Анненков Павел Васильевич
И. С. Тургенев и гр. Л. Н. Толстой

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:


П. В. Анненков

И. С. Тургенев и гр. Л. Н. Толстой

  
   Русская критика эпохи Чернышевского и Добролюбова
   М., "Детская литература", 1989
   OCR Бычков М. Н.
  
   Павел Васильевич Анненков (1813--1887) родился в Москве, учился в Горном институте, был вольнослушателем филологического факультета Петербургского университета. В 1840-х годах он был близок с Белинским, Гоголем, Герценом, позднее с Тургеневым и Салтыковым-Щедриным. Под диктовку Гоголя он переписывал часть первого тома "Мертвых душ", был единственным свидетелем работы Белинского над знаменитым "Письмом к Гоголю".
   Как критик он выступал в конце 1840-х и в 50-е годы на страницах "Современника" и "Отечественных записок", был поборником "эстетического" подхода к литературным явлениям. В статье "И. С. Тургенев и гр. Л. Н. Толстой" ("Современник", 1855, No 1) Анненков впервые в русской критике попытался определить своеобразие таланта этих двух писателей, сделал ряд тонких наблюдений над особенностями психологического анализа в их произведениях.
   П. В. Анненков -- автор ценных литературных воспоминаний, среди них "Гоголь в Риме летом 1841 года" (1857), "Замечательное десятилетие (1838--1848)" (1880). Он был редактором первого научного издания сочинений Пушкина и написал первую научную биографию Пушкина.
  

И. С. ТУРГЕНЕВ И ГР. Л. Н. ТОЛСТОЙ

  
   Из всех форм повествования, рассказ от собственного лица автора или от подставного лица, исправляющего его должность, предпочитается писателями большей частью в первые эпохи деятельности их -- в эпохи свежих впечатлений и сил. Несмотря на относительную бедность этой формы, она представляет ту выгоду, что поле для картины и канва для мысли, по милости ее, всегда заготовлены наперед и избавляют писателя от труда искать благонадежный повод к рассказу. С нее начал г. Тургенев и на ней еще стоит гр. Л. Н. Толстой, два повествователя, весьма различные по качествам своим и по направлению, но сходные тем, что у обоих чувствуется присутствие мысли в рассказах, и оба могут подать случай к соображениям о роли мысли вообще в изящной словесности.
   Рассказ от собственного лица освобождает автора от многих условий повествования и значительно облегчает ему путь. С первых приемов писатель уже становится в положение человека, не слишком озабоченного достижением предположенной цели, что позволяет ему иногда развиться перед своим читателем на просторе, а иногда даже кончить вояж на полдороге. При рассказе от собственного лица немаловажное удобство состоит еще и в том, что писатель сам себе назначает границы и может избавиться от необходимости сообщить предмету описания настоящий его объем, истинные его очертания. От каждого предмета он свободно берет только ту часть, которая или удачно освещена, или живописно выдалась вперед. Задача писателя, разумеется, наполовину облегчена всеми этими привилегиями, но и это еще не все. Писатель, рассказывающий от себя, есть вместе с тем и адвокат своего дела. Он искусно оправдывается перед читателем в своих недоговорах и, если успел возбудить его симпатию, легко получает согласие даже на сделки с лицами и характерами, которые в строгом, художественном повествовании никогда бы не могли явиться. Он вполне пользуется правом человека, состоящего налицо: с ним всегда поступают снисходительнее, чем с отсутствующими. Однако, по закону равновесия, существующему везде, даже в отношениях между автором и читателем его, выгоды, перечисленные нами, не даются даром. Выкуп за них весьма значителен -- и не всем бывает под силу. Если с одной стороны ослабевают требования и взыскания критики, то они делаются строже и придирчивее -- с другой. И, во-первых, рассказчик обязан выразить личное мнение свое о каждом предмете, встречающемся на пути его, чего никогда не требуется от правильного повествования, где только важно общее впечатление; затем примеры и наблюдения его должны отличаться самостоятельностью, зоркостью и умом в степени, какой другого рода произведения не обязаны достигать; наконец, по участию живой личности автора во всех, так сказать, обстоятельствах повествования, она сама должна обладать качествами, способными остановить внимание читателя... Только на этих условиях предоставляется право рассказчику свободно отдаться течению и даже капризу своей мысли и своего вдохновения. Случалось и, вероятно, еще много раз будет случаться, что писатели, прельщенные выгодами формы личного повествования, принимались за нее, не взвесив предварительно важности условий, с ней сопряженных. Последствия известны. Кто не знает, что рассказы наиболее вялые, ничтожные и пошло-притязательные как в нашей, так и в других литературах, обыкновенно начинаются с "Я...".
   Читатель, вероятно, уже заметил, что мы преимущественно обсуждаем внешнюю сторону авторского таланта, его приемы и способы создания, оставляя в стороне сущность произведений, так как настоящая цель этой статьи заключается в одном: открыть и уяснить себе, сколько позволяют нам силы, художнические привычки писателя, его сноровку и своеобычный образ исполнения тем. Нам всегда казалось, что это самая поучительная и самая важная часть во всяком человеке, посвятившем себя искусству, по крайней мере нисколько не уступающая всем остальным. Стоит только подумать, что именно эта часть составляет литературную физиономию его, которой он разнится от всех других людей и под которую никто подделаться не может.
   Наибольшим успехом пользуются в публике юмористические рассказы нашего автора... Мы обязаны сказать несколько слов о существе самого юмора, свойственного г. Тургеневу, и начнем с характеристической, лучшей его черты. Юмор у нашего автора идет почти всегда об руку с поэзией, и часто веселая сцена переходит мало-помалу в тихое, поэтическое созерцание и там пропадает, как облако в небе. Надо заметить, что автор не принадлежит, судя по первым его произведениям, к школе чистых юмористов, веселость которых уживается со всеми явлениями нравственного мира, каковы бы они ни были. Юмористы этого рода весьма мало заботятся о том: хороши ли, добры, благовидны или безобразны лица, представляющиеся их воображению. Подметка жизненных противоречий, в которых замешаны все эти лица без исключения, дает и право на одинаковое обхождение со всеми ими. Не то у нашего автора. На лица своего воображения он смотрит с особенной точки -- можно сказать, с точки зрения порядочного человека. Иногда кажется, что если б смешные типы его позанялись своим образованием и исправились, то и перестали бы казаться смешными.
   У чистых юмористов смешная сторона есть родовая принадлежность лиц, с которой они сойдут в гроб и которая их не покинет, как бы ни поставили они себя в отношении общества и различных требований его. Вот почему, при необычайно развитой наблюдательности, в первых произведениях автора нашего чувствуется более насмешливости, чем настоящего юмора, более пересуда, чем описания, и более остроумия, чем истинной юмористической веселости. Нет сомнения, что наблюдательность, остроумие и способность сближения разнокачественных предметов часто достигают изображения и верного, и занимательного, и представляющего любопытные выводы, но, без участия поэзии, рассказ, основанный на них одних, всегда будет отличаться некоторой сухостью. Автор наш не мог избегнуть вполне этого недостатка: у него есть один или два рассказа такого рода, но их не стоит указывать. Зато в тех повествованиях, где поэзия участвует вместе с передачей жизненных явлений, он достигает результатов истинно замечательных. Жесткость наблюдения исчезает тогда в теплом поэтическом одушевлении, и сама форма рассказа от собственного лица является счастливой помощницей делу. Личное настроение автора облекает особенным кротким светом фигуры и предметы, исправляя и превосходно дополняя всё то, чего недостает юмору его. Не станем указывать на маленькие образцовые произведения в этом роде, потому что они известны читателям; но скажем, что часто в середине рассказа неожиданно мелькает у автора поэтическая картина, распространяя далеко кругом себя удивительно нежный и отрадный блеск. Вообще следует заметить, что поэтический элемент повестей исправляет все чересчур крупные линии их и значительно ослабляет действие энергического выражения, сообщенного физиономиям и частностям. Это полупрозрачная атмосфера, которая приводит в гармонию краски и очертания предметов, и это транспарант, укрощающий излишнюю яркость цветов и самого грунта картины.
   Следовало бы сказать о важной части поэтического элемента, которым занимается теперь, именно о способе описания природы и местностей, свойственном нашему автору и ему одному принадлежащем, но мы опасаемся вдаться в излишние подробности. Ограничимся несколькими заметками. Чувство природы в нем врожденное, неподдельное, независимое от чужого примера или от литературных требований, как у многих других,-- потому и выражающееся оригинально. Г-н Тургенев не столько заботится о передаче общего впечатления, производимого явлением, сколько об уловлении его характерной черты, его особенности, но этот анализ и проводит его к подробностям, исполненным увлекательной истины. Со стороны искусства гораздо труднее оправдать то, что краски автора иногда собраны слишком густо на одном месте, а не ложатся ровно на всей поверхности ландшафта. Отличительную черту автора составляет, однако, его врожденная наклонность к светлым и роскошным явлениям; он нем перед суровыми красотами севера и даже как будто боится печального чувства, возбуждаемого тишиной поблекшей природы. Он поэт солнца, лета и только отчасти осени, точно так, как г. Тютчев, с которым имеет много общего во взгляде на природу и в понимании ее. За всем тем внешняя обстановка, которую он дает своим представлениям, верна и притом замечательно изящна. Она составляет превосходную раму, находящуюся в полном гармоническом отношении с тем, что в ней заключено. Между прежними и последними рассказами г. Тургенева, к которым теперь и переходим, есть одна общая черта, связывающая их и сообщающая им сильное родовое сходство. Черта эта, по нашему мнению, состоит в том, что каждая из повестей его имеет вид небольшого психического факта, представленного на исследование и разрешение читателя. Нам хорошо известно, что в сущности всякий роман и повесть вообще, если только не совсем лишены литературного достоинства, непременно заключают в себе психический вопрос. Некоторые романисты прямо и начинают с него, так что рассказ их есть только математическое, последовательное разрешение темы, заданной при начале. События и столкновения характеров играют тут роль алгебраических формул и уравнений. Другие, наоборот, выводят обыкновенно один и тот же любимый свой образ, один и тот же взгляд на предметы, ожидая, что психический вопрос явится сам собою на конце, из пояснения их. Невыгода этого рода состоит преимущественно в том, что большей частью последний вывод заставляет расходиться с автором в мнении его насчет лиц своего романа и, случается, уничтожает самый взгляд его на предметы. Тут развитие романа идет наперекор целям и намерениям автора. Гораздо большее число писателей предоставляют явиться психическому вопросу, как он может, занимаясь единственно обрисовкой характеров и изложением обстоятельств, вызвавших их на сцену. Тут действительно мысль есть уже случайность, которая может находиться и может не находиться в рассказе. Г-н Тургенев принадлежит к тому отделу писателей, которые не лишены преднамеренной цели, но мысль которых всегда скрыта в недрах произведения и развивается вместе с ним, как красная нитка, пущенная в ткань. Психический вопрос он проводит без предварительного уведомления, да и оставляет рассказ без притязаний на разрешение его, предоставляя это вниманию читателей. В сдержанности его заключается не один просто расчет на возбуждение любопытства, а верное эстетическое чувство. Произведение должно носить в самом себе все, что нужно, и не допускать вмешательства автора. Указания последнего всегда делают неприятное впечатление, напоминая вывеску с изображением вытянутого перста.
   Вот почему заметна у нашего автора боязнь определить то или другое психическое положение внешним, неправильным образом, т. е. рассуждениями от самого себя. Он тщательно избегает роли повествователя, состоящего на жалованье у ходячей диорамы и машинально исполняющего свою обязанность сбоку ее. Еще в первых произведениях по излишнему простору, который вообще дает форма личного рассказа, кое-где встречаются подсказы автора, как мы уже и заметили, но они совсем пропадают в последних его произведениях. Способ, каким представляет он теперь психический факт и объясняет моральный вопрос, неразрывно соединенный с ним, показывает значительную зрелость в понимании искусства. С переменой формы рассказа от своего лица на рассказ другого рода (объективный) он избег недостатков, часто являющихся у писателей от неумения подчиняться строгим правилам последнего. Автор наш не забегает вперед, чтобы предварительно уведомить о выходе героя, о его способностях и о мысли, которую призван олицетворить; еще менее позволяет он себе следить за лицами своими, как нянька, наблюдая, чтобы каждое шло прямо по начертанной дороге и по сторонам не зевало. В новых его произведениях нет ни узды, ни помочей -- этих почти видимых инструментов большей части наших повествований. Ни на одном из его лиц не заметите вы того досадного значка, который показывает, чего искать в человеке, и который повешен ему на шею, почти как аптекарский этикет. Свободно движется его герой, сохраняя без примеси родовую физиономию свою, и мысль автора очень ясно живет в разнообразной игре человеческих страстей, в естественном колебании характеров (потому что решительно неподвижных и определенных характеров нет на свете) и в случайной путанице житейских событий. Вот почему охотно займемся мы последними рассказами г. Тургенева и по поводу их скажем несколько слов о значении мысли в литературных произведениях вообще.
   Прежде всего следует устранить из разбора повесть: "Три встречи", которая, по нашему мнению, может служить любопытным памятником несостоятельности рассказов от собственного лица. Г-н Тургенев, так мастерски пользовавшийся формою личного повествования, должен был и показать всю слабую сторону ее вполне. Она выступила у него в "Трех встречах" с такой гордостью, самостоятельностью и отчасти с таким кокетством, что поглотила содержание. В рассказе есть несколько блестящих страниц, но фантастическое, эффективное содержание его к тому только, кажется, и направлено, чтобы осветить лицо рассказчика наиболее благоприятным образом. Так некоторые портретисты опускают на окна свои пурпуровые занавесы, чтобы получить отблеск необычайного колорита для физиономий, списывающихся у них. После повести "Три встречи" форма личного рассказа была вполне исчерпана автором, и возвратиться к ней уже вряд ли он мог. Переходом к новому роду произведений была повесть "Муму", а за ней появились "Два приятеля" и "Затишье", на которых и останавливаемся.
   С изменением взгляда на значение, достоинство и сущность повествования должна была измениться у автора, разумеется, и манера изложения. Если мы скажем, что течение рассказа сделалось у него гораздо ровнее и глубже, то мы скажем нечто уже замеченное, вероятно, всеми читателями...
   Определив общий характер произведений автора и способ изложения их, любопытно посмотреть на самую сущность тех психических фактов, которые послужили основанием для последних рассказов его. Здесь встречаемся мы с довольно замечательным явлением. В обеих повестях своих: "Два приятеля" и "Затишье" г. Тургенев еще занимается типом, весьма хорошо известным в литературе нашей. В течение последнего десятилетия литература наша постоянно и во всех видах старалась передать нравственную физиономию человека с развитой мыслью, но неопределенной волей и ничтожным характером, с громкими задачами для жизни и большими требованиями от нее, но с бессилием к исполнению самой малой доли житейских обязанностей. Подмечено было в этом существе и господство фразы не в одних только словах, но и в поступках, потому что действие, основанное на пустой вспышке, на вздорном подражании, есть та же фраза, перенесенная только в другую сферу. Существо это имело и другие ясные родовые признаки. Так заметно в нем было отвращение от всякой ограниченной, то есть истинно полезной деятельности, и требование какого-то безмерного круга, который оно никогда и определить не могло, да и в котором непременно потерялось бы, если бы даже возможно было его существование. Жизнь такого характера, несмотря на все его взгляды, течет обыкновенно в самой пошлой, обыденной колее и сам он отличается еще резкой неполнотой: он добр и зол, образован и груб -- всегда в половину. Почти все наши лучшие повествователи, за исключением, может быть, г. Григоровича1, пробовали уяснить этот сложный характер, и даже у второстепенных писателей, при каждом проявлении героя, встречаете вы знакомые черты, несомненно отнятые от первообраза, который господствует над общей фантазией. Так в некоторых портретных галереях все лица одной известной эпохи, несмотря на особенности каждого, имеют одно общее выражение...
   Борис Андреевич Вязовнин, в повести "Два приятеля", заехавший в деревню по домашним обстоятельствам, знакомится с соседом, который гораздо ниже его по состоянию, уму, образованности и всем привычкам жизни, но которому он, однако же, подчиняется отчасти добровольно, отчасти нехотя. Сосед попросту собирается женить Бориса Андреевича и везет его сперва к провинциальной львице, потом в почтенное семейство с двумя образованными барышнями. Ни одна из этих знакомых не получает одобрения Вязовнина, потому что все уже очень ясны своими забавными сторонами, но, к великому изумлению соседа, Вязовнин останавливает внимание свое на простой, бедной, не очень умной, но хорошенькой девушке. Она же притом и хозяйка отличная. Сосед сбит с толку: он не понимает, что господам, вроде Вязовниных, необходимы сильные нравственные удары для пробуждения их чувствительности и что они склоняются обыкновенно или перед старым опытным кокетством, или перед резкой идиллией. Вязовнин женился не по любви собственно, а по тому странному обману самого себя, который тоже свойственен Вязовниным. В известные эпохи (большею частью на повороте к старости) они насильственно сводят на землю и прикладывают к текучим обстоятельствам свои прежние грезы, то, что видели иногда в неопределенных надеждах и мечтаниях. Женившись, Вязовнин открывает всю бедность нравственного существа своего. Он не в состоянии подчиниться новому своему положению; он хотел бы соединить две противоположные вещи -- определенность, благоразумную правильность женатой жизни с колебаниями и порывами человека, отыскивающего себе еще точку опоры. Сам не зная, чего требовать от настоящего, чего ожидать от будущего, он составляет несчастье жены, которая не может и понять в чем дело; наконец, просто в одно утро убегает из дома, который по наружности кажется таким тихим и счастливым. Он отправляется за границу, думая набрать моральной силы одним процессом движения и перемены места, и случайно, от неосторожности, погибает на переезде, освобождая жену свою, которая выходит замуж за соседа. Такова мысль, заключенная в этом небольшом рассказе: она развита без претензий и скромно таится в обстановке из провинциального быта, между сценами и людьми, списанными очень верно и ловко с натуры.
   Владимир Сергеевич Астахов, в повести "Затишье", тоже приезжает в деревню и тоже по первому приглашению доброго соседа отправляется знакомиться со всем околотком. Скажем кстати, что изображение этого бесцветного характера сделано автором спокойно, неторопливо, без наговоров и с большой умеренностью. Кто знает, как трудно изображать совершенно пустых и вместе совершенно приличных людей, тот поймет, что в передаче такого характера обнаруживается степень зрелости и силы авторского таланта. Астахов весь состоит из одних поползновений к чему-либо и называет себя практическим человеком, прикрывая титлом этим неспособность к пониманию благородного в жизни и мысли. Он мягок до бессилия, но всегда сохраняет строгую физиономию, которая служит ему защитой от насмешек и, при случае, спасает даже от шутовских промахов. При первом появлении дикой, энергической барышни, Маши, в доме Ипатова, он предается уже поползновению любви, а когда показывается подруга ее, блестящая и резвая Надежда Алексеевна, он и к ней начинает питать нечто подобное. Но Астахов, наподобие Сатурна, глотает свои чувства или, лучше, свои поползновения к чувству, потому что люди, подобные ему, редко находят взаимность и привет у мало-мальски порядочной женщины. Ощущения их слишком чахлы, да притом успеху мешает и постоянная их забота -- смотреть за собою, беречь себя, стоять вечно на стороже против чужого глаза и посягательства на их достоинство. За этой тупой работой уже нет возможности предаться чему-либо другому, а менее еще такому чувству, которое именно подобную работу и исключает. Рядом с Астаховым автор нарисовал широкими чертами портрет Веретьева, который составляет, по-видимому, совершенную противоположность с первым. Веретьев исполнен огня, удали, откровенной смелости. Он не боится выдать себя, потому что на себя надеется, бодро смотрит всем в глаза, заливается цыганскими песнями, отдается течению своих мыслей без оглядки и всегда сохраняет свою оригинальную красоту. Кажется, ничего не может быть противоположное с Астаховым, а между тем это одно и то же лицо, один и тот же человек, только при разнице темпераментов. Они родня, и братское сходство их заключается в том, что оба они не имеют истинного, нравственного основания в характерах. Они лишены содержания. Сила и блеск Веретьева суть явления чисто физические, условливаемые молодостью, свойством раздражительности органов и обращения крови. За ними нет ничего более важного, никакой настоящей поэтической или моральной подкладки. Это обман, производимый накоплением материальных сил и пропадающий вместе с растратой их. В последнем случае, с наступлением зрелых годов, Веретьевы предаются искусственным возбуждениям и в непрерывном чаду донашивают свою репутацию любезных людей, как разорившийся богач донашивает старое платье, начинающее падать лохмотьями. Обезображенные излишествами всякого рода, Веретьевы тем только и разнятся от Астаховых, что, будучи почти всегда умнее их, сознают свое падение, но, в сущности, конец их одинаков. Оба влачат печальную, апатическую жизнь: тот, который по-степеннее, в комфорте и окруженный приличными, серьезными людьми; другой, который по-распущеннее,-- на разных перекрестках и окруженный точно такими же юношами, к числу каких он сам принадлежал некогда. Он играет теперь роль старосты перед ними... Такова мысль последнего произведения г. Тургенева.
   Мы приведены к необходимости сказать несколько слов о сущности мыслей, доступных рассказу вообще, и это не потому, чтобы хотели отвечать на какие-либо системы и теории, а потому, что запрос на мысль постоянно слышится в самом обществе, как мы имели много случаев убедиться. При всяком появлении замечательного произведения раздаются в публике восклицания вроде: это хорошо, но какая тут мысль и сколько тут мысли? Отыскивать причину такого упорного требования мысли в деле искусства было бы слишком долго, но заметим, что от молодых, начинающих литераторов, общество, которое, по годам, ровесник литературы, ждет преимущественно поучения, а эстетическая форма, обилие фантазии и красота образов стоят уже на втором плане при оценке произведений. Постоянные хлопоты о мысли, которыми занята не одна публика, но и критика, сообщают педагогический характер изящной литературе вообще, как это мы видим не только в нашем прошлом, но и в нашем настоящем. С одной стороны, круг действия литературы от этого, может быть, и расширяется, но с другой -- он утрачивает большую часть самых дорогих и существенных качеств своих -- свежесть понимания явлений, простодушие во взгляде на предметы, смелость обращения с ними. Там, где определяется относительное достоинство произведения по количеству мысли и ценность его по весу и качеству идеи, там редко является близкое созерцание природы и характеров, а всегда почти философствование и некоторое лукавство. Не говорим уже о том, что на основании мысли легко быть судьей литературного произведения всякому, кто признает в себе мысли (кто же не признает их в себе?), а на основании эстетических условий это тяжелее... Под видом наблюдения за значением и внутренним достоинством произведения, большей частью предъявляют требования не на художническую мысль, а на мысль или философскую, или педагогическую. С такого рода мыслями искусство никогда иметь дела не может, да они же много способствуют и к смешению всех понятий о нем.
   И мы особенно благодарны автору за отсутствие подобной отвлеченной мысли в его произведениях, за предпочтение психического наблюдения и ясной передачи события изложению своего опыта или своих жизненных идеалов в форме повествования. Мы уже сказали, кажется, что в новых его произведениях качество, наиболее привлекающее читателя, есть дружеское, радушное отношение к жизненным явлениям вообще. Как выбор, так и простое, здравое понимание их показывают человека, способного найти поэзию и художественную мысль на всех точках горизонта, представляющегося глазу. Занимательность произведения тут уже нисколько не зависит от педагогической идеи или от противоположности нравственного развития и общественного положения лиц... По прочтении рассказов г. Тургенева, убеждаешься невольно как в богатстве предметов для описания, находящемся под рукою автора, так и во внимательной жизни его между разнородными явлениями общества, которые, по мере разумного снисхождения, оказываемого им, всегда удесятеряются, множатся перед глазами наблюдателя. Это залог деятельности, имеющей обширное поле для разработки, и залог того, что она не будет стеснена самим автором, как это иногда случается у нас.
   В разборе нашем мы не говорили о женских лицах последних рассказов г. Тургенева, но они особенно подтверждают все сказанное нами, так как в женских лицах примесь абстрактной, посторонней мысли является всего ощутительнее и, скажем, всего безобразнее. Пусть вспомнит читатель провинциальную львицу, развязную барышню, сосредоточенную в себе Машу, эффектную Наталью Алексеевну -- все они имеют полную самостоятельность и не нуждаются в помощи идеи, как хромой в помощи костыля, все они переданы в рассказе почти как свежее воспоминанье и хранят на себе черты, унесенные из жизни. Так всегда выражается прямое наблюдение последней, без помощи тусклой педагогической призмы и без умствования, которое непременно углубляет черты каждого образа и делает его образом отчасти верным и отчасти сочиненным. Точно такой же свободной передачей отличаются и некоторые сцены, исполненные поэтического блеска: пусть вспомнит читатель песню, распеваемую на террасе Ипатова дома всем обществом его, под руководством Веретьева, и летнюю грозу, которая идет как будто навстречу удалой песне и замыкает ее. Все это носит признаки естественной поэтической восприимчивости автора, а на ней только и созидаются произведения истинно изящные...
   От г. Тургенева переходим к писателю, который особенно отличается твердой отделкой своих произведений и который всего более может подкрепить своим примером замечания наши о роли, какую призвана играть "мысль" в искусстве.
   Автор "Истории четырех эпох" дал публике еще только описание двух первых эпох своих, именно: "Детство" и "Отрочество", но уже способ создания его достаточно уяснился и может быть оценен критикой. Он, разумеется, говорит от себя и про себя, но здесь обыкновенные недостатки формы личного рассказа могли быть отстранены с успехом по существу дела. Автор передает нам действительное развитие собственного нравственного существа с той минуты, когда мысль, как синий огонек разгорающегося газового проводника, едва-едва теплится, не освещая еще вокруг себя ничего до тех пор, пока с развитием организма, она все более и более крепнет и начинает ярко озарять предметы и лица. Само собой разумеется, что строгость психического наблюдения, необходимого при этом, уже должна была исключить произвол, развязность в приемах и игру с предметом описания. Рассказы гр. Л. Н. Толстого имеют строгое выражение, и отсюда тайна впечатления, производимого ими на читателя. С необычайным вниманием следит он за нарождающимися впечатлениями сперва ребенка, а потом отрока, и каждое слово его проникнуто уважением как к задаче, принятой им на себя, так и к возрасту, который столько же имеет неразрешимых вопросов, нравственных падений и переворотов, сколько и всякий другой возраст. Все это не могло остаться без последствий. Полнота выражения в лицах и предметах, глубокие психические разъяснения и, наконец, картина нравов известного светского и строго приличного круга, картина, написанная такой тонкой кистью, какой мы уже давно не видели у себя при описаниях высшего предмета. Вместе с тем изображение первых колебаний воли, сознания, мысли у ребенка, благодаря тому же качеству, возвышается у автора до истории всех детей известного места и известной эпохи, и как история, написанная поэтом, она уже заключает, рядом с поводами к эстетическому наслаждению, и обильную пищу для всякого мыслящего человека.
   Замечательная деятельность мысли была уже необходима, разумеется, автору для представления молодого существа, жизнь которого есть только развитие идей, в чем, между прочим, дети сходятся со многими писателями -- разница только в значении и качество идей. Но при участии мысли в создании -- первый вопрос, представляющийся обсуждению, всегда один: как проявляется мысль у автора? Повествование гр. Л. Н. Толстого имеет многие существенные качества исследования, не имея ни малейших внешних признаков его и оставаясь, по преимуществу, произведением изящной словесности. Искусство здесь находится в дружном отношении к мысли, постоянно присутствующей в рассказе, и указать способ, каким образом совершилось это примирение,-- значит подтвердить живым примером основные положения нашей статьи.
   Прежде всего должно заметить, что автор всегда держится первого жизненного условия всякого художественного повествования: он не пытается извлечь из предмета описания то, чего он дать не может, и поэтому не отступает ни на шаг от простого психического исследования его. Нет признаков противоэстетического смешения целей в рассказах гр. Л. Н. Толстого -- ничего не приносит он им извне, заготовленного другими, так же как отстраняет от них влияние каких-либо любимых идей, почерпнутых в особенном представлении общества и человека, более или менее благородном, более или менее имеющем похвальную цель. Он избегнул этих пятен современной литературы: оттого и содержание произведений его имеет здоровый вид, убедительность и ясность почти физических предметов. Он зорко смотрит на себя и вокруг себя, и мысль его в обоих случаях устремлена только на то, чтобы показать сущность характеров и происшествий за внешними подробностями, затемняющими их значение для менее проницательных глаз. Когда достигает он пояснения их же природными свойствами, он останавливается, не заботясь о том, какой вид начинают они принимать после того: работа его кончилась, и это мы называем художнической работой.
   Затем любопытно посмотреть на самое приложение его психического анализа к делу. Едва вспоминает он какое-либо детское ощущение, какую-либо раннюю попытку ребяческой мысли, как в то же время представляется ему давление этой мысли на самый характер молодого человека и цепь случаев, происшествий, вызванных ею; другими словами, он облекает ее в форму искусства, дает ей плоть и настоящее бытие в области изящного. В каком верном отношении находятся эти результаты с первым поводом, родившим их, читатель может убедиться сам в рассказах гр. Л. Н. Толстого. Редкие писатели так логически последовательны, так строго верны своим идеям и редкие так сильно убеждены в единстве мысли и поступка, как он. Все это показывает, во-первых, истинное понимание сущности автобиографии, а во-вторых, глубокое его познание самой природы того возраста, которого он сделался историком. При этом живом, художественном объяснении детства есть одна черта у автора, которая обнаруживает его способность понимания предметов чисто поэтически, именно: он верует в жизненное действие организма и с настоящим чувством поэта уловляет ту минуту, когда природа сама по себе, без всякого пособия со стороны, дает искру мысли, первый признак чувства и первую наклонность. Он следит потом за ходом их во всем их извилистом полете через множество ощущений и случаев, которые они окрашивают своим цветом. Как поступает автор в отношении самого себя, своей внутренней истории, так поступает он и в отношении внешней обстановки, где судьба определила ему находиться. Он не обсуждает тот круг, куда был поставлен, и который, не очень глубоко и серьезно понимая вещи, бережет только внешний вид достоинства и благородства: он его описывает. Круг этот служит рамой для автора, где вращается повествование его о странствиях детской мысли, беспрестанно возникающей по закону собственной производительности. Отношения между кругом и юным наблюдением, старающимся разгадать его и испытывающим на себе его влияние, составляют хронику, исполненную занимательности, перипетий и катастроф, которые, к удивлению читателя, оковывают его внимание, как перипетии и катастрофы драматических героев. И таким образом из представления параллельного хода жизненных явлений и психических движений образуется у него рассказ, исполненный мысли и вполне художественный.
   Само собой разумеется, что если таково общее впечатление его рассказов, то и все подробности их отличаются тем же характером. У повествователя нашего уже почти нет малозначительных внешних признаков для лица, ничтожных подробностей для события. Наоборот, каждая черта в тех и других доведена до значения, иногда до разумности, смеем выразиться, поражающей даже и такие глаза, которые от привычки к темноте мало способны к различению предметов. Отсюда рождается замечательная выпуклость как лиц, так и происшествий. Автор доводит читателя неослабной проверкой всего встречающегося ему до убеждения, что в одном жесте, в незначительной привычке, в необдуманном слове человека скрывается иногда душа его и что они часто определяют характер лица так же верно и несомненно, как самые яркие, очевидные поступки его. Обе части рассказа наполнены подобными изображениями роли второстепенных признаков в жизни человека, но особенно выказалось это присутствием мысли, наполняющей содержанием все, до чего она коснулась, в главах второго рассказа: "Отрочество". В одном из них, например, автор рисует способ держаться двух подруг, Любоньки и Катеньки, и, не говоря ни слова о разнице их характеров, открывает нравственную сущность обеих девушек -- в манере ходить, носить голову, складывать руки, говорить с людьми и смотреть на подходящего -- возвышая таким образом незначительные внешние признаки до верных, глубоких психических свидетельств. Происшествия в рассказе имеют точно такое же значение: везде это перевод мысли на дело, на существенность. Каждая дробная часть душевной, нравственной жизни отражается у автора в таком же дробном, мелком, но грациозном и верном случае. Истина обоих, как первого повода, так и результата, особенно подтверждается тем, что в рассказе гр. Л. Н. Толстого нет признака анахронизмов или хронологического смешения происшествий. Впечатления и события детства простее и наивнее, грациознее впечатлений и событий отрочества, которые становятся сложнее, запутаннее, рассудочнее и потому драматичнее. Вот почему мысль и оболочка ее в области искусства, т. е. характеры, образ и события слиты у автора и представляют одно целое, действующее сильно и благодетельно на читателя.
   Мы восстали против авторского вмешательства вообще в рассказ, но, конечно, подобное изложение двух первоначальных эпох жизни не могло быть сделано иначе, как возмужалой рукой, которая везде и проглядывает. Вмешательство автора тут, однако же, отходит в общую систему, которая, как можно заметить, присутствовала при сочинении рассказов. Оно допущено как пояснение того, что смутно лежит в представлении ребенка, но что уже лежит в нем -- несомненно. Автор делается только толмачом детских впечатлений. Так, буря на дороге во втором рассказе, столь превосходно описанная, конечно, не так полно и подробно могла отразиться в воображении ребенка, но она отразилась в нем целиком, грудой, уже заключавшей все подробности, уловленные и определенные впоследствии. Возмужалый автор только их развил, извлек из темного представления для ясной, поэтической картины и ею пояснил себе то, что в первые годы только чувствовал. Таково и везде его вмешательство.
   Оставляем некоторые критические замечания до полного выхода произведения гр. Л. Н. Толстого, но скажем теперь же, что если последние две части его рассказа, которых ожидаем с нетерпением, будут наделены такой же дельной мыслью и таким же изложением многоразличных ее проявлений в жизни, то мы можем теперь же поздравить себя с замечательным литературным явлением. Конечно, последующая работа автора гораздо труднее, чем та, которую он уже представил публике: детство и отрочество имеют в самом себе много такого, что подкупает и привлекает читателя: эпохи юношества и возмужалости уже требуют изображения характера, который по сущности своей, по своим стремлениям и даже по своим падениям достоин был бы усилий и изысканий мысли. Тут предстоит опасность -- встретить разноречивые мнения о человеке, чего вполне может избегнуть эпоха детства, имеющая в себе и полное свое оправдание. Не будем, однако же, загадывать вперед, а скорее положимся на природную силу таланта в авторе, которую он особенно показал в сфере искреннего и глубокого разъяснения душевных оттенков. Судя даже по тому, что теперь имеем от него, мы уже с полным убеждением причисляем гр. Л. Н. Толстого к лучшим нашим рассказчикам и ставим его имя наряду с именами гг. Гончарова, Григоровича, Писемского2 и Тургенева, именами, которые, конечно, останутся в памяти читателей и на страницах истории русской словесности и будут почтены добрым словом как там, так и здесь.

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   1 Дмитрий Васильевич Григорович (1822--1899) -- прозаик, автор антикрепостнических повестей "Деревня" (1846) и "Антон-Горемыка" (1847).
   2 Алексей Феофилактович Писемский (1821--1881) -- прозаик, автор повестей из жизни дворян и провинциальных чиновников ("Комик", 1851, "Фанфарон", 1854 и др.).
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.
Рейтинг@Mail.ru