ПАТОГРАФИЧЕСКИЙ ОТДЕЛ.
Генеалогия Максима Горького
а также общая характеристика личности Горького всвязи с его
наследственностью и с переживанием детства:
Д-ра И. В. Галант (Москва)
I. Наследственность М.
Горького.
(с генеалогической таблицей).
Долго спустя, я понял, что русские люди, по нищите и скудости своей,
вообще любят забавляться горем, играют им, как дети, и редко стыдятся быть
несчастными.
В бесконечных буднях и горе— праздник, и пожар—забава, на пустом лице и
царапина—украшение..
М. Горький. Детство. Глава X.
Поставив во главе этого очерка генеалогии Максима Горького эпиграфом те
его слова, которые характеризуют сущность жизни “русских людей”, я хотел сразу
же ввести читателя в атмосферу той среды, в которой жил и воспитывался юный
Алексей Максимович Пешков (Максим Горький), давая в то же время общую,
глобальную характеристику тех людей, кровь которых течет в жилах гениального
писателя земли русской. Люди эти до того невыразимо странно и страшно
устраивали свою жизнь, что Горький, описывая эту жизнь говорит:
"Она вспоминается мне как суровая сказка, хорошо рассказанная
добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с
трудом верю, что все было именно так, ка|к было, и многое хочется оспорить,
отвергнуть,—слишком обильна жестокостью темная жизнь “неумного племени”.
Жестокость жизни того milieu; в котором рос юноша Пешков
поражающая необычным своим обилием ум Горького даже в годы его зрелости, когда
он успел всесторонне ознакомиться с жизнью и людьми и убедиться что в общем
римская поговорка: homo homini lupus est есть вполне оправдывающая себя мудрость, не поразит
нас, если мы узнаем, что жестокость,
была основная черта большинства индивидов тех двух семей—Кашиных (со стороны
матери) и Пешковых (со стороны отца),—которым Горький обязан своей жизнью и не
малой долей тех психических особенностей, которые составляют духовный его
облик, или—выражаясь модерным языком—его психоконституцию.
Особенной жестокостью отличался дедушка Горького со стороны отца—Савватей
Пешков. Савватей Пешков был очевидно несколько одаренный человек, ибо
он, будучи простым солдатом, дослужился до чина офицера, но в качестве такого
он оказался до того жестоким в обращении со своими подчиненными, что был сослан
в Сибирь! Служил Савватей Пешков в армии при Николае I, когда вообще в армии
существовала железная дисциплина, и избиение солдат считалось чем то самым
обыкновенным. Трудно себе поэтому представить, что представляла собой
жестокость С. Пешкова, послужившая причиной столь строгого наказания, как
ссылка в Сибирь. Сегалин 1
думает, что дедушка Пешков был “чудовищем”.
Ссылка в Сибирь не могла, конечно, исправить от природы, видно,
жестокого дедушку Пешкова, и он продолжал в Сибири вымещать свою жестокость на
своем сыне Максиме, который поэтому стал бегать из дома. Дедушка Пешков искал
своего сына с собаками по лесу, как зайца, и, поймав его однажды, до того бил,
что соседи отняли у него ребенка и спрятали.
Относительно бабушки Пешковой ничего неизвестно, если не то
обстоятельство, что она умерла в раннем детстве своего сына Максима Пешкова.
Может быть жестокий муж ее скоро замучил. Дедушка Пешков умер, когда его сыну
исполнилось 9 лет, и Максим Савватеевич Пешков (отец Горького) остался на
десятом году жизни круглой сиротой.
Максим Савватеевич не отличался такой жестокостью, как его отец, но и у него встречаются
выраженные психопатические черты, позволяющие отзываться о нем как о психопате.
После смерти отца Максима взял к себе крестный столяр, приписал его в цеховые
города Перми и стал его учить столярному ремеслу. Однако, Максим Пешков не
оставался долго у своего крестного, сбежал без видимой причины и долгое время
бродяжничал, водя слепых по ярмаркам. Наконец, надоело Максиму заниматься
бродяжничеством, черта, которая довольно вкоренилась в его характере, чтобы
передатьее, потом, в наследство своему сыну Алексею (Горькому), и шестнадцати
лет Максим Пешков начал вести оседлую жизнь, оставшись жить в Нижнем, где он
первое время работал у подрядчика-столяра, на пароходах Колчина. В двадцать лет
он был уже хорошим краснодеревцем, обойщиком и драпировщиком.
Живя в Нижнем рядом с семьей Кашириных, Максим влюбился в дочь Василия
Васильевича Каширина, Варвару Васильевну и так как Варвара Васильевна отвечала
взаимностью, то начал расти плод этой любви, в виду чего Акулина Ивановна
Каширина, мать Варвары, согласилась тайно от мужа помочь влюбленным
повенчаться. Василий Васильевич к этому времени был большой богач, имея четыре
дома и деньги, был в большой чести, так как сидел девять лет бессменно
старшиной в цехе и дали ему незадолго до этого шляпу с позументом да мундир.
Василий Васильевич очень гордился и мечтал выдать свою дочь за дворянина и ни
за что не согласился бы на брак своей дочери с столярным подмастерьем. Узнав о
тайном браке Варвары, Василий Васильевич отрекся от своей дочери, лишил ее
наследства и несколько месяцев ничего не хотел знать о своей дочери, которая
вышла замуж “самокруткой”. Потом родительские чувства взяли верх, и Василий
Васильевич примирился с новобрачными, пригласив их даже жить в его доме. Вскоре
после этого родился у Варвары и Максима Пешковых сын Алексей (впоследствии
Максим Горький).
Все было-бы хорошо, но вдруг Максиму Пешкову стала по дороге та черта
характера, которая его отца довела до Сибири. У Максима Пешкова не было
отцовской жестокости, однако, он получил ее от отца в наследство в виде утонченного садизма, который находил свое
выражение в наслаждении страхом, нарочно вызываемом им в людях для
удовлетворения садистической своей страсти! Пользуясь суеверием людей и другими
их слабостями, он выдумывал различные способы вызывать в людях страх, и, видя
людей в смертельном страхе, Максим ощущал большую радость, доходящую до
сладострастия. Вот что рассказывает Акулина Ивановна о садистических
похождениях Максима Пешкова.2
“Как то о великом посте заиграл
ветер и вдруг по всему дому запело, загудело страшно—все обомлели, что за
навождение"? Дедушка совсем струхнул, велел везде лампадки зажечь, бегает,
кричит: молебен надо отслужить! И вдруг все прекратилось; еще хуже испугались
все. Дядя Яков догадался,—это, говорит, наверное Максимом сделано! После он сам
сказал, что наставил в слуховом окне бутылок разных да склянок,— ветер в
горлышки дует, а они и гудут, всякая по своему. Дед погрозил ему: как бы эти
шутки, опять в Сибирь тебя не воротили, Максим!
Один год сильно морозен был, и стали в город заходить волки с поля, то
собаку зарежут, то лошадь испугают, пьяного караульщика заели, много суматохи
было от них! А отец твой возьмет ружье, лыжи наденет да ночью в поле,
глядишь—волка притащит, а то двух. Шкуры снимет, головы выщелушит, вставит
стеклянные глаза—хорошо выходило! Вот и пошел дядя Михаил в сени за нужным
делом, вдруг—бежит назад, волосы дыбом, глаза выкатились, горло
перехвачено—ничего не может сказать. Штаны у него свалились, запутался он в
них, упал, шепчет—волк! Все схватили, кто что успел, бросились в сени с
огнем,—глядят, а из рундука и впрямь волк голову высунул! Его бить, его
стрелять, а он—хоть бы что! Пригляделись—одна шкура, да пустая голова, а
передние ноги гвоздями прибиты к рундуку! Дед тогда сильно—горячо рассердился
на Максима. А тут еще Яков стал шутки эти перенимать. Максим то склеит из
картона будто голову, нос, глаза, рот сделает, пакли налепит заместо волос, а
потом идут с Яковом по улице и рожи эти страшные в окна суют—люди, конечно,
боятся, кричат, а по ночам в простынях пойдут, попа напугали, он бросился на
будку, а будочник тоже испугавшись, давай караул кричать. Много они эдак то
куролесили и никак не унять их; уж я говорила—бросьте, и Варя тоже,—нет, не
унимаются! Смеется Максим то: больно уж,
говорит, забавно глядеть, как люди от пустяка в страхе бегут, сломя голову!”
До Сибири, как страшил дедушка К а ш и р и н Максима, дело не дошло, до
Астрахани же оно доплыло. Обидчивый и злопамятный Михаило не мог простить
Максиму историю с волком и, сговорившись с Яковом, решил извести Максима. Дядья
Михайло и Яков и без того чувствовали неприязнь к Максиму, так как он в
противоположность им вина совершенно не пил к тому же говорил им всякого рода
дерзости. Напившись до пьяна, Михаило и Яков заманили Максима на Дюков пруд и
столкнули его в прорубь, чтобы утопить его. Как только Максим вынырнет и
схватится руками за край проруби, они давай его бить по рукам. Удалось все же
Максиму удержать голову на поверхности воды,'" и когда Яков и Михаиле
утомившись топить его пошли шататься по кабакам в надежде, что их жертва сама утонет. Максим выбрался
из проруби и побежал в полицию, где его оттирали вином, переодели в сухое и
привезли домой. Михаила и Якова Максим полиции не выдал, выдумав про себя какую-то
быль.
После этого случая Максим долго и тяжело болел, и когда он, наконец,
выздоровел, не хотел больше жить с Кашириными и отправился с женой и ребенком в
Астрахань. Здесь он через несколько лет умер.
Вот все, что мы знаем относительно предков Горького по линии отца.
Физически это были люди совершенно здоровые, крепкие, хорошо сложенные. Можно
было бы, пожалуй, говорить об атлетическом их телосложении. Что касается их
психики, то при наличии некоторой одаренности люди эти в общей сложности никак
иначе не могут быть определены, если не как психопаты. Дедушка был тяжелый
садист, отец страдал одно время пориоманией (бродяжничество) и садизмом,
сводившимся, главным образом, к наслаждению искусственно вызванным страхом
людей. Хотя в общем веселого приветливого характера, Максим Пешков мог
сделаться неприятным, неугомонным и патологически упрямым и своенравным:
“Хороши у него глаза были: веселые, чистые, а брови—темные, бывало сведет он
их, глаза то прячутся, лицо станет каменное, упрямое, и уж никого он не слушает”...
Перейдем теперь к изучению предков Горького по линии матери.
О прадедушке Василии Каширине мы знаем очень мало. Известно только,
что, когда “однажды приехали в Балахну разбойники, грабить купца Зуева, дедов отец
бросился на колокольню бить набат, а разбойники настигли его, порубили саблями
и сбросили вниз из—под колоколов”.
Судя по этому рассказу, прадедушка Василий был энергичным, бесстрашным,
преданным своему делу и долгу человеком и умер он, как герой.
Что касается прабабушки, жены Василия Каширина, то она была очень
сильная и в общем добрая, жалостливая женщина:
“Бывало матери-то кричат: мадама, мадама,—это, стало быть, моя дама,
барыня моя, а барыня-то из лабаза на себе мешок муки носила по пяти пудов весу.
Силища у нее была не женская, до двадцати годов меня за волосья трясла очень
легко, а в двадцать то годов я сам не плох был”. Пленным французам, при всей
своей враждебности к ним, она дарила калачи."
Дедушку Василия Васильевича Каширина Горький рисует как небольшого,
сухонького старичка в черном длинном одеянии с рыжей как золото бородкой с
птичьим носом и зелеными глазками. Очень часто мы находим у Горького сравнение
лица дедушки с “лицом хорька”.
Если веричь тем авторам, которые утверждают, что Erythrismus
(рыжеволосость), есть дегенеративная черта, то дедушка уже по одной наружности
не внушает полного доверия к своей личности... Однако, Горький и уверяет, что
дедушка был не злой и не страшный, хотя он его однажды чуть на смерть не засек,
за то что он, Олеша (так звал дедушка своего внука Алексея Пешкова) вздумал
подражать взрослым и окрасить белую дорогую скатерь в кубовый цвет, а потом,
когда дошла очередь сечь его, он сопротивлялся, рвал дедушке его рыжую бороду и
кусал его.
Дедушка Каширин был очень вспыльчивый и из за пустяков бил не только
своих внучат, но и, жену, милейшую бабушку Акулину Ивановну, бил до крови,
иногда целыми днями,3 так то Алексей раз
обещался отстричь дедушке бороду, если он не перестанет бить бабушку...
Хотя Василий Васильевич былчеловок в своем деле, нажил себе капиталец и
пользовался в городе почетом, однако, он был слабохарактерный отец, не умевший
внушить своим детям уважение к себе, и не пользовался он у своих детей никаким
авторитетом. Он был даже до некоторой степени бестолковым стариком,
растратившим, впоследствии, в короткое время все свое состояние, а в глубокой
старости он лишился ума, заболев, очевидно, старческим слабоумием (dementia senilis). Горький рассказывает об этом, говоря, что “он
(старик Каширин) окончательно заболел скупостью и потерял стыд: стал ходить по
старым знакомым, бывшим сослуживцам своим в ремесленной управе, по богатым
купцам и, жалуясь, что разорен детьми, выпрашивал у них денег на бедность. Он
пользовался уважением, ему давали обильно, крупными билетами; размхивая билетом
под носом бабушки, дед хвастался дразнил ее как ребенок:
— Видала, дура? Тебе сотой доли этого не дадут.
Собранные деньги он отдавал в рост новому своему приятелю, длинному и
лысому скорняку, прозванному в слободке хлыстом, и его сестре—лавочнице,
дородной, краснощекой бабе, с карими
глазами, томной и сладкой, как патока.
Все в доме строго делилось; один день обед готовила бабушка из
провизии, купленной на ее деньги, на другой день провизию и хлеб покупал дед, и
всегда в его дни обеды бывали хуже:
"Бабушка брала хорошее мясо, а он—требуху, печонку, легкие, сычуг.
Чай и сахар хранился у каждого отдельно, но заваривали щи в одном чайнике, и
дед тревожно говорил:
— Постой, погоди,—ты сколько положила?
Высыплет чаинки на ладонь себе и, аккуратно пересчитав их, скажет:
— А у тебя чай-от мельче моего, значит,—я должен положить меньше, мой
крупнее, наваристее.
Он очень следил, чтсбы бабушка наливала чай и ему, и себе одной
крепости, и чтоб она выпивала одинаковое с ним количество чашек.
— По последней, что ли?—спрашивала она, перед тем как слить весь чай.
Дед заглядывал в чайник и говорил:
— Ну, уж—по последней!
Даже масло для лампадки пред образом каждый покупал свое,—это после
полусотни лет совместного труда!
Мне было и смешно, и противно видеть все эти дедовы фокусы, а
бабушке—только смешно.
— А ты—полно!—успокаивала она меня.—Ну, что такое? Стар-старичек, вот и
дурит! Ему ведь восемь десятков,—отшагай столько-то! Пускай дурит, кому горе? А
я себе да тебе—заработаю кусок, небойсь!"
Чудовищная по своей болезненности скупость старичка Каширина, лишающая
его всякого человеческого облика не достигает в приведенном отрывке апогея всей
бесчеловечной своей дикости. Вот, напр., как дедушка Каширин кормит своего
внучка Колю (сына Варвары Васильевны от ее брака с Евгением Максимовым).
“В полдень дед, высунув голову из окна, кричал:
— Обедать!
Он сам кормил ребенка, держа его на коленях у себя,—пожует картофеля,
хлеба и кривым пальцем сунет в ротик Коли, пачкая тонкие его губы и остренький
подбородок. Покормив немного, дед приподнимал рубашенку мальчика, тыкал пальцем
в его вздутый животик и вслух соображал:
— Будет, что-ли? Али еще дать?
Из темного угла около двери раздавался голос матери:
—Видите же вы,—он-тянется за хлебом!
— Ребенок глуп! Он не может знать, сколько надо ему съесть...
И снова-совал в рот Коли жвачку. Смотреть на это кормление мне было
стыдно до боли, внизу горла меня душило и тошнило.
— Ну, ладно!—говорил, наконец, дед.—На-ко, отнеси его матери.
Я брал Колю,—он стонал и тянулся к столу. Навстречу мне, хрипя,
поднималась мать, протягивая сухие руки без мяса на них, длинная, тонкая, точно
ель с обломанными ветвями”.
Против скупости старика Каширина даже скупость Гоголевского Плюшкина
одна только капля в море воды...
К этому времени дед Каширин потерял всю свою способность мышления и
сообразительности: “Дед, стряпая, постоянно выбивал стекла в окне концами
ухватов и кочерги. Было смешно и странно, что он, такой умный, не догадается
обрезать ухваты.
Однажды, когда у него что-то перекипело в горшке, он заторопился и так
рванул ухватом, что вышиб перекладину рамы, оба стекла, опрокинул горшок на
шестке и разбил его. Это так огорчило старика, что он сел на пол и заплакал.
— Господи, Господи...”.
Мы здесь знакомимся с типичной для старческого слабоумия лабильностью
аффектов старика Каширина, который все более и более терял свои умственные
способности. Из всего духовного богатства осталось в конце концов у дедушки
Каширина одно только его раньше полное скорби и как-бы покровительной жалости
восклицание: “Эх вы-и!...”, которым он постоянно любил украшать свою речь.
Морально дедушка Каширин не был совершенно безупречен. Он поощрял
воровство своего приемыша, Ивана Цыганок, которого он посылал на лошади с
большим возом скупать на базаре провизии; Цыганок же возвращался с полным возом
наворованного добра, за что он пользовался особенным предрасположением
старика... Это было еще в годы материального расцвета Каширина!
Умер дедушка Каширин, потеряв не только все свое материальное благосостояние,
но лишившись совершенно своего ума (dementia senilis).
Бабушка Акулина Ивановна Каширина была безусловно замечательная
личность, и принадлежит она к тем русским женщинам, которым русский народ
обязан лучшими своими, гениальнейшими сыновьями.
Выросла она в неблагоприятных условиях жизни. Отца своего она, видно,
совсем не знала и никогда ничего о нем своему внуку (Горькому) не рассказывала.
О матери своей, прабабушке Горького, Акулина Ивановна рассказывала, что она
“бобылка была, увечный человек; еще в девушках ее барин напугал. Она ночью со
страха выкинулась из окна, да бок себе и перебила, плечо ушибла тоже, с того у
нее рука правая, самонужная, отсохла, а была она, мaтyшкa, знатная кружевница”.
Не будучи больше в состоянии прокормить себя, прабабушка ушла со своей дочерью
Акулиной по миру и нищенствовала, пока Акулине не исполнилось девять лет.
Бывали в Муроме, Юрьевце, ходили по Волге вверх, и по тихой Оке. Когда Акулине
исполнилось девять лет, прабабушка застыдилась водить свою дочь по миру и осела
в Балахне. Собирала милостыню, “кувыркаясь” из дома в дом, а на праздниках—по
церковным папертям собирала. Акулина же оставалась дома, учась ремеслу
кружевницы и вскоре достигла в этом искусстве, благодаря руководству маюри,
большого совершенства. Четырнадцати лет от роду Акулина Ивановна вышла замуж за
В. В. Каширина и на 15 году уже родила. Родила Акулина Ивановна 18 человек, из
которых в живых осталось только трое: два сына—Михаило и Яков—и одна дочь,
Варвара.
Акулина Ивановна была большая, крепкая, хорошо сложенная женщина с
пышными черными волосами с синим отливом; осыпанная -черными волосами, огромная
и лохматая, она была похожа на медведицу. Оттого наблюдательный внучек Ленька
(Горький) не мог понять, почему сильная бабушка, по его мнению не в пример
более сильная, чем маленький, сухонький дедушка с “лицом хорька”, допускала,
чтобы этот последний ее безжалостно бил. Однако у Акулины Ивановны были свои
взгляды на супружество, и она как бы признавала права мужа бить жену. Говорил
же Василий Васильевич: “Ты знай: когда свой родной бьет,—это не обида, а
наука!”. А что за наука—розги„ объяснял Цыганок Лексею следующим образом. „
— “Когда тебя вдругорядь сечь будут, ты гляди, не сжимайся, не; сжимай
тело-то,—чуешь? Двойне больней, когда тело сожмешь, а ты распусти его свободно,
чтоб оно мягко было,—киселем лежи! И не надувайся, дыши вовсю, кричи благим
матом,— ты это помни, это хорошо!”.
“Коли он сечет с—навеса, просто
сверху кладе лозу,—ну, тут лежи спокойно, мягко; а ежели он с оттяжкой
сечет,—ударит да к себе потянет лозину, чтобы кожу снять,—так и ты виляй телом
к нему, за лозой, понимаешь? Это легче!”.
Везде наука! Получать удары розог надо тоже умеючи, согласно правилам
науки!
Акулина Ивановна была умная очень добрая женщина. Лозунг ее жизни был:
“Господи, Господи! Как хорошо все! Нет, вы глядите, как хорошо все!
Находя все в жизни одинаково хорошим, Акулина Ивановна не могла себя
чувствовать несчастной, не могла быть злой, не могла ни на кого обижаться.
Глубоко религиозная душа, одаренная богатой фантазией, она себя чувствовала в
постоянной связи с богом и добрыми гениями. Однако, она из-за этого не была
оторвана от жизни, и усвоила она себе житейскую мудрость лучше любой другой
“земной”, человеческой твари. Достаточно нам выслушать одно из поучений бабушки
Акулины внуку своему Леньке, чтобы убедиться в этом.
—“ Вот что, Ленька, голуба-душа, ты закажи себе это: в дела взрослых не
путайся! Взрослые—люди порченые; они богом испытаны, а ты еще нет,—и живи
детским разумом. Жди когда господь твоего сердца коснется, дело твое тебе
укажет, на тропу твою приведет. Понял? А кто в чем виноват,—это дело не твое.
Господу судить и наказывать. Ему, а не нам!
Она помолчала, понюхала табаку и, прищурив правый глаз, добавила:
——Да поди-ка, и сам-от господь не всегда в силе понячь, где чья вина.
— Разве бог не все знает?—спросил я удивленный, а она тихонько печально
ответила:
—Кабы все-то знал, так бы многого, поди, люди-то не делали бы. Он, чай,
батюшка, глядит-глядит с небеси-то на землю, на всех нас, да в иную минуту как
восплачет, да как возрыдает: “Люди вы мои, люди, милые мои люди! Ох, как мне
вас жалко!”.
Она сама заплакала и, не отирая мокрых щек, отошла в угол молиться.
С той поры ее бог стал еще ближе и понятней мне”. Акулина Ивановна была
не только глубоко религиозная женщина, но от природы поэтическая душа. Она была
вся до мозга костей, до кончиков волос и ногтей проникнута поэзией. Она
говорила нараспев, и самая обычная ее речь была настоящей музыкой. Бабушка
Акулина обладала неисчерпаемым источником народных песен, былин и сказок,
которые она умела до того наивно просто, убедительно рассказывать, что они
получали в ее устах характер неопровергаемой действительности.
Какой то чудак под прозвищем “Хорошее дело”, который для Горького был
“первым человеком из бесконечного ряда чужих людей в родной своей
стране,—лучших людей ее”, выслушав однажды рассказ бабушки Акулины про Ивана
Воина и Мирона отшельника до того расстрогался, что заплакал:
— Знаете, это удивительно, это надо записать непременно. Это страшно
верное, наше...
Повторив следующие три стиха из истории про Ивана Воина и Мирона отшельника:
— Это ему в наказание дано:
Злого бы приказу не слушался,
За чужую совесть не пряъался!..
“Хорошее дело” сказал однажды Алексею:
— Ты, брат, запомни это, очень! И, поталкивая меня вперед, спросил:
— Писать умеешь?
— Нет.
— Научись. А научишься,—записывай, что бабушка рассказывает,—это, брат,
очень годится....
Сказывала бабушка стихи о том, как богородица ходила по мукам земным,
как она увещевала разбойницу “князь-барыню” Енгалычеву не бить, не грабить
русских людей; стихи про Алексея, божия человека, про Ивана воина; сказки о
премудрой Василисе, о Попе-Козле и Божьем Крестнике; страшные были о Марфе
Пссаднице, о Бабе Усте, атамане разбойников, о Марии, грешнице Египетской, о
печалях матери разбойника; сказок былей и стихов она знала бесчисленно много.
Однако, бабушка Акулина не лишена была некоторых странностей, которые
впрочем сводятся на повышенную чувствительность (Ueberempfindlichkeit) поэтов, и которые
подчеркивают лишь поэтическую природу.
“Не боясь ни людей, ни деда, ни чертей, ни всякой иной нечистой силы,
она до ужаса боялась черных тараканов, чувствуя их даже на большем расстоянии
от себя. Бывало разбудит .меня ночью и шепчет:
— Олеша, милый, таракан лезет, задави, Христа ради. Сонный я зажигал
свечку и ползал по полу, отыскивая врага; это не сразу и не всегда удавалось
мне.
— Нет нигде,—говорил я, а она, лежа неподвижно, с головой закутавшись
одеялом, чуть-слышно просила:
— Ой, есть! Ну поищи, прошу тебя! Тут он, я уж знаю... Она никогда не
ошибалась,—я находил таракана где-нибудь далеко от кровати.
— Убил? Ну, слава богу! А тебе спасибо... И, сбросив одеяло с головы,
облегченно вздыхала, улыбаясь. Если я не находил насекомое, она не могла уснуть;
я чувствовал, как вздрагивает ее тело при малейшем шорохе в ночной мертвой
тишине, и слышал, что она, задерживая дыхание, шепчет:
— Около порога он... под сундук пополз
— Отчего ты боишься тараканов?
Она резонно отвечала:
— А непонятно мне, на что они? Ползают и ползают, черные. Господь
всякой тле свою задачу задал: мокрица показывает, что в доме сырость;
клоп—значит стены грязные; вошь нападает — нездоров будет человек —все понятно!
А эти —кто знает, какая в них сила живет, на что они насылаются?
Несмотря на повышенную свою чувствительность и чуткость к мелочам
жизни, бабушка Акулина Ивановна не размякла, не показывала никаких симптомов
нервозности, неврастенической утомленности и т. д. и отличалась несказуемой
работоспособностью и энергией. Когда раз в доме случился пожар, она развернула
такую деятельность, что даже дедушка удивился ее подвигам и похвалил:
“— Милостив господь бывает до тебя, большой тебе разум дает...”.
И, действительно, хватало у бабушки Акулины ума-разума на разные дела и
деяния; она и больных лечила, повитухой служила, разбирала семейные ссоры и
споры, лечила детей, сказывала наизусть “Сон Богородицы”, чтобы женщины
заучивали его “на счастье” и т. д.
“Всем улыбаясь одинаково ласково, ко всем мягко внимательная, Акулина
Ивановна заправляла большим пальцем табак в ноздри, аккуратно вытирала нос и
палец красным клетчатым платком и говооила:
— Против вшей, сударыня моя, надо чаще в бане мыться, мятным паром
надобно париться; а коли вошь подкожная,— берите гусиного сала, чистейшего, столовую
ложку, чайную сулемы, три капли веских ртути, -разотрите все это семь раз на
блюдце черепочком фаянсовым и мажьте! Ежели деревянной ложкой али костью будете
тереть,—ртуть пропадет; меди, серебра не допускайте,—вредно!
Иногда она задумчиво советовала:
— Вы, матушка, в Печеры, к Асафу схимнику сходите,— не умею я ответить
вам”.
Давала Акулина Ивановна хозяйственные советы:
“— Огурец сам скажет, когда его солить пора; ежели он перестал землей и
всякими чужими запахами пахнуть, тут Вы его и берите. Квас нужно обидеть, чтобы
ядрен был, разъярился; квас сладкого не любит, так вы его изюмцем заправьте, а
то сахару бросьте, золотник на ведро. Варенцы делают разно: есть дунайский вкус
и гишпанский, а то еще кавказский...”
Так жила бабушка Акулина Ивановна на радость себе и другим людям, и
хотя она оставалась всю жизнь безграмотной, ум ее был больше просветлен, чем ум
многих высоко образованных людей.
Акулина Ивановна—единственная светлая фигура среди предков Горького.
Это не только физически и психически здоровая женщина, но гениальная женщина,
насколько вообще существует народный гений. Эта женщина из народа обладала
исключительной моральной силой, христианcкой добродетелью в истинном смысле
этого слова. Ее доброте и оптимизму не было границ, также и христианской ее
любви. Она не могла не любить людей, и все люди легко привязывались к ней,
чувствовали к ней уважение, грелись у огня ее любви, наслаждались красотой
поэтического ее гения. Психическая энергия Акулины Ивановны была огромная,
никакая неожиданность не захватывала ее врасплох и постоянно находила она выход
из положения. Органы ее чувств особенно слух отличались замечательной
тонкостью, память и другие душевные ее способности были на высоте своего
развития. Один только алкоголизм более случайный и, можно прямо сказать, непатологический ложится черным пятном на
безупречно чистую жизнь Акулины Ивановны. Два раза в своей жизни запила Акулина
Ивановна: в первый раз, когда Василий Васильевич не захотел выкупать из солдат
сына Михаила и второй раз, когда дочь Варвара связалась с Максимовым, и Акулина
Ивановна видела, как эта связь разорила их материально и должна была кончиться
скорой гибелью дочери, в чем она, конечно, не ошиблась. Однако, алкоголизм
Акулины Ивановны не имел для нее никаких последствий, так как он был только
временный и скоро прекратился.
Если Горький обязан кому-нибудь из своих предков своим гением, то это
только своей бабушке Акулине Ивановне
Кашириной. Живя долгое время душой и телом в самом близком прикосновении
с бабушкой Акулиной, Горький всосал в себя соки народного ее гения, который лег
в основу гениального его труда, продолжающегося по сию пору.
Мать Горького, Варвара Васильевна Каширина,была самая обыкновенная,
заурядная женщина и не без сильной примеси психопатических черт. В молодости
она была веселой, жизнерадостной, потом, после замужества ее характер резко
изменился и после смерти первого своего мужа, отца Горького, она сделалась
совершенно замкнутой, печальной, молчаливой и наводила на всех уныние. Ее,
видимо, считали больной и относились к ней поэтому снисходительно, а сын ее,
Алексей (Горький), думал, что с ней потому так бережно обходятся, что боятся
ее, и гордился этим. Бабушка Акулина не считала свою дочь иначе, как больной, и
молилась она за свою дочь богу так:
“— Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она тебя прогневала, чем
грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет”.
Особенной привязанности к своему сыну Алексею Варвара Васильевна, очевидно, не испытывала и скоро после смерти мужа и переселения к родителям в Нижний она оставила сына и родительский дом и уехала на чужбину. Не могла Варвара сжиться с родителями может быть из-за дикости и жестокости жизни в этой семье, а может быть воспоминание о том, что братья хотели— извести ее мужа и виноваты в его ранней смерти изгнало ее из родительского дома.
На чужбине Варвара прижила себе ребенка и, оставив его неизвестно где,
вернулась опять к родителям. В это время старики Каширины “выделили” своих
сыновей и жили сами со своим внуком Алексеем. Этот раз Варвара осталась жить с
родителями, завела знакомство с Максимовыми и вышла замуж за дворянина,
студента межевого института, Евгения Васильевича Максимова, проигравшего вскоре
все приданое в карты. Евгений и Варвара Максимовы, у которых вскоре родился сын,
Саша, бедствовали, и Варвара сильно страдала от мужа, который был крайне груб в
обращении с ней, изменял ей и избивал. Евгений бывало бьет Варвару носками
сапогов в грудь. Образцом красноречия, которым Максимов дарил Варвару может
служить следующее обращение:
“— Из-за вашего дурацкого брюха я никого не могу пригласить в гости к
себе, корова вы эдакая!”.
Варвара, все время болея, успела еще родить Максимову второго ребенка,
Николая, и умерла в страшной бедности, закончив свой жизненный путь следующим
подвигом. Взволновавшись, что Алексей не выполнил ее приказания позвать к ней
вотчима она схватила его за волосы, взяла в другую руку длинный гибкий нож,
сделанной из пилы, и с размаха несколько раз ударила Алексея плашмя.
Изнеможенная она легла в постель и умерла.
С дядьми Алексея (Горького), Михаило и Яковом Кашириным, мы имели уже
случай познакомиться. Это были отчаянные алкоголики, которым убить человека
было ни почем. Яков был видимо тяжелый садист. Он бил и убил жену в постели,
ложась с нею спать... Михаило в пьяном виде отправлялся часто на войну с своим
отцом и осаждал его дом, выбивая стекла, проламывая двери, бросаясь с кулаками
на отца и мать. Эти осаждения продолжались, пока старики Каширины не обеднели и
не было больше зачем и что осаждать.
Познакомившись таким образом с родословною тех двух семей, из смещения
которых вышел Максим Горький, мы убедились, что эти семьи здоровые физически,
сильно подорваны были, что касается состояния психического их здоровья. Мы
встречаем в этих двух семьях душевные болезни, психопатии, алкоголизм,
дегенеративные типы. Такая отягченная наследственность не могла не отразиться
на знаменитом потомке этих семей—Максиме Горьком. Как она на нем отразилась—об
этом мы будем говорить в следующей главе.
II. Общая характеристика личности
Максима Горького в связи с гередофамильярными особенностями его характера и с
переживаниями его детства.
Два ряда явлений—внутренние эндогенные, большею частью наследственного
характера, н внешние экзогенные—принимают участие в формировании и окончательной
выработке личности человека, при чем из экзогенных, формирующих личность
человека моментов самыми главными и существенными являются переживания детства.
В исключительную роль переживаний детства во всех судьбах дальнейшего развития
человека ведет психоаналитическая школа, ищущая в каждом случае истерии и
вообще психоневроза первопричину заболевания в психической травме, пережитой в
раннем детстве, забытой и действующей потом патогенно “исподтишка”, как
бессознательный компллекс. Если даже не придерживаться этой теории патогенеза
психо неврозов, которая, впрочем, если не генерализировать ее, не менее
правдива многих других недоказанных теорий патогенеза этих заболеваний, то все
еще приходится приписывать переживаниям детства особенное значение для развития
индивидуальности. Никогда человеческая душа не бывает столь доступна
воздействиям окружающей среды, как именно в детстве, никогда так восприимчива
ко всевозможным впечатлениям, как в детские годы. Привычки, приобретенные в
детстве особенно трудно искореняются, и инскулированные ребенку окружающими
людьми взгляды, воззрения, образ мышления и чувствования до того переходят в
плоть в кровь его, что он иногда представляет точную фотографию своей среды.
При изучении личности человека необходимо поэтому для ее понимания опуститься в
“пустые” недра его детства, чтобы в этой якобы пустоте тем легче уловить то
содержание, которое действовало определяющим образом на ход развития личности
изучаемого нами человека.
Детство Горького уж никак нельзя, даже сравнительно нельзя, назвать
пустым. Это было самое бурное, богатое разнообразными событиями детство,
которое мы себе только можем представить. Такое детство не могло не оставить в
душе Горького глубоких следов, настоящих колей, по которым шли колеса
дальнейшего развития его личности. Изучение этого детства крайне поучительно и,
без него написать духовный портрет Горького невозможно.
Начинается детство Горького смертью и кончается оно смертью! Первое
воспоминание Горького из самого раннего своего детства это смерть отца: “В
полутемной тесной комнате, на полу под окном, лежит мой отец, одетый в белое и
необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы
ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно
прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня
нехорошо оскаленными зубами”.
И сказала рыдающая бабушка своему маленькому внучку:
“— Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик,
не в срок, не в свой час”...
А когда умерла мать Горького дедушка сказал ему:
“— Ну Лексей ты—не медаль на шее у меня—не место тебе, а иди-ка ты в
люди. И пошел я в люди”.
Так кончилось детство Горького—хождением в люди... Между этими двумя
смертями, очерчивающими черным кругом детство Горького течет жизнь дитятки
Олеши в море моральной грязи, в потоках слез, крови, при шуме пьяных криков,
брани, свисте розог, смешанном хоре шлепающих, глухих и звонких побоев, стонов,
сердце раздирающих криков, плача, рыданий, в омуте мук и страданий.
Сам Алеша не был одним только зрителем ужасающей по своей чудовищности
окружающей жизни, но был активным лицом этой жизни, привнося в нее большую
лепту своих страданий. Будучи, как всякий здоровый подрастающий ребенок, очень
любопытным, беспокойным, деятельным, и желая подражать взрослым, он легко,
отчасти сознательно, отчасти благодаря своей неопытности и непониманию
преступал границы позволенного и допустимого и подвергался строгим наказаниям
дедушки который его часто порол и однажды чуть на смерть не запорол.
Эти телесные наказания были сравнительно ни по чем в сравнении с теми
травмами, которые Олеша иногда на себя навлекал, благодаря неумению сдерживать
себя, своему неуважению к старшим и прямому своему озорству. Вот что однажды
случилось.
Дядя Михаило “сидел на полу, растопырив ноги, и плевал перед собою,
шлепая ладонями по полу. На печи стало нестерпимо жарко, я слез, но, когда
поравнялся с дядей, он поймал меня за ногу, дернул, и я упал, ударившись
затылком.
— Дурак,—сказал я ему.
Он вскочил на ноги, снова схватил меня и взревел, размахнувшись мной:
— Расшибу об печку...
Очнулся я в парадной комнате, в углу, под образами, на коленях у деда;
глядя в потолок, он покачивал меня и говорил негромко:
— Оправдания же нам нет никому”.
Подобного рода тяжелую травму причинил себе Алеша уже не по озорству, а
по болезни, когда он выздоравливал из тяжелого заболевания оспой, однако все
еще, видимо, бредил, и он видел ужасную галлюцинацию, от которой едва не погиб.
“Однажды вечером, когда я уже
выздоравливал и лежал развязанный,—только пальцы были забинтованы в рукавички,
чтоб я не мог царапать лица,—бабушка почему-то запоздала притти в обычное
время, это вызвало у меня тревогу, и вдруг я увидал ее: она лежала за дверью на
пыльном помосте чердака, вниз лицом, раскинув руки, шея у нее была на половину
перерезана, как у дяди Петра: из угла из пыльного сумрака к ней подвигалась
большая кошка, жадно вытаращив зеленые глаза.
Я вскочил с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся
на двор, в сугроб снега. В тот вечер у матери были гости, никто не слыхал, как
я бил стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я
ничего не сломал себе, только вывихнул руку из плеча, да сильно изрезался
стеклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я лежал, совершенно не владея
ими: лежал и слушал, как все более шумно живет дом, как часто там внизу хлопают
двери, как много ходит людей”.
Такие тяжелые травмы (часто по голове!) и болезни не могли, конечно,
остаться без всякого влияния на слагавшуюся общую конституцию Горького, и в них
придется нам усматривать один из тех моментов, которые способствовали развитию
в нем предрасположения к душевным болезням.
Не менее тяжелы были и те многочисленные психические травмы, которые
переживал Горький в лютые годы своего детства. “Дом деда был наполнен горячим
туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети
принимали в ней живое участие”. Вся людская пошлость, вся моральная грязь,
которые нагромождает злой гений вражды вокруг людей кололи день за днем глаза
Алеши, и незаметно для самого себя втянулся Алеша в эту грязь, развивая в себе
острые чувства мести, иногда жестокосердной. Алеша питал враждебные чувства к
дедушке за то, что он бьет бабушку, решил отомстить ему и придумывал, как
отомстить.
Это было, когда однажды дедушка особенно гадко и страшно избивал
бабушку на глазах Алексея. “Предо мною, в сумраке, пылало его красное лицо,
развевались рыжие волосы: в сердце у меня жгуче кипела обида, и было досадно,
что я не могу придумать достойной мести.
Но дня через два, войдя зачем-то на чердак к нему, я увидал, что он,
сидя на полу пред скрытой укладкой, разбирает в ней бумаги, а на стуле лежат
его любимые святцы—двенадцать листов толстой серой бумаги, разделенных на квадраты
по числу дней в месяце, и в каждом квадрате—фигурки с всех святых дня. Дед
очень дорожил этими святцами, позволяя мне смотреть их только в тех редких
случаях, когда был почему-либо особенно доволен мною, а я всегда разглядывал
эти тесно составленные серые маленькие и милые фигурки с каким-то особенным
чувством. Я знал жития некоторых из них—Кирика и Улиты, Варвары Великомученицы,
Пантелеймона и еще многих, мне особенно нравилось грустное житие Алексея, божия
человека, и прекрасные стихи о нем: их часто и трогательно читала мне бабушка.
Смотришь, бывало, на сотни этих людей и тихо утешаешься тем, что всегда были
мученики.
Но теперь я решил изрезать эти святцы и, когда дед отошел к окошку, читая
синюю с орлами бумагу, я схватил несколько листов, быстро сбежал вниз, стащил
ножницы из стола бабушки, и, забравшись на полати, принялся отстригать святым
головы. Обезглавил один ряд и—стало жалко святцы; тогда я начал резать по
линиям, разделявшим квадраты, но не успел искрошить второй ряд—явился дедушка,
встал на приступок и спросил:
— Тебе кто позволил святцы взять?
Увидав квадратики бумаги, рассеянные по доскам, он начал хватать их,
подносил к лицу, бросал, снова хватал, челюсть у него скривилась, борода
прыгала, и он так сильно дышал, что бумажки слетали на пол.
— Что ты сделал?—крикнул он, наконец, и за ногу дернул меня к себе; я
перевернулся в воздухе, бабушка подхватила меня на руки, а дед колотил кулаками
ее, меня и визжал:
— Убью-у!
Явилась мать, я очутился в углу, около печи, а она, загораживая меня,
говорила, ловя и отталкивая руки деда, летавшие перед ее лицом:
— Что за безобразие? Опомнитесь!..
Дед повалился на скамью, под окно, завывая:
— Убили! Все, все против меня, а-а”.
Судя по тому, как убивался старик из-за поврежденных святцев, месть
внучка, целившая на жестокую обиду, удалась. Успокоили старика, обещавши ему
наклеить поврежденные и неповрежденные его святцы на коленкор, внучок же не
успокоился и обещался отстричь дедушке бороду, если он еще будет бить
бабушку...
В другой раз Алеша не придумывал свою месть, а действовал импульсивно,
причем обнаружилась в нем истинная природа Пешковых, которая, впрочем, получала
для своего расцвета много питательных соков в окружающем milieu.
“Однажды, во время вечернего чая, войдя со двора в кухню, я услыхал
надорванный крик матери:
— Евгений, я тебя прошу, прошу...
—. Глу-по-сти!—сказал вотчим.
— Но, ведь, я знаю,—ты к ней идешь!
— Н-ну!
Несколько секунд оба молчали, мать закашлялась, говоря:
— Какая ты злая дрянь...
Я слышал, как он ударил ее, бросился в комнату и, увидав, что мать,
упав на колени, оперлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову,
хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьет ее в
грудь длинной своей ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой в серебре,—им резали хлеб, это была
единственная вещь, оставшаяся у матери после моего очца,— схватил и со всею
силою ударил вотчима в бок.
По счастью, мать успела оттолкнуть Максимова, нож проехал по боку,
широко распоров мундир и только оцарапав кожу. Вотчим, охнув, бросился вон из
комнаты, держась за бок, а мать схватила меня, приподняла и с ревом бросила на
пол. Меня отнял вотчим, вернувшись со двора”.
Эти вспышки детского гнева и жестокой мести, как и многие другие
человеконенавистнкческие поступки Алексея Пешкова не представляли, к счастью,
самое нутро, настоящее ядрышко его психокснституции, а были большею частью
навеяны примерами той среды, в которой воспитывался и жил Алексей. Может быть
жило еще в молодом Алексее нечто из того садистического инстинкта, который
представлял основную черту характера его предков по линии отца (отчасти и
матери). Но когда Алексей Пешков развивался в Максима Горького, тот налет
садизма, который отмечался у великого писателя в детстве, совершенно испарился,
и М. Горький оказался по своей природе—мазохистом!
Когда я говорю здесь о садизме и мазохизме, окрещенные оба
Schrenck-Notzing'ом общим термином алголагния, то я понимаю под этими словами
не то половое извращение, с которые часто приходттся встречаться в борделях и
публичных домах с тот тимопсихический
принцип,4 в силу которого одни люди
оказываются более склонными к человеконенавистничеству, к насилию, жестокости
(садисты), другие же наоборот человеколюбивы, жалостливы, готовы жертвовать
личными интересами на благо других людей, и испытывающие удовольствие при виде
счастья своих ближних, если оно даже куплено личными страданиями (мазохисты).
Мазохисты это страдальческие натуры, натуры испытывающие удовольствие страдая,
собственно от страдания. Многим,
конечно, мазохизм кажется парадоксальным явлением, т. к. им непонятно как боль,
страдание, которых человек в общем избегает, могут служить источником
удовольствия и счастья. Однако, факт остается фактом; к тому же известно, что
не все люди любят сладкое, и что кислое и горькое могут быть предпочитаемы
сладкому, как источник особенно пикантных радостей. Страдание до того близко
соприкасается у людей с удовольствием и счастьем, что при известных условиях
незаметно для самого человека само страдание делается источником удовольствия.
Говорит же Горький —чтобы привести один пример из бесчисланного множества
других: “И грусть, и радость жили в людях рядом, нераздельно почти, заменяя
одна другую с неуловимой, непонятной быстротой”.5
Вот в нескольких ядреных словах правильный генез мазохистических
чувствований. Радость и грусть; удовольствие и страдание, боль и благостояние,
могут незаметно переходить одна в другое и сопровождаться одними и теми же
радостными ощущениями, так что у некоторых предрасположенных к тому индивидов
радость, удовольствие находят свою остроту именно в том оттенке грусти, боли,
страдания, которые присущи этой радости, удовольствию. Грустная “щиплющая
сердце” музыка самый простой пример невинного мазохистического удовольствия).
Быстрое распространение христианских религий на земном шаре лучше всего
свидетельствует о том, насколько люди в общем восприимчивы к столь странному на
первый взгляд мазохистическому принципу тимопсихики. Вся мораль христианская
заключается в том, чтобы быть счастливым, страдая, и чтобы страдать господу
богу на славу, а людям на удовольствие! Все учение Иисуса Христа от первой до
последней буквы переисполнено мазохистическими заветами, а жизнь Иисуса Христа
есть пример мазохистического великомученичества.
Мазохистический принцип, как принцип не только проповедывающий, но по
существу содержащий в себе любовь к людям, любовь до самозабвения, до
самопожертвования безусловно очень плодотворный, а потому высоксморальный принцип
в людских сношениях. Величайшие гении мира, вплоть до Л. Н. Толстого, были мазохистами. Мы поэтому меньше всего
удивимся, что гений Горького вытеснил совершенно намекающийся у него в детстве наследственный садизм, и Горький сделался
образцом мазохистического миропонимания.
Читая, напр., рассказ Горького:
”Мой спутник” (1896) (Собрание сочинений том 1), где автор описывает совместную
свою жизнь с “князем” Шакро во время длинного пешеходного странствования
из Одессы в Тифлис, мы удивляемся, до чего могла доходить христианская крепость
Горького, его наивное доверие к людям, его вера в торжество добра над злом. Как
ни оскорблял Шакро Горького, как он над ним ни издевался, ни обманывал,
подводип, обкрадывал, всячески ругал, злорадствовал и откровенно даже желал его
гибели, Горький считал своим долгом кормить своего “спутника”, работая за двоих
и лишая самого себя самого необходимого, и до последнего дня странствования
отдавал ему постоянно лучший кусок. А кончилоь дело тем, что Шакро обманул
Горького и в последней его надежде и, когда они наконец прибыли в Тифлис, где
Шакро должен был представить Горького своим родителям и вознаградить его за
столь большую бескорыстно оказанную помощь, Шакро, отправляясь к родителям,
“одолжил” у Горького на пару минут башлык и исчез навсегда! Цинизм Шакро был
часто до того чудовищным, что христианская добродетель Горького по отношению к
этому низкому и злому преступнику казалась глупостью. Но до чегоне доходит
мазохизм в своем увлечении!..
Как происходил в Горьком метаморфоз Алексея Пешкова в Максима Горького
не трудно сказать. Находясь под постоянным влиянием бабушки Акулины Ивановны,
переисполненной христианской кротостью и безкорыстной любовью к людям, и
искренно любя бабушку, Алексей уже в детстве в поучениях и примерах бабушки
находил достаточную дозу противоядия против природного, но, видимо, слабо
развитого в нем садизма, а когда Горький вышел в люди и начал познавать людей,
достигая в своем познании большего совершенства, то Горький ничего другого не
мог сделать, как полюбить людей великой мазохистической любовью, ибо правильно
говорит Дмитрий Сергеевич Мережковский6: “Великая любовь есть дочь
великого познания”.
Стоит прочитать апофеоз Горького: “Человек” (1903)7
, чтобы убедиться, как высоко Горький ценит человека, какую непреодолимую мощь,
какую всепокоряющую энергию ума и воли он видит почти в каждом индивиде,
заслуживающем высокое звание человека.
“Человек! Точно солнце рождается в груди моей, и в ярком свете его,
необъятный, как мир, медленно шествует,—вперед! и—выше! трагически прекрасный
человек!
Я вижу его гордое чело и смелые, глубокие глаза, а в них -- лучи
бесстрашной, мощной Мысли, той Мысли, что постигла чудесную гармонию вселеннсй,
той величавой силы, которая в моменты утомления—творит богов, в эпохи бодрости—их
низвергает.
..............
Непримирымый враг позорной нищеты людских желаний, хочу, чтоб каждый из
людей был Человеком!
Бессмысленна, постыдна и противна вся эта жизнь, в которой непосильный
и рабский труд одних бесследно весь уходит на то, чтобы другие пресыщались и
хлебом, и дарами духа!
Да будут прокляты все предрассудки, все предубеждения и привычки,
опутавшие мозг и жизнь людей, подобно липкой паутине. Они мешают жить, насилуя
людей,—я их разрушу!
Мое оружие мысль, а твердая уверенность в свободе Мысли, в ее
бессмертии и вечном росте творчества ее—неисчерпаемый источник моей силы!
Мысль для меня есть вечный и единственно несложный маяк во мраке жизни,
огонь во тьме ее позорных заблуждений; я вижу что все ярче он горит, все глубже
освещает бездны тайн, и я иду в лучах бессмертной Мысли, во след за ней,
все—выше и—вперед!
Для мысли нет твердынь несокрушимых, и нет святынь незыблемых ни на
земле ни в небе! Все создается ею, и это дает святое неотъемлемое право
разрушать все, что может помешать свободе ее роста”.
И заканчивает Горький, свой
апофеоз Человека:
“Вот снова, величавый и свободный, подняв высоко гордую главу, он
медленно, но твердыми шагами, идет по праху старых предрассудков, один в седом
тумане заблуждений, за ним— пыль прошлого тяжелой тучей, а впереди—стоит толпа
загадок, бесстрастно ожидающих его.
Они бессчислены, как звезды в бездне неба, и Человеку нет конца пути!
Так шествует мятежный Человек—вперед! и—выше!—все—вперед! и—выше!"
Однако, пока совершился полный метаморфоз Алексея Пешкова в Максима
Горького, мы видим первого тяжело страдающим под бременем очень
неблагоприятной, отягчающей наследственности. Мы отмечаем у Алексея Пешкова
сильное предрасположение к душевным заболеваниям, суицидоманию, пориоманию и
много других психопатических черт, каковы жестокосердие, мстительность,
моральная дефективность, человеконенавистничество, озорство и т. д.8 Вот один из наиболее характерных
примеров, рисующих озорство, озлобленность на людей и патологические
аффективные состояния (отчаяние, продолжительное, глубокое недовольство,
страсть к уединению и т. д.) молодого Алексея.
“Я ненавидел старуху (мать Евгения Максимовича, второго мужа Варвары
Васильевны)—да и сына ее—сосредоточенной ненавистью, и много принесло мне
побоев это тяжелое чувство. Однажды за обедом она сказала, страшно выкатив
глаза:
—- Ах, Алешенька, зачем ты так торопишься кушать и такие большущие
куски! Ты подавишься, милый!
Я вынул кусок изо рта, снова надел его
на вилку и протянул ей:
— Возьмите, коли жалко...
Мать выдернула меня из-за стола, я с позором был прогнан на
чердак,—пришла бабушка и хохотала зажимая себе рот:
— Ах, баатюшки! Ну и озорник же ты, Христос с тобой... "
Мне не нравилось, что она зажимает рот, я убежал от нее, залез на крышу
дома и долго сидел там за трубой. Да мне очень хотелось озорничать, говорить
всем(!) злые слова, и было трудно побороть это желание, а пришлось побороть:
однажды я намазал стулья будущего вотчима и новой бабульки вишневым клеем, оба
они прилипли; это было очень смешно, но когда дед отколотил меня, на чердак ко
мне пришла мать, привлекла меня к себе, крепко сжала коленями и сказала:
— Послушай,—зачем ты злишься? Знал бы ты, какое это горе для меня!”
Это озорство и непреодолимое желание говориь всем злые слова, явления
известные в психиатрической литературе под термином Wortsadismus (садизм слов), как и
сильное озлобление на людей, часто мучили Горького, как он это между прочим
описывает в “Случае из жизни Макара”. Мы имеем здесь таким образом дело не со
случайными явлениями в характере Алексея Пешкова, а с основными тяжело
патологическими чертами его личности, которое он лишь с большим трудом поборол.
Когда же гений Горького
победил ту злую бестию, которую вселили в его душу демоны исключительно отягчающей
наследственности, Горький стал проливать на людей лучезарный свет любвеобильной
своей души, и неисчислимые часы великой радости и истинного неземного счастья,
которыми дарит Горький уж много, много лет людей и человечество.
1 Сегалин Г. В. Патогенез
и биогенез великих и замечательных людей.// Клинический Архив Гениальности и
Одаренности т. I, вып. 1. Стр. 45. "Если вспомнить то время, когда николаевский режим
отличался вообще сурсвостъю в военных сферах, то каков должен был быть этот
поручик—дед Горького, если даже Николай лишил его чина за жестокость. Надо
представить себе, что поручик Пешков был просто чудовищем”.
2 Горький Максим.
Детство, стр. 153. Т. X. Собрания сочинений. Госиздат. Ленинград 1924.
3 “Меня дедушка
однова, рассказывает Акулина Ивановна, бил на первый день пасхи от обедни до
вечера. Побьет—устанет, а отдохнув— опять. И вожжами, и всяко”.
4 Различают вместе с
венским психиатром Странским (Stransky тимопсихику (Thymopsyche) и ноопсихику (Noopsyhe), понимая под первым термином аффективную под
вторым интеллектуальную жизнь.
5 Горький. Детство,
стр. 36, Х том “Собрания Сочинений)”. Гос изцат. Ленинград 1924.
6 Мережковский Д. С.
Полное собрание сочинений том III Трилогия Христос и Антихрист. II. Воскресшие богп
(Леонардо да-Вин чи). Десятая книга. Тихне волны. X. Стр. 52. Сытин. Москва1914
7 Горький, М. Собрание сочинений. Том III. Госиздат. Ленинград.
1924.
8 См. соответствующие мои работы в эгом “архивен описывающиедушевные заболевания и тяжелые психопатические состояния Максима Горького.