|
|
Но много нас еще живых, и нам
Причины нет печалиться...
Пушкин, «Пир во время чумы»
Когда Мариус Мариусович Петипа вошел в состав труппы
Камерного театра,
ему было семьдесят лет. Такова была молва.
Он, однако, не только красил «ду-
шистые седины». Он выступил в «Сирано де Бержераке», звеня шпагой и
восхи-
щая почти юношеской свежестью. Артисты не переставали дивиться его
гиб-
кости: «Старику семьдесят лет, а как фехтует... Кто бы сказал!»
Имя Петипа и трех поколений этого одаренного рода артистов было хорошо
известно России. В честь привлечения знаменитости Таиров устроил закрытую
вечеринку. Встреча друзей театра и артистов произошла на сцене. За столиками
расположилось около тридцати приглашенных. (...) На правой стороне сцены
был столик Петипа с его окружением. Запомнились гладко причесанная Коонен,
напоминавшая томную нищенку на картине БернДжонса; начинавший полнеть
Таиров в тесной визитке с озабоченно-юркими глазами хозяина празднества и
насмешливо-нервный, преодолевающий бремя возраста Петипа. Благожелатель-
ный герой дня.
Жест, его дисциплина и культура принадлежат романскому
гению. Короткие,
точно рассчитанные телодвижения Петипа были
мимическим стаккато: головы,
плеч, туловища. Наедине, в часы отдыха, в кровати, без свидетелей, Петипа
уста-
лый, немощный, вероятно, со вздохом глубокой печали и освобождения
закры-
вал веки, чтобы затем опять готовиться к очередному усилию, притворной
весе-
лости и внешней беззаботности. Но в обществе Петипа
обманывал окружающих,
себя, гарцуя, как цирковой конь, рассыпая скороговоркой остроты. Стоит ли
упо-
минать, что черные смокинги молодых людей, окружавших Цветаеву, были
безу-
коризненны, а их манеры умеренно-сдержанны? Не в них, конечно, дело.
Меня
поразило лицо одного из спутников Марины: высокого брюнета со скорбно
сдвинутыми бровями, серыми глазами, выбритыми, иссиня выглядевшими
ще-
ками и тяжелой обезьяньей челюстью. Это был С. Я. Эфрон, муж Цветаевой.
Привычным движением, которое позже я наблюдал неоднократно, в беседе он
часто заслонял кистью руки глаза, как бы защищаясь от чего-то.
Уже в этот вечер
я понял, что эта мужественно выглядевшая волосатая рука выдавала
прирожден-
ную робость. За тридцать лет до своего расстрела Эфрон подсознательно искал
защиты. В жизни он чувствовал себя пасынком. Гетто своего «я» Эфрон никогда
и ни в каком окружении не изжил.
Когда я впервые взглянул на лицо Марины, мне вспомнился
мир Ренессанса и
песенка, которая, по преданию, принадлежит
герцогу Лоренцо Великолепному:
Quant'e
bella giovinezza,
Ma si fugge tutta via... 1
Но мне пришлось сосредоточиться, напрячь память, чтобы найти тип лица
Цветаевой. Это удалось мне не сразу. Когда же она
повернулась, спокойно слу-
шая собеседника, беспокойство умственного усилия мгновенно исчезло: передо
мною возник образ пажа на ватиканской фреске
«La Messa di Bolsena»2 с его
выра-
зительным профилем. Вместе с тем лицо Цветаевой было моложе, беспечней
и
одухотвореннее. С ее темно-русыми подстриженными волосами,
четким тонким
носом, узкими губами, но довольно широким русским овалом, Марина была
ли-
шена земной косности.
Имя Цветаевой в это время было еще мало известно. О ее стихах, «Вечернем
альбоме» и «Волшебном фонаре», знали только немногие. Но кроме печатного
слова мысль Цветаевой проникала разными путями в отдельные, хотя и узкие
слои общества. Это была необычная сила своеобразности ее духа, творившая
подлинную новую форму и передававшая искренность переживания. Встречав-
шиеся с нею убеждались в ее даровании с первого же дня и верили в его
естес-
твенный рост. Если иные не любили Марину, отталкивались от нее, то все-таки
не могли не признать, что Цветаева — незаурядная личность. Ее поэтический дар
выходил за пределы художественной мысли и мировосприятия данной эпохи.
Этот дар не был похож ни на женское повседневно возможное обаяние, ни на
женственную привлекающую песенность, ни на гедонистическое переживание
извечного зова красоты. Строй форм и строй идей Цветаевой открывали
непоча-
тую новь.
Вечеринка шумела. Волны человеческой болтовни, мирного
звона посуды и
смеха росли. В зияющем пустом и неосвещенном
зале таилась пещера ночи. Но ее
никто не замечал. Мы были на счастливом острове, под сенью легендарных
ко-
ней. Беседа, шутки, флирт, аромат духов, незримые качели гула человеческих
голосов опьяняли, отрывали от мысли, что вне этих стен во всем мире —
лихо-
летье. Здесь не было ни раненых, ни искалеченных, ни отвратительного запаха
йодоформа.
Подготовленные «неожиданности» обыкновенно неудачны.
Но заговор Таиро-
ва был осуществлен так ловко, что в первую минуту едва ли кто-нибудь
догадал-
ся о предварительном сговоре. Отойдя от Цветаевой, с которой он поговорил о
чем-то вполголоса, потребовав внимания гостей, а командовать Таиров умел, он
объявил, что Марина Цветаева произнесет в честь Петипа «экспромт». Шум утих.
Заняв свое место возле Петипа, Таиров прочеканил: «Марина Ивановна, мы вас
слушаем!» Эхо черного, темного зала повторило: «Мы вас слушаем...» Впрочем,
может быть, это мне почудилось.
Весело, задорно поднялась из-за стола Цветаева. Одета она
была так просто,
что ее можно было принять за вольнослушательницу университета Шанявского,
очага передовой молодежи. Взглянув на Петипа на противоположной стороне
сцены, слегка тряхнув юной «скобкой» своих пушистых волос, Марина начала
произносить стихи. Ровным, слегка насмешливым голосом. Впервые я увидел,
что ноздри у Цветаевой едва заметно вздрагивали,
когда она была взволнованна.
Форма носа, соразмерная, с легкой горбинкой, превосходно сочеталась с ее
высо-
ким, крутым и большим лбом. Но серые глаза были холодны, прозрачны. Эти
глаза никогда не знали страха, всего менее мольбы или покорности.
Марина не распевала своих стихов. Она беззаветно любила
слово, его самосто-
ятельное значение, его архитектонику. Обращаясь к Петипа на «ты», бросая ему
горделиво-игривый вызов женщины, она предлагала ему — рыцарю чести и
шпаги — сердце и жизнь. Но сердце и жизнь — не прихоть, не блажь, не причу-
ды. Ей нужен обет, а залогом пусть послужат его честь и шпага.
Дар за дар, вер-
ность за верность, но — смерть за вероломство.
Умышленно использованный
Цветаевой поэтический архаизм возвращал к внешней форме эпохи Людовика
XIV. Никогда, ни раньше, ни позже, я не слышал столь откровенной эротики. Но
удивительно было то, что эротическая тема была студена, целомудренна, лишена
какого бы то ни было соблазна или чувственности. Сонет Цветаевой был
замеча-
тельным образцом поэтического мастерства и холодного разума. А едва
улови-
мый оттенок иронии сознательно, с расчетом уничтожал его любовный смысл.
Счастливая, юношески гордая, Марина торжествовала. Тешили ли ее
аплодис-
менты? Ни в коем случае. Она, можно быть уверенным, их не слышала. Позже, в
беженстве, встречаясь с Цветаевой в течение нескольких лет чуть ли не
ежеднев-
но, я убедился, что единственной страстью, причём страстью умственной, у Ма-
рины была любовь к слову и его тайне. Когда она эту тайну приоткрывала или
умела овладеть ею, сообщить ее ближнему, она не
ждала ни мзды славы, ни мзды
почета или материальной награды. Божьей милостью творец, самый
бескорыст-
ный художник — такова была Марина: в юности, в зрелые годы и, я уверен, в
трагическую годину, когда не она себя удушила, но удушили преследовавшие ее
два универсальных исчадия современности: чиновник и палач.
«Экспромт» Цветаевой, вероятно, писался не час и не два. Может быть, день,
ночь... Ремесло в поэзии для нее было понятием
не только преодоления, совер-
шенства, но и этического смысла. Недаром этим словом она назвала одну из
сво-
их книг. Не знаю, писал ли когда-нибудь стихи Петипа. Если он их и писал, то
его «экспромт»—ответ был заготовлен кем-то, кто хорошо знал французскую
лю-
бовную лирику. Петипа принимал призыв-вызов, Петипа отвешивал глубокий и
учтивый поклон духовного потомка кавалера Бержерака:
Je jette
avec gràct mon feutre... 3
Петипа посвящал свою шпагу, шпагу Сирано, своей даме, а его
шпага и честь
— неотделимы: в счастье, в беде, в вечности. Но игривая нота галантной шутки
звучала побочным голосом: «Не будьте, господа, слишком наивны... Не
прини-
майте маскарада за действительность!»
Старый петиметр как начал, так и закончил: позируя, любуясь собою,
уверен-
ный в успехе и произведенном впечатлении.
И если в стихах, брошенной пер-
чатке Цветаевой, угадывался моральный пафос, унаследованный от Шиллера, то
в изысканном ответе Петипа можно было уловить Парни и даже... прозу Лакло.
|