Наживин Иван Федорович
Глаголют стяги

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    <Исторический роман о Древней Руси X века>


       Иван Наживин

    Глаголют стяги

      
       OCR & Spellcheck by A. V. Ivanov 20 апреля 2007 г. http://lib.aldebaran.ru
       Источник: "Иван Наживин. Собрание сочинений в трёх томах. Том 2. Иудей. Глаголют стяги": Терра; Москва; 1995, ISBN 5-300-00234-8, 5-300-00233-X
       Оригинал здесь: Библиотека "Альдебаран".
      

    Аннотация

      
       Иван Фёдорович Наживин (1874--1940) -- один из интереснейших писателей нашего века. Начав с "толстовства", на собственном опыте испытал "свободу, равенство и братство", вкусил плодов той бури, в подготовке которой принимал участие, видел "правду" белых и красных, в эмиграции создал целый ряд исторических романов, пытаясь осмыслить истоки увиденного им воочию.
       Во второй том вошли романы "Иудей" и "Глаголют стяги". Исторический роман X века
      
      

    I. КОЛЫБЕЛЬ РУСИ

      

    Се повести времянных лет, откуду есть пошла Русьская земля; кто в Киеве первее нача княжити, и откуду Русьская земля стала есть...

      
       Начало великой русской сказки, русской историею именуемой, покрыто "мраком киммерийским". Конечно, никакого "мрака" в безбрежных равнинах этих не было -- в них, зелёных, диких, привольных, шла солнечная поэма творения, как и везде, -- но своё невежество, своё бессилие проникнуть в запертые дали тогдашние историки именовали "киммерийским мраком"; поэты же древности населяли эти дали своими выдумками -- более или менее неудачными.
       Ещё задолго до Рождества Христова по черноморской украине бездонных пространств этих уже цвели колонии финикийские и карийские, а за ними -- греческие. Богатая Ольвия, бойко торговавшая рыбой, -- на её медалях изображалась птица, несущая в клюве рыбу, -- была основана в устьях Борисфена-Днепра почти за семьсот лет до Рождества Христова. Храм Деметры многоколонный царил над водною ширью. Теперь от неё не осталось и следа, а то место, где она некогда шумела, зовётся урочищем Сто Могил. Между Днестром и Бугом цвёл Ордисос, на Днестре красовался Тирас, в светлой Тавриде шумели Пантикапея -- потом Керчь, -- Херсонес, Кримны, Феодосия, Сидагиос, который славяне звали Сурожем, а потом -- Судаком... А за этой узкой ленточкой греческой жизни начиналась Степь, жуткая Степь, которой не было конца, в которой жила сказка и бродили народы-призраки. От них остались только перевранные имена: будины, гелоны, меланхлены, андрофаги, невры, язики, роксоланы, булане, забоки, койстобоки, пиенгиты, велеты, боруски, тирангиты, геты, сарматы, кробизы, ариаки, физамиты, савдариты, амадоки, бастарны, кораллы, сираки, агары, алане, ревксилане и прочие, и прочие, и прочие, без конца. В водовороте истории они меняли свои имена, меняли названия местностей, рек, городов, богов и тем самым довершали смятение и бессилие позднейших историков. Всё, что от них осталось, это немые курганы по бескрайним степям, иногда украшенные каменными "бабами", о которых известно только то, что они не бабы, ибо часто носят оружие. Тут, в степях между Танаисом-Доном и Борисфеном-Днепром гарцевали амазонки, занесённые морской бурей после войны с греками в Скифию. Тут кочевал народ-вшеед, внушавший грекам такое отвращение. Тут за полторы тысячи лет до Рождества Христова прошёл со своими египтянами Сезострис. Тут гонялся за скифами Дарий и, крепя призрачную власть свою над этими безднами, ставил вдоль Волги свои крепости...
       За степями владычество сказки уже было совсем безраздельно. Одни поэты уверяли, что в сумрачных далях этих скрыты крючки, на которых закреплён мир, что там оканчивается круг, по которому вращаются светила небесные, что в грозных пустынях этих вечно идёт хлопьями снег и страшно зияют ледяные пещеры, в которых обитают бурные северные ветры. Для того чтобы уверить в этом неверов, в Пантикапее, в храме Асклепия, был даже выставлен медный, треснувший будто бы от мороза кувшин, на котором было написано, что поставлен он не в дар божеству, а только для того, чтобы показать людям, какие в той стране бывают зимы. Другие, наоборот, уверяли, что там цветёт блаженная страна гиперборейцев, которые сеют хлеб утром, жнут в полдень, а плоды убирают под вечер. Климат там божественный. Живут гиперборейцы в священных дубравах, не ведая ни скуки, ни скорби, ни болезни, ни раздоров, вечно радуются и умирают лишь добровольно, когда пресытятся днями. От роскошного стола, уставленного яствами, старцы их уходят на скалу и бросаются в море. Сам отец истории, Геродот, умный, образованный и правдивый грек, не в силах справиться со сказкой, записал в свои путевые заметки, что там, у подошвы высоких гор, обитают плешивые, плосконосые люди-миротворцы с продолговатыми подбородками. Свои записки эти он читал потом всенародно на олимпийских празднествах, и греки приходили от них в восторг...
       Потом, постепенно "киммерийский мрак" этот начинает рассеиваться. Занялись этим делом прежде всего купцы: богатому югу нужны были и янтарь, и меха дорогие, и рабы, и молодые рабыни. И вот в погоне за богатым прибытком, в одной руке золото или товары, в другой меч, "гости" поднимались по могучему Борисфену "на гору", всё дальше и дальше в глубь таинственных стран, всё шире и шире раздвигали пределы своей гостьбы, всё более и более строили и укрепляли большие и малые торжки, погостья, погосты. Уже финикияне ходили этим путём по янтарь на Поморье. Янтарь почитался в те времена соком солнечных лучей и ценился дороже золота: крошечная человеческая фигурка из янтаря стоила, по словам Плиния, дороже живого человека. В Передней Азии и в Архипелаге янтарь считался драгоценнейшим курением в палатах царей и в храмах богов и самым дорогим украшением наряда. Нерон очень искал его, чтобы украсить им сети, которыми окружали арену во время боя гладиаторов между собой и дикими зверями. В свою очередь и русские гости очень рано начали свои торговые походы по окрестным странам: уже в начале Х века они проходили со своими повозками через Богемию на берега Дуная продавать баварцам лошадей и невольников, бывали они и в Царьграде, и в египетской Александрии, и в Орначе, столице сарацин-бесерменов.
       Но если гости явились первыми исследователями "мрака киммерийского", то никто больше них не распространял об этих таинственных странах всяких вздорных побасок -- чтобы отпугнуть других смельчаков промышленников: о холодах невероятных рассказывали они, о людоедах, о том, что столько там по лесам дикой пчелы, что человеку и пробраться невозможно... А сами тем временем пробирались и к болгарам, богатым драгоценными куньими мехами, и дальше по великой Итиль-Волге, к хазарам, над которыми царствовали жиды, и по Каме в богатую Биармию, страну золота и камней самоцветных. И, делая страшные глаза, они рассказывали, что золото стерегут там страшные грифы и что много труда и опасностей пришлось вынести им, чтобы вырвать у страшных стражей этих их сокровища...
       И будили беспокойные жадные люди эти спящие пустыни. Зашевелился потихоньку человек и в дремучих лесах этих, и в неоглядных степях, где трава и бурьян были так высоки, что всадника было не видно в них, и где немые курганы, неизвестно кем и когда насыпанные, служили маяками, по которым степняки и заезжие гости правили свой путь, останавливаясь для отдыха у неизвестно когда и кем выкопанных степных криниц...
       Народы-призраки пришли и прошли, и в степи появились другие народы с уже определённым именем и лицом. Из них одни все ещё бродили по степям туда и сюда, а другие уже осели и стали не только орать землю, водить скот и пчёл, ловить зверя и рыбу, но и посылать эти плоды трудов своих в богатую Элладу, где в это время уже расцвёл на крутой скале золотой цветок Акрополя, где люди и боги жили вместе жизнью-сказкой, а питались пшеницей с берегов Нила и Днепра. Весь юг необъятной страны захватили скифы: на восток, к Танаису-Дону -- кочевники, к западу -- оратаи, пахари. Происходили скифы, как записали учёные того времени, от Зевса и дочери Днепра, но другие учёные, напротив, утверждали, что произошли они от Геркулеса, который раз гнал этими степями волов Гериона и в устьях Днепра обрёл Ехидну, полуженщину-полузмею, которая и женила его на себе... Бок о бок со скифами сидели славяне, пришедшие неизвестно откуда и когда и рассыпавшиеся от берегов Дони (Дании) до верховьев Волги и Оки. И постепенно по горам, в узлах путин водных стали вставать городки немудрящие: там над седым Днепром -- Киев, там на Волхове -- Словенск, а за ним Новгород, там Ладога, там, у мери, Ростов, в тёмных лесах затерявшийся...
       И все больше, все чаще, все глубже проникал этот дикий мир в мир греко-римский и обратно: если степняков можно было иногда видеть в гвардии императоров византийских и на улицах Рима за колесницей триумфатора, то иногда и они победителями врывались в Афины или Византию и грозный Рим должен был платить им дань или, как осторожно выражались римляне, дары, стипендии, субсидии... А повоевав мир старый, уходящий, и новый, нарождающийся мир, снова старались "построить мир и положить ряды". Но и в мирное время столкновение этих двух миров рождало иногда яркие драмы. Рождённый матерью-гречанкой, скифский царь Скила рано почувствовал склонность к греческой образованности, и часто, подступив с своими ордами к Ольвии, он уходил в город, надевал там греческое платье и принимал участие в вакхических мистериях. Узнав об этом, скифы восстали, и Скила должен был бежать к царю фракийскому Ситалку. Но Ситалк выдал его, и скифы за склонность их царя к греческой образованности отрубили ему голову...
       Потом запутавшийся и уставший Запад зашевелился под свежим ветром, подувшим с озера Тивериадского. Но это не могло уже оживить одряхлевшие народы: умертвив нежную галилейскую сказку, они заставили её служить старым богам, а точнее: себе. И седое предание говорит, что из грек в варяги, через славную Корсунь, прошёл на север с уже изуродованным благовестием апостол Андрей. Он благословил киевские горы, поставил на них крест и поведал своим ученикам, что некогда воссияет на сих горах благодать Божия, устроится великий град и воздвигнутся многие церкви. А потом пошёл он к славянам на Ильмень-озеро. И тут он увидел многие чудеса, о которых потом рассказывал в Риме. "Есть, -- говорил старичок, -- у славян бани деревянные. Натопят они их жарко, разденутся донага, обольются квасом уснияным (щёлоком), возьмут молодое прутье да и хвощутся им, и до того добьются, что вылезают еле живы. А затем обольются студёною водою, так и оживут. И так творят всякий день, никем не мучимы, но сами себя мучат, творя себе не омовение, но мучение..." И римляне слушали старичка и, дивясь на варваров, покачивали головами.
       И всё более и более крепли молодые народы степей и лесов и иногда отваживались пробовать свои волчьи зубы на каменных стенах Византии. Греки встречали их ладьи страшным греческим огнём -- они называли его аргументом, -- но, несмотря на все эти аргументы, дикари снова и снова возвращались за золотом, за паволоками, за оружием, за вином добрым с островов солнечных. Сражались они не только без кольчуги, но часто даже и рубашку сбрасывали, и отравленные стрелы их для византийцев тоже были аргументом довольно опасным; часто дикарям удавалось отогнать и полон: греками и римлянами можно было торговать нисколько не хуже, чем полянской пшеницей, сушёной рыбой или мехами. Новый бог, пришедший из Галилеи, в таких столкновениях становился неизменно на сторону, противную дикарям: стоило в трудную минуту патриарху византийскому погрузить ризу Богородицы Влахернской в море, как сразу же поднималась жестокая буря и размётывала вёрткие однодерёвки варваров, как осенние листья. В благодарность за небесную помощь властители церковные установили в честь доброй Богородицы новую службу, которая совершалась ночью, стоя, и называлась акафист, что значит неседален.
       Но все ещё смутны шумы этой жизни, неясны её игры, все ещё едва-едва выделяются отдельные облики участников великой трагедии. Если Кий, Щёк и Хорив с их сестрою Лыбедью, сидевшие родами своими над Днепром, если Рюрик, Синеус, Трувор, Аскольд и Дир, первые варяги, если Вадим и Гостомысл просто имена, не имеющие плоти, без всякого облика, то в воинственной и величавой тени вещего Олега уже проступают живые человеческие черты и вся жизнь его и смерть красивы, как сказка. Это -- начало.
       И только около этого времени яснее проступает тень и самого Киева. Сперва это был просто перевоз. Много проходило тут всякого народа и с запада на восток и обратно, и "из варяг в греки" и обратно. Население посёлка было весьма пёстро. Сюда, как века спустя на Дон, стекались люди, которым дома было тесно. Сюда, в узел водных путин, стекались для торга гости: с юга за янтарём, за бобровой струёй, полезной при припадках, за "мягкой рухлядью", то есть за мехами, а с севера за товарами богатого юга. Киевские люди, опытные лоцмана, перевозчики, знавшие страшные пороги как свои пять пальцев, как бы открывали всем двери туда и сюда. В Х веке Киев принадлежал, в сущности, всем племенам, тяготевшим к Днепру. Вся верхняя земля смотрела на него как на средоточие всей земли Русской. Именно поэтому и дал ему Олег так удачно имя матери городов русских. Именно поэтому и двинулся он на Киев великою ратью, в которой участвовали не только славяне-новгородцы, но и чудь, и меря, и весь, и кривичи, и, заняв его, утвердил этот важнейший узел ещё не устроенной земли Русской. И вскоре он "примучил" соседей-древлян и обложил их данью. А немного сгодя ещё, подняв Русь, -- имя это только-только родилось над Днепром, -- Олег ударил по Царьграду, взял дань по двенадцати гривен "на ключ" -- то есть на уключину, -- и прибил свой щит над вратами гордого города, и заключил договор: "Да приходит Русь, послы, в Царьград и берут посольское, сколько хотят, а придут которые гости, пусть берут месячину на полгода -- хлеб, вино, мясо, рыбу, овощи, и да творят им мовь (баню) сколько хотят. А пойдут Русь домой, пусть берут у царя на дорогу брашно, якори, канаты, паруса, сколько надобно". И цари утвердили мир и целовали крест, а Олег и его мужи по русскому закону клялись своим оружием, богом Перуном и Велесом, скотьим богом. "И повелел Олег Руси, -- говорит сказка, -- сшить паруса поволочитые (шёлковые), а славянам -- кропинные (бумажные). Но кропинные паруса сразу изорвал ветер, и сказали славяне: останемся при своих толстинах -- непригодны славянам паруса кропинные!"
       И почала с тех пор Русь сноситься с гордым Царьградом посольствами, когда требовалось, и цари чтили послов всегда дарами: золотом, паволоками, фофудьями; и приказывали всегда показывать им город: красоту церковную, палаты золотые и в них всякое богатство, а в особенности святыню христианскую: "страсти Господни", то есть венец, гвоздье, хламиду багряную и мощи святых, "поучая послов к своей вере". И потом отпускали их домой с честию великою...
       Но, несмотря на все договоры на мир и любовь, крепко побаивалась Византия орлёнка, растущего в степях. Тут, на её счастье, прошёл степью новый потоп, орды печенегов. Слившись с побеждёнными скифами, они заняли огромные пространства от Доростола на Дунае (Силистрия) до хазарского Саркела на Дону. Византийцам было это очень на руку: печенеги связали собою Русь. И они дарами старались закрепить за собой их дружбу.
       Смутна ещё и фигура Игоря. После смерти Олега от змеи древляне сейчас же заратились, или, по другому выражению, затворились от Игоря, то есть отказались платить ему дань. Он пошёл на них и погиб ужасной смертью: раздражённые поборами, древляне, овладев князем, привязали его ногами к верхушкам двух нагнутых к земле деревьев, отпустили их и князь был с маху разодран на двое под самыми стенами вражьего Искоростеня, что на реке Уше стал.
       Но уже ярче проступает образ Ольги, жены Игоревой. Несмотря на все старания летописцев, упившихся византийской премудрости и елейности, сделать из неё икону, она стоит у входа в русскую историю бой-бабой, разбитной псковитянкой, во весь рост. Хитро и жестоко отомстившая древлянам за смерть мужа, она на другой же год после древлянского погрома пошла на Новгород, уставила там погосты, дани и оброки по рекам Мсте и Луге и закрепила за собой по Поднепровью перевесища на ловлю зверей. И по всей земле были её ловища и знаменья (меты, зарубки) и места и погосты... А потом, по следам Олега, собралась она в ладьях легкокрылых в гости в Византию. Византия заставила Ольгу выжидать приёма многие месяцы, но в конце концов она своего добилась и была принята в том роскошном дворце, который строился уже шесть веков, со времён Константина, и был теперь в полном блеске -- перед недалёким уже концом. Летописец, всячески стараясь разукрасить свою любимицу, рассказывает, как император пленился Ольгой и как предложил ей свою руку, как она, не желая этого, пригласила его быть крёстным отцом при её крещении, а когда крещение состоялось, указала ему, что он, как крёстный отец её, жениться на ней уже не может.
       Хитрый сам, византиец не мог не восхититься.
       -- Ах, Ольга... -- воскликнул он. -- Переклюкала мя еси!..
       Но все это сказка: император Константин был женат, а Ольге было уже за шестьдесят. Не меньше сказки и в тех возвышенных чувствах, которые будто бы привели бойкую псковитянку к желанию креститься. Дело было много проще. Молодая Русь чувствовала себя среди европейских народов какою-то Золушкой, ей было стыдно своего деревенского убожества, и ей хотелось наладить у себя все, как у хороших господ: самые высокие, по-видимому, решения часто внушаются весьма мелкими побуждениями. И, нагостившись в Царьграде, Ольга направилась к дому, увозя не только сокровища духовные, но и добрый запас шёлков греческих, золотых украшений, мыла духовитого, румян и белил. А когда некоторое время спустя византийский двор напомнил ей через послов, что недурно бы и отдарить Византию -- принимают: челядь, воск, меха и воев для гвардии... -- новая христианка не очень смиренно отвечала своему крёстному:
       -- А пускай он постоит у меня на Почайне столько же, сколько я у него на Золотом Роге стояла, -- тогда, пожалуй, и я ему даров пошлю!..
       Так что переклюкать-то она византийца всё же переклюкала, но едва ли это было очень уж по-христиански.
       Своего чубатого, воинственного Святослава она очень уговаривала приять благодать святого крещения. Но суровый воин только нетерпеливо хмурился.
       -- Да что ты, мать? К чему это?.. Дружина смеяться будет...
       Эта крепкая, чубатая фигура последнего князя-язычника замыкает собой огромный, туманный, "киммерийский" период истории русских степей и лесов и тем самым открывает дверь -- сказке новой...
      
      
      

    II. ДВА МИРА

      

    Яко сокол на ветрех ширяяся, хотя пътичу в буйстве одолети...

      
       Широкий Дунай ослепительно блистал солнечной чешуёй. На том берегу стлался дым от костров византийской армии. Дальше мутно голубели горы... Осень уже разбросала свои пышные ковры по лесам и полям... К песчаной отмели, где дремали под плеск мелкой волны челны, подъехал киевский князь Святослав с седым Свентельдом, воеводой, и несколькими дружинниками. Спешившись, они передали коней дремавшим у челнов воям-лапотникам, и князь из-под руки посмотрел на тот берег.
       -- Ничего не видать... -- сказал он и хмуро опустился на борт одного из челнов. -- Посидим...
       Дружинники сели кто где и как хотел. Лица их были угрюмы: положение русской рати было очень тяжёлое. Все планы Святослава закрепиться в Переяславце среди болгар и сделать из него вместо Киева столицу молодой Руси развалились. И темно было будущее...
       Святослав был в полном расцвете сил. Небольшого роста, крепкий, он, казалось, состоял весь из одних мускулов. Многочисленные раны, полученные в последних сечах, он носил как будто только как украшения, приличные воину. На широких плечах его крепко сидела круглая, вся бритая голова с длинным чубом. Длинные, висячие усы придавали загорелому лицу суровое, почти дикое выражение. В голубых глазах пряталась какая-то дума. В то время как его дружинники были в дорогих доспехах, сам он был только в белой холщовой рубахе, как и все его вои, и единственным украшением его была золотая серьга в ухе, украшенная двумя жемчужинками и рубином... Это был прирождённый, от колыбели воин. Когда ему исполнилось четыре года, ему, по обычаю, были устроены торжественные "постриги", дружинное посвящение в князья, в вожди: ему остригли все волосы, кроме длинного чуба на темени, впервые посадили на коня, дали оружие, а затем начался в гриднице бешеный пир. И дружину всю, и заезжих гостей Ольга, мать, одарила богатыми дарами по этому случаю. И ещё ребёнком участвовал он с матерью в походе на древлян, убивших его отца, и, начиная сражение, первым бросил в сторону врага своё копьё. Ручонки его были слишком слабы, копьё тут же, под мордой коня, зарылось в песок, но воинственный жест ребёнка восхитил сердца суровых дружинников.
       -- Князь уже почал... -- суровым басом своим крикнул Свентельд. -- Потягнем, дружина, по князе!..
       И закипела сеча...
       И по мере того как он рос, всё больше становилась вокруг него дружина, все крепче смыкалась она вокруг этого юноши воина: "Князю Святославу, возрасту и возмужавшу, нача вои совокупляти многи и храбры". Он всю жизнь проводил в ратном поле, "легко ходя, аки пардус (рысь)". Обозов за собой он никогда не водил и не гонялся ни за блеском воинским, ни даже за простыми удобствами. На днёвках он, как и все вои его, резал тонко конину, говядину или зверину и, поджарив мясо на углях, ел. Шатра он не имел, а, постлав на землю конскую попону, клал в головы седло и засыпал крепким сном. Он не считал нужным прибегать к разным воинским хитростям и, снаряжаясь в поход, посылал к врагу гонца: "Хочю ити на вы..." Много утёр он пота со своей дружиной!..
       Один поход следовал за другим: не успел он управиться в 964 году с беспокойными вятичами, сидевшими по Оке, как сейчас же нужно было идти на назойливых хазар, в устья Волги, а оттуда ударить по ясам и косогам, жившим в предгориях Кавказа, а оттуда опять на волновавшихся вятичей.
       Император византийский Никифор Фока позвал Святослава на помощь против беспокоивших его болгар придунайских. Святослав быстро покорил их и -- остался там жить.
       -- Не любо мне в Киеве... -- говаривал он. -- Я хочу жить в Переяславце на Дунае. Сюда свозится вся благая: от греков золото, паволоки, вина, овощи, от чехов и венгров -- серебро и кони, из Руси -- меха, воск, мёд и рабы...
       Какую думку задумала эта бритая, чубатая голова, об этом знала только одна она, но этот неожиданный наскок степняков с севера на дряхлеющую Византию вызвал в Царьграде великие опасения. Никифор, свергший с престола Романа II с помощью его жены, красавицы Феофано, был в свою очередь убит хитрым Цимисхием: кровавая чехарда в великолепном дворце, вокруг золотого "трона Соломона" возвещала начало конца. Цимисхий чувствовал, какая опасность таится в перенесении средоточия молодого славянства с берегов Днепра на берега Дуная, и потребовал от Святослава удалиться... Тот не уступил, и началась долгая борьба.
       Многочисленная греческая армия окружила небольшой отряд Святослава -- у него было всего десять тысяч воев -- железным кольцом. Жуть охватила русь.
       -- Нам уж некуда деваться, братья, -- сказал будто бы Святослав дружине, которую он звал то братьями, то детьми. -- Хочешь не хочешь, а биться надо. Не посрамим же земли Русской, ляжем тут костями: мёртвые срама не знают. А если побежим, осрамим себя... Станем же крепко! Я пойду передом, а если голова моя ляжет, вы уж промыслите о себе сами...
       Все ободрилось.
       -- Где падёт твоя голова, там и мы свои сложим... -- потрясая блистающими мечами, закричала дружина. -- Не посрамим земли Русской!..
       Русь исполчилась, грянул бой и -- греки побежали. Дорога на славный Царьград была открыта. Не считаясь с ничтожеством своих сил, Святослав степным барсом бросился вперёд. Перепуганный Цимисхий выслал навстречу северному витязю посольство с богатыми дарами: тут было и золото, и камни самоцветные, и паволоки, и узорочье всякое. Святослав бросил на всё это презрительный взгляд и молвил небрежно:
       -- Отдайте все это моим отрокам...
       И -- не сказал послам ни слова. Смущённые, они возвратились в Царьград. Хитрый Цимисхий отправил тогда новое посольство с новыми дарами: то было самое драгоценное оружие из оружейной палаты дворца. Святослав при виде этих даров так весь и загорелся и, хватая то меч булатный, то щит червлёный, то кольчугу блистающую, все целовал их и, сияющий, сказал наконец послам:
       -- Благодарю... Скажите вашему царю, что я целую его за эти дары...
       Цимисхий понял жест дикаря, опять, как встарь, пошёл на дань, и Святослав возвратился в свой Переяславец "с похвалою великою".
       Но близость славянского барса не давала спать византийской лисице, и, оправившись, Цимисхий снова двинул на Дунай свои полки. Борьба была долгая и беспощадная, и, несмотря на резкое неравенство сил, исход её долго колебался то в одну, то в другую сторону. Наконец под Доростолом, лежавшим близко к пределам печенежским, греки победили: среди полков их, по повелению Богоматери, появился вдруг блистающий святой Феодор Стратилат и сопротивление Руси было сломлено...
       И вот Святослав, побеждённый, сидел теперь на берегу Дуная, ожидая свидания с победителем Цимисхием. Лицо его было угрюмо, но полна жизненных сил была его душа: он придёт опять с Руси -- с новыми полками...
       Свентельд -- почти головой выше Святослава, с густыми сивыми усами, похожими на опрокинутые турьи рога, и шрамом поперёк всего лба -- осторожно наблюдал за князем. Он угадывал его думку и одобрял её. Свентельд был из свейских варягов. Варягами вообще назывались в те поры народы, которые осели вкруг Варяжского моря: готы, свеи и урмане по северному берегу его; славяне, немцы и дони (датчане) -- по южному. "Идоша за море к варягам к руси, -- рассказывает в летописи неизвестный автор, -- сице бо ся зваху тыи варязи русь, яко сё друзии зовутся свее, друзии же урмяне, англяне, друзии готе, тако и си". Скоро значение "варяжского" стало ещё обширнее: римско-католическая вера стала называться варяжскою, католическая Церковь носила название "варяжской божницы", и католического священника звали "варяжский поп". На старошведском языке слово waring значило только "вояка", вояка вообще, а не норманн, не скандинав только... Все они вели бойкую торговлю по морям, но ещё более бойко разбойничали. Разбойные ватаги эти не смотрели, откуда приходили к ним помощнички, и потому состав всех этих дружин -- свейских, урманских, готских, славянских -- был всегда очень смешанный. А все вместе были они варяги -- удалые добры молодцы с моря Варяжского. Свентельд был родом из свеев, но почти всю свою жизнь провёл среди славян и говорил на их языке как на своём собственном. Тяжёлое положение русской рати не тревожило его сверх меры: и не из таких переделок он выходил. А в крайнем случае можно будет перейти на службу и к Цимисхию: опытные воины, варяги ценились везде, а сражаться всё равно за что. Это делалось всеми.
       Тут же в ладье сидел высокий, красивый, молодой, с мягкими голубыми глазами и ленивой усмешкой северянин, Федорок. В поисках приключений он увязался как-то с караваном из варяг в греки, заболтался в Царьграде, попал в царскую гвардию, навострился борзо лопотать по-эллински, грамоте выучился и, чтобы не отставать от других, принял даже христианство и новое имя: раньше в лесах звали его Ядреем. Но когда греки пошли против Руси, сердце в нём загорелось и ночью он перебежал к своим. Теперь он немножко опасался, как бы греки не узнали его и не сгребли. Но он служить им больше не желал никак и презрительно звал их почему-то "греками мочёными". Он втайне очень жалел, что крестился в их веру. В особенности противно было ему, что их боги, вроде этого проклятого Федора Стратилата, стоят против Руси: Ядрей-Федорок был бродяга порядочный, но сердце его всё же было крепко привязано к берегам родной Десны. И потому он с лёгким сердцем выкинул небольшую иконку Федора Стратилата.
       -- Взял боженьку за ноженьки да и оземь... -- засмеялся он.
       На том берегу махнули чем-то белым.
       -- Едет... -- сказал своим тяжёлым басом Свентельд, вставая. -- Пора и нам, княже...
       Святослав встал и шагнул в ладью. Лязгая оружием, дружинники последовали за ним. Князь наравне с гребцами взялся за весло. И ладья, носом против течения, боком бойко пошла по блещущему Дунаю. И в то время как подходила она к берегу, от лагеря во главе блистательной свиты показался на богато разубранном коне император Цимисхий. Он был маленького роста -- Цимисхий и значит по-армянски маленький, -- но широкогруд, мускулист и имел в блестящих доспехах своих очень воинственный вид. Узкая русая борода его была выхолена и напитана благовониями, и смело глядели на дикую, суровую Русь его голубые, острые глаза. Святослав, бросив весло и отирая рукавом пот с загорелого чубатого лба, смотрел из ладьи на победителя. И так несколько мгновений мерили один другого глазами -- одряхлевший мир Византии и этот новый, неясный, в туманах, мир Степи, только недавно вставший из пресловутого "мрака киммерийского".
       -- Итак, князь, -- с улыбкой на румяных губах проговорил Цимисхий, -- мужи наши установили все ряды наши. А под рядами повелел я клятвы наши прописать: сперва от нас, а потом от Руси. От вас мы написали так, как писали при отце твоём, князе Игоре...
       Он покосился на переводчика, высохшего грека с носом в виде сливы и вытекшим глазом. Тот поклонился, быстро перевёл слова императора Святославу и прочёл только что выработанный договор:
       -- А от Руси идёт так: "Иже помыслит от страны Русския разрушити таку любовь, и елико их крещенье прияли суть, да приимут месть от Бога Вседержителя, осужение на погибель и в сий век и в будущий, и елико их не хрещено есть, да не имут помощи от Бога, ни от Перуна". Добро ли так будет?
       Святослав кивнул головой. Ему не полюбилось, что Перуна поставили они позади, но он не любил цепляться за мелочи: о главном помнить прежде всего надо. А главное было одно: скорее в Киев и с новыми полками назад. Дом свой надо укрепить на Дунае, откуда будет легко взять за горло всех этих раззолоченных молодчиков. Беседа вождей продолжалась. Один хитрил и верил в силу своей хитрости, а другой всей болтовне этой не придавал никакого значения. Федорок ревниво следил за переговорами. Он не верил "мочёным" ни в одном слове, во всём чуял западню и если не знал, то душою чувствовал затаённую думку князя и всей душой сочувствовал ему: "Ну, погодите, мы вам бока-то вот ещё как настратилатим!.."
       Сговорились во всём и мужи византийские, с одной стороны, и Свентельд со старшими дружинниками -- с другой, тут же на берегу подписали договор.
       -- А ещё хочу я тебя просить, чтобы ты послал послов своих к князю печенежскому Куре, чтобы он не чинил нам спон при походе Днепром... -- сказал Святослав.
       -- Как же, как же... -- сказал Цимисхий с любезной улыбкой. -- Посол наш уже выехал к печенегам...
       Это была правда: он уже послал епископа евхаитского Феофила к Куре, чтобы тот никак не пропускал руси чрез пороги и постарался бы рать их истребить.
       Святослав довольно небрежно коснулся чубатого лба своей грубой, мозолистой рукой и повернулся к гребцам.
       -- Ходу, братья...
       И ладья понеслась через Дунай. Святослав сразу забыл о Цимисхии, о договоре вечного мира и любви, который только что подписали они обо всём, -- его думка, его сердце были уже в грядущем. Цимисхий смотрел вслед уходящей ладье, и в душе его шевелилось сомнение: не напрасно ли отпустил он этого дикаря? Но сделанное сделано. Трон его уже шатался, и надо было думать о том, как лучше задушить смуту, которая опять и опять поднимала в его царстве голову.
       -- Не поставили бы проклятые ловушки чрез печенегов... -- хмуро сказал Свентельд. -- С этими лисицами говори, а камень держи за пазухой наготове...
       Святослав ничего не сказал старому воину, а только крикнул гребцам:
       -- Ходу, братья... Веселей!..
      
      
      

    III. ТОРЖЕСТВО ПОБЕДИТЕЛЯ

      

    Ни хытру, ни горазду суда Божия не минути.

      
       Вдали туманно-розовым маревом встало видение Царьграда: серые зубчатые стены с башнями, пёстрое море домов и над всем этим огромный, величественный купол святой Софии, Премудрости Божией. Приветствуя столицу, загремели звонкие трубы. Полки Цимисхия приободрились и с облегчением вздохнули: морской ветер отнёс в сторону жаркую, вонючую пыль, которою они были окутаны, и дышаться стало полегче...
       Снаружи ещё блестящая, Византия медлительно и тяжко умирала. Гниль шла сверху, из этого огромного, пышного дворца, который белел среди стройных кипарисов на мысу, над голубым туманом моря. Золотой трон императоров превратился в мяч, которым играли окровавленные руки разных проходимцев. Царская власть совершенно утратила в себя всякую веру: на трон смотрели сперва как на приз в головоломной скачке жизни, а потом -- как на средство вести жизнь в безумной роскоши. Император Михаил был, может быть, самым ярким представителем этой умирающей страны.
       Он начал царствовать трёхлетним ребёнком, под руководством своей матери Феодоры, которая усмирила иконоборцев и торжественно восстановила почитание святых икон. В борьбе за власть, в которой принимала участие и благочестивая Феодора, во дворце начались убийства. Михаилу было всего семнадцать лет, когда он принял бразды правления в свои руки. Все его мысли и желания были устремлены на знаменитый ипподром: прежде всего он хотел добиться славы лихого наездника. Однажды, когда он предавался упражнениям в кучерском искусстве, пришло известие, что аравитяне вторглись в пределы империи и разоряют Азию и что туда нужно немедленно послать помощь.
       -- Как ты смеешь надоедать мне в такое время с пустяками! -- набросился молодой владыка на неосторожного сановника. -- Разве ты не видишь, что я занят?
       Действительно, ему предстояло при встрече с соперником на ристалище сбить его коней с победоносного среднего пути.
       В другой раз, когда он занимался на ристалище, на недалёком холме вспыхнул огонь-сполох. Он пришёл в ярость: зрители в испуге могли разбежаться, и перед кем тогда стал бы он показывать своё искусство? И он раз навсегда запретил зажигать сполохи...
       Своих коней он любил больше своей империи, а из подданных его самой горячей любовью пользовались конюхи. Для лошадей своих он построил дворцы из мрамора и порфира, а у конюхов и наездников сам крестил детей, давая им на зубок по пятьдесят -- сто литр золота.
       Вероятно, благодаря крайнему благочестию Феодоры, он отличался величайшим нечестием. Вместе со своими приятелями и шутами он совершал под звуки гуслей торжественные богослужения, причём в золотые священные сосуды клалась горчица и уксус -- для причащения желающих. Раз по городу во главе с патриархом шёл крёстный ход -- навстречу ему из дворца двинулся другой ход во главе с царём Михаилом, на ослах, в церковных одеждах. Все несли зажжённые свечи, курили фимиам и пели стихи, прославляя беспутство и пьянство. В другой раз царь почтительно пригласил к себе мать, чтобы она приняла благословение от патриарха. Царица, вошедши, приветствовала святителя земным поклоном. Тот ответил ей циничной шуткой. Все закатилось хохотом: патриархом оказался шут Грилл! Царица тут же прокляла нечестивца и предсказала ему скорую гибель. А до гибели Миша осуждал людей на истязания, резал уши, резал носы, приговаривал к смерти, а святители -- пока это не касалось их -- приговаривали, что нет власти, аще не от Бога.
       В этот вот разлагающийся среди всякого распутства и крови город и ездила не так давно мать Святослава Ольга для принятия истинной веры...
       Цимисхий был не первым и не последним смельчаком, захватившим окровавленный "трон Соломонов": кто смел, тот и съел. И потому едва стража заметила с зубчатых стен вдали в туче пыли сверкание оружия и услышала резкие звуки труб, как в разубранном коврами, цветами и знамёнами городе, -- весть о победе над страшною Русью гонцы доставили уже в столицу, -- началась озабоченная суета. Из городских ворот навстречу победителю с иконами, знамёнами, крестами и хоругвями вышли самые знаменитые граждане цареградские во главе с блистающим драгоценными ризами духовенством, которое всегда приветствовало во имя Господне всякого победителя. За ними, заливая все, как потоп, пёстрый и малоблагоуханный, бежали с исступлённо-восторженным рёвом толпы народа. И как только Цимисхий во главе блистающей свиты своей подъехал ближе, как загремел всенародный гимн:
       -- "...Ныне давший в руки твои власть Бог поставил тебя самодержцем и владыкою... Великий архистратиг, сошедший с небес, отверз перед лицом твоим врата царства. Мир, поверженный под скипетр десницы твоей, благодарит Господа, благоизволившего о тебе, о, государь... Он чтит тебя, благочестивейшего императора, владыку и правителя..."
       Под громы гимна Цимисхий спешился, принял благословение от седенького, худенького, с мутными, потухшими глазками патриарха и ему подвели сверкающую на солнце золотую колесницу, запряжённую четвёркой белых коней. Он, протестуя, поднял руку.
       -- Нет, нет, это не для меня... -- сказал он. -- Это для Божьей Матери!
       И он повёл рукой на весьма чтимую икону Божьей Матери, которую он забрал в качестве трофея в усмирённой Болгарии. Все были чрезвычайно тронуты как скромностью, так и набожностью императора, благоговейно водворили Божью Матерь на золотую колесницу, и Цимисхий, увенчанный золотой диадемой, снова сел на своего коня. Ему подали венец и скипетр болгарского царя. Сам царь, пеший, в пыли, стоял за его конём. И торжественный ход, в предшествии духовенства, среди рёва толп медлительно двинулся в город. Весь Царьград был убран как брачный чертог. Балконы, окна, кровли, перекрёстки, заборы -- везде были люди, и толпы эти ревели в исступлении от восторга победы и от радости лицезрения богоданного монарха... Воины, сверкая доспехами, железно отбивали шаг, и на запылённых, обветренных лицах их было суровое торжество...
       Шествие остановилось у портала святой Софии. Блистая ризами, духовенство с великим почётом и многим пением понесло пленённую Божью Матерь внутрь огромного, богато украшенного храма. Цимисхий скромно следовал сзади. Началось благодарственное Господу Богу молебствие за то, что Он послал благочестивейшему императору свою помощь на одоление поганых язычников. Цимисхий умилённо молился: он знал, что ему, царю земному, в эти минуты переполненный храм уделяет много больше внимания, чем Царю Небесному... Он снова принял благословение от патриарха с мутными, мёртвыми глазами, и снова под руководством опытных церемониймейстеров с золотыми жезлами в руках наладилось в блистающем храме торжественное шествие императора во дворец.
       Едва показалось оно на ступенях храма, которые вели на Августеон -- огромный двор с колоннадой, отделявший святую Софию от дворца, -- как взыграли золотые трубы и в отдалении, за решётками, взревело море народное. Цимисхий окинул глазами роскошный Августеон. Посреди него стоял "путевой столп", весь из колонн и арок, от которого исчислялось расстояние во все концы империи. Наверху столпа был водружён крест, у подножия которого стояли фигуры Константина и Елены, набожно взиравших к востоку. Неподалёку высился огромный памятник Константину, который на этот раз был изображён в виде Аполлона с сиянием вокруг головы, сделанным, как говорили, из гвоздей, которыми был распят бедняк из Галилеи. По другую сторону путевого столпа возвышалась конная статуя Юстиниана в образе Ахилла. В левой руке он держал какой-то шар, а правую, как и полагается, простирал на восток...
       Цимисхий обернулся к болгарскому царю Борису и приказал ему тут же снять с себя знаки царского достоинства, то есть шитую золотом и осыпанную жемчугом шапку, багряный плащ и красные сапоги. Воля императора была исполнена. Но он не хотел унижать больше, чем следует, мятежного царя, он хотел быть великодушным, и тут же во всеуслышание он объявил, что он жалует Борису достоинство римского магистра. Новый римский магистр почтительно благодарил за милость. Трубы взыграли, толпы взревели -- всё было очень замечательно.
       И смолкли резкие, торжественные звуки труб, и снова загремел хор:
       -- "Сияют цари -- веселится мир... Сияют царицы -- веселится мир... Сияют порфирородные дети -- веселится мир... Торжествует синклит и вся палата -- веселится мир... Торжествует город и все царство -- веселится мир... Августы наше богатство и наша радость -- Господи, пошли им долгие лета..."
       -- Императору... -- красиво вывел певец.
       -- Многие лета... -- торжественно вздохнул хор.
       -- Счастливые годы императору... -- поднялось несколько подобранных голосов.
       -- Господи, пошли ему многие и счастливые годы... -- поднял хор к небу сильные голоса.
       -- И августе... -- продолжали певцы.
       -- Многие лета... -- гремел хор.
       -- Счастливые годы... -- настаивали певцы.
       -- Даждь им, Господи, многие и счастливые годы...
       -- И детям их порфирородным...
       -- Многие лета...
       -- Счастливые им годы...
       -- Подай им, Господи, многие и счастливые годы...
       И среди торжественных, победных песнопений Цимисхий медлительно, сияя, как бог, скрылся в глубине своего роскошного дворца...
      
      
      

    IV. НА ПОРОГАХ НЕПРЫ

    На Немизе снопы стелют головами, молотят чепи харалужными, на тоце живот кладут, веют душу от тела...

      
       Между тем Святослав с остатками своей разбитой рати бежал под парусами по сердитому зимнему морю. Ладей у него осталось всего с сотню, и издали они казались стайкой чаек. Плавание шло благополучно, и душой Святослав был уже в Киеве. Но на Руси была уже зима, и нужно было до весны зазимовать в извивах Днепра или, как его в старину звали, Непры, на Белобережье. Хватила Русь за эти сумрачные месяцы и голода, и холода, и хвори всякой. Но проходит все. И вот снова над угрюмым морем засияло солнышко, из Непры лёд валом повалил, а из Ирия, птичьего рая, где птица зимует, табунами несметными понеслась всякая птица перелётная. Русский стан ожил и начал торопливо готовиться к походу взводу, к желанному Киеву. Но сумрачен был старый Свентельд.
       -- Послушай, княже, старика... -- не раз говорил он исхудавшему от нетерпения князю. -- Не верь грекам. Большого попа своего недаром посылали они к печенегам... Давай лучше возьмём коней да степью, обходами и ударим на Киев...
       -- Да где же ты столько коней возьмёшь?.. -- усмехнулся в ус Святослав. -- Нас до шести тысяч человек будет...
       -- Да у тех же печенегов в ночи и отгоним сколько удастся...
       -- А вои? На всех коней не достанешь...
       -- Главное, тебе в Киев пробиться, княже. А дружина с воями на то и дружина, чтобы своё дело делать. Будут пробиваться...
       -- Нет, не оставлю братьев в беде... -- решительно тряхнул чубом Святослав. -- Негожее дело ты это надумал. Да и не обманет Цимисхий. Ты просто стареть стал, Свентельд...
       -- Ну, смотри, княже!..
       Ядрей-Федорок все внимательно слушал. Он грёб на княжеском чёлне. Как и Свентельд, он совсем не верил грекам-лисицам. Но прав был и князь: жили вместе, бились вместе, так и умирать вместе...
       Прошёл лёд, спали мутные воды, и русские ладьи стаей чаек острокрылых и острогрудых вошли в днепровские плавни. В густых зарослях их стоял немолчный шум -- на золотых тысячеструнных гуслях своих играл Ярило свадебные песни радостные... На левом берегу начинался тут необъятный лес, который Русь звала Олешьем, а греки Илеей, а за ним залегли знаменитые Меотийские болота, которые и тянулись до самого устья Дона. Тут в великом множестве гнездилась всякая дичь, от маленьких длинноносых куличков до тяжкого вепря и быстрого оленя с ветвистыми рогами. Эта жуткая, непроходимая трущоба представлялась оседлым народам того времени страшным местом, из которого один за другим вылетали воинственные народы-чудовища, заливавшие кровью всё, до чего они могли только достичь. Теперь, весной, жизнь в Олешье била ключом: несметные табуны птицы перелётной оглушали. И часто с ладей слышно было, как прёт и ломит непролазной чащей страшный вепрь...
       Недалеко уже были и пороги.
       -- Княже, в останный раз говорю: побереги свою буйную голову!..
       -- Брось, Свентельд, стращать меня: я не ребёнок... -- усмехнулся Святослав. -- Двух смертей не бывать, а одной не миновать...
       И когда перед самыми порогами остановились в плавнях на ночлег и загорелись костры, Свентельд, пройдя станом, приказал воям заготовить те тростинки с помощью которых славяне так искусно прятались в воде: кто знает, что принесёт с собой утро? И подкрепившись тем, что было, -- все запасы подходили к концу, -- усталые вои, выставив дозоры по зарослям и по реке, повалились у потухающих костров спать. Но тревожен был сон их: сердце чуяло близкую беду...
       Рано поутру, когда над чёрно-синим Олешьем черкнула слабая зорька, ладьи тихо вытянулись по реке. Стоял густой туман. С берега их не было и видно, и только мерный стук и всплеск весел говорил, что стрежнем идёт караван. На ладьях не было ни шуток обычных, ни смеху: не только уши, но и сердца слушали, что происходило на берегах, по островам, в непролазных зарослях... Свентельд был хмур и сердился на князя: дёшево ценит он свою княжую голову!..
       Туман стал редеть. Местами заиграл на воде солнечный луч. Впереди показался большой лесистый остров.
       -- Никак, Хортица? -- тихо уронил Святослав.
       -- Хортица... -- подтвердил Свентельд. -- Надо помолиться.
       И княжая ладья, а за нею и все остальные, пригребли к отлогому берегу острова. Здесь исстари, из варяг в греки и обратно, славяне творили поклонение богам и приносили им жертву за благополучное плавание: кур, мясо, хлеб. Не Сварогу таинственному поклонялись они тут, не Хорсу, не блистающему Перуну, не Велесу, покровителю стад и торговли, но тому богу неведомому, близость которого они чувствовали в опасном плавании всегда, но имени которому ещё не нашли...
       -- Тихо... -- предостерегающе поднял руку Свентельд.
       Дружинники, придерживая оружие, вышли из челнов. Вои остались при судах. И под редеющим золотистым туманом, сквозь который там и сям рвались золотые стрелы Хорса, дружинники по ещё вязкой от разлива земле прошли на большую поляну, посреди которой красовался древний, в несколько охватов дуб священный. Почки на нём едва наливались... По знаку Свентельда дружинники вынули из колчанов каждый по стреле и воткнули их в мягкую землю так, что вышел круг. Свентельд шагнул в этот круг с молодым вепрем, которого убили дозорные поутру, и, положив бурую, с белым оскалом зубов тушу среди могучих узловатых корней, преклонил колени. Все последовали примеру старого бойца... И все на несколько мгновений затихло в молитве без слов, лучшей из молитв. Солнце вырвалось из тумана и залило радостным светом и воев, и могучий дуб, и сверкающую реку. И у всех на душе посветлело: не доброе ли то знамение?
       Все поднялись и, блистая шеломами и кольчугами, снова пошли к ладьям. Торные тропки от старого дуба к воде показывали, что славяне бывали тут нередко...
       Река искрилась огненной чешуёй от встающего солнца. Лёгкий ветерок играл среди островов, и сменяли один другой пряные запахи: илом, опавшей листвой, камышами и беспредельной степью, которая сменила здесь Олешье. И снова, княжая ладья впереди, караван вытянулся по старому Днепру к домам отчим... И по знаку Свентельда все осмотрели оружие и положили его так, чтобы было оно под рукой: был уже близок Кичкас, старый перевоз, самое узкое место Днепра нанизу. Здесь был он шириной не больше версты, течение его поэтому было очень быстро, а по левому берегу высились отвесные скалы. Здесь часто печенеги нападали на караваны и грабили их, а иногда брали только с них дань: вокруг расстилались их степи. Но теперь на Кичкасе никого не было -- только два печенега верхами стояли на скалах среди золотистых туманов... Завидев русские ладьи, они беспечно, не торопясь, повернули на своих злых, вертлявых коньках в степь...
       -- Дозорные... -- выругавшись, пробормотал Свентельд. -- Вот посмотрите, что на Неясытецком будет встреча...
       Неясытец был самым опасным из порогов. Здесь всякий караван выгружался и, высадив прежде всего дружину, люди на плечах несли товары и ладьи около двух вёрст...
       В торжественном молчании и мерном всплеске весел караван прошёл, теснясь к берегу, порог Стравун и снова выплыл на стрежень. Скоро впереди послышался шум воды -- то был порог Гадючий: здесь Днепр вертится среди опасных камней и воронок от одного берега к другому, как гадюка. И ладьи, близко прижимаясь к берегу, с усилием подымались взводу. Как всегда на порогах, часть воев сошла на берег, чтобы тянуть ладьи бечевой, часть, раздевшись, осторожно проводила ладьи между камней на стремнинах, а остальные зорко оглядывали тихий берег.
       И вдруг из-за низкорослого тальника раздался оглушительный, бешеный крик, от которого и у бывалых захолодала кровь, и в то же мгновение туча стрел покрыла весь караван. Свентельд ошибся: печенеги встретили караван ещё до Неясытца. И с копьями наперевес рослые, бородатые, усатые степняки широкой лавой бросились на растерявшуюся русь...
       И сразу закипела злая сеча...
       Откуда взялись в этих степях бородатые, отважные воины, никто не знает, но они сразу смяли перед собою все и, отличные наездники и стрелки, заняли весь степной край до самого Дуная. Жили они в двухколёсных вежах, в которые они, как и скифы, запрягали быков: для коня, верного друга степняка, запряжка считалась бесчестьем. Вооружены они были мечом, луком, длинным копьём с пёстрым прапором и арканом, часто с железным крюком на конце. Они всегда начинали бой страшным криком и тучей стрел, а потом сразу, не давая врагу опомниться, бросались в копья. И сейчас же, точно не выдержав сопротивления, они кидались назад, а когда противник, увлёкшись, пускался преследовать их, они снова обрушивались на него. Измучив его такими нападениями, они, обнажив мечи, топили его в последнем шквале крови. А в трудную минуту они вихрем неслись к своему кочевью, в один миг устраивали из своих веж городок и сражались, как из-за вала. На Русь нападали они редко: раз при Игоре и раз при Святославе. Но пограбить готовы были всегда.
       -- Не робей, дети!.. -- крикнул Святослав, выхватив драгоценный меч свой, поднесённый ему в дар Цимисхием. -- За мной!..
       И передом он пошёл в самую гущу этих страшных бородачей, которые все сыпали из тальника. Русь была прижата к самой воде и должна была отбиваться снизу вверх. Много тел воев, кровеня быстрину, уже плыли, барахтаясь, к страшному порогу. Один, с разрубленным, залитым кровью лицом, успел схватиться за камень "лавы", но силы его быстро слабели и в огромных глазах стоял бездонный ужас. Лязг и блистание мечей, глухой стук их о щиты, крики, стоны раненых, вой печенегов, плеск воды при падении в неё тел, смятение птичьих стай, шум порога -- золотая тишина утра вся налилась бранной тревогой... Положение было ясно: для руси не было даже выбора -- победить или умереть. Можно было только умереть. Бежать на ладьях было нельзя: идти можно было только под берегом, и печенеги перебили бы всех из луков, а если подвинуться чуть к стрежню, неизбежна гибель на пороге. Святослав прежде всего хотел изменить чрезвычайно неудобное для отбивающейся руси положение, и он, рубя направо и налево и сам весь уже в крови, повёл за собой часть дружины так, чтобы обойти левое крыло печенегов, чтобы занять место на ровном лугу, но Куря, стоявший в отдалении на коне, сверкнул саблей -- и из густых зарослей в тыл русским снова поднялась туча стрел, и с дьявольским воем новая орда ударила на них. Они были в кольце. Число их быстро таяло, но они не сдавались, а местами даже теснили степняков. Но это было скорее им на погибель: эти кучки пробивающихся вперёд удальцов сами же отрезывали себя от братьев. Остановить это распадение русской силы было уже невозможно: вои были уже пьяны кровью и все понимали, что впереди только смерть. И, топча раненых, своих и чужих, люди рубились один с другим из последних сил, душили, один другого за глотку грызли, рыча, зубами, били обломками оружия в окровавленные лица, и, стеная в смертной истоме, валились, обнявшись, на землю, и окровавленные ноги топтали их...
       Святослав, Свентельд и Федорок были прижаты к самой реке. С диким смехом степняки спихнули копьями Свентельда и Федорка в воду.
       -- К камню!... -- едва успел кликнуть Свентельд. -- Падай на дно...
       И оба, подбившись под большой камень, осторожно вывели свои камышинки на поверхность воды и затаились. Течения из-за камня на дне совсем не было. Камнем же были закрыты они и от глаз печенегов.
       Окровавленный Святослав из последних сил отбивался от степняков. Разбитая на части дружина увидела беду князя в огненном порыве, бросилась к нему на последнюю помощь и ударила печенегов в затылок. Вокруг Святослава стало посвободнее. Он выбежал на взлобок и снова заблистал окровавленным мечом, отбиваясь от разъярённых степняков. И вдруг в ослепительном свете вешнего солнца он увидел чёрную змею, которая летела на него. Это был страшный аркан. Святослав хотел на лету пересечь его, но меч уже затупился, и змея враз крепко опутала сильное, но уже усталое тело бойца. Сильный старый печенег, заарканивший его, рванул за верёвку, Святослав упал -- и в один миг степняки обсели его со всех сторон...
       Радостный вой огласил весь берег. У русских воев ослабели и руки, и ноги: это был конец... Ещё мгновение -- и печенеги сбивали уцелевших, как скот, в кучу, чтобы гнать за собой в полон, а потом, при случае, на невольничьи базары... Старый печенег, держа посиневшую и вымазанную кровью голову Святослава за длинный чуб, бросил её к ногам князя Кури. Горячий конь, захрапев, шатнулся в сторону, но железная рука удержала его. На узде коня, под мордой, висели, по старому скифскому обычаю, скальпы убитых Курей врагов...
       -- Добро... -- кивнул он сивой бородой. -- Скажи, чтобы отдали оправить череп на чашу...
       В ночи, когда печенеги пьянствовали у огней, Свентельд с Федорком вылезли из воды, захватили коней и понеслись к Киеву...
      
      
      

    V. СТАРОЕ И НОВОЕ

      

    Беси, подтокше, на зло вводять, по сём же насмисаются, ввергше в пропасть смертную...

       Было очень раннее утро. Над безбрежной синей пустыней лесов тяжёлым синим валом повисла туча. Из-под тучи, из зелёного в этом месте неба, бешеными, весёлыми порывами летел по цветущей земле душистый весенний ветер, и леса с шумом, как море, волновались. Киев только-только просыпался. Это было скорее большое селение, которое от простого селения отличалось только тем, что в середине его был небольшой деревянный городок, детинец, кремль, крепость, куда при беде прятался старый и малый. Над городскими воротами стояли неуклюжие деревянные башни-вежи. Улички были узки, кривы и чрезвычайно пахучи. Лютые пожары то и дело опустошали городок, и он выстраивался сызнова. Ещё при Олеге весь Киев был на горе -- "на Подольи не седяху людье, но на горе" -- и караваны из варяг в греки приставали под Боричевым взвозом. Но теперь был заселён уже и Подол, и там, на Торговище, шла уже бойкая торговля, и над Почайной стоял Велес, покровитель не только стад, но и всякого промысла и людей торговых. Но на Подоле же, на урочище, Козарою именуемом, ютилась уже и маленькая церковка первых христиан во имя пророка Илии. Тут же, на Подоле, проживали обыкновенно и заезжие гости новгородские...
       Две версты ниже Подола была другая пристань, Угорская, где ладьи приставали прямо у гор. Тут были убиты Олегом Аскольд и Дир. От Угорья шли горами пещеры, в которых скрывалась всякая босота, отстававшая от проходящих караванов. А ещё пониже привольно раскинулось среди своих вишнёвых садов живописное село Берестовое...
       Варяжко, один из старших дружинников, оставленный Святославом при сыне его Ярополке, обходил утренним дозором стены городка. Он подошёл уже к Жидовским воротам, -- так назывались они потому, что от них тянулась слобода, где жили преимущественно жиды, -- как вдруг заметил скачущих от леса в золотой пыли всадников. Он с любопытством посмотрел из-под ладони -- солнце слепило -- на спеющих к городу неведомых гостей.
       -- Эй, там!.. -- крикнул он воям вниз. -- Береги ворота!..
       Варяжко был полянин, и своё прозвище получил он за храбрость и вообще за эдакую военную щеголеватость. Невысокого роста, стройный, с золотистыми усами, он был в полном расцвете молодой красоты, и не одно девичье сердце на Руси туманилось думкой о нём. Любила его и дружина: он был прост, прям и весь открыт. Дружина разбивалась всегда на партии, которые спорили за близость к князю, подкапывались одна под другую, старались подставить противникам ножку -- Варяжко всегда стоял в стороне от этих свар.
       А всадники уже пылили среди лая пёстрых собак Жидовской слободой.
       -- Отцы наши... -- ахнул вдруг кто-то. -- А ведь это воевода Свентельд!
       -- Он и есть... Он!.. Уж не попритчилось ли чего?..
       Ещё несколько минут, и гриди тесным кольцом окружили прибывших.
       -- Откуда вы взялись? А князь?..
       -- Нету у нас больше Святослава, други... -- сказал Свентельд. -- Большая беда стряслась над Русью...
       И он в коротких словах рассказал, как разбил русь Цимисхий, как, обманув, напустил на них печенегов у порогов, как смертью храбрых пал среди своих воев отважный князь. И великая туга полонила сердца всех, опустились чубатые головы, в глазах загорелся сумрачный огонь, и руки невольно легли на жёсткие и холодные рукояти мечей.
       -- Что было, того не воротить... -- сказал кряжистый, седоусый дружинник Блуд с угрюмыми бровями. -- Вперёд теперь глядеть надо... А даром мы этого еллинским лисицам не спустим...
       -- Да и с печенегами посчитаться придётся...
       -- Что печенеги? Печенегов кто хошь купить может. Надо главных-то заводчиков достать...
       -- Беда, князь наш больно ещё молод...
       -- Молод не молод, а повадки давать им нельзя: "Аще ли ся ввадит волк к овце, -- говорили в старину смысленные люди, -- так выносит все стадо..."
       Князь Ярополк готовился идти, благо погода стояла солнечная, на ловы. Это был цветущий юноша с русыми кудрями, с голубыми мягкими глазами, с румяным лицом, которое только-только опушил первый пушок. Его жена, Оленушка, черница-грекиня, которую Святослав полонил в разбитом его воями монастыре в Болгарии, пристроившись с гребнем к оконцу, пряла. Несмотря на свои молодые годы, вострая грекиня была хитра и пяличному делу, и прядиву, и хозяйством княжого двора без лености правила. Ей помогала состарившаяся уже ключница Ольги, любечанка Малка, с которой некогда слюбился Святослав. Это от Малки имел он младшего Володимира, которого он ещё ребёнком передал новгородцам и который княжил теперь там вместе с уем [1] своим, Добрыней, братом Малки. Ярополк и Оленушка слюбились накрепко. Да и нельзя было князю не любить это кроткое создание с прелестным белым личиком и огромными сияющими чёрными глазами. Ярополку Оленушка казалась точно праздником каким светлым. Она никогда не требовала от рабынь, чтобы кто из них отрешил от ног её сапоги сафьянные, и говорила о слугах своих с этим своим милым иноземным выговором:
      
       [1] - Дядей. (Здесь и далее примеч. авт.)
      
       -- Кто же я сама, убогая, что предстоят мне такие же человеки, создание Божие? Пусть Бог поручил их нам в рабство, но души их больше наших, может, перед Ним цветут...
       Она любила подолгу молиться в особой моленной своей. И даже когда спала она, дорогим собольим одеялом прикрывшись, в ложнице своей, часто шевелились её уста во сне, творя молитву, и вся утроба её подвизалась на славословие Божие. И она считала себя большой грешницей, так как иногда даже на молитве искушал её нечистый: броситься бы скорее к Ярополку своему любимому, обнять бы его накрепко, заласкать всего!.. И потихоньку склоняла кроткая грекиня своего супруга к вере истинной, и незлобивое сердце Ярополка отзывалось на слова её милые. Но соромился он и отца своего сурового, и дружины...
       Князь у оконца, в которое рвались солнечные лучи, осматривал одну за другой пернатые стрелы: он был большой любитель доброй снасти охотницкой и понимал в ней толк. Оленушка все пряла, и белые пальчики её проворно и ловко делали своё дело. Ей хотелось плакать: не любила она, когда князь уезжал от неё надолго. И опасность всякая от зверя, и непогодь, и нечистая сила лесная -- мало ли что может быть? А пуще всего -- женщины, которые представлялись Оленушке злее и опаснее всякого зверя...
       Вдруг в сенях внизу послышались шаги и голоса дружинников. Низкая, крепкая, железом окованная дверь отворилась, и молодой, стриженный в кружок отрок в кармазинном кафтане и сафьянных сапогах, отбив князю и княгине поклон, проговорил:
       -- Дружинники пришли, княже: Свентельд с похода воротился...
       -- Что такое? -- испугался Ярополк. -- Или с отцом что?
       И, не дожидаясь ответа, Ярополк широкими, молодыми шагами вышел к дружинникам в гридню.
       -- Свентельд!.. Откуда ты? Что случилось!
       -- Недоброе, княже, случилось... -- отдав поклон, суровым басом своим отвечал тот. -- Приказал тебе твой отец долго жить да над нами княжить, а по нём велел тризну добрую по старинному обычаю справить...
       Красивое лицо Ярополка побледнело. Он едва успел перехватить рыдание: было бы стыдно плакать пред дружинниками, как баба какая. Но и они потупили глаза, и у них горло точно аркан печенежский перетянул. Святослава многие осуждали за то, что он бросил Киев, мать городов русских, свою дедину, но не могли люди не дивиться отваге этого степного орла, ширявшего под облаками... Уже отцветшая, с едва видными следами былой красоты Малка, убиравшая в кладовую всякую готовизну на зиму, услыхала, проходя передней с кадушкой душистого липового мёда, тяжёлую весть и, невзвидя света, давясь рыданиями, спряталась в подклеть. Давно то было, эта его орлиная любовь к ней, но до сих пор лелеяло память о тех днях её сердце. Сына отнял отец, отца отняла смерть -- и вот осталась она на белом свете одна-одинёшенька...
       И взволновался сперва княжой двор широкий, а за ним вмале и весь город тревогой: а ну, что теперь, ребята, нашим головушкам будет?.. И зазвонил на весь стольный город колокол вечевой, и со всех концов потянулся, оживлённо переговариваясь, народ киевский на площадь, где стоял великий бог земли полянской Перун с секирой в руке. Пред Перуном, как всегда, дымился неугасимый огонь из плах дубовых. В стороне от него стоял помост деревянный, с которого князья давали людям суд и расправу. Торопливо бежал с любопытными лицами чёрный народ. Шли болгаре заезжие в своих овчинных шапках, жиды в халатах пёстрых, шли рослые голубоглазые шведы, и урмане, и готы из города Висбю, только что прибывшие по торговым делам, и бойкие, зубастые новгородцы, и хмурые древляне из лесов своих, и ляхи щеголеватые и спесивые, и гости хазарские, гости ростовские, гости с Белаозера, из Чернигова, из Полоцка, из Царяграда. Гридни окружили помост, чтобы не теснило людье князя. За ними, ближе к помосту, старые дружинники стали. Немного их уж осталось: большинство сложило головы в болгарском походе да на порогах. Величаво, закинув головы и подняв белые бороды, ни на кого не глядя, прошли расступающейся толпой передние мужи, советники князя, бояре именитые. И предшествуемый отроками в пестроцветных одеждах Ярополк поднялся на помост княжеский, поклонился народу своему полянскому на все четыре стороны и поднял руку. Шум на площади сразу стих.
       -- Кияне!.. -- молодым, неустановившимся голосом громко сказал Ярополк, и, как всегда, румянец от смущения залил его красивое лицо. -- Волею богов ваш князь, а мой отец в сече с печенегами сложил свою голову за землю Русскую. Хотите ли меня? Люб ли я вам?
       -- Хотим... -- зашумел народ, хотя мягкость князя и смущала его. -- Хотим... Больно люб!..
       И, по обычаю дедовскому, все тут же, перед Перуном, поклялись на мечах молодому князю в верности...
       Над шумевшей площадью на помосте встал тяжёлый, суровый Свентельд и, опираясь на меч обеими руками, степенно повёл рассказ обо всём, что привелось пережить ему на берегах Дуная светлого, на море синем и в тот роковой день, над шумными порогами. Все внимательно слушали. Тишину нарушало только щебетанье недавно прилетевших ласточек да перелаиванье собак... И, слыша о гибели стольких храбрых воев, застонал Киев, и жирная печаль потекла по земле Русской...
       И когда кончил Свентельд, зло зашумел народ киевский на широком торговище. Одни кричали против печенегов, другие против еллинов поганых, кулаками грозились: несмотря на своё поражение, молодая Русь, чувствуя в себе брожение вешних сил, дерзко не опускала очи ни перед кем. И молодой и пригожий князь объявил народу, что сейчас же начнутся приготовления к тризне всенародной по князе, а потом, по обычаю дедовскому, поездьство будет, игры ратные -- всем на посмотрение, а Руси на славу, но что по все эти дни в городе должно быть великое бережение: печенеги, может быть, ждут замешательства в делах киевских и захотят помериться опять с Русью силой -- так пусть стражи со стен берегут Поле...
       -- Варяжко, мы все на тебя надеемся... -- обратился князь к молодому дружиннику.
       -- Будь спокоен, княже: дела не упустим...
       -- А потом, с помощью богов, соберёмся мы ратью на печенегов... -- продолжал князь. -- И изопьём, как отец наш Святослав, шеломом и Дону, и Волги, и Дунаю...
       Молодшая дружина, сверкая мечами, разразилась воинственными криками и зажгла священным воинским огнём сердца старых дружинников -- и вокруг Ярополка вырос лес мечей и копий. Торжественно было это мгновение обручения молодого князя молодой Руси, и все в суровой картине этой было деревенски просто, деревенски молодо и сильно... И, расходясь узкими заулками городка, кияне возбуждённо обсуждали события...
       Особенное возбуждение царило среди немногих христиан киевских. Если число их и при Святославе прибывало потихоньку, то многие вящие мужи снова отшатнулись от них в старое поганьство, за князем потянули, который хотя новой веры и не теснил, но и не поддавался ей. А о молодом князе Ярополке все согласно сказывали, что он больно бы склонен был принять веру истинную: и бабка Ольга, и молодая, любимая жена Оленушка уже подготовили его достаточно. А за ним, известно, потягнут и все, и так и осияет свет Христов землю Русскую...
       И сперва шло у оживлённых христиан все согласно, по любви, а потом, как водится, разгорелись, расспорились, в жесточь вошли: всякому верховодить хотелось и другим дорогу указывать. В особенности крепко схватились около крошечной деревянной пятиглавой церковки пророка Илии, над ручьём, на Подоле. Спорили двое: поп, отец Митрей, чёрный, как жук, грек с жирно лоснящейся чёрной бородой и огневыми глазами навыкате, да старый Берында с изъеденными зубами и похабной бородёнкой. Одет отец Митрей был в иматий, эдакий длинный и просторный халат с широким отложным воротником, а на голове была скуфейка поповская. Маковка его была по-тогдашнему выстрижена; это называлось венчиком, гумёнцем, а в просторечии -- поповой плешью. Попы тогда долгих волос не отпускали, по Павлу: "Муж, аще власы растит, бесчестие ему". Гумёнце это выстригалось потому, что сие являет как бы терновый венец, его же носил Христос, и потому ещё, что апостол Пётр от противящихся словеси его -- обрит был, "яко ругу (наругание) приим от них". Берында же был одет в лохмотья. Он часто хаживал гребцом с гостями даже до Царьграда, и не раз крестился там: при всяком крещении от радетелей полагался дарок. Теперь он добивался места свещегаса -- пономаря -- при церкви пророка Илии, а поп Митрей, не терпя его сварливого характера, не допускал его, и между ними шла такая свара, что отец Митрей уже раскаивался, что он не уступил сразу. Но очень уж неуютен был этот старичишка с похабной бородёнкой его: родила тётка, как говорится, жил в лесу, молился пням...
       -- Нет, на вас, греков, надежда плохая!.. -- кричал, вызывая одобрение толпы, Берында. -- С вами говори, а камешек за пазухой держи... Недаром вас лисицами прославили... Толи не будет межу нами и вами мира, умные люди сказывают, оли камень начнёт плавати, а хмель тонути...
       -- Верно!.. -- подтвердил из толпы Ядрей-Федорок.
       -- Невегласы!.. -- презрительно, с сильным иноземным выговором бросил отец Митрей. -- Паул, святый апостол, светило мира сего, вещавает...
       -- Паул... -- презрительно оборвал его Берында, готовый всегда спорить со всеми и про все. -- Паул твой скольких крестьян-то перемучил?! Паул... А у нас тут сам апостол Ондрей прошёл и горы наши благословил и крест водрузил...
       Двое новгородцев, один пожилой, грузный, с сивой бородой, а другой молодой, с бойкими, ёрническими глазами, остановились послушать учёный спор. И захохотали.
       -- Вазы его!.. -- подцыкнул молодой Берынду. -- Рви его в клочки, грецкое отродье...
       Но поляне почувствовали себя оскорблёнными иногородним вмешательством.
       -- Вы, плотники... Не чеплять!.. -- послышались недружелюбные голоса. -- Раз ты в гостях, и держи себя гостем. А то и по рылу получить можно...
       -- Сдачи не задержим... -- бойко отрезал новгородец. -- Мы народ к тому привычный...
       -- Да не ввязывайся ты, осина горькая!.. -- досадливо остановил его старший товарищ. -- Так вот и липнет, что банный лист к ж...
       -- Наше святое Еуангелие... -- начал было наставительно отец Митрей, но Берында не дал ему и слова молыть.
       -- Еуангелие!.. -- закричал он. -- Ты думаешь, что ты поп, так всем и указчик?.. Много таких-то мы видали!.. Да что, братцы, -- обратился он к толпе за сочувствием. -- Они там, в Царьграде-то, на нас вроде как на скотину какую смотрят... Самое письмо наше ниже незнай чего почитают... А наши словенские письмена святейша суть и честнейша, свят бо муж сотвори я есть, солунский Кирилл-философ, а греческая -- вы, еллини погани...
       Грек бешено махнул рукой и торопливо скрылся за церковкой: он сердился на себя, что связался с невегласами и уронил своё достоинство. Новгородцы, смеясь, пошли к своим ладьям. Толпа галдела.
       Князь Ярополк с дружиной направился между тем к гриднице: надо было крепко совет держать, как и что теперь делать. Гридницей называлась мирская храмина, которая в непогоду служила и местом суда, и для пиров, и для всяких собраний. Но была и особая, княжая гридница в терему княжеском...
       -- Ты что, Свентельд, голову повесил? -- ласково спросил он старого воина.
       -- Да что, княже, не любо мне наше дело!.. -- вздохнул тот. -- То была Русь единой, а теперь опять на три стола разделится... Негожее дело...
       Варяжко молча посмотрел на него и тряхнул головой: эта думка тревожила и его...
       С Подола доносился ожесточённый галдёж: то вкруг церковки пророка Илии все спорились "крестьяны"...
      
      
      

    VI. НА ПОЛЮДЬЕ

      

    Не погнетши пчёл, меду не есть.

      
       О походе на греков и даже на печенегов пока думать не приходилось: надо было и казны побольше собрать, и оружия заготовить, и ладей, и воев. И так незаметно подошли первые заморозки. Смерды-посели убрались уже с хлебом, запаслись готовизной всякой, в опустевших полях поднялась уже зелёная вершь (озими), и пора было князю и дружине на полюдье идти, дань, оброки и дары собирать для казны княжеской. И вот в Новгород отправил Ярополк Яна Вышатича, молодого, но смысленного дружинника, Блуд к вятичам непокорным поехал с добрым отрядом, Свентельд к кривичам, а воевода Волчий Хвост к радимичам, которые в баламутстве вятичам не уступали нисколько. А теперь пришёл черёд и ему самому...
       И вот раз ядрёным осенним утром, когда подмёрзшие дороги звенели под копытами коней как железные, во дворе княжеском на конях, при оружии собралась молодшая дружина, молодь, разноплемённые, разноверные, с бора да с сосенки, но крепкие, весёлые, здоровые, молодец к молодцу. Большинство из них и выросло вместе с князем под стягом воинским. "Мы сами вскормили князя себе", -- говаривала часто дружина... Шутки так и сыпались. Весёлый хохот яро взрывался в морозном воздухе, в котором реяли, искрясь на солнце, первые снежинки. Кони скребли от нетерпения копытами мёрзлую землю, звонко ржали, грызли удила и всячески просились в дальнюю путь-дороженьку. А князь всё не выходил: красавица Оленушка, от слёз неутешных вся опухшая, никак не хотела отпустить от себя своего ясна сокола. Лёгкое ли дело: до самой распутицы вешней отъезжает её князь!.. Понимала она, что нельзя иначе, что должен князь своей земле суд и управу дать, да сердце женское уговоришь разве?.. И Оленушка, жарко обняв Ярополка, лежала хорошенькой головкой своей у него на груди и не отпускала никак...
       -- Оленушка, лебедь моя белая... -- целуя её, говорил тронутый её горем князь. -- Да что ты, касатка?.. Словно в могилу провожаешь меня... Разве я долго?.. А сколько мехов привезу я тебе: и бобров седых, и соболей, и чего только твоя душенька не пожелает!..
       -- Ничего... мне... не надо, сокол мой ясный... только бы очей с тебя не спускать... -- едва говорила она и вдруг решилась: -- Ах, иди уж, иди!..
       И она судорожно сжала его в последний раз, перекрестила истово, по обычаю веры своей, и оттолкнула от себя, а сама бросилась лицом вниз на постелю смятую... Ярополк, закусив губу, из лица весь белый, опрометью бросился из ложницы вон. У крыльца отроки уже держали в поводу его любимого коня в уборе княжеском: чепрак -- по-тогдашнему подклад -- был чёрного бархата, золотом шитого, блистала набором нарядным уздечка, а под стройной шеей коня, по обычаю стародавнему, скифскому, висела большая кисть, науз, -- только у скифов кисть эта из вражеских скальпов сделана была, а у русичей делали её уже из шёлков цареградских многоцветных... Дружина встретила князя восторженными кликами. Ярополк улыбнулся оживлению молоди и незаметно покосился на терем. Но Оленушка неутешно рыдала на постели своей собольей, и над ней, утешая, стояла постаревшая добрая Малка...
       И, цокая копытами, с князем во главе, дружина весело выехала за дубовые ворота в улочки узкие... Там растянулся уже обоз княжеский: на полюдье полагалось не только собирать дань да дары, но иногда, когда нужно, и отдаривать. За княжеским обозом тянулся обоз гостей, ехавших торговать по торгам и торжкам. Хотя славяне и не обижали заезжего человека, всячески здоровье его оберегали, всячески, по завету дедовскому, чужеродцам примолвливали, но всё же были по лесам и лихие люди -- и под защитою дружины княжеской было повольготнее. Гость был для князя после дружины самый первый человек: торговля составляла важнейшую часть доходов его и была тем более необходима, что большую часть дани и даров князь получал натурой, произведениями своей земли...
       И гости, весело переговариваясь и в рукавицы похлопывая, -- не столько от утренника ядрёного, сколько от удовольствия, -- выровнялись за заколыхавшимся княжеским обозом, шли рядом со своими колами и покрикивали ласково на коней. Ядрей-Федорок, двоевер, тоже увязался за обозом: что-то по родной севере взгрустнулось ему и захотелось повидать своих.
       -- Варяжко, где ты? -- подъехав к Лядским воротам, крикнул князь.
       -- Здесь, княже... -- отозвался тот из-за толпы, провожавшей князя.
       -- А я и не заметил тебя... -- сказал Ярополк. -- Ты смотри, побереги у меня Киев... И княгинюшку свою я на тебя покидаю...
       -- Будь покоен, княже... Ты знаешь мой обычай: на деле по одной половице ходи...
       -- Молодец... Ну, здрав буди, Варяжко... И вы все, кияне...
       -- Да хранят тебя боги, княже... Счастливого пути... Возвращайся к нам поскорее...
       И синяя пустыня подступавших к самому Киеву и затихших к зиме лесов поглотила караван. Казалось, что Киев не то что за сотни вёрст где-то, а что его и совсем на свете нет: так дико и пусто было всё вокруг. И все, разговаривая и смеясь, зорко наблюдали за знамениями всякими: слушали и птичий грай, и ухозвон, и бучание огня на привалах, гадая, благополучна ли будет путина.
       Промёрзшие дороги -- они служили больше всего для гостей и потому так и звались гостиницами, а то и просто гостинцем, -- змеились по вековым лесам, и по сторонам виднелись только едва приметные тропы звероловов да их меты. Только изредка попадались посёлки, окружённые рольими землями -- пашней -- да сеножатями. Гобино -- урожай -- было уже убрано и в пустынных полях, под туманами, стояла тихая печаль-тоска... Посели, заслышав по лесу звонкому шум каравана, прежде всего торопились спрятаться в непроходимые трущобы, в твердь, в крепь, и только немногие храбрецы показывались среди этих взъерошенных, беспорядочно разбросанных по косогору избёнок, чтобы приветствовать князя низким поклоном...
       Жили славяне очень разбросано, по недоступным трущобам, любили свободу и независимость превыше всего, не терпели никакого обладателя, и только с большим трудом, с мечом в руке, можно было принудить их к повиновению. Управлялись они всенародно, то есть жили в постоянных несогласиях: на чём порешат одни, на то не соглашаются другие, и ни один другому повиноваться не хочет ни за что. Чуя душой все бессилие человека среди тайн мира, славяне вообще любили предоставлять дела свои случаю и вержением стрелы, например, решали споры всякие: и выбор суженой, и выбор старейшины... Власть князя была, в сущности, призрачна: ему повиновались только там и тогда, где и когда его видели, а то жили на всей своей воле. И князь с дружиной чутко схватывали, где можно понажать, а где нельзя. Седое предание рассказывает, что когда князь Володимир ходил на камских болгар и рать его забрала пленных, то его уй и воевода Добрыня, человек положительный, осмотрев пленников, вдруг решил:
       -- Нет, эти нам дани давать не будут -- погляди: они все в сапогах. Поищем давай лучше лапотников...
       И связаны славяне были разве только одной кровною местью: всякое убийство вело за собой бесконечный ряд других убийств...
       Семьи они большею частью ещё не знали, а жили родом по своим дединам. Жены считались собственностью мужа и переходили по наследству от отца к сыну. Поляне, жившие на большой дороге из варяг в греки, имели нрав более тихий и некоторые брачные обычаи: стыденье к своим снохам со стороны свёкров, стыденье к сёстрам со стороны братьев, стыденье к матерям и родителям своим, к свекровям со стороны зятьёв и к зятьям со стороны свекровей имели великое стыдение. Не ходил жених по невесту, отыскивая её где ни попало, а невесту приводили вечером, а наутро приносили, что по ней давали приданого. Древляне, радимичи, вятичи и севера, напротив того, жили зверинским обычаем: убивали один другого, ели все нечистое, срамославье у них было перед отцами и перед снохами, и ходили они на игрища "межю селы" и там умыкали себе жён, с которой кто совещался, и имели по две, по три жены. То же творили и кривичи и прочие "погание"... Так, по крайней мере, уверяли потомство христианские летописцы.
       Плодясь и множась под защитою богов своих, они все дальше, все шире "рассекали дор" -- расчищали заросли -- и топором клали по деревьям знамения, рубежи, -- от "рубить", -- обозначая определёнными метами своё бортевое ухожье или свои путики охотничьи, пасные на зверя и силовые на птицу. Знаменья эти были неприкосновенны и нерушимо закрепляли за промышленником право собственности. И крепко помнил всякий род межи свои: от ржавца к дубу старому, а от дуба на берёзу, а на берёзе грань, да на липу, да на две ели, да на вяз, а на них грани, да на три ели, из одного корени выросли, да на две осины виловатые, да к кряковистому вязу, а от вяза на мох.
       Не торопясь пришли в Вышгород. Он сидел на грани земли Полянской, -- отсюда начинались древлянские владения, -- на опушке лесов, над Днепром. Вышгород был небольшим, но очень бойким городком, так что с добродушной насмешкой его величали даже Киевцом. Население уже поджидало князя: день его приезда был и первым днём осеннего торга. Посели из лесов не только поджидали гостей с товарами, но и сами привезли на продажу всякого добра: меду, кож, шкур звериных, воску, птицы битой, скота... И княжьи тиуны -- управители -- и гости что поценнее -- в повозки свои забирали, а что попроще -- в амбары свои складывали, чтобы по яроводью в Киев ладьями сплавить. Некоторые в ожидании весёлой братчины успели уже хлебнуть берёзовицы, которую навострились они уже навеселять хмелем. И потому в промёрзших проулках между беспорядочно поставленными избами было шумно и весело. Слышались песни.
       Торговые, сыпля шутками да прибаутками -- покупателей подвеселить надо, -- разбивали на площади свои вежи. И старый, и малый, кутаясь в духовитые кожухи свои, дивились их богатствам. Тут были и ткани всякие, и секиры, и бусы девкам, и иголки, и нитки, и огнива заморские, и всяка штука нараспев. И сразу закипел весёлый торг. Несмотря на то что деньги были чрезвычайно разнообразны: и металлические, и кожаные, -- гривны, ногаты, куны, резани, серебряные арабские диргемы, веверицы, монеты греческие, монеты римские, и готские, и урманские, и свейские, -- несмотря на то что был и особый счёт новгородский, и киевский, и ростовский, и низовой, и прочие, -- вышгородцы, народ тёртый, не смущались этим. Бойко шла и мена, товар на товар... Другие несли со всех сторон всякой снеди для братчины весёлой: кто часть свинины, кто меду, кто зверовины, кто хлеба, кто чего... И хозяйки торопливо готовили пированьице, почестный пир про князя ласкового и про дружину его...
       То же самое в эти осенние месяцы шло и по всей Руси, где старые дружинники в сопровождении полевицы удалой правили дело княжеское. Они шли от князя, а от них выступали местами откупщики-промышленники. Сбор дани для промышленников был делом и выгодным, но нелёгким. Приходилось терпеть и стужу и всякую нужу. Иной раз враждебные данники не давали им даже пропитания и они помирали с голоду. Малыми отрядами ходить было трудно, их иногда побивали без остатка. Были местности, куда можно было пробраться только на лыжах или нартах, а в иные ход был только летом. Люди жили вообще в крепостях великих, подальше от всего: осенью болота их обошли и зыбели великие и ржавцы, а зимою снега непролазные...
       Для крепости дани иногда забирали талей, то есть заложников. Иногда вдруг выходил приказ: князь соболями дани больше не берёт, а требует хлеба -- только таким путём можно было заставить лесовиков орать землю. Часто они подымались и по-свойски разделывались и с волками-промышленниками и с волками-князьями. Иногда возникало "дружинное неистовство". Часто прежде чем Киев узнавал о какой-нибудь новой области, там уже хозяйничал какой-нибудь промышленник, ставил от себя городки и вёл с лесовиками торг. Но свои пути гости скрывали и стращали всех великими опасностями...
       Вышгород шумно пировал. Везде горели огни. Везде слышались весёлые песни. В особенности бурно кипело веселье в гриднице боярина-наместника, перед ярко освещёнными окнами которой толпился народ. И вдруг заполыхала там весёлая осенняя песня:
      
       Ай на горе мы пиво варили,
       Ладо моё, Ладо, пиво варили... --
      
       и послышался мерный, подмывающий топот, и посвист молодецкий, и хохот, и звуки чокающихся чаш и турьих рогов.
      
       Мы к этому пиву все вкруг соберёмся,
       Ладо моё. Ладо, все вкруг соберёмся...
      
       Седоусый посель вдруг нелепо взмахнул руками и притопнул:
       -- Эх, и гоже поют дружинники!.. Расступись все!.. Плясать буду...
       Все с хохотом расступилось. Он сделал было молодецкую выходку, но с удивлением заметил, что новые лапотки его точно к земле примёрзли. Хватка была берёзовица у побратенника, говорить нечего, но тем не менее в чём же дело?.. Он тупо рассматривал свои лапотки, которые теперь не подчинялись ему, и вдруг заплакал над своим бессилием и сиротством. Вокруг все хохотало.
      
       Мы с этого пива в ладоши ударим...
       Ладо моё, Ладо, а ладоши ударим... --
      
       гремело в горнице под мерный топот, --
      
       Мы с этого пива все перепьёмся...
       Мы с этого пива все передерёмся...
      
       Стая гусей серых, опозднившая что-то в странах северных, налетела на Вышгород и, увидев эти огни и услышав весь этот весёлый, праздничный гомон, побочила в луга и с тревожным гоготаньем скрылась в звёздном мраке...
      
      
      

    VII. ДУША ЛЕСОВ

      

    Иже молятся огневи под овином, и вилам, и Мокоши, и Симарглу, и Перуну, и Роду, и Рожанице, и всем, иже суть тем подобны... И поклоняются дуплинам, убрусцам обвешивающе.

      
       Жизнь лесовиков вся, до последнего уголка, была пропитана своей лесной верой, рождённой в свежем смолистом дыхании этих пустынь, где человек был так ничтожен, а Бог так близок и велик. Самой характерной, самой резкой чертой этой лесной веры была её безграничная свобода. В одном древнем писании есть прекрасное и глубокое место: всех языческих богов нельзя и перечесть, -- говорит летописец, -- каждый человек тогда своего бога имел .
       Каждый человек и должен иметь своего Бога: зеркала душ из тайн мира вмещают в себя только то, что они вместить могут. И тогда это сказывалось особенно ярко. И до такой степени понимали тёмные лесовики эту необходимость свободы для человека в таинственной области веры, что у них не было даже никаких жрецов, которые всегда эту свободу превращают в неволю жестокую. У лесовиков перед лицо богов выступали только те, в чьём вещем сердце тайные голоса звучали особенно сильно.
       Когда отдалённые потомки этих лесовиков оглядываются теперь назад, им кажется, что назади ничего, кроме грубых суеверий, не было. Но это очень наивное самообольщение: только прогрессивным парикмахерам да всезнающим газетчикам, увидавшим аэроплан, кажется, что они бешено идут вперёд. Понимать жизнь в её глубинах можно, только отказавшись от этих детских иллюзий. Люди думали и тогда, и часто их молодая, свежая, не засорённая мусором веков мысль, мысль не на продажу, мысль без горделивой подписи выносившего её, мысль для себя, мысль для мысли, была мыслью глубокой и животворной. И очень рано, ещё до всякой "истории", эти никому не ведомые мыслители в липовых лапотках почувствовали и поняли, что за извечной игрой мира стоит Тайна. И этой Тайне дали лесовики имя Сварога, Единого Бога, Бога богов, все освещающего, все животворящего, и, падши среди лесов и степей, они умилённо поклонились Ему...
       Но этих лесных мыслителей и степных поэтов, в тиши своих пустынь открывших главное в жизни, постигла та же участь, которая через века и тысячелетия постигла других помазанников Божиих: их светлые откровения оказались непосильными для их собратьев-лесовиков. Их мысль, преломляясь в этих маленьких и робких душах, разбилась на многоцветные осколки, и вот рядом со Сварогом, Богом Единым, незримым Светом света, появились от Него исходящие боги-сварожичи, дети Его, более к людям близкие, более им понятные. По существу они были всё тот же Сварог, но их можно было видеть, слышать, осязать, и это роднило с ними, это было успокоительно и приятно. Как принести благодарственную или умилостивительную жертву незримому Богу Света? И вот ни в едином пергаменте, от сгоревших веков уцелевшем, нет ни единого слова о жертвоприношениях Сварогу. Он был, и этого было вполне достаточно, а разговаривал человек с исходящими от него сварожичами, Его воплощением для людей.
       На первом месте среди многочисленных и часто смутных сварожичей стоял бог-солнце, Дажбог, или Хорс, ежегодно, сделав своё дело, умирающий и ежегодно же среди зимы восстающий из мёртвых, для того, чтобы снова оживить землю, согреть угасшую было в дыхании железных морозов жизнь. Блистая золотой колесницей своей, великий бог ежедневно совершал свой животворный объезд земли, а когда, случалось, злые духи, закутавшись в синие грозные тучи, пытались погубить его, тотчас же на помощь Хорсу являлся его брат-сварожич Перун и, грохоча золотой палицей своей так, что сотрясалась вся земля, и сыпля золотыми стрелами, разил направо и налево врагов Хорса, врагов жизни, в то время как третий сварожич, Стрибог, бог ветров, рвал их на части и уносил прочь. И старцы кудесники, вещуны, ведуны, исполненные знатной премудрости, волшебного ведания, вещьства, набожно склонялись перед силами божественными и истово шептали: "Высокий богови, великий, страшный, ходящий в грому, обладающий молниями, возводящий облаки и ветры от последних краёв земли, призывающий воду морскую, отверзающий хляби небесные, сотворяющий молнию, повелевающий облакам одождити дождь на лице земли, -- да изведёт нам, детям своим, хлеб в снедь и траву скотам..."
       Рядом с этими внушающими священный ужас своим могуществом, но благодетельными человеку богами стоял сварожич Велес, бог скотий, высокий и великий Пастух, еженощно выгоняющий стада звёздные на небесные пастбища. Он был покровителем и стад земных, и торговли и, любя игру на гуслях яровчатых, благоволил к певцам, которым так охотно внимали лесовики и которых за великое искусство их величали внуками Велеса и были уверены, что певца добра милуют боги...
       И жила в небесных обителях светлая Мокошь, богиня-луна, покровительница жён-родильниц, а через них рода. Женщины особенно чтили её и в нужное время ставили ей тайно трапезу. Особенно торжественно молили её, светлую богиню, женщины в начале осени, почему и получили эти последние золотые дни весёлое название "бабьего лета"...
       И, кроме этих богов-сварожичей, было немалое количество иных, земных богов и божков: и Семарьгл, бог огня, и Ярило-Ладо, светлый бог весны, бог земной любви, и вилы, воздушные девы жизни, и берегини, мавки, русалки, в которых жили души умерших. В лесу жил зелёный, остроголовый леший, великий озорник, в полях -- дед-полевик, во дворе -- домовой, дух предков, дух рода, щур, пращур. Когда лесной человек строил себе новую избу, он первым делом благоговейно переносил в неё горящие уголья со старого очага и ласково приговаривал: "Милости просим, дедушка, на новое житьё..." И домовой с удовольствием следовал за ним...
       И, чувствуя вокруг себя смущённой душой движение таинственных сил жизни, лесовик веровал и во всякую нежить, жуткую, безликую, безымянную, верил в оборотней зловещих, верил в души предков, незримо блюдущих над своим потомством. Но больше всего верил он в жизнь: на масленице первый блин выставлял он на слуховом оконце для своих покойничков, а при первой оттепели говорил: "Родители вздохнули". Теплом веяло в жизнь из родительских могилок, а не холодом. И чуть покажется на горах, на проталинках, -- он любил класть своих покойничков по высоким, "красным" местам, -- первая травка, все они спешили отнести им святой покорм Радуницы и там, на могилках, совершить эту весеннюю трапезу с родами родов. Это время так и называлось Красной Горкой. Красный не только в глубокой старине, но и тысячу лет спустя на народном языке значит не только прекрасный (красная девица), но и солнечный: те избы, которые в деревне смотрят окнами на солнце, зовутся и теперь красной стороной. А белорусы и до сей поры эти радостные вешние дни зовут Дедами. И старики закликали покойничков, призывая их пировать вместях, а молодёжь в это время воинскими играми сердце тешила, и кружилась яркоцветными хороводами на полях "межю селы", и пела песни светлому Ладу, богу любви и жизни, и добрый молодец под шумок умыкал ладу свою. А вокруг, по всей зазеленевшей земле, пели, шумели, любили, радовались прилетевшие из Ирья птицы, души покойничков. И не только в птицах малых были заключены души ушедших, но и в бабочке нарядной, и в жуке -- во всём. Всё было живое, всё было вещее, то есть знания тайного, невыразимого исполненное, всё было -- одно...
       И если обозы гостей, приехавших торговать, и поленица удалая, пришедшая с князем за данью, незаметно вносили в эту жизнь неуловимые новые нотки, то в свою очередь и они, надышавшись лесными тайнами, подчинялись душой этим седым верованиям. Не всё в них было ясно и отчётливо, но в этом-то и была главная прелесть их: жизнь, слава богам пресветлым, не торговый счёт! Не веровать в тайну в лесах было невозможно: в пустынях этих звёздными ночами властно говорил в душу Тот, Кто живёт одновременно и над звёздами, и в глубине души человеческой, эти звезды созерцающей. Они сами, своими глазами видели между стволами могучего леса туманного лешего, слышали по лесным трущобам его свисты, его крики дикие, его плескание в ладоши, слышали, как он, все ломая, убегал от них чащобой. Не он ли, озоруя, сбил их раз с пути-дороженьки среди бела дня и завёл в ржавцы неоглядные, в дрягвы непроходимые?.. Они сами, своими глазами видели, как взвихривает, играя, воду дед-водяной, а вечером, после заката, в лунном сиянии они видели светлые хороводы русалок вкруг дремлющих камышей. И не кричал ли над их головами таинственный див [2], кличущий в верху древа-дуплины?.. Не творила ли им нежить на пути всякие споны и запятия?.. Не шептало ли им в душу ночью, у костра, на привале, волшвеное царство трав росистых, нерукодельное, но премудро устроенное? Не их ли очи слепил Перун громоносный своими золотыми стрелами, одним ударом сваливший на их глазах дуб многоохватный? И даже те из них, немногие, которые сами не знай зачем приняли эту новую несуразную веру в бога распятого, в такие минуты чувствовали власть богов старых. И потому, когда их соратники, веры иноземной не причастившиеся, склонив колени в тени векового дуба, у звонко гремящего студенца молили богов земли Русской, то и они, двоеверы, падали ниц вместе с ними...
      
       [2] - Горе-злосчастье.
      
      

    VIII. НА ЗАБОРАЛЕ

      
       Верже князь жребий о девицю себе любу...
      
       Четыре дня бушевала над землёй Полянской бешеная вьюга. Нежить разыгралась не только по лесам и полям, но и по дворам киян без всякого удержу: стращая человека, она выла в трубах, била в ставни нетерпеливыми кулачонками и, взвизгнув, с сухим шелестом неслась дальше -- там срывая соломенную крышу, там разметав стог сена, неладно сложенный, там завалив сувоем непролазным улицу. Перуна, который стоял в городке рядом с теремом княжим, над рекой белой, и узнать стало нельзя: он стал похож на тех снежных истуканов, которых лепят ребята по задворкам...
       Наконец буря утихла, взошло солнце красное, и вся земля, белой парчой затянутая, заискрилась каменьем самоцветным так, что глазам и смотреть больно было, и оторваться они от игры её никак не могли. Этими холодными, многоцветными огнями играло все: холмы лесистые, река белая, заречье пустынное, и княжой терем, и избы киевские, из труб которых подымался в нежно-атласное небо золотыми, кудрявыми столбиками дымок: хозяйки уж за стряпню взялись. Кияне из изб тёплых повыползли и широкими деревянными лопатами расчищали улочки, и дворы, и завалинки. По заборалу, деревянным стенам городка, между вежами, хрустя молодым снегом и похлопывая рукавицами -- морозец стоял знатный, -- вои дозорные в кожухах бараньих, тёплых, ходили и, жмурясь от всего этого блеска, смотрели за реку, в белую пустыню, из-за которой солнце благодатное вставало: оно зима-то зима, а все ласка солнышка слышна, все душа на тепло его радуется...
       По скрипучей неладной лесенке на стену поднялся Варяжко. За эти немногие недели, как князь в полюдье ушёл, молодой дружинник исхудал и под недавно ещё ясными глазами его залегли синие тени. Он не ел, не спал, и места себе нигде не находил, и ни в чём душа его не видела себе радости: ни в поездьстве, играх ратных, которыми тешили себя оставшиеся дружинники, ни в турьем роге или чаше вина или меду хмельного, стоялого, ни в песнях буйных шумно разгулявшейся гридницы. Все его сердце, вся его думка была в княжом тереме, у ног молодой княгини Оленушки...
       Давно она поранила душу его, чуть не с первого дня появления своего в земле Полянской, но только теперь искра та тайная разгорелась вдруг ярым, неуёмным пожаром. Видел её теперь Варяжко очень редко: тосковала княгинюшка о своём князе день и ночь и никуда не показывала, лебёдушка, личико своё тихое, умильное, ласковое, точно звезда небесная. Часто судьба, чтобы облегчить страду любовную, делает так, что наделяет соперника, ворога лихого, злыми качествами, которые делают нелюбье с ним делом лёгким и понятным. Но тут, как на грех, и этого утешения не было: полюбив Оленушку, Варяжко не разлюбил князя. И вот жизнь поставила перед молодым сердцем тяжёлую задачу: любимый им князь, которому он клялся в верности на мече своём перед лицом Перуна, оставил на его руках любимую жену, которая тоже всем сердцем любила мужа, но которую любит он, Варяжко. Каждый час может он её умчать, так что и следов их никто никогда не найдёт, но и в её сердце, и в своём собственном лежат к тому споны неодолимые. А без неё жизнь не в жизнь и тоска неизбывная, чёрная сосёт сердце ретивое и день и ночь... И Варяжко, облокотившись на запушенный искристым снегом окрай стены, потемневшими глазами смотрел в белые дали всегда жуткого Поля...
       Оторвавшись наконец с усилием от тяжких дум своих и вздохнув, пошёл он по стене дозором дальше и вдруг, завернув за угол, остановился: облокотившись на стену, в нарядной шубейке, опушённой седым бобром рязанским по вороту, по рукавам длинным и по подолу, забыв все на свете, неподвижно стояла спиной к нему Оленушка и смотрела на дорогу в леса тёмные, по которой её Ярополк уехал от неё и по которой должен был вернуться -- не скоро, не скоро: до весны было так ещё далеко!..
       Она почувствовала, что сзади на неё смотрит кто-то, и обернулась. И на белом лице её с глазами лани засветилась зорькой улыбка.
       -- А, Варяжко... -- проговорила она этим своим иноземным говорком, который ещё более увеличивал прелесть её. -- За Полем смотришь?
       -- Зимой Поле не страшно, княгинюшка... -- отвечал гридень. -- Больше для порядка поглядываем, чтобы вои не спали...
       Сзади них раздался лёгкий, точно пушистый, шум: солнце пригрело Перуна, белая пелена, в которую закутала бога разыгравшаяся вьюга, разом осыпалась в дымившийся у ног его неугасимый огонь из плах дубовых, и Перун, с палицей в руке, встал в блеске солнца над всей землёй Полянской во всём своём немом величии и тайне. Оленушка нахмурилась и досадливо отвернулась. Варяжко заметил её движение.
       -- Что это, как не любишь ты богов земли нашей, княгинюшка? -- усмехнулся он. -- Кой год живёшь с нами, а все не привыкнешь...
       -- Я знаю одного Господа истинного, Творца неба и земли, а к истуканам бесчувственным я и привыкать не хочу, -- отвечала Оленушка. -- Сами же вы своими руками вытесали его из бревна, а потом ему кланяетесь...
       -- Да ведь и у тебя в горнице боги твои, на досках написанные, тоже ведь руками человеческими поделаны... -- удивился он.
       -- Никаких богов у нас нет, -- сказала она строго. -- Бог у нас один. А это только иконы святые...
       -- Ежели ты им молишь, так, по-нашему, они, значит, боги... -- сказал он мягко. -- А ежели так говорить, то и мы, русь, сказать можем, что и у нас Бог един -- Сварог пресветлый, а все другие только сварожичи, от него исшедшие...
       -- Ты говоришь как язычник, нехитрый в писаниях... -- отвечала Оленушка. -- Ты горазд грамоте -- взял бы книги наши да и прочитал бы все. И сразу и увидел бы, где правда, а где это ваша языческая прелесть да упрямство...
       -- Ну, где мне в писаниях читать!.. -- усмехнулся Варяжко. -- А ты, коли милость твоя будет, лучше уж сама все расскажи, как там все в вашей вере указано... Дружинники, которые из крестьян, много с нами об этих делах спорят -- иной раз так доходит, что хоть сейчас за мечи.
       Варяжко невольно лукавил. Сын своей земли, он вырос из неё вместе с её богами, и в душе его просто-напросто не было никакой потребности в богах иных. Он простой душой своей не мог поверить, что могут быть другие, столь же несомненные боги. Он знал, что у других народов есть они, но он их не мог принимать серьёзно: мало ли кто чего не придумает?! Но ему было так сладко смотреть на Оленушку, так волновал его её голос серебристый с этим иноземным говорком её -- ну, точно вот вила светлая из этого сверкающего воздуха на заборало вдруг опустилась или берегиня днепровская, мавка-русалка, чарами своими его по рукам и по ногам связала и душу его из груди молодой вынула. Оленушка, невольно смутившись, зарумянилась: одно дело веровать, а другое дело веру свою высказать! По совести если говорить, то и самой ей не все в вере её ясно было. Но мысль спасти из когтей дьявола хотя одну душу окрыляла её, и она, взмахнув на Варяжко стрелами своих длинных чёрных ресниц, проговорила:
       -- Мы, крестьяне, веруем во Единого Бога Отца, Который сотворил небо и землю...
       И из прелестных уст полился несколько путаный, а оттого ещё более очаровательный рассказ о том, как творил Господь небо и землю, рыб, птиц, животных и, наконец, человека, как изгнал Он первых людей из рая за их нехорошее поведение, как они размножились, как обезумели, как потопил их Господь в потопах великих, как они, оправившись, стали башню до небес строить и как смешал за то Господь их языки... Все это Варяжко слышал в гриднице уже не раз от дружинников-крестьян, но только теперь почувствовал он впервые, как все это в самом деле было складно да хорошо!.. По снежному двору княжому сенные девушки разбегались, расшалились, со смехом в снежки играючи. Вдоль стен вои похаживали. Из лесов, визжа полозьями по снегу, обоз с лесом шёл, и посели перекликались весёлыми голосами и похлопывали рукавицами и смеялись чему-то. Галицы и вороны шумной стаей кружились, над белым городом и падали стремительно вниз, по дворам, в поисках за завтраком. Проехал куда-то на коне, богато убранном, молодой Лют, сын Свентельдов. Ребята звонко кричали и катались с гор на салазках деревянных. С Подола, зимой сонного, дымком тянуло... А княгинюшка молодая, всё более и более душой разгораясь, рассказывала уже о Христе -- это и ей самой было всего яснее в законе Божием, всего понятнее, всего дороже, так что без слёз она и говорить об этом не могла...
       Но Варяжко не слышал ничего. Его душа была полна одною ею, и для других богов в ней просто не было места.
       -- Он не ходил по дворам княжеским, -- теплясь как уголёк, говорила грекиня, и глаза её рдели, как звезды. -- Нет, Он ходил по нищим и убогим, чтобы им прежде всего возвестить радость...
       "Милая... лапушка... -- умильно пело его сердце. -- Лебёдушка моя белая..."
       -- Он искал чистых и простых сердцем, кротких, плачущих, обременённых и иго их принимал на Себя, а им взамен давал Своё иго, лёгкое и полное радости...
       "Ах, что мне слова твои милые, цветик ты мой полевой... -- пела его душа. -- Не слова, а только одно слово мне от тебя нужно, и за это слово я сложил бы враз к ножкам твоим маленьким свою буйну голову..."
       Она видела, как он, потупившись, смотрит на неё сияющими глазами, как загорается всё его существо, и сердце её затрепетало: неужели душа молодого дружинника уже открылась спасению?..
       -- И тебя зовёт Он, Варяжко... -- тихонько воскликнула она. -- Иди за Ним!.. Отбрось гордыню свою, смиренно покайся и у ног Его ты найдёшь покой сердцу твоему...
       -- А, нет, княгинюшка!.. -- вдруг встрепенулся Варяжко и рассмеялся горько. -- Не у Его ног, нет, а только у твоих нашёл бы я покой сердцу своему!.. Но... -- оборвал он вдруг, увидев, как она вся перепугалась огня души его. -- Прости, княгинюшка... Давно я уж молчу, но невтерпёж стало...
       Она, перепуганная, потупилась и, закрыв лицо рукавом бебряным будто от мороза, быстро пошла заборалом к хоромам. Он смотрел ей вслед молча, точно к смерти приговорённый. На свежем снегу чётко отпечатывались следы её маленьких ножек в зелёных сафьянных сапогах, и он глядел на эти следы и изо всех сил старался сдержать себя, чтобы не пасть тут же, на глазах у воев, на колени: так хотелось ему целовать эти маленькие следы!..
       Княгинюшка скрылась. Город оживал всё более и более. У подножия Перуна курился золотой дымок...
      
      
      

    IX. НА РОДИНЕ

      

    Где ни взялся млад ясен сокол.

      
       В Вышгороде Ядрей оставил обоз княжой и, перейдя застывший уже Днепр, зашагал северскими лесами в сторону Чернигова. По снежной, накатанной уже дороге ехали туда и сюда посели -- кто на торговище, кто домой ворочался, а кто в пойму стог подымать по весёлому первопутку... Идти было гоже, охотно... В попутных посёлках он останавливался, и посели всячески старались затащить его каждый к себе: гостя, прохожего они всячески привечали -- и потому, что от стариков так указано было, и потому, что в лесной глуши всякий свежий человек находкой был. Только через прохожих и узнавали посели, что где на белом свете делается. А такой гость, как Ядрей, и совсем в диковинку был: лёгкое ли дело, и в Царьграде живал, и, почитай, весь свет обошёл, -- молодой парень, а, гляди, какой дошлый!.. Правду старики говаривали: не спрашивай старого -- спрашивай бывалого... И Ядрей, окружённый лесной, духовитой толпой селяков, рассказывал им и о славе стольного града Киева, и о богатых караванах варяжских, новгородских и греческих, плывущих по старой Непре туда и сюда, и о страшных печенегах, и о блеске Византии, и о славных боях Святослава-князя. Об одном только умалчивал он: о том, что он, у чужаков живучи, изменил вере дедовской и в их веру крестился. А когда посели ласково спрашивали его об имени и роде его, он говорил, что зовут его Ядрей, а из рода он Боровых, что на Десне, поправее Чернигова, в лесах спокон веку сидят...
       Избы поселей и тут были малые, тесные, закопчённые, на скорую руку сбитые -- на курьих ножках, как говорится. Мало ли что может случиться -- к чему корни-то в землю глубоко пускать? А эдак, чуть что не так, бросил все да и в крепь, во мхи -- ищи там... Давно ли, при дедах, хазары за данью сюда приходили?.. Лесной человек жил всегда начеку. Но гостеприимство их скрашивало неприютное житьё их, и, наговорившись досыта, до зевоты, они угощали гостя чем боги благословили, а потом все вместе тут же вповалку на соломе, под кожухами, спать ложились и храпели до самой светлой зари...
       Был уже месяц студень. Крессы[3] были на носу. Морозы стояли железные. И тихо-тихо было в лесах -- ни одна веточка не шелохнётся... Но следы всякого зверья по снегу говорили Ядрею, как и всякому лесовику, о жизни леса-кормильца все: где тур могучий прошёл, где лоси сохатые на заре кормились, где ночевали в снегу в лунках тетерева, где куница добычи шарила, где зайцы косоглазые жировали... Прямо сердце радовалось, сколько всего на свете было и как привольно было в тёмных, пахучих лесах!..
      
       [3] - Дни зимнего солнцеповорота.
      
       И вот вдали, среди высокоствольных сосен замелькали вдруг беспорядочно разбросанные избы под кудрявыми столбиками дыма, послышался лай собачий и крики детворы. Несколько дерзких остромордых собак бросились было на незнакомца, но он так внушительно поднял свою дубовую палку, что они сразу осели...
       -- Батюшки, да, никак, это сам Ядрей!..
       И хорошенькая Дубравка, бравшая на обледеневшем колодце воды, всплеснула руками и засмеялась, и её тёмно-серые, бойкие глаза с удовольствием смотрели на молодцеватого, подбористого парня, так непохожего на тяжёлых, закопчённых лесовиков.
       -- А мы тебя уж и видеть не чаяли... Здорово ли живёшь?
       -- Здравствуй, Дубравка... -- улыбнулся мягко Ядрей. -- Покинул я тебя девчонкой сопливой, а теперь, гляди, какая раскрасавица стала -- чисто вот княгиня киевская!..
       -- Ну, ну, не подсмаливайся!.. Слыхивали... -- смеялась Дубравка всеми своими зубами белыми. -- И как ловко подошёл: под самый карачун... Смотри, приходи к нам пиво пить...
       -- Это уж как есть: к тебе первой...
       И он, тряхнув головой, молодцевато зашагал к той избе, в которой он увидел впервые свет. Но на месте старой избушки сияла свежими брёвнами новая. И новый был двор... Хорошо построились. И только было шагнул он за тын, как столкнулся с исхудалой женщиной с тихим, усталым лицом, которая с вёдрами на коромысле шла по воду.
       -- Ядрей... Родимый... Да ты ли это?!
       И мать крепко-накрепко обняла его и прослезилась: она уж давно боялась, что её Ядрея и на свете белом нет...
       И в уже закопчённой, но так приятно пахнувшей смолью от брёвен избе сразу началась весёлая суета: "Ядрей, Ядрей пришёл!.." Вокруг избы, как полагается, любопытная детвора собралась со всего посёлка. Некоторые, не в силах выносить тяжести неразделённой новости, уже мчались по своим дворам: "Ядрей, Ядрей пришёл!.." Только востроухие собаки одни не разделяли, казалось, общей радости, и упорно и недовольно лаяли, и рычали, и мочились, и опять лаяли: они предупреждали всех, что идёт чужак, на них внимания не обратили -- теперь, если случится что недоброе, пусть на них никто не пеняет: р-р-р-р-р... И звонко отдавался обиженный лай их в морозных чащах лесных.
       В избу набились наиболее близкие из родичей. Пошли спросы и расспросы: кто жив, кто помер, велик ли Царьград, не сердит ли новый князь, не жаден ли, не слыхать ли про войну чего нового?.. А мать между тем хлопотала с угощением. Пока угощала она одного сына, а там, оглядевшись, надо будет на радостях и родичей всех позвать. И она поставила перед сыном и молодых жирных белок, которых ребята вечор из силков вынули, и молока, и солёной лосятины, и взвару...
       -- А как дед Боровик? -- с полным ртом спрашивал Ядрей. -- Жив ли?
       -- Жив, жив... -- раздалось со всех сторон. -- Этот забыл уж и года считать... А все такой же: наскрозь земли словно видит старик...
       -- Он сегодня о полночь придёт к нам петуха резать... -- сказала мать, с удовольствием глядя, как обсасывает Ядрей вкусные беличьи косточки.
       -- Али что?
       -- Да что, родимый, суседко[4] наш так расшалился, что не знаю, что уж и делать... -- сказала озабоченно мать. -- Как поставили ещё при покойнике новую избу, позвали его на новоселье, все как полагается: и хлебцы ему за печь кладу, и ужин когда покидаю, и лепёшек, и пирогов, и яишницы, а иной раз нарочно для него и кашицы сварю... Нет, ничем ему не угодишь!.. И чем мы его так прогневали, уж не ведаю, а дурит -- силушки нету: то к лошади ночью привяжется, то скукотить начнёт, то ведра опрокинет, то одёжу так запсотит, что хошь весь род подымай на поиски... Как по осени деду водяному гуся резали, голову гусиную я ему во дворе повесила, как полагается. А нет, ничто не берёт!..
      
       [4] - Домовой.
      
       -- Ты гляди, хозяйка, не новую ли коровку твою он невзлюбил... -- подал кто-то из духовитой толпы родичей мысль. -- Они на это привередливы бывают...
       -- Да что ему невзлюбить-то её?.. -- развела хозяйка руками. -- Я как только на двор её привела, сейчас же ему с рук на руки животину передала: "Полюби, дедушка, пой, корми сыто, гладь гладко, сам не шути и жене не спущай и детей унимай..." А верёвку, на которой привела скотинку, вон у печи повесила... Знаем, чай, порядки-то...
       -- Дивное дело!..
       -- Вот что дед Боровик укажет... Сильней его на эти дела по всей Десне никого нету, да и в Киеве вашем едва ли другой такой ведун найдётся!..
       -- А ты не того, родимка, не бойся: это благует он не со зла, а так, покараводиться охота жировику... -- прошамкала древняя старушка с угасшими уже глазами. -- А надоест озоровать, и опять обмякнет, смирной станет... Вот ежели чужой домовой во двор повадится, тогда всего опасаться можно...
       -- Вот дед Боровик все дела разберёт...
       Вечером, как со скотиной все убрались и отужинали, в избу опять родичи собрались. Дубравка с девками пришла. Заметно было, что для гостя девки легонько, чтобы в глаза не бросалось, прибрались... И все с блестящими в свете лучины-смолёвки глазами слушали диковинные рассказы Ядрея о странах далёких, о битвах кровавых, о лукавом и злом боге цареградском Стратилате, который сперва русскую рать погубил, а за ней и самого князя. И как ни притомился Ядрей с путины дальней, а при виде Дубравки подтянулся и эдак все краски в свои рассказы подпущал. Все ахало и дивилось...
       Уже поздно разошлись родичи. Ядрей хотел было подождать деда Боровика, да не выдержал: устал крепко. Да и опасался он встречи с ведуном: а вдруг тот враз про его измену вере дедовской узнает?! И он забился на широкую горячую печь и скоро уснул мёртвым сном. А остальные домашние на полу устлались и тоже сейчас же накрепко уснули. Не ложилась только мать: за прядевом она ждала старого ведуна. Но и её сон морил.
       По двору за стеной шум лёгкий пронёсся, вроде ветра, и где-то что-то ударило. Она покачала головой: на вот, начинается!.. Но в ту же минуту по посёлку собаки поднялись, и чутко насторожённое ухо хозяйки заботливой поймало скрип снега под лёгкими, спорыми шагами, потом шарканье в сенях, и в избу в облаке пара вошёл ведун.
       -- Здорово, родимка...
       -- Здравствуй, дедушка...
       Боровик был невысокого роста, сухой старик, весь в белых, жёлтых и зелёных волосах: борода прикрывала всю грудь, волосы росли из ушей, из носу, и из-за густых белых бровей ласково мерцали живые, смышлёные глазки. Одет он был весь в холст, но чистенько, не как другие лесовики: кто вещьством занимается, тот должен держать себя в порядке.
       -- Ну, что? Шумит все доможил? -- прошамкал он, садясь на лавку.
       -- Шумит, родимый... Спокою нет. Перед самым приходом твоим прошумел куды-то...
       -- А ночью не пристаёт?
       -- Словно бы нет. Не замечала...
       -- В таких делах надо все примечать... -- прошамкал дед. -- Ежели душить будет, не опасайся нисколько: это так, балует только. А гладить рукой будет, так примечай: ежели ладонь его мягкая да тёплая -- к богатству да к счастью, а холодная да щетинистая -- ну, это не к добру... Все примечать надо... Завтра пущай кто ко мне из твоих прибежит, я голову медвежью дам. А ты её на тын воткни или около скотины подвесь. Это тоже добре помогает. Ну да авось после петуха утихомирится... Где он у тебя, петух-то?
       -- А вон под лавкой...
       -- Давай его сюда...
       Хозяйка достала из-под опрокинутой ивовой шеверни огненно-красного петуха. Петух забормотал что-то недовольным голосом и все мерцал сердитыми глазами. Старик вынул из-за голенища своего валяного сапога нож и попробовал лезвие.
       -- Ну, ты народ-то свой подыми весь... -- сказал он. -- Негоже. Да и мести мне потом надобно по всем углам...
       Хозяйка с трудом растолкала спящих на полу, и они, зевая и почёсываясь, сбились все в угол и сонными, дикими глазами смотрели на вещего старика.
       -- Подай голик... -- распорядился тот. -- Да чистый, мотри...
       Бормоча что-то и точно ничего не видя, он положил голик на пол, принял от хозяйки недовольного петуха и забормотал над ним невнятные слова. Потом, зажав петуха между коленами, он ловким движением загнул ему назад голову и полыснул ножом по горлу. Кровь засипела на голик. И, когда она вытекла вся, ведун передал хозяйке ещё трепещущего петуха, а сам взялся за голик и, по-прежнему бормоча вещие слова, стал мести избу...
       -- На, держи... -- передал он наконец хозяйке голик. -- Завтра в печи сожги... Ну, вот и гоже... Теперя он помаленьку успокоится. А слышал я, объявился сын твой, Ядрей?
       -- Пришёл. На печи вон спит... Умаялся шедчи...
       -- Ну, ну... Ты пришли его ко мне: повидаемся... Ну, спите себе, а я пойду...
       Он надел свой кожух, шапку баранью нахлобучил и, взяв в углу свой подожок, ещё раз кивнул всем своей жёлто-зелёной бородой и вышел. Собаки залились было на него, но сейчас же и притихли: и псы, видимо, чуяли силу старикову...
       В избе все улеглись. Хозяйка, успокоившись, заснула мёртвым сном: досыта намаялась она эти ночи с дедушкой-жировиком. Наутро все дивились всемогуществу деда: домовой успокоился враз... А в сердце Дубравки -- диво дивное и чудо чудное! -- среди зимы вдруг враз заиграло солнышко и зацвели цветы лазоревые...
      
      
      

    X. ВЕДУН

      

    Я Бог твой. Я Тот, Который одевает поля муравою шёлковой и листвием леса. В Моей власти плоды нив и дерев, стад приплоды и всё, что идёт на пользу человекам. Всё это Я дарую чтущим Меня и отнимаю у Меня отвергающих...

       Сколько лет было деду Боровику, не знал никто, а он знал, да забыл. Одно время он ходил в посёлке старшиной, головой рода, а потом вдруг -- борода его была уже вся бела -- все оставил и ушёл в лес. Он выбрал себе местинку на берегу Десны, поставил крошечную избушку, обнёс её тыном и стал жить один, собирая на пропитание себе ягоды, грибы, орехи, мёд и отыскивая на потребу людям травки целебные, волшвеные. Подкармливали его маленько и родичи. Но ему было всего так мало нужно, что все индо диву давались: "Чистый вот воробей наш дед, истинное слово!" Ничего никому худого старый Боровик не делал, со всеми был прост и ласков, но тем не менее, когда бабы или ребята по ягоды или по грибы шли или мужики по сено в луга ехали и видели издали среди могутных деревьев серенькую, прижавшуюся к земле избёнку и эти белые лошадиные и медвежьи черепа по тыну, все чувствовали, как по спине их ползает жуткий холодок. Некоторые смельчаки подбирались поближе, чтобы поглядеть, что ведун делает, но ничего особенного не видали и они: ходит себе по хозяйству, секирой постукивает да все по-стариковски что-то про себя бормочет. И солнечно, и пташки поют, и веверицы прыткие по веткам качаются, а жуть... Ядрей так и не решился навестить старого родича: а вдруг как тот все угадает? Он стыдился теперь своей глупости чрезвычайно и ни за что не признался бы в ней. О вере заморской селяки хотя иной раз и поднимали речь -- Ляпа, который поставкой князю в Киев ладей-однодерёвок промышлял, много чудного про неё рассказывал, -- но они смотрели на всё это, как на какую-то небывальщину. В особенности чудно им было, зачем им нужно было Бога распинать и как это Бог с собой такое дело допустить мог.
       -- А ну, попытай-ка нашего Перуна распять!.. -- грохотали они и, довольные силою бога своего, переглядывались и приговаривали: -- А ну, попробуй!.. Он тебе так распнёт, что своих не узнаешь... О-го-го-го...
       И ещё больше смущался Ядрей...
       Была весна. Десна гуляла во всей своей красе. Птицы табунами летели из Ирья пресветлого в Русскую землю. И немудрёно: и тут, по затопленным яропольем лугам и лесам, было не только не хуже всякого Ирья, но, может, ещё раздольнее, светлее, радостнее... И старый Боровик на заре каждое утро склонялся в тихой молитве пред встающим Хорсом благодатным, который лучами своими зажигал вкруг него по лесам, по лугам, по водам светлым эти пёстро бушующие пожары жизни...
       И вот вдруг раз из глубины тёмного леса, из этого горнила вселенской радости и любви, к избушке Боровика мальчонка вышел лет, может, десяти, а то и двенадцати, оборванный весь, бледный, с огромными, тёмными глазами, налитыми жутью лесной. Что ни расспрашивал его ласковый дед, ребёнок молчал. По одежде, по всему обличью видно было, что он свой, северской, но чьего роду -- неизвестно. Он, видимо, и хотел говорить, но не мог -- точно уста его запечатал кто печатью незримой. И наконец дед раскусил, в чём дело: в гостях у лешего мальчонка был, и, судя по всему виду его, немалое время. Это было делом довольно обычным. Заботливые матери, чтобы предохранить своё детище от шуток лесного хозяина, отправляя ребят по грибы или по ягоды, надевали им одежонку наизнанку -- это против озорства лешего первое средство, -- но иной раз опростоволосится какая, позабудет это, глядь, а ребёнка-то и нет! И что ни ищут -- нет, точно сквозь землю провалился... Бывали случаи, что леший держит так ребёнка у себя, по нескольку лет и он выходит потом куда-нибудь на люди из чащи лесной уже взрослым человеком. И уже на всю жизнь лежит на нём печать леса -- и на душе его, и на всём облике...
       Потихоньку стал парнишечка к деду привыкать, стал понимать его, а потом и сам стал слова ронять, точно вспоминал он их, точно он от сна какого лесного пробуждался. Но ни единого слова не проронил он -- ни откуда он взялся, ни что в лесных пустынях он видел. Боровику тихий, ласковый мальчонка очень по душе пришёлся, и радовался про себя старик: он давно уж вокруг себя поглядывал, кому бы науку свою лесную передать, но не находил подходящих людей для святого дела этого. И вот вдруг послали ему боги этого мальчонку с глазами тёмными, как лесные озера...
       И спали вешние воды, и зацвели по лугам поемным цветы лазоревые, и Ярило, Ладо светлый, буйный, весёлый, воцарился над землёй Северской, и пришла неделя русальная, когда и лес, и поля, и селения гремят песнями в честь бога земной любви жаркой, и семик пришёл, навьский великий день, когда хозяйки пекут пироги с яйцами, дрочёны, яичницы, а молодёжь вся в леса идёт, к ключам-студенцам, и завивает венки и пляшет вкруг берёзки Матери, яркими лентами, как весна цветами, разукрашенной... А старый Боровик с сынком своим богоданным -- он так Богоданом и назвал его -- неутомимо ходил по светло-шумным лесам, по лугам изумрудным, поучая сынка тайнам травяного царства, премудрого, нерукодельного...
       -- Вот это трава хленовник прозывается, -- говорил дед, срывая одну из трав и показывая её Богодану. -- Растёт она всегда подле рек, собою, видишь, смугла, а ростом в стрелу, дух же от неё -- понюхай-ка... -- вельми тяжек... А это вот узик-трава: собою, видишь, листочки долги, что железца стрельные, кинулись по сторонам, а верхушечка мохната. Ростом бывает в пядь и выше... А это вот царские очи: собою мала, только в иглу, желта, как злато, цвет багров, а как посмотришь вот эдак против солнца, узоры всякие кажутся. А листвия нет на ней. Трава улик вот: сама она красно-вишнёвая, глава у неё кувшинцами, рот цветёт, как жёлтый шёлк, а листья лапками. Э-э! А эта как сюда попала? Это трава былие прозывается, растёт она по горам, под дубьём, образ её человеческой твари, а у корени -- выкопай, не бойся -- имеет два яйца, едино сухо, а едино сыро... А вот это травка царям царь, всем травам и деревам глава. Цветёт она около Купалья, а издали кажет, будто огонь горит. Не всякому ищущему кажется, а кто найдёт её да не заговорит, то в другой раз уж найти не может: скроется обязательно... Вот ревяка-трава. По утренним и вечерним зорям она ревёт и стонет, а кинешь её в воду -- дугой против воды пойдёт. И ежели невпуть сорвёшь её, опять же реветь начнёт она... Вот трава зимарг, собою бела и тоже против воды идёт... А вот эта киноворот называется: хошь какая буря ни будь, она знай себе всеми стволами сразу на восток кланяется. Вот кликун, который по зарям кличет гласом по дважды эдак вот: ух-ух... Близ себя человека не допускает и семя с себя долой скидает, не даёт человеку взять. А силу она имеет: к чему хочешь, к тому и годна...
       И чутко слушал Богодан тихие речи стариковские и смотрел в травяной мир глазами своими тёмными и видел в нём чудеса всякие. И просил все: ещё и ещё чтобы говорил ему старец вещий о сокровенная мира сего. И, сев на берегу Десны светлой, на солнышке, дед Боровик любовно передавал ему науку свою.
       -- Больше всего травы собираются во время Купалья, в светлую ночь, но есть и такие, которые и в другое время искать надо. Иные даже самой ранней весной, как только снег сойдёт, а другие -- под осень, как трава белояр, к примеру, которая отцветает одним часом. Ночные травы -- как папарать чёрная, лев, грабулька, голубь и другие -- цветут огнём. И иной цвет, как огонь, пылает, а другой, как молонья, бегает. И надо ведать день, когда какая трава зацветает. И собирать их тоже надо знать как: одну с заговором, другую с обрядом старинным, а третью и с почестями. Адамову голову, к примеру, архалин, одолен, папарать бессердешную, метлику обязательно надо скрозь золото или серебро пронимать: или монеты вкруг неё по земле разложить, или цепочку какую золотую или серебряную... Траву расстрел следует копать под Купалье, рано, до солнечного восхода, и самому быть в великой чистоте надобно, за три дня до того не надо гневаться и ко всякому податливым быть надо. А чтобы взять траву полота нива, нужно кинуть ей золотую монетку. А как будешь рвать её, пади на колени и, схвативши траву, торопись обернуть её шёлковым скарлатным лоскутом, или золотым аксамитным, или бархатным... Трава раст ранней весной цветёт, из-под снега. И как сорвёшь её, на то место яйцо положить следует. А трава разрыв по старым селищам растёт и в тайных и тёмных лугах и местах. Ежели на ту траву скованная лошадь найдёт, то железы спадут. А коса набежит, то вывернется и изломается. И развязывает та трава всякий узел. А рвать её так надобно: если где соха вывернулась или коса изломалась, то выстилай на том месте сукно, или кафтан, или епанчу, только бы чистое, а она выйдет наскрозь -- и ты возьми и шёлком только наднеси, и она к шёлку пристанет. А взявши, положи в горшок и воском залепи: а то уйдёт беспременно. Ну, вот... А теперь давай пройдём бережком ещё маленько -- тут вот, в удолье, добрые травы растут...
       И тихим берегом светлой Десны, над водой, опушкой старого бора они пошли дальше.
       -- Вот бел таленц стоит... -- продолжал старик любовно. -- Ежели настоять её и пить, узнаешь все прочие травы и на что они нужны бывают. Сказывают, что ежели ты её на себе имеешь, то травы и всякое древо и зверь с тобой говорить будет, и скажутся, на что они надобны. Притом же и прочих животных, гадов и зверей гласы узнаешь, и что они промежду собой говорят, и все премудрое познаешь. Но я до этого не дошёл ещё... То же про траву муравеиц сказывают, и про траву бал: с ней не только языки звериные человек понимать может, но будет он знать, и о чём вода говорит, и про что лес шумит. Есть ещё трава перенос -- только я её не знаю. Доброе её семя, сказывают. Положь его в рот да поди в воду, вода расступится. Хошь, спи на воде, не затопит. Трава железа помогает человеку птицей или зверем переметнуться и невидимым стать... А это вот... -- он нагнулся и поднял на песке длинный камешек, похожий на острие стрелы, -- а это вот камень, что громовой стрелой зовут. Цветом он бывает всякий, а больше, как этот вот, красен искрами. Когда кто испужается грому Перунова, положь этот камень в воду и давай пить. Многие его в перстень на руку вделывают -- от всякого видимого и невидимого злодея он предохраняет. И демоны Перунова камня крепко боятся. А захочет какой молодец на кулачки биться, то с камнем этим на руке всякого одолеет... Примечай все, соколик, -- ещё и ещё раз повторял Боровик. -- И все запоминай накрепко... Великое это дело, первое дело!..
       И в больших тёмных глазах Богодана были жуть и восхищение. Странные, дивные речи ведуна точно преображали мир и делали его одним сплошным огромным и восхитительным чудом. И вот на каждом шагу, если уметь видеть, лежат ключи к этому чуду, которые не только отпирают его, но и дают дивную власть над всею жизнью, над всем невозможным...
       Они незаметно подбились к Боровому перевозу, от которого убегала в леса торная песчаная дорога на Чернигов, на Любеч, на Новгород славный. Ветхий паром только что подошёл с того берега и тупо ткнулся в песок. Грохоча, съехала на берег телега. И вдруг раздался истошный крик и пожилая баба, увязая ногами по песку, бросилась к Богодану.
       -- Сыночек ты мой!.. Ненаглядный... Золотко...
       И, обливаясь слезами, она стала обнимать и целовать мальчика. Тот, едва улыбнувшись ей какою-то далёкой, бледной улыбкой, сейчас же опять потух и заперся в себе. Подбежал и мужик. И, плача, оба рассказывали деду, что сын пропал у них ещё прошлым летом и, где был он, они не знали. Они хотели забрать ребёнка с собой, но мальчик судорожно ухватился за сухую руку деда Борового и смотрел на них отчуждённо.
       -- Не замайте его... -- сказал Боровик. -- У всякого своя звезда. Коло меня познает он вся сокровенная и на пользу человекам жить будет... А вы теперь знаете, что чадо ваше живо, и, когда можно, навещать его будете... Он у меня уж обвык...
       И после долгих слез и причитаний селяки согласились. Боровика боялись все и супротив него выступить никто не осмелился бы. И, когда Богодан услыхал, что он остаётся у вещуна, на тихом личике его опять скользнула бледная улыбка и на миг потеплели его чудные глаза...
      
      
      

    XI. КУПАЛЬЕ

      

    Ай да наша утушка,

    Ай да наша серая --

    Вот какого нашла себе селезня,

    Селезня молодого, хохлатого!..

      
       И так, среди любовных песен цветущей земли, среди гроз благодатных, среди писков, и зовов, и страхов, и восторгов молодой жизни, загоревшейся по лесам и лугам бесчисленными огнями, подходило к концу недолгое, но ослепительно радостное царствование Ярилы и незаметно подкралось Купалье, макушка лета, когда солнце на зиму поворачивает, а селяки должны все силы напрягать, чтобы справиться с трудами неотложными. "Плясала бы баба, плясала, да макушка лета настала, -- говорили посели, почёсываясь перед великими трудами в огневых полях. -- Всем лето пригоже, да макушка тяжела!.."
       И вот подошёл и вещий день Купалья.
       Чуть выгнали по росе скотину на пасево, как по посёлку зазвенели девичьи голоса:
       -- Девки, девки, Купалу обряжать!..
       И тотчас же на задворках, под овином, закипела горячая работа: загорелые, проворные руки мастерили большую куклу Купалы, другие тащили новое липовое корыто, третьи цветы да ветки зелёные собирали... А в лесной глуши своей старый Боровик, весь охваченный восторгом духовным, творил про себя древлюю молитву богу весны, богу любви. И Богодан, сжав на худенькой груди ручки, истово повторял святые слова богу любви. Но в душе его было что-то большее этих слов, чего высказать он не мог бы никак и что его томило всегда до муки великой...
       И весь этот день по всей великой земле славянской, от самых берегов Дуная до Днепра, до Волги-Итиля, до Ильмень-озера, по всем головам, по всем сердцам бродило что-то солнечно-пьяное. Кровь играла не только у молодых, но и у стариков, свою молодость вспоминавших...
       И наконец отгорел закат за Десной огненной и тихими стопами, по мхам зелёным, неслышно подошла ночь, вся силами тайными исполненная. Все вокруг исполнилось чуда. Цветы и травы загорались и обещали самое невозможное. Деревья в тихой беседе неслышно переходили с одного места на другое... И в стороне от посёлка, на лугу, над Десной собралась с горящими сердцами молодёжь. Были и из дальних посёлков, как и здешние молодцы уходили на другие игрища -- туда, куда звало сердце... Двое принесли две плахи сухих, и все, переговариваясь низкими от волнения голосами, собирали по опушке старого бора сушняк для купальских пожаров. Добывать огонь от огнива в этот вечер не полагалось -- только трением дерева о дерево можно было получить его для священных костров. И парни на сменках усердно трудились над сухими плахами, и все, замирая душой, с нетерпением ждало. И вдруг в сиреневых сумерках все вздрогнуло: пыхнул между плахами зарницей голубой первый огонёк и спрятался. Приятно гарью запахло. Молодёжь удвоила усилия. Слышалось тяжёлое дыхание. И огонёк пыхнул ещё и раз, и два, и три и вдруг расцвёл на смольё золотым цветком...
       Ещё несколько мгновений радостной суеты в тёплом душистом сумраке -- и вот по тёмному лугу вдруг загорелись золотые костры-пожары. И из душистого сумрака выступил на опушке леса, весь розовый, Перун, бог высокий, которого поставил тут старый Бобёр, отец Ляпы, первый богатей на весь посёлок... И так же ярко, и так же жарко вспыхнули в молодых сердцах огни любви желанной. Сияли глаза, улыбались уста, и все тело нетерпеливо рвалось точно в полёт какой...
       -- Горелки, горелки!..
       И среди огневых дворцов по поляне росистой весело выстроились одна за другой пары цветные. Девушки были в рубашках широких, вышитых, в бусах зелёных, а на головах были венки из последних цветов. Впереди всех стал по жребию молодой парень, которому предстояло "гореть".
      
       Гори, гори ясно,
       Чтобы не погасло, --
      
       возбуждённо зазвенели голоса над закутавшейся в нежный туман рекой.
      
       Взглянь на небо --
       Птичка летит!..
      
       И первая пара, один справа, а другой слева, понеслась вперёд, в пропитанную золотом пожаров тёплую летнюю тьму. Горевший Ляпа, развертистый, но некрасивый молодец, много уже раз ходивший со своими ладьями в Киев, оглянулся и, увидев хорошенькую Запаву с её русалочьими глазами, несущуюся навстречу своей паре, с криком бросился за ней, чтобы взять её в полон, разбить пару, не дать ей соединиться. И стоявшие пары кричали и хохотали от сжигавшего их нетерпения, и, когда Запава после всяких уловок и угонок, обманув Ляпу, соединилась наконец со своей парой, все бурно приветствовали победителей, а Ляпа, недовольный, но старающийся недовольство своё скрыть, снова стал впереди -- "гореть".
      
       Гори, гори ясно,
       Чтобы не погасло...
      
       И снова цветным вихрем среди огней и бурных криков и спорого топота босых ног завихрилась жаркая летняя игра. На этот раз Ляпе удалось разбить пару -- бежал Ядрей с маленькой, вертлявой колдуньей Званкой -- и на его место стал, как полагалось, Ядрей. Бежать же должна были Дубравка с приятелем его, Хмелем. И среди восторженного визга всех и криков и плескания в ладоши Дубравка понеслась в золотой сумрак. Ядрей бросился за ней, но напрасно: она крутилась среди огней, то исчезая, то вновь появляясь, как бешеная, и не давалась никак. Но не давалась она и Хмелю. Каждый жест её, каждый порыв вызывал бурю восторгов. Её пара, Хмель, обежав пожары, с восторженным криком бросился было к ней, но красавица точно без всякого усилия перелетела через огонь и попала в сильные руки Ядрея. Все вокруг восторженно заревело: во-первых, потому что вышло это у неё так красиво, а во-вторых, потому что было это дерзким нарушением всех правил дедовской игры. Она должна была искать соединения со своей парой, а не с Ядреем. Но она, гордо закинув головку, дерзко улыбалась золотой от огней улыбкой и не отпускала руки завоёванного Ядрея. И они стали в хвост и прижались, горячие, один к другому, и Ядрей в разгоревшееся ушко красавицы нашёптывал волшвеные слова, она с первой же встречи, тогда, у обмёрзшего колодца, зажгла его... Но мучилась тайно Запава-русалка, тоже крепко Ядрея полюбившая, и хмуро смотрел на счастливую пару Ляпа, давно уже вздыхавший по Дубравке...
       Огнём горели распалённые молодые тела. И один за другим валились они в душистую росную траву: ох, моченьки моей больше нету!.. Но это только так было, девичьи причуды одни, так как не прошло и нескольких минут, как среди разгоревшихся огней зазвенел колдовской голос Дубравки:
      
      
       За реченькой яр хмель...
      
       И сразу стройно подхватил хор:
      
       Яр, яр хмель...
      
       И зазвенел серебром высокий голос красавицы:
      
       Перевейся, наш яр хмель...
      
       И ещё стройнее отозвался хор молодых голосов:
      
       Яр, яр хмель...
      
       И пошла на зелёном душистом лугу нарядная перекличка.
      
       На нашу сторонку... --
      
       выводила Дубравка. И сейчас же отзывался хор:
      
       Яр, яр хмель...
      
       И стройно нарастала, отзываясь в звонкой лесной чаще, старая песня:
      
       На нашей сторонке
       Удача большая:
       Тычья золотые,
       Ветья шёлковые...
       Нащиплю я хмелю,
       Хмелю ярого,
       Позову я гостя,
       Гостя дорогого,
       Батюшку родного...
       Мой батюшка пьёт-ест,
       Домой ехать хочет.
       А я, молоденька, горе горевати.
       Но я не умею горе горевати,
       Только я умею скакати, плясати.
      
       И стройно, тепло, нарядно отзывался хор:
      
       Яр, яр хмель...
      
       И, точно спрыснутые живой водой, все повскакали с примятой шёлковой травы, заплескали в ладоши, и, ядовито играя в сердцах, зазвенел-зачастил серебристый голосок Дубравки:
      
       Ах вы, сени мои, сени...
      
       И разом сорвалась горячая лавина:
      
       Сени новые мои!..
      
       Подбоченившись, Дубравка выскочила вперёд, на чистое место, и, задорным жестом отбросив назад чёрные косы, вся так и затрепетала, выжидая. И бросился к ней пьяный ею Ядрей.
      
       Сени новые, кленовые... --
      
       ещё жарче завихрились голоса, и пёстрым вихрем заметалась в пляске ярой красавица Дубравка. Ядрей, умоляя её глазами, улыбкой, всем телом, все забыв, метался за ней, совсем пьяный, но ни одним движением не нарушая строя плясовой песни:
      
       Вы решетчаты мои...
      
       И вылетела разбитная Званка, а за ней вздыхатель её, Хмель. И завихрились и эти...
      
       Уж, как знать, мне ли, младой,
       По вас, сеничкам, не хаживати,
       Уж как мне мила дружка
       По вас, сеничкам, не важивати...
      
       Радостно вздрагивали чащи лесные от огневых песен, но торжественно-жутко было всё же по тёмной, тёплой, душистой земле. Все точно насторожилось в ожидании вещего часа полунощного. И дед Боровик, творя заклинания древлие, бродил с тихим Богоданом по горам и долам, все замечая, и трепетно ждали оба огневого цветения волшвеных трав. Другие боялись ночной нежити в эту ночь, но Боровик бродил повсюду без всякого страхования, а наоборот, был он глубоко умилен великими таинствами этой ночи, и горело его старое сердце, как свеча воску ярого, как вон та звезда золотая над пустыней лесной. И деревья тихо переходили с места на место, и шептали речи вещие, и блаженно дремал в овраге, у студенца звонкого, леший, хозяин лесной, а на тихой заворожённой реке играли мавки-русалки жемчугом лунным, который разбросала повсюду светлая Мокошь, над тёмными лесами поднявшаяся.
      
       Заплетися, плетень, заплетися,
      
       нарядно звенело среди огней, --
      
       Ты завейся, труба золотая,
       Завернися, камка крущатая...
      
       И колдовала ночь среди огней, и звёздные хороводы плыли над тёмной землёй, и Сошка Золотая[5], боком поднявшись над лесами, говорила, что полночь близко...
      
       [5] - Орион.
      
      
       Расплетчся, плетень, расплетися...
      
       И жались молодые тела одно к другому неодолимо. Сладки были песни, любы были пляски, и весь шум этот, и хохот, и шутки, но ещё слаще, всего слаще было на милой груди... И кружились головы в истоме блаженной, и горели сердца огнями хмельными, и вся жизнь казалась одним пожаром святым, чашей золотой, из которой волшвеной напиток бьёт через край...
      
       Заинька, беленькой... --
      
       завела неутомимая Дубравка только для того, чтобы разорвать томительные, колдовские цепи, которые связали её неспокойную, огневую душу с душой её Ядрея, чтобы отдохнуть от плена их... И закружился хоровод многоцветный среди огней купальских:
      
       Хожу я по хороводу,
       Гляжу я, смотрю я по всему народу...
      
       И как жарко, как радостно зазвенели молодые голоса, когда дошла песня до конца:
      
       Нашёл я, нашёл я
       Себе ладу милую!..
      
       И причудница, вдруг оборвав песню, схватила горячей рукой Ядрея за руку:
       -- Ну?!
       Он сразу понял её. Оба, держась за руки, понеслись к ближайшему пожару и широким прыжком махнули через золотой чертог огня. На мгновение их охватило полымем, дыхание пересеклось, глаза ослепли, но быстрые, крепкие ноги уже несли их росистым лугом дальше, к следующему костру... И они перелетели через него и опять понеслись дальше... А за ними уже спели другие пары. Это было одновременно и признание тайного перед всеми, и в то же время очищение огнём, святым сварожичем, для жизни новой...
       Среди пожаров шёл хохот неудержный, и вскрики, и визги, но Ядрей с Дубравкой, обнявшись, уходили берегом заворожённой, полной жемчуга лунного Десны в страну неведомую, и близкую, и от всего страшно далёкую.
       -- Лапушка... -- блаженно стонал Ядрей. -- Горносталечка моя белая...
       Но она запечатала уста его горячей печатью: на что слова?!
      

    ...................................

      
       Медовые запахи росных трав пьянили. Вверху, глубоко-глубоко, стада Велесовы по небесным лугам разбрелись. Слышались шепоты тайные, шорохи, всплески, вздохи... И за рекой, над лесами, как будто уже чуть светлеть начало...
       -- Лада моя...
       -- Ненаглядный...
       И где-то под берегом, в заводи тихой, тяжко бултыхнулось что-то и сочно захрустели травы буйные под осторожными шагами... Оба взметнулись и сквозь куст цветущей калины осторожно поглядели к воде. Лёгкий туман, предвестник рассвета, уже поднимался над лугом. И горячие губы Дубравки тихо, со смешком, шепнули ему в ухо: "Тише!.. Кто-то вроде нас Купалье празднует... Мы постращаем их..." И он услышал её сдержанный смех, озорницы милой, и крепко прижал её к себе. И вдруг она тихонько вскрикнула: прямо на них медленно шли из пахнущего мёдом тумана две светлые тени, и озирались, и склонялись к росному лугу, и опять медленно шли... Оба сразу узнали, что это дед Боровик с Богоданом, но им не хотелось так признать его: как было бы жутко и хорошо, если бы это был дед водяной или какой дух луговой незнамый!.. И Дубравка взвизгнула тихонько и бросилась к гулянкам. И Ядрей бросился за ней: он-то в самом деле побаивался встречи с вещим стариком из-за тайны своей несчастной...
       Дед Боровик, заслышав их стремительный бег, остановился, прислушался и усмехнулся в свою белую бороду: так, бывало, и он проводил в старые годы эту вещую ночь светлого Ярилы. В белой холщовой сумке его было полно трав заветных, а в душе стояло светлое умиление пред несказанной красой жизни земной.
       Дубравка у догорающих огней всполошила всех:
       -- Водяной, водяной лугами ходит, и с дитёнком своим!..
       И от жуткого, прерываемого смехом рассказа её ещё краше стала росистая, умирающая ночь. И Запава смотрела на неё страдающими глазами, и злился, как всегда, длинный Ляпа. А молодёжь набрала уже ещё сушняку, снова подняла золотые дворцы над лугом, снова полетели сквозь огненные, золотисто-красные космы молодые пары, и снова загремела плясовая:
      
       Во лузех, во лузех
       Ещё во лузех, зеленыих лузех...
       Выросла, выросла,
       Вырастала трава шёлковая...
       Расцвели, расцвели,
       Расцвели цветы лазоревые...
      
       И уже метались в пляске бешеной пёстрые пары...
      
       Не отдай, не отдай,
       Не отдай меня за старова замуж...
       Старова, старова,
       И я старова насмерть не люблю...
      
       А за рекой белело... Звезды побледнели, побледнели пожары... Туман густел. А молодые голоса полыхали под заливистый молодецкий посвист и мерное плесканье в ладоши:
      
       Ты отдай, ты отдай,
       Ты отдай меня за ровню замуж...
       Ровню я, ровню я,
       Уж я ровню душой люблю...
       С ровней я, с ровней я,
       Уж я с ровней гулять пойду...
      
       Уморились, замаялись и, горящие, опять на траву росную повалились...
       -- Ребята, а ведь светает!.. -- крикнул кто-то.
       И сразу по всем этим заворожённым огневой ночью душам прошла полосой, как туман предутренний, тихая печаль: неужели уже конец?!
       Ещё немного -- и среди догоравших костров-пожаров тихо, торжественно, со смехом на устах иногда, но с печалью в душе по лугу к реке потянулось шествие: четыре парня несли передом липовое корыто с разукрашенным в цветы последние Ярилом. Бог любви вместе с солнцем отжил свою жизнь, и это было погребение его. И все подошли к крутому обрыву над туманной Десной и помедлили: жаль было сердцам расстаться со светлым богом! Но неизбежное -- неизбежно... И вот два парня взяли Ярилу за голову и за ноги, раскачали и -- бросили в туман. Внизу, под берегом, послышался тихий всплеск воды, испуганно засвистали спавшие на отмели кулички носатые и -- Ярилы не стало...
       Молодёжь сбежала к тёплой, как парное молоко, воде -- по ней шли от зари розовые отсветы, -- и Дубравка первая бросила в реку свой привядший, растрепавшийся венок. За ней скорее полетел и венок Ядрея. Венки закружились, мелкие волны кругами, играя, от них пошли, но сейчас же венки соединились вместе и весело поплыли по течению. Дубравка радостно забила в ладоши, и закружилась, и засмеялась: будет, будет она за суженым своим и счастлива будет их жизнь!.. Ядрей, точно заколдованный, не мог насмотреться на свою ладу огневую... И другие венки полетели в воду. И одни кружились, точно привязанные, на одном месте, -- это предвещало семейные ссоры, -- другой -- то был венок Запавы-русалки -- к берегу прибило, и затуманилась бедная Запава, а один даже неизвестно почему на дно пошёл. И бросившая его беленькая, худенькая Званка лицо обеими руками закрыла: страшное это знамение!.. И подруги все бросились утешать её:
       -- Это так что-нибудь... Ничего... Можно к деду Боровику сходить, он поможет... Он на все слово знает... Богам жаризну сотворит -- и все ладно будет...
       И скоро все, весело галдя, поднялись на туманный луг. Заря горела -- вокруг было розово и радостно... И все стали умываться обильной, свежей росой -- на очищенье, на здравие, на всякую радость в жизни...
      
      
      

    XII. ОГНЕННЫЙ ПЕРСТ

      

    В лето 6419 явися звезда велика на западе копейным образом...

      
       В стольном Киеве, во дворе великокняжеском, вкруг Оленушки, бывшей черницы, от мира отрёкшейся и в мирскую смуту насильно вовлечённой, все крепче завязывался узел страстей человеческих...
       Мягкий Ярополк постепенно, незаметно всё более и более развращался властью и раболепством окружающих и вечным, никогда не перестающим разгулом дружины, в котором он, хочешь не хочешь, а должен был принимать участие. Строгая Оленушка иногда становилась ему тяжела, и потянуло его к другим женщинам. Свентельд очень хвалил ему Рогнедь, княжну полоцкую, и к отцу её были посланы мужи честные поразведать, как взглянет князь на такое дело. Они принесли благоприятный ответ. И Ярополк готовился уже посылать сватов открыто. Оленушка от ревности места прямо себе не находила, мучилась, плакала, молилась, но бабы все одинаковы, и не стоит обращать на всю эту их чепуху никакого внимания: подурит и перестанет. И она плакала, а он смеялся. И с замиранием сердца стал вдруг замечать Варяжко, что всё чаще и чаще стали останавливаться на нём исподтишка лучистые глаза грекини, и не мог верить себе. Ничего особенного не замечала за собой и Оленушка: просто при растущем отчуждении князя ей нужно было зацепиться душой за что-нибудь. А молодой гридень травой ковылём стлался ей под ноги, куда бы она только ни показалась. Её чёрные звезды-глаза видели, как гаснет он, знала она из тех безумных, кощунственных слов его, которые тогда на заборале у него вырвались, о причине тайных мук его, и жалела она его, и не знала, что делать... И в смуте душевной подолгу молилась она перед богами своими...
       Портились у Ярополка отношения и с братом его, Олегом, который в земле Древлянской княжил. Сын Свентельдов, Лют, витязь не из последних, выехал как-то на зверовые ловы в ту сторону и, увлёкшись, заехал в угодья Олеговы, который тоже любил творить ловы. Тот, совсем ещё по годам мальчишка, пришёл в бешенство и тут же, в лесах, убил Люта -- хорошо, конечно, зная, что он сын Свентельдов, а Свентельд -- старший дружинник брата. Свентельд и до этого случая не раз осторожно намекал молодому князю, что негожее это дело дробить так землю Русскую, что только с одной головой может быть сильна она, а теперь, после убийства сына Олегом, он ещё настойчивее стал говорить князю о необходимости присоединить к земле Полянской и землю Древлянскую. Но Ярополк не сдавался: он не любил бранной потехи и совестно было на родного брата руку подымать, хотя мысль Свентельда об объединении всей Руси под его рукой и пьянила его... И вдруг зашёл между братьями спор -- Свентельд не мало поработал для этого -- из-за тех же самых зверовищ. Задорный Олег вместо того, чтобы уступить, покориться старшему брату, на стену полез, наговорил Ярополку лишнего, и Ярополк, загоревшись, приказал дружине и воям пристраиваться на рать...
       Замерли в тревоге сердца у киян, и душно стало в эти осенние ясные дни в Киеве, как перед грозой. А по ночам вдобавок звезда огромная над землёй Полянской появляться стала. Знамения бывают ово на зло, ово же на добро -- тут и думать не приходилось, что предвещала зловещая копейная звезда. Из Царьграда приползли слухи, что император Цимисхий, победитель Святослава и коварный убийца его, отравленный врагом неведомым, в страшных муках умирал в роскошном дворце своём. Хорошее бы время ударить на Византию и расплатиться за кровь Святославову, но кто знает, что сулит звезда молодой Руси? И все, провожая воев на рать с древлянами, затаились в тяжёлых предчувствиях.
       Во главе своей дружины и воев ехал молодой князь солнечными борами против брата своего. Рядом с ним ехал удовлетворённый теперь Свентельд, а с другой стороны -- всегда угрюмый Блуд с его длинными рыжими, поседевшими усами. Блуд давно уже думал перейти на службу к какому-нибудь другому князю. Здесь не любо было ему, что он стоит на втором месте, за Свентельдом, и противно было то, что в Киеве всё больше и больше подымала голову эта новая дурацкая вера в какого-то жидовина, которого свои же родичи распяли незнамо за что, а он потом воскрес. Не то что Блуд сознательно предпочитал старую веру новой, -- все эти заботы и волнения были совершенно чужды старому воину, -- а просто не терпел он этой ненужной суеты: есть боги, стоят, так чего же крутить ещё?.. И он подумывал о новгородском князе Володимире. Правда, и там первое место Добрыней занято, уем Володимира, но зато всей этой пустой суеты вокруг веры нет...
       Встретились рати под Овручем. Олег, преждевременно узнавший все княжеские удовольствия, -- это было очень заметно на его молодом лице с нехорошими глазами, -- размахивая мечом, вынесся на коне перед исполчившейся ратью своей. За ним скакали его дружинники, которые, однако, не одобряли этого молодого бахвальства. Презрительно смотрел на молодого князя и выстроившийся в молчании противник.
       -- Потягнем!.. -- крикнул Олег. -- Ну, враз!..
       Рать Олегова нестройно двинулась на врага, но поляне не ждали её и, одушевлённые презрением к этим хмурым лесовикам, бодро ударили на них. В туче жёлто-седой пыли заиграли резко трубы, заржали злым ржанием возбуждённые кони и, все усиливаясь, поднялся ровный шум сечи. Древляне сразу дрогнули и замялись. Это ещё более подбодрило рать Ярополкову. С криками нажали они на древлян, и те, оставляя по полянам убитых и раненых, бросились в городок... У тесных ворот, на мосту через дебрь-болото, началась давка. Зловеще затрещали перила, и многие -- из них первым Олег -- с криками повалились в болото. На гибель князя никто внимания не обратил: всякому хотелось прежде свою голову спасти. Озверелые ругательства, лязг оружия, крики о помощи, вопли, ржание и визг дерущихся коней -- а сзади, кроша мечами, напирали вои Ярополковы...
       Война была, в сущности, уже кончена. Уцелевшие древляне заперлись в затихшем городке, а дружинники Ярополка, скаля зубы, насмехались над противником. Древляне угрюмо смотрели со стен и башен-костров и даже в лучный бой с полянами не вступали, хотя эти чёртовы кияне бесстрашно стояли под самыми стенами. Такие столкновения в те времена случались то и дело, но очень редко они сопровождались большим кровопролитием: выйдут навстречу один другому враги, прикинут на глазок силы один другого, и та рать, которая почтёт себя слабейшей, в подходящий момент бежит...
       Несмотря на лёгкость победы, Ярополк был сумрачен: ему стало жаль брата. Он стоял на коне у полуразрушенного беглецами моста и угрюмо смотрел, как его вои разбирали груду тел, свалившихся в болото. Некоторые были ещё живы и мучительно стонали, но большинство, синие, окровавленные, изуродованные, были мертвы и перепачканы в рыжей ржавчине дрягвы.
       -- Да ну, пошевеливайтесь же!.. -- сердито прикрикнул князь. -- Не спать пришли...
       И в самом низу кучи нашли наконец мёртвого Олега. Синий, со страшными глазами, он был весь в жидкой грязи. Осторожно его положили на разостланный ковёр. Из глаз Ярополка брызнули слёзы.
       -- Гляди вот!.. -- сердито бросил он Свентельду. -- Вот чего ты хотел.
       "Дурак..." -- скучливо подумал про себя старый дружинник, не любивший лишних слов, и досадливо отвернулся.
       Рать Ярополка стала станом на опушке лесов, и сейчас же начались приготовления к похоронам погибшего князя. Что война была кончена, что Древлянская земля стала подвластна киянам, было до такой степени ясно, что древляне и не думали о сопротивлении, а поляне о том, чтобы готовиться взять городок на копьё.
       -- Ну, вы там!.. -- сурово крикнул Свентельд на стены. -- Отворяй ворота живо, а то враз спалим...
       Ворота распахнулись. Плотники сразу взялись чинить изуродованный мост, а горожанам приказано было копать могилы для убитых и позаботиться о раненых.
       Погребение и сожжение были в ходу одинаково -- как в каком роду было принято. Но и в первом, и во втором случае покойника клали в ладью для удобства переезда его в царство мёртвых, навье царство. Воин погребался с оружием, крестьянин со своими орудиями, женщины с украшениями. Сожжение происходило при громе палиц и мечей в щиты, чтобы скорее отворялись двери рая... Олега погребли неподалёку от городской стены и, по старому обычаю, насыпали над телом его высокий холм. И ещё не было с этим делом покончено, как по всему стану задымились костры и в осеннем, напоённом солнцем и ароматом хвои воздухе запахло вкусными яствами. То готовилась по приказанию князя Ярополка богатая тризна. Вои радостно предвкушали близкое насыщение и добрую выпивку, и потому как в стане победителей, так и в городе царило большое оживление и почти весёлость. Побеждённые старались всячески подольститься к победителям, и всякий тащил к кострам что только мог: лучше отдать самому, чем ждать, пока отберут силой ещё больше... Кто мяса копчёного тащил, кто зверовины свежей, только что перед неожиданным боем из лесу принесённой, кто медов лежалых. В сторонке, на широком пеньке, старый бородатый вой в ржавой кольчуге и разбитых лаптишках острым мечом ловко оттяпывал головы курям, которых натащили бабы. Одна старуха молока было притащила, но её вой начисто засрамили: "Вина тащи, старая, меду, берёзовицы хмельной, а грудных детенышев тут нету!.." И хохотом проводили её из шумного, в дымах, стана...
       И только было стали рассаживаться для тризны вкруг высокого, пахнущего свежевскопанной землёй холма, как от лесу, по дороге Киевской, запылил какой-то всадник.
       -- Что такое?! -- раздались со всех сторон голоса. -- Гонец какой-то... Нет, не наш это. В чём дело?
       Молодой, стройный отрок с красивым решительным лицом, с чуть пробивающимися усиками слетел со взмыленного коня у воинского табора.
       -- Где князь Ярополк?
       -- А что тебе?.. -- разинули рот обступившие его вои-лапотники.
       -- Я спрашиваю вас про князя, а вы, свиные рыла... Веди меня к князю, и живо!.. Я из Полоцка, от князя Рогволода...
       -- Ишь ты какой!.. И слова с ним не молви... -- раздались недовольные голоса. -- Они, полочане, гордые, черти... Проводи его к князю, ребята...
       -- Да ты поворачивайся у меня!.. -- прикрикнул гонец, вытирая рукавом пот с возбуждённого скачкой лица. -- А вы, ребята, выводите коня...
       Тон отрока был настолько повелителен, что бородачи сразу повиновались и стали попрекать один другого за бестолковость, за неповоротливость, за отсутствие вежества...
       -- Человеку князя нужно, а он ж... чешет... Тоже народ!.. Ну, вы, там, примите коня... Да мотри: пить не давай... Потому конь, он тоже обращения требует, а не то чтобы как зря...
       Один из бородачей, деловито размахивая руками и покрикивая на теснившихся любопытных, повёл отрока к шатру великого князя и сдал гонца гридням. В ставке все засуетилось: должно быть, вести были нешуточные. Ярополк вышел из шатра. Вкруг сгрудилась дружина. Гонец бил челом.
       -- Из Полоцка я, княже... -- сказал он молодым баском. -- От князя Рогволода...
       -- В чём дело?
       -- В Полоцк слушок пришёл, что брат твой, князь Володимир, с варягами морем на Новгород поплыл... -- взволнованно, побледнев, сказал отрок. -- И князю Рогволоду ведомо стало, что, прибыв, он сейчас же на тебя ратью собирается, что так-де в Новгороде вящие мужи, бояре и гости, тайно порешили...
       Среди гридней прошла волна: вести, в самом деле, были важные!
       -- А ещё будто сказывают, что князь Володимир к Рогнеди, княжне нашей, сватов засылать хочет... -- как бы небрежно добавил отрок.
       Он очень хорошо знал, что о браке с Рогнедью думает и Ярополк.
       -- Как тебя звать? -- спросил Ярополк.
       -- Даньслав, княже...
       -- Спасибо за службу; я не забуду её... -- сказал князь. -- Мы справляем тризну по брате моем, Олеге, -- садись и ты с моими дружинниками, подкрепись...
       Даньслав бил челом. В молодой душе была буря: он завёл большую игру. Он крепко любил прекрасную Рогнедь, и теперь, стравив двух братьев, чтобы выиграть время, он искал случая не дать красавицы ни тому, ни другому. Пока она только играет с ним, но, может быть, может быть, придёт время, она и на него ласково взглянет!.. Его тесно окружили гриди: всем хотелось знать подробности. Даньслав рассказывал. Он всем понравился.
       -- Княже, не упускай случая... -- тихо, но значительно сказал Ярополку Свентельд. -- Один удар ещё -- и ты станешь господином над всею Русью. Не упускай случая. Это сами боги так подвели все для тебя...
       Ярополк, опустив голову, молча стоял посреди своей палатки. В самом деле, один удар -- и он господин от Новгорода до печенегов! А там можно смять и степняков, отплатить им за смерть отца и освободить пороги. Свентельд из-под густых бровей следил за игрой его молодого лица. Он видел, что слова его делают своё дело, и торжествовал: за смерть Люта он сегодня с Олегом рассчитался, теперь только этим нововерам-баламутам голову сломать -- и всё будет в порядке. В этом желании он сходился со своим угрюмым соперником Блудом...
       Зашумела вокруг холма тризна. И, когда все подкрепились и хорошо выпили, -- у древлян мёда-то только держись! -- начались в честь ушедшего игры воинские, поездьство: стрельба из лука, примерный бой парами на конях, бой пеших, единоборство, метание копий. И все просто глаз не сводили с Даньслава: молоденький полочанин, точно весь в огне, бился как бешеный и побеждал даже славных бойцов полянских. В этом исступлении он топил свои думы и опасения. Ярополк дивился подвижности и отваге молодого бойца.
       -- Молодец!.. -- сказал он. -- Я охотно взял бы тебя в свою дружину...
       -- И не раскаялся бы, княже, -- гордо отвечал юноша. -- Может быть, и придётся ещё послужить тебе...
       И опять осёкся страстью его голос.
       И снова, точно опьянённый, с блистающими глазами, он ринулся в бой...
       А ночью, когда и Овруч, и стан утихли, опять на западе загорелась звезда необычная и души наполнились смутной тревогой: что-то будет, что-то будет?.. И вздыхали вои, и скребли в затылках, и каждый думал, что этот огненный перст из бездн неба грозит именно ему...
      
      
      

    XIII. ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД

      

    ...В лето 6368. В лето 6369. В лето 6370. Изъгнаша варяги за море и не даша им дани и почаша сами в собе володети и не бе в них правды и возста род на род, быша в них усобице и воевати почаша сами на ся.

      
       Прошлое Великого Новгорода заткано пёстрыми сказками так, что пробиться сквозь них ещё труднее, чем чрез пресловутый "мрак киммерийский". Даже самое имя этого северного средоточия русского мира, Новгород, непонятно, ибо если его так называли, то это прежде всего значит, что где-то в сгоревших веках, за ним, был какой-то Старгород, от которого он отроился. И одни гадают, что этот старый город, город-мать, был Словенск, лежавший по Волхову несколько ниже, -- от него не осталось и следа, -- а другие думают, что это была Ладога, а третьи, что это от Киева отроился в глубокой старине Новгород. Словом, и тут для пытливого ума закрыты все пути и дороженьки.
       Христианская летопись -- весьма зыбкое и весьма опасное основание для исторических предположений -- со свойственной ей безграмотностью и невежеством совершенно исключительным рассказывает о старых годах Новгорода такую сказку:
       "Волхв бе и бесоугодник и чародей лют, и бысть бесовскими оухищрении мечты творя многи, преобразуяся во образе лютого зверя коркодила и залегаше в той реце Волхове путь водный и не поклоняющихся ему овех пожираше, овех же испротерзаше и утопляя. Народи тогда невегласи сущи богом того окаянного нарицаху, сыном грома его или Перуна нарекоша; белорусским же языком гром Перун именуется. Постави же он, окаянный чародей, таковых ради мечтаний и собирания бесовского, градок мал на месте некоем, зовомом Перыня, идеже кумир Перун стояше, и баснословят о сём Волхве невегласи, глаголят в бога его окаянного претворяющася, наше же христианское истинное слово с неложным истязанием о том много виде о сём окаянном чародеи Волхве, яко зле разбиен бысть и удавлен от бесов в реце Волхове, извержен на брег против волховскаго градца, иже ныне зовётся Перыня, и со многим плачем ту от невегласов погребён бысть окаянный с великою тризною, и могилу ссыпали над ним велми высоку, якоже обычай есть поганым, и по трёх убо днех окаяннаго того тризнища проседеся земля и пожре мерзкое тело коркодилово и могила его просыпася с ним купно во дно адово, идеже и доныне, якоже поведают, знак ямы тоя не наполнится..."
       Вот всё, что имеют сказать о прошлом древней русской республики те люди, которых историки с непонятным легкомыслием величают "просветителями земли Русской".
       В IX веке Новгород был, по-видимому, завоёван варягами. Но варяги удержались в Новгороде недолго: буйным и своевольным республиканцам опека усатых заморских нянь не полюбилась, они восстали и с честью проводили опекунов за море. Изгнанием варягов руководили старейшина новгородский Гостомысл и Вадим, по-видимому, великий республиканец. Сыновья Гостомысла были все убиты в сечах, и у него остались три замужних дочери. Волхвы предрекли ему, что боги даруют его потомству наследие. Гостомысл был стар и потому не поверил им. Он отправил послов в Зимеголу -- по-видимому в Литву -- спросить тамошних вещунов, которые славились всюду. И те предрекли ему то же. Недоумевал старый Гостомысл и грустил. И вот однажды снится ему сон, будто из утробы средней дочери его, Умилы, вырастает огромное плодовитое дерево, осеняет великий град, а люди всей земли града сего насыщаются его плодами. Вещуны истолковали ему сей сон так: "От сынов ея, Умилы, имать наследити ему землю, и земля угобзится княжением его". Умила была замужем за русским (то есть помором-славянином, из племени русь) князем, и у неё было трое сыновей: Рюрик, Синеус и Трувор. Этих-то сыновей славянина-помора и славянки-новгородки и призвали северные племена славянства, сказав им: "Земля наша велика и обильна, а наряда в ней нетуть -- пойдите к нам княжить и володеть нами". "И бысть Рюрик старейшина в Новгороде, а Синеус старейшина бысть на Белоозере, а Трувор -- в Изборске". А там, на Поморье, всё более и более жестоко теснили славянство немцы и датчане...
       Город раскинулся по обоим берегам мутного Волхова. Летом задыхался он в тучах пыли и во всяких запахах, а зимой его заносило снегами чуть не до коньков его немудрящих бревенчатых домиков. Улицы для красы были обсажены ветлами, которые у новгородцев "топольцами" назывались. На усадьбах, сзади, стояли избы мовные, то есть бани, которые привели будто бы в такое изумление старенького апостола Ондрея. На левом берегу реки сумрачно высился, окружённый валом и частоколом, детинец со своими тяжёлыми башнями-кострами, а на правом, напротив, раскинулось шумное Славно, древнее торговище. Тут кипела торговая жизнь, и тут же, по звуку вечевого колокола, собиралось, шумело и дралось -- из столкновения мнений рождается, как известно, истина -- буйное новгородское вече. В нём принимали участие и огнищане, высший класс, и гридьба, и посадники, и купцы, и житьи люди, имевшие в городе постоянную оседлость. Если дело на вече принимало слишком острый оборот, то враждебные партии бились на кулачки -- по преимуществу на старом мосту, который связывал детинец с Торговой стороной. Случалось довольно часто, что разные смельчаки -- по-тогдашнему "коромольники" -- заранее подбирали себе сторонников, били в вечевой колокол и, поддерживаемые всяким сбродом, низвергали старую власть и устанавливали новую, им приятную. Очень уж кровавы эти смуты -- новгородцы звали их "голками" -- не были: сбросят несколько человек в седой Волхов, поломают несколько десятков рёбер, своротят на сторону несколько скул, налаются досыта и опять благословенный мир осеняет на некоторое -- весьма непродолжительное -- время стогна новгородские. А там опять учинают веча деяти по дворам тайно -- на посадника, на князя, на вящих людей, -- замутятся, зашумят все концы города, реками течёт народушко на старое Славно, и шумит, и кричит, и дерётся, выявляя свою волю державную и ни в малейшей степени не считаясь с им же самим избранными властями. Конечно, не всегда коромольники брали верха -- иногда вящим людям удавалось прописать им и ижицу. Тогда их бросали в Волхов, а дворишки и животишки их на поток отдавали. Потом, со введением христианства, которое, как известно, всегда смягчает нравы, новгородцы смертную казнь таким лиходеям заменяли принятием не совсем добровольным ангельского чина в одном из многих монастырей новгородских: отпускали душу на покаяние, что называется...
       Во всяком случае, летописи сохранили эту чёрточку народоправства -- новгородцы многое делали по первому, всегда весьма пылкому побуждению, а потом всей пятернёй в затылках скребли. Раз, например, народу вообразилось, что тепло осенью стоит слишком долго. Оказалось, что причиной этому архиепископ Арсений, который, как говорили граждане, неправильно вступил в свой высокий сан. Сейчас же они спровадили виновного архиепископа с бесчестьем, а потом, одумавшись, воротили его: оказалось, что тепло стоит совсем не из-за архиепископа!.. На другой день после свержения с моста в Волхов невинного Олексы Сбыславича Богородица в Неревском конце в обличение неправедности народного суда заплакала горькими слезами, и новгородцы заскребли в затылках. Конечно, Олексе Сбыславичу от такого позднего сочувствия было не легче, но новгородцы утешились скоро: а кто ж его там знал? Нешто всякого угадаешь? И на всяк час не спасёшься... Да и то сказать: не седни, так завтра, а все помирать будем -- твори, Господи, волю Свою!..
       Издали, через века, вече, народоправство представлялось так, что вот соберутся на Славне с белыми бородами мудрые старцы и, опершись степенно на подожки, благочинно и мудро обсудят и решат всякое дело народное. Тут было, однако, все, кроме благочиния и мудрости. И наблюдатель может только дивиться: как при этих условиях Господин Великий Новгород мог не только существовать много столетий, но даже и процветать? Это, конечно, не говорит, что там, где мудрого веча не было, а правил закованный в железо кулак, дела обстояли лучше. Это говорит только то, что дела человеческие везде обстоят более или менее неблагополучно и что старая поговорка: "Сто голов -- сто умов" -- слишком уж льстит человеку: ум для головы, как показывает печальная действительность, совершенно не обязателен. Знаменитая свобода новгородская была ограничена: с одной стороны, для вящих людей, "голкой", когда вящих топили в Волхове, а пожитки их грабили, а с другой стороны, для чёрного народа -- голодом. И государственный строй великой русской республики, при некоторой доле беспристрастия, иначе как неперестающим бунтом назвать никак нельзя: возлюбленная тишина была очень редкой гостьей на берегах мутного Волхова!..
       Кроме того, в этой свободнейшей из республик, в этом царстве равенства всех перед народным кулаком существовало немало граждан, которые были лишены всяких прав. Это были холопы, рабы. Холоп не мог найти управы на своего хозяина, как бы тот жесток и несправедлив ни был. В договорных грамотах с князьями вольные республиканцы не упускали писать: "А холоп или роба начнёт водити на господу, тому веры не яти". Они лишены были права свидетельствовать на суде против свободного человека, но могли быть свидетелями против своего брата холопа. Холопы были не только боярские, но и купецкие и житейские, то есть житьих людей. Потом широко обеспечили себя ими власти духовные. Они назывались одерноватыми людьми. Холоп или сам давал на себя одерноватую грамоту, или был продаваем прежним господином своим. Число этих одерноватых людей значительно увеличивалось после всяких общественных бедствий, как пожар большой, голод, мор: пришедши в полную нищету, бедняки отдавали себя или детей в рабство. От одерноватых отличались закладники, которые поступали в рабство временно: они служили вместо росту. Это то, что потом, на Москве, называлось кабальными... Во время голок, конечно, эти одерноватые и кабальники знали, что им делать... Но размаха всех этих волнений преувеличивать отнюдь не следует, в конце концов это были бури в ковше. Господин Великий Новгород в те времена едва ли насчитывал и двадцать тысяч жителей.
       И вот вся эта буйная и разноплемённая мешанина из всякого рода людей называлась вместе Господином Великим Новгородом -- люди без пышных слов не живут. Над водоворотами её в жертвенных дымах стояли там и сям их боги, но это было и тут только одним из самообманов человеческих, ибо тут царил единый бог, бог незримый, но всемогущий -- Золото, и ему вольные новгородцы приносили в жертву не только других живых людей, но часто в бесчисленных походах, торговых и военных, и самих себя. В одну сторону они ходили на своих судах до англян и даже дальше, в другую на восток -- за Югру, за Печору, вплоть до Оби неоглядной. Часто делалось это с разрешения Господина Великого Новгорода, но не менее часто и вопреки ему. И ставили повольники эти в странах неведомых, далёких городки немудрящие, и подчиняли себе туземцев, и обирали их как хотели. А чтобы другим неповадно было ходить в эти далёкие и богатые, но жуткие края -- всё, что было "за лесом", представлялось тогда воображению зловещим, таинственным, -- они рассказывали о них всякую чертовщину, от которой у слушателей поджилки тряслись, а сами они, оставшись наедине, со смеху помирали...
       Но, как всегда это в делах человеческих бывает, они искали одного, а из деятельности их выходило совсем другое, -- им невидное, им непонятное, ими не подозреваемое: их дружины, пьяные, горластые, весёлые, шли за лисой чёрно-бурой, за соболем, и тогда драгоценным, за золотом, за рабами, за белкой-веверицей, а из деяний их бесшабашных и большею частью злых незримо, нежданно-негаданно вырастала -- Русь. "Велий еси, Господи, -- восклицают в таких случаях летописцы, -- чюдна дела Твоя..."
       Не согласиться с этим невозможно.
       Шумит, гремит всеми своими концами Господин Великий Новгород, волнуется: вверх по седому Волхову, к городу, подымается на судах молодой князь его Володимир, который бегал на Поморье, в Винету славную, дружину варяжскую против брата Ярополка набирать. И он, и новгородцы очень хорошо понимали, что, покончив с Олегом, Ярополк примется и за другого брата. И нужно было предупредить его. Время было для этого особенно благоприятное: старый Свентельд помер и его место заступил Блуд, а между Ярополком и Блудом исстари нелюбье было. Новгородцам же любо было бы посадить на столе киевском своего князя, и таким образом открыть себе вольный путь в Царьград и потихоньку распространить власть Господина Великого Новгорода на всю Русь...
       И остроносые челны, окружённые роем белых чаек, красивым строем шли против воды к городу, а со всех сторон, с берегов, с крыш, со стен детинца, мужи Великого Новгорода приветствовали своего князя и его дружину кликами...
      
      
      

    XIV. ПОЛУДНИЦА

      

    Спаньё есть от Бога присужено полудне: от чин бо (в то время) почивает и зверь, и птица, и человеци...

      
       Уже год прожил Ядрей у себя в Боровом. Он уже взял за себя Дубравку, поставил избу и, с детства к лесам привыкший, скоро стал добрым и усердным пардусником, то есть звероловом. Всё это вышло совсем неожиданно: он думал, повидавшись с родичами, снова вернуться в Киев, но Дубравка смешала все. Она жарко любила его, и потому он не только не смел смотреть на других баб или говорить с ними, но не смел даже и говорить о них. Чуть что, и весёлая певунья и хохотунья Дубравка превращалась в настоящую ведьму и с горящими бешенством глазами хваталась за рогач, за голик, за всё, что под руку попадалось. В особенности тревожила её сердце Запава, которая не сводила своих нежных голубых русальих глаз с Ядрея. Эти постоянные смены жестоких бурь и нежнейшей ласки и утомляли Ядрея, и были любы ему: лестно было парню, что его Дубравка так любит его!.. Но и Запава тоже была гожа.
       Но счастлив Ядрей не был: его всё больше и больше томила сделанная им в Царьграде глупость с переменой веры. Боязнь, что все это откроется и родичи засмеют его, угнетала его. В особенности боялся он по-прежнему старого Боровика. Он особенно угождал теперь лесным богам: осенью они с Дубравкой принесли в жертву водяному, как полагается, гуся, домовому клали на печь хлебцы малые, а когда по весне проснулся леший, Ядрей отнёс ему в гостинец целый хлеб и отдал весь первый улов. Но и это не помогало, и он, бродя по лесам, все обдумывал, как бы снова ему убраться отсюда в Киев да и Дубравку с собой забрать. Но это было головоломно: куда там с молодой да пригожей бабой денешься?
       Год этот на хлеба выдался не из удачливых. Всё время стояла засуха. Покосы вышли плохие. Озимая рожь была низкоросла, запалена, а зерно было жидкое, щуплое. На яровые и смотреть было тошно. Где-то за Десной леса горели, и в раскалённом воздухе горько пахло гарью, и солнце в дыму казалось каким-то красным колесом...
       Прошло Купалье, прошли невесёлые в этом году сеножати, и подошло время зажина. С утра молодёжь бросилась к Десне купаться. Вода была уже прохладна: олень в воду п.....л. Затихли птицы, готовясь потихоньку к далёкому пути в светлый Ирий. И, выкупавшись, все скорее побежали в посёлок: надо было "водить колосок".
       Ядрей с раннего утра ушёл за охотой: он расставил немало пружков и кляпцов на глухарей, тетеревей и рябцов и надо было посмотреть, что послал ему лесной хозяин. Запава, выгоняя скотину, видела его уход. На игрищах она в последнее время не бывала: тяжко было её сердцу молодое веселье. И как никогда потянуло её сегодня к милому. Как миловала бы она его, как любила бы, как работала бы на него!.. Здесь, на посёлке, и подступить к нему было близко нельзя из-за Дубравки -- как кошка, так вся сразу и ощетинится, так и зашипит!.. И, улучив время, Запава тихо ушла в поля и спряталась во ржи. Больше терзаться она так не могла. Ей уж белый свет не мил стал. По изредка перехваченным взглядам Ядрея она чувствовала, что и она люба ему, но он опасался Дубравки. Она скажет ему в полях, на свободе, все, а там видно будет. А ежели не захочет слушать, прогонит -- Десна всегда под рукой. И она будет русалкой, и заманит его к себе в омут, и защекочет, и зацелует... Нет, нет, недаром прошлым Купальем её венок у берега застрял!..
       Во ржи было душно, как в печи. Пахло нагретой соломой и васильками. От нечего делать Запава стала вить себе из синеньких пахучих цветочков венок, и чутко слушала, и зорко смотрела к лесу: не идёт ли он? И было жутко немного: как раз об эту пору, к полдням, выходят из хлебов полудницы и всех опозднившихся в полях засекают своими острыми серпами. Но теперь ей всё равно... Куропатка со своим многочисленным выводком набрела на неё, и долго все они стояли, вытягивая шейки и робко глядя на неё, а потом вдруг быстро-быстро разбежались по ржи. И выбежала крошечная серенькая землеройка... А в небе глубоком, чуть затянутом дымом от горевших вдали лесов, плыли, точно ладьи по морю, белые облака и носились со щебетаньем ласточки. Так вокруг всё ясно и мирно, а в душе -- осенняя ночь. И на нежно-голубых глазах Запавы проступили слезы жалости к самой себе...
       Ядрей с небольшой добычей -- видно, и леший гневается на него, -- повесив голову шёл домой. Солнце поднималось уже к полудню, и он прибавил шагу. В полдень все спит -- и человек, и скот, и птицы, и леса, и травы, -- и негоже бывает тому, кого этот час застанет вне дома... Вот и опушка леса с погоревшей от засухи травой, вот и хлеба, и...
       Он вздрогнул, остановился, и волосы на голове его зашевелились: из золотого моря ржи в венке из васильков поднялась вдруг страшная полудница!.. И он поразился: Запавой оборотилась, лукавая... И со всех ног он бросился к посёлку...
       -- Ядрей!.. -- простонала полудница, простирая к нему руки. -- Ядрей, солнышко ты моё красное... Милый...
       Но он, не оглядываясь, -- оглядываться в таких случаях самое последнее дело, -- нёсся к селу... И полудница, закрыв лицо руками, с жалким плачем упала в борозду...
       Задыхаясь, он прилетел в свою новую избу. Дубравки дома не было: готовясь к зажину, у своих, должно быть, была. Чтобы не быть одному, он пошёл по жену. У околицы стояла пёстрая толпа молодёжи. Он свернул к ней, чтобы удостовериться: там Запава или нет? Она была тут, бледная, с опущенными и как будто заплаканными глазами, и на пепельно-белокурой головке её с тяжёлой косой был привядший уже венок из васильков! И Ядрей прямо не знал, что думать... Но он не смел ни подойти к Запаве, ни даже смотреть в её сторону: Дубравка, смуглая, жгучая, с огневыми глазами, была уже около него...
       Со всех концов посёлка торопился народ. Все любовались крошечной девчуркой в чистой рубашонке, в цветах: это она должна была сегодня изображать колосок. И вот молодёжь, схватившись за руки, парами стала вдоль дороги от околицы к ниве. Кто-то поднял девчурку и поставил её в начале этого моста из рук, и она, неловко взмахивая от боязни ручонками и смеясь всем своим загорелым, в ямочках, личиком, пошла по рукам вперёд. Пары, мимо которых она уже, прошла, быстро перебегали вперёд, чтобы удлинить мост, чтобы дотянуть его до самой нивы. И весёлый колосок, колеблясь, шёл вперёд и смеялся. А молодёжь пела:
      
       Ходит колос по яри,
       По белой пшенице.
       Где царица шла,
       Там рожь густа:
       Из колоса осьмина,
       Из зерна коврига,
       Из ползерна пирог
       Родися, родися,
       Рожь с овсом!..
       Живите богато,
       Сын с отцом!..
      
       И колосок докатился до нивы, и тотчас же одна из девушек, присев, стала завивать Велесу бороду из колосьев, а хор пел:
      
       Благослови-ка меня, господи,
       Да бороду вертеть...
       А пахарю-то сила,
       А севцу-то каравай!..
      
       И все, опалённые солнцем уже на сеножатях, ярко-пёстрые, согнувшись с серпами к ниве, взялись за жатву. И Ядрей вдруг ахнул: на зелёных бусах Дубравки, среди молодых загорелых грудей, висел его медный крестик, который дали ему попы цареградские при крещении!
       -- Это откуда у тебя?
       -- А что? -- весело оскалила она на него все свои белые зубы. -- Я у тебя в суме нашла... А чего это?.. Ляпа болтал, будто это бог киевский новый... Да, чай, врёт, бахвал... А осерчал он всё же здорово!..
       У Ядрея под ложечкой засосало. И тёмная, лесная тревога сжала его сердце. Он споро вязал снопы за Дубравкой, ставил крестцы, но думал всё об одном.
       -- Да ты бросила бы его... -- хмуро сказал он жене.
       -- Ну, что ты?.. -- поправляя сбившийся на сторону плат, отвечала она весело. -- Я вот домой приду, начищу его песком -- как огонь гореть будет!.. Гоже...
       С этого дня начали по посёлку слухи ползать, что вот занёс Ядрей в леса какого-то чужого бога, может, и засуха-то оттого, что боги прогневались на это... И при встрече с Ядреем пожилые люди хмуро отвёртывались в сторону. И это тёмное, лесное нарастало так, что и Дубравка встревожилась и сняла с шеи своего медного божка.
       -- Да зачем ты принёс-то его?.. -- спросила она раз мужа за вечерей.
       -- Зачем, зачем... -- осерчал и без того встревоженный Ядрей. -- Любопытно было, вот и захватил напоказ... Привяжутся тоже...
       Она весело осклабилась:
       -- Ты чего, ещё серчаешь? Я нешто тут виновата? Сам занёс, а я отвечай... Да я его в печурку сунула -- пущай там сидит себе в тепле...
       И когда селяки кончили жатву и молодёжь весёлой толпой, с песнями и плясками, понесла в село последний сноп, житного деда, духа нивы, в избу Ядрея хмуро шагнули вдруг двое из стариков и худой, всегда, несмотря на молодость, значительный Ляпа.
       -- Вот что, Ядрей, зла мы на тебя не имеем... -- сказал Ляпа, стараясь не смотреть Ядрею в глаза. -- А только бога твоего ты нам отдай: мы хотим сносить его к деду Боровику. Может, против него заговор какой есть... Хлеба-то, почитай, все пропали. А такого дела у нас и старики не помнят...
       -- Я не знаю, куда его Дубравка дела... -- слегка побледнев, отвечал Ядрей. -- А, да вот и сама она...
       Дубравка, потная, красная, весёлая, -- уж и поплясала же она вкруг житного деда! -- ворвалась в избу и вдруг осеклась. Ядрей хмуро, в двух словах сказал ей все. Пошарив в печурке, она вынула завёрнутого в тряпочку бога и передала его Ляпе. И хмуро все трое задвигали лаптями в лес к Боровику. Дубравка -- она была встревожена -- молча сделала знак мужу и унеслась за ними. И из-за тына стала она тревожно слушать, что мужики промеж себя говорить будут.
       Выслушав поселян, Боровик тихонько рассмеялся.
       -- Никаких других богов, кроме наших, нету, -- добродушно сказал он. -- Какой же это бог? Так, видимость одна... Нет, нет, никакой вреды от него быть не может. Не замайте.
       Селяки простились и молча вышли. И зашагали по солнечной дороге среди старых сосен и густого молодого подседа. И вдруг Ляпа у лав через ржавчинку остановил стариков.
       -- Нет... -- решительно сказал он. -- Что там дед ни говори, а так оставить это нельзя... Почему же раньше засух не бывало?.. Ядрей лукавит. Может, и он уже прикачнулся к новому богу. В Киеве таких лоботрясов не мало, которым на веру дедовскую наплевать. А мы должны беречи её накрепко...
       Ляпа к этим делам был совсем равнодушен раньше, но теперь он вдруг очень принял их к сердцу.
       -- Так чего же мы с ним делать будем? -- сказал тихо один из стариков, похожий на старый пень, забытый в лесу.
       -- А что делать?.. -- сказал Ляпа. -- Возьмём да и убьём, как он на зверовья пойдёт или на птицу кляпцы ставить... Я уж дело обделаю сам... А эдак что же это будет?
       У Дубравки сердце вдруг захолодало, и, не помня ничего, она обходами неслышно понеслась на посёлок, и жарко обняла встревоженного Ядрея, и рассказала ему все. И то собирала ему наскоро суму в дорогу, а то снова бросалась к нему, и прижималась, и плакала, и шептала:
       -- Ты иди хошь в Киев пока... А там, как дела по-другому обернутся, опять придёшь... А то я к тебе с плотовщиками приеду... А сейчас уходи, уходи скорее!.. Ляпа не отвяжется теперь: это он за меня с тобой счёты сводит, долговязый... Скорее, скорее, сокол ты мой ясный... Если ты любишь свою Дубравку, скорее!..
       -- Да скоро уж ночь... -- хмуро говорил Ядрей. -- Лучше до утра переждать... Дома они не посмеют приступить ко мне...
       И после ночи терзаний и слез и ласк исступлённых -- они ночевали на сеннице -- Ядрей, выждав полудня, когда все посели завалились спать, тихонько, задами вышел в леса и опушкой, по-над берегом, направился в сторону Чернигова.
       -- Ядрей... Родимый...
       Он весь задрожал: из-за густого куста орешника, с кузовком брусники в руках, вдруг вышла ему навстречу, точно заграждая путь, -- полудница. И опять во образе Запавы!..
       -- Куда ты, Ядрей?.. -- вся в слезах, едва выговорила она. -- Что ты надумал?.. Что же я без тебя тут делать буду?.. Хоть и не мой ты, а все хошь разок кажний день я посмотрю на своё солнышко...
       -- Врёшь, не обманешь!.. -- крикнул он и бросился в кусты. -- Пусти, ударю!..
       Он оторвал от себя её руки и бросился в чащу. Она с плачем бросилась было за ним, но он уже исчез в густом ореховом подседе. И опять полудница с горьким плачем повалилась на зелёный мох, по которому, как брызги крови алой, рассыпалась её брусника... Но сейчас же она вскочила и с криком истошным: "Ядрей!.. Милый..." -- бросилась лесом за беглецом...
      
      
      

    XV. РАТЬ

      

    Брань славна лучше есть мира студна.

       Шумит, гремит Господин Великий Новгород -- и на Славне древнем, и вкруг детинца, и во всех своих концах...
       Варяги, что с князем Володимиром из-за моря пришли и Великий Новгород впервые видели, шатались по торговищу и все дивились богатствам, там выставленным. И чего-чего тут только не было!.. Вот ряды с товарами "царских земель", Византии. Тут и паволоки драгоценные, и просто шёлковые ткани, золото и серебро, кружева, каменье драгоценное. Тут финики, стручки, грецкий орех и драгоценный перец, до которого были славяне великие охотники и который ценился на Руси так, что его принимали даже в уплату пошлин наравне с деньгами. Тут масло и вино тёмное с островов солнечных... Вот ряды с товарами варяжскими: тут и фризские сукна, и холст тонкий, и полотно, изделия железные и медные, олово, свинец, янтарь и сельди солёные. Вот ряды с товарами верхних русских земель: тут соболи драгоценные, бобры седые, куны чёрные, песцы, белые волки, горностаи нарядные, лисицы-огнёвки и лисицы чёрно-бурые, а также соколы и кречеты и "рыбий зуб" (моржовые клыки). Вот ряды хвалисские, из-за Каспия, моря Хвалынского: индийские и китайские ткани, ковры, пряности, конский убор, цветные кожи, пардусы -- барсовыми шкурами любило дарить один другого княжье, -- булатные клинки... И глаза морских волков разгорались на всё это добро зелёным огнём, и в головах играла думка о том, как бы захватить тут опять власть да над всем этим богачеством владыкой стать... Но старые дружинники одерживали, распуская из-под руки слушок, что теперь уж скоро поход на Киев будет, а Киев стольный ещё почище Новгорода будет... А сами тем временем, исполняя решение славного веча, скакали из края в край по земле Новгородской, подымая на рать и весь, и мерю, и чудь белоглазую, и соседей-кривичей, и славян-новгородцев... Князь Володимир в дело вникал мало: его женить дружина вздумала -- и он размечтался о красавице Рогнеди и разнежился...
       И вот постепенно к Великому Новгороду со всех сторон рати подходить стали. Они разбивали свои станы и на пустопорожних землях по концам, и вкруг посадов, в поле. Не было только кривичей: им Добрыня распоряжение дал поджидать новгородскую рать у себя. Разноязычный говор, ржание и визг лошадей, крики, песни, ругань и драки подгулявших воев, скрип повозок, блеск и брязг оружия, пёстрые одежды и нестерпимая вокруг становищ смердель -- непырато выглядела вся эта военная суматоха, и много мешала она торговой жизни бойкого города, но, боясь засилья киевского, новгородцы терпели все, абы осадить киян. Вящие люди, мужи честны, подогревали Новгород: одним говорили они, что больно уж в Киеве эта новая вера грецкая подымать голову стала, другим за верное передавали, что князь Ярополк рать на Новгород собирает, чтобы дань увеличить, -- здорово они, черти-новгородцы, разжирели, -- а третьих допьяна поили на шумных братчинах. А Добрыня со старыми дружинниками, запершись, все в гриднице пили да дела свои обдумывали. Володимир, совсем ещё мальчишка, голубоглазый, неповоротливый, с какою-то масленой улыбкой на розовых губах, тянулся за старыми воинами и всячески показывал своё молодчество, но Добрыня, уй его, с ним считался мало: молодо-зелено... И вдруг в шумную гридницу отрок вошёл, отмахнул князю молодому и дружине поклон уставной и проговорил молодым баском:
       -- Бояре из Полоцка вернулись, княже!..
       -- А ну, веди их сюда... -- распорядился Добрыня.
       Чрез немного времени в гридню степенно вошло четверо мужей новгородских, бояр, в дорогом, но запылённом наряде: путь они сделали неблизкий. Опытный глаз ловкого Добрыни сразу по лицам бояр понял, что дела что-то не так, но и виду не показал. Начались неторопливые поклоны, осведомление взаимное о здоровье, о том, как ездилось, все ли благополучно в Великом Новгороде, что слышно по дороге было... И сватов усадили за столы, и отроки вина и медов поднесли им, и они пили здоровье князя и благополучие храброй дружины его, и раскланивались, и пили опять.
       -- Ну, а как же, сватушки, дело-то княжеское? -- спросил наконец Добрыня.
       -- Да уж не знаем, как и обсказать, бояре... -- отвечал старший из сватов, ражий мужик с рыжей бородой во всю грудь и плутоватыми глазами. -- Такое услышали мы в Полоцке, что и передать как не знаем.
       -- А как слышали, так и передавайте... -- отвечал Добрыня, облокачиваясь обеими руками на рукоять меча. -- Ваше дело такое...
       -- Князь Рогволод принял нас нельзя лучше... -- продолжал боярин. -- И угостил на славу... Но говорит: первое дело, что начат-де у нас насчёт Рогнеди разговор с Ярополком-князем, а второе, неволить-де дочери я не буду: как порешит, так пущай и будет... Ну, позвали это тут же при нас княжну -- ох, и хороша девка!.. -- и князь Рогволод: так, мол, и так, сватается вот, мол, к тебе князь Володимир... А та... Нет, уж воистину, и не ведаю, как и обсказать вам все это дело... -- притворно стал он соромиться. -- Право, срамно и молыть...
       -- Да говори, говори, боярин: твоё дело сторона... -- раздалось со всех сторон. -- Ничего, не маленькие, не испужаемся...
       -- А та эдак головой вздёрнула кверху, -- продолжал рыжий, -- да и отрезала: не хочу-де разуть робичича, а Ярополка хочу... Рогволод даже...
       Но его уже не слушали: Добрыня и другие дружинники повскакали с мест.
       -- Как?! Нашего князя?! Ах она...
       И пошло, как полагается. Володимир растерянно сидел и не знал, что ему делать. Ему, рождённому от рабыни Малки, не раз уж приходилось получать этого "робичича" в лицо, но ответ гордой княжны был ему особенно обиден: он уже привык считать её своей.
       -- Рать!.. -- кричали дружинники. -- Никогда мы не спустим того князю Рогволоду... Рать, рать!..
       -- Верно... А оттуда на Киев, чтобы все дела одним заходом покончить... Рать!..
       Сейчас же началась по всему городу подготовка общественного мнения: вящие люди работали повсюду не за страх, а за совесть. Ещё более старались те, которые для таких дел у вящих всегда под рукой были. Вящим дело было на руку: во-первых, потому что удачный поход всегда выгоден, а в удаче его не сомневались, ибо рать собрана была значительная; во-вторых, потому что больно уж много всякого гулящего народа в городе набралось и вывести его куды подальше было неплохо; а в-третьих, расширение власти Господина Великого Новгорода было выгодно, а потому и приятно не только дружине, но и гостям. Чёрный народ стал было поварчивать: житьим людям война ничего не сулила -- разве только тем, которые заболтались и могли с ратью на добычу пойти. Но так как рать их и не задевала -- воями шли только люди по всей своей охоте, -- то огрызались они довольно слабо. Присутствие в городе большой княжой дружины и воев значительно охлаждало пылкие головы: вече -- оно, конечно, вече, но и меч тоже, конечно, меч...
       Чрез несколько дней поутру знакомо запел на Славне вечевой колокол. И скоро вся широкая площадь залилась возбуждённо галдящей толпой. Но многих граждан не хватало: каждую весну по полой воде гости уходили на своих судах и за море, и на восток, к Югре, и к болгарам, и на Каспий. Но зато немало сошлось поглядеть на знаменитое вече новгородское иноземных гостей, которые тоже по весне привозили в славный Новгород свои товары из-за морей. Были тут и урмане, и свеи голубоглазые, и готы, и пруссы, и арабы невозмутимые в широких бурнусах своих, и болгаре чумазые в меховых шапках, и греки юркие, и немцы. Все они весьма ценили этот восточный рынок -- и Господин Великий Новгород очень сознавал это и в сношениях с иноземцами умел своё достоинство поддержать. Раз дони задержали за что-то гостей новгородских и заточили их -- на следующую же весну Великий Новгород не пустил в Доню ни одного мужа: "Ни посла им вдаша и отпустили их без мира". Новгородцы торговлю любили больше войны, но и торговали они всё же -- в одной руке весы, а в другой меч. Оружием они владели, но, народ торговый, любили себя побаловать даже и на войне, и потому ратью ходили они не иначе как летом. Сунулись было, осерчав, раз на болгар зимой, но сейчас же и поворотили оглобли обратно: "Непогодье есть зиме воевати болгар, идучи не идяху..."
       Изредка проходили толпой, ближе к степени, деревянному помосту около вечевой башни, с которого говорили к народу, люди крупные, и тогда толпа почтительно расступалась и ломала шапки, а других провожала ругательствами и свистом. Вот, опираясь на длинную клюку, прошёл высокий и худой, с кустистыми бровями над сердитыми глазами Богумил, за велеречие своё Соловьём прозванный, всем известный вещун, -- ему и кланяться не все осмеливались: могутный был в своём деле старик!.. Вот идёт боярин Угоняй, смолоду великий озорник и буян, про удальство которого ходили всякие сказки небылые, а теперь человек большого веса, который из своих хором на Прусской улице верховодил во всех делах. А вот, румяный, весёлый, богатый, важно и благосклонно выступает прежде бедный гусляр, а теперь именитый гость новгородский Садко, или, по-новгородскому, Садкё. Народ расступается перед ним широкой улицей, встречают его поклоны, а провожает завистливый шёпот.
       -- Богатеет наш Садкё!.. -- говорят вольные новгородцы. -- Скоро, гляди, шапкой-то звезды задевать будет...
       -- Сказывают, недавно на братчине подпил он да и расхвастался: "Ежели, -- бат, -- захочу, так враз все товары новгородские закуплю..."
       -- Но... -- возразил кривой и худой кончанин. -- Как ни богат, а Новгорода не осилишь... Все товары!..
       -- Да вы подумайте только, братцы: по весне-то за море шестьдесят судов от него пошло... А к болгарам да на море Хвалисское сколько опять!.. Говорят, полны подвалы золотом да серебром...
       -- Вот голку новую затрут -- тогда посчитают, сколько чего у него в подвалах есть!..
       -- Этого не тронут... Этот с народом жить умеет... Ты гляди, какой поклонистый -- всякому почёт и уважение отдаст... Нет, этот и в гостьбе толк знает, и по вежеству, может, первый на весь Новгород... Этого не тронут...
       Вече волновалось и галдело. Над чёрною зернью голов высился в дыму Велес, покровитель промышленников новгородских. А на той стороне реки, неподалёку от детинца, дымился священный огонь у подножья старого Перуна. Наконец на вечевую степень медлительно и важно, опираясь на посох, поднялся степенной посадник Господина Великого Новгорода, Твердило, широкоплечий, коренастый старик с заплывшими умными и лукавыми глазками. Сняв свою шапку и прижав её к животу, он степенно отдал поклон на все четыре стороны.
       -- Отцы и братие... -- с привычным усилием сиплым голосом возгласил он над затихшей площадью. -- Сейчас князь с дружиной своей храброй и с воями уходит под Полоцк. Я собрал вас, чтобы проститься с ратными людьми...
       -- Как под Полоцк?! -- раздался вдруг из толпы задорный голос. -- Собирали рать на Киев, а идёте на Полоцк?!
       По площади прошла волна: не то что мужам новгородским непременно нужно было, чтобы рать шла на Киев, сколько потому, что в этой перемене они чувствовали неуважение к их решению.
       -- Да и всамделе... -- поддержал другой петух. -- Какого хрена?.. Так крутить народом нельзя...
       -- Отцы и братие... -- возгласил посадник, разгладив степенно бороду. -- Вы все, чай, слышали, как княжна полоцкая осрамила нашего князя. Вы скажете: ихнее дело -- как там хотят, так пущай и разбираются. Нет, это неправильно... В этом мы, новгородцы, должны видеть поруху имени Господина Великого Новгорода: князь Володимир -- наш князь... И что же это будет, что скажут гости иноземные, которых мы видим и сейчас среди нас, ежели Господин Великий Новгород позволит так всякому себе в бороду плевать?!
       -- Верна!.. -- закричали голоса своих людей со всех сторон. -- Правильна!.. Молодчина посадник!..
       -- Рать идёт на Киев, знамо дело, как то сдумавше сдумали мужи новгородские... -- продолжал посадник, стараясь голосом покрыть крики несогласных. -- А по заходу она зайдёт и под Полоцк с князем Рогволодом заодно посчитаться. Хочешь -- роднись, не хочешь -- не роднись, твоя воля, а страмить князя Великого Новгорода мы не допустим!..
       -- Верна!.. -- закричали сторонники посадника и вящих людей. -- А кому рать не люба, тот по запечью сиди: никто не неволит.
       -- Да казну-то вы чью будете на рати ваши тратить?.. -- ожесточённо закричал задорный. -- Её народ горбом добывает, а вы из-за девки какой-то её на ветер развевать будете...
       -- Не на ветер, а на дело новгородское... -- старались перекричать их другие. -- Господин Великий Новгород никого не замает -- ну и его никто не замай... А полез -- получи!..
       -- Ещё кто получит, видно будет...
       -- А коли страх берёт, под подол к своей бабе лезь...
       -- Не хвались, идучи на рать, а хвались, идучи с рати...
       Смех волной прошёл по площади. Посадник спокойно ждал: он уже привык, что, не покричав, новгородцы никогда никакого дела не решают. А тут и решать было уже нечего: все давно было решено -- если не вечем, так теми, кому это ведать надлежало. И точно для того, чтобы это решение подкрепить, со стороны Плотницкого конца вдруг бодро и решительно взыграли трубы: то рать двинулась в поход. Спорить было уже поздно и -- в такой обстановке -- не совсем безопасно. И все дружно сгрудились ближе к реке, берегом которой, в туче пыли, играя в трубы, шла рать...
       И вот во главе серой, шумящей змеи её, блистая на солнце оружием, показалась дружина варяжская, а на челе её молодой князь. Шелом его горел на утреннем солнце, как огонь, сияла кольчуга венецейская, сбоку меч тяжёлый висел, но всё же во всём облике его, во всей посадке было что-то мягкое, бабье. Рядом с ним ехал дородный Добрыня с его медно-красным и решительным лицом. Любимым присловьем Добрыни было:
       "Так -- так так, а эдак -- так эдак", и присловье это выражалось во всей его крепко сбитой и решительной фигуре. Его побаивались, а Володимира любили -- за его простоту, за то, что он был как все, за то, что князем он вёл себя так, как на его месте повёл бы себя любой из житьих людей или смердов, за то, что в нём князя не чувствовалось даже отдалённо. Каждый из его дружинников, следовавших за ним в этой разношёрстной, разноверной, с бору да с сосенки толпе, был больше князь, чем он: все эти морские волки, ястреба степные, с решительными, часто изрубленными лицами, с суровым взглядом, очень хорошо помнили, что сбоку у них висит меч, все они каждую минуту ставили в игру как чужую жизнь, так и свою. А Володимир-подросток был весь мягкий, точно сонный, и наивны были его голубые глаза и как-то маслениста ленивая улыбка...
       И при виде его и воинственной дружины его все разногласия были забыты: это шла силушка Господина Великого Новгорода! И народ новгородский шумными криками приветствовал и князя, и дружинников, и воев, которые потянулись за дружиной. Первыми шли славяне. На них были и шеломы, и кольчуги, и щиты у них были, и мечи, и у одних луки и стрелы, а у других копья, или, по-тогдашнему, сулицы, и осанка их была осанкой воя. Но когда в душной пыли потянулись за ними таборы веси, чуди, мери, смешливые и озорные новгородцы только с трудом удерживали смех: чистое вот баранье, сейчас провалиться!.. Тут одет был всякий по-своему и вооружение было самое горевое: у кого секира, у кого рогатина медвежья, у кого нож, у кого дубина простая. И эти плоские, тупые лица с маленькими звериными глазками смущали: на них было чувство полного равнодушия ко всему. Точно так же пошли бы они и на похороны, и на пир, и топиться в Волхов...
       -- Ну, эти, пожалуй, немного навоюют... -- сказал чернобородый, форсистый торговец из мехового ряда.
       -- Их бы нашим огородникам на пугала отдать...
       Пробежал смешок.
       -- А около становищ их и не пройдёшь, братцы: дух захватывает...
       -- Дак вот их поперёд рати и поставить... -- пустил высокий сухощепый ливец с горячими глазами навыкате. -- Полочане -- они балованные: враз побегут, как эти дух-ат пустят...
       Заржали...
       -- Ну, и наши плотники не уступят, в особенности ежели капусткой кислой подкормить...
       Нескладные толпы чуди нога за ногу спели за головной дружиной и звериными глазами покашивали на смеющихся форсунов новгородских. А Володимир среди кликов толпы уже свернул с древнего, широкого, заставленного по бокам лавочками моста и, оставив с правой руки детинец, повернул поозерьем, правым берегом Ильменя многоводного, на юг. Огромное озеро всё сверкало жидким серебром. Над бескрайней гладью его носились острокрылые чайки. И весёлый заозёрный ветер нёс упоительный запах воды и лугов: посели заканчивали покосы. И долго из-под руки провожали они глазами силушку новгородскую...
       А город разом забыл и о князе своём, и о рати его, и о Рогнеди, и о Киеве и с головой ушёл, как всегда, в свои дела торговые. На Волхове чёрные люди с криками, песнями и руганью нагружали и разгружали суда. На Славне бойко шёл весёлый торг. И, закутавшись золотым дымком, боги благостно взирали на суету тороватых новгородцев своих.
      
      
      

    XVI. РОБИЧИЦА

      

    Она ростом высокая,

    Станом она становитая,

    И лицом она красовитая...

    Походка у ней часта, а речь баска.

    Будет тебе, князю, с кем жить

    Да думу думати, долгие веки коротати,

    И всем князьям, всем боярам,

    Всем могучим богатырям

    И всему стольному городу

    Будет кому поклонитися...

      
       Предупреждённый тайными дружками, -- тайных дружков имели за небольшое вознаграждение все князья по чужим городам, -- Рогволод вышел навстречу Володимиру и Добрыне со своим войском. День был жаркий и сильно ветреный. Над широкой Новгородской дорогой то и дело буйно вздымались косматые смерчи пыли, которые слепили полоцких воев. Седой уже Рогволод -- сухой, с горбоносым лицом и красивыми висячими усами -- был хмур: дело было плохо. А когда под косматой, буро-жёлтой тучей пыли вдали показалась медленно движущаяся лавина новгородцев, то затуманилась и его рать; по рядам сразу жутким ветерком пробежало: "Видимо-невидимо..." Превосходство сил Володимира обнаружилось ещё резче, когда рати, начисто уничтожая под ногами уже поспевшие хлеба, исполчились на битву...
       Постояли, меряя друг друга глазами. Как полагается, поругались, стараясь показать себя бесстрашными удалыми добрыми молодцами и богатырями. И с той и с другой стороны у задорных загорелись сердца.
       -- Вы, плотники... -- кричали из полоцких рядов. -- По кой леший занесло вас сюда?.. Сидели бы у себя на озере да с куликами свистали...
       -- Вот дай срок дух перевести, а потом мы и покажем вам, как свистать полагается, неучи...
       -- Гляди сам, как бы у тебя в портках не засвистало... Да чего с ними, невежами, разговаривать, братцы?.. Потягнем!..
       -- Потягнем, потягнем... Бей их, сиволапых!..
       Прямые ряды ратей взволновались, и воев потянуло скорее на кровь. Звеня, вздрогнули тугие луки, и стрелы дугой полетели с рати на рать. Упали первые раненые. Крики стали злее -- и всё пришло в движение. Послышался лязг мечей и глухой их стук о щиты. И всё смешалось. Полочане сразу заметили, что Добрыня двинул хлебами в обход им чудь, чтобы отрезать их от города. Они дрогнули и, отбиваясь, побежали. Новгородцы с одушевлением наседали сзади и по телам убитых и раненых ворвались уже в посад. Полочане осерчали, поворотились лицом к врагу, слишком уж поверившему лёгкой победе, и потеснили его в поля. Но над посадом, с краю, вдруг поднялся дым и красные полотнища огня -- то подожгли ближние избы новгородцы. Бешеный ветер, раздувая пламя, с воем, визгом и шипением понёс его прямо на городок. Сразу началось невообразимое смятение: в тесных улочках метались вои, женщины, дети, а над ними в тучах пыли и дыма и искр метались галицы и вороны, голуби, треща крыльями, уносились в погубленные поля, испуганно лаяли, поджав хвосты, собаки и тревожно ревел скот. Лязг оружия и злые крики усилились: обозлённые новгородцы стали одолевать опять...
       Ещё час какой-нибудь -- и посады вместе с городом уже горели бешеным огромным костром и полочане, положив оружие, угрюмыми толпами стояли перед победителями. На скошенных лугах со стогами, похожими на шеломы каких-то сказочных богатырей, на берегу Полоти уже стоял шатёр Володимира. Утки чёрными треугольниками носились над зелёными болотцами. Вокруг шатра, смеясь и шутя, толпились дружинники Володимира и отроки. По ещё уцелевшим от огня улицам шёл ожесточённый среди гвалта и плача грабёж...
       -- Ну, где же она там, красавица наша писаная? -- нетерпеливо бросил меднолицый Добрыня.
       -- Ведут...
       От пылающего, полного криков и смятения городка -- солнце в дыму казалось медным, -- окружённая дружинниками, шла семья полоненного князя: сам Рогволод, княгиня, двое сыновей его, один из которых был ранен, и княжна Рогнедь. Усевшись на столец и подпершись обеими руками в колена, Володимир, внутренне робея, но всячески это скрывая, смотрел на приближающихся пленников. На лицах Добрыни и дружинников было злорадство.
       -- А ну, выйди-ка вперёд, ты, царевна-королевна... -- сурово бросил Добрыня Рогнеди. -- Поглядим мы теперь на тебя, какова ты есть...
       Рогнедь, гордо закинув свою головку с тяжёлыми чёрными косами назад, шагнула перед отца. Не только Володимира, но и всех обожгло. Красавице не было и семнадцати лет. Высокая, стройная, с бледным, страстным лицом и сумрачными теперь, тёмными глазами, она была обаятельна. И, опустив длинные ресницы свои, она стояла перед победителями гордая, непреклонная, прекрасная.
       -- Ну, раз ты не похотела разуть нашего князя, раскрасавица, так уж теперь пеняй на себя... -- раздувая ноздри, сказал Добрыня, и его медное лицо потемнело ещё более. -- Не хотела быть женой, теперь робичицей будешь... Иди с князем в шатёр... И ты, старый волк с волчихой своей, иди... -- обратился он к князю Рогволоду. -- Полюбуетесь...
       Рогнедь вся побелела -- она не верила ушам. И закачалась... Отец с матерью, тоже белые, точно окаменели. И все дух затаили. Добрыня наслаждался: он был оскорблён Рогнедью и сам жестоко, как уй Володимира. И вдруг Даньслав, незаметно подошедший за семьёй князя Рогволода, выхватил меч, рванулся на Володимира. Его вмиг схватили, разоружили и отвели в сторону. Он не сопротивлялся, но, весь белый, дрожал мелкою дрожью с ног до головы, и слышно было, как скрипел он зубами...
       -- Ну, племянничек, что же ты?... -- засмеялся Добрыня. -- Или ты в самом деле не князь уже больше, а робичич?.. Обижен -- так смой обиду, да так, чтобы другим было неповадно. Веди девку к себе... Иди за твоим господином... -- приказал он сурово Рогнеди. -- Э-э, да ты из гордых... кулачонки сжала!.. Мы, новгородцы, этого не любим. Эй, вы, там: возьмитесь за Рогволода и, ежели эта упираться будет, снимите с него дурью голову его, чтобы не давал такой воли девкам. Живо!..
       Несколько воев бросились на старого князя. Рогнедь, вся дрожа и шатаясь, пошла за смущённым Володимиром в шатёр. Вои втащили туда же князя и княгиню, которая тихонько и страшно выла. В шатре послышались вопли. Добрыня решительно шагнул за белые полы.
       -- Вот вам мой сказ: или всё будет так, как я велел, или с отца и матери головы долой! -- загремел он. -- И ты бабой у меня не будь!.. -- резко бросил он Володимиру. -- Понял? Новгородцам нужен князь, а не старая баба. Ну?
       Рогнедь без единого слова упала в обморок...
      

    ..................................

      
       Володимир, смущённый, но стараясь казаться молодцом, вышел, тяжело дыша, из шатра. Шатаясь, вышла старая княгиня, поддерживаемая под руку точно ничего не видящим князем.
       -- А робичица где?.. -- спросил сурово Добрыня. -- Давай и её сюда...
       Рогнедь, низко опустив прекрасную голову, вышла из шатра. Она едва держалась на ногах.
       -- Так... -- расправив седые усы, проговорил Добрыня. -- Ну, а теперь... а теперь всё-таки голову со старого волка долой!.. Да и все гнездо, кроме робичицы, прикончите... Живо!..
       -- Княже... -- со стоном бросилась Рогнедь в ноги Володимиру. -- Пощади стариков... Во всём одна я виновата... Но помилуй их... Княже, и у тебя мать есть. Опомнись!..
       Володимир смутился и посмотрел на Добрыню.
       -- Делай своё дело!.. -- крикнул тот сурово воям. -- Так -- так так, а эдак -- так эдак...
       Возня, мольба, глухие ругательства, и -- бледный взмах меча. Длинноусая голова покатилась по траве и тупо заморгала глазами в дымное небо. Кровь хлестала из дрожащего туловища в доспехах бранных и золотом оплечье. И зарубили и княгиню, и старшего княжича, и младшего... Рогнедь, крепко зажав лицо обеими руками, тихонько стонала. Даньслав в отдалении дрожал всем телом, и глаза его горели, как у волчонка. Он сдерживал себя из всех сил. Он не должен делать глупостей, он должен сберечь себя для неё и для мести неслыханной.
       Добрыня кивнул отроку, чтобы он отвёл Рогнедь в шатёр. Она, шатаясь и ничего не видя, ничего не понимая, пошла за ним. Володимир потянулся небрежно, чтобы скрыть своё волнение: его тошнило от всего содеянного... Пойти хошь к ней, что ли, утешить...
       -- Ну, с девкой ты займёшься потом, -- сурово сказал Добрыня. -- Пойдём-ка бережком походим...
       Князь нехотя последовал за своей суровой няней. Обучение ремеслу воинскому было тяжёленько. И под крики, которые все неслись из горевшего, отданного воям на поток города, Добрыня заговорил.
       -- Сегодня в ночь прибыл тайный гонец от Блуда... -- сказал он, очень взвешивая слова, чтобы не сказать недорослю чего лишнего, с одной стороны, но, с другой, -- желая произвести впечатление на своего несколько туповатого племянника. -- Теперь, за смертью старого Свентельда, все дела в руках Блуда оказываются: брат твой больше в ясные очи своей грекини глядит. Нововерами, сказывают, в Киеве кишит, Блуду это больно не любо, он человек твёрдый и шатаниев этих не любит. И я тоже: так -- так так, а эдак -- так эдак... Так вот... Блуд и думает, что зевать нам не следует и идти на Киев. А он нам поможет. И ты с помощью богов станешь стольным князем киевским и всея Руси. Вот... А потом там, на месте, нужно нам будет и дружину из своих людей подобрать, а варягов этих самых отправить подобру-поздорову, куда им больше кажется. Конечно, воины они настоящие, но и... воряги тоже порядочные... -- улыбнулся он в седые усы. -- И сегодня здесь, завтра там -- не дело это... Только ты, смотри, языку-то не очень волю давай: князь должен и слово молыть уметь, а ещё больше того уметь и помолчать.
       -- Ну, не лыком шиты!.. -- пренебрежительно уронил Володимир, зевая.
       Добрыня с насмешкой посмотрел на него: он в этом пока что сомневался...
       И вдруг по всему стану хлестнул тревожный крик. Молодой Даньслав -- о нём немножко позабыли -- вдруг бросился на одного из отроков, выхватил у него, растерявшегося, меч, рванулся к пасущимся неподалёку коням княжеским, вскочил на одного из них и во весь дух пустился по Киевской дороге.
       -- Стой!.. Держи его... Держи!..
       Один из гридней бросился ему наперерез, но бледный взмах меча -- и гридень, взмахнув руками, упал с раскроенной головой на траву, а Даньслав понёсся дальше, грозя окровавленным мечом всем, кто пытался перенять его. Несколько дружинников бросились было за ним, но добрый конёк, которого выбрал отрок, делал своё дело и быстро оставил погоню позади...
      
      
      

    XVII. БЛУД

      

    Люте бо граду тому, в нём князь ун, любяй пити вино с гусльми и с младыми съветники.

       Ярой молнией ворвался на взмыленном коне Даньслав в Киев. Стражи у ворот попытались было остановить его, опросить, но он с таким бешенством бросился на них с мечом, что одни попадали, другие разбежались и издали, раскрыв рты, смотрели, как бешеный, подымая пыль, понёсся к княжому двору. Пёстрая стая собак с рёвом увязалась за ним. Гридни сразу узнали молодца, дружелюбно окружили его с расспросами, но он, задыхаясь, уронил только одно слово:
       -- Князя... Живо!..
       В сенях Даньслав коротко, задыхаясь, рассказал Ярополку все и, зашатавшись, ухватился за притолоку. Он весь был одна кровоточивая рана. Сердце его теперь билось и жило только одним желанием: мстить, но так мстить, чтобы солнце ясное для злодея в небе померкло. Гриди, узнав в чём дело, сразу зашумели: "Рать!.. рать!.." Блуд был сумрачен.
       А у дверей гридницы затаилась, белая как полотно, Оленушка. И когда поняла она главное, то, что страшная соперница с её дороги устранена навсегда, она, заливаясь от радости слезами, повалилась перед образами своей ложницы. Матушка, Заступница... Много горячих молитв вознесла бедная девочка у ног Пречистой, и вот Та наконец услышала её... Какой мир, какой свет, какая радость! Оленушка -- она была беременна первеньким -- носилась по хоромам как на крыльях и готова была обнять весь мир...
       Ярополк мужал. Он уже ходил ратью на печенегов, чтобы отмстить им за смерть отца, разнёс их и возложил дань. Этот удар из Киева так подействовал на степняков, что один из печенежских князей, Илдея, перешёл к стольному князю на службу. Ярополк принял его с великой честью и дал ему волости. Греческие цари, Василий и Константин, прислали посольство, чтобы возобновить с Русью мир и любовь и подтвердить прежнюю дань, которую платила Киеву гордая Византия. Пришли послы и от римского попа, чтобы склонить молодого князя принять истинную веру. Сила и влияние молодой Руси и её князя росли не по дням, а по часам, как в сказке. Христианская партия подняла в Киеве голову. Черномазый поп с Подола, от Илии Пророка, отец Митрей, ходил шестом не достанешь. Берында с его похабной бородёнкой и изъеденными зубами -- он помирился с попом и стал-таки свещегасом -- шумел один за целое вече и слова молыть никому не давал.
       Князь с дружиной своей думал думу.
       -- Не может статься, княже, чтобы Володимир пошёл на тебя, -- уверенно, суровым басом своим сказал Блуд. -- Это всё одно как если бы синица пошла войной на орла. Нечего нам бояться его и незачем бирючам клич кликать по воям...
       Варяжко -- он очень исхудал за это время и был всегда тихо-печален -- поднял на старого воеводу глаза. Что-то недоброе почуялось ему в словах старого воина. И ему казалось, что Володимир не посмеет подступить к Киеву, которому сам Царьград дань шлёт, но совет не собирать воев, из простой предосторожности хотя бы, показался ему подозрителен. Тем более было всё это неловко как-то, что о нелюбье между старым витязем и князем знали и воробьи все по застрехам.
       -- Может, Володимир и не нападёт, это так, -- сказал он, -- но собрать воев всё же надобно: тогда Володимир действительно будет тише воды, ниже травы. И к Илдее надо бы на случай гонца послать, чтобы он со своими печенегами подошёл...
       Гриди разделились: одни тянули за Варяжком, другие -- их было больше -- зашумели за Блуда: ежели подымать рать всякий раз, как мышь в кустах зашумит, это прежде всего значит показывать, что силёнки мало. Пущай муха вокруг носа полетает, нельзя против неё меч из ножен тянуть... И Блуд легко победил: в самом деле, невместно стольному князю озорного мальчишки бояться. А вот наказать его, прогнать с княжения -- это так. Но для этого весны надо подождать: был уже месяц серпень, август, а за ним ревун со своими дождями идёт, и исполчать Русь для похода на Новгород было уже поздно. Но Варяжко не сдавался и тайно от всех послал человечка под Полоцк поразведать, как там и что. Тот скоро вернулся: новгородская рать идёт уже на Киев! И он сейчас же побежал к князю сказать о надвигающейся беде: во-первых, что новгородцы уже идут, а во-вторых, что сила их много больше, чем в Киеве думали. К ним, по обычаю, должны были примкнуть и побеждённые полочане.
       -- Не верь, княже, Блуду... -- сказал он, глядя на князя своими печальными глазами. -- Это запазушная змея. Что он подстраивает, не ведаю, но дело тут что-то нечисто...
       Ярополк не верил: какая выгода Блуду изменять? Он первый человек у стольного князя, и в такой игре он не может выиграть ничего, а проиграть может все.
       Новгородцы подошли к Киеву и обложили его со всех сторон. Большой веры в себя у них не было, по-видимому, и потому прежде всего Добрыня приказал окопать весь стан валом. Чрез несколько дней в ночи -- шёл сильный дождь, и было черно -- по кустам между посадом и станом новгородским послышалась перекличка сов, а затем у трёх старых сосен, над яром, сошлись осторожно две тени.
       -- Не выходит наше дело... -- сказал низкий бас. -- Ежели вы поведёте приступ, то убить Ярополка во время суматихи, как было уговорено, трудно будет: кияне держатся за него больше, чем я думал. Да и дружина не вся за мной стоит: Варяжко со своими крепко князя блюдёт...
       -- Так как же теперь быть?
       -- Дайте умом маленько раскинуть... Может, я и так удалю его из города. А вы Володимира поберегайте: этот окаянный Даньслав, что от Рогволода к нам перебежал, готов на все, чтобы с ним за Рогнедь рассчитаться...
       -- Ты уж постарайся, воевода. Князь наградит тебя так, как тебе и во сне не снилось...
       -- Ну, в этом надобности нету. Я старик. Сына Олег убил. А не люблю я этих шатаний их с верой. Что грекам хорошо, то нам не годится. Порядок нужен, а не разговоры сам не ведай о чём. Пусть садится здесь на стол Володимир, и первым делом надо будет тогда несколько голов сшибить. А потом и за ваших новгородских горланов взяться. В доме один хозяин нужен.
       -- Верно. Так -- так. так, а эдак -- так эдак...
       -- И Ярополк мог бы всю власть в свои руки забрать, да у него в носу, вишь, черви завелись: все из рук Византий глядит. Конечно, все это черничка его строит, а он, телёнок, уши-то развесил...
       -- Ну, так мы будем ждать от тебя известий...
       -- Будь благополучен, боярин. Прощай пока...
       -- Прощай, воевода...
       Послышались опять по кустам в ночи чёрной перекличка сов и осторожная поступь нескольких человек к стану новгородцев и нескольких к слободе.
       -- Ну, что нового, Блуд? -- спросил наутро Ярополк, глядя с заборала на дымы новгородские.
       -- Нового нет ничего, -- угрюмо отвечал воевода. -- А только по городу слухи стали негожие ходить...
       -- Что там?
       -- Измена заводится. Слышно, что кияне с Володимиром ссылаются: приступай, мол, а мы-де Ярополка тебе выдадим...
       -- Да что ты говоришь?!
       -- Так болтают. Мои отроки мимо колодца шли, так подслушали, бабы стрекотали, сороки бесхвостые... Ошибся я маленько: твой брат позанозистее оказался, чем я думал. Ну, да горе поправить ещё можно...
       -- Да как ты теперь его поправишь? -- спросил сразу потухший Ярополк.
       -- Нужно тебе с дружиной уйти, скажем, в Родню, в устье Роси, -- задумчиво проговорил старый дружинник. -- А там соберём мы воев, печенегов на подмогу подымем да и на Киев... Рать у Володимира хоть и большая, да в ней больше половины мякины... Ты пока не сказывай про это никому, а я на всякий случай сегодня же пошлю тихонько гонца в Родню, чтобы там поскорее запасов про войско наготовили всяких...
       Ярополк повесив голову пошёл к себе. И ему мстилось, что что-то тут не так, но что делать? Блуд -- старший дружинник. Ежели что -- многие из дружины потягнут за ним. С одним Варяжко ничего не сделаешь. Хотел было он посоветоваться с Оленушкой, но было жаль тревожить её: с тех пор как дело с Рогнедыо расстроилось, она словно на крыльях летает... И чудные эти бабы!
      
      
      

    XVIII. ГОРЕ ОЛЕНУШКИ

      

    Якы зверь бях...

      
       -- Эй, перевощик!.. -- зазвенело с того берега чрез серебристую гладь Днепра.
       -- Эй... -- отозвался с песка Ядрей-Федорок.
       -- Давай ладью...
       Ядрей сел на вёсла и погреб на луговую сторону. Лицо его было хмуро -- тяжко было ему без Дубравки. Ни единой весточки не доходило оттуда, из лесов, в Киев о ней. И угнетала по-прежнему Ядрея тяжёлая душевная смута. Прибежав тогда из лесов, он пристроился к реке: работал на нагрузке и разгрузке караванов, перевозил людей через Днепр, а зимой в леса на валку леса ходил. И как там, на Десне, ему казалась эта новая еллинская вера каким-то хитрым подвохом греков мочёных, -- он ненавидел их всё больше и больше, -- так здесь, на Боричевом взвозе, когда у Илии Пророка уверенно звонил поп в колокол, лесная вера, не умирая в душе его, казалась каким-то наваждением.
       Раз у реки столкнулся он с чернявым попом от Илии Пророка, отцом Митреем.
       -- Что же ты это в церковь-то не идёшь? -- спросил поп строго.
       -- А что?
       -- А то, что сегодня день твоего ангела...
       Ядрей не совсем ясно понимал этот ихний обычай, агнелов каких-то. И вдруг вспомнил: да ведь ангелом-то его считается тот самый Федор Стратилат, который тогда князю Святославу нагадил. До сих пор не мог он ему простить этой пакости! Ядрей был по сердцу добр, но несправедливости не сносил, а кроме того, он за свою землю всегда стоял горой.
       -- Ладно... Приду... -- чтобы отвязаться, сказал он и, поправив за кушаком топор, пошёл, поскрипывая снежком, на ту сторону, в леса.
       А через несколько дней явился он вдруг к отцу Митрею и заявил, что он желает креститься.
       -- Да ты крещён!.. -- вытаращил тот на него свои чёрные глаза.
       -- Меня не так крестили... -- сказал упрямо Ядрей. -- Я так не хочу... Не принимает душа моя этого вашего окаянного Стратилата... Окрести меня в другое имя.
       -- Да ты очумел!.. И что тебе Стратилат помешал?
       -- Помешал, не помешал, а не желаю -- и конец делу. А то опять к своим богам уйду...
       -- Да в чём дело? -- начал сердиться поп, и пучеглазое лицо его зарумянилось.
       -- А в том, что, кабы Стратилат тогда под Доростолом не впутался, мы с князем Святославом морду набили бы вам за милую душу... А он все дело на вашу сторону повернул. И молить ему я не буду ни за какие -- всем другим вашим богам молить буду, а ему нет... Это ты там как хочешь... Что будет стоить, я заплачу...
       Пучеглазый поп осерчал -- он тоже был великий патриот -- и с великим криком прогнал Ядрея, и опять он остался как-то ни в тех, ни в сех. Это было очень неприятно. И он, как и все такие двоеверы, то неумело крестился на крест ильинской церкви, то украдкой заглядывал к Перуну...
       А по весне сошлись к Киеву караваны со всех концов, и свейские, и урманские, и готские, и новгородские, и греческие, и русские со всех притоков Днепра. Реку и Подол узнать прямо стало нельзя: крики, шум, драки, плеск вёсел, скрипение снастей, ржание лошадей, белая вьюга чаек, стук топоров, грохот колёс... Работала голота киевская от зари и дотемна...
       И вот раз в пёстрой горластой толпе этой носом к носу встретился Ядрей со своим недругом Ляпой: тот, как всегда, пригнал для князя однодерёвки, за зиму заготовленные. Оглядели один другого недружелюбными глазами.
       -- Здорово!.. -- нехотя сказал Ляпа.
       -- Здорово!.. -- отвечал Ядрей. -- Ну, как у нас там?
       -- Да живут...
       -- А... Дубравка? -- с забившимся сердцем решился Ядрей.
       -- Ишь ты: Дубравка!.. -- вдруг озлился Ляпа. -- Погубил девку ни за что, а потом: Дубравка...
       -- Чем это я так её погубил?
       -- А что же, ты так тут ничего и не знаешь?
       -- Ничего.
       -- Дубравка ума решилась... -- сказал Ляпа, сдерживая злорадство. -- Как ты тогда убежал из селения, исчезла в тот же день и Запава. И все поняли так, что вы стакнулись. И Дубравка, не помня себя, в Десну бросилась... Вытащили её, ну только уж не в себе: ходит повсюду, бормочет и тебя везде ищет. Потом дитенок у неё родился, сын, но она точно и не видела его, и ребёнок помер. А она так и осталась не в себе... Настроил делов!
       -- А Запава куда же делась?..
       -- А Запава через несколько дней пришла вся оборванная, голодная и тоже без малого не в своём уме. Сказывала, что леший её в дрягвы завёл, насилу выбралась... Хошь теперь и видно стало, что Запава с тобой не сговорилась, но Дубравка ничего уж в толк взять не могла. А Запаву и не узнала даже... -- прибавил он опять со сдержанным злорадством. -- Накрутил ты с богом-то своим делов. И счастье твоё, что догадался, убег!.. -- зло блеснул он глазами. -- А то голову бы тебе там скрутили...
       -- Федорок!.. -- крикнул кто-то от ладей. -- Чего ж ты там запропал?..
       -- Сейчас! -- крикнул он. -- А дед Боровик все жив?
       -- Жив... -- нехотя отвечал Ляпа. -- А ты здесь уж Федорком заделался? -- злобно прибавил он. -- Значит, верно, что про тебя говорили, собака?..
       Федорок одним прыжком вцепился ему в горло. Их растащили.
       -- Смотри!.. -- бешено крикнул ему издали Ляпа, грозя своим огромным костлявым кулачищем. -- И глаз домой не кажи: живьём сожгем...
       И крепко с того дня затосковал Ядрей по Дубравке. Он понимал, что не виноват он нисколько, и в то же время совесть грызла его: ежели бы не изменил богам своим лесным, ничего этого не было бы. Было ясно: если бы не окаянные греки, всё было бы хорошо. Но как теперь поправить дело, он не знал и день и ночь мучился думкой о Дубравке... И при встрече с отцом Митреем он старался спрятаться или отворачивался, чтобы только не снимать перед проклятым шапки...
       Караваны разошлись во все стороны, на Подоле стало потише и работы стало поменьше. Ядрей в своём ботничке пропадал днями целыми по разливам и заводям Днепра или в Чарторые со снастью рыболовной и там, среди камышей, в светлой тишине реки, тосковал. Улов свой он носил всегда на княжий двор: добрая княгиня Оленушка щедро награждала его и всегда милостиво с ним разговаривала. Вот ежели бы все такие эллины были, другое бы дело!..
       И вдруг под Киев Володимир-князь подступил. Федорок решил, что, ежели будет рать, он уйдёт воем. Авось ветерком степным пообдует, и полегче станет... Но рати не строилось. Князья стояли один против другого и дела не начинали. В народе всякие слухи ходили. Но так как в те времена дрались больше князья да любители, -- самая правильная постановка дела, -- а народам их попадало только по пути, мимоходом, то очень-то в эти дела кияне и не лезли. Но всё же на дымы в стане новгородском поглядывали с опаской: не сжёг бы Володимир посады, как, говорят, в Полоцке весь город за девку дымом пустил...
       И вдруг как-то утром зашумел весь Киев: князь Ярополк в ночи, бросив все, покинул с дружиной стольный город свой и ускакал в степи к печенегам за помощью. На ушко люди смысленные сказывали, что вышла тут какая-то измена, что Варяжко крепко на старого Блуда кричал, но князь за ним не потянул... Сердца полонила туга: если он взаправду приведёт теперь против брата печенегов, будет потеха!.. Без князя нет порядка в земле, но и с князьями тоже не всегда сладко...
       В то же утро с великим шумом и ликованием и трубным трубением в Киев во главе с добродушно сияющим Володимиром и меднолицым, решительным Добрыней вошли полки новгородские, а белоглазые все эти так на опушках леса и остались: уж очень смердит от чертей!.. И сейчас же по приказанию Добрыни задымилась перед богами Русской земли жаризна... Нововеры в щель тараканью забились. В гриднице готовился пир на весь мир... И как только въехал Володимир на княжий двор, так, прорвав толпу дружинников его ликующих, к нему бросилась постаревшая Малка, мать его, и прижалась лицом к стремени и так вся от радости и зашлась:
       -- Солнышко ты моё красное!..
       Дружинники старые переглянулись: негоже дело вышло! Что там ни говори, а всё же робичица... И в тот же вечер уговорили Малку переехать в подгородное село великокняжеское, Берестовое, чтобы глаза тут всем не мозолила... И, обливаясь тихими, горькими слезами, Малка покинула княжой терем...
       Оленушка при первой же встрече сразила Володимира своей неземной красотой... И ночью, когда в гриднице шумел пир, а по городу стон стоял от бесчинства пьяных варягов, приведённых Володимиром из-за моря, в запертую дверь ложницы её постучала хозяйская рука. Оленушка затрепетала...
       -- Отвори!.. -- раздался за дверью пьяный голос.
       Не смея сопротивляться, вся дрожа, Оленушка отворила дверь, и в слабо освещённую лампадами ложницу её неуверенно шагнул через порог Володимир с этой своей добродушной, масленой улыбкой... Он постоял, поглядел на Оленушку, опустив свои стрельчатые ресницы, она стояла перед ним ни жива ни мертва, и вдруг, оборотившись назад, опустил щеколду...
       -- Помилуй, княже, рабу твою!.. -- с рыданием бросилась ему в ноги Оленушка. -- Я жена брата твоего...
       По лицу молодца -- Володимиру не было и двадцати лет -- прошла эта масленая улыбка его...
       -- Была братней женой, а теперь моей будешь... -- неуверенным голосом после медов киевских сказал он. -- Какое дело!.. И я не люблю, которые себя высоко держат... Про Рогнедь полоцкую слышала?
       Оленушка с рыданием бросилась под защиту богов своих... За нею послышалась неверная поступь, и рука князя легла на плечо её...
      
      
      

    XIX. РАЗВЯЗКА

      

    Беда, аки в Родне...

      
       Кияне ошиблись: князь Ярополк с дружиной поскакал не к печенегам, а в Родню, которая была поставлена в устье Роси для защиты украины земли Русской от степняков. Но когда прискакали все туда, то с ужасом узнали, что приказание воеводы Блуда собрать побольше и поскорее всяких запасов в городок не только не было исполнено, но, наоборот, и последние запасы, по приказанию воеводы Блуда, были вывезены степью в Киев... Блуд гремел об измене. Стали искать виноватого. Варяжко с Даньславом -- они очень сдружились и даже побратались на мечах -- были убеждены, что все это игра воеводы. Но ничего осязательного в руках их не было. И в душах их уже зародилась мысль убить старого изменника, змею запазушную. Князь так, по-видимому, ему вдался, что другого средства спасения не было...
       -- Княже, -- в отчаянии говорил Варяжко, -- не верь ему... Побежим лучше к печенегам и приведём их полки на Володимира. Он храбр, пока нет отпора. Кияне любят тебя...
       Но в руках Блуда было большинство дружинников. И вдруг новгородская рать облегла Родню. Городок тревожно зашумел; дружинники, спешно посланные во все стороны скупать запасы, уже не могли больше проникнуть в городок. Выхода из западни не было.
       -- Всё, что тебе остаётся, княже, это идти к брату и покориться... -- угрюмо говорил Блуд. -- Скажи ему: "Что ни дашь в удел мне, на том и спасибо..." Вся беда оттого, может, что допустил ты в Киев этих византийских брехунов... Вот боги и преследуют тебя...
       -- Да ведь баба Ольга крестилась -- и ничего... -- сказал Ярополк.
       -- Однако отец твой Святослав не крестился же... -- возразил Блуд. -- Не глупее бабы был он...
       -- Так он и погиб!..
       -- А кто его и погубил, как не твои византийцы проклятые? Тебе, по закону дедовскому, следовало бы мстить им, а ты все под их дудку плясал. Лучше ли теперь?
       Ярополк опустил голову: тяжко было за Оленушку. В судьбе её сомнений у него никаких не было. Он тяжело вздохнул. Он не знал, что делать. Блуд не настаивал: тише едешь, дальше будешь. Но настаивала Родня: по дворам уже начали тайно собираться веча. Все понимали, что дело защиты безнадёжно: хлеба в городе уже не было совсем и получить его было неоткуда. Спасти могло только чудо.
       Варяжко ахнул, когда князь по душам рассказал ему, что говорил Блуд.
       -- Не теряй головы, княже!.. -- горячо говорил он, чувствуя, как всегда, в душе мучительное двоение: с одной стороны, это был его князь, с которым он вырос, которому он перед ликом Перуна клялся в верности на мече своём, а с другой стороны, это был муж, обладатель Оленушки, следовательно, смертный ворог его. -- Княже, эту голову потеряешь -- другой не найдёшь... Смотри!.. Пробиться тёмной ночью к печенегам ничего не стоит пока...
       И душа его обливалась кровью... И дивился про себя молодой гридень, как, кто и зачем сделал его жизнь такой путаной и тяжкой. Уж он ли не прямил своему князю, он ли не служил земле своей, а иногда было так невыносимо ему, что лучше бы уж мать-сыра земля не носила его...
       Ярополк все колебался. Блуд не настаивал: пусть созреет плод как следует. Но жёстче настаивала Родня: в затихшем под бедой городке то бабы горько причитали над голодными детьми, то зашумит против богатых дворов чёрный народ, требуя хлеба, то тёмной ночью послышатся крики о помощи: голодные грабят богатеев... Ловили по застрехам воробьёв, галиц, кошек, голубей. Рубили сено и ели. Сама дружина питалась уже конями... И чем более нарастал голод, тем более, обгоняя и увеличивая голод, нарастал ужас смертный. Одна старуха сошла с ума и, простоволосая, дикая, шатаясь, с хриплыми, бесстыжими песнями шлялась по тихим улочкам и грозила неизвестно кому и чем... А за стенами, за посадами, за валом весёлым шумом шумел стан новгородцев. Часто, бахвалясь, новгородцы нарочно на виду осаждённых ели гусятину, баранину, говядину, хлеб бросали рыбам на покорм и, подняв чаши и рога старинные, с весёлым хохотом пили за здравие своего князя Володимира.
       -- Княже, не тяни!.. -- значительно говорил Блуд. -- Ежели город против нас подымется, добра не будет. Я слышал, Варяжко подбивает тебя к печенегам бежать. Делай как знаешь, но делай. Но только помни, что не так давно мы их порастрепали и дань на них положили, и как они тебя встретят, кто знает? А Володимир всё же родной брат тебе... Делай как знаешь, но только не тяни... Беды не было бы: народ крепко из-за хлеба бьётся...
       Ночь -- она была светлая, лунная, торжественная -- Ярополк не спал, а наутро призвал Блуда.
       -- Еду к брату... -- бледный, сказал он. -- Пошли в их стан сказать, что сдаёмся и что я с несколькими дружинниками еду в Киев. А они чтобы тут худа никакого не чинили... Делать, видно, нечего...
       -- И хорошее дело, княже... -- дёрнул сивым усом Блуд. -- Плетью обуха, знать, не перешибёшь...
       И в то же утро ворота Родни растворились и князь с дружиной выехал в чистое поле. Со стен неслись вслед ему проклятия голодных. И сейчас же, как волки, бросились они в стан новгородский, на коленях вымаливая себе кусок хлеба. Отказу не было: свои, русские люди... И недобрыми глазами провожала новгородская рать тихо на отощавших конях ехавшего днепровскими лугами князя Ярополка с дружиной. Немало бесконных дружинников осталось в Родне до развязки всего дела. Варяжко с Даньславом ехали за князем, но по тайному приказу Блуда за ними крепко следили сторонники воеводы...
       Володимир-победитель, по обыкновению, весело и шумно бражничал в светлой гриднице со своими богатырями дружинниками, которые положили к ногам его всю Русь. Те пили, ели и тешили свою душеньку молодецкую, по тогдашнему обычаю, похвальбою богатырскою. И, выхваляясь, один предлагал молодому князю немедленно идти на Царьград, по следам Святослава, другой хотел одним мановением меча очистить степь от идолища поганого, которое залегло на порогах, третий на ятвягов тянул, а оттуда на Поморье славянское... Играли гусляры на гусельках яровчатых, и тешил песнями сердца богатырские уже славный Боян, которого кияне уже прозвали внуком Велесовым: так складны, так сладки были песни этого весёлого полянина с бородой на два посада и ласково-весёлыми карими очами!
       И вдруг зашумел весь двор княжеский: Ярополк приехал мира просить!..
       -- Зовите князя в гридню... -- распорядился торжествующий Добрыня.
       Володимир побелел. Добрыня только сурово покосился на него, и по знаку его двое варягов с обнажёнными мечами стали у порога... Ярополк негнущимися ногами подымался в притихшую гридню, и как только шагнул он в дверь, так сразу варяги подняли его на мечи под пазухи. "Брат!.." -- успел только коснеющим языком вымолвить он и рухнул весь в крови на пол. Блуд решительно захлопнул тяжёлую дверь. Варяжко с Даньславом -- они были начеку, -- выхватив мечи, бросились во двор. Их сторонники, тоже обнажив мечи, окружили их и все вскочили на коней.
       -- В степь!.. -- крикнул Варяжко.
       Он на скаку обернулся на высокий терем. В оконце на одно мгновение мелькнуло милое, белое, испуганное лицо... Двое воев-лапотников с большими бородами, поняв, что на княжом дворе случилось что-то неладное, сунулись было затворить ворота, но Даньслав свалил одного ударом меча плашмя, а другого смял конём Варяжко, и дружинники, в облаке пыли, среди гвалта собак и звона оружия, вынеслись в слободу и -- в чистое поле.
       -- В степь!.. К печенегам...
       И, обратившись в сёдлах, дружина погрозила Киеву мечами и понеслась, пригнувшись к сёдлам, в жутко пустую Степь.
      
      
      

    XX. КЛАД

      

    Ой у поли могила з витром говорыла

    Повий, витре буйнесенький, щоб я не чорнила,

    Щоб я не чорнила, щоб я не марнила,

    Щоб на мени трава росла та ще й зеленила.

      
       Неоглядная степь весенняя. Трава в рост всадника и цветов лазоревых по ней, что звёзд по небу. Дух от них идёт -- не надышишься. А над степью жаворонки звенят, кобчики, повиснув на одном месте, крыльями трепещут, а по зорям то с воды, то на воду гуси тянут, утки, лебеди и жерав, птица степная... На крутом берегу светлой степной реки, полной какой-то ясной дрёмы, стоит табор печенегов: ряды двухколёсных повозок-веж, а среди них бегают ребятишки чумазые, лают худые собаки; хозяйки хлопочут около огней, готовя немудрый ужин, а другие в это время в стороне кобылиц доят... С другой стороны табора, на лугу, под надзором старого печенега да ребят рогатый скот пасётся, отъедаясь сочной травой после долгой зимней голодовки. На песчаной отмели, у воды, несколько мальчишек-подростков упражняются в стрельбе из лука. Бородатые, большеусые, всегда угрюмые отцы их -- одни ладят под вежами что-то, другие, лёжа на брюхе, обсуждают новый набег на Киев: жившие среди них ещё с осени Варяжко и Даньслав очень их подбивали на это дело, но степняки ещё помнили, как растрепали их недавно кияне. Лазутчики их все в один голос доносили: в Киеве идёт большое веселье, дружина у князя Володимира большая, вои для чего-то собраны стоят. То же подтвердил и свещегас Берында, которого они заарканили на порогах из каравана, шедшего в греки, как языка. Берында, пробиравшийся погулять в Византию, такого им насказал, что старики уже подумывали потихоньку, не откочевать ли от Днепра подальше...
       У огонька, на котором урчала в чёрном котелке похлёбка со свежей убоиной, лежали на примятой пахучей траве четверо: грустный Варяжко -- не уставало его сердце болеть по Оленушке; опушившийся первой бородкой, загоревший и оборвавшийся Даньслав; Берында со своими ёрническими глазами и похабной бородёнкой и Урень, средних лет печенег, крепыш небольшого роста с какою-то пегой гривой вместо волос. Он долго был в плену в Византии, недавно бежал в степи, и теперь ему везде чего-то точно не хватало: в Византии -- степи, а здесь, в степи, -- Византии и её удовольствий. Кияне жили среди степняков на всей своей воле, никто их ни в чём не стеснял, и часто на конях они отлучались на охоту и пропадали целыми днями... Урень очень привязался к ним. Бестолковый и ничего путём не умеющий Берында был кашеваром и загрызался со всеми в таборе, по своей привычке, настолько, что печенеги не раз уже подумывали спихнуть его в реку или на аркане удавить...
       Видя, что печенегов на поход не подымешь, Даньслав и Варяжко заскучали и без конца придумывали, что им теперь делать. Огневой Даньслав рвал и метал, а тихий Варяжко тосковал и часто, усевшись на курган, одинокий, часами смотрел в сторону Киева и пел тихонько унывные песни... И потихоньку, в тиши звёздных степных ночей, у них составился план: идти на Поморье, к варягам, занять с ними Новгород, а оттуда ударить и по Киеву. Но варягов без денег не подымешь тоже, а где их взять?
       -- А в скифских могилах... -- выпалил, как всегда не думая, Берында. -- Там его, сказывают, закопано -- и не сосчитаешь...
       Гридней-изгоев точно осенило: а в самом деле?! И, сдружившись с Уренем, которому в таборе тоже не сиделось, они стали потихоньку пытать его об этом деле. Чуя, что затевается что-то замысловатое, печенег охотно пошёл гридням навстречу.
       -- По могильникам мы не лазим... -- сказал он. -- А что говорят про клады много, это верно. Только будто заклятье крепкое на все их положено, не возьмёшь спросту-то.
       Берында опустил деревянную ложку, которою он мешал в котелке, и сказал:
       -- Ну, это совсем пустое дело... Для отыскания кладов и их безопасного вынимания очень помогают травы: плакун-трава, петров крест, спорыш-бел кормолец, объярь, шапец -- мало ли их? Ежели хошь об кладе доподлинно изведать, есть или нет, -- подняв перед собой ложку с прилипшим к ней просом, наставительно говорил он, -- возьми лучше всего шанцов корень да воскресенской свечи воск и раздели надвое. И одноё половину, очертя воском, положь на кладовое место, а другую на ночь в головы клади или чистым платом у сердца привяжи, и в тоё ж ночь придёт клад и будет говорить, как положен, на что положен, на худо или на добро, и сколь давно, и как лежит, и как взять. И доподлинно тебе все расскажет и взять велит... Сии травы, и спорыш, и объярь, и кормольцева, испытаны. А сие делать по три ночи, то все изведаешь, что надобно... Эти травы добрые ко всякой кладовой знатной премудрости и так и зовутся кладовыми...
       -- А где они, эти травы-то? -- спросил нетерпеливо Даньслав.
       -- А этого я уж знать не могу... -- отвечал Берында. -- Надо поискать смысленного человека такого. Есть такие -- у-у-у, на версту в землю видят!..
       Даньслав не вытерпел и сплюнул в сторону:
       -- От дурень!..
       -- А чего ж ты лаешься-то?.. -- сразу полез тот. -- Нешто я тут причинен? Вот тоже голова!..
       У Даньслава чесались руки, но он только крепко губы сжал и потемневшими глазами смотрел в вечереющие дали...
       -- Наши мёртвых трогать не любят... -- сказал Урень медлительно. -- Но, может, можно и попробовать... А? Отсюда не больно далеко, на Волчьем Броде, стоит великий курган, а на нём баба каменная поставлена, должно быть, большой какой царь ихний похоронен... Можно попробовать...
       Помолчали. Тихо урчала похлёбка в котелке. Над рекой звенели ребячьи голоса.
       -- Ну, что же... -- нетерпеливо сказал Даньслав. -- Вот стемнеет, и поедем -- будто на охоту... Что зря время-то терять?..
       -- Я ни за какие не поеду... -- сердито сказал Берында. -- Там ещё такого насмотришься, жизни не рад будешь... На кладах всегда заклятье кладётся... Ты, должно, такого дела и не нюхивал, а я...
       -- Нет, ты поедешь, -- решительно оборвал его Даньслав, и ноздри его раздулись. -- Если тебя оставить тут, то ты всем, собака, набрешешь, о чём мы говорили. И не разговаривать у меня!.. -- прикрикнул он, положив правую руку на меч. -- Ты знаешь, длинных разговоров я не люблю...
       Берында, ворча ругательства, бешено мешал похлёбку. Она плескала на уголья и шипела. Этот окаянный парнишка с его постоянным хватаньем за меч был противен ему до последней степени, но делать было нечего... Они наскоро похлебали своего варева, и Урень, косолапо, как все всадники, шагая по траве, привёл четырёх осёдланных, но без стремян, по-скифски, коней. К их разъездам так привыкли, что никто даже и не спросил их, куда и зачем. И, захватив в своей веже оружие, гридни в сопровождении Берынды и Уреня направились в осиянную закатными огнями степь. Огромные тени от них легли по траве чуть не на версту... Сильно пахло цветами...
       Ехали молча. Урень, несмотря на долгое пребывание в Царьграде, не утратил чутья степи и уверенно шёл передом, направляя путь по тёмным курганам, а когда заря померкла и на востоке, как червлёный щит богатыря, показалась огромная луна, то по едва видным звёздам... Дремалось... Все боролись со сном, но всё же на несколько мгновений засыпали и, качнувшись к луке седла, снова пробуждались и зорко смотрели в лунную мглу, полную шорохов, шепотов и упоительного запаха росных трав. И Варяжко, исходя кровью сердца, тайно молился своей Оленушке и старался не думать, что с ней теперь, а Даньслав, наливаясь жаждой ярой мести, думал о гордой Рогнеди своей и о том радостном дне, когда он упьётся кровью злодея Володимира. Берында же думал, как бы ему поскорее улизнуть в Царьград: можно бы там креститься опять. Закормили бы благодетели на убой и дарков всяких надавали бы... А то лавочку бы гоже у моста на Сике открыть...
       В небе тихо искрились в лунном тумане звезды. Большая Медведица тихо поворачивалась хвостом к востоку, возвещая, что рассвет уже недалёк. Влажнее и ещё душистее стал воздух -- и всадники, и кони были мокры от росы. Иногда из-под ног коней с треском взрывался с гнезда стрепет или тяжёлый дудак. Иногда табун диких коней с звонким ржанием уносился вдаль. И, как всегда перед рассветом, дремалось особенно сладко, особенно неодолимо. Но сон разом слетел, когда Урень остановил коня и, указывая рукой вперёд, сказал:
       -- Вот она...
       Впереди, на золотисто-зелёной полоске зари, на шеломени, чернело большое и грубое подобие человека. Всадники подъехали ближе, спешились, стреножили коней, а сами, с удовольствием разминаясь, пошли к каменному истукану. Обходя огромный курган вокруг, они наткнулись в высокой траве на совершенно истлевшее оружие, которое при первом же прикосновении рассыпалось пылью: после того как царь был зарыт, скифы удушали пятьдесят из его лучших воинов и на лучших конях, тоже мёртвых, расставляли их, крепя кольями, вокруг могилы... И, постояв в раздумье над сгоревшими доспехами воинов, от которых самих не оставалось и праха, они направились к жутко молчаливому кургану. В свете разгоравшегося дня истукан стоял весь уже розовый. Вышиной он был почти в два человека. На нём было мужское полукафтанье, а на голове шапочка-мисюрка с галуном, который был по темени пущен крест-накрест. Руки великана были сложены на животе, и в них была чаша... На левом бедре висел на темляке меч, а на правом -- колчан. И бесстрастно смотрели каменные очи куда-то за синие грани степи, и, сам тайна, сторожил он бессменно какую-то скрытую в его кургане тайну. У подножия его валялись мелкие монеты: арабские, персидские, греческие, русские, свейские.
       -- Откуда это? -- тихо спросил Варяжко.
       -- Наши бабы, когда мы тут неподалёку кочуем, носят к нему больных детей... -- сказал тоже точно присмиревший Урень. -- А это их бабья благодарность.
       -- А разве помогает? -- тоже тихо спросил Даньслав.
       -- Говорят, помогает...
       Помолчали, подумали неведомо о чём и, спустившись тихонько к пяти кургана, вдруг обнаружили в траве неглубокую, совсем заросшую яму: очевидно, кто-то пытался уже проникнуть в курган и бросил. И от этого стало почему-то ещё более жутко. Даньслав встряхнулся первым.
       -- Ну, что же стоять-то?.. -- сказал он и выпрямился. -- Приехали за делом, так дело и делать надо... Берында, собери-ка нам закусить, а там и за работу. Один пускай на шеломени стоит сторожит, а трое рыть будут...
       Берында, довольный, что он хоть на время останется в стороне от всего этого, стал собирать присохший бурьян, дикую вишню, старый катун для огня, а потом взялся и за стряпню, а остальные принесли короткие, ржавые лопаты. Лопата легко брала мягкую землю...
       -- Ничего... -- сказал он. -- Не торопясь, справимся. Ну пойдём, подкрепимся да и за дело...
       Покрепившись, поставили Берынду на шеломени. "Ты у меня не спи смотри, старый колдун!" -- прикрикнул на него по привычке Даньслав -- а трое взялись за работу. Она пошла споро, и через какой-нибудь час они наткнулись на деревянный, истлевший, но, по-видимому, крепкий ещё свод: в чёрное, пахнущее прелью подземелье шёл узкий проход. Обрадованные и испуганные одновременно, они быстро очистили устье хода, и восходящее солнце сразу залило золотом угрюмое подземелье. Предусмотрительный Урень захватил с собой со становища смолья, и в красном, дымном свете его они нетерпеливо устремились в глубь кургана.
       И вот перед ними чёрный, душный покой, а посередине его, на земле, белый скелет усопшего царя. И весь скелет, и земля вокруг были обильно усыпаны теми золотыми бляшками, которыми богатые и знатные скифы обшивали свой наряд сверху донизу... Тут были и сфинксы, и пегасы, и медузы, и грифоны, и головки Паллады, и крылатые кабаны, и змеи, и зайцы, и птицы... Рядом со скелетом лежало оружие с драгоценными украшениями: меч, нож, копьё, дротики, лук и стрелы... Наконечники стрел до сих пор хранили ещё зелёно-медный отблеск того яда, которым они были отравлены. Несколько кубков из черепов в золотой оправе лежали рядом. Вокруг стояли греческие гибрии и кратеры. На одном из красивых сосудов этих неутерпевший от жадности Берында прочёл греческую надпись: "Ксебантурула сделал".
       В стороне стояла большая и очень красивая ваза из литого серебра. Она вся была изукрашена сценами из скифской жизни: один скиф стреножил коня, другой пробовал лук, третий седлал коня... А с другой стороны от скелета, в головах же, стояла меньшая размером, но ещё более прекрасная золотая ваза, тоже вся заплетённая резьбой драгоценной... С горящими глазами все четверо обошли чёрный покой и открыли другой, боковой, в котором лежала, по-видимому, царица, ибо земля вокруг скелета её была усеяна золотыми запястьями, ожерельями, перстнями драгоценной эллинской работы с каменьями самоцветными, бляшками, шейными кольцами, зеркалами из полированной бронзы с золотыми ручками. Вокруг неё тоже стояли сосуды золотые и серебряные. С другой стороны от царя был ещё покой, но вход в него завалился, и нужны были лопаты... Но кладоискатели больше не могли: волнение мешало, дым перехватывал дыхание, глаза слезились. Надо было освежиться, отдохнуть...
       -- Надышимся потом... -- нетерпеливо бросил Даньслав. -- Тут столько богатства, что все Поморье подымем. Пойдёмте за лопатами скорее...
       Берында уже сторожил снова на шеломени. Варяжко с Уренем осторожно полезли наружу. За ними пополз и Даньслав, которому точно жаль было покидать могилу. Варяжко, встав, с наслаждением, всей грудью вдохнул душистый ветер степи. И вдруг сзади него могильник точно вздохнул тяжело -- и послышался испуганный крик Уреня. Варяжко в страхе быстро обернулся. Курган осел одной стороной, и весь проход внутрь него был наглухо завален землёй. Обвалом прихватило и печенега почти по грудь, и он с ужасом на лице из всех сил вырывался из тисков земли. Варяжко с усилием вытащил его, и оба, белые, сумасшедшими глазами смотрели один на другого: а Даньслав?!
       -- Я... я говорил, что мёртвых... трогать нельзя... -- едва выговорил синими губами Урень, забыв, что он говорил совсем другое. -- Он, -- кивнул он на каменного истукана, -- поставлен тут не зря...
       Испуганный Берында скатился с кургана и, поняв, в чём дело, с сумасшедшим криком бросился в степь. Но сейчас же спохватился и бросился к лошадям. Варяжко одним взглядом убедился, что о спасении Даньслава и думать было нечего. Вид бестолково суетившегося вкруг лошадей -- они тоже забеспокоились -- Берынды захватил обоих таким леденящим ужасом, что, побросав все, они бросились к коням и через минуту уже летели росистой солнечной степью во весь мах прочь от страшного кургана и его каменного стража... А в могильнике в ужасе неимоверном, задыхаясь, из последних сил метался Даньслав, и тихо гасла в нём последняя думка о красавице Рогнеди...
      
      
      

    XXI. ОТ ПОБЕДЫ К ПОБЕДЕ

      

    Боян же, братие, не десять соколов на стадо лебедей пущаше, не своя вещие персты на живыя струны вскладаще, они же сами князю славу рокотаху...

      
       Таким образом Володимир, простоватый и безграмотный парень, волею судьбы стал один на челе молодой Русской земли, земли с очень туманными рубежами, земли без всяких законов, кроме стародавнего обычая, крика бестолкового веча да усмотрения князей и их тиунов, земли с надтреснутой душой, в которой глухо боролась вера старая, дедовская, с напиравшей из-за моря верой новой. На стол великокняжеский провела Володимира Русь старая, языческая, и, чтобы оправдать её доверие, молодой князь прежде всего "постави кумиры на холму вне двора теремного: Перуна древяна, а главу его сребрену, ус злат, и Хорса-Дажбога, и Стрибога, и Симарьгла, и Мокошь, и хряху им, наричуще я боги, и привожаху сыны своя и дщери и жряху бесом и оскверняху землю требами своими -- и осквернися кровьми земля Руска и холмот..."[6] Христиане киевские старались теперь не показываться и не дышать. И Федорок-Ядрей, двоевер, только теперь окончательно понял, как ехидны эти проклятые эллины, заманившие его в свои сети, и когда по весне появился снова в Киеве Ляпа, Ядрей хмуро избегал его: ему больше всего тяжело было то, что тот оказался прав. А ребятишки с Подола, дразня, кричали ему вслед: "Федорок... Федорок..." -- и он, осерчав, грозил им издали лозой. Черномазый отец Митрей уже не раз и не два получил от них комком грязи в спину, и, вращая своими чёрными бешеными глазами, он клял эту нечисть и так и эдак... Добрыня уже вернулся в Новгород наместником князя и поставил кумир над Волховом и "хряху ему людье ноугородьстии аки Богу...".
      
       [6] - Это одно из измышлений смиренного летописца.
      
       Русь росла, крепла, выходила на большую дорогу. И хотя благочестивый летописец и уверяет, что "и бе Володимир, думая о строе земленем и о уставе земленем", делалось всё же это совсем не Володимиром. Хотя потихоньку, с годами он и умнел, но был он всё же слишком уж простоват. И больше всего привержен был он совсем не "строю земляному", а женщинам и вину. У него было уже несколько жён и бесчисленное количество наложниц -- и в Вышгороде, и в Родне, и в Берестовом, и в Белгороде, и везде, -- и при них были уже десятки "детинных кормилиц": он старательно "распложал свою землю". И охотниц войти в ложницу русского князя было хоть отбавляй: литовская княжна Апракса три года молилась, чтобы попасть туда. "Там, в Киеве, стоят палаты грановитые, -- говорила она, -- там стоят луга красовитые, а у мово у сударя-батюшки, у мово короля любимова, палатишки стоят все пустешеньки, лужишки помяты да низешеньки..." И не совет длинноусых и чубатых дружинников, шумевший в гриднице княжой за чашей, делал это дело, и не веча, шумевшие и дравшиеся по площадям убогих городков, а делалось это дело теми таинственными и безымянными силами, которые движут жизнь миров и историю человеческую. Володимир, его дружинники и веча потому не могли делать того, что они делали, что для этого им нужно было бы понимание смысла истории, а смысл этот раскрывается обыкновенно только долгое время спустя после совершившихся событий, да и то далеко не всем. О ту пору разбросанные в бесконечности лесов и степей славянские племена бессознательно искали объединения -- хотя сами часто и кроваво против этого единения восставали, как радимичи, как вятичи... -- и Володимир, собирая землю, творил тёмную волю их, волю истории без всякого даже смутного понимания её. И если Святослав пардусом ходил по восточной украине земли Русской и мечом своим зарубал русское знамение по нижней Волге, по нижнему Дону, у зелёных предгорий Кавказа, то Володимир, творя эту волю, выступил против ляхов и отобрал у них старые русские города: Червень и Перемышль, Русь Червонную. И в тот же год он должен был идти ратью на всегда беспокойных вятичей и наложить на них дань отцовскую, по шлягу от рала. Подобно древлянам, они упрямо отстаивали свою независимость от Киева, и потому и на другое лето Володимир должен был идти на них и снова приводить их к повиновению той исторической силе, которая вела его.
       И чрезвычайно знаменателен этот величавый рост русской силы даже в его ближайшем окружении. Приведённые им самим с Поморья варяги, среди которых было немало и чуждых по крови свеев, урманов, готов, и немцев, и доней, чувствуя себя господами положения, не только наводили, когда нужно, порядок, но производили немало и бесчинств всяких. И если один из витязей, Сухмантий, вызвавшийся добыть Володимиру живьём лебедь белую и потерпевший на охоте неудачу, боится с пустыми руками показаться на глаза князю, то, подпив, дружинники грозили иногда стрелять в гридню во столовую, убить его, князя Володимира, они бросали ему иногда в лицо румяное угрозу, что, ежели не сделает он по-ихнему, то прокняжит он в Киеве только "до утрия". И это вызывало досаду, и вокруг князя уже вырастала постепенно, незаметно чисто русская дружина, русские богатыри, и прежней воли морским волкам уже не было...
       -- Да что они больно величаются-то?.. -- потихоньку, в уголках начали говорить русские дружинники. -- Они на Русь без портков пришли. И конницу-то только у нас наладили... И хошь тех же свеев взять -- пущай покажут они нам у себя хошь единый город, который с Киевом нашим вровень стать мог бы!..
       -- А знамо дело... -- поддерживали со всех сторон. -- Было время, когда хозары на наших полоняниках ездили, запрягши их, как вола или лошадь, а теперь хозара сама нам дань платит!..
       -- Старики сказывают, -- вмешивался третий, которому тоже хотелось сказать о Руси что-нибудь гордое, -- как пришли впервые к нам хозары. "Платите нам дань", -- говорят... Подумали наши и решили дать по мечу от дыма... Ну, пришли те к кагану своему и хвалиться стали, что доискались-де новой дани в лесе, на горах, над рекою Днепрскою. И показали ему -- мечи. И старцы хозарские подумали, подумали да и говорят кагану: "Княже, недобрая то дань! Мы доискались её саблей, которая остра с одной стороны, а это меч, который остёр с обеих сторон... Смотри: не пришлось бы нам платить дани им!.." На то и вышло...
       Загрохотали, опёрлись на мечи, подбоченились:
       -- Мало ли их на Русь наскакивало, а где они теперь? Погибоша аки обры, как говорится...
       -- Ты только клич кликни по всей Руси: Волгу вёслами раскропим, Дон шеломами весь вычерпаем!..
       И иноземные варяги чувствовали все острее, что почва из-под ног у них уходит, и потихоньку потянули вон. Князь и его советники осторожно отобрали из них тех, которые повернее, наградили их, дали им города в кормление, а остальных Володимир отпустил в Царьград: в гвардии императоров давно уже был варяжский отряд. А перед отходом их он послал царю тихонько грамотицу небольшую: "Вот идут к тебе варяги. Не держи их в городе: сотворят и тебе зло, как здесь. Разведи их розно, а сюда на Русь не пускай ни единого".
       Володимир со своими богатырями вернулся из победоносного похода на ятвягов. По случаю этого было назначено всенародное молебствие перед Перуном. Кияне зорко следили теперь, чтобы эти баламуты-нововеры никаких козней не чинили и вместе со всею Русью поклонялись бы богам её. И вдруг заметили, что двое варягов, отец и сын, занимавшиеся торгом на Подоле с землёй греческой -- таких гостей звали гречниками -- на жаризну не пошли. Возбуждённые кияне сразу осадили их двор.
       -- Почему не вышли вы на жаризну всенародную?
       -- У нас свои боги... -- весь бледный, обняв сына за плечи, отвечал варяг с высокого крыльца. -- Вас никто не неволит кланяться чужим богам, и вы никого не невольте...
       Но ему не дали долго разговаривать. Толпа яростной волной всплеснула на высокое крыльцо и через несколько мгновений уже волочила, остервеняясь всё более и более, два окровавленных, изуродованных трупа по двору и тащила пожитки.
       -- Добре!.. -- кивнул своим чубом Володимир, когда гридни донесли ему об этом. -- А теперь собирайтесь, детишки, на почестный пир: надо подвиги ваши ратные восславить... А там скоро и в полюдье идти. Уж потрудимся...
       И скоро высокая гридница княжая зашумела весёлым пиром. Князь сидел в переднем углу, а вокруг него пили чубатые, уже русские богатыри его, которых и сам он искал повсюду, Русской земле наизберечь, а себе на вспоможенье, и которые и сами уже шли к нему, стольному князю, со всех сторон. Был тут и Порей-полочанин, ростом словно и не величек, а ноготок остёр: его меч кусал ядовито, как змея, и не было от него человеку спасения; и был тут и Емин-новогородец, разгульный и шумный, и Сирко Благоуродливый из славного Галича, больше похожий на чудище из сказки древлей,