Д. Л. Попов
	ПОВЕСТЬ К. Н. ЛЕОНТЬЕВА «ИСПОВЕДЬ МУЖА»:
	СЮЖЕТ И ПОЭТИКА
	
	Константин Леонтьев, осмысляя сущность стиля, подчеркивал, 
что все в нем — от мельчайших элементов до «главных составных начал» 
— «соответствует внутренним условиям духовной жизни, все недаром»1. 
Стиль, таким образом, выводит в сферу эстетического присутствия те ос-
новополагающие интуиции, которыми руководствуется художник в своем 
индивидуально-творческом диалоге с Миром.
	Внимательно всматриваясь в художественные искания К. Н. Ле-
онтьева, мы отмечаем у него, с одной стороны, теоретически постули-
руемое требование стилевого единства, а с другой — практическую не-
осуществленность последнего в тексте, некую «неудачу» в художествен-
ном исполнении. Эту «неудачу» в дальнейшем мы попытаемся понять 
как следствие глубокого, окончательно не изжитого противоречия в са-
мом мирочувствии автора — противоречия, породившего уже в тексте 
своеобразные стилевые апории. В дуалистическом напряжении между ав-
торской субъективностью и предлежащим ей Миром можно увидеть 
ключ к «экзистенциальному» сюжету леонтьевского героя (взятого в его 
инвариантном тождестве)2; внутренняя конфликтность данного сюжета 
отчетливо прослеживается именно в «Исповеди мужа».
	В творчестве К. Леонтьева повести этой принадлежит исключи-
тельное место. Отграничивая леонтьевскую прозу московского периода 
от его восточных повестей и поздних романов, «Исповедь мужа» (опу-
бликованная в 1867 году) как раз и позволяет уловить их органическое 
единство, фокусируя типологические, стилистические и, наконец, эсте-
тические горизонты художественного мира писателя3. В этом смысле по-
весть как бы архитектонически стягивает «разбегающиеся» сюжетно-
жанровые и стилистические векторы последнего к одному принципиаль-
ному узлу — к интимно-лирическому слову, наделенному особой тональ-
ностью эстетически-созерцательного и тут же трагически-мужественного 
приятия мироздания, «поэтических противоположностей вселенной»4.
	«Исповедь мужа» своим лирическим колоритом, без сомнения, 
восходит к исповедально-камерным интонациям романа «Подлипки»5. 
Однако преемственность эта осложняется совершенно новым акцентом в 
самом слове героя, где тягучая «импрессия» лирических откровений (ха-
рактеризовавшая «Записки Владимира Ладнева») стремительно «опро-
зрачнивается» трагическими обертонами. Впервые у Леонтьева слово ге-
роя драматически уплотняется, развертываясь в сторону ясно опознавае-
мой на «горизонте» повествования трагической развязки.
	Память героя «Подлипок» неустойчиво дрейфовала по орбитам 
томительно-болезненных чувств, в неутоленности которых был залог му-
зыкальной текучести и волнующей зыбкости, отличавших слог первого 
леонтьевского романа. «Исповедь мужа», примыкая к ладневской 
«поэтике неутоленности», одновременно есть и трансформация 
последней, опыт нового тона, который Леонтьев чуть позже будет 
сближать с «благородной бесцветностью» и «высокой несложностью 
изображения» пушкинских «Повестей Белкина», гетевского «Вертера» и 
др.6 Объективное начало — в смысле осознанной причастности героя тра-
гически-сложному лику самой Жизни — нужно было утверждать, оставаясь 
в стихии интимно-лирического слова, перенаправляя его в эту 
мужественную, мироприемлющую тональность, лирически все еще не 
успокоенную, но уже свидетельствующую об эстетической 
примиренности героя с Жизнью: «О, Боже! Боже! Тебе, великий творец 
наш, угодно, чтобы было так! И если благодарность земного червя тебе 
слышна… о! как я благодарю тебя и за покой, и за скалы эти, и за 
виноград мой, и за мою смоковницу!» (249). Благословенное «Да» Жизни, 
неразрывно слитое с истинно трагическим осознанием пределов, 
положенных человеку Богом и судьбою, — в этой ситуации и конфликт 
со «здравым смыслом» большинства, и нелегкий опыт свободы 
оказываются необходимыми слагаемыми в той логике жизнепостижения, 
которую исповедует леонтьевский герой; для него «уменье жить так, как 
я живу» (259) означает максимальную эстетическую восполненность 
жизни: «Прочь сомнения! Прочь рабство общих мнений! Пусть питается 
дешевой и безвредной пищей тот, кто не в силах вынести божественных 
напитков!» (287). Быть достойным божественных напитков — таков 
жизнеутверждающий пафос героя. Не случайно слово его символически 
апеллирует к Высшему Началу, к Высшему Слову, ощущает себя как бы 
пред-стоящим Его суду, ищет «трансцендентного» оправдания. Более 
того, все события видятся герою совершающимися на глазах у Высшего 
Судьи, и осознание этого сопровождается уверенностью в ответном «Да» 
Творца, утверждающем ход вещей. Космос, мироздание герою «Испо-
веди» предстают прежде всего в своем художественном модусе, потому что 
предстали таковыми уже самому Творцу, которому приписывается в 
повести «неизмеримое, полное чувство прекрасного» (257). Не-
высказанное «слово» Бога, таким образом, без колебаний проецируется 
героем в плоскость собственного слова: «…Кто из вас решил, что волнения 
чувств и страстей не плодотворны и не угодны ему так же, как и узоры 
храмов, и узоры цветов, и волнения моря, и волнения музыки?» (286). 
Бог — художник, расписывающий бытие сообразно своему «чувству пре-
красного». Им в каком-то тайном смысле инициирована вся пышная 
симфония мироздания, в которой, дополняя друг друга, отдельными му-
зыкальными партиями звучат и трагически сопряженные судьбы персо-
нажей «Исповеди».
	Слово мужа внутренне было обращено к трагическому исходу, 
внутренне вынашивало катастрофу прежде всего потому, что утверждало 
— трансцендентно санкционированную — неоотторжимость от бытия 
злого начала, сущностно-созидательную его роль — наряду с началом доб-
ра — в восполнении эстетического облика космоса (отметим интерес ге-
роя к Корану: «Коран говорит: "Богу угодно, чтобы были и добрые и 
злые, и грешные и праведные. Он знает, что нужно!" Не сообразно ли 
это с историей <…> поэтическими противоположностями вселенной»; 
283). Для леонтьевского героя речь идет о полнокровном участии в мис-
терии бытия, призывающей человека доверчиво и безропотно следовать 
непостижимой воле Творца, ибо последний, в конечном счете, волит 
лишь Красоту, что означает: и в несчастье может быть отсвет какого-то 
благословения, иначе говоря, Судьбы. Кажется, что эта тотальная оправ-
данность всякого страдания снимает самый трагизм бытия… «Исповедь 
мужа», таким образом, не только замыкает цикл чувств, родившихся в 
«Подлипках», но и размыкает его, приближая к эпически успокоенному 
миру восточных повестей, где даже вопиющие жертвы, приносимые 
людьми на алтарь «поэтических противоположностей вселенной», не мо-
гут превозмочь общей атмосферы мужественно-печальной примиренно-
сти с Жизнью, особой открытости ей…
	Однако осознавать свою включенность в эстетически 
целесообразный строй космоса — еще не значит обладать искомой 
полнотой. «Я удалился от жизни и приблизился к мирозданию» (257), — 
признается герой, и здесь не только как бы «надламывается» его 
жизнеутверждающий пафос, но и нащупывается исходное противоречие 
его мирочувствия. Встреча героя с «мирозданием» парадоксально 
оборачивается его бегством (!) от мира — «Но ты бежал от горя и 
радостей, безумец!» (250), а само «мироздание» в результате оказывается 
чем-то номинальным и призрачным, запертым в пределах избранного 
героем топоса.
	Россия, оставленная где-то во внешней тьме (и вместе с тем 
экзистенциально неустранимая из поля зрения мужа), символизирует ка-
кую-то онтологическую утрату, отныне невосполнимую: «Было время 
горя и радостей! Все уснуло! Люди в гробах на разных концах России, 
над забытой могилой не служат и не плачут родные. Где у нас молиться!» 
(249). Для героя повести — с его «трансцендентно» заостренным словом, 
с его духовной потребностью в молитве — это скорбное признание 
равносильно чуть ли не признанию в собственном небытии. Перед 
лицом «обеспложенного» прошлого леонтьевский герой невольно уповает 
на явленную ему Крымом магию безвременья, в которой он ищет сразу и 
забвения, и восполнения собственного бытия, и долгожданного вкуса 
свободы — пусть за нее и приходится иногда «платить тоскою» (251).
	5-1056
	Крым, это царство «восторженного покоя» (257), отвоеванное 
одиноким героем у развенчанного, без-очарованного мира, предстает 
таинственно-величественным синтезом жизни и не-жизни, г