Ж.А. Кондорсе

Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума

 

ПЯТАЯ ЭПОХА

Прогресс наук от их разделения до их упадка

      Еще при жизни Платона его ученик Аристотель открыл в Афинах же школу, соперничавшую со школой учителя.

      Аристотель не только обнимал решительно все науки, но он применял также философский метод к красноречию и поэзии. Он первый дерзнул высказать ту мысль, что этот метод должен распространиться на все то, что доступно человеческому пониманию; ибо в познавательном процессе участвуют всегда одни и те же способности и результат этого процесса должен поэтому всегда подчиняться одним и тем же законам.

      Чем обширнее был план, который он себе начертал, тем более он чувствовал потребность разделить его на составные части и установить с большей точностью пределы каждой. Начиная от этой эпохи, большинство философов и даже целых сект стали ограничиваться изучением некоторых из этих частей.

      Математические и физические науки были разделены на много отдельных дисциплин. Так как они основывались на вычислении и наблюдении, так как то, чему они могли научить не зависело от воззрений, разделявших секты ,- они отделились от философии, над которой эти секты еще господствовали. Они таким образом стали занятием ученых, которые почти все имели мудрость допускать посторонних к диспутам в свои школы. Там время посвящалось спорам более полезным для недолговечной славы философов, чем для прогресса философии.

      Под словом "философия" стали даже понимать только общие принципы мироздания, метафизику, диалектику и мораль, часть которой составляла политика.

      К счастью, эпоха этого разделения предшествовала времени, когда Греция, после долгих бедствий и потрясений, должна была потерять свою свободу. Науки нашли убежище в столице Египта, в котором деспоты, управлявшие этой страной, быть может отказали бы философии. Князья, которые большей частью своих богатств и своего могущества обязаны были международной торговле, рынком которой служила Александрия, куда стекались товары Средиземным и Австралийско-Азиатским морями, - должны были поощрять науки, полезные для мореплавания и торговли.

      Эти науки избежали, таким образом, того быстрого упадка, который скоро почувствовался в области философии. Слава последней исчезла вместе с свободою. Деспотизм римлян, столь безразличный к успехам просвещения, распространился на Египет лишь долгое время спустя, когда город Александрия оказался необходимым для продовольствия Рима. Являясь уже тогда метрополией наук, как и центром торговли, Александрия сама сумела отстоять священный огонь просвещения, благодаря своему населению, богатству, большому стечению иностранцев и учреждениям, основанным Птолемеями, которые победители не намеревались разрушать.

      Академическая секта, где математические науки разрабатывались с момента ее зарождения и философское обучение которой почти ограничивалось доказательством полезности сомнения и определением тесных пределов достоверности, должна была быть школой ученых; ее учение не могло внушать опасений деспотам: и потому мы видим ее господствующей в Александрийской школе.

      Теория конических сечений, метод применения как для построения геометрических мест, так и для решения задач, открытие нескольких других кривых расширили область геометрии, до тех пор столь ограниченную. Архимед открыл квадратуру параболы и измерил поверхность сферы; им сделаны первые шаги в теории пределов, определяющей последнее значение какой-нибудь переменной величины, которая беспрерывно приближается к постоянной, никогда с ней не совпадая; в той науке, помощью которой можно то находить отношения величин бесконечно малых, то, исходя из полученных данных, определить отношения конечных величин. Словом, в том вычислении, которому современные народы больше из гордости, чем по справедливости, дали название вычисления бесконечного. Архимед первый определил отношение окружности круга к своему диаметру, указал способ получения все более и более приближенных его значений и стал пользоваться методом приближенности, этим удачным добавлением к известным тогда недостаточным методам и часто к самой науке.

      Его можно считать некоторым образом творцом рациональной механики. Ему мы обязаны теорией рычага и открытием гидростатического принципа, что тело, погруженное в жидкость, теряет в своем весе столько, сколько весит вытесненная им масса жидкости. Винт, названный его именем, его зажигательные зеркала, чудеса осады Сиракуз свидетельствуют о его талантах в области науки о машинах, которой современные ему ученые пренебрегали; ибо принципы механики, известные до Архимеда, были слишком недостаточны для создания этой науки.

      Эти великие открытия, эти новые науки ставят Архимеда рядом с теми счастливыми гениями, жизнь которых отмечает собою эпоху в истории человека и существование которых является одним из благодеяний природы.

      В Александрийской школе мы находим первые зачатки алгебры, т. е. науки, занимающейся исследованием свойств отвлеченных величин, рассматриваемых как таковых, независимо от того, к каким конкретным приложениям они способны. Сущность вопросов, предложенных и разрешенных в книге Диофанта, сводилась к тому, чтобы числа рассматривались, как имеющие общее значение, неопределенное и подчиненное только известным условиям.

      Но эта наука не имела еще тогда, как теперь, своих знаков, своих собственных методов, своих технических приемов. Общие значения обозначались словами и последовательным рассуждением находились и развивались решения задач.

      Результаты халдейских наблюдений, присланные Александром Аристотелю, ускорили прогресс астрономии. То, что в них было самого блестящего, принадлежит гению Гиппарха. Но если после него в астрономии, как после Архимеда в геометрии и механике не было сделано тех открытий, тех работ, которые способны некоторым образом изменить вид всей науки, они все же продолжали еще долго совершенствоваться, распространяться и обогащаться, по крайней мере второстепенными истинами.

      В своей истории животных Аристотель дал принципы и драгоценный образец способа точного наблюдения и систематического описания природы, - классификацию этих наблюдений и обобщения результатов последних. История растений и история минералов были составлены после него, но они не отличаются точностью первой и в них проводятся менее широкие, менее философские взгляды.

      Анатомия развивалась чрезвычайно медленно не только потому, что религиозные предрассудки препятствовали вскрытию трупов, но также потому, что по народным воззрениям прикосновение к мертвецам считалось как бы моральным осквернением.

      Медицина Гиппократа представляла собою науку, основанную на наблюдениях, которая могла вести только к эмпирическим методам. Дух сектантства, склонность к гипотезам скоро заразили ее. Но если количество заблуждений превосходило количество новых истин, если предрассудки или системы врачей приносили больше зла, чем наблюдения могли сделать добра, тем не менее нельзя отрицать, что медицина в продолжение этой эпохи сделала весьма реальные успехи.

      В физику Аристотель не внес ни той точности, ни той мудрой осторожности, которые характеризуют его "историю животных". Он заплатил дань привычкам своего века и духу школ, искажая эту науку теми гипотетическими принципами, которые со свойственной им общей неясностью объясняют все с некоторой легкостью, ибо не .могут ничего объяснить с точностью.

      Сверх того, наблюдение одно недостаточно, нужны также опыты. Последние требуют приборов, а по-видимому тогда еще не собрали достаточного количества фактов и эти факты изучались недостаточно подробно, чтобы могла возникнуть идея и явиться потребность вопрошать этим путем природу и заставить ее отвечать на вопросы.

      И потому история прогресса физики в эту эпоху должна ограничиться картиной небольшого количества знаний, обязанных своим появлением случаю и наблюдениям, обусловленных промышленной деятельностью в большей мере, чем исследованиями ученых. Гидравлика и в особенности оптика пожали немного более обильную жатву; но и этот успех еще является скорее результатом наблюдения самопроизвольно возникших фактов, чем теорией или физическими законами, открытыми благодаря опытам, или постигнутыми умозаключением.

      Земледелие до этого времени ограничивалось следованием рутине и несколькими правилами, которые жрецы, передавая их народам, исказили своими суевериями. У греков и в особенности у римлян оно становится занятием важным и почтенным. Обычаи и правила земледелия наиболее ученые люди старались собирать. Эти сборники точно отмеченных и сознательно собранных наблюдений могли бы способствовать усовершенствованию практических приемов и распространению полезных методов; но эта эпоха еще очень далека была от века опытов и вычисленных наблюдений.

      Механические искусства начали приобретать научный характер. Философы стали ближе присматриваться к производству, исследовать его происхождение, изучать его историю, описывать процессы и продукты работ, производившихся в различных странах, собирать эти наблюдения и передавать их потомству.

      Так, Плиний описывает в своей всеобъемлющей естественной истории (в этом драгоценном инвентаре всего того, что тогда составляло истинные богатства человеческого разума, человека, природу и искусства. И его права на нашу признательность не могут умаляться в силу того заслуженного им упрека, что он принимал слишком неразборчиво и с слишком большим доверием все то, что невежество, или суетное тщеславие историков и путешественников преподносило его ненасытной жадности все знать.

      В эпоху упадка Греции, Афины, которые, в дни ее могущества, высоко чтили философию и литературу, в свою очередь обязаны последним сохранением на более продолжительное время некоторых остатков былой славы. Правда, на их трибуне уже не взвешивались судьбы Греции и Азии, но именно в афинских школах римляне изучали тайны красноречия и свет божественного дара Демосфена освещал путь их первого оратора.

      Академия, Лицей, Стоя и сады Эпикура были колыбелью и главной школой четырех сект, которые оспаривали друг у друга господство в философии.

      В Академии учили, что нет ничего несомненно достоверного, что никакого предмета человек не может не воспринять с истинной верностью, ни даже постигнуть с совершенной ясностью; что, наконец (и трудно было еще дальше идти), нельзя быть уверенным в этой невозможности ничего знать и что нужно сомневаться даже в необходимости сомневаться во всем.

      Это учение излагалось, защищалось, им пользовались как наступательным оружием на воззрения других философов; но гипотезы его служили специально для гимнастики ума и для того, чтобы, подчеркивая неуверенность, которую обнаруживали диспутанты, дать сильнее почувствовать тщету человеческих знаний и бессмысленность догматической самонадеянности других сект.

      Это сомнение, допускаемое разумом, когда оно направляет нашу мысль к тому, чтобы не рассуждать о словах, которыми мы не можем выражать ясных и точных идей, соразмерять наше согласие со степенью вероятности каждого положения, определять для каждого класса знаний пределы достоверности, доступной нашему пониманию - этот самый скепсис, если он распространяется на доказанные истины, если он нападает на принципы морали, становится или глупостью или безумием. Он благоприятствует невежеству и разврату, и таково излишество, до которого дошли софисты, заместившие в Академии первых учеников Платона.

      Мы изложим ход развития мысли этих скептиков и причину их заблуждений; мы проследим то, что в преувеличениях их доктрины должно быть приписано мании обособиться странными воззрениями; мы покажем, что если они были довольно твердо отвергаемы людьми инстинктивно, в силу того чувства, которым они сами руководствовались в жизни, то они никогда не были ни хорошо поняты, ни вполне опровергнуты философами.

      Однако, этот преувеличенный скептицизм не увлек всей академической секты. Мнение о существовании вечной идеи справедливости, красоты, честности, независимой от людских интересов, от условий их жизни, идеи, которая, запечатленная в нашей душе, стала для нас принципом наших обязанностей и правилом нашего поведения, - это учение, почерпнутое из диалогов Платона, продолжало излагаться в школе и легло в основу преподавания морали.

      Аристотель не лучше своих учителей знаком был с искусством анализировать идеи, т. е. разлагать их сложные сочетания на простейшие, изучать процесс образования даже этих простейших и проследить в этих операциях движение разума и развитие его способностей.

      Его метафизика, как и метафизика других философов, была, таким образом, неясной доктриной, основанной то на игре слов, то на простых гипотезах.

      Тем не менее, ему мы обязаны этой важной истиной, этим первым шагом в теории познания человеческого разума, что наши идеи, даже наиболее отвлеченные, даже, так сказать, наиболее интеллектуальные, обязаны своим происхождением нашим ощущениям. Но он эту мысль не подкрепляет никаким рассуждением. Это было скорее замечание, мимоходом сделанное гениальным человеком, чем результат последовательных наблюдений, анализированных с точностью и комбинированных между собою для получения общей истины; это семя, брошенное на неблагодарную почву, дало полезные плоды только более чем двадцать веков спустя.

      В своей логике Аристотель, разлагая доказательства на ряд посылок, приведенных к силлогистической форме, разделяя затем все предложения на четыре класса, которые обнимают все отвлеченные типы всех правильных умозаключений из общих положений, учит распознавать между всеми возможными сочетаниями предложений, взятых по три; те из них, которые отвечают заключительным силлогизмам, и из которых заключение выводится неизбежно. Посредством этого способа можно судить о справедливости или ложности какого угодно аргумента, зная только к какому сочетанию он принадлежит; и искусство справедливо рассуждать некоторым образом подчинено техническим правилам.

      Эта остроумная идея осталась неиспользованной до настоящего времени; но, быть может, настанет день, когда она явится первым шагом к усовершенствованию, в котором искусство рассуждать и спорить, по-видимому, еще нуждается.

      По Аристотелю каждая добродетель является серединой между двумя пороками, из которых один дурной поступок, другой - излишество: добродетель это как бы одна из наших естественных наклонностей, благодаря которой разум помогает нам между крайностями выбирать справедливую середину.

      Этот общий принцип он мог почерпнуть из смутных идей порядка и благопристойности, столь обычных тогда в философии; но он его проверил, применяя только к номенклатуре слов, которые в греческом языке выражали то, что он называл добродетелями.

      Около того же времени две новые секты, строя свои учения о морали на противоположных принципах - по крайней мере по их внешнему виду - разделили умы, распространили свое влияние далеко за пределами своих школ и ускорили падение греческого суеверия, место которого должно было, к несчастью скоро занять суеверие еще более мрачное, более опасное и более враждебное просвещению.

      Стоики учили, что добродетельным и счастливым, может быть человек, обладающий душой, равно нечувствительной к наслаждению и страданию, освобожденной от всех страстей, возвышающейся над всеми опасениями и слабостями, считающей истинным благом только добродетель, действительным '+., - угрызения совести. Они полагали, что человек в силах подняться на эту высоту, если он этого сильно и твердо пожелает; и что тогда независимый от судьбы, всегда сам себе господин, человек равно застрахован от порока и от несчастья.

      Единый дух оживляет мир: он присутствует всюду, если даже он не все, если даже существует другая вещь кроме него. Человеческие души суть истечения этой мировой души. Душа мудреца, не осквернившая чистоту своего происхождения, присоединяется в момент смерти к мировому духу. Смерть, таким образом, была бы благом для мудреца подчиненного при жизни природе, подверженного тому, что простые люди называют бедствиями; если бы он не обладал еще большим величием рассматривать ее, как безразличную вещь.

      Эпикур видит счастье в наслаждении удовольствием и в отсутствии страдания. Добродетель заключается в следовании естественным наклонностям, ненужно уметь их очищать и ими управлять. Воздержание, которое предупреждает страдание, которое, сохраняя наши естественные способности во всей их силе, обеспечивает нам возможность пользоваться всеми наслаждениями, приготовленными нам природой; забота о предохранении себя от страстей злобных или жестоких, которые мучают и терзают сердце, занятое их скорбью или яростью; забота, напротив, о развитии спокойных и нежных ощущений, доставляя себе наслаждения, вытекающие из добродетельных поступков, о сохранении чистоты своей души, дабы избежать стыда и угрызений совести, являющаяся наказаниями за преступление, и иметь возможность наслаждаться тем прекрасным чувством, которым вознаграждаются добрые поступки - таков путь, ведущий одновременно к счастью и добродетели.

      Эпикур видел во вселенной только собрание атомов, различные сочетания которых подчинены законам необходимости. Человеческая душа является одним из этих сочетаний. Атомы, составляющие душу, соединяются в момент, когда тело начинает жить и рассеиваются в момент смерти, чтобы присоединиться к общей массе и входить в новые сочетания.

      Не желая слишком непосредственно задевать народные предрассудки, он допускал божества; но равнодушные к поступкам людей, чуждые порядку вселенной и подчиненные, как другие существа, общим законам мироздания, они были некоторым механическим придатком к этой системе.

      Люди жестокие, надменные и несправедливые скрывались под маской стоицизма. Люди сладострастные и развращенные часто заглядывали в сады Эпикура. Принципы эпикуреизма были ложно истолкованы. Говорили, будто бы согласно этому учению высшее блаженство заключается в грубых утехах. Учение мудреца Зенона о том, что раб, вращая жернов, или мучимый подагрой должен чувствовать себя не менее счастливым, свободным и самозаконным, обратили в насмешку.

      Философия, стремившаяся подняться выше природы и та, которая хотела подчиняться только последней, мораль, не признававшая другого блага, кроме добродетели и та, которая видела счастье только в наслаждении, - обе эти доктрины, проповедуя столь противоположные принципы, говоря на столь различных языках, приводили к одинаковым следствиям. Это сходство нравственных заповедей у всех религий, всех философских сект было бы достаточно, чтобы доказать, что они заключают в себе истину, независимую от догматов этих религий и принципов этих сект. В моральной организации человека следует искать основание его обязанностей, происхождение его идей справедливости и добродетели истина, от которой эпикурейская секта меньше всякой другой удалялась: и ничто, быть может, не способствовало более возбуждению ненависти к эпикуреизму у лицемеров всех классов, для которых мораль является только предметом торговли, монополию которой они друг у друга оспаривают.

      Падение греческих республик повлекло за собой упадок политических наук. После Платона, Аристотеля и Ксенофонта почти перестали включать эти науки в философию.

      Но теперь своевременно остановиться на событии, которое изменило судьбу огромной части мира и оказало на прогресс человеческого разума влияние, продолжающееся до настоящего времени.

      Почти на все нации, исключая Индии и Китая, где человеческий разум поднялся выше своего беспомощного младенческого состояния, город Рим распространил свое господство.

      Он явился законодателем всех тех стран, куда греки вносили свой язык, свои науки и свою философию. Все эти народы, скованные цепью, которой победа приковала их к подножию Капитолия, существовали только по воле Рима и для удовлетворения страстей его властелинов.

      Истинная картина государственного устройства этого царственного города отнюдь не будет чужда предмету настоящего труда: мы увидим происхождение наследственного патрициата и искусные комбинации, примененные для предоставления ему больше устойчивости, и больше силы, делая его в то же время менее ненавистным; народ, владеющий оружием, но не поднимающий его никогда в своих домашних смутах, сообщающий действительную силу законной власти и едва защищающийся против надменного сената, который, опутав его суеверием, ослеплял его блеском своих побед. Мы увидим великую нацию, которой попеременно играют ее тираны и ее защитники, страдалицу, обманутую в течение четырех веков нелепым , но священным способом подачи голосов.

      Мы увидим этот государственный строй, который, созданный для одного города, оставался неизменным по форме, изменившись в своей сущности, когда его нужно было распространить на великую империю; который мог поддерживаться только беспрерывными войнами, и разрушенный скоро собственными легионами, наконец, царственный народ, униженный привычкой питаться за счет общественных богатств, развращенный щедротами сенаторов, продающий человеку призрачные остатки своей бесполезной свободы.

      Честолюбие римлян побуждало их искать в Греции учителей того искусства красноречия, обладание которым служило в Риме залогом успеха. Склонность к исключительным и утонченным наслаждениям, потребность в новых удовольствиях, развиваемая богатством и праздностью, заставляли их искать удовлетворения в занятиях искусствами греков и даже в беседах с их философами; но науки, философия, живопись были всегда растениями чуждыми римской почве. Жадность победителей покрыла Италию образцовыми произведениями Греции, похищенными силой из храмов и городов, которые они украшали и где они служили утешением для рабов, но ни один римлянин не поднялся до непревосходимого искусства греческих мастеров. Цицерон, Лукреций и Сенека красноречиво писали на своем языке о философии; но речь шла о греческой философии, и для того чтобы реформировать варварский календарь Нумы, Цезарь вынужден был обратиться за содействием к математику из Александрии. Раздираемый в течение долгого времени заговорами честолюбивых полководцев, увлекаемый новыми завоеваниями, или волнуемый гражданскими междоусобицами, Рим лишился наконец своей беспокойной свободы, и подпал под иго еще более бурного солдатского деспотизма. Разве могли иметь место спокойные занятия философией или науками при тираническом режиме повелителей Рима, или затем при деспотах, которые боялись истины, или равно ненавидели таланты и добродетели? Сверх того, наука и философия неизбежно пренебрегаются во всякой такой стране, где блестящая карьера, ведущая к богатству и почестям, открыта для всех тех, естественная склонность которых влечет их к знанию; и такова была карьера юриста в Риме.

      Когда законы, как на Востоке, связаны с религией, право их толкования становится одной из наиболее сильных опор жреческой тирании. В Греции они составляли кодекс, данный каждому городу своим законодателем. Они были согласованы с духом государственного строя и образом правления, которые он установил. Они редко подвергались изменениям. Должностные лица там часто злоупотребляли своими полномочиями, частные несправедливости бывали нередко, но недостатки законов никогда не приводили к системе правильного и холодно рассчитанного грабежа. В Риме, где долгое время авторитетом пользовались только традиционные обычаи, где судьи каждый год объявляли согласно каким принципам они в течение срока своих полномочий решали представленные на их усмотрение дела; где первые писанные законы представляли собой компиляцию из греческих законов, составленную децемвирами, которые больше заботились о сохранении своей власти, чем об украшении Рима, дав ему хорошие законы. В Риме, где, начиная с этой эпохи, законы, попеременно продиктованные то сенатской, то демократической партией, чередовались быстро, беспрестанно уничтожались, или утверждались, исправлялись, или дополнялись новыми постановлениями - многочисленность, запутанность и неясность законов, неизбежное следствие изменения языка, скоро породили специальную науку, посвященную их изучению и толкованию. Сенат, эксплуатировавший уважение народа к старым учреждениям, скоро понял, что привилегия толковать законы стала почти равносильной праву создавать новые; и он наполнился юристами. Их могущество пережило власть самого сената; оно увеличилось при императорах, ибо влияние их тем сильнее, чем законодательство более запутано и переменчиво.

      Юриспруденция является, таким образом, единственной новой наукой, которой мы обязаны римлянам. Мы начертаем историю этой науки, которая тесно связана с историей развития законодательства у современных народов и в особенности с историей затруднений, которые оно встречало на своем пути.

      Мы покажем, каким образом уважение римлян к положительному праву способствовало сохранению некоторых идей естественного права, чтобы затем препятствовать развитию и распространению этих идей; каким образом мы обязаны римскому праву немногими полезными истинами и более многочисленными тираническими предрассудками.

      Мягкость уголовных законов в республиканском Риме заслуживает того, чтобы мы остановили на них наше внимание. Они как бы сделали священной кровь римского гражданина. Смертная казнь могла быть совершена над ним только по распоряжению чрезвычайной власти, которая объявляла общественное бедствие или опасность отечества. Только весь народ мог присвоить себе право стать судьей между одним человеком и республикой. Римские законодатели понимали, что эта мягкость наказания является у свободного народа единственным средством для устранения возможности превращать политические раздоры в кровавые побоища. Они хотели человечностью законов смягчить жестокость нравов того народа, который даже в своих играх проливал кровь своих рабов. И потому, останавливаясь на времени Гракхов, мы увидим, что ни в одной стране политические бури, столь жестокие и столь часто повторяющиеся, никогда не стоили меньше крови, не вызывали меньше преступлений.

      Римляне не оставили нам ни одного произведения по политике. Сочинение Цицерона о законах было, вероятно, только умело обработанной выдержкой из греческих книг. Почва Рима, где умирающая свобода билась в предсмертных судорогах, была слишком неблагоприятна для того, чтобы социальная наука могла там прививаться и совершенствоваться.

      При деспотическом режиме Цезарей на изучение этой науки смотрели, как на стремление к ниспровержению существующего строя. Ничто, однако, не доказывает нам лучше насколько она была всегда чужда римлянам, как тот единственный до сих пор в истории факт, что при беспрерывном следовании от Нервы до Марка Аврелия пяти императоров, которые соединяли в своем лице добродетели, таланты, знания, любовь к славе, ревнивое отношение к общественному благу, ни один из них не создал ни одного учреждения, которое свидетельствовало бы о желании ограничить деспотизм, предупредить революции и крепче стянуть новыми узами отдельные части этой несметной массы, которой все предвещало грядущее разложение.

      Соединение стольких народов под единой властью, распространение двух языков, господствовавших в империи и хорошо знакомых почти всем образованным людям, должны были, без сомнения, способствовать более широкому и более равномерному распространению просвещения. В силу их естественного влияния должны были также постепенно сглаживаться различия, разделявшие философские секты, должна была создаться единая школа, которая извлекала бы из каждой доктрины воззрения, наиболее отвечающие разуму, те, которые после тщательного исследования наиболее подтверждались бы. Именно по этому пути разум должен был повести философов, когда, ослабевший под влиянием времени, дух сектантства позволял прислушиваться только к его голосу. И действительно уже у Сенеки мы встречаем некоторые зачатки этой философии; она никогда не была чужда даже академической секте, которая затем почти всецело растворилась в ней. Последние ученики Платона были основателями эклектизма.

      Почти все религии империи считались национальными. Но все имели также много общего и как бы фамильное сходство. Отсутствие метафизических догм, обилие странных обрядов, смысл которых был совершенно непонятен народу и часто даже жрецам; нелепая мифология, в которой толпа видела только чудесную историю своих богов, а люди более образованные подозревали аллегорическое изложение более возвышенных догматов; кровавые жертвы, идолы, представлявшие богов, из которых некоторым, освященным временем, приписывалось небесное свойство; главные жрецы, посвященные культу каждого божества, не образующие единого политического тела, не объединенные даже в религиозную общину; оракулы, имеющие пребывание в известных храмах, в известных статуях; наконец тайны, которые их иерофанты сообщали только как секрет, ненарушимость которого охраняется законом таковы были черты сходства у этих религий.

      Нужно к этому еще добавить, что жрецы, являясь религиозными цензорами, никогда не осмеливались претендовать на роль судей в области морали. Они руководили обрядами культа, но не вмешивались в частную жизнь. Они продавали политике оракулов или авгуров; они могли вовлекать народы в войны, побуждать их к преступлениям; но они не оказывали никакого влияния ни на правительство, ни на законы.

      Когда между народами, подданными одной и той же империи, установились регулярные сношения, когда успехи просвещения стали почти всюду одинаковыми, образованные люди скоро заметили, что все культы предполагают поклонение единому Богу, божества же столь многочисленные, предметы непосредственного народного обожания, являются только его видоизменениями или помощниками.

      Между тем у галлов и в некоторых восточных провинциях римляне находили религии другого рода. Там жрецы были судьями народной нравственности; добродетель состояла в повиновении воле Бога, объяснить которую они называли себя единственно способными. Их власть обнимала человека всецело; храм смешивался с отечеством; там люди были поклонниками Иеговы прежде, чем быть гражданином или подданным империи, и жрецы определяли, каким человеческим законам их Бог позволяет повиноваться.

      Эти религии должны были оскорблять чувство гордости владык мира. Религия галлов была слишком могущественна, чтобы они не поторопились ее уничтожить. Израильский народ был рассеян; но бдительное правительство или презирало, или не могло настигать тех мрачных сект, которые тайно образовались на развалинах этих древних культов.

      Благотворное влияние распространения греческой философии выразилось, между прочим, в том, что она разрушила веру в народные божества во всех классах, получивших более или менее широкое образование. Смутный теизм, или чистый механизм Эпикура были даже во времена Цицерона обычной доктриной всякого мыслящего человека, всех тех, которые руководили общественными делами. Этот класс людей по необходимости исповедовал старую религию, но стремился очищать ее, ибо множество божеств, чтимых в разных странах, потеряли доверие даже в глазах народа. Мы видим тогда образование философских систем, основанных на учении о гениях посредниках между людьми и Богом. Философы подвергают себя очищениям, религиозному режиму, исполняют соответствующие обряды, чтобы стать достойными небесного откровения; и основания этой доктрины они искали в диалогах Платона.

      Народная масса покоренных наций, обиженные судьбой, люди пылкого, но слабого воображения должны были по преимуществу склоняться к священническим религиям, ибо господствующее духовенство своекорыстно проповедовало им именно ту доктрину равенства в рабстве, отречения от временных благ, небесного воздаяния, приуготовленного за слепое подчинение, за страдания, за добровольные или терпеливо перенесенные унижения, - доктрину столь соблазнительную для угнетенного человечества! Но оно считало нужным прикрасить некоторыми философскими хитростями свою грубую мифологию; и оно также обратилось за помощью к Платону. Его диалоги были арсеналом, где обе партии выковывали свое теологическое оружие. Мы увидим впоследствии, как на долю Аристотеля выпадает подобная честь, и он является одновременно повелителем теологов и главой атеистов.

      Множество еврейских сект, образовавшихся в Египте, подрывая общими силами основы имперской религии, но продолжая с не меньшей яростью вести борьбу между собой, в конце концов растворились в религии Иисуса. Из обломков этих сект создали историю, верование, обряды и мораль, к которым постепенно присоединилась масса этих фанатиков.

      Все верили в пришествие Спасителя, Мессии, посланного Богом для исправления человеческого рода. Это основная догма всякой секты, которая строит здание своей религии на развалинах древних верований. Спор шел относительно времени и места его появления, о его человеческом имени; но имя пророка, который, говорят, появился в Палестине при Тиберии, затмило все другие; и новые фанатики объединились под знаменем сына Марии.

      Чем больше империя слабела, тем шире и быстрее распространялась христианская религия. Унижение древних завоевателей мира разделяли и их божества, которые, некогда руководители их побед, были теперь только бессильными свидетелями их поражений. Дух новой секты лучше соответствовал времени упадка и неудач. Ее главари, не взирая на их обманы и пороки, были энтузиастами, готовыми погибнуть за свою доктрину. Религиозное рвение философов и вельмож было только политической набожностью. Всякая религия, которую стали бы отстаивать как верование полезное для народа, могла рассчитывать только на более или менее продолжительную агонию. Скоро христианская секта становится могущественной партией; она вмешивается в споры Цезарей; она возводить на трон Константина и сама садится на нем рядом с его слабыми преемниками.

      Напрасно, один из тех необыкновенных людей, которых случай иногда поднимает на вершины могущества, Юлиан, хотел избавить империю от этого бича, который должен был ускорить ее падение. Его добродетели, его человечность, простота его нравов, возвышенность его души и характера, его таланты, его храбрость, его гениальные военные способности, блеск его побед - все, казалось, обещало ему успех. Юлиана можно было упрекнуть только в том, что он выказывал к религии, ставшей бессмысленной, привязанность, недостойную его, если он был искренним, свидетельствующую о его неискусности, если его преувеличение было только политическим маневром. Он погиб в расцвете своей славы после двухлетнего царствования. Колосс римской империи не находил более достаточно сильных рук, способных его поддержать и со смертью Юлиана пал единственный оплот, который мог еще оградить империю от наплыва новых суеверий, как и от вторжений варваров.

      Презрение к гуманитарным наукам было одной из характерных черт христианства. Оно мстило философии за нанесенные ему оскорбления; оно боялось духа исследования и сомнения, той веры в свой собственный разум, которая является бичом для всех религиозных верований. Свет естественных наук был ему даже ненавистен и подозрителен; ибо они чрезвычайно опасны для успеха чудес. Нет такой религии, последователям которой не приходилось бы закрывать глаза на некоторые физические нелепости. Таким образом торжество христианства было сигналом полного упадка и наук и философии.

      Науки могли бы избежать своей участи, если бы искусство книгопечатания было тогда известно; но рукописные экземпляры какой-либо книги были немногочисленны. Собирание полного комплекта произведений, трактующих о какой либо науке, сопряжено было с большими хлопотами, часто даже путешествиями и расходами, которые могли себе позволить только богатые люди. Господствующей партии было не трудно уничтожить книги, которые оскорбляли ее предрассудки, или раскрывали ее обманы. Нашествие варваров могло в один день навсегда лишить страну средств образования. Уничтожение одной какой либо рукописи было часто для целого края невознаградимой потерей. Сверх того, копировались только труды выдающихся авторов. Все те исследования, которые могли приобрести значение только при объединении всего материала, те изолированные наблюдения, те детальные усовершенствования, которые укрепляют положение занятое науками и подготовляют их дальнейший прогресс, все эти материалы, которые время накопило и ожидавшие гения, который бы их использовал, были обречены остаться на веки во мраке. Солидарность ученых, единение их сил, столь полезное и даже необходимое в известных эпохах, не существовало. Нужно было, чтобы один и тот же человек мог начать и окончить какое-либо открытие; и он был вынужден бороться один против всех препятствий, которые природа противопоставляет нашим усилиям. Произведения, которые облегчают изучение наук, устраняют затруднения, представляют истины в более удобных и простых формах, эти детальные наблюдения и подробные изложения, которые часто способствуют обнаружению ошибочности выводов и в которых читатель улавливает то, чего автор сам не замечал - эти произведения не могли бы находить ни переписчиков, ни читателей.

      Таким образом, невозможно было, чтобы науки, достигшие уже такого объема, что ж прогресс и даже их тщательное изучение встречали серьезные затруднения, могли бы сами поддержаться и устоять на той покатой плоскости, по которой они быстро увлекались к своему падению. И мы не должны удивляться тому, что христианство, которое впоследствии, после изобретения книгопечатания, не могло помешать блестящему возрождению наук, было тогда достаточно сильно, чтобы довершить их гибель.

      За исключением драматического искусства, процветавшего только в Афинах обреченного пасть вместе с ними, и красноречия, способного жить только в атмосфере свободы, язык и литература греков сохранили надолго свой блеск. Люций и Плутарх были бы достойными современниками века Александра. Правда, Рим поднялся на уровень Греции в поэзии, красноречии, истории, в искусстве трактовать с достоинством, изяществом и приятностью о сухих предметах философии и наук. Греция сама не имела поэта, который дал бы, подобно Вергилию, идею совершенства; ни один из ее историков не мог бы сравниться с Тацитом. Но этот момент блеска сопровождался быстрым упадком. Со времени Люция писатели Рима почти варвары. Иоанн Златоуст говорить еще языком Демосфена. Но ни у Августина, ни даже у Иеронима, (которому едва ли может служить оправданием влияние на него африканского варварства), мы не встречаем более языка Цицерона или Тита Ливия.

      И это потому, что изучение литературы, любовь к искусствам не было никогда в Риме истинной народной склонностью; что временное усовершенствование языка было делом рук не национального гения, но нескольких людей, воспитанных Грецией; что территория Рима была всегда почвой чуждой литературе, где благодаря усердному насаждению она могла восприниматься, но где она, предоставленная самой себе, должна была вырождаться.

      Значение, которым долго пользовался в Риме и Греции талант трибуна и адвоката, обусловило образование многочисленного класса риторов. Их труды способствовали прогрессу ораторского искусства, принципы и тонкости которого они развили. Но они обучали также другому искусству, которым слишком пренебрегают современные народы, и которое следовало бы теперь применять также к печатным произведениям. Это искусство легко и скоро приготовлять речь так, что расположение ее частей, способ ее произнесения, украшения, которыми она уснащается, становятся по крайней мере сносными. Это было искусство, дающее возможность говорить почти экспромтом, не утомляя своих слушателей разбродом своих идей, неровностью стиля, не возмущая их нелепыми декламациями, грубыми нонсенсами, странными несообразностями. Сколь полезно было бы это искусство во всякой стране, где обязанности службы, общественный долг, или частный интерес могут заставить говорить, или писать, не давая времени обдумывать свои речи или сочинения! История этого искусства тем более заслуживает нашего внимания, что современные народы, которым оно, между прочим, было бы часто необходимо, по-видимому, ознакомились только с его смешной стороной.

      В начале эпохи, картину которой я здесь заканчиваю, количество книг значительно увеличилось; протекшее время внесло много путаницы в книги первых греческих писателей; и это изучение книг и воззрений, известное под именем эрудиции, образовало значительную часть умственных трудов: александрийская библиотека пополнялась грамматиками и критиками.

      Дошедшие до нас произведения этого рода свидетельствуют о склонности их авторов соразмерять свое восхищение или доверие к книге древностью ее происхождения, степенью трудности ее понимания или нахождения. Было принято судить о воззрениях не по их содержанию, но по имени их авторов; верить авторитету скорее, чем разуму; наконец, в этих же произведениях мы встречаем идею столь ложную и столь гибельную об упадке человеческого рода и о превосходстве древних. Значение, которое люди приписывают тому, что составляет предмет их занятий, тому, что им стоило многих усилий, является одновременно объяснением и извинением тех заблуждений, которые эрудиты всех стран и всех времен более или менее разделяли. Можно упрекнуть греческих и римских ученых и философов в том, что они абсолютно игнорировали тот дух сомнения, который подвергает строгому исследованию разума и факты и их доказательства. Просматривая в их сочинениях историю событий, или нравов, производства, или явлений природы, или продуктов и процессов искусств, просто поражаешься, видя как они спокойно рассказывают о нелепостях наиболее явных, о чудесах наиболее возмутительных. "Говорят, рассказывают", помещенное в начале фразы, казалось им достаточным, чтобы укрыться под защитой смехотворной ребяческой легковерности. Индифферентизм, исказивший у них изучение истории и явившийся препятствием развитию их познания природы, следует, главным образом, приписать тому, что искусство книгопечатания, к несчастью, не было еще тогда известно. Возможность собрать относительно каждого факта все авторитеты, которые могут его подтвердить или опровергнуть, легкость сравнить различные свидетельства, освещать их в спорах, возникающих, когда последние не совпадают, все эти средства, гарантирующие нахождение истины, мыслимы только тогда, когда возможно располагать большим количеством книг, неограниченно увеличивать число их экземпляров и не бояться увеличения их объема.

      Каким образом сообщения путешественников, от описаний которых часто существовала только одна копия, отнюдь не подвергавшиеся общественной цензуре, могли бы приобретать такой авторитет, если бы не то обстоятельство, что противоречие этих сообщений не могло быть установлено? Таким образом, принималось одинаково все, ибо трудно было выбрать с некоторой достоверностью то, что действительно заслуживало внимания. Сверх того, мы не вправе удивляться той легкости представлять с одинаковым доверием, опираясь на равные авторитеты, факты наиболее естественные и наиболее чудесные, легкости, свойственной писателям этой эпохи. Это заблуждение преподается еще теперь в наших школах, как философский принцип; между тем, как неверно преувеличенное в обратном смысле приводит нас к отрицанию без исследования всего того, что нам кажется сверхъестественным. Наука, которая одна только может научить нас находить между этими двумя крайностями точку, где разум предписывает нам остановиться, зародилась только в наши дни.

 

ШЕСТАЯ ЭПОХА

Упадок просвещения, до его возрождения, ко времени крестовых походов

      В эту несчастную эпоху мы увидим, как человеческий разум быстро спускается с высоты, на которую он поднялся и как невежество влечет за собой здесь дикость, там утонченную жестокость - всюду разврат и вероломство. Некоторые проблески таланта, некоторые черты величия души или доброты едва могут прорезать этот глубокий мрак ночи. Теологические бредни, суеверные обманы - единственные проявления человеческого духа, религиозная нетерпимость - единственная мораль людей; и Европа, сдавленная между тиранией духовенства и военным деспотизмом, вся в крови и слезах, ждет момента, когда новое просвещение позволит ей возродиться к свободе, гуманизму и добродетелям.

      Здесь нам приходится разделить картину на две различные части: первая обнимет Запад, где упадок был более быстрым, более полным, но где свет разума должен был вновь появиться, чтобы уже никогда не погаснуть: и вторая - Восток, для которого этот упадок был более медленным, долго менее полным, но для которого еще не наступил момент, когда разум сможет его просветить и разбить его цепи.

      Едва только христианское благочестие воздвигло алтарь своей победы; как Запад стал добычей варваров. Последние приняли новую религию, но не усвоили языка побежденных. Только духовенство сохранило его, и благодаря их невежеству, их презрению к гуманитарным наукам, мы не видим тех результатов, которые можно было бы получить от чтения латинских книг, так как отныне эти книги могли читать только священники.

      Невежество и варварские нравы победителей достаточно известны: между тем, именно из среды этой глупой жестокости вышло уничтожение домашнего рабства, которое явилось позорным пятном на светлом горизонте ученой и свободной Греции.

      Крепостные обрабатывали поля победителей. Этот угнетенный класс доставлял им домашнюю прислугу, зависимость которой была достаточна для удовлетворения их надменности и капризов. Они, таким образом, искали в войне не рабов, а земли и земледельцев.

      Сверх того, рабы, которых они находили в завоеванных странах, были большей частью или пленниками, взятыми у какого-нибудь племени победоносного народа или детьми этих пленников. В момент завоевания большое количество рабов бежало, или присоединялось к армии завоевателей.

      Наконец, принципы всеобщего братства, входящие в христианскую мораль, осуждали рабство; и духовенство, не имея никакого политического интереса противоречить своим поведением тем правилам, которые украшали их учение, помогло своими проповедями уничтожению рабства, к которому события и нравы должны были привести.

      Этот акт был зародышем переворота в судьбе человеческого рода; благодаря этому человечество получило возможность познать истинную свободу. Но на судьбу отдельных людей он сначала оказал лишь едва заметное влияние. Мы составили бы себе ложное представление о рабстве у древних, если бы мы сравнили его с положением наших черных невольников. Правда, спартиаты, римские вельможи, восточные сатрапы были хозяевами-варварами. Жадность проявляла всю свою жестокость при работах в рудниках; но почти всюду участливое отношение к рабам смягчало их положение в семьях. Безнаказанность насилий, чинимых над крепостными, была еще больше, ибо она регламентировалась законом. Зависимость была почти равная, не будучи, однако, вознаграждаема в той же мере заботами и помощью. Унижение было не столь сплошное; но высокомерие проявлялось сильнее. Раб был человеком, случайно очутившимся в положении, в которое исход войны мог однажды поставить его хозяина. Крепостной был представителем низшего и униженного класса.

      Таким образом, только в его отдаленных последствиях мы должны преимущественно рассматривать это уничтожение домашнего рабства.

      Все эти варварские нации имели почти одинаковое государственное устройство: общий предводитель, называемый королем, который, при участии совета, разбирал дела и выносил приговоры в тех случаях, когда замедление решений представлялось опасным; собрание предводителей отдельных племен решало все маловажные дела; наконец, народное собрание, где обсуждались вопросы, интересовавшие весь народ. Наиболее существенные различия между этими конституциями выражались в большем или меньшем авторитете этих трех властей, которые отличались не по природе своих функций, но по свойству дел, и в особенности по интересу, который они возбуждали у массы граждан.

      У этих земледельческих народов и в особенности у тех, которые уже обосновались на чужой территории, эти конституции вылились в формы более правильные и более постоянные, чем у пастушеских народов. Сверх того, народ был рассеян и не образовал более или менее многолюдных лагерей. Таким образом, король не имел вокруг себя всегда собранной армии; и деспотизм не являлся здесь неизбежным последствием завоевания, как в азиатских революциях.

      Нация-победительница не была порабощаема. В то же время завоеватели занимали города, но сами их не заселяли. Несдерживаемые вооруженной силой, так как постоянной армии не существовало, города приобретают некоторое могущество; и это обстоятельство было точкой опоры для свободы побежденной нации

      Варвары часто вторгались в Италию; но они не могли здесь прочно обосноваться, ибо ее богатства беспрестанно возбуждали жадность новых завоевателей, и греки долгое время питали надежду присоединить ее к своей империи. Никогда ни один народ не покорял ее ни всей целиком, ни даже на продолжительное время. Латинский язык, единственно употреблявшийся народом, искажался здесь медленнее, невежество здесь было также не столь темное, суеверие не столь глупое, чем в остальных странах Запада.

      Рим, признававший над собой начальников только для того, чтобы их сменять, сохранил некоторую независимость. Он был резиденцией главы религии. Таким образом, между тем, как на Востоке, подчиненном одному государю, духовенство, то управляя императорами, то устраивая заговоры против них, поддерживало деспотизм даже тогда, когда оно боролось с деспотом и предпочитало пользоваться всей полнотой власти абсолютного властелина, чем оспаривать у него часть этой власти - мы видим, что на Западе священники, объединенные властью общего главы, напротив, образуют силу, соперничающую с королевской и создают в этих разделенных государствах своего рода единую и независимую монархию.

      Мы покажем, как этот царственный город пытается опутать вселенную цепями новой тирании, как его первосвященники порабощают невежественную доверчивость грубо сфабрикованными актами. Они вмешивают религию во все проявления гражданской жизни, чтобы играть ею в угоду своей жадности, или высокомерия; наказывают ужасной анафемой, страх перед которой поражал умы народов, разбивая их малейшее сопротивление папским законам и бессмысленным требованиям. Имея во всех государствах армию монахов, всегда готовых своими обманами вызывать суеверные ужасы, дабы еще сильнее возбуждать фанатизм, они лишают народы культа и обрядов, на которых покоятся их религиозные упования, чтобы подстрекать их к гражданской войне, возмущают одних против других, чтобы над всеми господствовать; предписывают именем Бога вероломство и предательство; убийства и отцеубийства, превращают попеременно королей и воинов в орудия и жертвы своей мстительности. Располагая силой, но никогда ею не обладая, страшные своим врагам, но дрожащие перед своими собственными защитниками, они всесильны во всей Европе до ее крайних границ, и безнаказанно оскорбляются у самого подножия своих алтарей; умудрившись найти на небе точку опоры для рычага который должен был поколебать мир, они, однако, не могли найти на земле регулятора, который мог бы по их усмотрению направлять и сохранять его действие. Наконец, как они воздвиг нули колосс, но на глиняных ногах, который и после освобождения Европы из под его гнета, должен был еще долго давить ее тяжестью своих обломков.

      Завоевание подчинило Запад бурной анархии, при которой народ стонал под тройной тиранией королей, полководцев и духовенства; но эта анархия носила в своих недрах зародыши свободы. Под этой частью Европы должно разуметь те страны, куда римляне не проникали. Увлекаемые общим движением, будучи попеременно завоевателями и покоренными, имея общее происхождение и одинаковые нравы с завоевателями империи, эти народы смешались с последними в общую массу. Их политическое устройство должно было испытать те же изменения и следовать по аналогичному пути.

      Мы начертаем картину революций этой феодальной анархии, имя которой служит для ее характеристики.

      Законодательство этих стран было запутанным и варварским. Если мы там часто находим мягкие законы, то этот кажущийся гуманизм был только опасной безнаказанностью. Тем не менее, мы у них встречаем некоторые драгоценные учреждения, которые, правда, освящая только права класса угнетателей, были еще большим оскорблением для угнетенных, но они, по крайней мере, сохраняли некоторую слабую идею права и должны были однажды послужить путеводителем для его признания и восстановления.

      Это законодательство отличалось двумя странными обычаями, которые характеризуют и младенчество народов и невежество грубых веков. Виновный мог откупить себя от наказания за определенную сумму денег, установленную законом, который оценивал жизнь людей сообразно с их общественным положением или происхождением. Преступления не рассматривались, как посягательство на общественную безопасность, на права граждан, которое страх наказания должен был предупредить, но как оскорбление, нанесенное индивидууму, за которое он сам, или его семья имели право отомстить и за которое закон предлагал им наиболее полезное удовлетворение. Идея доказательств, которыми может подтверждаться действительность факта, была им настолько чужда, что считали наиболее простым средством отмечать преступление от невинности, каждый раз обращаться к небу и просить чуда; и успех какого-нибудь суеверного опыта или исход борьбы рассматривались как пути наиболее верные для открытия и признания истины.

      У людей, которые смешивали понятия независимости и свободы, споры между владельцами даже самых незначительных участков должны были превращаться в частные войны, и эти войны, перебрасываясь из округа в округ, из деревни в деревню, обыкновенно повергали всю территорию каждой страны всем тем ужасам, которые являются, по крайней мере, временными в великих нашествиях, а в общих войнах поражают только границы.

      Всякий раз, когда тирания стремится подчинить народную массу воле одного из своих проявлений, она учитывает в числе своих средств предрассудки и невежество своих жертв; она старается сплоченностью и активностью меньшинства компенсировать количественное превосходство массы, которой, казалось бы, только и может принадлежать реальная сила. Но последний предел ее надежд, предел, которого она редко может достигать - это установить между господами и рабами действительное различие, которое самую природу как бы делает виновницей политического неравенства.

      Таково было в отдаленны времена искусство восточных жрецов, когда мы видели их одновременно королями, первосвященниками, судьями, астрономами, землемерами, художниками и врачами. Но то, чем они обязаны были исключительному обладанию духовными способностями, грубые тираны наших слабых предков достигали своими учреждениями и своим военным навыком. Покрытые непроницаемыми доспехами, сражаясь только на неуязвимых, как они сами, лошадях, приобретая силу и ловкость, необходимые для дрессировки лошадей, верховой езды и уменья носить и владеть оружием только путем долгого и трудного обучения, они могли безнаказанно угнетать и убивать без риска простого человека, который был не настолько богат, чтобы обзавестись этим дорого стоящим вооружением и который в молодости, занятый полезным трудом, не мог посвятить себя военным упражнениям.

      Таким образом, тирания небольшого количества насильников, благодаря этой манере сражаться, приобрела действительное превосходство в силе, которая должна была предупреждать всякую попытку сопротивляться и сделать надолго бесполезными даже усилия отчаяния. Так естественное равенство исчезло перед этим искусственным неравенством физических сил.

      Мораль, проповедуемая только духовенством, заключала те универсальные принципы, которых ни одна секта не отрицала; но она создала массу чисто религиозных обязанностей, и воображаемых грехов. Эти обязанности сильнее рекомендовались, чем естественные и поступки невинные, законные, часто даже добродетельные гораздо строже порицались и наказывались, чем действительные преступления. Между тем, раскаяние, освященное отпущением грехов священника; открывало нечестивым врата рая. Дары церкви и исполнение некоторых церковных предписаний, льстивших самолюбию грешника, были достаточны, чтобы искупить жизнь, отягченную преступлениями. Дошли даже до того, что установили тариф на эти отпущения. Понятие "грех" старательно распространялось на все, начиная от самых невинных слабостей любви, от простых желаний до утонченностей и безумств самого грязного разврата. Понятно, что никто не мог избегнуть этой цензуры; и торговля индульгенциями явилась одной из наиболее доходных статей для духовенства. Предполагалось, что церковь может сократить срок страдающих в чистилище грешников и даже совсем помиловать их; и священники продавали это прощение сначала живым, затем родителям и друзьям мертвых. Они продавали небесные блага за равное количество земных и были настолько скромны, что не требовали возврата.

      Нравы этой мрачной эпохи достойны были системы столь глубоко безнравственной.

      Развитие этой самой системы; монахи, то возрождающие старые чудеса, то фабрикующие новые, питающие баснями и чудесами невежественное тупоумие народа, которого они в целях грабежа всячески обманывают; ученые, изощряющие все свое воображение, чтобы обогатить свою веру новой нелепостью и, таким образом, перещеголять тех, от которых они эту веру унаследовали. Священники, заставляющие государей предавать огню и людей, которые осмеливались или сомневаться в истинности хотя бы одного из их догматов, или раскрывать их обманы, или возмущаться их преступлениями и тех, которые на минуту уклоняются от слепого подчинения, наконец до самих теологов, когда они позволяли себе иначе мыслить, чем главари, пользующиеся большим доверием церкви... таковы в эту эпоху единственные черты, которые нравы западной части Европы могли бы сообщить картине человеческого рода.

      На Востоке, объединенном под единодержавной властью; деспота, мы увидим более медленный упадок, сопровождающий постепенное ослабление империи; что невежество и развращенность каждого века превышают на несколько степеней невежество и развращенность прошедшего века, между тем как богатства уменьшались, границы империи приближались к столице, революции учащались, и тирания становилась более слабой и более жестокой.

      Прослеживая историю этой империи, читая книги, написанные в разные века, даже менее опытные и менее внимательные люди поразятся этим совпадением.

      На Востоке народ более предавался теологическим спорам: последние занимают здесь большее место в истории и влияют более на политические события; богословские бредни проповедовались здесь с такой тонкостью, до которой завистливый Запад не мог еще додуматься. Религиозная нетерпимость носит также притеснительный характер, но она менее жестока.

      Однако, произведения Фотия свидетельствуют о том, что склонность к разумным занятиям не была утрачена. Некоторые императоры, принцы и даже принцессы не ограничивались честью блистать в теологических спорах и изучали также гуманитарные науки.

      Римское законодательство медленно искажалось здесь той примесью дурных законов, которые жадность и тирания диктовали императорам, или, которые суеверие, пользуясь их слабостью, заставляло признавать. Греческий язык потерял свою чистоту и свой характерные особенности, но он сохранил свое богатство, свои формы и свою грамматику. Жители Константинополя могли еще читать Гомера, Софокла, Фукилида и Платона. Анфемиус изложил устройство зеркал Архимеда, которыми Прокл успешно пользовался для защиты столицы. К моменту падения империи в Константинополе находились некоторые выходцы из Италии, познания которых способствовали прогрессу просвещения. Таким образом, в эту самую эпоху, Восток не упал еще до последней степени варварства, но ничто здесь также не давало надежды на возрождение. Он стал добычей варваров; его жалкие остатки исчезли и древний гений Греции ждет еще своего освободителя.

      На оконечностях Азии и границах Африки существовал народ, который благодаря географическому положению своей страны и своей храбрости избежал завоеваний персов, Александра и римлян. Для некоторых из его многочисленных племен источником существования служило земледелие; другие продолжали вести пастушеский образ жизни: все они занимались торговлей, а некоторые грабежом. Связанные общностью происхождения, языка и некоторых религиозных обычаев, они образовали великую нацию, различные части которой, однако, не были объединены никакими политическими узами. Вдруг из их среды выделился человек одаренный пылким воображением и глубоким политическим умом, талантами поэта и воина. Он задумал смелый план объединить в одно политическое тело арабские племена и у него хватило храбрости его осуществить. Для того, чтобы подчинить власти одного начальника необузданный еще тогда народ, он начал с того, что из обломков древнего культа создал новую более очищенную религию. Законодатель, пророк, первосвященник, судья, главнокомандующий армией- все средства для подчинения людей были в его руках и он умел ими пользоваться с ловкостью, но и с величием.

      Он рассказывал много басен, которые он будто бы получил небесным откровением; но он одерживал победы. Свое время он проводил в молитве и любовных наслаждениях. После двадцатилетнего царствования, в течение которого он пользовался неограниченной властью, примера которой не знает история, он объявил, что, если им совершена несправедливость, он готов ее исправить. Все молчало: одна только женщина осмелилась потребовать небольшой суммы денег. Он умер, и энтузиазм, который он сообщил своему народу, вызвал изменение вида трех частей мира.

      Нравы арабов отличались возвышенностью и мягкостью; они любили и занимались поэзией: и когда они господствовали в наиболее красивых странах Азии, когда время успокоило лихорадку религиозного фанатизма, склонность к литературе и наукам присоединилась к их усердию в распространении веры и укрощала их страсть к завоеваниям.

      Они изучали Аристотеля, произведения которого они перевели на свой родной язык. Они занимались астрономией, оптикой, медициной во всех ее видах и обогатили эти науки некоторыми новыми истинами. Им мы обязаны обобщением метода алгебры, ограниченной у греков одним только кругом вопросов. Если химерическое искание секрета преобразовывать простые металлы в благородные и приготовлять напиток бессмертия оскверняло их химию, то именно они возродили, или скорее изобрели эту науку, до того времени смешанную с фармацией или наукой о процессах производства. Именно у них она впервые начинает заниматься анализом тел, элементы которых она распознает и является теорией их сочетаний и законов, которым эти сочетания подчинены.

      Науки у них были свободны и этой свободе они обязаны тем, что сумели воскресить некоторые искры греческого гения; но они были подчинены деспотизму, освященному законом. И потому этот свет сиял недолго, уступив место непроницаемому мраку. Труды арабов погибли бы для человеческого рода, если бы они не послужили для подготовления возрождения более прочного, картину которого представит нам Запад.

      Мы видим, таким образом, во второй раз, как гений оставляет народы, которые он просветил, но и на этот раз он исчезает под давлением тирании и суеверия. Рожденный в Греции в атмосфере свободы, он не мог ни остановить ее падения, ни защитить разум против предрассудков народов, уже униженных рабством. Рожденный у арабов в недрах деспотизма и вблизи колыбели фанатической религии, он явился только отражением великодушного и блестящего характера этого народа, временным исключением из общих законов природы, в силу которых народы порабощенные и суеверные обречены на унижение и невежество.

      Итак этот второй пример не должен нам внушать страха относительно будущего; но он может только служить предостережением для наших современников, чтобы они не пренебрегали никакими средствами для сохранения и увеличения знаний, если они хотят стать и оставаться свободными и укрепляли свою свободу, если они не хотят лишиться тех преимуществ, которые знания им доставили.

      Я присоединю к истории трудов арабов историю быстрого возвышения и поспешного падения этой нации, которая, - некогда господствовавшая от берегов Атлантического океана до границ Инда, изгнанная затем варварами из большей части своих завоеваний, удержавшая остальные только для того, чтобы там представить отвратительное зрелище народа, павшего до последнего предела закрепощенности, разврата и нищеты - занимает еще теперь территорию своего старого отечества, сохранила там свои нравы, свой дух, свой характер и сумела отвоевать и защитить свою прежнюю независимость.

      Я покажу, каким образом религия Магомета, простейшая в своих догматах, наименее абсурдная в своих обрядах, наиболее терпимая в своих принципах, как бы обрекла на вечное рабство, на неизлечимую тупость все это обширное пространство, на которое она распространила свое господство; между тем как мы увидим, что гений наук и свободы сияет в атмосфере наиболее нелепых суеверий, среди наиболее варварской нетерпимости. Питай представляет нам то же явление, хотя действия этого одуряющего яда там были менее гибельны.

 

СЕДЬМАЯ ЭПОХА

От первого прогресса наук в период их возрождения на Запад до изобретения книгопечатания

      Многие причины способствовали тому, что человеческий разум постепенно вновь приобрел ту энергию, которую цепи столь позорные и столь тяжелые, казалось, должны были сковать навсегда.

      Нетерпимость духовенства, его усилия завладеть политической властью, скандальная жадность и беспутное поведение его представителей, еще более возмущавшие рядом с ханжеством последних, должны были восстановить против них всех тех, кто обладал душой чистой, умом ясным и характером смелым. Эти люди поражались противоречием между их догматами, правилами, поведением и теми самыми Евангелиями, главным основанием их доктрины, как и морали, содержание которых они не могли всецело скрыть от народа. Против них поднялись, таким образом, сильные протесты. В Южной Франции целые провинции объединились, чтобы принять новую доктрину более простую, христианство более очищенное, где человек, подчиненный только божеству, мог бы по своему собственному разумению судить о том, что оно соизволило открыть людям в книгах от него исходящих.

      Фанатические армии, под командой честолюбивых полководцев, опустошили эти провинции. Палачи, приведенные папскими легатами и местным духовенством надругались над теми, которых пощадили солдаты. Был учрежден трибунал монахов, которому было поручено, отправлять на костер всякого, кто был бы заподозрен в том, что он слушается еще голоса своего разума.

      Тем не менее, они не могли помешать духу свободы и исследования прогрессировать тайно. Подавленный в странах, где он дерзнул проявиться, где лицемерная нетерпимость неоднократно зажигала кровавые войны, он возрождался и тайно распространялся в другой стране. Мы его вновь встречаем во всех эпохах вплоть до момента, когда, благоприятствуемый изобретением книгопечатания, он стал достаточно сильным, чтобы освободить часть Европы от ига Ватикана

      Уже существовал целый класс людей, которые, возвысившись над всеми суевериями, довольствовались тем, что презирали их тайно, или, самое большее, позволили себе мимоходом высмеивать их, делая эти насмешки еще более пикантными, благодаря той почтительности, которой они старались их прикрывать. Насмешка была пощажена ради тех вольностей, которые, осторожно посеянные в произведениях, предназначенных для наслаждения вельмож или людей образованных, но не доступных народу, не возбуждали ненависти гонителей.

      Фридрих был заподозрен в принадлежности к тем, кого наши священники XVIII века назвали впоследствии философами. Папа обвинил его пред всеми нациями в том, что он рассуждал о религиях Моисея, Иисуса и Магомета, как о политических баснях. Его канцлеру Петру де Винье приписана была фантастическая книга о трех обманщиках. Но уже одно заглавие свидетельствовало о существовании воззрения, вполне естественный результат исследования этих трех верований которые, рожденные одной матерью, были только искажением более чистого культа, посвященного более древними народами универсальной мировой Душе.

      Сборники наших сказок, "Декамерон" Боккаччо являются отражением этой свободы мыслить, этого презрения к предрассудкам, этой наклонности писателей сделать из них предмет злобной и тайной насмешки.

      Эта эпоха таким образом, представляет нам мирных людей, отвергающих все суеверия, рядом с энтузиастами- реформаторами их наиболее грубых злоупотреблений; и мы сможем почти связать историю этих глухих протестов, протестов в силу прав разума к истории последних философов александрийской школы.

      Мы исследуем вопрос о том, не образовалось ли в эпоху, когда философский прозелитизм был столь опасен, тайных обществ, предназначенных увековечить, распространить тайно и без опасения среди некоторых адептов немногие простые истины, как верные предохранители против господствующих предрассудков.

      Мы постараемся выяснить, не должно ли отнести к числу этих обществ тот знаменитый орден, под которым папы и короли с такой низостью подкапывались и который они с таким варварством разрушили.

      Священники вынуждены были заниматься науками или в целях самозащиты, или для того, чтобы прикрыть благовидными предлогами захваты светской власти и совершенствоваться в искусстве изготовления вымышленных документов. С другой стороны, чтобы поддерживать с меньшими потерями эту войну, где претензии опирались на авторитете или примерах, короли поощряли образование школ для подготовки юристов, в которых они нуждались для борьбы с представителями церкви.

      В этих спорах между духовенством и правительствами, между духовенством каждой страны и главою церкви, те, которые были более проникнуты духом справедливости, обладали характером более открытым и более возвышенным, отстаивали интересы светских людей против домогательств священников и интересы национального духовенства против деспотизма иноземного властелина. Они нападали на злоупотребления, на алчные захваты, происхождение которых они старались раскрывать. Эта смелость кажется нам только рабской робостью; мы смеемся, видя, какую массу трудов они потратили для доказательства того, чему простой здравый смысл должен был научить. Но эти истины, тогда новые, решали часто участь целого народа; эти люди смело искали их и храбро защищали: и именно благодаря им человеческий разум начал вспоминать свои права и свою свободу.

      В спорах, возникших между королями и императорами, первые обеспечивали себе поддержку больших городов или привилегиями, или восстановлением некоторых естественных прав человека; они старались освободительными грамотами увеличивать число городов, пользующихся коммунальным правом. Эти самые люди, возрожденные к свободе, чувствовали насколько для них важно приобрести, путем изучения законов и истории, ловкость и умственный авторитет, которые помогали им уравновесить военное могущество феодальной тирании.

      Соперничество между императорами и папами помешала Италии объединиться под властью одного государя и там сохранилось большое количество независимых обществ. В маленьких государствах нужно было помимо физической силы опираться также на силу убеждения, действовать словом столь же часто, как и оружием. Так как эта политическая война приобрела там характер борьбы мнений, так как Италия никогда совершенно не потеряла склонности к научным занятиям - она должна была стать для Европы очагом просвещения, еще слабым, но который обещал быстро увеличиваться.

      Наконец, религиозный энтузиазм увлекал западные народы на завоевание святых мест, как они говорили, за смерть и чудеса Христа. В то же время как это умопомрачение было благоприятно для свободы, благодаря ослаблению и обеднению императоров, оно способствовало также тому, что европейские народы вступили в сношения с арабами и объединились с ними узами, которые смешение их с христианами Испании уже образовало; которые торговля Пизы, Генуи, Венеции укрепила. Европейцы изучили арабский язык; читали их произведения, позаимствовали у них часть их открытий и если они не двинули науки дальше того предела, до которого дошли арабы, они, по крайней мере, стремились с ними сравниться.

      Эти войны, предпринятые во имя суеверия, послужили для его разрушения. Знакомство со многими религиями в конце концов внушило здравомыслящим людям полный индифферентизм ко всем этим верованиям, одинаково бессильным против пороков и страстей людских, равное презрение к преданности, как искренней, так и упрямой, их последователей к противоречивым мнениям. В Италии образовались республики, из которых некоторые подражали формам греческих республик, между тем как другие пытались согласовать с закрепощенностью подвластного народа свободу и демократическое равенство народа самодержца. На севере Германии некоторые города, получив почти полную независимость, управлялись своими собственными законами. В некоторых частях Швейцарии народ разорвал цепи феодализма, как и оковы королевской власти. Почти во всех больших государствах создаются несовершенные конституции, где право повышения налогов, издания новых законов было разделено то между королем, дворянством, духовенством и народом, то между королем, баронами и коммунами, где народ, находясь еще в состоянии унижения, был, по крайней мере, защищен от угнетения; где те элементы населения, которые действительно образуют нации, были призваны к праву защищать свои интересы и быть услышанными теми, которые распоряжаются их судьбами. В Англии знаменитый акт, торжественно утвержденный королем и вельможами. гарантировал право баронов и некоторые - народа.

      Другие народы, провинции, даже города, также получили подобные хартии, хотя менее знаменитые и менее защищенные. Они являются зародышами "деклараций прав", рассматриваемых теперь всеми просвещенными людьми, как основы свободы. Идею этих деклараций древние не постигали и не могли постигнуть, ибо домашнее рабство оскверняло их конституции; ибо у них право гражданина было наследственным, или пожаловано добровольным согласием: и потому, что они не возвысились до понимания этих прав, присущих человеческому роду и принадлежащих восемь людям с полным равенством.

      Во Франции, в Англии и у некоторых других великих наций, народ, казалось, хотел восстановить свои истинные права; но скорее ослепленный чувством угнетенности, чем просветленный разумом - единственными плодами его усилий были жестокости, скоро искупленные более варварской и в особенности, более несправедливой местью, и грабежи, сопровождавшиеся еще более страшной нищетой.

      Между тем, принципы реформатора Виклефа были у англичан мотивами одного из тех движений, руководимых его учениками, которое явилось предзнаменованием более последовательных и лучше задуманных выступлений, предпринятых народами впоследствии при других реформаторах и в более просвещенном веке.

      Открытие рукописи кодекса Юстиниана возродило изучение юриспруденции, как и законодательства и содействовало гуманизации законов даже тех народов, которые умели их использовать, не желая им подчиняться.

      Торговля Пизы, Генуи, Флоренции, Венеции, бельгийских городов и некоторых свободных городов Германии обнимала Средиземное и Балтийское моря и берега Атлантического океана. Их купцы отправлялись добывать драгоценные продукты Леванта в порты Египта и к крайним берегам Черного моря.

      Политика, законодательство, общественное хозяйство не образовали еще самостоятельных наук; никто не занимался исследованием, углублением и развитием их принципов; но когда стали знакомиться с ними на практике, были собраны наблюдения, которые способствовали их зарождению; выгоды, обусловленные познаниями в области этих наук, должны были подсказать необходимость их изучения.

      Аристотель стал известен в средние века только благодаря переводу, сделанному с арабского; и его философия, преследуемая в первые моменты ее появления, скоро заняла господствующее положение во всех школах: она не внесла туда новых знаний; но она придала больше правильности больше систематичности искусству аргументации, которое породили теологические споры. Эта схоластика не вела к открытию истины; она даже не способствовала лучшему обсуждению, лучшей оценке доказательств; но она заостряла умы; и эта склонность к хитрым толкованиям, эта необходимость беспрестанно расчленять идеи, схватывать их случайные оттенки, воспроизводить их новыми словами; весь этот аппарат, употреблявшийся для того, чтобы запутать противника в споре, или чтобы избежать, расставленной последним, ловушки, был зародышем того философского анализа, который впоследствии явился обильным источником нашего прогресса.

      Схоластикам мы обязаны более точными понятиями об идеях Всевышнего Существа и его свойствах; о различии между первопричиной и вселенной, которой она как будто управляет; о различии между духом и материей; о различных значениях, которые можно понимать под словом свобода; о том, что разумеют под словом творение; о способе отличать между этими значениями различные операции человеческого ума и классифицировать идеи, образуемые о реальных предметах и об их существенных свойствах.

      Но этот самый метод мог только тормозить в школах прогресс естественных наук. Некоторые анатомические исследования, туманные труды по химии; посвященные исключительно отысканию философского камня, занятия геометрией и алгеброй, которые не привели ни к усвоению всего того, что открыли арабы, ни к пониманию произведений древних; наконец, наблюдения и астрономические вычисления, которые ограничивались устройством, и усовершенствованием таблиц и которые искажались примесью бессмысленной астрологии - такова картина, которую представляют эти науки. Между тем механическое производство начало приближаться к тому совершенству, которого оно достигло в Азии. Культура шелка стала применяться на юге Европы; устраиваются ветряные мельницы и бумажные фабрики; искусство измерять время переходит границы, где оно остановилось у древних и у арабов. Наконец два важных открытия отмечают эту самую эпоху. Свойство магнитной стрелки устанавливаться всегда против одной и той же стороны света, свойство известное китайцам, которым они пользовались в мореплавании, было также замечено европейцами. Они научились пользоваться компасом, употребление которого способствовало усилению торговли, усовершенствовало искусство мореплавания, зародило идею тех путешествий, благодаря которым впоследствии был открыть новый мир, и дало возможность человеку обнять взором весь земной шарь. Химик, смешивая серу с воспламеняющимся веществом, нашел секрет пороха, который произвел неожиданный переворот в военном искусстве. Не смотря на ужасные действия огнестрельного оружия, оно, удаляя сражающихся, сделало войну менее смертоносной и воинов менее жестокими. Военные экспедиции становятся более разорительными; богатство может уравновесить силу; народы даже наиболее воинственные чувствуют потребность подготовиться, обеспечить себе средства ведения войны, обогащаясь торговлей и промышленностью. Просвещенным народам не приходится больше бояться слепой храбрости варварских наций. Великие завоевания и сопровождающие их великие перевороты становятся почти невозможными. То превосходство, которое дворянство приобрело над народом, благодаря своему уменью править почти неуязвимыми лошадьми, владеть шпагой или копьем, в конце концов совершенно исчезло. Разрушение этого последнего препятствия свободе и действительному равенству людей обусловлено было изобретением, которое с первого взгляда, оказалось, угрожало уничтожить человеческий род.

      В Италии, язык почти достиг своего совершенства в XIV веке. Данте часто благороден, точен и энергичен. Боккаччо отличается грацией, простотой и изяществом. Остроумный и чувствительный Петрарка нисколько не устарел. В этой стране, счастливый климат которой приближается к климату Греции, изучались образцовые произведения древности; делались попытки внести в новый язык некоторые красоты последних; старались им подражать; Уже некоторые опыты давали право надеяться, что, пробужденный видом древних памятников, обученный этими молчаливыми, но красноречивыми уроками, гений искусств во второй раз явился украшать существование человека и подготовить ему те чистые удовольствия, наслаждение которыми равно для всех и увеличивается по мере его распространения.

      Остальная Европа следовала далеко позади Италии; но склонность к литературе и поэзии начала там, по крайней мере, шлифовать варварские еще языки.

      Те же причины, которые разбудили человеческую мысль, спавшую долгим летаргическим сном, должны были также направлять ее усилия. Разум не мог быть призван решать вопросы, возникавшие при столкновении противоположных интересов: религия, далекая от признания за ним авторитета, стремилась его подчинить и высокомерно собиралась его унизить; политика считала справедливым то, что было освящено соглашениями, постоянной практикой и старыми обычаями.

      Руководители общества не догадывались, что права людей начертаны самой природой и сочинять другие значило бы игнорировать и оскорблять их. Правила, или примеры, достойные подражания, они искали в священных книгах, у почитаемых авторов, в папских буллах, в королевских рескриптах, в сборниках обычаев и в церковных ежегодниках. Речь шла не об исследовании сущности какого-либо принципа, но о толковании, обсуждении, отрицании или подтверждении другими текстами те, на которых он опирался. Положение принималось не потому, что оно было истинно, но потому, что оно было написано в такой-то книге и было принято в такой-то стране и с такого-то века.

      Таким образом, авторитет людей заменял всюду авторитет разума. Книги изучались гораздо более природы, и воззрения древних лучше, чем явления вселенной. Эта порабощенность разума, который не мог еще явиться даже источником освещающей критики, искажая метод изучения, вредила этим прогрессу человеческого рода более, чем своими непосредственными влияниями на науки. Древние еще были так недоступны пониманию, что не настало еще время их исправлять или превосходить.

      В продолжение этой эпохи нравы сохраняли свою развращенность и свою жестокость; религиозная нетерпимость стала даже более активной; и гражданские междоусобицы, вечные войны массы мелких князей заменили нашествия варваров и более гибельный бич частных войн. Правда, учтивость менестрелей и трубадуров, институт рыцарства, основными принципами которого были великодушие и искренностью посвящавшего себя поддержанию религии и защите угнетенных, как и служению дамам, казалось, должны были сообщить нравам больше мягкости, благородства и возвышенности. Но это изменение, замечаемое в дворцах и замках, нисколько не отразилось на народную массу. Оно обусловило установление немного больше равенства между дворянством и уменьшение вероломства и жестокости в их взаимных отношениях; но их презрение к народу, свирепость их тирании, дерзость их грабежа остались те же; и нации по прежнему угнетенные, были по прежнему невежественными, варварскими и развращенными.

      Эта поэтическая и военная вежливость, это рыцарство; обязанные своим происхождением большей частью арабам, естественное великодушие которых долгое время устояло в Испании против суеверия и деспотизма, были, конечно, полезны: они распространяли зародыши гуманизма, которые должны были дать плоды в более счастливые времена; и общий характер этой эпохи выразился в приготовлении человеческого разума к перевороту, к которому открытие книгопечатания должно было привести и подготовлении почвы, которую следующие поколения должны были покрыть столь богатой и столь обильной жатвой.

Продолжение

 

Возврат на главную страницу