Rambler's Top100
rax.ru

Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2002, №4
СУДЬБЫ ПИСАТЕЛЬСКИЕ

Энергия просвещения. Юрий Овсянников
Наброски портрета

1

Умер в пять утра. В тот час, когда обычно в течение долгих десятилетий начинал трудовой день.

Юрий Овсянников, “Полковник фортификации Доменико Трезини”.

Юра Овсянников умер без десяти пять утра.

На протяжении долгих десятилетий он начинал свой трудовой день, ну, может быть, не в пять, в половине шестого, в шесть, но не позже. Хотя редко ложился спать рано. Деловые общения, дружеские встречи, чтение, главное — занятия за письменным столом удерживали его бодрствовать далеко за полночь.

Невозможно себе представить, что все его 26 книг (не считая переизданий, для которых он всегда старательно переделывал и дополнял текст) написаны в “свободное” от тяжелой, необозримо громадной основной работы время.

Не беру в кавычки определение — основная работа: издательская деятельность, постоянно вызывающая трудности и требующая постоянного преодоления трудностей, ею же вызываемых, эта деятельность, которую Юрий Максимильянович Овсянников с замечательной щедростью — точнее: самоотвержением — на себя взваливал, была для него не менее основной, чем собственное творчество.

Да это, собственно, было то же — творчество: поразительное по новизне и размаху замысла, разнообразию и неожиданности воплощения неустанное созидание книг, книжных серий, справочных, периодических, научных, популярных, иллюстрированных изданий.

Творчество непременно напоено радостью, и кто из нас, в том или ином качестве и в той или иной степени сотрудничавших с Юрием Овсянниковым, не помнит радостного подъема, энергичного и возбуждающего энергию в других воодушевления, которые владели им на всех этапах рождения всякого нового его детища, от обсуждения первоначальных планов до полиграфического обеспечения.

По большей части на рождаемых им творениях и имя-то его не обозначалось, ни на титуле, ни в выходных данных: себе он оставлял подчас непосильные для другого заботы и хлопоты — долгие беседы с авторами и художниками, разнообразие характеров и взглядов которых следовало привести к общему знаменателю задуманного издания, “пробивание” темы, рукописи сквозь препоны, чинимые “инстанциями”, цензурой, нашим вечно пустым карманом, ночные сидения в типографии, где он придирчиво рассматривал каждый взятый с машины оттиск, и, наконец, нередко венчавший его труды разнос по случаю появления в свет “порочной”, “неактуальной”, то есть неугодной “верхам”, книги.

Впервые в нашем отечестве он издал альбом графики Пикассо, положивший начало серии (к сожалению, — не по его вине, конечно, — не развернувшейся вполне) глубоко обдуманных и прекрасно выполненных альбомов графических работ великих мастеров. Начальство пожаловало его за труды выговором, кажется, даже и строгим, но спустя несколько месяцев альбом каким-то образом оказался на международной выставке и получил медаль. В тот день Юра прямо с работы зашел ко мне: “Помнишь историю с офицером, которого государь Павел Первый сослал в Сибирь, а потом вернул с дороги с повышением в чине?..” Но вскоре альбом снова подвергся резкому осуждению на очередном ответственном совещании — вместо звездочек на эполеты Овсянников схлопотал привычное для него взыскание. Другой сидел бы себе тихо, а он умудрился еще порадовать нас “Графикой Матисса” и “Советской графикой”, центральное место в которой было отдано столь нелюбимым “наверху” работам 1920-х годов.

Сколько раз, тем более когда на книжных полках один за другим начали вставать его собственные капитальные труды, он обсуждал с друзьями возможность прекращения издательской деятельности — и не находил в себе сил расстаться с ней. Иногда, впрочем, измученный, обиженный, больной, подавал заявление об уходе, погружался в сладкие мечты о свободной жизни, неспешной работе на себя при дневном свете, задумчивых прогулках по Сокольникам, вблизи которых прожил последние тридцать лет... Но проходила неделя-другая, его отсутствие в столь многолюдном, казалось бы, московском издательском мире вдруг оборачивалось заметной пробоиной, ему звонили осторожно, поразведать, а он и рад: у него тьма идей — нежданные замыслы и столь же неожиданное воплощение. Он не умел строить свою жизнь вокруг дйсти бумаги, ожидающей его посреди письменного стола в домашнем кабинете: ему нужны были издательство, типография, споры, ошибки, поражения и победы, планы, свершения. Ему нужно было одаривать нас книгами, не только своими и вовсе не своими, но непременно книгами, которыми, кроме него, никто нас одарить не мог.

Много лет воевал Юрий Овсянников, чтобы увидела свет знаменитая “Чукоккала”. Начальство, до высочайшего, с первого шага относилось к изданию с предубеждением. Каждую страничку смотрели на просвет, каждое слово вызывало подозрение, каждая фраза — неудовольствие. Он спорил, доказывал, набивал шишки, хитрил, перекомпоновывал материал, иногда отчаивался, вынужденный убирать нечто, что было для него дорого и необходимо, и снова воскресал своей неунывающей душой, поставив взамен пусть что-то иное, но тоже по-своему дорогое и необходимое; главное же — в этой борьбе он не забывал целого — общего совершенства содержания и формы. Когда книга, издание которой за эти годы так часто представлялось совершенно безнадежным и, если бы не он, вряд ли бы в ту пору осуществилось, когда многострадальная и прекрасная “Чукоккала” все же появилась, (уже после ухода из издательства Юры — инициатора издания) Елена Цезаревна Чуковская написала на экземпляре, ему предназначенном: “...Вы стояли у колыбели этого дитятки, вели его за слабые ручонки, когда делались первые шаги. По Вашей инициативе К. И. расширил свои эссе о Мандельштаме и Пастернаке. Впрочем, не берусь тут перечислять всего, что делалось в этой книге по Вашей инициативе, а просто радуюсь, что вот наконец вышла книжка и можно ее Вам подарить с искренней благодарностью и глубоким уважением”. “По Вашей инициативе Корней Иванович...” — дорогого стоит!..

Шли годы, Юра старел, уставал, болел все страшнее, превозмогал недуги, стараясь не придерживаться врачебных предписаний (“Кто не курит и не пьет, тот здоровенький умрет” — его присказка; сам и курил, и не задерживался опрокинуть стопку), время от времени в дружеской беседе принимался подсчитывать свою военную плюс инвалидную пенсию, непонятно кому доказывая, что может скромно и достойно прожить и без зарплаты (будто дело для него было в этом), — и по-прежнему вставал в шестом часу, выпивал большую кружку кофе и садился за свой стол, за собственную свою книгу (опять определение неточно: из приведенной дарственной надписи не следует разве, что и “Чукоккала” — его, собственная, а сколько таких!). Около девяти он отправлялся “на работу”, в издательство, — на метро, в толчее часа “пик” и на своих двоих (а “свои двои” и ранены, и перенесли операцию на сосудах), служебной машины ему не полагалось. Вечером, после девяти—десяти часов сплошной круговерти, совещаний-заседаний, версток-сверок, непростых бесед, иные из которых оставляли зарубки на сердце, нежданных задач и нередко рискованных решений, он коротко отдыхал и снова — с наслаждением — устраивался в кресле у письменного стола, засиживаясь далеко за полночь.

2

Главные особенности времени... находят отражение в судьбах и деяниях людей.

Юрий Овсянников, “Мастер лепки и фантазии Франческо Растрелли”.

Среди известнейших серий, задуманных Юрием Овсянниковым в издательстве “Искусство” (“Города и музеи мира”, “Малая история искусств”, “Дороги к прекрасному”), едва ли не самая популярная — “Жизнь в искусстве”.

Короткое отступление (“у кого что болит...”). Биографический жанр искал свое место в общественном процессе шестидесятых. О нем спорили, подчас весьма остро, вокруг него шла борьба, сами выходившие книги оказывались аргументами в спорах, оружием борьбы.

Литература в Советском Союзе, конечно, и в шестидесятые оставалась подцензурной, но простора для маневра открывалось все же несравнимо больше, чем в недавнем сталинском прошлом. Писателю-биографу дышалось полегче, нежели его собратьям, обращавшимся к современности. Неоспоримость жизнеописания — исторических событий, фактов и реалий жизни героя, документов (хотя “сверху”, “сбоку” постоянно вмешивались и в отбор событий, фактов, документов, и в их толкование), неоспоримость эта, даже если не преувеличивать ее возможностей в условиях тоталитарной идеологии, тем не менее позволяла развить неординарную для тогдашних печатных страниц мысль, сообщить нечто, наводящее на раздумья о своем сегодня, привести суждение, недопустимое в произведении на современную тему.

На пороге шестидесятых серия “Жизнь замечательных людей” решительно изменила свое лицо. В новых выпусках менялись отношения автора с героем, лицо автора обретало индивидуальные черты, свободнее становились оценки, шире привлекался исторический материал, много внимания отдавалось стилистическим поискам. В итоге рождался, становился на ноги современный отечественный биографический жанр. Такие книги, как “Лунин” Н. Эйдельмана и “Чаадаев”
А. Лебедева, “Лев Толстой” В. Шкловского и “Резерфорд” Д. Данина (называю те, что сразу вспомнились), — подтверждение этому.

Юрий Овсянников тонко и точно сознавал, чувствовал, схватывал духовные движения Времени. Серия биографий художников стала одной из первых, затеянных им в “Искусстве”. Книги серии в белой с цветным квадратиком-фрагментом на суперобложке тотчас нашли своих читателей — достать их было трудно. В этих книгах, конечно, само собой усваивалось то доброе, что было найдено за последние несколько лет авторами “ЖЗЛ”, но при этом они отличались от жэзээловских (имею в виду не отдельные образцы, а в целом) меньшей эклектичностью и идеологизированностью, ориентацией (чему способствовали вкус и эрудиция Юрия Овсянникова) на лучшие западные образцы, эстетической направленностью и цельностью.

Я не стал бы задерживаться на этом лишь в угоду собственным пристрастиям. Но я убежден, что работа с авторами и книгами “Жизни в искусстве” сильно повлияла на литературное творчество самого основателя серии.

Духовная жизнь общества в шестидесятые годы была пропитана стремлением понять настоящее и повлиять на него, именно поэтому в эти годы бурно возродился в людях интерес к прошлому, к началам, желание взглянуть на прошлое по-новому, не замутненным идеологическими догмами и сцеплениями взглядом. Одухотворение, “осердечение” истории, приближение ее к каждому из нас всего энергичнее достигается, когда прошлое предстает перед нами, оживает в нашем сознании персонифицированным. Такой подход оказался близок писателю Юрию Овсянникову. Не только в созданных им жизнеописаниях (а таковых в его творчестве, пожалуй, большинство), но и в книгах иного жанра история предстает очеловеченной, в сопряжении личностей, их идей, намерений, поступков. “...Познание личности художника, условий его существования, помыслов и побудительных причин к созданию того или иного произведения помогает рельефнее и глубже понять все его творчество, — пишет Юрий Овсянников. — Во имя этого мне захотелось, чтобы на страницах этой книги ожил Растрелли-человек — горячий, нетерпеливый, вечно куда-то спешащий. А рядом с ним — те, кто окружал зодчего в жизни... Ведь главные особенности времени — его характер, нравы, вкусы — находят отражение в судьбах и деяниях людей”.

3

Счастлив тот, кому не надо бояться.

Юрий Овсянников, “Мастер

лепки и фантазии...”.

Когда рождалась серия “Жизнь в искусстве”, Юра предложил мне в ней участвовать. Я давно мечтал написать о своем любимом русском художнике Николае Ге, но сказать о нем то, что хотелось, в советское время вообще, к тому же в условиях нового приступа “борьбы с религией”, охватившего наши власти во второй половине 1960-х, казалось немыслимым. Николай Ге — это не только и не столько “Царь Петр допрашивает царевича Алексея”, тем более не идиллический “Пушкин в Михайловском”, воспроизводимый в школьных учебниках и на обложках тетрадей. Николай Ге — это Евангелие и цикл картин о страстях Христовых, это Толстой и толстовское учение, — поди поведай!.. Поэтому на вопрос пригласившего меня для беседы Овсянникова о герое предполагаемой книги я, будучи еще мало знаком с собеседником (впоследствии нас с Юрой связывали годы близкой дружбы), не представляя себе его дерзкой смелости в делах, отвечал, что хотел бы написать о Ге, но у меня есть и другие темы. “Какие же могут быть другие темы, если вы хотите говорить о Боге”, — сказал Юра и подписал договор.

Позже издательский редактор, листая сигнал, схватилась за голову: “Что же это мы выпустили!” Но Юра приурочил выпуск книги “под” 100-летний юбилей Ленина: “Есть, конечно, опасность, что из-за юбилея сильнее влетит, но, скорей всего, в суматохе не заметят; тем более, что на обложке знакомый фрагмент: Петр допрашивает и готовится казнить сы-на, — все привычное, родное...” Книга прошла тихо, замеченная именно теми читателями, которыми Юра и я дорожили. В каком-то обзоре донесли ворчливо, что много ссылок на Евангелие, — тем дело и кончилось, без оргвыводов. Мне же эта книга, кроме радости работы над ней, открыла новые глубинные пласты отношений с Евангелием, с учением Толстого, что имело решающее значение для моих убеждений, для всей моей внутренней жизни. За это я всегда буду благодарен Юре.

Я понимаю, что рассказанная мною история, составляющая важную и дорогую для меня страницу моей жизни, в целом может показаться весьма незначительной. Но те, кто пережил время, о котором я пишу, не могут не сознавать, что в ту пору поведение Юрия Овсянникова и в этой истории требовало мужества.

Я к тому же не вполне в курсе дела и никем не уполномочен объявлять о том, как он, рискуя более, нежели репутацией, помогал людям, которых именовали тогда “диссидента-
ми”, — власти ломали их разными способами, в том числе и созданием материальных лишений. Я знаю, что некоторым, а может быть, и многим из этих людей Юра через подставных лиц давал работу, с нею и заработок, — думаю, для них пришла пора помянуть его, вспомнив об этом.

В начале 1970-х его выдворили из “Искусства”, несколько месяцев он томился без работы. Жить было трудно. Деньги, свои и заемные, ушли на взнос за кооперативную квартиру, куда он только что перебрался (до этого с женой и маленьким сыном теснился в комнате запущенной коммуналки). Он говорил свое любимое “пробьемся”; пробиваться для него значило заниматься своим делом, — он писал книги для подростков, о строителях Московского Кремля, об Иване Федорове, составлял проекты будущих масштабных изданий, которыми займется, как только вновь обретет должность и базу.

В тот день, когда Юра покинул “Искусство”, мы пошли на открытие выставки мелкой пластики (кажется, в Андрониковом монастыре). В залах толпилось много народу, кое-кто сторонился его, старался “не замечать”. Юру это, конечно, уязвляло, он прохаживался вдоль экспозиции, свысока (при его росте это не составляло труда) поглядывая на известных ему недоброжелателей и вчерашних “приятелей”, спешивших обежать его сторонкой, отпускал едкие реплики. Он вообще был дерзок на язык, не смалчивал, когда выдавался случай припечатать, а уж спуску в остром разговоре никогда не давал. Однажды, после того как он при всем честном народе в писательской книжной лавке не удержался, прицельной остротой буквально на месте уложил влиятельного функционера СП, я подарил ему книгу Уистлера “Искусство наживать врагов”. Но мало кто так владел искусством приобретать друзей, как Юра: его друзья, разные люди из разных поколений, тоже могли бы написать об этом книгу.

После “Искусства” Юрия Овсянникова с его идеями и умением заполучил “Советский художник”. 27 томов “Советского искусствознания”, тотчас ставших в ряд лучших научных периодических изданий, 10 томов “Музея”, в которых богатство содержания поддерживается строгой красотой оформления, наконец, знаменитая “Панорама искусств”, сразу полюбившаяся и специалистам, и так называемому “широкому читателю” (70-тысячный тираж расходился в считанные ча-
сы), — не отчет, лишь напоминание о его трудах в новом обретенном им пространстве деятельности.

Позволю себе вспомнить еще один эпизод из собственной жизни, потому лишь, что он, этот эпизод, опять же приоткрывает черты портрета, который пытаюсь набросать. Для “Панорамы искусств” я написал большой очерк о гениальном памятнике Гоголю работы Н. А. Андреева. Памятник, воздвигнутый в 1909 году на Арбатской площади, волею Сталина был изгнан с нее (“не тот Гоголь, который нам нужен”), чудом не погиб и в конце концов оказался установлен во дворе дома, где Гоголь провел последние годы жизни, неподалеку от той же Арбатской площади. На месте трагического “не того Гоголя” был поставлен новый — “который нам нужен”, с надписью на пьедестале “От советского правительства”, сработанный скульптором Н. В. Томским. В очерке я рассказал об истории создания андреевского памятника и о торжествах его открытия. Но тут вдруг сгустились тучи над вышедшей несколькими годами раньше в “ЖЗЛ” моей книгой о Карле Брюллове, признанной “идейно порочной” и “развращающей молодежь”. За книгу взялись в самых высоких “верхах” (в 1990-е годы, когда появилась возможность заглянуть в архивы ЦК КПСС, М. Прозуменщиков опубликовал документы этого “дела”). По указке ЦК инициатором травли книги стала Академия художеств, соответствующие бума-
ги посылались “наверх” с подписью президента Академии
Н. В. Томского, того самого, который, опять же по инициативе “свыше”, изваял взамен андреевского свой памятник Гоголю. Напечатанный в такой момент очерк, где творение Андреева объявлялось гениальным, оборачивался публичным, вроде бы даже ответным выпадом против президента Академии. Я опасался за Юру и попросил его снять материал из подготовленного к печати тома. Юра очень рассердился: “Ты что, боишься?” Я отвечал, что тревожусь за него. “За меня, пожалуйста, не беспокойся. Не в первый раз. Пробьемся. Зато покажем им, чего они стоят...” Вскоре после разговора (том “Панорамы” был уже в печати) мы возвращались откуда-то поздно ночью по Гоголевскому бульвару. И вдруг, подходя к Арбатской площади, застыли в изумлении. Высокий постамент “От советского правительства”, на котором полагалось стоять Гоголю, был пуст. Мы подошли ближе. Фигуру, то ли для профилактики, то ли для ремонта, сняли с пьедестала — почему-то маленькая, жалкая, обмотанная рваными тряпками, утратив заказной оптимизм “нужного нам”, она стояла рядом на площадке. Сюжет совершенно гоголевский. Юра, чуть склонив набок голову, с интересом обошел статую: “Ну. Видишь. А ты тревожился!” Он хохотнул своим высоким смешком. “Заглянем теперь во двор, к твоему Андрееву, покурим там на скамеечке...”

Изучая русские изразцы, он любил рассказывать, как при перестройке Кремлевского дворца зодчие XVIII столетия скалывали изукрашенные старинными плитками поверхности стен и выбрасывали драгоценные обломки в реку. Он сознавал закономерность неизбежной, часто жестокой несправедливости, с которой настоящее освобождается от прошлого, до физической боли переживал невосполнимые утраты, но в самой этой закономерности он умел ценить постоянство движения, учитывать отношения будущего с настоящим, видеть широту пространства Времени. Он любил исторические параллели, синхронические таблицы; это заметно в его собственных книгах и книгах, им изданных. Может быть, поэтому его влекло к архитектуре: “каменная летопись” особенно зримо выявляет разрушения и открытия, перестройки, сопряжения, отречение и возрождение, диктуемые движением Времени, сменой эпох.

“Однако имя и дела архитектора запамятовали быстро, — завершает Юрий Овсянников жизнеописание Доменико Трезини. — Строгие, рациональные строения его не вызывали интереса. Время требовало дворцов, напоминавших порой гигантские драгоценности, и конюшен, похожих на дворцы. Чем ничтожнее личность правителя, тем больше жаждет он поклонения и тем сильнее алчет роскоши. Само имя Трезини напоминало другие времена, когда достоинствами считали деловитость, скромность, заботу об общем благе. Теперь деловитость опять стала уделом работных людей, скромность — свидетельством бедности и отдаленности от двора. А словами об общем благе прикрывали беззастенчивое обогащение”. Такой финал звучал бы безнадежно трагически, если бы тотчас, следом, не помечалась загодя судьба того, кто сменил Трезини, вытесняя возведенные им строки со страниц “каменной летописи”, судьба “главного архитектора елизаветинского Петербурга” Растрелли: “Пройдет, правда, еще два десятилетия и о его строениях с пренебрежением скажут: “Стиль барокк — гнусен”. Взамен “мастера дворцов” новая эпоха потребует “мастера ансамблей” Карла Росси, которому, однако, тоже предстоит окончить дни в полузабвении и бедности; в день его смерти император Николай i торжественно празднует в Московском Кремле окончание строительства Большого дворца, возведенного К.Тоном в “русско-византийском” стиле...

“Архитекторы других эпох, других поколений станут охотно ломать старые здания, чтобы возвести новые, по собственным замыслам и планам. Люди стремятся утвердить себя, прославить свое время. Им трудно думать о прошлом, когда все помыслы заняты желанием остаться в будущем”.

Болезненно переживая потери, наносимые беспощадным Временем, печалясь о судьбах своих героев, Юрий Овсянников мужественно, без страха принимал и необходимость потерь, и горестную неизбежность судеб. Он был убежден, что без боли и утрат немыслима “вечно живущая, неразрывная связь времен”.

Наверно, война помогла ему осознать эту истину. Юра рассказывал, как он, мальчик из элитарно интеллигентной московской семьи (отец — литератор и переводчик, получивший блестящее образование в Европе; среди детских впечатлений Юры навещавшие дом Андрей Белый и Балтрушайтис, великие “старики” Художественного театра), еще не вполне отрешившийся от затей отрочества, попал на фронт, воевал в разведке.

Он остался разведчиком — в издательской работе, в собственных литературных поисках, в жизненных и житейских ситуациях. В жестких условиях уготованного нам послевоенного существования он не набрался боязливости, не оказался среди тех вчерашних фронтовиков, которые, сдаваясь в опасных перипетиях повседневности, с грустной завистью вспоминали себя на полях сражений.

“Страдания нравственные, в отличие от болей физических, всегда кажутся бесконечными...” Близко его зная, помня о множестве недугов, сильно его мучивших, я постоянно поражался его бодрости, всегдашней готовности действовать, живому, веселому интересу ко всему вокруг. Это был ответ на страдания нравственные, способ одолевать их. Болями физическими он при этом умел пренебрегать мужественно и бесстрашно. Во время последней болезни, уже незрячий, почти неподвижный, Юра обсуждал с навещавшими его замысел новой книги. “Может быть, оно и к лучшему, что не ведает человек своего конца, и потому начинает каждый новый день с хлопот и треволнений, будто у него впереди много, много лет жизни”, — написал он в одной из своих книг. Знаю его оптимизм, но знаю и его мужество. Можно, даже умирая, не ведать своего конца, но можно, вопреки страданиям нравственным, до конца жить так, как будто впереди много, много лет. Он не любил, не умел сдаваться.

4

За долгие годы человек привыкает к определенным путям.

Юрий Овсянников, “Полковник фортификации...”

Он даже летом за город ездил в строгом костюме, белой сорочке с галстуком (лишь в последние годы стал разрешать себе некоторые “вольности” — расстегнутый ворот, спортивную куртку). В быту он был так же строго точен, подтянут, как в работе.

Он остро переживал нарушения единства стиля. Это памятно всем, кто видел полки его домашней библиотеки, порядок на письменном столе, отредактированную им рукопись, оформление изданной им книги.

Строгая точность сведений, наполненность этими точными сведениями отличают его книги, становятся значимой особенностью его литературного стиля. Юрий Овсянников не “играет” приводимыми во множестве точными подробностями, тем более не подносит их нам как образчики своей эрудиции: они легко, естественно входят в состав текста, во многом определяют его пластичность, глубину, образную зримость. С первых же страниц его книг мы привыкаем к этим неукоснительно точным подробностям, которые оборачиваются сильными, острыми средствами выразительности, предлагают повод для серьезных раздумий.

Петр оставил на острове, где вскоре предстояло подняться новой российской столице, тайный караул из четырех рот во главе с сержантом Щепотьевым... Для двух печей во дворце Петра, который был первым гражданским строением Санкт-Петербурга, потребовались 391 живописный изразец и столько же белых... Архитектор Трезини прибывает в Россию 27 июля 1703-го, лишь 28 августа ему выдано 3 рубля на прокормление, 9 октября еще 20 рублей, наконец 23 ноября царь Петр Алексеевич повелел выплатить ему за минувшие месяцы жалованье сполна — 149 рублей... Архитектор Растрелли получает повестку: прибыть 3 февраля 1764 года ко двору для поздравления государыни в одиннадцатом часу утра, в цветном платье; всего повесток послано 55 — у Растрелли номер
34-й, между графом Я.Брюсом и вице-адмиралом С. Мордвиновым... И т. д.

В его книгах почти не найдешь смазанных “несколько”, “однажды”, “один из”: текст полнится цифрами, датами, именами. Они ничуть не наскучивают — наоборот, создают особую манящую увлекательность повествования. Давно замечено, что перечень предметов, выброшенных на берег после кораблекрушения в “Робинзоне Крузо”, постоянные подсчеты и обмеры на страницах “Гулливера” воспринимаются с не меньшим интересом, чем описания приключений, происходящих с героями. Правильнее сказать, наверно: что и то и другое, согласно авторской установке, является необходимой частью целого.

Стиль Юрия Овсянникова динамичен. Едва не каждая следующая фраза несет в себе новую информацию, продолжает движение, развитие сюжета. Авторские отступления очень редки, долгих отступлений, рассуждений о приведенном факте, толкований сказанного и вовсе нет. Иногда лишь двумя-тремя фразами автор углубляет запечатленное сведение, подробность, ярче высвечивает их связи с воспроизводимой эпохой, и не только с ней — с закономерностями жизни вообще, человеческих взаимоотношений.

“Сохранившаяся за 1702 год расписка государя в получении 366 рублей (жалованье бомбардир-капитана, должность которого исполняет Петр) — тоже одна из малых реформ: жить только на самим заработанные средства. Ближайшее окружение посмеивалось над причудой государя, но с почтением выслушивало его сентенции: “Понеже я службою для государства те деньги, как и другие офицеры, заслужил, то и могу оныя употреблять по своей воле; а народные деньги оставляю для пользы государства и соблюдения его, будучи обязан некогда о том отдать отчет Богу””. И для нас, сегодняшних, немало сказано!..

Увлеченность героем, предметом его трудов, временем, в котором он обитает, не уводит Юрия Овсянникова от объективности при отборе документальной информации, — в заботе о целом он находит и совмещает сведения противоречивые, противоположные по их нравственной и эмоциональной окраске, в его книгах, как в жизни, в истории, добро и зло сосуществуют в сложных взаимодействиях, неотделимо одно от другого.

Беспощадная расплата людьми за возведение новой столицы, цифровые подсчеты многих тысяч, погибших от работ, холода и голода, приказ царя, которому показалось, что ноздри у взятых в каторгу за побег со строительства вырваны мало, “вынимать до кости”, — это тоже Петр.

Лишь в нескольких сравнительно ранних книгах Юрий Овсянников склонялся к беллетризации. Не скажу, чтобы это ему не удавалось или не нравилось. Но особенности личности и, соответственно, творческая установка, которая чем дальше, тем яснее выявлялась прежде всего для него самого, подвигали его к убежденности в неоспоримой силе и выразительности документа. При том, что созданные им жизнеописания, без сомнения, художественны, он не позволяет себе, используя документ, но не упомянув о нем, воспроизвести как бы “от себя” нужной ему картины, подробности — прием в биографии, тем более художественной, вполне допустимый и часто применяемый. Он пишет: “Трезини не вел дневника. Но ровно за год до него тем же морским путем прибыл в Россию известный путешественник и художник голландец Корнелис де Бруйн. В 1711 году он издал книгу под названием “Корнилия де Бруина путешествие через Московию в Персию и Индию...” Воспользуемся выдержками из нее, чтобы нагляднее представить путевые впечатления архитектора”. В другой книге читаем: “Трудно описывать мысли и переживания человека, очутившегося почти через полстолетия в городе своего детства... Нам не известны ни письма, ни записи Растрелли об этом вояже. И потому мы не будем воссоздавать его раздумий и впечатлений. Хотя узнать о них и понять их необычайно интересно и даже важно”. Автор будоражит наше воображение, как бы перекладывает на читателей работу по воссозданию раздумий героя, о котором уже многое успел сообщить нам.

Он любил старинные вещи, видя в каждой самородную эстетическую особь и вместе “предметный документ” эпохи. В европейских городах он спешил на уличные развалы: к прилавкам со старинной металлической посудой, часами, астрономическими и мореходными инструментами. В Кельне больше часа простоял у окна антикварного магазина, где был выставлен дорожный сундучок с отделениями для всевозможной посуды, туалетных, письменных принадлежностей, с веселым интересом размышлял вслух, кому из занимавших его персонажей прошлого мог принадлежать такой сундучок, куда, откуда и зачем сей персонаж мог направляться, что видел по дороге и т. д. Для него ничего не стоило сорваться в поздний час и отправиться на другой конец города, чтобы посмотреть какой-нибудь особенный изразец, древнюю ткань, обои XVIII столетия.

Широта познаний, логика мысли, воображение связывали вещь с людьми и Временем, а соответственно с образом жизни, обычаями, законами, нравами. Все это ложилось на страницы книг Юрия Овсянникова цельным сплавом, воскрешая хранимый народом на протяжении многих веков и вместе изменчивый, отзывающийся на веления Времени живой мир трудов и досуга, будней и праздников. Одна из последних его книг “Картины русского быта”, открывающая перед читателем всю привлекательную многообразность и вместе строгую логическую обусловленность этого мира, обеспечивает Юрию Овсянникову почетное место в ряду писателей-ученых (их у нас наперечет), задачу которых Владимир Иванович Даль, может быть среди всех них первый, обозначал как взятый на себя труд “знакомить русских с Русью”.

Несколько десятилетий занимаясь жизнеописаниями зодчих, он с особенным вниманием осматривал памятники архитектуры. Строгость стиля жизни и работы не допускала рассказа о жизни и трудах героев его книг без того, чтобы самому увидеть, осязаемо изучить их создания. Нельзя не оценить радостное его удовлетворение, скажу более — духовное наслаждение, им испытанное, когда он сообщает, например, об осмотре дожившего до наших дней без существенных изменений дворца Бирона в Руентале, возведенного Растрелли (поездка, помнится, особенно его захватившая): “Очутившись в этом продолговатом и не очень широком переходе, испытываешь волнующее чувство открытия чего-то доселе неизвестного и вместе с тем ощущение сопричастности к давно ушедшей эпохе”. Путешествию в Руенталь предшествовало изучение в архивах проектов, рисунков, планов. Судьба распорядилась так, что завершить строительство замка мастеру пришлось через тридцать лет после того, как оно было начато. “Достаточно перейти сегодня мостик через ров, опоясывающий дворец, как сразу же увидишь отличие от первоначального замысла... Когда творческий замысел осуществляется на протяжении многих и многих лет, то вместе с временем неизбежно меняется и автор. Он постигает радости своих решений и успехов, переживает кризисы, по-новому понимает жизнь, но все вместе это и есть познание изменяющегося времени, а следовательно, и динамическое развитие творчества”. Это не абстрактная сентенция — уроки собственного опыта.

Юрий Овсянников навещал даже места, где — на первый взгляд парадоксально! — зодчий предполагал возвести строение, но почему-либо не сумел сделать этого. “Сегодня в бывшем местечке Ципельхоф, километров в семи от Добеле, растет только небольшая группа деревьев. Дворец построен не был”. Но в уцелевшем письме Растрелли о предполагаемой постройке дворца подробно и убедительно говорится о взаимоотношении архитектуры с окружающей природой, — как важно, как необходимо взглянуть в этой точке земли на окружающий мир глазами героя, чтобы понять его натуру, творческие принципы. Тоже — уроки, преподанные собственными исканиями.

Юрий Овсянников знакомился, конечно, не только с памятниками зодчества, оставленными героями его книг. Путешествуя по России или за ее рубежами, он непременно изучал все то, что продвигало его в постижении архитектуры в целом, ее стилей и направлений, творчества выдающихся мастеров, технологии и техники строительства. От рассвета и дотемна он исхаживал по составленным им планам парижские улицы и кварталы, стараясь не упустить ни одного здания, которое представлялось ему достойным внимания. В маленьком, уцелевшем от разрушения в годы войны немецком городке он смеялся от радости, объясняя нам на подлинниках способы возведения фахверковых домов. В любимых мною древних романских церквах я вспоминаю наши совместные прогулки. Напряженно подавшись вперед, весь как-то внутренне вытянувшись, Юра, точно добрый охотничий пес, опережал спутников, сосредоточенно устремлялся вперед, к чему-то для него важному, выхваченному из общего внимательным взглядом. Мне и теперь, когда я захожу в эти церкви, все кажется, будто я вижу его впереди.

5

Приступая к работе, я лелеял мечту, что кому-нибудь она будет полезна.

Юрий Овсянников, “Великие зодчие Санкт-Петербурга”.

Последнюю книгу Юрия Овсянникова “Петр Великий. Первый русский император” мне выпала печальная участь читать уже после смерти автора. Дарственную надпись на титульном листе сделала его жена, Ирина Сергеевна, Ира: “Это последний привет от Юрочки... Только вот подписать не успел — уже не видел...”

Эта книга — поразительная. На небольшом пространстве авторского текста (тем более учитывая неординарность жизни и размах деяний героя) каким-то чудом размещена информация, для которой (представляется, пока читаешь книгу, и в особенности по прочтении ее) требовалось по меньшей мере несколько толстых томов: события жизни Петра и его неуемная разносторонняя деятельность, черты и противоречия личности, особенности эпохи, в которой привелось ему обитать и которую он сам же создавал, его путешествия и походы, частная жизнь, подробности быта, окружение, современники и того шире — время вообще, Петровское время, с его нравами, представлениями, миропониманием.

Решительный в поступках, уверенный в себе издатель, Юра ведал нелегкие сомнения, оставшись наедине с листом бумаги, — случалось, он читал друзьям, советуясь, не главы будущей книги, даже и не эпизоды — отдельные фразы. С годами он все более убежденно уходил от “приемов”, со все большей внутренней свободой плотно подгонял одно к другому фактические данные, сведения, документы, печатные свидетельства, почерпнутые из множества источников подробности. Впрочем, может быть, здесь не только убеждение, может быть, голос дарования, не всегда осознаваемый, подвигал его на тот путь, когда, по слову поэта, “нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту”.

“Легкое дыхание” прозы, по мысли Л. С. Выготского, обеспечивается отступлением художника от прямолинейного развертывания рассказа, предпочтением кривой линии. Книга о Петре словно освобождена от того, что должно создавать литературную форму, от многих, казалось бы, неизбежных композиционных, стилистических, лексических средств выразительности изложения. Прямолинейно развертываемый рассказ погружает читателя в плотный поток информации, которую можно бы назвать “деловой”, но в книге не задыхаешь-
ся — свободно, без напряжения набираешься ее свежего воздуха, дышится легко.

Множественность разнородной информации скрепляется общей идеей книги, прочувствованным авторским пониманием эпохи и личности героя, мировоззрением и нравственными представлениями. Автор нигде громко не заявляет о себе, не выступает на первый план. Он “остается в подтексте”, его лаконичные толкования, там, где он считает необходимым предложить их нам, высвечивают, объемно осязают отобранный факт, слово документа, точным касанием уберегают от “стирания”, обозначают необходимость того, что могло бы почудиться случайными чертами Времени. Такие толкования часто лишь подталкивание читательской мысли, соображений, оценок к желаемому для автора уяснению целого. Они, толкования эти, отмечены столь же точной интонацией, иронической, трагической, раздумчивой, также не заявляющей о себе наотмашь, притаенной, но постоянно определяющей общую тональность книги.

Известный тезис Тынянова: “Художественная литература отличается от истории не “выдумкой”, а большим, более близким и кровным пониманием людей и событий, большим волнением о них”, — помогает проникнуть в загадку особой
художественности лучших книг Юрия Овсянникова, объяс-
нить ее.

После “Петра” предполагалась “Елизавета”. Только ли?..

Юра Овсянников был страстно увлечен сложным послепетровским временем, — это без труда вычитывается в созданных им жизнеописаниях петербургских зодчих. Он загодя изучал материалы о Петре III. “Фонд Екатерины” в его портфеле, без сомнения, очень значителен.

Предполагаю: историю России, открываемую им через архитектуру, должна была сменить история России, проникнутая близким, кровным пониманием ее людей и событий, переданная в жизнеописаниях ее правителей.

Не успел...

г. Кёльн