ДНЕВНИК ДОМА ПОЭТА
1932 ГОД
1932 год. Январь.*
Зима нудная, больная.
В декабре 1931 года была у нас Т. Р. 3латогорова, была недолго. У нас
были еще Катюша и Миша*.
У нее заболели зубы. Ей пришлось
ехать в Феодосию. Я поехал вместе с нею. Ее дантистка задержала. Необычайная
трудность переезда в город и обратно. Маруся решила бежать в город -
уговаривать ее вернуться в Коктебель. Она стерла себе ногу . Но вернулась
на другой день. Татьяну Руфовну уговорить отсрочить отъезд не удалось,
но Марусиным приходом она была растрогана.
После ее окончательного отъезда
я стал задыхаться от холодной температуры и от всякого движения. Мы
оба с Марусей около 24 декабря поехали в город к врачам. Славолюбов*
мне сказал: "Это не астма. Астма у Вас бронхиальная. Это ослабление
мускула сердца". Затем за наше лечение взялась Галя Виноградова. Она
предложила заочную консультацию доктора Ляшенко* (известный в Харькове
врач) и прислала рецепты и средства. У Маруси в то же время обнаружилось
острое малокровие (на грани злокачественного). Первая партия ляшенковских
лекарств попалась в сильные (?) холода. И пришла в полопавшихся флаконах
и вся испорченная. Мы решили заказать здесь. Но вышла большая задержка,
т.к. феодосийская аптека оказалась неспособна.
В январе к нам приезжал Юра Беклемишев*.
С ним произошло объяснение.
2/III 32 г. Коктебель.
Ты хочешь, чтобы я* рассказал тебе
зарождение Коктебеля? Я помню вот такой рассказ, слышанный мной от старика
Юнге*.
Это было в эпоху, когда он
поселился здесь, в Коктебеле и собирался развернуть здесь большое хозяйство.
Он рассказывал, как он попал в Коктебель, приехав верхом из Феодосии.
В те годы, когда не существовало никаких дорог, тем более шоссе. Он
приехал верхом по горам. И первое, что его поразило, - сходство Коктебеля
с Испанией, Аликанте*. Для меня очень это было интересно и, будучи через
несколько лет в Испании, я сам нарочно заехал в Аликанте, чтобы сравнить
его с Коктебелем. Внешне, конечно, никакого сходства нет, но внутреннего
параллелизма очень много. Главное - в Аликанте отсутствует то единственное,
которое отличает Коктебель от других стран земли - Карадаг.
В Аликанте самое главное - это пустыня,
которая здесь подходит к самому берегу. После первопланного испанского
городка с разбегающимися линиями и полуразрушенными старинными мостами,
открывается далекая пологая равнина, на которой, среди старинных крепостей,
заменяющих кулисы, синеет пальмовая роща - единственная роща пальм,
свободно растущая на Европейском континенте. И эта близость подлинной
пустыни, находящейся немедленно за чертой горизонта, устанавливает сходство
между Коктебелем и Аликанте.
Местность эта его поразила, и он
поручил проживающему здесь инженеру постепенно скупить у мурзаков* эту
землю вдоль берега моря. Тогда тут было стремление многих интеллигентов
приобретать в Крыму земли. В то время была приобретена Карадагская долина,
Туманова балка, которая так называлась по фамилии своих владельцев Тумановых.
У Тумановых ее купила Шевякова*, которая построила там дом, а у нее
купил профессор Вяземский - основатель Карадагской станции*, где до
сих пор находится им собранная научная библиотека в 40 тысяч томов.
Сам старик Юнге в это время возлагал
большие надежды на осуществление здесь большого хозяйства. Он мечтал
устроить в долине Еланчика большую запруду воды для орошения всей Коктебельской
долины. Работы для осуществления этого были начаты и делались на его
счет: он рассчитывал на помощь Министерства земледелия. Но министр земледелия
Ермолов*, будучи здесь специально для осмотра запрудных сооружений,
к Юнге не заехал и таким образом дал понять, что рассчитывать на помощь
Министерства земледелия нечего. У Юнге же личных средств на продолжение
работ не было - и дело было заброшено на половине.
Мне хочется рассказать тебе кое-что
о коктебельском пейзаже. Я все-таки совершенно серьезно думаю, что коктебельский
пейзаж - один из самых красивых земных пейзажей, которые я видел. Вообще,
о пейзаже нужно не только очень много думать, но и много сравнивать.
А я из всех своих обширных странствий в жизни больше всего сравнивал
именно пейзаж. У пейзажа есть самый разнообразный возраст. Есть пейзажи
совсем молодые и есть - глубокой древности. Потому что пейзаж, как лицо
страны может быть также разнообразен, как человеческое лицо. Все, что
пережито землей, все отражено в пейзаже*.
Коктебель очень многими сторонами
напоминает пейзаж Греции. Он очень пустынен и, в то же время, очень
разнообразен. Нигде, ни в одной стране, я не видал такого разнообразия
типов природы. Такого соединения морского и горного пейзажа, со всем
разнообразием широких предгорий и степных далей. Положение его на границе
морских заливов, степи и гор делает его редким и единственным в смысле
местности. Ему по положению, может быть, соответствует расположение
Неаполитанского залива.
Карадаг находится в таком же положении
к Керченскому полуострову, с его увалами и сопками, как Везувий к Флегрейским
полям*. А его собственные зубцы и пики, видимые из глубины керченских
степей, являются порталом какой-то неведомой фантастической страны,
о которой можно составить представление по пейзажам Богаевского*.
3/III (Юнге).
Мне хочется еще продолжить воспоминания
о старике Юнге. Я помню, как он при мне рассказывал о том, как он кончал
медицинский факультет. Ему было очень досадно терять лишний год или
два на этом факультете. И он решил ускорить государственные экзамены.
Формально это ему удалось довольно легко. Но он создал этим себе несколько
смертельных врагов среди профессоров, которые не хотели ему простить
его самоуверенности и дерзости. Среди них был один профессор, не помню
какую читавший дисциплину, но очень отставший от хода своей науки. Юнге
поставил условием, чтобы на его экзамене присутствовала целая комиссия,
которая могла бы объективно ценить его ответы. Он основательно подготовился
по курсам лекций, читанных во время учебного года. И на все задаваемые
вопросы отвечал точно почти наизусть, словами своего профессора, так
что тому оставалось только подтверждать и говорить: - Да, да, совершенно
верно, так. Так что Юнге, когда кончил свой блестящий ответ на все заданные
вопросы, остановился и сказал: "Это все так было до такого-то года.
А теперь современная наука смотрит на это так". И затем тут же блестяще
прочел лекцию о современном состоянии науки по данному вопросу. Профессор
был внутренне взбешен, но не мог не признать его ответ удовлетворительным.
Таким образом, он окончил медицинский факультет не в 5, а в 3 года.
По специальности он был профессор
по глазным болезням. Специализировался он по глазным болезням в Германии,
слушал там Вирхова*, Гельмгольца*, Грефе* и других. Фотографии их висели
в комнатах старого коктебельского дома, который на днях сгорел. Кроме
них, там висело много фотографий Каира и Северной Африки - память о
другом научном подвиге старика Юнге. Так как, по окончании немецкой
пропедевтики, он, для собирания матерьяла докторской работы, отправился
в классическую страну глазных болезней - Северную Африку. И прошел ее
всю пешком, от Каира до Марокко, в одежде бедуина, под видом мусульманского
целителя*. Не зная арабского языка, он был безгласен, но его сопровождал
надежный переводчик-араб, а он осматривал тысячи больных с трахомой,
катарактами и т. д. И чудесно целил их. С теми матерьялами, которые
он собрал в Африке, он сразу занял выдающееся положение в Европе по
глазным болезням.
4/III.
Ты хочешь, чтобы я продолжал о старом
Юнге?
Слушай.
Жена Э. А. Юнге, Екатерина Федоровна,
была человек менее знамечательный, чем он сам, хотя с другой совершенно
стороны. Она была младшей дочерью Ф. П. Толстого - художника, скульптора,
акварелиста, вице-президента Академии художеств*. С детства перед ее
глазами в доме отца проходила вся русская общественность, вся русская
литература, начиная с Пушкина и кончая Костомаровым*, Меем, Майковым*
и т. д. Сама она была человек очень разносторонний: прежде всего, художница
- и очень недурная, судя по ее первым вещам, которые носят на себе отпечаток
серьезного и строгого стиля ранней эпохи ее отца. История самого Федора
Толстого рассказана в двух сериях воспоминаний. В воспоминаниях М. Ф.
Каменской* (старшей дочери Ф. Толстого от первого брака) рассказывается
история их дома в царствование Николая I. А в воспоминаниях Екатерины
Федоровны Юнге рассказывается история либерального салона Ф. Толстого
в царствование Александра II.
Мемуары М. Ф. Каменской превосходят
по своим литературным достоинствам и по передаваемым в них фактам книгу
воспоминаний Ек. Ф. Юнге*. Еще недавно, в начале революции, они неоднократно
были использованы русской общественностью (указатель места погребения
5 декабристов). Еще очень удачный, интересный и со временем прольющий
свет рассказ одной из фрейлин императрицы Екатерины Федоровны*, которой
довелось быть личной свидетельницей сожжения всей переписки Елизаветы
Федоровны с Николаем I.
Сама Ек. Ф. Юнге была до последних
лет своей жизни человеком, страстно увлекающимся и увлекающим. Она хорошо
помнила поэта Шевченко в эпоху его ссылки и была свидетельницей очень
своеобразного исторического эпизода дружбы Шевченко с Ольдриджем*. Ольдридж
делал по России первую гастрольную поездку. Когда он приехал в Петербург,
то, конечно, познакомился с Ф. Толстым и часто бывал у них в доме. Шевченко
выразил желание написать его портрет*. За сеансами велись длинные разговоры:
в судьбе обоих художников оказалось очень много общего. Ек. Фед. Юнге
знала английский язык; через нее Ольдридж и Шевченко рассказывали свою
историю. Шевченко родился крепостным, а Ольдридж родился негром-рабом.
В то время на всех американских театрах была надпись: "Неграм и собакам
вход воспрещается". Но сеансы портрета, результат которых висит сейчас
в Третьяковской галерее, обычно кончались тем, что Шевченко пел малороссийские
крестьянские песни, а Ольдридж танцевал джигу.
В ту эпоху, когда я приехал в Коктебель,
Екатерины Федоровны там не было. Мне тогда было 16 лет. Так что года
два-три я слыхал только о ней разговоры, и главным образом от младшего
сына Сережи*, моего сверстника, который жил тогда в Коктебеле.
В это время старики Юнге жили врозь,
т. к. у Эдуарда Андреевича здесь, в Коктебеле, было подобие новой семьи.
Подруга Эдуарда Андреевича Надежда Васильевна* была женщина простая,
но практическая, умеющая вести хозяйство в суровой коктебельской обстановке,
но ограниченная. Средства старого ученого (его генеральская пенсия).
Для характеристики ее и коктебельских нравов вспоминается такой факт.
Один болгарский парень, забредя к ней, когда она одна была в доме, сказал:
"А я вот подожгу дом!" - "Очень хорошо, что ты об этом говоришь. Вот
когда сгорит дом, то мы и будем знать, кто его поджег".
С тех пор парень-пастух так боялся,
чтобы, действительно, не произошло пожара, что караулил их дом, не отходя
от него. Старик Юнге часто так говорил: " Конечно, живя здесь, я буду
опускаться, но мне очень долго придется это делать, чтобы опуститься
до уровня окружающего меня населения".
С Ек. Фед. Юнге я познакомился не
в Коктебеле, а в Москве, куда я ездил на рождественские каникулы из
6 класса гимназии, и был приглашен ею, через ее сына Сережу, зайти к
ней*. Ей с первого разу очень понравились мои полудетские стихи. И уже
много лет спустя, когда моя физиономия, как поэта и художника, определилась,
- она укоризненно качала головой и говорила: "А какие Вы писали хорошие
стихи*, когда были гимназистом".
5/III 32 г.
Ек. Фед. Юнге жила в то время в
Зачатьевском переулке, и окно ее выходило на задворки Румянцевского
музея. Из окон большой светлой комнаты; служившей ей мастерской, был
виден сзади силуэт прекрасного многострунного здания Пашкова дома. А
кругом в ее комнате стояло много ее этюдов крымских роз, написанных
в звонких и светлых тонах. Осенние крымские розы были любимые цветы
Екатерины Федоровны. И когда осенью оказывалась возможность, она всегда
уезжала в Ялту делать этюды роз. В те годы в ее живописи уже отсутствовал
темноватый и строгий кондиционный рисунок, который в те годы меня, уже
пресыщенного импрессионизмом, пленял в ее ранних этюдах.
Екатерина Федоровна была для меня
не первым знакомством художественной Москвы. Другим, более ранним знакомством
была семья художника Досекина. С Досекиным мы встретились перед отъездом
в Коктебель. И непосредственно перед Коктебелем мне пришлось прожить
с Досекиными месяца 3 на одной квартире. Срок нашего отъезда в Коктебель
еще не был фиксирован, и моя мать должна была кому-нибудь передать нашу
квартиру. В эти дни она случайно встретилась на улице с Марией Петровной
Досекиной*, которую она знала с детских лет, как воспитанницу их киевских
знакомых Андриевичей. Теперь она была замужем за харьковским художником
Досекиным, и наша квартира, в которой они поселились до нашего отъезда,
была станцией во время перелетов художников осенью по дороге в Петербург,
в Академию, и весной, обратно в Харьков.
Досекин в то время очень увлекался
поэзией Фета, который года полтора до этого умер*. Досекин был хорошо
знаком с Владимиром Соловьевым - и я у него встречал кой-кого из московских
журналистов, близких "Московским ведомостям" и кругам Константина Леонтьева*.
Так, например, я вспоминаю фигуру небезызвестного в то время Говорухи-Отрока*.
У Досекина в то время гостил его брат, очень талантливый художник*,
рано умерший. По вечерам шли бесконечные разговоры и чтенье "Вечерних
огней" Фета.
Для меня, выросшего исключительно
в средних кругах либеральной интеллигенции, все эти разговоры и суждения
художников были новостью и решительным сдвигом всего миросозерцания.
Помню, как в мой рождественский приезд в Москву 1896 г., когда я познакомился
с Ек. Ф. Юнге, я встретился у Досекина с молодым человеком, с тонкими
усиками и курчавой бородкой, который рассказывал о своем путешествии
на север России (Олонецская губерния), и с увлечением и очень пластично
рассказывал о готовящейся постановке оперы Римского-Корсакова "Садко".
И так хорошо рассказывал, что я был потрясен ее музыкой. Это был молодой
Константин Коровин.
Тогда же, у Досекина, я встретился
в первый раз с Анатолием Кореневым*, который впоследствии, много лет
спустя, познакомил меня в Париже со своим бофрером (шурин,
деверь, свояк. Beau-frere (франц.)) С. Ив. Щукиным*. Но об
этой встрече буду говорить позже, когда буду говорить о Париже.
В те годы Екатерина Федоровна попадала
в Коктебель довольно редко. В первый раз она приехала на более долгий
срок во время смертельной болезни своего мужа. Это были годы, когда
я уже жил в Париже и всего, о чем я буду рассказывать, я свидетелем
не был. Вскоре после смерти Эдуарда Андр. Юнге сюда приехал смертельно
больной его старший сын Владимир*, который умирал долго и мучительно
от саркомы. Во время его похорон лошадь сбросила моего товарища-сверстника
Сергея Юнге - и у него, очевидно, случилось сотрясение мозга, но из
окружающих этого никто не заметил, потому что он вообще в тот период
говорил несвязно, благодаря алкоголизму. И его смерть через неделю после
похорон брата была трагична для близких своей скоропостижностью.
6/III.
Московский период гимназии был для
меня периодом глубокой душевной тоски. А последние годы (начало 90-х
годов) он еще обострился тоскою по югу. Я Крым знал и помнил очень хорошо.
Ранние годы детства - Севастополь, позже Ялта, куда мы с мамой иногда
приезжали на осень. Но эти возможности окончились еще за несколько лет
до гимназии. В гимназические времена я очень полюбил лесистые окрестности
Москвы. Позже я находил даже сходство между окрестностями Москвы и Иль
де Франса под Парижем. Та же холмистая и лесная местность, прорезанная
извилистыми долинами рек. В истории русской культуры Звенигородский
уезд играл большую роль. Приблизительно такую же, как во французской
культуре окрестности Парижа. Из ранних лет детства мне памятно сельцо
Захарьино, с маленьким ветхим домом, где прошло младенчество Пушкина,
и Семенково* (близ Дарьина), где проходило детство Лермонтова. Отдельные
места Звенигородского уезда связаны были с судьбою Чайковского, Якунчиковой
и т. д. Я очень любил и чувствовал эти места, еще не зная их исторического
значения. Но меня томила в то время тоска по югу, какое-то воспоминание
о пустырях, сухих травах, плитах, камнях, - очевидно, память Севастополя
начала 80-х годов, когда верхняя его часть, называемая Горной, еще не
была отстроена после Севастопольской войны*. И когда Петропавловский
собор, находясь в развалинах, напоминал античный храм. Эта мечта о сухих
травах между развалин камней, на жгучем солнце, последнюю зиму еще увеличилась
благодаря какой-то плохонькой панораме Константинополя, которая в ту
зиму показывалась в Петровских линиях. Эта панорама была плохим стереоскопом,
в который нужно было смотреть в две дырочки. Она фокусировала мою мечту
об юге на голых камнях и развалившихся плитах, поросших сухой и звонкой
травой. Моя жизнь в Москве в гимназические годы была тихой и совершенно
установившейся - и поэтому, когда мне мама сообщила, что я в конце года
оставлю гимназию и мы переедем в Феодосию, - для меня это было полной
неожиданностью и исполнением моих заветнейших желаний. Те два или три
месяца, что нам нужно было прожить в Москве, были для меня исключительно
интересны, благодаря тому, что мы их проводили в одной квартире с семьей
Досекиных. Это время раскрыло мне очень многое - так, например, поэта
Фета; кроме того, я перечитывал массу старых путеводителей по Крыму
и очерки по Крыму Евгения Маркова*.
Сам железнодорожный путь из Москвы
в Крым, хорошо знакомый мне по моим ранним детским поездкам в Крым,
представлял для меня целый ряд упоительных впечатлений и воспоминаний.
Мы приехали в Феодосию утром рано, еще до рассвета. Вокзала в городе
еще не было, поезд останавливался на станции Сарыголь - это была конечная
станция. Мы взяли извозчика: 4-местную коляску - и поехали в город в
гостиницу. Это был май месяц - и весь воздух был наполнен запахом цветущих
акаций. А утром, выйдя из номера на балкон "Европейской" гостиницы,
этот, по существу убогий вид Феодосии, с низкими и пологими серыми холмами
показался мне грандиозным и блестящим. В Феодосии только что начиналась
постройка порта*. И это были последние моменты, которые доживала старая,
действительно прекрасная Феодосия. Этот момент в истории Феодосии впоследствии
был очень хорошо запечатлен в рассказе Горького "Коновалов". Очевидно,
Горький, в то время еще чернорабочий, пришел в Феодосию в эту самую
эпоху и, может, в этот месяц, для трудных земляных работ. Впоследствии,
в 1917 г., живя у меня в Коктебеле*, он вспоминал то время с большим
неудовольствием и раздражением, как очень трудную пору своей жизни.
7/III.
В этот же день пришел наш хороший
московский знакомый Павел Павлович Теш, который приехал в Коктебель
раньше нас и указал моей матери на возможность здесь купить участок
земли, которую Юнге в это время начал продавать. С ним мы пошли на базар
и, столкнувшись с одним из коктебельских крестьян-болгар, на тряской
и очень неудобной телеге отправились в Коктебель. Впечатления дороги
меня не пленили. Остановились мы у болгар, где спали, но жили мы и обедали
в двух хатках, принадлежащих Юнге, окруженные всеми домашними животными,
которых приобрел Павел Павлович Теш, заводя здесь свое хозяйство. Приходили
коровы и, отстранив нас ударом рогов, жевали хлеб со стола. Петухи и
куры налетали на нас и выклевывали из рук куски. Лошади тянулись к солонкам,
а поросенок так сжился с собакой, что принимал ее манеры и кидался на
проходящих. Хозяйство Теша напоминало не то хозяйство Дальнего Запада
по романам Брет Гарта, не то хозяйство Ноя, только что вылезшего из
ковчега на склонах Арарата после потопа. Не могу сказать, что Коктебель
ослепил меня и произвел впечатление своей красотой и оригинальностью.
Вернее сказать, я не видел здесь тех общих мест юга, о которых я грезил
в Москве. Но значительно позже...
8/III.
Через много лет я понял истину,
что при первом впечатлении бросаются в глаза заранее известные "общие
места". Поэтому я искал в Коктебеле "общих мест" юга, а их тут необычайно
мало. Первое лето я видел только скупость и скудость природы и красок.
А их необыкновенная выразительность
и элегантность для меня оставалась недоступной. Понадобились долгие
годы моей юности, посвященные искусству и странствиям, чтобы открыть
оригинальнось и красоту Коктебеля. Я привык за годы отрочества к лесистому
и живописному пейзажу окрестностей Москвы. Мои мечты о юге были направлены
по линии наименьшего сопротивления: к горным вершинам и широким горизонтам.
Поэтому меня привлекли прежде всего "горные вершины" Карадага: Святая
гора*, Сюрю Кая* - и не заинтересовал совсем самый Карадаг; словом,
все то, что было видно из деревни.
Только к концу первого лета, спускаясь
с вершины Святой горы, я заметил в сторону моря, сквозь деревья, уединенную
башню "Сфинкса", склоны Гяурбаха* и скалистую волну хребта мыса Карадаг,
ушедшую в море*. Я спустился туда, и это было для меня открытием нового,
фантастического и романтического Коктебеля.
Для хождения и карабкания по горам
у меня не было спутника. Местность же была слишком рискованная и опасная,
чтобы рискнуть пускаться одному в неведомые прогулки. Единственным возможным
для меня спутником, естественно, являлся Павел Павлович Теш, но он был
критик и не молод: соблазнить его было возможно только на отдаленные
прогулки в несколько дней. Они были очень интересны, но не часты. О
них позже.
Среди сверстников - деревенской
молодежи - я не находил себе подходящих товарищей. Привыкнув к подмосковным
крестьянам, я, естественно, тянулся к ним, не учитывая национальной
разницы. Но быт, навыки, интересы болгар мне были слишком чужды, и,
после нескольких неудачных попыток, эти опыты сближения прекратились.
Ни прогулки в горах, ни совместное купанье, ни разговоры их не интересовали.
Некоторые молодые крестьяне приходили к нам в гости, пили чай и вели
бесконечные разговоры, как нужно сажать виноград, как его "напавать",
"катавлажить", как "копать плантаж"*.
Но это меня мало интересовало -
и я дальше усвоения предварительных виноградарских терминов из этих
разговоров ничего себе не усвоил. Между тем как для Теша они, очевидно,
представляли животрепещущий интерес. Эти же разговоры велись всегда
со всеми людьми, попадавшими к нам в дом, сидевшими у нас. Маму они
так же мало интересовали, как меня.
Вообще, в нашем доме всегда говорили
и спорили много. Теш был человеком европейски образованным, мама была
страстная спорщица.
|