162
ИЗ «ВЫПИСКИ ИЗ БУМАГ ДЯДИ АЛЕКСАНДРА»
В это время сборища наши получили новую прелесть от принятого в
них участия милым двоюродным братом моим, Е.Б<аратынским>, приехавшим из
Финляндии посетить нас. Как ближайший родственник покойной моей матери, он еще
ребенком бывал почти ежедневно в нашем доме; почему весьма естественно, что его
приняли с живейшею радостию, и он без околичностей остановился у меня.
Воспитанный в Пажеском корпусе, он впоследствии попал в армейский полк,
расположенный в Финляндии. Достойный полковник Л<утковский> старался
усладить его разлуку с родными, взял его к себе в дом и служил ему вторым
отцом. Я не видал Евгения с нашего детства и признаюсь, что его наружность
чрезвычайно меня удивила. Его бледное, задумчивое лицо, оттененное черными
волосами, как бы сквозь туман горящий тихим пламенем взор придавали ему нечто
привлекательное и мечтательное; но легкая черта насмешливости приятно украшала
уста его. Он имел отличный дар к поэзии; но, несмотря на наружность, муза его
была беспечно-игривое дитя, которое, убравшись розами и лилеями, шутя связывало
друзей цветочными цепями и резвилось в кругу радостей. Неизъяснимая прелесть,
которою проникнуто было все существо его, отражалась и в его произведениях.
Наша детская дружба возобновилась и стала крепче, чем когда-либо. Я ввел его в
круг моих приятелей, в котором он был принят с общею любовью.
В одно воскресенье Евгений рано утром вышел из дома. Я уже намерен
был один пойти на гулянье, как вошел с другим молодым человеком, по-видимому,
одинаких с ним лет, довольно плотным, в коричневом сюртуке. Большие, густыми
темными бровями осененные глаза блистали из-за черепаховых очков; на полном, но
бледном лице его была написана мрачная важность и необыкновенное в его летах
равнодушие. Как удивился я, когда Евгений назвал пришедшего б<арон> А. А.
Д<ельвиг>. Имя его было мне известно и драгоценно по его стихотворениям.
Знав также, что он был задушевным приятелем двоюродного
163
брата моего, я с ним никогда до тех пор не встречался. Я не
знал, как согласить глубокое чувство, игривый характер и истинно русскую
оригинальность, которые отражаются в его стихотворениях, с этою холодною
наружностию и немецким именем. Ах! когда я короче познакомился с ним, какое
неистощимое сокровище благородных чувствований, добродушия, чистой любви к
людям и неизменной веселости открыл я в сем превосходном человеке!
Едва мы пробыли вместе с четверть часа, как
всякая принужденность исчезла из нашей беседы и мне казалось, что мы уже
давным-давно знакомы. Разговор обратился к новейшим произведениям русской
литературы и наконец коснулся театра. «Непонятно, — сказал Д<ельвиг>, —
что мы до сего времени почти ничего не имеем собственного в драматической
поэзии, хотя русская история так богата происшествиями, которые можно было бы
обработать для трагедии, и притом вокруг нас столько предметов для комедии». —
«Вы забываете Озерова», — сказал я. «Правда, что Озеров имеет большое
достоинство, — отвечал Д<ельвиг>, — но хотя он обработал отечественное
происшествие, однако ж в поэзии его нет народности. Трагедия его принадлежит к
французской школе, и тяжелые александрийские стихи ее вовсе не свойственны
языку нашему». Евгений назвал «Недоросля» Фонвизина, и мы рассыпались в
похвалах сей истинно русской комедии. Когда я спросил барона, почему он сам не
займется этим родом, он откровенно признался, что непреодолимая лень не
позволяет ему ни рыться в исторических материалах для избрания предмета, ни
принудить себя старательно обдумать план. Он прибавил, что уже несколько раз
говорил о том с приятелем своим А<лександром> С<ергеевичем>
П<ушкиным>; но что сей последний занят сочинением эпической поэмы и
вообще слишком еще принадлежит свету. «Поверьте мне, — продолжал
Д<ельвиг>, — настанет время, когда он освободится от сих суетных уз,
когда обратит обширный дар свой к высшей поэзии и тогда создаст новую эпоху, а
русский театр получит совершенно новую форму». Я уже давно желал узнать сего
молодого человека, который так много заставлял говорить о себе. Д<ельвиг>
обещал на днях зайти за мною и отвести к П<ушкину>, который в это время
по болезни не мог выходить из комнаты.
При моей короткой связи с бароном Д<ельвигом> я весьма
естественно должен был познакомиться с прежними его товарищами по учению,
воспитанниками Царскосельского лицея. Между ними были отличные молодые люди,
коих способности, при благотворном влиянии
164
сего заведения, развились в высокой степени. Особенно полюбил я
одного из них, который по живости, остроумию, всегдашней веселости и вообще по
всем качествам, требуемым в обществе, соединял в себе хорошие свойства отлично
образованного француза. Это был князь Дмитрий Е<ристов>. Не знаю, где он
теперь. Но если он еще жив и если время несколько охладило горячий темперамент
его, то наверное он заслужит почетное место в отечественной литературе.
А<лександр> С<ергеевич> также был товарищем по учению и другом
барона. В одно утро сей последний зашел ко мне, чтобы по условию идти вместе к
П<ушкину>. Евгений, который еще прежде был знаком с П<ушкиным>,
пошел с нами.
Мы взошли на лестницу; слуга отворил двери, и мы вступили в
комнату П<ушкина>. У дверей стояла кровать, на которой лежал молодой
человек в полосатом бухарском халате, с ермолкою на голове. Возле постели на
столе лежали бумаги и книги. В комнате соединялись признаки жилища молодого
светского человека с поэтическим беспорядком ученого. При входе нашем
П<ушкин> продолжал писать несколько минут, потом, обратясь к нам, как
будто уже знал, кто пришел, подал обе руки моим товарищам с словами:
«Здравствуйте, братцы!» Вслед за сим он сказал мне с ласковою улыбкою: «Я давно
желал знакомства с вами, ибо мне сказывали, что вы большой знаток в вине и
всегда знаете, где достать лучшие устрицы». Я не знал, радоваться ли мне этому
приветствию или сердиться за него, однако ж отвечал с усмешкою: «Разве вы
думаете, что способность ощущать физические наслаждения, определять истинное их
достоинство и гармонически соединять их проистекает из того же источника, как и
нравственное чувство изящного, которое, вероятно, по сей причине на всех языках
означается одним и тем же словом „вкус"? По крайней мере, в отношении к
себе я нахожу такое мнение совершенно правильным; ибо иначе не мог бы с таким
удовольствием читать ваши прелестные произведения». Так как П<ушкин>
увидел, что я могу судить не об одних вине и устрицах, то разговор обратился
скоро к другим предметам. Мы говорили о древней и новой литературе и
остановились на новейших произведениях. Суждения П<ушкина> были вообще
кратки, но метки; и даже когда они казались несправедливыми, способ изложения
их был так остроумен и блистателен, что трудно было доказать их неправильность.
В разговоре его заметна была большая наклонность к насмешке, которая часто
становилась язвительною. Она отражалась во всех чертах лица его, и думаю, что
165
он способен возвыситься до той истинно поэтической иронии,
которая подъемлется над ограниченною жизнию смертных и которой мы столько
удивляемся в Шекспире. Хозяин наш оканчивал тогда романтическую свою поэму 1. Я знал уже из нее некоторые отрывки, которые
совершенно пленили меня и исполнили нетерпением узнать целое. Я высказал это
желание; товарищи присоединились ко мне, и П<ушкин> принужден был
уступить нашим усильным просьбам и прочесть свое сочинение. Оно было истинно
превосходно. И теперь еще с восхищением вспоминаю я о высоком наслаждении,
которое оно мне доставило. Какая оригинальность в изобретении! какое
поэтическое богатство! какие блистательные картины! какая гибкость и
сладкозвучие в языке! Откровенно признаюсь, что из позднейших произведений сего
поэта ни одно не удовлетворило меня в такой степени, как сие прелестное
создание юношеской его фантазии.