствий рабами и женщинами, взятыми на войне, был публично утвержден; но он распространялся только на пленниц иноземных народов; в других уважалось достоинство греческой нации, где боялись увековечить притеснения и раздражать национальную ненависть.

История            отдаленных   веков   доказывает

большим   количеством  войн,   единственным

мотивом  которых было похищение   некоторых

женщин,  что  любовная страсть  была  очень

сильна            у   греков,   но   что   ревность

обусловлена   была  этой  самой   страстью,

чувством оскорбленного достоинства, скорее,

чем  надменностью предрассудка,  чем  духом

господства               над   более   слабым   полом.

Заботились об отмщении сопернику гораздо больше, чем о наказании неверной жены. Ревность зажигала ненависть; толкала на преступления, но не приводила к порабощению, к унижению женщин. Эти исследования о сохранении физической девственности, эти заботы о достижении вынужденного воздержания были тогда неизвестны в Греции. Если там еще наблюдались остатки скотства героических "`%,%-, - то, что в распутстве, развращает и расслабляет душу, делает ее неспособной к чувствам сильным и великодушным, еще не существовало.

Одна из этих   позорных привычек, рожденных,   как   мы это видели, в легкомысленной глупости пастушеской жизни была издавна обычна в Греции. Законодатели­философы вынуждены были снисходительно относиться к ней и мы в дальнейшем увидим, что если они не смогли уничтожить, они уменьшили этот остаток варварства первых веков, который грубая развращенность римских нравов увековечила до наших дней.

Всюду пользовались услугами рабов; но те, которые употреблялись для домашних работ, для ремесла, земледелия, скотоводства, те, в особенности, которые поселялись в деревнях с их семействами, где они обрабатывали и заведовали землей горожанина, встречали более гуманное обращение. Рассматриваемые как представители несчастного племени, или как жертвы неудачи на войне, отнюдь не как существа низшей породы, им приходилось страдать больше от корысти, чем от высокомерия. Этот интерес не мог произвести общего ожесточения народа, имевшего мало потребностей, и где сохранение и умножение трудно заменимых рабов было одним из главных источников богатства.

Но нужно здесь исключить и тех, которые назначались на работы в рудниках и илотов различных племен, по отношению к которым лакедемоняне позволяли себе обнаруживать всю свою жестокость и все свое высокомерие.

Взаимное               гостеприимство                  образовало

священную  связь  между  гражданами  разных

городов. Оно распространялось и сохранялось

из  поколения  в поколение.  Оно  оказывало

поддержку   тому,   кто   очутился   бы   в

безвыходном положении в чужом городе,  хотя

чрезвычайно  близком,  куда  интересы   его

богатства  могли его часто  призывать;  оно

доставляло   убежище  гражданину,   который

преследовался   в  своем  отечестве.                                   Это

учреждение                способствовало                уменьшению

национальной              ненависти,   столь   быстро

зарождающейся  между  слишком   сближенными

государствами,  и  распространило   чувство

благотворительности,                    чрезвычайно   слабо

развитое среди немногочисленных наций.

Жестокие               наказания,                  пытка              были

неизвестны, по крайней мере, по отношению к

свободным людям и даже редко применялись  к

рабам.             Тираны   сделали                  их           орудием

устрашения;   и  это  обстоятельство   было

достаточно,                         чтобы                   предохранить

республиканские законодательства  от  столь

позорного подражания.

Некоторые                  учреждения                  жестокости,

сохранившиеся от века королей, портили  еще

нравы; но это зло было известно, и

общее  желание торопило момент и изыскивало

средства  для  уничтожения  последних   его

следов.  Вот что природа и свобода  сделали

для           греков.               Теперь   нам                 предстоит

посмотреть,   как   их   гений                                 оказывает

благотворное   влияние   на   человека                                    и

вселенную,              ускоряет               прогресс              наук,

совершенствует                     искусства,                     создает

философию,             возвеличивает   и                    улучшает

человеческий род.

Эта четвертая эпоха может быть разделена на две части. Первая обнимает время, протекшее между общим установлением свободы в Греции и моментом, когда после мидийской войны, соперничество двух могущественных городов, оспаривавших гегемонию, разделило греческий союз на два противоположных лагеря, долгие и кровавые войны которых подготовляли уничтожение свободы.

Вторая начинается с момента, когда стали обнаруживаться внутренние разногласия, т. е. около 2250 л. до нашей эры и продолжается до момента, когда македонское могущество поднялось на развалинах свободы и когда обширность наук заставила тех, которые их разрабатывали, разделить их между собою.

Первая - это эпоха, когда греческие республики укреплялись, когда они получили от своих законодателей более правильные конституции и систему писанных законов, когда, если исключить поэзию, опередившую эту эпоху, все остальные литературные формы и живопись впервые вышли из своего младенческого состояния (по крайней мере, в том, что нам известно из истории человеческого рода), когда науки, показываясь, наконец, людям освобожденным от покрывавших их суеверий, начинают разрабатываться исключительно ради прелести (ab(-k и из любви к славе, когда независимая философия занимается в тиши частной жизни познанием природы, изучением человека и его совершенствованием.

Вторая показывает нам науки и искусства философии, избавленными от уз своего детства и проявляющимися во всей силе блестящей молодости. Мы видим, как различные части искусства социального строительства очищаются и освещаются среди страстей, которые незначительность греческих республик делала более активными, концентрируя их,

между             тем           как            новые           отношения,

установившиеся  между  интересами   каждого

города  и общими интересами Греции и  Азии,

сделали             эти           самые           страсти              более

энергическими,                 расширяя               сферу               их

деятельности и их надежд.

Изменения             в   политическом                   состоянии

Греции, явившиеся следствием ее побед над персами, и труды Гиппократа или Метона, первая реформа философии, произведенная Сократом, реформа кладет предел влиянию, приписываемому восточным учениям, совпадают с хронологической точностью достаточно большой, чтобы позволить разделить на две части картину одной и той же эпохи.

Мы видели у народов, историю которых заключает в себе предшествовавшая эпоха, что основные законы составляют часть религии, и, опираясь на суеверия, приобретают почти священную неотменяемость; что божественное право тирании издевается над правами человеческого рода и жреческие коллегии захватывают настоящую власть, учрежденную помощью этой лицемерной политики. В Греции эти самые основные законы, отделенные от религии, обязаны ей, тем не менее, большей частью того мнения о их неотменяемости, которое установилось почти у всех народов. Торжественная присяга и страшные проклятия, казалось, должны были связать все поколения волей одного. Греки полагали, что законы даны не божеством, а гением, что люди получили их отнюдь не с неба, но от мудрецов, вдохновляемых разумом. Тем не менее, не зная еще того предопределения человека, которое зовет его к прогрессу беспрестанно новому, того движения обществ, которое представляет в каждый момент новые источники, в то же время, как оно дает чувствовать в них /.b`%!-.abl, они считали, что законы, соответствовавшие настоящему состоянию их развития, должны были их вечно удовлетворять, и могли быть вечными, как нравы, воззрения и принципы, на основании которых эти законы построены.

К сожалению, эта самая идея, тогда столь простительная, помешала им включить в основные законы средства реформировать их, и народы оказывались перед альтернативой, или не признавать ни одного, что избавляло их от всех опасностей всегда неясного законодательства, или изменять

их  только путем революций, которые,  почти

всегда  кровавые, подвергали  их  опасности

очутиться   во   временном  подчинении                                у

тирана.

Почти всегда забота о систематическом законодательстве поручалась одному человеку. Если принять во внимание, что дело шло не о том, чтобы даровать ему какую-

либо  власть над гражданами, а о  поручении

ему  работы,  с  окончанием которой  должна

была навсегда окончиться его роль; или если

заметить то обстоятельство, что весь народ,

собранный на одной общественной площади мог

его   выслушать  и  судить,  что,  наконец,

равенство   знаний  устраняло   возможность

злоупотребления                 полномочием,   неразумно

предоставленным                 этому                 единоличному

законодателю,  то  ясно станет,  что,  быть

может,  это средство, обеспечивая  единство

системы                 законодательства,                      охраняло

последнее  еще от влияния личных  страстей,

которые гораздо труднее скрыть, и не  столь

смело  проявляются, когда  они  исходят  от

одного лица. Но такое средство предполагало

признание  его превосходства; оно  годилось

только   для  той  эпохи,  когда  энтузиазм

возвысил  его  над  завистью,  потому   что

легкое образование не умножало полуталантов

и позволяло даже посредственности сознавать

свое   достоинство.  Не  было   установлено

никакого  отличия  между разными  основными

законами,  как  по их предмету,  так  и  по

важности их в поддержании свободы. Характер

неотменяемости присваивался  всем  законам,

которые   были   санкционированы   присягой

(serments)  и  опирались на  уважаемое  имя

законодателя,  ставшего  в  некотором  роде

предметом политического культа. Эти  законы

могли быть изменяемы только средствами  или

причудливыми,  или  ими  непредвиденными  и

/.b.,c всегда опасными.

Ликург в Спарте, Дракон и Солон у афинян, Залевк в Локрах, Харандас в Фуриях суть почти единственные законодатели, имена которых дошли до нас с некоторыми подробностями их законов.

Есть основание полагать, что эпоха Ликурга не была отдалена от времени, когда большая часть территории греческих городов находилась еще в общем владении и вероятно, что Гераклиды заставляли побежденные народы возделывать ее для них и для их солдат. Ликург, таким образом, на-

шел  учреждения  подобные тому  нелепому  и

жестокому                илотизму,                 который                 он

санкционировал  и  систематизировал  своими

законами; и так как право собственности  на

большую  часть владений казалось основанным

только  на  захватах, память о  которых  не

изгладилась  еще, то идея разделить   земли

рабов должна была тогда менее задевать  его

соотечественников. Но этот новый раздел,  о

котором история передала нам только немного

подробностей,  не  мог быть  общим;  мы  не

находим                   никакого                   следа                    тех

предосторожностей,  которые были  бы  тогда

необходимы   для   обеспечения   семействам

пропитания   и   для   поддержания                               этого

равенства   в  течение всего того  времени,

когда  учреждения  Ликурга функционировали.

Более правдоподобно, таким образом, что он распределил только некоторые части территории, принадлежавшей Лаконии, между большим количеством граждан, давая каждому по небольшому участку, достаточному для ограниченного продовольствия семьи; и, не устанавливая абсолютного равенства, он благодаря этому обеспечил многим гражданам полную независимость и следовательно реальное равенство.

Он хотел это равенство распространить на удовольствия, на привычки. Общественные трапезы, для которых каждый доставлял равное количество съестных припасов, и где соблюдалась строгая умеренность, заменили частные собрания. Не нужно, однако, воображать, что все граждане ели каждый день за этими республиканскими столами, и даже, что они обыкновенно не жили со своими семействами. Мы найдем достаточно действительных ошибок у Ликурга, не добавляя тех, которые его почитатели хотели ему приписать.

Неудобная по своей тяжести железная монета единственно была в обращении внутри государства. Но, во времена Ликурга употребление серебряной монеты едва было известно в Греции. Так что продолжительное исключение этой монеты должно меньше приписывать политическим соображениям Ликурга, чем суеверию, которое долгое время привязывало граждан к букве его законов, или опасению, чтобы корыстолюбие, доведенное до излишества, не повредило успеху грабежей, облагороженных именем войны. Законы Ликурга предоставляли женщинам некоторые

права,             которые             приближали            их             к

естественному  равенству; он  хотел,  чтобы

они  были  достойны  внушать  своим  мужьям

своим  братьям,  своим  сыновьям  любовь  к

отечеству  и военные добродетели. Публичные

упражнения,  имевшие целью укреплять  тело,

танцы,                      сопровождавшиеся                       пением

патриотических  песен,  представляли  собой

почти  все воспитание  обоих полов. Молодые

люди  дополняли свое образование в  беседах

со   старцами,  происходивших  в   зданиях,

предназначенных   для  общих   трапез,   на

площадях, на прогулках. Ликург понимал, что

сделав   женщин   более   ловкими,                                более

крепкими,  он  образовал  бы  породу  людей

более здоровую  и более сильную.

На общественных играх девушки появлялись нагими, или одетыми таким образом, чтобы возбуждать, может быть, еще более пылкие желания. Намерение уменьшить привлекательность сладострастия силой привычки, было бы всего менее понятно у Ликурга и менее всего соответствовало бы остальным его видам. Можно более основательно предположить, что он задавался как раз противоположной целью. Он хотел предупредить или уничтожить, посредством этого зрелища, привычку, которая слишком укоренилась у греков и развитию которой благоприятствовало еще то обстоятельство, что на гимнастических упражнениях мужчины появлялись нагими.

Сверх того, так как он хотел, чтобы лакедемоняне совершенствовались физически, он должен был желать, чтобы мужчины к своему выбору побуждались бы только достоинствами телосложения.

Семейная жизнь была для лакедемонян отдыхом, наслаждением, а отнюдь не привычкой, которая могла их притуплять, (+( расслаблять. Но не нужно понимать буквально того ораторского преувеличения, что они видели своих жен только украдкой. Утверждают, что когда они были слабого сложения, они обязывали своих жен давать им детей от отцов более высокого роста, более гибкой и более красивой фигуры, более крепкого телосложения. Возможно, что подобные примеры имели место в стране, где наибольшей гордостью была военная слава детей и в эпоху, когда эта слава много зависела от физических качеств; но можно сомне-

ваться,  чтобы это было общим обычаем,  еще

менее   общественным   учреждением,   почти

законом.

Все эти учреждения имели целью не физическое или моральное совершенствование людей, не их равенство, но только войну. Наказания, которым подвергались дети, чтобы развить их терпение, привычку ловко красть, которую заставляли их усвоить, подчинение, к которому они приучались, достаточно свидетельствуют об этом намерении. В Спарте не разрабатывались ни науки, ни философия, ни литература. Живопись и скульптура рассматривались, как занятия недостойные для существа, созданного природой, без сомнения, для того, чтобы убивать себе подобных. Тем не менее, поэзия и музыка были терпимы, когда они служили для возбуждения воинственной ярости. Лакедемонянин не должен был знать ни механических искусств, ни торговли. Илоты, вынуждаемые ко всем работам, подвергаемые всем оскорблениям, возделывали его земли; для своего существования он имел или доставшуюся ему землю, или родовое имение; и - при отсутствии этих источников - продукт своих краж на войне. Если он имел слишком много рабов, он их убивал; если его варварство слишком уменьшало их количество, он дополнял их краденными.

Дети,               родившиеся                слабыми,                  или

безобразными,  были безжалостно   убиваемы.

Это было не то жестокое сострадание некоторых диких народов, лишающих жизни существ, для которых, они полагают, она была бы только долгим страданием; это делалось не по тем причинам, как в Китае, где унижение и нищета заглушили природу; это делалось единственно потому, что эти дети не обещали иметь однажды возможность c!(" bl других людей.

Такие учреждения кажутся установленными для того, чтобы образовать не граждан, а шайку разбойников, умеющих соблюдать между собою справедливость, чтобы без зазрения совести нарушать ее по отношению ко всему остальному человечеству. Был ли, таким образом, другом равенства законодатель, который сохранил за своей фамилией наследственную власть, достаточно большую, чтобы, недолго спустя после него, вынуждены были ее уменьшить; который установил унизительные различия между жителями Спарты и на-

селением  ее территории; который  все  виды

власти                 сосредоточил                    в                 руках

немногочисленной               аристократии?                Народ,

образованный   им,  не  был  ли   неизменно

покровителем   остальной                         Греции?            Все

добродетели,  основанные на  гуманизме,  на

естественной справедливости были изгнаны из

Спарты. Их история изобилует чертами величия души, надменной щедрости, преданности отечеству. Она не дает ни одного человека, на жизни которого друг людей мог бы остановить свою мысль с некоторым удовольствием. Если называть добродетелью готовность жертвовать собою ради мнения своей страны, ради принципов общества, в котором мы волею судьбы родились, то они были обычны в Спарте, они были там возведены до героизма. Но их учреждения повинны в том, что они извратили этот самый героизм, сделав его орудием несправедливости и варварства, что они осквернили добродетель, поставив рядом с ней презрение к правам, к счастью и жизни людей.

Утверждают,              что           Ликург,                заставив

спартанцев поклясться в подчинении его законам до его возвращения, удалился в добровольное изгнание, чтобы присяга обязывала их к вечному подчинению. Придерживаться добросовестно и буквально данной клятвы, хотя бы она была выманена, хитростью, свойственно нравам греков; но средство, которое приписывается Ликургу и которое похоже на казуистические извороты Паскаля, более достойно священника, чем законодателя.

Я не похвалю Ликурга за то, что он отказался получить трон путем жестокого преступления: время, когда можно было услышать, что для того, чтобы сделаться *.`.+%, все позволено, к счастью, миновало и мы научились видеть эти преступления честолюбия во всей их низости. Народ передал ему судьбу гражданина, который во время возмущения тяжело ранил его; и он простил. Это доказывает, что нравы греков возвысились уже до великодушия неизвестного в героические времена и что народ способен предвидеть и понимать великодушие законодателя.

Он имел несчастье считать занятием, достойным человека только войну, видеть счастье только в господстве; и народ, который он образовал, чуждый всему тому, что

сделало  греков благодетелями человеческого

рода,  смешивался  бы с той  массой  наций,

которые   прошли  по  земле,   не   оставив

никакого  следа, если бы он не  разделял  с

афинянами   честь  предохранять  Европу  от

господства персов и разум от ига  восточных

суеверий.

Сто          двадцать              четыре            года            после

установления законов Ликурга, веопомп  счел

необходимым            ограничить              исключительное

могущество,   которое   они   предоставляли

наследственным               королям.              Но          реформа

предполагала                            не                      уничтожение

наследственности,   которую   имя   Геракла

сделало   почти  священным,  не   призвание

народа  к пользованию частью своих прав,  -

но,  напротив, учреждение рядом с  королями

соперничающую  власть,  грозную  для   них,

тираническую  по отношению к  гражданам.  В

греческих  городах  авторитет  сената,  или

собраний, как всего народа, так и некоторых

его            частей,   разделял   власть   высших

должностных лиц и господствовал  над  ними.

Но здесь мы видим первый известный пример равновесия властей, ставшего через столетие системой, или скорее химерой политиков, претендовавших на репутацию искусных государственных людей; если оно в Лакедемонии, как и в других местах, мешало одной из этих властей захватить абсолютную власть, то обе они существовали за счет народной свободы, которая носила двойную тяжесть всего того, что добавлялось к каждой из них для обеспечения их равновесия.

Ликург почерпнул часть своих законов в законодательстве Крита; оно там рассматривалось, как произведение ее королей, изгнанных недолго спустя после троянской войны. Действительно, ничто в нем -% говорило о том уважении к независимости людей, о тех заботах об их интересах, или счастье, которые являются естественными характерными чертами законов, устанавливаемых свободным народом добровольно для себя. Можно думать, что, находясь в более близком соседстве с Египтом, имея более тесные сношения с Финикией, критяне позаимствовали свое законодательство из тех уставов, которым жреческие коллегии и привилегированные касты подчинялись у некоторых восточных народов. Мы видим здесь то же стремление сковывать, заглушать естественные чувства людей,

оставляя   им   только   одну   страсть   -

корпоративную гордость и фанатизм.

Такие законы годились для воспитания отменных солдат для монарха, потомка богов, как после уничтожения царской власти, они создавали неустрашимых защитников аристократии, заменившей последнюю. Этот воинственный дух поддерживал долгое время независимость Крита, но беспрестанно волнуемый войнами, возникавшими между этими городами-республиками, он не знал ни истинной свободы ни мира. Он одинаково продавал солдат свободным нациям Греции и королям Азии. Часть жителей находились в крепостной зависимости, - правда, менее жестокой, чем илоты в Спарте, - между тем, как остальная часть порабощенной нации, спрятанная в неприступных скалах, защищала свою независимость. Внутри страны грабежи, вне - торговля кровью людей были славными последствиями этих столь превозносимых учреждений.

Дракон, философ и поэт, был первым законодателем Афин. Говорили, что его законы должны были бы быть написаны кровью. В том самом кодексе, где, чтобы внушить отвращение к убийству, он карал за это преступление даже животных, где неодушевленные предметы, причинившие смерть подвергались подобию казни, там же он оскорбил человеколюбие, наказывая даже невольные убийства, и проступки, свидетельствовавшие о жестоких наклонностях. Смертная казнь там широко применялась. Но мог ли человек научиться уважать кровь себе подобных, когда законы не умели ее щадить? И это чувство гуманности, которое удерживает нас от всякого насильственного или жестокого действия, не является ли оно естественной ./.`.) справедливости, без которой, тщетно поддерживаемая страхом, она остается бессильной против жестокости интереса, или безумия мести?

Дракона упрекали в чрезмерной суровости его уголовных законов: "я хотел наказать не проступки, ответил он, но неподчинение закону, их запрещающему - это неподчинение всегда одинаково преступно". Таким образом, тогда еще не знали, что закон не имеет права защищать поступок, но должен отмечать между поступками, противоречащими спра-

ведливости,  те, которые должны подавляться

страхом   наказаний.   Равным  образом   не

знали,  что  справедливость  наказания   не

обусловливается                 только   закономерностью

карающего  закона, но также  необходимостью

таковое налагать; и что даже для величайших

преступлений  всякое  наказание   было   бы

несправедливо,  если оно не  было  очевидно

средством  их предупредить,  чтобы  никакое

другое  не  могло  их заменить.  Не  знали,

наконец,    и   того,   что   интенсивность

наказания   не   должна   соразмеряться   с

моральной   тяжестью   проступка,   но    с

отношением,  которое необходимо  установить

между   страхом  наказания                          и   мотивами,

побуждающими           к   преступлению;                    и          с

отношением,   которое   существует                               между

вредом,  причиненным  проступком  и   злом,

которое  наказание причиняет виновному.  Но

эти  принципы, ставшие, наконец, известными

в  наши  дни, не усвоены еще общим мнением;

мы         вновь   найдем   принципы   афинского

законодателя,                  правда,              с          некоторыми

смягчениями, либо в политике, либо в морали

многих            философских   сект,                      либо,            в

особенности, в практике почти всех народов.

Афиняне, которых их чувствительность склоняла к снисходительности, и у которых долгое раскаяние следовало за вспышками гнева, обусловленными их страстным характером афиняне могли только тридцать лет терпеть эти законы, которые, благоприятствуя имущественной аристократии в распределении властей, укрепляли ее продолжительностью своего действия. Они чувствовали то, что опыт подтвердил то, что теория социальной науки впоследствии доказала, что суровость законов служит только для поддержания призрака свободы с реальностью рабства; между тем как мягкие законы единственно совместимы с настоящей свободой, с той, которая распространяет свои благодеяния на весь народ.

Уже          пятьсот   лет   Афины   не                            имели

наследственных                королей.                   Несменяемый

архонт, без наследников и без короны,   еще

слишком напоминавший короля, был через  160

лет  заменен архонтом, избираемым на десять

+%b.  Затем,  спустя 90 лет,  когда  мудрец

Солон был призван своими соотечественниками дать им более мягкие и более равные законы, архонт избирался только на один год.

Кодекс Солона заключал всю систему законодательства и даже общественных учреждений. Именно в нем децемвиры 145 лет спустя почерпнули принципы законов, которые они представили римлянам и которые легли в основание их юриспруденции. Таким образом, юридическая наука, в том виде, как она находится теперь у нас, ее принципы, ее формы, даже ее предрассудки восходят до Солона приблизительно на 2300 лет до нашей эры.

Новые законы могли издаваться только общим собранием народа, где все граждане имели равное право голоса, как во всех греческих республиках. Это право было наследственным; но поселенец, или иноземец мог таковое получить только от воли граждан.

Чтобы оценить это исключение, нужно заметить, что, в этих маленьких государствах, слишком легкое допущение иностранцев было бы редко безопасно, что, в Греции, эти иностранцы почти все сохраняли права в своем отечестве, и стремились сближаться с местностями, где жили их предки; что почти все те, которые родились в самом городе, сохраняли, тем не менее, интересы и отношения с родиной их семейств и часто плели связи с составлявшимися заговорами; что они, наконец, представляли собой весьма незначительную часть населения. Мудрость, таким образом, требовала этой строгости, которая не нарушала ни политической ясности, ни справедливости; ибо исключения, не будучи ни безусловными, ни многочисленными, были основаны на очевидных мотивах общей полезности. Но эта самая строгость стала и несправедливостью, и причиной разрушения Афин, когда возрастание числа иноземцев ` '$%+(+. население на два народа, один подданный и другой господствующий. Законы, общие акты администрации составлялись в многочисленном сенате, который один только имел право представлять их на одобрение народа.

Анахарсис находил, что это значило давать мудрецам труд рассуждать и безрассудным право судить: но он, по-видимому, забыл, что эти безрассудные решали вопросы, касавшиеся их собственных интересов, и что мудрецы спорили об интересах другого. Сверх того, эти недалекие умы, неспособные содействовать составлению закона, даже судить о

достоинстве  системы  и  представляемых  ею

положений, могли иметь способность, как они

имели  право,  высказаться не заключала  ли

она   ничего   такого,  что   нарушало   по

отношению   к   ним   справедливость,   что

подавляло  их свободу, что наносило   ущерб

их   благосостоянию.  Хватило   бы   ли   у

Анахарсиса              гордости              полагать,                  что

человеческий  род создан  для  того,  чтобы

слепо  подчиняться  тем, которые  заслужили

бы;   или  самозванно  присваивали  бы  имя

мудрецов?

К сожалению, Солон, хотя враг партии богатых, не имел храбрости призвать к участию в этом сенате последний класс граждан, образованный из неимущих людей. Это исключение, всегда противное естественному праву, может не быть опасным для общественного спокойствия в большой стране, где народ рассеян; оно неизбежно становится угрожающим, если он собран в одном городе, или на небольшой территории; если часть народа, против которой направлено это исключение, не имеет большого влияния на выборы, и если эти выборы не достаточно часты, то можно опасаться, что, утомившись иметь стольких господ, она отдастся тирану.

Солон, подобно Ликургу, после того как его законы были приняты, удалился в изгнание, и, более мудрый, чем законодатель Спарты, он удовлетворился требованием у афинян клятвы соблюдать их в течение ста лет. Но 34 года спустя Писистрат, льстец народа, получил от него позволение иметь охрану, для избавления от насилий богатых, и основал тиранию, продолжавшуюся пятьдесят один год, первые и последние годы которой были бурные, но которая насчитывала тридцать шесть деть спокойного aci%ab"." -(o. Эта тирания пережила насильственную смерть старшего сына ее основателя и кончилась с изгнанием последнего. Однако тираны разрушили только часть конституции Солона и уважали остальную часть его законов.

Закон брал под свою защиту личность должника от преследований кредиторов, - закон гуманный и справедливый, который мы теперь, двадцать три века спустя, возобновляем.

Закон определял торжественное восхваление граждан, умерших за отечество. Их жены содержались, дети воспитывались и вооружались на счет республики.

Позором              клеймились                те,               которые

проматывали             свое            родовое                  имение;

отказывались  защищать  отечество,  или  не

хотели  помогать своим родителям. Тогда  не

знали,   что  мнение  должно  иметь  только

одного  господина, именно -  разум;  и  что

объявлять   поступок  позорным  посредством

закона значить приказывать думать так, а не

иначе;  это  нелепость,  если  законодатель

находится  в  согласии  с  общим   мнением;

нелепость   и  тирания, если его  мнение  с

последним не совпадает.

Этот позор распространился на тех, которые не принимали никакого участия в гражданских распрях. Солон, без сомнения, хотел клеймить тех, которые, в этих разногласиях, предпочитают свой покой, свою безопасность интересу отечества. Но поклонники этого закона указывают, что он хотел обязать граждан выбирать между двумя противоположными партиями, даже когда они находили их одинаково бессмысленными, или опасными; даже когда люди просвещенные и добросовестные могли бы, презирая их, разбивая их, сделать их равными нулю; и в этом смысле, вопреки тонкости наблюдений Монтескье, такой закон предписывал бы только политическое лицемерие опасное для свободы.

Ареопаг            заботился   о   промышленности,

требовал  отчета о средствах  существования

каждого гражданина, следил, чтобы никто  из

них           не           оставался   праздным;   закон,

извинительный   только,  если  принять   во

внимание невежество этих отдаленных времен,

который              очень            слабо            оправдывается

незначительностью,                          государства                     и

подражание которому в большой  стране,  или

в   просвещенном   веке  было   бы   верхом

глупости.

Мы часто встретимся с этими мнимыми моральными законами, которые то скрывают средство, данное сильному, чтобы угнетать слабого, то облекают некоторых людей самовластием; то укрепляют и сохраняют узурпированную власть. Тогда не знали еще, что закономерный авторитет закона не распространяется дальше того, что нарушает право другого, того, что уничтожает существенные условия общественного договора, и политическое лицемерие сумело использовать это невежество. Солона упрекают в том, что он карал только рабов за     остаток   грубых   нравов,     которые упрочились  в  Греции.  Но  можно  ли   его обвинять  за  то,  что он  не  причислил  к преступлениям   того,   что   было   только позорным  пороком? Наказывая  только  раба, виновного  в  развращении  детей   граждан, Солон,          без       сомнениям     установил несправедливый  закон,  так   как   нарушал равенство;  но  законы неравные,  и  отсюда противоречащие естественной справедливости, являются   неизбежным   следствием   самого существования рабства.

От Залевка до нас дошло предисловие к его законам, памятник более ценный для истории философии, чем для истории политики. Конституция, которую он установил, была народной, как вообще все конституции, авторами которых были пифагорейцы. С похвалой отзываются о мудрости и мягкости его законов. Они правили людьми честью, скорее чем страхом. Однако, он наказывал прелюбодея лишением зрения. Было бы более гуманно и более справедливо предупреждать то, что в этом поступке, может быть, является настоящим преступлением, давая более свободы для расторжения браков. Не совершил ли он, по меньшей мере, нелепой несправедливости, наказывая только один пол за проступок, в котором другой неизбежно участвовал? Рассказывают, что когда его сын совершил это преступление, Залевк, лишив себя одного глаза, явился на общественную площадь; и своей жертвой заслужил извинения в обходе закона; но не добавляют, что поняв его жестокость, он потребовал его отменения.

Утверждают, что его законы приговаривали к смертной казни того, кто предложил бы сделать в них изменение, если это изменение не было принято; такое положение a"($%b%+lab"." +. бы больше о высокомерии автора, чем об его уважении к правам людей и вере в прогресс разума. Но если этот факт только одна из тех философских сказок, которыми греки наполнили историю этих отдаленных времен, он не менее доказывает то, что тогда было выгодно доводить до суеверия уважение к древним законам.

Харондас, философ той же школы, дал законы жителям Фурий; он хотел, чтобы граждане развивали свой ум, чтобы изучение философии и наук, склонность к литературе, распространяя широко знания, стали хранителями свободы. Он не  допускал к общественным должностям тех, которые,  имея  детей  от  первого   брака, вступали   в   другой;  он   полагал,   что общественные  добродетели  несовместимы   с отсутствием семейных и что нелюбящие  своих детей, вряд ли могли любить свое отечество.

Но он забыл, что право народа определять своих должностных лиц не может законно быть ограничено моральными соображениями, и что только народ может судить тех, которые заслуживают его доверия. Клеветники выставлялись публично с позорным венком на голове, - наказание тем лучше выбранное для преступления, которое почти всегда трудно доказать, что оно перестает существовать, если общественное мнение не утверждает приговора. Те, которые бежали с поля битвы, которые оставили армию, выставлялись три дня в женском платье. Но почему наносить это оскорбление полу, который часто давал мужчинам уроки всех родов храбрости, который, как они, умел презирать смерть, и лучше их переносить боль? Почему благоприятствовать этой ложной идее другого превосходства мужчин, кроме превосходства силы, идее разрушающей естественные чувства, и гибельной для семейных добродетелей?

Говорят, что Харондас, под страхом смертной казни, запрещал являться в народное собрание вооруженным. Возвращаясь из военной экспедиции он узнает, что на общественной площади, где собрался народ, происходят шумные беспорядки, он, не снимая оружия, спешит усмирить их. Его упрекают в нарушении своих собственных законов: "Нет", ответил он,"я их исполняю на себе самом", и пронзил себя мечом.

Если сопоставить этот факт, или эту апологию с тем, что рассказывают о Залевке ( о смерти Дракона, задушенного, говорят, под тяжестью шапок и платья, которые народ, следуя странному обычаю, набросал на него, чтобы выразить ему свое уважение, то увидим, что почетное изгнание, такое, как Ликург и Солон на себя добровольно наложили, было единственным убежищем для человека, которого опасный авторитет, связанный со званием законодателя, слишком выставлял зависти честолюбцев, восхищению, но и тревожному вниманию друзей свободы. Греки были тогда в счастливом положении народа, кото-

рый,  бросаясь  вон из мрака первых  веков,

благоговейно смотрит на зарождающийся  свет

и считает благодетелем того, кто зажигает в

его   глазах  некоторые  слабые  лучи.  Они

находились   между  наивным  и  откровенным

невежеством  дикаря, который  не  старается

научиться   видеть,  потому   что   он   не

понимает  полезности этого  чувства  и  тем

лицемерием гордости, которое боится,  чтобы

слишком   сильный  свет  не   осветил   его

ничтожества;  или  его планов,  которое  не

хочет,  чтобы люди приобретали знания,  ибо

они  тогда  научились бы оценивать  его  по

достоинству               и   которое   советует им

оставаться  в невежестве, дабы по  прежнему

их обманывать и руководить ими. Это чувство

существовало  еще  только   в   Спарте:   в

остальной  Греции философ, который   вносил

новые истины, или даже новые воззрения, был

уверен   встретить   уважение,   почти   не

возбуждая  зависти; не  потому,  чтобы  эта

позорная страсть была чужда сердцу  греков:

Гезиод нарисовал ее с выразительной простотой. "Поэт"; говорит он, "завидует поэту и музыкант музыканту". Но человек сильнее чувствовал потребность обладать знаниями, чем унижение получать их, и эта потребность не позволяла ему предаваться смутной ненависти ко всему, что возвышается, обуздывала неистовое стремление изгонять, унижать, уничтожать все, что находится выше его уровня, чтобы скрыться в своей собственной отсталости. Но когда эта потребность менее повелительно дает себя чувствовать, когда самонадеянная посредственность может лелеять надежду находить простаков, именно тогда это низкое чувство, которым проникаются все мелкие и жестокие души, может быть рассматриваемо, как один из наиболее опасных бичей для /`.#`%aa разума.

Первые греческие философы искали знаний в Египте, Халдее, доходили до Индии; ибо секретная доктрина жрецов этих стран рассматривалась, как заключающая в себе всю человеческую мудрость. Истины элементарной геометрии, астрономические понятия и некоторые идеи космогонии представляли собой все то, что они оттуда вывезли. И те самые вопросы, которые, не взирая на помощь наших методов исчисления и их применений, не смотря на наши успехи, как в познании явлений или их законов, так и в искусстве производить опыты, мы не осмелились бы теперь  затрагивать,  были первыми  опытами

нарождающейся философии. Она исчерпала свои силы  в  исканиях общего принципа,  который управляет мировым порядком и сохраняет его, не  зная  ни законов явлений, ни одного  из законов механики.

Фалес, Анаксимен, Гераклит приписывали все материальному принципу, но деятельному по своей природе; который, сочетаясь с инертной материей, образовал различные тела, был первопричиной всех движений, всех явлений природы. Фалес находил этот принцип в воде, Анаксимен - в воздухе, Гераклит - в огне; но правдоподобно, что они понимали эти вещества не такими, какими они нам представляются, а рассматривали только элементарный принцип, господствовавший в их составлении и для которого они были только средством действия.

Анаксагор полагал, что каждое вещество составлено из подобных элементов, приводимых в движение силой, которая стремится их сближать и соединять.

Демокрит предположил бесконечное число элементов одной и той же природы, но различающихся по своей фигуре, величине и положению, по количеству и направлению движения, которое они получили при своем зарождении, в первый момент существования вселенной. Эти неделимые элементы носили название атомов, которое указывает на это качество. Надо предположить еще, что к силе, которая стремится соединить подобные элементы одного и того же вещества, Анаксагор добавил другую, стремящуюся соединить между собой элементы различных веществ, иначе эта система могла объяснить только образование однородных тел, отнюдь не изменения их сочетаний.

Демокрит, которому законы движения не были известные предположил, что атом, движение которого было остановлено встречей с другим, возобновлял таковое, когда новое сочетание избавляло его от этого препятствия; или, что вечное течение всегда новых атомов, поддерживало это движение.

Пифагор приписал образование и порядок вселенной сочетаниям чисел, т. е. математическим законам, которые могут быть строго вычислены; ибо тогда невозможно было иначе выразить эту последнюю идею.

Среди этих философских химер некоторые счастливые идеи показывают, что гений делает кое-какие усилия, чтобы выйти из хаоса, в котором науки были погружены, и угадывает то, чего он не мог еще открыть.

В геометриях Анаксагора мы находим первую идею этих элементарных сочетаний, основных принципов всех тел; этих притяжений между элементами, которые, следуя законам еще неизвестным, либо определяют природу этих сочетаний, либо сообщают правильные и постоянные формы телам, которые соединение этих элементов должно произвести. В атомах Демокрита мы узнаем ту атомическую физику, которую Декарт так прославил; которая в последнее столетие увлекла все умы; которая тогда даже была еще преждевременной и к которой наши исследования беспрестанно нас приводят, ибо она является последней целью, которой мы могли бы еще достигнуть в познании природы.

Наконец, принцип Пифагора представляет нам первые черты той более истинной философии, которая опирается только на опыт и вычисление, которая хочет узнать законы, согласно которым причина оказывает свое действие, прежде чем стремиться проникать в ее сущность и которая, не желая дополнять воображением то, чего она не может еще узнать, умеет остановиться там, куда орудия, которыми она пользуется не могут еще достигать.

Эта философия не исключает атомической физики, она учит различать, когда полезно или опасно ее употреблять; она направляет целесообразно ее применение, она заставляет воображение остановиться в момент, когда вычисление лишается возможности успевать за его слишком быстрым движением. До эта идея Пифагора слишком опередила его век, gb.!k быть даже понятой; этот общий взгляд смешивали с его исследованиями о свойствах чисел и его остроумными применениями последних к музыке. Предполагали, что он приписывал этим свойствам, этим числовым сочетаниям реальную силу; и величайшая и наиболее истинная идея, до которой человеческий разум мог еще возвыситься, стала источником наиболее вздорных мечтаний, наиболее позорного шарлатанства.

По-видимому ни Фалес, ни Пифагор не основали системы о сущности первопричины. По крайнее мере, ученики каждого из них разделились на два лагеря: одни, как Анасагор, Залевк, Тимей предполагали мировую душу, единый разум, который был для вселенной тем, чем наш является для человеческого тела. Другие, как Анаксимен, Луканеп, Окелл, же видели ничего сверх общей системы существ, которую они рассматривали, как целое, единое бесконечное, вечное, последовательными, или одновременными видоизменениями которого являются все феномены.

Именно в области этих самых гипотез всегда неясных, варьированных на тысячи ладов по форме их выражений, но всегда те же по глубине идей, блуждает еще часть человеческого рода, которая любит заниматься этими неразрешимыми вопросами.

От философов этой эпохи до нас дошли тальки два произведения, одно, принадлежащее Океллу из Лукании другое Тимею из Локр. Мы замечаем в этих сочинениях ту философию слов, которая прочно держалась в течение двадцати двух веков, вплоть до времени Декарта, переходила от греков к римлянам, от христиан к арабам, от арабов к западным народам и с которой вам неоднократно придется встречаться в этом труде.

Книга Окелла Луканца почти ограничивается одним рассуждением. Ничто не существует кроме целого ибо если бы существовало нечто в него не входящее, целое не было бы более целым, то, что другими словами сводится к следующему определению: я называю Паном, все то, что существует.

Эти философы, рассуждая таким образом о созданных ими идеях, могли дойти только до ./`.,%bg("ke и бесполезных сочетаний, или до заблуждений, когда им приходилось придавать некоторую реальность этим идеям, либо предполагая существование предметов, соответствующих этим продуктам их воображения, либо выражая одним и тем же словом и эти произвольные идеи, и другие идеи, применимые к предметам или фактам природы.

Мы видим, как в эту самую эпоху зарождается искусство рассуждать, т. е. искусство подчинять форме и правильному ходу операции, посредством которых наш ум  находит,   или постигает доказательства истины, и способы, помогающие  ему уловить, или  узнать  вид  тождества двух  сочетаний различных идей.

Но          этими           первыми   успехами стали злоупотреблять. Тонкость  анализа,  которую они   предполагают,  выродилась   скоро   в бесполезную хитрость. Занимались ребяческими   исследованиями   об   орудии, созданном  искусством, вместо  того,  чтобы его   применять   к  полезным   изысканиям.

Гордились уменьем ловко пользоваться им, не думая о том, служит ли оно истине, или заблуждению, преследуется ли важная, или ничтожная цель; и между тем, как небольшое число мудрецов втайне размышляли в святилище философии, шумная толпа софистов уже заражала все портики.

Геометрия и астрономия начали тогда преуспевать в Греции. Фалес первый доказал, что стороны подобных треугольников пропорциональны между собой.

Анаксимандр знал, что земля шарообразна; он показал, что различия видимого суточного движения солнца в разные времена года, обусловлены наклонением плоскости экватора к плоскости орбиты, которую оно как бы обегает в годичный период. Он учил, что лунный свет есть отраженный этой планетой солнечный свет; он показал, что эта гипотеза объясняет фазы луны с точностью, доказывающей ее реальность. Наконец, он же построил гномон; ему также приписывают первые географические карты, и средство сделать более понятным видимое движение небесных тел, состоящее из соединения твердых кругов, представляющих пересечение плоскостей, в которых эти движения совершаются, с небесным сводом, где все a"%b(+ кажутся нашему глазу прикрепленными. Этот инструмент употребляется еще теперь для этих объяснений и известен под названием армиллярной сферы. Его ученик Анаксимен, говорят, построил первый солнечные часы, которые доставили ему известность даже у лакедемонян. Анаксимандр и Анаксагор разделяют честь открытия, удивившего греков, что солнце представляет собой раскаленную массу, величина которой бесконечно превосходит то, о чем наши чувства дают нам представление. Если правда, что первый

сравнил  эту величину с величиной земли,  и

последний ( живший почти на сто лет позже )

только с величиной Пелопонеса, то ясно, что

ни  один,  ни  другой не  имели  понятия  о

методах,  помощью которых можно  определить

этот  элемент  и  что они  не  знали,  либо

средства  узнать  расстояние  от  земли  до

солнца,   либо  закона,  согласно  которому

видимые  диаметры предметов уменьшаются  по

мере              того,              как            их           отдаленность

увеличивается.  Но  мы  не   должны   этому

удивляться;   ибо расстояние  солнца  может

быть  определено с точностью  только  путем

сравнения              наблюдений,              сделанных             на

чрезвычайно удаленных друг от друга  точках

земли,             и   убывания   видимой   величины

предметов,   если  полагаться   только   на

простое  свидетельство зрения,  не  следуют

правильному  закону в расстояниях, где  наш

орган обыкновенно  упражняется (1).

Пифагор первый объяснил все движение небесных тел, предположив солнце неподвижным в центре нашей системы, таким образом, земля приводится в двоякое движение, одно суточное, вокруг чувствительно определяемой оси; другое годичное, в орбите, имеющей центром солнце, вокруг которого равным образом движутся остальные планеты, между тем как луна, увлекаемая землей в общее движение, обегает вокруг нее другую орбиту.

Но эта столь простая система слишком противоречила непосредственному свидетельству чувств. Напрасно наблюдение доказывало на земле теорию кажущегося движения; напрасна показывали, и берега, точно убегающие при обратном движении, человека, неподвижного на судне, проходящем мимо

(1) Человек видимый на расстоянии десяти футов не кажется нам, конечно, вдвое больше человека такого же роста, находящегося от нас на расстоянии двадцати футов. Суждение, которое мы себе составляем о величине предмета на основании опыта, смешивается с непосредственным действием ощущения, и смешивается тем более, чем расстояние позволяет нам лучше различать природу предмета, узнать его отдаленность, не прибегая к умозаключением. Ибо суждения, о которых мы не имеем ясного сознания, суть единственные, которые смешиваются с нашими ощущениями; зрительные же суждения становятся сознательными лишь после нескольких лет жизни. Я ясно помню, что видел в чрезвычайно уменьшенном виде больших животных на расстоянии, где я увидел бы их теперь такого же роста, как на наиболее близком расстоянии.

них,  и  самые  светила, увлекаемые  в  это

быстрое  течение. Тщетно  указывали  на  то

обстоятельство,  что,  в  силу   невольного

суждения,  мы  приписываем  луне   движение

облака,  через которое ее лучи  попадают  в

наш  глаз; тщетно видели,  что все предметы

остаются на своем месте, и матрос совершает

все  свои  движения на корабле, плывущем  в

тихую  погоду, как если бы этот корабль был

неподвижным;   и   тщетно   доказывали   на

основании   всего  этого,  что  подвижность

земли  не  должна была более влиять  ни  на

относительное  положение земных  предметов,

ни на движения животных, населяющих ее.

Жертва суждения наших чувств была слишком полной, доказательства, которые должны были заставить нас принести ее, были еще слишком слабы, чтобы эта система могла даже подчинить философов. Гордость человека, или даже народа, была оскорблена необходимостью признать маловажность, или незначительность земного шара в сравнении с общей мировой системой, и жрецы, казалось, боялись, что их боги исчезнуть в бесконечности этого нового мира.

В            различные             эпохи            эта система

возрождалась  и  исчезала; и  наконец  была

забыта,  когда  астрономия  отделилась   от

общей  философии. Астрономы не нуждались  в

ней  для вычисления  явлений. Даже допуская

ее,  они  вынуждены были бы еще  отнести  к

земле,   как  неподвижной,  все   кажущиеся

движения   светил. Момент,  когда  принятие

этой  системы  стало  бы  необходимым   для

прогресса   наук,  был   еще   далек.   Они

отказались от идей, которые сделали  бы  их

науку  менее популярной и подвергли  бы  ее

преследованиям жрецов.

Пифагор            нашел   эту   столь   известную

теорему,  что  в прямоугольном треугольнике

*"  $`  b  стороны, лежащей против  прямого

угла,  равен  сумме квадратов  двух  других

сторон.  Говорят, что это открытие  привело

самого   изобретателя   в  восторг,  вполне

понятный,  если  принять во  внимание   его

важность. Оно открыло новое поле геометрии,

ибо  оно  представило  отношения  квадратов

линий,   между   тем,  как   до   тех   пор

рассматривались  отношения   только   между

самими линиями.

Сверх того, исследуя следствия этой теоремы, Пифагор заметил, что, предположив между двумя сторонами треугольника отношение, выраженное в целых числах, отношением третьей к первым двум часто не могло быть представлено этим выражением. Это замечание должно было его привести к идее иррациональных отношений, которые, будучи действительными и известными, не могут, однако, быть выражены в целых числах. Таков смысл, в котором он говорил, что эта теорема должна была служить для совершенствования арифметики; слово, под которым тогда понимали науку о числах вообще. Наконец, из этой теоремы он вывел применение геометрии к арифметике, весьма ценное в глазах философа, гений которого предвидел, что все в природе подчинено вычисленным законам.

Эта теорема была известна китайцам и индейцам, но она является границей, где их математический гений остановился, между тем как она открыла широкий горизонт гению греков. Пифагору же принадлежит идея применения арифметики к музыке, т. е. выражать числами расстояния тонов и сравнивать их музыкальные отношения с отношениями длины струн или труб. Он является первым человеком, в котором история наук нам показывает несомненные черты гения.

Ни один из философов, о которых мы сейчас говорили, не принадлежит собственно Греции. Все они были родом из азиатских колоний, и Пифагор, родившийся на острове Самосе, предпочитал жить в итальянских колониях. Объясняется это тем, что старые города Греции, занятые своими политическими распрями и имеющие меньше сношений с иностранцами, более цепко $%`& +(al за традиционные идеи, между тем как менее активное любопытство имело одновременно и меньше случаев быть пробужденным и меньше средств удовлетворять себя.

Если геометрия и астрономия как бы пользовались в эту эпоху общим предпочтением, то другие науки отнюдь не абсолютно пренебрегались. Практическое изобретение блока и винта могли предшествовать Архиту. Миф об автоматической птице, которая держится в воздухе, не более, как вздорная сказка;   но      эти      предания доказывают,  что  механика  разрабатывалась учениками Пифагора.

Говорят, что один из них, Алкмеон, впервые стал исследовать организацию живых существ путем вскрытия четвероногих и птиц, ибо суеверие воспрещало тогда анатомировать человеческие трупы. Ему приписывают первое сочинение о явлениях природы. Рассказывают, что Гиппократ, посланный глупыми абдеритами лечить Демокрита, которого они считали сумасшедшим (ибо он изучал природу, вместо того, чтобы работать для увеличения своего богатства), нашел его занятым исследованиями сравнительной анатомии.

Знания, которые философы распространяли тогда в Греции, были ли они продуктом их гения, или они передали своему отечеству только те сведения, которые они позаимствовали у Востока? Греческих историков обвиняют в том, что они хотели льстить своей нации, приписывая ей то, что с незапамятных времен было известно народам более древней цивилизации: по крайней мере, эта национальная гордость не предохранила этих самых историков от суеверного уважения к древней мудрости, сокровищницу которой, якобы, сохраняли жрецы этих народов, и это преувеличение в обратном смысле должно было уравновесить в их сообщениях впечатления, производимые их пристрастием.

Я говорил в другом месте почему, по дошедшим до нас памятникам, кажется справедливым убавить эту национальную гордость; но чтобы побудить греческих философов к этим далеким и тяжелым путешествиям, вовсе не было необходимо, чтобы они разделяли, в глубоком знании ".ab.g-ke народов, народные предрассудки, чтобы они были соблазнены чудесными рассказами купцов и мореплавателей; чтобы они стремились приобрести авторитет, который давали тогда эти путешествия. Их толкал туда также чисто научный мотив. Они не могли от себя скрывать, что астрономические наблюдения, или физические исследования, сделанные в самой Греции, не производились ни в продолжение достаточного времени, ни на пространстве достаточно обширном, чтобы служить основанием либо теории небесных движений, либо знания физических явлений.

Если они могли надеяться вынести из своих путешествий только метод наблюдать небо, употребляемый в этих древних государствах, наблюдения, которые там были собраны, и необыкновенные факты, память о которых там сохранилась, то это было, без сомнения, достаточно, чтобы возбудить и оправдать их усердие. Опираясь только на свой гений в мире, где они, за исключением некоторых поколений и узкого горизонта, замечали только времена, покрытые мраком, и неведомые края, они слабой надеждой вдохновлялись на большие усилия. Но обязаны ли были они действительно этим путешествиям знаниями, которыми они тогда обогатили Грецию? Позволительно и теперь в этом сомневаться, если исключить идею истинной системы мира, изложенной Пифагором, то не окажется ничего, что возвышалось бы над знаниями жрецов. Но правдоподобно ли, чтобы Пифагору открыли свойство прямоугольного треугольника, скрыв от него принципы десятичного счисления, столь предпочтительного греческому; чтобы его ознакомили с истинной системой мира, утаив от него эмпирические методы вычисления затмений? Не более ли естественно думать, что философы научились у этих святых шарлатанов, если не небылицам, то только некоторым полуистинам, щепотке астрономических знаний, которые не скрывались от народа, и что они были достаточно прозорливы, чтобы угадать остальные?

В эти первые времена греческой философии, мы встречаем первый и даже единственный пример абсолютно свободного образования, независимого от всякого рода суеверия, избавленного от всякого влияния правительств, где учитель преследует только .$-c цель - распространять истины и просвещать людей, ученик видит только одну задачу - приобретать знания и подготовлять добродетели.

Философ допускал в свою школу только тех, которых он считал достойными, часто он их подвергал строгим испытаниям. Он не только знакомил их с системой доктрины, которую он образовал о физических науках, не только обучал их искусству рассуждать, как теоретически, так и практически, и приучая их к спору, излагал им свои идеи о происхождении и общих законах вселенной; но он также развивал перед ними принципы,

которыми они должны были руководствоваться;

чтобы  быть счастливыми, мудрыми и  верными

своим обязанностям. Он то представлял их  в

форме   выразительных   или   занимательных

положений;  (они  сохранились   в   большом

количестве   и представляют собой  в  общем

правила   поведения   скорее,   чем   уроки

справедливости и гуманности, а некоторые из

них  даже  продиктованы искусной  политикой

скорее,   чем  строгой  моралью);   то   он

старался внушить им безразличное  отношение

к   милостям,  или  превратностям   судьбы,

презрение   к   страданиям  и   к   смерти,

нечувствительность к личным страстям и даже

иногда  к  естественным влечениям. Философы

противополагали                     всем                  испорченным

наклонностям  удовлетворение   совести;   в

особенности - гордость показать  себя  выше

человеческих   слабостей.                          Своего            рода

непреклонность                основанная   на   чувстве

своего  достоинства  и  сознании   душевной

силы,  была  тогда характерной чертой  этой

практической   философии.  Но   правила   и

поучения,   даже   опираясь                            на          помощь

энтузиазма,  были  бы  недостаточны,  чтобы

сообщить  эту  непреклонность часто  слабым

душам.  Поэтому  учитель  развивал  у   них

некоторым образом это качество; приучая  их

к  добровольным лишениям;  к  все  более  и

более трудным усилиям, которые они на  себя

сами налагали. Для испытания своих сил  они

сами  себя подвергали искушениям  и  победы

над  ними  их еще более укрепляли.  В  этих

школах   изучали  не  науку,  а   искусство

морали,  и  доказывали,   что  характер   и

поступки учителя оказывали на учеников  еще

больше  влияния,  чем  его  воззрения,  или

знания.

Глава школы обыкновенно назначал себе преемника, избранного из числа наиболее '- ,%-(bke учеников и этот преемник продолжал или совершенствовал учение своего учителя. Но другие ученики часто открывали, сверх того, новые школы, которые все украшались именем первого основателя.

Школы разделялись на два главных класса. В одной, известной под названием ионической школы, первым учредителем считался Фалес; другая, основанная Пифагором, называлась италийской, потому что этот философ открыл свою первую школу в Кротоне, и его ученики распространились в особенности в Италии и Сицилии.

Я сказал школа, не секта. Это последнее слово подходит только к новым школам, которые впоследствии разделили между собою философию, ознаменовались своими спорами, и приняли в некотором роде религиозный характер.

Одна общая черта отличала ионические школы от пифагорейских. В первых замечалось больше независимости, меньше строгости; у них находили более личную и менее активную философию, большее отрешение от временных земных интересов, ради покоя, ради возможности заниматься явлениями природы и научными истинами. Правило воздерживаться от общественных дел применялось там не только к мотивам честолюбия и славы, но почти к патриотизму и любви к свободе.

В школах Пифагора все носило печать суровости. Воздержание от мяса всякого животного и от крепких напитков предписывалось всем ученикам: строгое молчание в течение многих лет требовалось как необходимое доказательство, чтобы быть допущенным к познанию истин высшего порядка. Он стремился тогда формировать людей, способных составить счастье своих собственных семейств, вносить порядок и мир в семью другого, призывать города к свободе, бороться с тиранией, давать народам мудрые и справедливые законы; именно в заботах о счастье других людей он полагал безмятежность, независимость и бодрящую гордость своей активной и благодетельной философии.

Пифагор наблюдал в Индии воздержание от мяса животных, принятое как религиозный принцип, и он видел благотворное влияние этого учреждения на нравы народа. Привыкая никогда не проливать крови, рассматривать убийство животного, когда оно не вызвано -%.!e.$(,.abln самозащиты, как варварство, индусы не могли без ужаса видеть причинение насильственной смерти человеку. Непреодолимое отвращение к этому акту стало, так сказать, следствием их физической организации, независимой от их воли, и в эпохи самого позорного рабства их законы были мягки, их нравы гуманны и кротки.

Философ             понимал,             насколько                 люди

воинственной  нации,  упоенной   славой   и

свободой, которых он хотел приучить

презирать              смерть,   совершать                      строгие

добродетели,  сильно  ненавидеть   тиранию,

нуждались в том, чтобы человеколюбие  стало

для    них    чувством   глубоким,    почти

непобедимым,  чтобы даже их воля  не  могла

ими  повелевать без усилий, чтобы им  нужно

было  обнаруживать всю силу своей  души  не

для сопротивления чувству мести и гневу, но

для  подчинения  даже наиболее очевидной  и

наиболее справедливой необходимости,  когда

она  диктует акт жестокости. Он  знал,  что

чем  больше  нация обладает  энергией,  тем

более  она  подвержена  наиболее  гибельной

порче - ожесточению, если уважение  к крови

людей           не   является   главной                           основой

законодательства   и ее нравов  и  что  эта

развращенность  быстро   приводит                            ее   к

бестолковому и кровавому рабству.

Вводя это учреждение в свою школу, Пифагор перенес туда и воззрение, на которое оно опиралось в Индии: выражавшееся в вере, что человеческие души переходят после смерти в тела животных, что они всегда существуют, не чуждые самим себе, и в каждой жизни имеют идеи и наклонности, рождающиеся от союза с органическим телом, в котором они обитают.

Это воззрение предполагает только, что монада (1), существующая после разлучения с телом, способна воспринимать ощущения, иметь желания, обнаруживать свои способности более или менее широко, в зависимости от природы органического тела, с которым, согласно общему закону природы, она имеет исключительные сношения, при некоторых определенных обстоятельствах. Ни одна из этих гипотез не может быть безусловно опровергнута, но мы не имеем средства узнать соответствуют ли они действительности.

Возможно, что Пифагор сам исповедовал только эту полуверу. Возможно, что эта доктрина была предназначена только для тех его учеников, которые не показали себя еще достойными полного доверия и скрывала она может быть то, и наиболее простое, и наиболее истинное учение, что, в человеке и в животных, принцип чувства и мысли одной и той же природы, обладает теми же способностями, но в не-

(1) Употребляю здесь слово монада только для означения единого существа; эта монада является, таким образом, некоторым существом, принадлежащим к единству моего "я".

равных степенях и что мы; таким образом, не

можем  варварски  обращаться  с  животными,

способными как мы испытывать удовольствие и

страдание, не нарушая по отношению к ним  и

не           ослабляя              в   нас   самих                      чувств

естественного   сострадания   и   оснований

справедливости.

Греческие колонии Италии и Сицилии неоднократно выбирали своих законодателей в пифагорейской школе, именно там воспитывались разрушители этих скоропреходящих тираний, которым пример всегда кровавого падения не мешал беспрестанно возрождаться. Говорят, что один тиран, которому невыносимы были эти люди, запрещавшие себе подобным пользоваться долгой и мирной властью, приказал поджечь их школу и истребил их все в общей резне. По крайней мере, известно, что чрезвычайно короткое время спустя после Пифагора, в великой Греции не сохранилось никакого следа от этой столь процветавшей школы; можно было видеть только некоторых людей, принимающих еще одни, как Аристарх из Сампо и Филолай, его астрономию, другие, как тот, который имел честь воспитать Эпаминонда, его философию, наконец, секта фанатиков стала злоупотреблять именем Пифагора и некоторыми его принципами, чтобы распространять суеверные нелепости, и заменять магическими и мистическими приемами методы философии и принципы морали.

Ферекид, учитель Пифагора, замечателен тем, что он первый написал связные сочинения в прозе, приблизительно за 2350 лет до нашей эры и более трех веков после Гомера. Казалось бы естественным, в эпоху, когда поэзия столь высоко поднялась, когда стихотворный язык был уже так "%+(g%ab"%-%-, так могуч, так красочен и гармоничен, чтобы проза достигла высшей степени совершенства, на которое она способна. Между тем, ее прогресс совершался так медленно, как если бы период ее младенчества совпадал с таковым поэзии. Но прозой писались не только те произведения, где стихосложение представляло серьезные затруднения, но также те, где живость и смелость поэзии не соответствовали правильному ходу и точности идей. Проза, слишком приближенная к стилю поэтов, не могла употребляться ни в философских исследованиях, ни в истории, ни в ораторских спорах.

Поэтому, первые греческие прозаики были суровы и холодные у Андроклида, одного из наиболее древних ораторов не встречаются ни обороты, ни тропы, ни фигуры, которые впоследствии образовали язык греческого красноречия.

Геродот, изящен, гармоничен, рассказывает с ясностью, с благородством, но он не рисует ни событий, ни людей, напрасно стали бы у него искать тех великих черт, которые характеризуют народы или эпохи, или тех результатов, которые бросают массу света на глубины морали и политики. Его произведение доказывает в особенности насколько тогда греки были мало сведущи в истории ближайших варварских наций, даже довольно известной, и как ограничена была область их географических знаний. Легковерность историка показывает, каково должно было быть легковерием его читателей; и эта масса чудес, рассказанных с наиболее доверчивым простодушием, доказывает как слаб был прогресс общего разума и в какое невежество относительна явлений, или законов природы, была еще погружена масса образованных людей. Видно, что философский дух еще мало распространился за пределами школ.

Ритм греческой поэзии был основан не на количестве, но на долготе слогов; считали время, а не звуки. Этот ритм более чувствительный для уха и не нуждающийся в усилении симметрическим возвращением тех же звуков, представляет одновременно и больше разнообразия и больше средств для эффекта. Но он имеет еще то преимущество, что дает языку более постоянное, более заметное слово ударение, уменьшает количество слогов, либо безразлично долгих, или коротких, либо имеющих только среднее '- g%-(%. Благодаря этому, только проза приобретает более заметную гармонию, но произношение становится более нежным, язык более звучным; можно быть лучше услышанным с той же силой голоса; глухой шум, покрывающий его легче преодолевается; ухо приобретает лишнее средство для распознавания слов.

Гезиод рассказывал мифы и дал некоторые правила. Обе поэмы Гомера представляют собой повествование о событиях наполовину исторических, на половину чудесных, и судя по тому, что он сам приписывает поэту Алкиною, видно, что оба следовали примеру своих предшественников.

Поэты пели свои стихи, аккомпанируя себе на лире, и певцы, заучившие их поэмы, ходили по городам и пели их отрывками, получая вознаграждение в зависимости от известности поэта, или таланта музыканта. Скоро поняли, что ни размер стихов гекзаметром; ни длинные рассказы не подходят для музыки; и вкус греков, страстно любивших это искусство, скоро побудил их создать род поэзии, который, благодаря форме и объему произведений, подбору идей, чувств, образов, благодаря живости стиля, более разнообразному размеру стихов и их распределению, благоприятствовал музыкальным эффектам, между тем как сама музыка вносила новую жизнь и добавляла новые прелести к впечатлениям и красотам поэзии.

Этот вид поэзии, называвшийся лирикой, был посвящен гимнам, военным песням, восхвалениям героев или победителей на гимнастических играх, и песням, где рисовались удовольствия, страдания и тревоги любви, мучения зависти, прелести сладострастия.

Оды Тиртея, Стесихора, Алкея, Сафо и Анакреона принадлежат к эпохе, которая заканчивается Пиндаром.

Рассказывают, что спартанцы обязаны были своими победами над мессенцами Тиртею, посланному в качестве полководца афинянами, которые подчинились, казалось, смешному указанию оракула Аполлона. Песни поэта пробудили мужество лакедемонян, которых повторявшиеся поражения привели в уныние. Но если это миф, он является достаточно древним, чтобы доказывать почти так же, как факт, и чуткость греков к поэзии и силу ее эффектов, соединенных с музыкальными. До нас едва дошли некоторые отрывки /`.('"%$%-() поэтов, культивировавших героический жанр; но если свидетельство древних нам представляет их как ниже стоящих Пиндара, то оно отнюдь не устанавливает между ними того различия, которое может существовать между поэтом варваром и почти достигшим совершенства в искусстве. Сверх того, невозможно, чтобы они, поставленные между Гомером и Пиндаром, могли оставаться на столь большом расстоянии от обоих.

Сладострастные                      песни                   Анакреона

заслуживают  нашего  внимания   еще   своей

естественностью, грацией, мягкостью

ритма  и образов. В них впервые встречается

та  мораль,  которая  полагает  счастье   в

спокойном     и    умеренном    наслаждении

чувственными удовольствиями, и  где  любовь

фигурирует только для того, чтобы прибавить

больше   нежности   и  более   трогательных

прелестей. Он является также первым поэтом,

у  которого  замечается то,  что  на  нашем

языке мы называем смыслом (esprit); состоит

оно   в   выражении   удачной   аллегорией,

приятным   образом,  простых   мыслей,   но

истинных   и   ставших   поэтому слишком обыкновенными.

Отрывки Сафо дышат страстью; до ней ни один поэт не изображал чувственные вожделения так правдиво и с такой силой и даже у тех, которые писали после нее, нет ничего равного этой горячей и глубокой чувствительности. Элегия, которая пользовалась особым размером для выражения горя, была представлена некоторыми поэтами. Сатирик Архилох изобрел ямбический стих, более быстрый, менее нежный, в некотором роде, менее певучий и более близкий к прозе, чем гекзаметр, он лучше подходил к видам поэзии, которые должны более приближаться к обыкновенному языку.

Афиняне были уже знакомы с драматической поэзией. Естественно было предположить, что представление какого-либо забавного эпизода, где копировались бы речи и жесты действующих лиц, доставляло бы больше удовольствия, чем простой рассказ. Так как с интересом слушали того, который сказав: "я пришел поведать вам речь Кенея подобного богам" и т. д., произносил эту речь вместо героя, то было легко предвидеть, что его бы еще охотнее слушали, если бы, продолжая притворяться, он представился как сам герой; если бы вместо того, чтобы затем a* ' bl: "так говорил Кеней, и старцы, слушавшие его ответили", и т. д., некоторые люди, поставленные вокруг него пели бы этот самый ответ. Эти искусства не могли, таким образом,не зародиться в стране, где искусные люди, сделав рассказы предметом своего обычного занятия, которое должно было им доставить средства существования, побуждались интересом, как и славой к совершенствованию средств, помощью которых они могли привлекать и умножать своих слушателей.

Но прогресс этих искусств, как и развитие музыки и искусства подражания относятся к другому времени.

Почти во всех греческих государствах основные законы уже получили ту форму, которую они сохранили до момента, когда они были уничтожены могуществом римлян. В Сицилии, в Италии возвращения к тирании были более часты, более продолжительны, чем в Греции, где соседние города были более способны как предупреждать ее, так и ускорять ее падение и где каждому народу приходилось меньше бояться, одинаково опасных для его свободы, последствий войн или иноземных союзов. На малоазиатском побережье и соседних островах влияние ливийской и персидской империй благоприятствовало тирании и уменьшало любовь к свободе. То порабощенные варварами, то соглашаясь пожертвовать своей свободой лишь бы только им было позволено сохранить свои законы, призывая на помощь королей, чтобы избавиться от тирана, или получая его из их рук, эти нации сохранили только на половину характер, мужество и дух греков. Национальный гений там ослабевал, нравы извращались. Таланты, философия, казалось, более сосредоточились в самой Греции. Ее движение совершалось медленнее, потому что она была изолирована и составляла гораздо большую массу; но в силу той же причины, это движение должно было также быть более постоянным и более обеспеченным. Почти все конституции были одновременно демократическими и теократическими, т. е. что весь народ был истинным самодержцем, но что исключая Афин, в продолжение нескольких эпох, не было, быть может, ни одного города, где большинство граждан /.+l'." +.al бы полнотой своих прав; право составлять законы, занимать административные или судебные должности почти всюду было предоставлено некоторым классам, или населению главного города.

В некоторых конституциях народ сохранил большое влияние на выбор и на решение наиболее важных дел, должностные лица избирались на чрезвычайно короткое время, привилегии распространялись на граждан, обладавших весьма незначительным имущественным цензом; в других конституциях влияние народа сказывалось, так сказать, только

в  эпохи великих реформ, в законах, которые

предполагали               наличность   исключительных

обстоятельств.  Должности  наиболее  важные

поручались  на продолжительное  время,  или

они               исключительно                   предоставлялись

немногочисленному классу.

В          каждом           городе,   партия                     богатых

стремилась приблизиться  к этому последнему

положению, а народная партия старалась  его

избегать.  Города, где один или  другой  из

этих            двух            видов   конституций                    были

господствующими,  содействовали   в  другой

партии,  поддерживавшей те же  принципы,  и

Греция постепенно разделилась на две большие лиги, из которых одна хотела установить всюду республиканское равенство, между тем как другая стремилась воцарить всюду аристократию. Я уже заметил, что вообще греки считали себя свободными, когда не были подчинены авторитету одного, или власти начальников, поставленных чужим государством, или опиравшихся на иноземное влияние. Законы противные естественным правам людей, если они не изменяли республиканских форм, если они, казалось, напротив, служили их сохранению, отнюдь не возмущали умов и рассматривались, как жертвы, которых требовало отечество. Так, не жаловались, видя, как закон нарушает свободу семьи и права отеческой любви, подчиняет безразличные поступки надзору общественной силы, предписывает, или запрещает их по соображениям моральным или политическим, наконец, стесняет одних в их промышленности, других в свободном распоряжении своим имуществом путем регламентации роскоши, следствием которой являлась только концентрация и упрочение богатств в тех же семействах и обращение в пользу честолюбия и интриги того, что они c`k" +( от наслаждений и роскоши. Их законодательства часто представляют нам проступки, созданные только законом, оковы произвольно наложенные, наконец, правила поведения, или образа жизни, советы благоразумия или мудрости, опиравшиеся на авторитет закона, в то время, когда они могут, при отсутствии тирании, опираться только на авторитет независимого разума людей.

Понятно, что стоявшие у власти, по воле ли конституции или благодаря народному влиянию, должны были злоупотреблять этим положением, чтобы практиковать дей-

ствительный деспотизм и насколько они  были

заинтересованы в возбуждении  энтузиазма  к

этому  призраку  свободы, опасаясь,   чтобы

граждане,   руководимые   более   спокойным

рассудком,  не  научились бы разбираться  в

своих  правах,  не пожелали бы  подчиняться

только законам, и быть управляемыми  только

людьми, которые умели бы уважать эти  права

во  всем их объеме. Народ более гордый, чем

просвещенный,              требовал              равенства              в

распределении  общественных  должностей  не

как   права,   а   как   честь,   или   как

преимущество,   которое  он   себя   считал

достойным   разделять.   Предметом                              забот

общества  было  не сохранение  естественных

прав                личности,                но             благополучие

политического тела. Условия, предписываемые

обществом;  рассматривались  не   с   точки

зрения  справедливости, или даже равенства,

но  лишь  постольку, поскольку они  обещали

обеспечить независимость или славу.

Мы не находим там следов единого государства, образованного из многих городов, поручающего собранию представителей право составлять законы, или представлять таковые на одобрение народа, разделенного на много собраний.

Сама идея этих учреждений была столь чужда духу греков, что жители трех городов острова Родоса, желая образовать одну республику, не нашли ничего проще, как оставить эти города, чтобы соединиться в одном новом городе.

Ликийская             республика              имела              общее

собрание,               составленное   из   депутатов,

присылаемых различными городами по три, два

и          одному,             согласно   предварительному

соглашению;  но, по-видимому, каждый  город

подчинялся своим собственным законам, и это

собрание                  носило              менее              характер

'  *.-.$  b%+l-.#. корпуса,  чем  конгресса

федеративной               республики,               как            союзы

аркадийцев,  этолийцев и  ахейцев.  Подати,

взимаемые  в  зависимости от  богатства,  в

других   местах   своего  рода   десятинный

подоходный   налог,  пошлины,  уплачиваемые

иностранцами,  некоторые сборы  с  товаров,

идущих  из  заграницы,  дань,  доставляемая

подвластными  городами,  или  островами   -

таковы                 были             источники               доходов,

предназначенных   на  общественные   нужды.

Некоторые города имели свое имущество: Афины владели рудниками, и в силу весьма популярного учреждения отношение годичного налога к ожидаемому

богатству было гораздо значительнее в более зажиточных классах.

Политика,              состоящая              в          борьбе             с

честолюбием могущественного соседа даже прежде, чем он начинает угрожать, установилась тогда в Греции. Если в войне между Спартой и Мессенией, влияние Афин и Фив не спасло этого последнего города, оно, по крайней мере, помешало распространению македонской тирании на весь Пелопонес. Афины и Спарта помешали Фивам пользоваться абсолютной властью над всей Беотией.

Если исключить варварство, обнаруженное Лакедемоном по отношению к мессенцам и амфиктионным союзам городов в первой священной войне, то можно заметить, что греческий город, подчиняясь другому, нисколько не терял права назначать своих должностных лиц, управляться своими собственными законами. Народ победитель лишал его самостоятельности в вопросах внешней политики, распоряжался его силами, его доходами и иногда вводил конституцию, соответствовавшую строю его государства, или благоприятствовавшую его господству: персы, лакедемоняне, даже римляне следовали этому примеру. Родос был превращен в провинцию только в царствование Августа, а Ликия при Веспасиане. Нужно было, либо уничтожить этих людей, привыкших дышать воздухом свободы, либо суметь постепенно усиливать для них режим порабощенности. Нравы потеряли почти все то, что они сохранили от жестокости героических времен; этим прогрессом они обязаны были мягкости законов и страстной склонности к поэзии, к музыке, к театральным, или гимнастическим играм.

Законы и учреждения доказывают, что законодатели понимали, также как философы, -%.!e.$(,.abl внушить отвращение к крови, ненависть и презрение ко всему тому, что носит печать жестокости. Приговор ареопага, наказавшего смертью ребенка, который находил варварское удовольствие в выкалывании глаз птицам, доказывает, если это только сказка, общее признание этого мнения, и, что последнее иногда доводилось до преувеличения, если это факт. Таков был мотив этих суровых искуплений, налагавшихся на людей способных к невольным убийствам; искупления, которым

народы  сами  подчинялись, когда  в  минуты

ярости  они  нарушали  убежища  посвященные

Состраданию.

Афинянин, осужденный на смерть, принимал в своей тюрьме, в присутствии своей семьи и своих друзей, яд, приготовленный так, чтобы смерть последовала быстро и безболезненно. Его казни придавали характер естественной, или добровольной смерти. От преступника удалялись любопытные, или врачи; присутствие которых могло бы увеличить его страдания; граждане не допускались к зрелищу, которое могло их ожесточить. В Родосе казни совершались вне города, боялись, чтобы они не оскверняли взоров народа. Идея призывать людей присутствовать на казни, как к торжественной церемонии, или зрелищу, казалась грекам диким бредом трусливой, глупой и варварской души. Суеверие испортило учреждения мягкие и достойные уважения. Так, убежищем алтарей поощряло преступление безнаказанностью, или нарушалось варварскими хитростями. Но даже эти заблуждения доказывают еще важность, которую приписывали всему тому, что могло смягчить нравы, которые воинственный дух, и партийная ненависть стремились ожесточать.

У греков можно было наблюдать ту возвышенность души, которую дает равенство, то благородство человека, которая страх или интерес отнюдь не заставляют гнуться перед другим человеком. Эта гордость побуждала их возвыситься до того, добродетели, таланты и заслуги которого удивляли всех, имя которого передавалось из уст в уста, но отнюдь не стараться низвести его к своему уровню, позорящей клеветой и потерять его, когда не могли помрачить ее славы. Эти чувства добровольных рабов, которые a+cg )-. стали свободными, едва могли проявиться даже у наиболее тупоумных людей. Афинянин, уставший слушать, как называют Аристида справедливым, не умел написать его имени. Если ревность к свободе изобрела остракизм, то республиканская гордость хотела его сделать почетным и исправить его несправедливость, признавая ее. Отсутствие было достаточно, чтобы рассеять подозрения: и при первой надобности государства, доверие одинаково славное для изгнанного и для его соперников, предписывало его возвращение. Это учреждение, само по себе несправедливое, доказывает, без

сомнения,              что   искусство                    социального

строительства   было  еще  в   младенческом

состоянии,  что  оно  не  находило  другого

средства  помешать  гражданину  стать,  или

казаться,  опасным для свободы, и  что  это

отсутствие                      рассматривалось                           как

целесообразное  лекарство; но оно в  то  же

время  служит доказательством возвышенности

и          мягкости,               которые   были                 присущи

общественному духу.

Республиканские                     нравы                  встречали

сопротивление  в тщеславии   происхождения;

но это тщеславие предполагало происхождение

от бога, героя, принадлежность к городскому

сословию,                  родоначальником                  которого

считалась                   какая-нибудь                     знаменитая

мифическая   личность.   Оно   было   более

вздорным,  чем  опасным:  так  как  знатное

происхождение не давало никаких преимуществ

и  так  как  никто не имел права оспаривать

титулы,  то  оно присваивалось всяким,  кто

был  настолько  глуп, чтобы этим  кичиться.

Чтобы считаться потомком Геракла, или Тезея достаточно было сильно захотеть в это верить. Неравенство, основанное на богатстве, породило другого рода фамильное высокомерие, которое смешивалось с надменностью власти: оно возбуждало ненависть народа; оно должно было быть впоследствии одной из причин развращения общественного духа. В эту эпоху наблюдалось проявление добродетели с той мудрой снисходительностью, той просвещенной нежностью, той смесью чувствительности и силы, той чистотой принципов, той спокойной самоуверенностью, той верностью справедливости и разуму, которыми она может быть обязана только соединению знаний со свободой. Аристид первый известный человек, который представляет ее нам, в этих чертах, ( в котором замечается вся доброта, вся естественная сила души, одухотворенные мыслью, руководимые точными идеями долга и справедливости.

Тем не менее, однако, если грека должны были еще следовать направлению, которое привычка к свободе и любовь к знаниям сообщили их нравам, если они должны были даже делать, еще успехи в совершенствовании нравственности человеческого рода, то мы увидим скоро, что, в эту самую эпоху, действие причин, которые должны были привести их к быстрому вырождению и потере свободы, становилось уже чувствительным. Мы заметим пороки, неизбежно связанные

с   прогрессом  цивилизации,  которая   уже

втайне подкапывала это великолепное здание.

Слабо развитая социальная наука и незнание истинных ее принципов не могли создать для него прочного основания.

Более              полное            равенство,                  которым

пользовались   женщины,  сделало   семейные

добродетели более обычными и более чистыми.

Став  подругами  мужчин,  женщины  стали  в

состоянии   увеличить  сферу  их   идей   и

придать некоторый подъем их естественным способностям. Теано - жена Пифагора разрабатывала философию: Сафо занимала почетное место среди поэтов; - она первая женщина, сочинения которой достигли бессмертия. Перинна, стихотворения которой до нас не дошли, оспаривала награды у Пиндара и не раз одерживала над ним верх.

Половая любовь, тем не менее, рассматривалась как слабость. Поэты, как я уже отметил, едва дерзали ее изображать. Женщины жили отдельно от мужчин; приятности, связанные с их обществом, были неизвестны. Сладострастие должно было, таким образом, заменить любовь, и женщины, способные возбудить ее и разделять ее утонченности и восторги, должны были образовать особый класс, отделенный от остальных женщин. Они стали для незанятых мужчин, для тех, которые чувствовали склонность к спокойным духовным или умственным наслаждениям, обычным и необходимым обществом. Боялись, чтобы любовь не возмутила семейного покоя; и женщины были обречены на скуку безразличия. Позорные привычки, которые общество женщин могло бы уничтожить, продолжали пятнать греческую молодежь. Это самое разлучение породило между женщинами половое извращение другого рода; хотели очистить нравы до ac`.".ab( и в результате упрочили только испорченность. Чтобы предупредить упадок,

- почти неизбежное последствие этой странной склонности, - создали различные учреждения, дозволявшие тесные связи между мужчинами, но невинные, или, по крайней мере, прикрытые покровом благопристойности. Здесь, молодой человек имел друга, который просвещал его неопытность и направлял его первые шаги на жизненном пути. Там, двое молодых людей соединялись, чтобы делиться трудами, опасностями и славой, В других местах,

они приносили взаимную клятву вместе бороться, защищаться, мстить за себя и умирать. В Фивах группа в шесть тысяч мужчин, соединенных этой общественной дружбой и этой клятвой, носила название священного щита. При Левкрах и Мантинее она одержала верх над храбростью спартанцев и вся целиком погибла в битве при Херонее. Таким образом, не имея возможности искоренить порочную привычку, по крайней мере, сумели остановить ее развращающее влияние; и если не удалось привить грекам чистых нравов, то, по крайней мере, избавили их от тех, которые изнеженность, унижение и малодушие должны были у них развить. Народное образование почти ограничивалось некоторыми гимнастическими упражнениями, обучением музыке и чтением законов. Оно в некоторых отношениях дополнялось свободным обучением. Антифон читал уже в Афинах лекции по риторике, обстоятельство, которое принесло скорее бред, чем пользу. Масса софистов, вышедших из философских школ, обучали хитростям диалектики, под предлогом ознакомить с наиболее полезной частью философии. Они брались научить искусству рассуждать, но они преподавали только искусство помрачить свой собственный разум, или сбить с толку разум другого. В первые времена, упражнения, служившие для подготовки к выступлению на общественных играх, были полезны, делая людей более сильными, более ловкими и более искусными; но скоро эти упражнения стали школой жалкого ремесла: атлет не был уже, благодаря своей силе и ловкости, превосходным воином, но человеком, с трудом подготовленным для народных зрелищ: то был не герой, оспаривающий беговой приз на колеснице, *.b.` o понесла его в ряды неприятеля, но наездник, доставляющий честь своему хозяину, благодаря своему таланту выбирать, дрессировать или выводить лошадей. Торжественность игр и пышность триумфов были забыты и можно было встретить только людей похожих одни на тех, которые на наших ярмарках удивляют нас своими атлетическими приемами, другие на кучеров константинопольского цирка, или на жокеев неймаркских бегов. Но к этому моменту к Греции подкатилась волна одной из великих революций, столь обычных в Азии. Этот перево-

рот изменил ее политику, распространил отношения составлявших ее государств, усложнил их интересы и пробудил умы к новой деятельности.

Персидская нация, до тех пор заключенная в своих границах, наводнила западную Азию. Кир, один из ее царей, союзник и скоро затем повелитель мидян, покорил Ассирию, Сирию, Лидию, Армению и Египет. Эти народы, расслабленные богатством, просвещенные рабством. отступили перед нацией храброй, искусной в военном деле, приученной переносить усталость, и, которая, не будучи ни завоевательницей, ни завоеванной, не знала еще порабощения. Почти все греческие колонии Малой Азии и ближайших к ее берегам островов, были покорены персами или признавали их суверенитет, выражая им знаки покорности и платя им дань. Подкрепленные Афинами, они восстали против Дария, разбили его генералов и повели наступление до столицы Лидии, которую они сожгли. Дарий подавил эти колонии тяжестью своего могущества, но как ловкий политик, он счел нужным оставить им видимость свободы и даже установить демократический образ правления, что сделало для них более трудным тайно объединяться против него. Его надменность была оскорблена участием афинян в этой войне и его политика подсказала ему, что греки Азии не будут рабами, если их соплеменники в Европе останутся свободными. Уже Эракия и Македония были покорены; уже он требовал, чтобы греки подчинились на тех же условиях, что торговые города азиатского побережья, но он хотел отомстить Афинам, не дожидаясь окончания подготовлений, необходимых для завоевания всей европейской Греции. Его армия, высадившаяся на берегах Аттики, была разбита при Марафоне, название *.b.`.#., как и имя победителя Мильтиада, ее поражение обессмертило. Вся слава победы принадлежала Афинам; страх и зависть помешали другим грекам придти ей на помощь: одна только Платея имела великодушие и храбрость присоединить тысячу своих солдат к десяти тысячам афинян.

Дарий, еще более раздраженный этой неудачей, умер прежде, чем мог начать свое предприятие; к осуществлению последнего приступил его преемник.

Но если искусство отца сказалось в приготовлениях, исполнение обнаружило неспособность и малодушие сына. Несметная армия, составленная из отрядов, постоянно содержимых персидскими царями и милиции, доставленной всеми провинциями империи, прошла по плавучему мосту пролив, отделяющий Европу от Азии. Флот, образованный из судов, доставленных греческими городами Малой Азии, островами, подвластными Персии, Финикией, т. е. народами, наиболее торговыми и наиболее искусными в морском деле, должен был следовать по берегам Греции и снабжать съестными припасами армию, которую маленькая территория неприятеля не могла прокормить.

К счастью, гений Фемистокла предвидел невозможность защищать Грецию против персов, если их большие армии смогут здесь продовольствоваться более продолжительное время. И задолго до персидского нашествия он склонил афинян создать морскую силу.

К моменту вторжения Ксеркса, он настоял на принятии ими великодушного решения; оставить свой город, свои храмы, своих богов, могилы своих предков; поручить своих жен, детей и старцев чести и человеколюбию греков, и искать спасения на своем флоте и в защите Пелопонеса. Никогда, быть может, исторические события лучше не оправдали мудрых соображений таланта.

Слабая              армия,             защищавшая               проход Фермопилы, была легко окружена и вынуждена была его оставить. Здесь Леонид с тремястами спартанцев, добровольно оставшихся; обрекли себя на верную смерть. Говорят, что законы Ликурга рассматривали такой поступок, как долг, но они запрещали бегство, а отнюдь не отступление; вся (ab.`(o Лакедемонии служит тому доказательством. Всякое другое объяснение заключает в себе нелепость, на которую невозможно предположить, чтобы Ликург мог быть способен. Но почему Леонид предпочел смерть надежде победить, или пожертвовать своей жизнью с большей пользой? Потому, что он считал наиболее полезным оживить колеблющееся мужество греков, и сбавить спеси персам, внушаемой им численностью их армии, показывая, своим примером, сколько подданных царя нужно было затратить, чтобы победить горсточку

свободных людей. Не обесславим же героя, приписывая его поразительное великодушие подчинению предрассудку, основанному на нелепых законах.

Фивы трусливо подчинились персидскому игу; Афины, которые их слабый гарнизон не мог защитить, были преданы пламени. Пелопонес был еще свободен. Гелон, тиран Сиракуз, тот самый, который потребовал от карфагенян уничтожения человеческих жертв, возымел ту гордость, которая не всегда несовместима с мягкими и великодушными добродетелями; он потребовал в награду за свою помощь, предоставления ему чести командовать соединенными греческими армиями, условие, угрожавшее свободе и оскорблявшее достоинство старой Греции. Но пока флот, сооруженный Фемистоклом, не был побежден, персы не могли получать припасов из Азии - единственного источника существования, оставшегося еще им после быстрого опустошения Греции. Напрасно зависть лакедемонян хотела сделать бесполезным это средство, славы которого Спарта нисколько не разделяла. Ксеркс напал на флот, потерпел поражение и вынужден был большую часть своей армии отозвать из Европы. Саламинская битва является одним из тех событий, столь редких в истории, когда случайный исход дня решает на длинный ряд веков судьбы человеческого рода. Небольшое количество истин, которыми греки тогда обогатили науки, рождающийся прогресс искусств, их независимая философия исчезли бы вместе со свободой, которой они ими исключительно были обязаны. Берега Средиземного моря сохранили бы при победителях лишь слабую независимость и мир, разделенный между деспотами южной Азии, дикие племена Африки ( грубые жители Запада и Севера могли представить только варварское невежество, или унизительные предрассудки; искусства, униженные порабощенностью, или ограниченные примитивной грубостью; нравы жестокие, или развращенные; наконец, всюду тупоумие и пороки младенчества или дряхлости наций. Эти победы не должны приписываться ни недостаточной храбрости персов, ни их малоискусной тактике. Их родина и соседние с ней провинции производили тогда, и затем постоянно производили, превосходных солдат. И корпусы, образованные Киром, помогли за такое

короткое   время  потерять  той   доблести,

которая  доставила  им  победу  над  Азией.

Подробности сражений при Саламине к Платее доказывают только равенство в невежестве между обеими соперничающими нациями. Что - все было причиной этих побед? Неизменная бодрость духа, которой желание поддержать свою независимость и любовь к отечеству увеличили храбрость греков, добродетели Аристида, гений и величие души Фемистокла. Нужно было, чтобы стоявшие во главе афинян, предпочитая спасение Греции интересам своего честолюбия, или своей славы, даже достоинству своего отечества, обезоружили бы надменную зависть спартанцев. Таким образом, только энергии, создаваемой любовью к независимости, только превосходству великодушной политики истинно свободного народа над личной политикой аристократического сената, Греция была обязана своими победами и мы обязаны светом своих знаний.

ОГЛАВЛЕНИЕ

стр.

1. Кондорсэ и зарождение теории прогресса. Вступительный очерк профессора М. М. Ковалевскаго.       1

2. Введение.

14

3. Первая эпоха: Люди соединены в племена. 24

4. Вторая эпоха: Пастушеские народы. Переход от них к

земледельческим народам.

29

5. Третья эпоха: Прогресс земледельческих народов

до изобретения письменности.

35

6. Четвертая эпоха: Прогресс человеческого разума в

Греции до времени разделения наук в век Александра.               51

7. Пятая эпоха: Прогресс наук от их разделения до их упадка.      64

8. Шестая эпоха: Упадок просвещения до его возрождения

ко времени  крестовых походов.

85

9. Седьмая эпоха: От первого прогресса наук в период их

возрождения на Западе до изобретения книгопечатания.          96

10. Восьмая эпоха: От изобретения книгопечатания до

времени, когда наука и философия сбросили иго авторитета.    106

11. Девятая эпоха: От Декарта до образования французской

республики.

129

12. Десятая эпоха: О будущем прогресса человеческого разума.       174

13. Отрывки из истории четвертой эпохи.

203