Замятин Евгений Иванович
Три дня

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:

     ТРИ ДНЯ 
     
--------------------------------------------------------------------------
     Источник: Евгений Замятин. Избранное, М: Правда, 1989.
     OCR В. Есаулов, март 2005 г. 
--------------------------------------------------------------------------
     
     Солнце,  песок,  черномазые  арабы,  песок,  верблюды,  пальмы,  песок,
кактусы.  Где-нибудь  в  другом  месте  не арабы, а турки, и опять - солнце,
верблюды,  песок.  Повсюду  одинаково  звонко,  ослепительно-ярко.  И вечный
шелковый  шум  волн  при  переезде  из  порта  в порт,- этим шелком закутаны
глаза,  уши.  Под конем совсем падаешь под тяжестью впечатлений, сквозь щель
все  уже  еле  видно,  еле  слышно. Всякие разговоры начинаются с одного: "А
вот, когда мы придем в Одессу..." 
     И  наконец  -  пришли.  Солнце  садится,  значит - опоздали: таможенный
досмотр будет только завтра, а до тех пор на берег нельзя. 
     Полюбуйтесь-ка   вот,   издали.   Близок   локоток,   а   не  укусишь,-
подхихикивает  старший  механик.  Борол."  у  него  седая,  длинная,  как  у
Моисея-пророка; медленно ее поглаживает. 
     Шум  улиц  легко бежит к нам по воде. Золотеет над городом облако пыли.
Вспыхнули  красным  верхушки  наших  мачт,  стекла в иллюминаторах. Погасли.
Темнеет. 
     Два белых военных судна - резкие, вырезанные и синем полотне сумерек. 
     - А эти военные - зачем здесь? 
     -  Захотелось  господам офицерам одесских девочек посмотреть, ну, вот и
пришли...-  Это  опять  механик:  он все знает, все и всегда. Берет бинокль,
смотрит: - Броненосец и миноноска, севастопольские, - говорит он. 
     Мы  спускаемся спать в каюты. Ночь наивная, тихая, обыкновенная, еще не
подозревающая,  что  в  ее темную глубину уже брошена искра, что она вот-вот
заполыхает... 
     

                               -------------- 
     
     Утром  -  чуть  свет  поднялась  беготня  на  палубе, гвалт: таможенные
пришли.  С  какими-то  крючьями,  как  черти  в аду, копаются. Обыкновенный,
пыльный,  нотный плетется день. За обедом все торопятся: поскорей бы кончить
-  ив  город.  На  берегу успел побывать только седобородый механик: везде у
него  приятельства  и  знакомства,  он  исхитрился  выбраться с утра, еще до
таможенных. Теперь сидел и рассказывал всякие новости, были и небылицы. 
     -  Хе...  Торчите  вы  тут  и  ничего  не знаете! А там дела, там дела!
Какие?  А такие, что на броненосце на этом всех офицеров повыкидали за борт.
Лейтенантик  матроса  у  них ухлопал, ну и пошло писать... Думаете - вру? Да
подите вы к черту! 
     За  столом  улыбались:  знали, любит старик удивить. Ну, пускай, пускай
потешится... 
     После  обеда  поймал меня Григорий Васильич, машинист, затащил к себе в
каюту,  прикрыл  дверь.  На  правой руке не было у него двух пальцев, всегда
прятал  руку,  а сейчас забыл все: говорил, размахивал рукою, мелькали перед
глазами култышки. 
     -  Слушьте:  о  н  на Номом молу лежит. Факт. И народу туда идет - тьма
тьмущая. Такое начинается, что я и не знаю... Слушьте, пойдемте, а? 
     Григорий   Васильич   -  человек  положительный.  Значит,  и  правда  -
что-нибудь... Весело-тревожно начинает биться сердце. 
     Мы  быстро  идем по берегу по-над морем. Солнце на небе ярко празднует,
ветер стих, на море взглянул, нельзя - ослепнешь. 
     Переходим   какие-то  пути,  спотыкаемся,  свертываем  по  серой  улице
пакгаузов  -  и вдруг попадаем неожиданно в поток людей, спускающихся сверху
из  города  в порт. Что-то похожее на крестный ход: так много, такие разные.
Панамы,  босоногие  ребятишки,  солдаты, перчатки, шелковые зонтики, опорки,
воротнички... 
     Идем. Чей-то голос сзади - неуклюжий и медлительный: 
     -  Воны,  чорноморьци,  давишь  говорыли,  что  к  нам  прыйдуть. Вот и
прыйшли. 
     Я обернулся: рябой солдатик поучал своего товарища. 
     - А офыцеров воны и не побили вовсе, тильки заперли. Я ж знаю. Я... 
     И  нету:  пропал  в  толпе.  Мимо  - уж новые: студент и девица. Девица
прижималась к студенту и, должно быть, вздрагивала. 
     -  "Потемкин",  - говорил студент, - самый новый броненосец. Понимаешь,
если он на самом деле - так ведь это... 
     Наш  "крестный  ход" свернул на Новый мол. Здесь было ближе к какому-то
неведомому центру и оттого тише, серьезней. 
     Около  огромной  горы  деревянных ящиков стояли неподвижные фигуры, как
будто сторожили. 
     - Вы что тут? - спросил Григорий Васильич. 
     -  А  вот  -  около  водки.  С  монополькой ведь ящики-то: не дай бог -
пронюхают! Мы от комитета. 
     На  фонарь взгромоздился юноша в мягкой рубашке и черном пиджаке, глаза
у него девичьи, синие. Поднял над толпой руку: 
     - Товарищи! Этот день... 
     Его  слушали.  Голова  кружилась от солнца, от людей, понять что-нибудь
мешала  неотвязная мысль, такая неподходящая: "Но ведь в черном пиджаке ему,
должно быть, отчаянно жарко..." 
     В  толпе прорубилась какая-то просека, уличка. По ней двигались вперед,
к  непонятной  цели,  проходили  обратно.  И  во всем этом был свой странный
порядок. 
     Пошли  по  этой  живой  уличке  и  мы  с Григорием Васильичем. Вместе с
медленными  рядами  двигались  к  голове  мола.  Вдруг  впереди нас сбросили
шапки. Стало совсем тихо и жутко. 
     -  Ох,  да  вот  он,  вот  он,  батюшка... Красавец-то какой лежит, как
живенький! - запричитала рядом баба в платке. 
     На  самом  конце  мола  на  постланных  флагах  лежит  матрос.  Желтое,
мертвое,  спокойное  лицо.  Всегда  страшные  днем  огоньки восковых свечей.
Около  -  говорят  только  шепотом.  Два  белых  матроса,  его  товарищи,  в
изголовье.  Сбоку, совсем близко, как сидела бы мать, сидит босяк - опухшее,
налитое  лицо,  лоб,  перевязанный тряпкой. Босяк качает головой, морщится -
может быть, плачет. 
     Кто он, зачем? 
     Бросают  деньги  на  тарелку возле покойника, отходят в сторону. Читаем
издали  приколотый  к  груди лежащего лист бумаги - под солнцем очень белый.
Видны только последние слова: "...за мою смерть". 
     Вдруг благоговейное молчание разрывается резким окриком: 
     - Шапку долой, эй, ты! 
     На  господина  в  котелке  кричит  один  из  матросов. И все, кто стоят
поближе и слышат, тоже: - Эй, долой! Оглох, что ли? 
     Господин  в  котелке,  криво  улыбаясь,  обнажает голову. Опять тишина.
Только баба в платке всхлипывает: 
     - Красавец-то какой, батюшки, молодец-то... О, господи! 
     Поливает  сверху  солнце.  Желтые  свечи, острый и желтый нос мертвеца,
молитвенно,  жутко...  И  должно быть - такая же новая, необыкновенная стала
сейчас вся Одесса. 
     По  человеческой  просеке,  мимо солдат, шелковых зонтиков, мальчишек -
мы  идем  в  город.  Дерибасовская, Ришельевская... Нет, оказывается - здесь
все  обычно:  нарядные  женщины,  газетчики, продавщицы цветов, очень тихо и
жарко. 
     -  Пить-то,  пить-то  как хочется. А ведь только вот сейчас и почуял, -
сказал Григорий Васильич. 
     Сели за столик, пили, спешили кончить. 
     - Слушыте: идем, а? 
     - Идем. 
     Не  нужно было говорить - куда: куда же сейчас можно идти, как не туда,
опять вниз, в порт? 
     Еще издали мы увидели: шло волнами темное море голов - и гудело: 
     - А-а-э-э-э... 
     Бросали  вверх  шапки,  махали  руками.  Уж  можно  теперь  разобрать -
кричали тысячи голосов: 
     - Е-э-едут, едут, е-э-э... 
     Мы  ли  протолкались,  или нас вынесло - но только оказались мы скоро у
самой  воды,  на  краю  набережной.  Теперь  ясно было видно: от броненосца,
резко  белого, шел к берегу, к нам, как чайка - легкий и острый - катер. Вот
уж можно разглядеть и белые голландки матросов и лица. Пристают. 
     - Ур-рр-а-а-а-а! - заревело сзади. 
     Нахлынули,  бросились вперед, как бешеные лезли на плечи, куда-то вверх
- надрывались: ура-а-а! 
     Я  оглянулся. Высокие железные столбы фонарей были увешаны людьми,- как
они  взобрались  в  секунду?-  люди  махали белым, в воздухе - туча фуражек,
шляп.  Матросы  на  потемкинском  катере раскрывали рты - тоже, должно быть,
кричали, их не было слышно. 
     Да,  матросы,  те  самые, так близко, внизу. И почему-то отпечатывается
навсегда  физиономия  одного  -  такая лукавая хохлацкая рожа, со спущенными
вниз светлыми льняными усами. 
     Хохол на катере влез на мостик и замахал рукою: чтобы затихли. 
     И  так  же,  как  он,  замахали  рукою  десятки  людей  на  набережной,
вскакивали  на тумбы, кричали: "Ти-и-и-ше, тише!" Удивительно: оно сейчас же
утихло  -  это  раскачавшееся, напряженное людское море. Утихли, вставали на
цыпочки  - услышать хоть одно слово. Все знали: то, что теперь услышат - это
будет решительное, страшное. 
     Матрос на потемкинском катере почесался и сказал: 
     -  Вот  бы...  это самое... Провьянт нам нужен. Провьянту принесли бы -
это вот да... 
     Так это было неожиданно-житейски, так просто. Засмеялись облегченно: 
     - Провьянту им неси! Харчей, говорят... 
     -  Сразу  матросы - это мы все. Что ж, такие же люди: харчи, вот, нужны
им. Правильно. 
     Катер  слегка  покачивало.  Матросы  придерживались  багром за сваю. Из
толпы  очень  быстро,  как  будто  всю  провизию  носили с собой в карманах,
начали  подтаскивать  к  берегу  кулечки картофеля, булки, колбасу, какие-то
неизвестного содержания свертки. Бросали вниз, матросы ловко ловили. 
     - Будет, будет, спасибо! 
     Опять  влез  на  мостик хохол с опущенными усами, сложил руки рупором и
закричал: 
     -  Братцы,  солдатика  бы  нам  теперь! С солдатом нам поговорить надо.
Пехотного нам. 
     Зашевелились,  потеснились, выперли кого-то вперед. Я узнал все того же
самого  рябого  солдатика.  Рябой  подошел,  прислонился  пузом  к перилам и
неповоротливым,   медленным   споим   языком  начал  переговоры,  отнюдь  не
стесняясь присутствием публики. 
     -  Воны побижалы за епутатом нашим, у казарми. Так я усе равно вам можу
сказать... 
     - Ну, что у вас, братцы, как? - это снизу, с катера. 
     -  Да  что ж, розно. Наши-то сгодятся... А вот такие-то - хай им черт -
сукины сыни... 
     Солдат  называл какие-то полки, казармы, орал, чтобы внизу было слышно.
И снизу в ответ тоже орали. А кругом слушали. Так это все просто. 
     Запыхтела машина на катере, матросы замахали бескозырками: 
     - Прощайте, братцы. Спасибо! 
     Опять  -  ура,  дикий,  восторженный  рев,  повисшие  на  фонарях люди,
взлетевшие вверх шапки. 
     Мы  с Григорием Васильичем не существовали: нас носило куда-то вправо и
влево,   выбрасывало   к  перилам,  втягивало  опять  в  самую  гущу.  Толпа
двигалась,  переливалась,  шла  волнами.  Почти  видимая глазом - над людьми
оплотнела   тучей  напряженная  восторженность  -  и  ждала  как-то,  чем-то
пролиться.  Опять  завиднелись  ораторы  там и сям. Но этого было теперь уже
мало, это было не то, туча все росла, сгущалась. 
     И  вот, где-то слепа, всплеснуло новое ура. Катится, растет, как первая
волна  в  шторм, ее уж догоняет другая, третья. Уже ничего не слышно -только
штормовой,   восторженный  рев,  и  с  этим  ревом  сплетается  прерывистый,
набатный, жутко-веселый голос пароходного гудка. 
     Совсем  уже  около Нового мола виден огромный черный пароход: его тащит
на  буксире  потемкинская миноноска. Пароход полон людей. На мостике красные
флаги,  десятки  рабочих.  Все  машут шапками, приветствуют берег гудками. А
берег мечется и бешено, исступленно кричит: ура. 
     Какие-то  сведущие  люди  объясняют,  что  "Потемкину" нужен был уголь.
"Ну,  вот  -  пришла  эта  самая  потемкинская  миноноска,  взяла  на буксир
угольщика  и  потащила:  угольщик  что  ж  может  против  миноноски?  Теперь
"Потемкин" с углем - теперь наше дело-вира!" 
     Пароход  ушел.  Шесть  часов.  Солнце  печет  из  последних  сил.  Люди
задыхаются, из последних сил ждут - что-то еще должно случиться, должно! 
     Мы  с  Григорием  Васильичем  вернулись на пароход ужинать. Так странно
было  сидеть  в  тихой  и уютной кают-компании, когда там - на берегу... Да,
бог  знает,  что  там:  там  может  быть  теперь  самое  неожиданное,  самое
удивительное... 
     Садилось  солнце,  красное,  дикое,  немое. Мы опять подходили к Новому
молу.  Какие-то крики... Нет, не такие: раньше были - как ливень, как лес. А
теперь - отдельные, резкие, режущие, каркающие, вороньи. 
     Под  эстакадой  стоял  мужичок  с  грязным ведром - что-то продавал. Не
поняли сначала. 
     -  ...Хоть  для  почину  купи-ите!  За три гривенника все ведро. Ну, за
двугривенный! Шампанское, вить... 
     -  Ну...  разбили!  - отчаянно сказал Григорий Васильич. Опять забылся,
мелькнули перед глазами его култышки. 
     Где  же,  где  же  то,  что  было  здесь утром? Да и было ли? Сейчас не
верилось. 
     Повсюду,  согнувшись,  шныряют  люди  с  мешками,  свертками.  Какие-то
мышино-юркие,   в   платках   женщины,   с  одутлыми,  картофельными  лицами
оборванцы.  И  все  это озирается по сторонам, прячется за углы, ныряет, как
ящерицы, в темные проходы... 
     У  пакгаузов  -  нестройный,  разорванный  гул.  Нет-нет, да и грохнет,
рухнет  что-то,  подымается туча пыли. Откуда-то взялись топоры, ломы. Рубят
столбы,  летит  крыша,  а  те, которые около - даже не посторонятся: с гиком
бросаются  в  склады,  роются,  вытаскивают, отнимают. Кого-то убило крышей.
Убило - ну что ж... 
     Целая  куча деревянных ящиков. Тут были утром люди "от комитета". Толпа
снесла их. 
     На  самом  верху  этой  горы  ящиков  -  стоит  какой-то босой, в одной
жилетке  -  прямо  на  тело.  В  каждой  руке по бутылке; пьет их и бросает.
Покачнулся, ящики с грохотом и звоном валятся вниз. 
     Через  минуту  поднимается из обломков и осколков тот, кто был наверху.
Из  обеих  рук,  порезанных  склянками  -  льется  кровь,  но он нагибается,
вытаскивает  новую бутылку, отбивает горлышко, запрокидывает, пьёт. Из обеих
рук льется кровь... 
     Бочки  с  вином. Днища отбиты. Черпают картузами, горстями, жестянками,
ведрами.  Уносят,  пьют, опрокидывают на землю. По мостовой мола текут ручьи
вина - как будто прошел хороший ливень; через ручей переброшены доски... 
     Всё  не  могут  ни  выпить, ни с собой взять: так пропадай ты пропадом,
только бы "им" не осталось. В море! 
     Возле  мола  плавают  зеркала, велосипеды  в деревянных клетках, ящики,
бочки,  коробки.  Выливают  в  море  бочки спирта, керосина: "Эх, гуляй, нее
равно   -   один  раз".  Поют  где-то  песню  -  она  кажется  разбойничьей,
ушкуйничьей, старой. 
     Узкой  уличкой  мы  поднимались в город. На уличке было как будто очень
спокойно,  и  только всюду - глаза: на балконах, в окнах, в чуть приоткрытых
калитках.  По  камням  сухо  процокал  подковами  казачий  разъезд,  скакали
куда-то галопом. Окна и калитки торопливо закрывались. 
     Сверху  мы  оглянулись  еще  раз  на порт: там кипело, ухало, рушилось,
ликовало. Светил последний красный луч... 
     Оживленные,  нарядные городские тротуары - и вдруг посреди улицы лагерь
солдат.   Составили  ружья  1В  козлы,  уселись  около,  что-то  стряпают  в
котелках: война. 
     Но  там,  за  столиками  на бульваре,- по-прежнему весело и празднично.
Изящные  дамы,  вежливые  кавалеры  -  с  лорнетами,  биноклями,  подзорными
трубами.  Все  нетерпеливо смотрят туда, где "Потемкин", и ждут. Ждут начала
- как в театре. 
     Григорий Васильич пробормотал сквозь зубы ругательство: 
     - С биноклями? А вот как сейчас... 
     Он  не кончил: оглушительный грохот, удар. Дребезжат и сыплются стекла.
Секунда  оцепенения.  Потом  сквозь  все  молния-мысль:  "Потемкин" начал. И
людской вихрь. 
     Люди  обезумели. Мчались, опрокидывали столы с посудой, стулья, скамьи,
падали.  Мужчины  прыгали  через  нарядных,  лежащих  на  земле  дам. В одну
секунду  смели казачьи разъезды у бульвара. Забивались в ворота, прижимались
лицом к стенам домов. 
     Каким-то   чудом  я  разыскал  Григория  Васильича.  Он  тяжело  дышал,
вытирался, плевал. 
     - Сбили меня с ног. Через меня бежали. Ну и пу-убличка!.. 
     - Неужели - "Потемкин"? - спросил я.- Почему он вдруг... 
     -  Да  не  "Потемкин"  вовсе!  Это  они бомбу бросили в казаков. Двух в
крохи пирожные разнесло, офицеров ранило. Да вон-вон... глядите! 
     Тревожно  трубила  и  мигала  красным  фонарем  каретка  скорой помощи.
Остановилась возле аптеки. Что-то вынесли на носилках. 
     У  яркого  окна  с  зелеными  и красными бутылями - сгрудилась толпа, с
разбуженным, жадным любопытством к крови. Подымались на цыпочки: 
     - Гля-ко-сь, шея-то, шея-то вся... 
     - А волосья-то слипились... Ах ты... а? 
     Стукнул,  сломался  где-то  ружейный залп. Толпа плеснулась к бульвару.
Там стеной стояли тяжкие темные крупы лошадей, казаки никого не пускали. 
     -  Разойдись!  Разойдись! - уже   не   кричал,   а  хрипел  растерянный
околоточный. 
     Но  никто  не уходил. Все пристально ждали чего-то. Какие-то люди молча
стояли  под  воротами, не двигаясь. Собирались на перекрестках в темные кучи
и ждали. 
     И оно - пришло: встало внизу, заколебалось дымным красным заревом. 
     - Жажгли, жажгли! 
     - Карантинная... Полыхает-то, а? 
     - Карантинная... Хороша Карантинная! Новый мол это. 
     Невидимые  в  темноте  -  говорили  радостными, возбужденными голосами.
Только этого будто и ждали. 
     -  Слушьте,  пойдем  на Польский. Может, там нас и пустят вниз,- сказал
Григорий Васильич. 
     На  Польском спуске было очень тихо, далеко. На ступенях, в самом низу,
сидели  солдаты, а выше их, амфитеатром, устроились зрители. В глазах у всех
горел красный отблеск; молча смотрели. 
     Ружейные  залпы теперь слышались чаще. Горели пакгаузы и на Новом молу,
и  в Арбузной гавани, и в Таможенной. Приземистым, плотным пламенем занялись
склады   каменного  угля.  Высокой  свечкой  к  небу  стояла,  вся  в  огне,
деревянная башня Яхт-Клуба. 
     В   порту  медными  отчаянными  голосами  кричали  поезда  и  пароходы.
Грохотали,  втягивались  якоря:  это  отчаливали  счастливцы,  не потушившие
котлов.  Суда,  пришвартованные к набережной, уже начали загораться: сначала
шлюпки,  потом  палубы, потом мачты. Смотришь - уже скрючивается, извивается
на огне красное каленое железо. 
     Освещенный   сзади   красным  светом  солдат  с  ружьем  поднимался  по
ступенькам. Запыхался, остановился перед кем-то. 
     - Ну, что? - слышен голос. Должно быть, офицер. 
     -  Страсть,  ваш-бродие!  Там  они  зажгли  с  сахаром  который  склад.
Сахар-то  жидка-ай стал, потек. А он-то, пьяный вдрызг, ваш-бродие, на крыше
стоял,  да  как  оттедова  сверзится  - в сахар-то прямо. Благим матом орет.
Полезли  за  ним  -  тоже  пьяные,  и  тоже в сахар попали, ну и страсть! Ды
стреляють, ды стреляють... 
     Привороженные   к   огню,   молча  смотревшие  люди  вдруг  проснулись,
зашевелились,  стали вставать, уходить. Останавливались, прислушивались, где
залпы, чтобы не идти в ту сторону. 
     -  А  ведь  и  нам  бы  пора  домой,  на  пароход,  - сказал я Григорию
Васильичу.- А то позже не пройдем. 
     -  Да  и  теперь  не  пройдем,- равнодушно ответил он.- Ну, все равно -
попытаем. 
     Солдаты  нас  пропустили.  Мы сошли вниз - и сразу окунулись в сплошную
чернять.  Фонари  не  горели,  светило  только  зарево, распухая и опадая на
стенах. 
     Темные,  незнакомые  улицы,  повороты. Пустые, покинутые дома. Издали -
гул и треск. На тротуарах - темные, недвижимые мешки: пьяные - или мертвые? 
     Мы  подошли к путям. Сломя голову мчались товарные поезда: спасали, что
можно.  На каком-то перекрестке остановилась карета скорой помощи: подбирали
человека  с  отрезанными поездом ногами, он бормотал что-то веселым, пьяным,
заплетающимся языком. 
     Возле   Нового   мола  было  совсем  светло.  Пылало  все:  даже  самая
набережная  -  деревянная,  осмоленная.  Даже  море,  куда вылиты были сотни
бочек керосина и спирта - пылало у берега синим огнем. 
     Пьяные  огнем  и  вином, обезумевшие люди надрывались - перекричать рев
пламени.  Красные  отблески прыгали на них - или это они плясали вокруг огня
дикий танец, они, которым показалось, что сегодня им можно. 
     Жизнь  здесь  стоила грош. Идти тут было жутко; мы поднялись наверх, на
эстакаду. 
     Отсюда,  как  на  ладони,  виден  был  -  весь в пламени- порт. И море:
спокойное,    равнодушное   зеркало,   покрытое   призрачным,   колеблющимся
отраженным огнем. 
     Подходили  уже  к концу эстакады - как вдруг тот конец ее, где нас ждал
спасительный  спуск  к  пароходу,  загорелся.  Никогда  я  не видал Григория
Васильича таким бледным, как сейчас. 
     Возвращаться  было  немыслимо. Здесь где-то есть трап, чтобы спуститься
вниз,- должен быть! Но где? 
     Метались.  Может  быть,  двадцать  раз  пробежали мимо трапа. Огонь все
ближе. Я споткнулся о крышку, упал: под руками был трап. 
     Спустились  вниз. Совсем близко, следом за нами - жгли, ухали, кричали.
Но  мы  были  уже  в  гавани,  где  стоял  наш  пароход - сейчас мы будем на
пароходе, сейчас мы его увидим: вот только обогнуть этот пакгауз... 
     За  пакгаузом  парохода  -  не  было:  он оттянулся от берега и стал на
якорь в полуверсте. 
     Мы  охрипли  от крика. В вылитой наземь нефти намочили носовые платки и
зажгли их. Чудом каким-то увидели нас, спустили шлюпку. Мы на пароходе. 
     Все  полыхало кругом. Говорить... говорить нельзя было: только слушать,
слушать, слушать... 
     Залпов  теперь нет: теперь - сплошной, неперестающий треск выстрелов. И
должно  быть  у  всех  - как эхо - эта внутренняя дрожь. Нет, не от ружейной
стрельбы,  а  от  пулеметов:  от  этого  сухого, бездушного, страшного своею
машинностью гороха. С полуночи - пулеметы не переставали. 
     Где-то  далеко  стоял  броненосец  и  синевато-белыми ножами прожектора
резал берег, воду, суда. 
     Все  молчали,  слушали. На берегу вплетались в выстрелы длинные стоны -
вот уж близко совсем. Матрос влез на мачту, говорил сверху: 
     -  Все отсюда виднехонько, все до капли. Во-во-во, солдаты на них идут,
штыками их... Бра-атцы мои! 
     Неохотное,  разрозненное ура. Как сломанные, сухие хворостинки-выстрелы
револьверов, потом сверху, с берега - винтовочный залп... 
     Пули  жалобно  пели  высоко,  в мачтах. Потом одна, другая шлепнулась в
шлюпку на той палубе, где мы сидели. Нужно было отсюда уходить вниз. 
     Динамо  у  нас  не  работала.  В кают-компании тускло качались масляные
лампы.  Сидели  все  молча,  без  конца  слушали.  Только часам к четырем, к
рассвету, стали затихать выстрелы, и мы разошлись по каютам. 

     
                               ----------- 
     
     Утро.  В  жемчугах облачное небо. Весь порт курится, белеет дымком. Все
какое-то хмельное, плывущее, ненастоящее. 
     От  берега отчаливает шлюпка и правит на нас. Кто? Да он, конечно,- он,
наш седобородый старый механик. 
     Взобрался по трапу, поглаживает длинную, как у Моисея-пророка бороду: 
     -  Еле-еле  пробрался  к  вам.  Ник-кого  не  пропускают  - меня уж так
только, по знакомству... 
     Капитан  наш,  толстый  братушка,  Лука  Петрович  -  побагровел, начал
кипятиться: 
     - Та если менэ на берег нужно? Чэрт бы их взял... 
     Механик ехидно смеется: 
     -  Что ж делать! Меня пустили - а вас вот не пустят. Военное положение,
голубчик, военное. Да вы в бинокль поглядите-ка, поглядите на берег. 
     Смотрим  по  очереди  в  бинокль.  Солдаты  по  всему;  берегу, куда ни
взглянешь. 
     Механик доволен: ну то-то же. 
     - А ну-ка теперь вот сюда. Вагоны, платформы эти 
     видите? - вон-вон! 
     Ну, видим. Ну, что ж такое? Везут что-то, прикрытое рогожами. 
     - Хм, что-то... А знаете - что? 
     Он  шепчет  нам  на ухо. И бинокль почему-то дрожит в руках, и кажется,
что из-под рогожи видны руки, ноги... 
     А механик кому-то сзади: 
     - А их ведь теперь уж три стало. 
     - Кого - их? 
     -  Да  судов-то, которые с "Потемкиным". Ночью "Веха" пришла. Ну, и там
тоже  самое: офицеров своих тоже перевязали, свезли на "Потемкина" и рядом с
ним якорь бросили. 
     Смотрим  - и верно: три их, в кильватере стоят. Так, значит, еще не все
кончено - еще может быть... 
     Пыхтит  казенный  портовый  пароходик,  пристает  к нам. На нашу палубу
влезает быстроглазый маленький капитан: 
     -  Ради  бога, Лука Петрович - уходите скорей. Всем судам выбираться из
порта велено - скорее как можно! 
     - А что? 
     - А то... 
     Быстроглазый капитан говорит шепотом - но так, что всем слышно: 
     -  Эскадра  сюда идет. Приказано "Потемкина" либо живьем взять, либо ко
дну пустить. Под великим секретом вам говорю! 
     Лука Петрович выругался по-своему, по-братушкинскому: 
     - Всю команду - на палубу! Ч-чэрт бы их... 
     Матросов половины не было, пропали куда-то. Лука 
     Петрович пыхтел, как насос: 
     - Вот... Да... Уходить нам вэлено есть из порта. Разумеетэ? 
     Матросы  переминались,  переглядывались.  Потом  вышел один - бойкий, с
серьгой в ухе: 
     - Никак нам нельзя, Лука Петрович. Комитет приказал бастовать. 
     -  Какой-такой  камитэт?  А  вы  кому нанимались? Камитэту? Чэрт бы вас
побрал! Та я вас всех... 
     Кричит,  топает.  А  матросы  -  как  на  своем  уперлись:  "комитет не
приказал",- так и ни с места. 
     Плюнул  Лука  Петрович.  Пошептался  со  старшим  помощником. Помощника
повез на берег старший механик, взялся через кордоны провести. 
     Через  час  -  через полтора помощник вернулся. Опять матросов собрали,
выстроили. Лука Петрович сконфуженно объявил: 
     -  Ну,  вот,  -  говорит,-  этот самый ваш... как его... камитэт, да...
Камитэт дал есть нам разрешение уходить - вот. 
     И  сунул  им  бумажку.  Матросы стали на работу. Лука Петрович ходил по
палубе  и ворчал: разве это скоро - пар поднять? Глядишь, часов восемь, а то
и  все  десять. А те-то, которые на "Потемкина", как раз и придут - и пойдет
у них баталия. А мы и будем в чужом пиру похмелье хлебать? 
     Пароходы  из порта все уходят и уходят один за другим. Опять подкатил к
нам казенный пароходик. 
     - Ну, что ж вы, Лука Петрович? Торопитесь! Пар-то есть? 
     -  А-а,  пар... ч-чэрт бы их... Вы возьмите нас на буксир, ну хоть - до
брейкватера... 
     - Ладно. Давайте конец. 
     Готово.  Плывем. Лука Петрович доволен. Мимо обгорелых набережных, мимо
обугленных зданий... 
     Идем  -  и  все  ближе  к "Потемкину". Вот уже орудия и белые башни. На
капитанском  мостике  -  два  матроса.  На корме столпилась целая куча белых
голландок  -  должно  быть,  митинг.  Вон-вон,  один взгромоздился, говорит,
развеваются  ленты бескозырки. Мы не отрываемся от бинокля. К Луке Петровичу
подошел бойкий матрос с серьгой в ухе. 
     - Господин капитан! 
     - Атстань. После...- Лука Петрович тоже с биноклем. 
     Лука Петрович, салютовать им прикажете? 
     У Луки Петровича так руки и повисли. Освирепел, трет затылок. 
     - Ах, ч-чэрт их... 
     Действительно  -  загвоздка:  андреевскому флагу он обязан салютовать -
своим  кормовым.  А  на "Потемкине" - во", все еще развевается андреевский с
синим  крестом  флаг...  Но  с  другой  стороны  -  ведь это бунтовщики! А с
третьей  стороны:  не  отсалютовать  им  -  возьмут  да  и пустят тебе в бок
шестидюймовый снаряд. Лука Петрович свирепо накидывается на матроса: 
     -  Да  ты что, бэз головы? Им, таким-сяким, салютовать?! Ступай на свое
место! 
     Матрос  с  серьгой  в ухе ушел. Мы идем - и все ближе "Потемкин", и все
шире открываются черные рты орудий. 
     Лука  Петрович пыхтит, как насос, не отрывает от них глаз. Встает, идет
на корму. Мы за ним. 
     У  кормового  флага.  Матрос  с серьгой в ухе стоит спокойный: его дело
было спросить, а уж там, что потом будет... Лука Петрович возле него. 
     Поравнялись  с  "Потемкиным".  Еще  секунда...  Лука  Петрович  свирепо
кричит матросу: 
     - Салютуй им, мэрзавцам! С-салютуй, так их рас-так! 
     И  отсалютовали.  А  "Потемкин" - даже внимания не обратил, не ответил,
не до того было. Уж и ругался же Лука Петрович... 
     Нас  дотащили до брейкватера. Быстроглазый казенный капитан на прощанье
опять влез к нам и рассказывал: 
     -  ...Понимаете:  грозятся  стрелять,  что  тут  попишешь?  Разрешил им
генерал  хоронить  сегодня  матроса  их  убитого и дал честное слово, что не
арестует  на  похоронах  никого  -  они  по  всему городу пройдут. "А если,-
говорят,-  вы  арестуете,  мы  стрелять  по  городу  будем". Каково? А вдруг
генерал наш арестует, не утерпит? 
     Мы  кончали  обедать, когда в кают-компанию, как бешеный, влетел стюарт
Лаврентий. Раскосые его глаза совсем убежали куда-то,- одни белки: 
     - "Потемкин" пошел! Вот ей-богу, пошел! 
     Бросили  всё  -  вмиг  были  на  палубе.  Медленный,  давящий  двигался
броненосец. В кильватере шли миноноска и "Веха". 
     - А знаете,- сказал старший помощник, - ведь теперь как раз они  своего
хоронят, шесть часов... 
     Армянское  смуглое  помощниково  лицо  не  побледнело,  а  как-то  даже
пооливковело. 
     "Потемкин"  остановился  -  бортом  к  Одессе.  Невольно  все примерили
глазом:  да,  если  он  возьмет  полевее  бульвара,  то  как  раз через наши
головы... 
     На  борту броненосца мигнул веселый взблеск, пушистый, круглый дымок. И
грохот. 
     Оливковый   старший   помощник  крестился  маленькими,  чуть  заметными
крестиками. Лука Петрович пыхтел. 
     Еще огонек, еще. Два круглых, твердых удара. Долгая пауза. 
     На том конце, где столпилась наша команда, шутки и смех. 
     - Это он поминки по ем правит. 
     - Добрые-то люди обедом поминают... 
     - Это кого же ему обедом-то угощать? Энтих, что ли? 
     Вода  тихая,  светлая. На всех парах, как раз на линии огня броненосца,
летят два парохода. Уйдут, не уйдут? 
     Стеклянно,  чисто  плывет  по  зеркалу рейда музыка. Это-с "Потемкина".
Потом громко трубит валторна, одна. 
     - Аттаку играют... 
     - Аттаку... Вот теперь, братцы, пойдет! 
     Багровый весь, Лука Петрович зовет механика, брызжет слюной. 
     - Что ж у вас пара нэт? Ч-чэрт вас... 
     Хотя  знает  отлично,  что  пара  и  не  может  еще  быть.  Но нужно же
что-нибудь делать? Нет сил так ждать... 
     На  броненосце  ясно  видный  -  взвился  красный  боевой флаг. Блеснул
огонек, знакомый удар выстрела, и что-то новое: гудит, воет воздух. 
     Старший  помощник  пригибается.  Чей-то  голос  сзади:  -  Вот  это вот
всерьез: боевой снаряд. 
     Секунда  -  и  трах-трах,-  в бинокль ясно видны далекие дымки разрыва,
где-то среди города. 
     И  опять  играет  труба.  Красный  флаг  на  мачте "Потемкина" медленно
падает вниз. Броненосец долго стоит, белый, безмолвный. 
     Отпустило. Заговорили, заворочались, начали жить. 
     - Флаг спустил: стало быть, конец... 
     - Конец... вот сказал-то! Только что начали - еще такое будет... 
     Что  бы  ни  было - это страшно кому-нибудь другому, но не им, не нашим
матросам.  У  них  на  баке  появились  откуда-то  фунтики  с вишнями. Бойко
сплевывали  косточки  за  борт,  спорили,  где  разорвался  снаряд, считали,
сколько орудий у потемкинского флота - и сколько у "тех". 
     Два  часа  тихого  отдыха. Бегут по воде первые тени. На судах отбивают
вечерние  склянки. Два удара в судовой колокол - и едва замолкает последний,
потемкинская  миноноска  снимается  с  якоря  и  неслышно скользит по стеклу
воды. Сначала медленно, потом все быстрее. 
     Миноноска  причаливает  к  одному,  к другому, к третьему коммерческому
пароходу.  Какие-то  короткие  переговоры  и  приказания, и миноноска уходит
дальше. 
     - Это он во хлот свой пароходы наши забирает. 
     И нас вот, как пить дать, заберет, вот сичас... ей-богу, братцы! 
     Это  говорит  бойкий  матрос  с серьгой в ухе. Кругом него бросили есть
вишни,   о  чем-то  перешептываются,  поглядывают  искоса  на  капитана,  на
помощника. 
     Старший  помощник опять зеленеет, Лука Петрович усиленно трет затылок и
сопит. 
     Матрос с серьгой в ухе продолжает: 
     -  И  очень даже просто. Придут сюда те-то, из Севастополя, его брать -
а  он  нас всех, коммерческих, сзади расставит: поди-ка его укуси. Как по ем
стрелять-то  будут?  Никак невозможно. Потому в нас обязательно попадут! Он,
Потемкин-то, хи-итрый-он, брат... 
     Лука Петрович бормочет: 
     - Бр-родяги, р-разбойникн... 
     А  миноноска  от  соседнего  судна  уж  правит  на  нас.  Лука Петрович
мгновенно куда-то исчезает. Вся команда столпилась у борта. 
     -  Эй,  на  пароходе!  Капитан  у  вас где, на судне? - кричит матрос с
капитанского мостика миноноски. Голос спокойный, зычный. 
     Метнулись  искать Луку Петровича, насилу-насилу откопали где-то. Он - в
парадном  капитанском  сюртуке,  с  золотыми нашивками на рукавах. Старается
втянуть свое пузо и стать понезаметней, поменьше, говорить нежным голосом. 
     - Здравствуйтэ, братцы. Что угодно? 
     Матрос  на  мостике  миноноски  снимает  фуражку  и говорит звучно, как
будто читая: 
     -  С  броненосца "Князь Потемкин Таврический" передано: судам стоять на
якоре и не сумлеваться, опасности никакой не будет. 
     "...Как,  а  насчет  того,  чтобы  забрать  в свой флот? Значит, ничего
этого..." 
     И  вдруг  лицо  у Луки Петровича расцветает, он машет фуражкой и кричит
бравым голосом: 
     - Спасибо вам, братцы! Ур-р-ра-а! - спохватывается и захлопывает рот. 
     С  миноноски  машут  нам  бескозырками,  медленно скользят к следующему
пароходу. 
     "Стоять  на  якоре  и  не сумлеваться..." И, "не сумлеваясь", спокойно,
без слов, долго сидим на палубе. 
     Совсем темно. Ночь безлунная, ласковая, как черный лохматый зверь. 
     Всю  ночь  шарят  в  черноте холодные, яркие ножи "Потемкина". Всю ночь
ходит без огней миноноска - на разведки. Там явно чего-то ждут, готовятся. 

     
                            ------------ 
     
     ...Какие-то  сны  с  пламенем,  с  криками,  выстрелами,  какие-то руки
хватают и не хотят отпустить. За плечо теребит беспощадно Лаврентий: 
     - Вставайте, вставайте! Флот уж близко совсем. 
     Сейчас начнут - вот ей-богу! 
     Еще  не  уставшее  от солнца утро. Темные полоски судов на горизонте. В
бинокль  ясно  видно: три броненосца и миноноски. Идут сюда, на "Потемкина",
развернутым фронтом. 
     Лука Петрович бегает по палубе, брызжет слюной, кричит на Механика: 
     - Масло на топки, масло! Жгите - только скорэй! Скорэй - ч-чэрт вас... 
     Зашевелился   и   "Потемкин".  Громыхает  якорями.  Какие-то  медленные
эволюции - и прямо на эскадру. За ним его миноноска. 
     Механик подымается на палубу и докладывает: 
     - Лука Петрович, пар уже готов. 
     - Слава тэ, господи! Ну, полный ход: в Очаков. 
     Наша  старая  машина  охает, скрипят мачты, на палубе что-то дребезжит,
гоним  вовсю.  Впереди  севастопольская  эскадра,  сзади  "Потемкин", а мы -
между ними. Успеем проскочить, пока они не откроют огня,- или не успеем? 
     Эскадра  флагами  сигналит  что-то  "Потемкину".  "Потемкин"  поднимает
красный боевой флаг и дает полный ход - за ним миноноска. Ну, сейчас... 
     - Ходу, ходу... - ч-чэрт! - кричит Лука Петрович в машину. 
     Но  кочегары  и  так  уже выбиваются из сил, котлы грозно гудят, машина
охает. 
     И   вдруг  видим,  что  наступающая  на  "Потемкина"  эскадра  из  трех
броненосцев  и  миноносцев  -  медленно  поворачивается  и уходит назад, без
единого выстрела. 
     -  Вот  так  здорово!  Вот  так  фунт...  Урра!  - орет бойкий матрос с
серьгой. 
     - Ура-а! - подхватывают матросы. 
     -  Урр...- открывает рот Лука Петрович - и, спохватившись, захлопывает.
Надев  на  себя сердитое лицо, он кричит вниз, команде: - Ну, чего, чего? На
орать! 
     Все  меньше  и  прозрачней  белый корпус "Потемкина": он идет обратно в
Одессу, мы уходим от Одессы. 

     
                              ---------- 
     
     Очаков.  Желтовато-белые  домики  на  высоком  берегу.  Вдали  батареи.
Очаков  -  на  осадном положении, на берег сойти нельзя. Солнце пристальное,
ошалелое,  поливает  нас  сверху. Целый день погромыхивают, палят очаковские
пушки  -  упражняются  на  всякий  случай:  а вдруг вздумает "Потемкин" сюда
нагрянуть? Кто знает? 
     Ночь  еще  тише,  еще теплей, чем в Одессе. Там, далеко, на горизонте -
прыгают холодные лучи прожектора на "Потемкине": их видно и здесь. 
     Что  там  -  в  Одессе?  Гадаем, томимся. Вспоминаем об этих трех днях,
прожитых рядом с "Потемкиным". 
     -  ...Впрочем,  если  бы стреляли - так здесь было бы слышно, - говорит
старший помощник. 
     Здесь  он  разговорчив  и  весел!  на  него хорошо действуют очаковские
батареи. 
     На  следующий  день  к  вечеру пришло еще несколько убежавших из Одессы
пароходов. Мы снарядили шлюпку, поехали за новостями. 
     -  Опять,  -  рассказывали,  -  эскадра приходила. Фронтом наступали, а
"Потемкин"  так  ловко, как-то промеж их влез, что с обоих бортов по ним мог
палить. Ушли. А с "Потемкиным" еще новый остался - "Георгий Победоносец". 
     Еще  две  ночи  на  горизонте  -  далекое  белое  сияние  прожектора  с
"Потемкина". На третью ночь горизонт был холоден и пуст. 
     Утром судно привезло из Одессы новую весть: "Потемкин" ушел. 
     - Куда ушел? 
     - Неизвестно. 
     Неизвестно:  может  быть,  и  в Очаков. Да, да - отчего же не в Очаков?
Кто-то  рассказывал:  в  Одессе-де  слышал  еще - что "Потемкин" обязательно
Очаков разнести хотел. 
     Батареи  на  берегу  заработали  еще  усерднее. Вечером выслали на рейд
сторожевые суда. Но и эта ночь - ленивая и тихая, как вчера. Никого. 
     Утро.  Душистый  с  берега ветерок с запахом степных трав. Веселая стая
белых бабочек-парусов: вышли рыбаки в море. 
     Прыгает,  ухает  на  волнах  шлюпка. Двое гребцов в рубахах. Пристают к
нам. 
     Телеграмма! Телеграмма из Одессы... 
     У нас столпились, слушают, ждут. 
     "Потемкин" ушел Румынию. Одессе спокойно. 
     -  В Румы-ынию! - протянул разочарованно бойкий матрос с серьгой в ухе.
Закурил трубочку, сплюнул. 
     

     1913 

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.
Рейтинг@Mail.ru