Письмо Н. Клюева А. Блоку

<Дер. Желвачова, 30 cентября 1908 г.>
     Дорогой Александр Александрович, тронут Вашей добротой ко мне, благодарен за присланную книгу «Земля в снегу» красивая книга, прекрасны заглавие и внешность ее; но я очень стесняюсь много говорить про нее. Вы ведь сами человек образованный, имеете людей, понимающих искусство и творящих прекрасное, но что по-ихнему хорошо, то по-моему, быть может, безобразно и наоборот. Взгляды на красоту больно заплевывать, обидно и горько может и Вам выслушивать несогласное с этими взглядами. Если я читал Вашу «Нечаянную радость» и, поняв ее по-своему, писал Вам про нее кой-что хорошее, то из этого еще не значит, что я верно определю и «Земля в снегу». До «Нечаянной радости» я не читал лучшего, а потому и прельстился ею, как полустертой плитой, покрытой пестрыми письменами, затейливо фигурными знаками далекой, незнаемой руки, в которых нужно разбираться с тихостью сердца и с негордостью духа. Я не умею читать книгу с пеной у рта, и если вижу в написанном много личной гордости, самомнения, то всегда смотрю на это, как путник на развалины Ниневии: «Вот, мол, было царство и величие и слава, а стал песок попираемый». «Нечаянная радость» веет тихой мудростью, иногда грешной, и, видимо, присущей Вам острой страстью, умно прикрытой рыцарским обожанием «к прекрасной», кой-где сытым, комнатным благодушием, чаще городом, где идешь, и все мимолетно, где глухо и преступно, где господином чувствует себя только богач, а несчастных, просящих хлеба, никому не жаль, изредка — самомнительным, грубо-балаганным способом. «Нечаянная радость» — калейдоскоп, где пестрые камешки вымысла, под циркуль и наугольник, кропотливой работой расположены в эффектный узор, быстро вспыхивающий и еще мгновеннее угасающий. Отдаленная, уплывающая в пьяный сумрак городских улиц музыка продрогшего, бездомного актерского оркестра, скрашенная двумя-тремя аккордами псалтири. Уличная шарманка с сиротливой птичкой, вынимающей за пятачок розовый билетик счастья, с хозяином полумужчиной, с невозмужалой похотью в глазах, с жаждой встречи с вольной девой в огненном плаще, который играет и поет только для того, чтобы слушали. Я недоумеваю, за что бранили меня публицисты, когда я высказал Вам впечатление, оставшееся от чтения этой книги, по бумажной ли привычке лаяться, по подозрению ли Вас в рекламе (хотя я не знаю, что было рекламного в моих словах) или по брезгливому представлению о нашей серости, по барскому отношению к простому человеку… Бог с ними и с публицистами, не для них я пишу Вам, но обидно, что люди, считающие себя лучшими в царствии, светом родной земли, духовно не выше публики, выведенной в «Царе Голоде» в картине «Суд над голодными», родственны с нею во взглядах на крестьянина: «оно говорит...», «оно не понимает...», «в таких случаях нужен, казалось...» Отчего милостивые господа хохочут? — спрашиваю я у них.
     Отлил пулю помещик Энгельгард, что народ фефёла — ему есть вера. Скажу я, что Ваши стихи красивы, — «господа» публицисты догадаются: «Верно Блок дал на сороковку». Мне чувствуется, что отношения людей литературы умышленно нелепы и лживы. Литературные судьи, как и уголовные, избравшие своей эмблемой виселицу, служат смерти, осуждают во имя дьявола, а не во имя Духа истины, а потому и дела рук их ни на волос не устраняют лжи жизни — безобразия отношений человеческих, а прекрасному даже вредят, потому что оно всегда робкое, по каплям нарождающееся.
     Нечто по каплям урожденное вижу я и в новой книге «Земля в снегу» — молитвенное пенье предвесенних ласковых капель, борьбу тела с духом. Земля в снегу... Небо как голубой далекий брат, чуть слышны колокола, над равниной бело и смертно, как тонкий сон надвигается и кутает безбрежной тишиной «предчувствуемое». Что оно? Задумчивая ли голубоокая Мэри, легковейная ли весна, палач ли, вобьющий в ладонь роковой гвоздь, да свершится «последнее»: — перед ликом Родины суровой закачается на кресте завершительная жертва? Земля в снегу — символ голубиной чистоты и Духа высоты, но старый грех, каранирная мусорность жизни, уродливой изначала, изъязвили целомудренный белый покров бурыми, как сукровица, проталинами «культурной» страсти, за которой, несмотря на пышный художественный альков, настойчиво маячит мертвый, провалившийся рот. Смертная ложь нашего интеллигента это, как мне кажется, не присущее ему по Духу вавилонское отношение к женщине. Многие стихи из Вашей книги похабны по существу хотя наружно и прекрасны — сладкий яд в золотой, тонкой чеканки чаше, но кто вкусит от нее? Питье усохнет, золотой потир треснет, выветрится и станет прахом. Смело кричу Вам: не наполняйте чашу Духа своего трупным ядом самоуслаждения собственным я — я!
     В общем «Земля в снегу» проще «Нечаянной радости», меньше веет городом, а по заголовкам и выпискам из прошлых поэтов знакомее при чтении. Но выписки почти над каждым стихом как будто выдают тайную робость перед чужим суждением. (Прикрываться авторитетом — мудрый прием рецидивиста, указывающего судье на Англию как на оправдание своих дел). Отдел «Вольные мысли» — мысли барина-дачника, гуляющего, пьющего, стреляющего за девчонками «для разнообразия» и вообще «отдыхающего» на лоне природы. Никому это не нужно, кроме Чулкова, коему посвящены эти «Мысли».
     Милы и родны стихи: «В этот серый, летний вечер...», «Русь» (без строчки «И ведьмы тешатся с чертями»), «Мы встретились с тобою в храме», «Осенняя любовь», «Прошли года», «О несказанном», «Я насадил мой светлый рай», «Колдунья», «Инок», «В четырех стенах», — старые мысли в них — первые четыре и шестой стихи. «Прости».
     Стихот<ворения> «Песельник», «Пляска» — балаганные прищелкивания про Таньку и Ваньку.
     Я читал их на беседе (посиделке), девки долго смеялись над словом «лови лесной туман косой», а в «Пляске» слово «лютики» будто с того света свалилось, незнакомое, уродливое, смешное, как барыня в буклях, с лорнетом и в плиссе, попавшая в развеселый девичий хоровод, где добры молодцы — белы кречеты, красны девушки, что малинушка. Я не упоминаю про внешность стихов, потому что не придаю ей, кроме музыкального, никакого значения.
     Земля в снегу... Верю, что будет весна, найдет душа свет солнца правды, обретет великое «Настоящее», а пока надтреснутый колокол пусть звенит и поет и вместе с вьюгой, лесными тропами и оврагами, на огни родных изб несется звон его — вспыхивает, как ивановский червячок в сумерках человеческих душ, отчего длиннее и кручиннее становится запевочка, крепче думушка сухотная неотпадная, голее горюшко голое, ярче и больнее ненависть зеленоглазая, изначальная ярость Земли-матери, придавленной снегами до часа и дня урочного.

     Что Вы думаете про мое такое стихотворство, как моя «Песня о царе соколе и о трех птицах Божиих»? Можно ли так писать — не наивно ли, не смешно ли? Если пожелаете, то опубликуйте это письмо, а потом пришлите мне газету. Простите, если что неладно — не огорчайтесь, мне так жалко с Вами расcтаться. Буду ждать ответа — мир Вам — Н.  К л ю е в.