назад

Константин Кешин

“Скупой рыцарь”

Уважаемые посетители!

Подписаться на бумажную версию журнала "ПРОСТОР" можно с любого следующего месяца по каталогам: "Казпочта" и "Евразияпресс"

Подписной индекс 75796

1

Загадочность “Скупого рыцаря” начинается с подзаголовка, который здесь как бы замаскированный, лукавый, но странно лукавый, насколько лукавство может быть странным, то есть с большей серьёзностью, чем теснее приближаешься к нему. Усмешка аристократа, с тонкой, просвечивающей сквозь строгость манер иронией – огонь желто-красной свечи пятном проступает на внутренней чашечной стенке, – рассказывающего притчу об отце и сыне, об отцах и детях, о жестоко протекающей смене поколений, о – через смерть! – смене караула.
И вправду, к чему Пушкину было писать “Сцены из Ченстоновой трагикомедии”?
Что русскому читателю некий, никому неведомый Ченстон, его “трагикомедия”?.. Но как бы существует ранее созданный текст, законченный, отлитый в чёткие строки, а Пушкин как бы приглашает читателя, познакомившись с тем, что предлагает ему переводчик –“преложитель” (“крив был Гнедич, поэт, преложитель слепого Гомера”), читать спокойно, сохраняя уверенность, что рано или поздно доберётся до первоисточника. Правда, Пушкин предлагает добраться до подлинного первоисточника – жизни.
И кто же первым встречает нас на страницах “Скупого рыцаря”? Юный честолюбец, азартный забияка, озорник и драчун из рыцарского сословия: “Во что бы то ни стало на турнире явлюсь я... ”. События трагедии начинаются с осмотра амуниции. Боже мой, главным врагом по жизни оказывается неведомый нам, но крепко памятный Альберу “проклятый граф Делорж”, вся вина которого в том, что на недавнем турнире покончил напрочь со шлемом противника, который теперь стал просто-напросто железным хламом.
Альбера не может даже утешить льстивое напоминание слуги, что обладатель испорченного шлема не остался в долгу – от ответного удара рассерженного рыцаря Делорж “сутки замертво лежал”. Но если бы дело было только в испорченном шлеме!.. Для Альбера куда ни кинь – всюду клин. Ему и надеть-то в обществе нечего. Сверстники в атласе и бархате за пиршественным столом, а нашему герою приходится стыдливо бормотать, что, дескать, забрёл на огонёк, на пир попал случайно, вот и сидит, осушает чаши за здоровье дам и герцога, не снимая доспехов.
И какое тонкое различие сразу отмечает Пушкин меж господином и слугою, как показывает разницу в интеллекте. Речь-то не отличается, но Иван – человек земной; он сразу о том, что возмездие тотчас настигло “проклятого графа Делоржа”. Зато Альбер заметил и венецианский нагрудник соперника, и дорогие наряды других рыцарей. Вдобавок Альбер – успевает наблюдать и за собой; он попутно ведёт психологический дневник. Не только совершает поступки, но и объясняет их.
Простая беседа. Господин и слуга перемывают косточки всё ещё, наверное, не пришедшему в сознание графу Делоржу, у которого “грудь своя... другой себе не станет покупать”, обсуждают недавние события; самое что ни на есть обыденнейшая расхожая житейщина, каковой и в наши времена полно, да и всегда она была, есть и будет. И вдруг – крик души Альбера, страдания неимоверные, и в то же время замечание философа: “О бедность, бедность! Как унижает сердце нам она!..”. Страшное, почти что непреодолимое препятствие для жизни сердечной, то есть искренней, открытой, благородной, собственно независимой жизни личности. Человек бедностью искажен, изувечен, бедность отнимает у человека человечность. Отсюда очень недалеко до “Нищета – порок-с, сударь!..”.
Но до поединка с графом бедность как враг являлась понятием отвлечённым. Удар тяжелого графского копья помог опознать врага в лицо, пусть и закрытое забралом рыцарского шлема. Тотчас наступил конец поединка: Делорж отброшен на двадцать шагов, “дамы привстали с мест, сама Клотильда, закрыв лицо, невольно закричала”. Признание полное, и славная храбрость Альбера – центральное событие турнира. А нашему герою никакого утешения. Он знает, что происхождение отваги более чем прозаично – страшная досада “за повреждённый шлем”.
Можно сказать, всё произошло инстинктивно, когда на внезапную пощёчину стремятся, не раздумывая, отплатить обидчику тем же. И Альбер тут же передёргивает, вводя в действие, пока только за сценой, пока только невидимым участником – своего отца. Сын полагает, что именно скупость – причина геройства на турнире. Ему тяжко вспоминать свой блистательный бойцовский удар, поскольку в поединок вмешались низменные житейские обстоятельства.
Перечень необретённого, но такого необходимого растёт, список потерь продолжается. Захромал верный скакун рыцаря, и денег, чтобы купить нового коня, хоть и просят за него недорого, нет. Кто же избавитель, каков рецепт спасения от бедности?..
Так возникает “бездельник Соломон”.
На свою беду забрёл ростовщик к своему давнему и, пока жив его отец, беспросветному должнику. Как щедр Альбер на прозвища для кредитора: о “бездельнике” мы уже упоминали, так он ещё и “приятель”, и “проклятый жид”, и “почтенный Соломон”, и “мой милый Соломон”, и “разбойник”... Молодой рыцарь не прочь даже записать себя в друзья Соломона, хотя не преминул уколоть правоверного иудея предложением в качестве заклада “свиной кожи”.
Соломон – как люди зависимые, а ведь он очень зависим и бесправен, наш Соломон, несмотря на то что может ссудить просителя большими деньгами – готов обманываться. Как другу повествует он Альберу, сколь мало значит рыцарское слово, когда смерть отменит все обязательства. В ход пошли рассуждения о быстротечности земной жизни; можно и Булгакова вспомнить – из “Мастера и Маргариты”, когда сатана философствует: “Человек не просто смертен, он внезапно смертен!”. Да, наверняка адов опекун мастера имел в предмете пушкинское: “Как знать? дни наши сочтены не нами; Цвел юноша вечор, а нынче умер, И вот его четыре старика несут на сгорбленных плечах в могилу”. Это всё те же шекспировские “четыре капитана”: “Пусть Гамлета поднимут на помост, Как воина, четыре капитана...”.
Внеся смертную ноту в разговор, вбросив в него “Memento mori!”, Соломон роняет в сердце сына скупца мысль о том, что барон проживёт ещё достаточно долго. Долгая жизнь отца – против сына, отцовское долголетие – нежелательно!.. Альбер убежден, что через тридцать лет деньги ему не понадобятся.
И вот – философская вспышка, зернышко того самого долгого монолога Скупого рыцаря над “золотой державой”, что заключена в подвальных сундуках... “Деньги? – деньги всегда, во всякий возраст нам пригодны...”. Краткий трактат о силе денег, а на полях – конкретные примечания, попутный портрет отца, чьё служение деньгам – непреодолимое “влеченье, род недуга”. Тяжкого, признаёмся, недуга. Измученный бедностью, Альбер восклицает: “Молчи! когда-нибудь Оно послужит мне, лежать забудет...”. Золото в отцовских сундуках должно дождаться возмездия, пусть и не такого немедленного, какое воспоследовало для графа Делоржа.
Когда Соломон желает “своему другу” скорее получить наследство, на самом-то деле это пожелание Альберу как можно скорее осиротеть. На что Альбер отвечает концовкой заупокойной молитвы: “Аминь!..”. И поскольку Барона оба собеседника-сообщника уже как бы не только приговорили к смерти, но и похоронили, и отпели, наступает пора практических действий. План Соломона прост, его он и излагает деликатно, осторожно, даже заботясь о том, чтобы жертва отправилась на тот свет, обойдясь без лишних и напрасных страданий: “А человек без рези в животе, без тошноты, без боли умирает...”. Аккуратная такая, чистая смерть...
Но одно дело “целить в лоб”, иное – “отправить к праотцам”. Здесь пахнет врагом покрупнее. То, что Соломон предлагает сыну отравить отца, чтобы завладеть наследством, Альбера возмущает; он готов повесить конструктора умышленного убийства на воротах замка. Отпустив брезгливо ростовщика, колеблясь, взять деньги или не взять, Альбер готов даже обойтись простой водой, – в замке нет ни капли вина, – только не брать золото, запачканное, замаранное одним только посягательством на жизнь скупого отца. Этот враг, о котором мы и задумываемся сейчас, задумываемся о неправедном заслоне, что преграждает сыну путь к жизни, – миропонимание, при котором возможно убийство отца ради денег, того только ради, чтобы вступить во владение наследством. Итак, “проклятый граф Делорж”, “проклятый жид, почтенный Соломон”, “проклятое житьё”... Три ступени прозрения. Остаётся только уповать на вмешательство власти, на возвращение старости здравого смысла, насильное возвращение, поскольку противостояние сына и отца – неразрешимо.

2

Вторая сцена одной из четырёх “маленьких трагедий” – именно она открывает стихийно сложившийся пушкинский драматический цикл – пространный монолог. Играть ее, произносить текст актёрам, когда “Скупой рыцарь” добирается до сцены, а происходит это, признаёмся, далеко не столь часто, как заслуживает эта глубочайшая по философскому смыслу вещь, великая, почти что непреодолимая трудность. И редко-редко кому из артистов удаётся сохранить напряжение, запрятанное в тексте, как ни стараются драматические мастера “расцвечивать”, “искать внутренний темпо-ритм” и вообще следовать мудрым наставлениям Станиславского и его школы. Зато исследователи, да и просто читатели Пушкина шалеют от раздолья, от возможности множественных толкований...
Какое могучее, сплошь эротичное сравнение открывает эту сцену!.. Барон сравнивает себя с молодым повесой, что торопится на свидание – безразлично с “лукавой развратницей” или “с обманутою дурой”. Не о любовном свидании, понятное дело, но о встрече мимолетной, утехи плотской и недолговременной ради.
Мы застаем скупого рыцаря за вкладом в шестой сундук. Сама встреча с припрятанными сокровищами – “счастливый день”, огорчает лишь незаполненность сундука. Но наш титулованный скупец – философ. Он утешает самого себя чеканной притчей, старинной историей о том, как царь велел войску бросить по горсти земли. Исполнители царской воли, бросив всего лишь по щепотке земного праха, воздвигли холм, высокую вершину, отъединившую царя от подданных.
Для Барона золотые монеты – одновременно и подданные, и то самое вещество преклонения, те самые горсти, что и его возвысили, отъединив от людей. Человек в подвале своим воображением заново переживает зримое содержание притч: царь с вышины озирает и долины с белыми шатрами, и синее море с белопарусными кораблями. То – прошлое, причем чужое. Но Барон заставляет своё воображение выстраивать собственное будущее. Золото – власть над миром, таково непререкаемое убеждение Скупого рыцаря. А значит, нет предела такой власти: сады и чертоги, нимфы и музы, даже вольный гений, даже добродетель – всё станет добровольными рабами золотовладельцев. Страшна власть денег, полное падение всего того, что завещано нравственностью предков. Барон уверен, что станет повелевать всеми убийцами, всем злом мира; “окровавленное злодейство” – это ведь все, кто покушается на чужую жизнь. И как быстро предугадывающая будущее мысль Барона пробегает путь от садов и нимф до лижущего руку убийцы, покорно и жадно читающего в глазах повелителя знак его воли!.. Не спрашивая никого, пушкинский персонаж восклицает: “Мне всё послушно!..”.
О, здесь всё то, что тревожило Пушкина, да только ли его из русских поэтов: движение власти от приличного, того, что приносит благо людям, к самому злодейскому, порывающему со всеми человеческими законами. И понимание – да, власть, она – способна на всё. Она отнимает у властителя совесть. Поэт такой власти иметь не может, он-то “работает” в жестких нравственных границах.
Тем временем Барон, сладостно постращав самого себя апокалиптически-многоцветными картинами власти золота, скоростным гибельным финалом мироустройства, все эти “романтические бредни” прекращает, возвращаясь к действительности подвала, мрачного узилища накопленного за долгие годы упорного собирательства драгоценного металла. Скупому рыцарю достаточно того, что он знает о возможности, о том, какую именно власть обретает тот, кто скопил золота больше всех. Бароном владеет “одна, но пламенная страсть”, а вообще-то он “выше всех желаний”. Да и понятно, такая страсть вытесняет все остальные. Эта страсть и есть “окровавленное злодейство”, она – убийца всего человеческого в человеке, впрочем, она же обостряет неординарные наклонности, скажем, художественные.
С какой смелостью гения Пушкин отдаёт Барону, страшному во всех смыслах скупцу, свой редкостный поэтический дар: “А скольких человеческих забот, обманов, слёз, молений и проклятий Оно (золото) тяжеловесный представитель!..”. Какая формула! Какое проницательное определение, бросающее на несуществующие чаши мистических весов всю жизнь и – холодный тускло мерцающий металл!.. Со всей тяжёлой несомненностью собиратель золота верит: всё в мире происходит и совершается, имея конечную цель – деньги, только они имеют право, незаконное и тем более неотменимое право быть эквивалентом тревог и терзаний, счастья и радости, всего-всего; за всем, на дне любого чувства, любого поступка, любой житейской истории светит золото.
“Тяжеловесный представитель” – то есть неопровержимый аргумент, который в любом споре, в любом нравственно-философском поединке, брошенный на чашу весов, выигрывает. Но “представитель” – это ведь ещё и рассказчик, как бы летописец, из чьего устного или письменного свидетельства надо извлекать подлинный смысл жизни.
А художественный дар Барона не покидает. В только что принесённом приращении к золотому собранию есть особенно запомнившаяся собирателю монета – “дублон старинный”. “Лепта вдовицы” – неспроста Пушкин так преобразовал библейское выражение. Там “лепта вдовицы” умилила Иисуса, здесь чуткий – но только не к бедной женщине с тремя детьми, на коленях, в грязи, под дождём, вымаливавшей у неумолимого кредитора отсрочку – “мытарь”, словно коршун, вынюхивающий добычу, догадался, что всё-таки вырвет у вдовы мужнин долг.
Барон готов отпустить все самые страшные грехи и другому исправному должнику – Тибо. Какая разница, каким путем добыт ещё один вклад в подвальную сокровищницу... И апокалипсис, о котором только чуть-чуть страшно грезишь в начале Баронова монолога, теперь в сознании Скупого рыцаря наконец-то принимает завершённую форму: ведь в земных недрах погребены “все слёзы, кровь и пот, пролитые за всё, что здесь хранится”, и если они внезапно хлынут обратно – наступит новый потоп. А Барон – никак не праведник Ной, и ему предстояло бы кроваво захлебнуться...
Вновь постращав себя, на этот раз запредельными ужасами, Барон приступает к сладостной процедуре – осмотру, ревизии накопленных богатств. И заодно – такой самобытный психолог! – присматривается к тому, что творится в его чёрствой, однако же не искушённой эмоционально душе, припоминает свидетельства медиков, что “есть люди, в убийстве находящие приятность”. И Барон признаётся самому себе, в одинокой исповеди над золотом, что понимает убийц, – он догадывается, что, вставляя ключ в замок сундука, он чувствует то же, что душегуб, вонзающий нож в тело жертвы.
Странно, как упорно пытался русский поэт заглянуть в душу преступника, нарушителя нравственного человеческого уклада. После “Скупого рыцаря” Пушкин пишет “Моцарта и Сальери”. Отравитель рыдает над последним произведением друга – гениальным “Реквиемом”. “Эти слезы, – признаётся Сальери обеспокоенному Моцарту, – впервые лью: и больно, и приятно. (Барон: “И страшно, и приятно вместе...”). Как будто тяжкий совершил я долг, как будто нож целебный мне отсёк Страдавший член!..”. Опять – нож, здесь, в “Моцарте и Сальери”, не столь прямолинейно, как в “Скупом рыцаре” обращение с остро отточенным холодным оружием, “целебный нож” – на самом деле стакан вина с ядом...
Но возвратимся в Баронов подвал.
Скупой рыцарь, высыпав очередную порцию золота в одно из хранилищ, сам не замечая того, признаётся, что в сундуках вся сила денег пропадает; сон денег, пусть “сном силы и покоя” (Лермонтов) – смерть власти, той самой власти, которую Барон кощунственно сопоставляет с божественной: “Как боги спят в глубоких небесах...”. Скупец чувствует тревогу, но не желает понять: его беспокоит не то, что накопленное пойдет прахом, а напрасные труды – золото, изъятое из обращения, никакое не золото, а бесполезный прах.
Тому ещё одно доказательство – пиршество вприглядку. Перед каждым сундуком зажжена свеча, в скупом сумрачном свете ярко блещет золото, но какой это обманный блеск, пустынно сверкающий мираж.
“Я царствую!..” – восклицает Барон. А вся его держава – несколько сундуков, и впереди – неизбежная смерть, пора, значит, подумать о наследнике. И тут Скупой рыцарь из собирателя, из накопителя превращается в обличителя пороков, Иван Калита преображается в Савонаролу. С той ревностной страстью, с которой копил всю жизнь монету к монете, старик собирает хулительные определения, неважно, насколько они – верны: “Безумец, расточитель молодой, развратников разгульных собеседник”. Отец воображает родного сына предводителем банды грабителей.
Отсюда, естественно, ещё одна апокалиптического склада картина, видение гибели сокровищ. Он-то, Скупой рыцарь, если б захотел, пустил бы золото на сады и нимф, имея в предмете “окровавленное злодейство” лишь как знак предельной власти надо всем в мире. У сына, по отцовским представлениям, иная программа – промотать и прокутить: “Он разобьёт священные сосуды, он грязь елеем царским напоит...”. Так, теперь-то понятно, что подвал с сундуками – храм золотого тельца! Ещё ничего не сказано в качестве конкретного вывода, но мы понимаем – Барон готовится отказать сыну в наследстве. Подлинная боль великого труженика на поприще собирания денег звучит в Бароновом монологе: “Мне разве даром это всё досталось”. Оказывается, и Барон пережил немало “горьких воздержаний, обузданных страстей, тяжёлых дум, забот, ночей бессонных...”. Оказывается, “тяжеловесный представитель” как бы судья, которому предстоит определить победителя. Помните: “А скольких человеческих забот, обманов, слез, молений и проклятий Оно тяжеловесный представитель”? Заботы против забот. И победитель получает все золото мира...
Как опытнейший адвокат, Скупой рыцарь заранее перечисляет те обвинения, что может выставить наследник... Барон готов к отражению нападения обвинителя, которого каждый имеет в своей душе, – совести. В портрете совести, созданной талантливой рукою самого исполнительного и самого удачливого, наверное, последователя призыва: “Копите злато, злато, злато. Копите злато, господа!” возникают прямо-таки шекспировские метафоры:
Когтистый зверь, скребущий сердце, совесть,
Незваный гость, докучный собеседник,
Заимодавец грубый, эта ведьма,
От коей меркнет месяц и могилы
Смущаются и мёртвых высылают?..
Набрасывая – в манере Иеронима Босха – ужасный портрет совести, Барон, отказав ей в праве обвинять, тем более изменить его взгляды на жизнь, добравшись до кладбища и, завершив заочный расчёт с расточителем – наследником, мечтает о том, чтобы сторожевым скелетом сидеть на своих сундуках, защищая свои сокровища от посмертного разграбления. Какая жалость, что вместе с ним нельзя устроить погребение и сундукам!.. Значит, всё, что приобретено кровью, всё выстраданное богатство, всё-всё по замыслу Барона, должно бы исчезнуть, прекратить своё существование.
Можно ли с большей пронзительностью, с большей печалью – ведь он умён, Скупой рыцарь! он – приобретатель (человек исключительной воли в следовании избранной страсти!) – обнажить тщету золотого недуга!..
Что завещает он, о каком посмертном существовании грезит? Забыто всё – и сады, и нимфы, и музы, и даже “окровавленное злодейство”, – Бог с ним, даже если оно готово лизать руку и заглядывать в глаза, читая знак воли властителя! Только бы не позволить никому открыть заветные сундуки, только бы спали собранные монеты и драгоценности вечным сном, никем не потревоженным. Потому-то в статусе мертвеца пока ещё живой Скупой рыцарь своим противником на последнем турнире числит не “графа Делоржа”, столь ненавистного сыну Барона, Альберу, за неаккуратное обращение со шлемом последнего, а “живых”, всех “живых”, собственно саму жизнь, которой и противостоит золото, знак не воли властителя, а того мертвящего мировоззрения, которое Скупой рыцарь готов защищать до последнего – с оружием в руках: “При мне мой меч: за злато отвечает Честной булат...”. Скупой рыцарь – накануне поединка, он намерен отстаивать свои сокровища, вот только состоится ли поединок? И кто же станет противником?..

3

Третья сцена “Скупого рыцаря” происходит во дворце Герцога. Впрочем, явившийся с жалобой Альбер – “Когда б не крайность, Вы б жалобы моей не услыхали...”, называет хозяина дворца – государем. А если докопаться до корня, дойти до сути – это высший земной суд. К нему и прибегают – вначале сын, а после – и отец. Итак, на рассуждение распри призывается верховная светская власть, она же должна и вынести окончательный нравственный приговор, ибо здесь спорное имущество не золото, а – совесть, если обойтись одним словом в характеристике комплекса нравственных качеств, ограждающих человека от античеловечного.
Очевидно, разговор Альбера и Герцога почти завершён: слова жалобщика как бы заключительная часть, итоговая фраза судебного иска. Нам с первых слов герцога дана возможность предположить, что пришедший во дворец искатель справедливости и судья – ровесники, ибо априори, до начала разбирательства – герцог на стороне Альбера. Последний для первого – “благородный рыцарь”. Герцог даже берёт на вооружение лексику вассала: “Когда б не крайность...” (Альбер); “Таков, как вы, отца не обвинит Без крайности...”. Но для Альбера – крайность его собственной судьбы, а для герцога крайность – развал, распад, разруха времени, общества, страны. Ему хочется верить: “Таких развратных мало...”, кто мог бы из корысти обвинить отца.
Да, для Герцога нарушители извечного нравственно-благородного порядка – редкость, отбросы, подонки, изгои. И в этой наивно-благородной вере в непоколебимость моральных устоев он готов пойти в сообщники к Альберу. Он составляет заговор против Скупого рыцаря, который, впрочем, сам просит аудиенции: “Я жду его...” – это не “Я пригласил его”. Герцог намерен всё разрешить “без шуму”. К чему скандал? Он лишь закрепит в сознании общества то обстоятельство, что дети пошли против отцов, а чем закончится подобное противостояние, противодействие, один Бог ведает.
Человек власти пытается, как и все мы, заслониться от предугадываемого детством, эпизодом из детской жизни, тем более что это воспоминание связано и с тем, кто вот-вот переступит порог герцогского дворца. Бытовая картинка – могучий рыцарь, играя с ребёнком, сажает его на своего коня, и даже надевает шлем, тяжелый рыцарский шлем на голову мальчика. Это – репетиция посвящения в рыцари. В те времена о конфликте отцов и детей, как видим, нет и речи.
Тем временем приезжает Барон. Герцог приказывает Альберу удалиться: трудный разговор должен пройти без свидетелей, один на один. Обмен любезностями. Из почтения к возрасту посетителя Герцог начинает первым и говорит о бодрой внешности и очевидном здоровье Барона. Старик вносит горькую поправку в комплименты, напоминая одновременно о собственной подневольности: “Я счастлив, государь, что в силах был По приказанью вашему явиться...”. Следовательно, он – вызван, следовательно, Герцог до жалобы Альбера восхотел встретиться с человеком, на которого сыном теперь открывается почти что военная кампания. Герцог – посредник, через которого сын – отцу посылает вызов на поединок, рыцарский турнирный поединок.
Разговор меж тем кружит вокруг да около; Барон и лестью не погнушался: “...вы были Ребенок резвый”. Он даже готов признать, что ныне он “глуп”. Очевидно, не в смысле малости ума, а в смысле неполного – поневоле – знания о жизни; она – молодому поколению известна лучше и всестороннее. Барон – искусный дипломат, но Герцог не намерен уступать. Он приглашает старика знакомство возобновить.
О, здесь-то и таится главная опасность для сокровищ. И Барон начинает отбиваться. Праздники, пиры, турниры он оставляет “государю”, сам же лишь в случае военной – высшей опасности – обещает встать в строй защитников государства. Оценив по достоинству – впрочем, это – обычная любезность – готовность Барону к ратному служению, Герцог продолжает наступление, не пренебрегая и нарочитым лукавством. Прекрасно зная, что у Барона есть сын, он спрашивает: “У вас, барон, есть дети?”. И отвечающий прекрасно знает, что кто-кто, а Герцог о его семейном положении очень хорошо осведомлён.
Заставив Барона признаться, что у него есть сын, Герцог тотчас выдаёт наследнику Барона патент на приобщение к своему двору. Это приглашение, как ход в шахматной или карточной игре; теперь дело за противником. Не промедлив, Барон отвечает отказом. Он просчитал заранее, о чем может пойти речь во время вынужденного визита во дворец, просчитал и сотворил – и сам в восторге от своей, такой благоприличной, возвышенной даже, выдумки – образ меланхолического юноши, погружённого в уединение, отвергающего шумную суету светской жизни, этакого лесного философа, просвещённого дикаря, не расстающегося с томиком Марка Аврелия или Августина Блаженного.
Слабенькая защита!.. И Герцог не собирается эту слабинку пропустить; он наносит следующий удар, объявляя, что подобного поведения он – Герцог – непримиримый противник; удел молодого человека – как раз балы и турниры, одним словом, веселье; что прилично старости, то противно молодости. Всему – свое время. И точно так же, как он приказал Барону явиться, точно так же он – своему подданному – выдаёт новое повеление: “Пришлите мне его”. И – без передышки – завершающий удар, после него продолжение поединка – всего-навсего агония сопротивляющегося из последних сил Скупого рыцаря. Он понимает, что проиграл, что все его жалкие увертки – лишь постепенное отступление; последней репликой он прижат к стене, дальнейшее сопротивление бесполезно. Слова герцога: “Назначьте сыну Приличное по званью содержание...” – жестокий приказ, внезапное и роковое вмешательство судьбы, страшное, непредусмотренное покушение на содержание подвалов, на золотой запас Барона.
Значит, власть, та самая волшебная власть, о которой он исповедально грезил наедине с собранным золотом, призрачна и недейственна, одной строкой приказа молодой властитель вырвал эту власть из слабеющих старческих рук. Герцог обесславил эту страсть, что возвышала скрягу перед самим собой. Золото после герцогского приказа стало тем самым, что оно есть на самом деле, обыкновенным золотом и ничем больше. И не всё, как оказалось, на это золото можно купить.
Рыцарское воспитание заставляет Барона сражаться до конца. Но доводы в рамках приличий закончились, отговорки беспомощны. Может быть, пригодится хула, которую, отстаивая неприкосновенность своего богатства, не грех возвести на сына. “Вы меня смутили...” – растерянно бормочет Барон. “Вы принуждаете...”. Теперь он пускает в ход черные краски. Молодой философ мгновенно превращается в буйного, порочного юношу, которого вообще пора на цепи держать в подвале, естественно, не в том, где хранятся бароновские сундуки. Иначе не справиться с “безумцем, расточителем молодым, развратников разгульных собеседником”, если воспользоваться словами самого Скупого рыцаря в его исповеди перед грудами золота.
Такие страсти, однако, никак не смущают Герцога, опекуна своих подданных, ответственного за то, что с ними происходит, обязанного исправлять пороки и наставлять вассалов на путь истинный. Он повторяет: “Пришлите к нам его...”. Первый раз звучало: “Пришлите мне его...”. Герцог намеревался справиться с перевоспитанием странного молодого человека один. Так, по крайней мере, сообщал он собеседнику. Второе “Пришлите” опирается не только на одного Герцога; все герцогское окружение будет задействовано в приобщении заблудшего юноши, которому столь повредили уединение и праздность, к всеобщим нормам жизни. В ответ старик упорствует и, как заведенный, долбит одно и то же: “Увольте старика...”.
Однако государя не отошлешь прочь, словно простолюдина. Поверженный противник всё ещё сопротивляется, не желая признать поражение в схватке с самым сильным мира сего, первым лицом государства. Герцог, который вначале полагал, что он быстро разберётся в обычном бытовом недоразумении, когда достаточно трезвого, рассудительного вмешательства, постепенно понимает, что дело зашло слишком далеко. Он догадывается, что собеседник говорит неправду, что перед ним нарушитель рыцарского кодекса, где всему основа – прямота и честность. Перед ним – опаснейший больной, человек, тронутый печатью беспощадного недуга, некоего подобия чумы. Но тогда об этом больном и об этой болезни необходимо знать всё...
“Я требую, – восклицает герцог, – откройте мне причину”. И Барон объясняет своё несогласие тем, что сын хотел его убить. Даже больше, чем лишить жизни, обокрасть, то есть лишить богатства, которое Барон хотел и после смерти охранять, сидя сторожевою тенью на заветных сундуках. Достаточно и первого обвинения, чтобы Альбера предать суду “как черного злодея”. Не стерпев, облыжно обвиняемый стремительно выбегает из соседней комнаты. Пристрастный допрос, последовательно и хладнокровно проведенный Герцогом, помог получить Альберу нравственное преимущество, да и не только нравственное: рыцарское главенство в семье, в роду перешло после клеветы Барона к сыну. Защищая золото, владелец отпал от рыцарского сословия. Потому-то Альбер грубо бросает отцу: “Барон, вы лжете”.
За словами сими и во времена Пушкина ничто не могло воспрепятствовать поединку, только нечто неординарное способно было помешать противникам скрестить шпаги или сближаться, держа в руках пистолеты. И Барон, понимая, что слова сына – признак, примета лишения рыцарского сана, вынужден беспомощно вопрошать: “... или уж не рыцарь я?”. Сын добивает родителя: “Вы лжец”.
В сторону сына летит перчатка, и Альбер поднимает её не в качестве свидетельства возвращения Барона в рыцарство, но как разрешение на безнаказанное убийство, как патент на казнь человека, обрекшего самого Альбера на медленную смерть или недостойную жизнь, что для нищего потомка старинного рыцарского рода одно и то же. Наследник, которого родной отец страстно стремится лишить наследства, успевает отпустить по адресу вызвавшего его на поединок родителя ироническую реплику: “Благодарю. Вот первый дар отца”.
Какая неожиданность, с какой внезапностью обрушился превосходный замысел благородного Герцога!.. Какая трагическая сцена молниеносно и страшно разыгралась перед лицом, наделённым высшей властью в государстве! “Что видел я? что было предо мною?”. Действительно, такого не было: “брат на брата, сын на отца” – да ведь это гражданская война, разрушение, гибель государства. В такие мгновения “шапка Мономаха” никому легкой не покажется: “В какие дни надел я на себя Цепь герцогов!”.
Да, всё оказалось намного страшнее, чем казалось, пока Герцог питал надежду образумить Скупого рыцаря. Как справиться с тем, что открылась мрачная бездна, Герцог не знает; он берёт отсрочку. Отнимает перчатку у сына, заметив, что “тигрёнок” так и впился в него когтями”, бросает ему: “Изверг!” – и велит не показываться на глаза, пока не будет призван. И всё же – ответчик за жестокое и непростительное поведение сына – отец. Диалог приходится продолжать, конфликт – улаживать. Впрочем, долгого разговора не получилось – противник выбывает из поединка.
Простите, государь...
Стоять я не могу... мои колени
Слабеют... душно!.. душно!.. Где ключи?
Ключи, ключи мои!..
Трагедия – и как же решиться назвать ее “маленькой”! – завершается двойным диагнозом. Первый – “свидетельство о смерти” Скупого рыцаря, второй – о гибельном состоянии общества, действительности. “Распалась связь времен” – грустные слова Гамлета, здесь времена претерпели ужасную перемену, обрушилась естественная преемственность от отца к сыну, сыновнего долга нет и в помине, но нет и отцовской заботы о наследнике. Да, наверное, так – “Скупой рыцарь” – о крушении власти, об истаивании разного рода скреп, связок, разного рода соединяющих сочленений. Власть золота оказалась призрачна, ключи с собой в могилу не заберёшь, а то, что можно приобрести нечто – по фантомному списку возвышенных и вполне низменных, злодейских грёз, – всё было дымом неосуществлённых мечтаний. Не состоялась и власть, от века повелевавшая отцу заботиться о сыне, о его правильном воспитании; ничего, чтобы продолжать жизнь, отец сыну не предоставил ни в духовном, ни в материальном смыслах. Шлема целого, приличных рыцарских доспехов Альбер не имеет. Но и высшая земная власть способна только проницательно подвести неутешительный итог: “Ужасный век, ужасные сердца!..”.
Читатели Пушкина самой крупной фигурой трагедии неизменно числили Барона. И неспроста – огромную волю выказал в достижении золотой вершины рыцарь в отставке; всё пошло по боку – и славное военное прошлое, и возможность явить себя миру в качестве умнейшего и способнейшего государственного мужа; и даже незаурядный поэтический талант весь отдан молитвенному прославлению всё того же золота. Над Бароном не посмеёшься, как над мольеровским Гарпагоном, не отнесёшься к нему с презрительной жалостью, как к бальзаковскому Гобсеку. Вот только все черты, всемогущие качества классического рыцаря вбиты, вогнаны, поставлены на службу сколачиванию капитала, прибавим, мёртвого капитала. Барон умерщвлял попавшие в его руки монеты, пока, наконец, страсть копить золото не прикончила его самого.
Да, возмездие настигло виновника страданий многих людей. Но почему, почему избавление от неправедности Альбер видел лишь в обладании отцовскими богатствами? И насколько справедливы были предположения Скупого рыцаря, что в драгоценные кладовые спустится не рачительный преемник, а расточитель? Вспомним, что вначале это предположение прозвучало в исповедальном Бароновом монологе, и лишь потом стало защитительным аргументом в словесной схватке с Герцогом. И почему цепь герцогов – знак Высшей государственной власти – столь слабая, практически бесполезная ограда законности и справедливости? Правителем без подданных предстаёт перед нами Герцог в финале трагедии; правда, он лишился их намного раньше. Покидая пространство маленькой трагедии, мы симпатизируем Альберу, поскольку жизнь, как правило, всегда на стороне молодости, понимаем, как велик в своей страшной, иссушающей сердце и душу страсти Барон, подвижник наживы и паладин не Прекрасной Дамы, но золотого тельца, мы сочувствуем благородному, добросердечному Герцогу, которому поэт доверяет высказать горькие истины о времени, о людях, попавших в жестокий плен времени, о жизни, в которой всё хорошее так быстро и так безнадёжно разрушается злом. Здесь скуп не только рыцарь, скупа сама жизнь, именно она – великий скряга-разрушитель.

назад