Глава
I
ПРИРОДА ЯЗЫКОВОГО ЗНАКА
§ 1. Знак, означаемое, означающее
Многие полагают, что язык есть по существу
номенклатура, то есть перечень названий, соответствующих каждое одной
определенной вещи. Например:
Такое
представление может быть подвергнуто критике во многих отношениях. Оно
предполагает наличие уже готовых понятий, предшествующих словам (см. стр. 144 и
сл.); оно ничего не говорит о том, какова природа названия — звуковая или
психическая, ибо слово arbor может рассматриваться и под
тем и под другим углом зрения; наконец, оно позволяет думать, что связь,
соединяющая название с вещью, есть нечто совершенно простое, а это весьма
далеко от истины. Тем не менее такая упрощенная точка
зрения может приблизить нас к истине, ибо она свидетельствует о том, что
единица языка есть нечто двойственное, образованное из соединения двух
компонентов.
Рассматривая
акт речи, мы уже выяснили (см. стр. 49 и сл.), что обе стороны языкового знака психичны и связываются в нашем мозгу ассоциативной связью.
Мы особенно подчеркиваем этот момент.
Языковой знак связывает не вещь и ее название, а понятие и
акустический образ *. Этот последний является не материальным звучанием, вещью
чисто физической, а психическим отпечатком звучания, представлением, получаемым
нами о нем посредством наших органов чувств; акустический образ имеет
чувственную природу, и если нам случается называть его «материальным», то
только по этой причине, а также для того, чтобы противопоставить его второму
члену ассоциативной пары — понятию, в общем более
абстрактному.
Психический характер наших акустических образов хорошо
обнаруживается при наблюдении над нашей собственной речевой практикой. Не
двигая ни губами, ни языком, мы можем говорить сами с собой или мысленно
повторять стихотворный отрывок. Именно потому, что слова языка являются для нас
акустическими образами, не следует говорить о «фонемах», их составляющих. Этот
термин, подразумевающий акт фонации, может относиться лишь к произносимому
слову, к реализации внутреннего образа в речи. Говоря о звуках и слогах,
мы избежим этого недоразумения, если только будем помнить, что дело идет об
акустическом образе.
Языковой знак есть, таким образом, двусторонняя психическая
сущность, которую можно изобразить следующим образом:
Оба эти элемента теснейшим образом связаны между собой и .предполагают друг друга. Ищем ли мы смысл латинского arbor или, наоборот, слово, которым римлянин обозначал понятие
«дерево», ясно, что только сопоставления типа кажутся нам соответствующими
действительности, и мы отбрасываем всякое иное сближение, которое может
представиться воображению.
Это определение ставит важный терминологический вопрос. Мы называем знаком соединение понятия и акустического
образа, но в общепринятом употреблении этот термин обычно обозначает только
акустический образ, например слово arbor и т. д. Забывают, что если arbor называется знаком, то лишь
постольку, поскольку в него включено понятие «дерево», так что чувственная
сторона знака предполагает знак как целое.
Двусмысленность
исчезнет, если называть все три наличных понятия именами, предполагающими друг
друга, но вместе с тем взаимно противопоставленными. Мы предлагаем сохранить
слово знак для обозначения целого и заменить термины понятие и акустический
образ соответственно терминами означаемое и означающее; последние
два термина имеют то преимущество, что отмечают противопоставление,
существующее как между ними самими, так и между целым и частями этого целого.
Что же касается термина «знак», то мы довольствуемся им, не зная, чем его заменить,
так как обиходный язык не предлагает никакого иного подходящего термина.
Языковой знак, как мы его определили, обладает двумя
свойствами первостепенной важности. Указывая на них, мы тем самым формулируем
основные принципы изучаемой нами области знания.
§
2. Первый принцип: произвольность знака
Связь, соединяющая означающее
с означаемым, произвольна; поскольку под знаком мы понимаем целое, возникающее
в результате ассоциации некоторого означающего с некоторым означаемым, то эту
же мысль мы можем выразить проще: языковой знак произволен.
Так,
понятие «сестра» не связано никаким внутренним отношением с последовательностью
звуков
s-оe:-r,
служащей во французском языке ее означающим; оно могло бы быть выражено любым
другим сочетанием звуков; это может быть доказано различиями между языками и
самим фактом существования различных языков: означаемое «бык» выражается
означающим b-oe-f (франц. boeuf) по одну сторону языковой границы и означающим o-k-s
(нем. Ochs) по другую сторону ее.
Принцип произвольности знака никем не оспаривается; но
часто гораздо легче открыть истину, нежели указать подобающее ей место. Этот
принцип подчиняет себе всю лингвистику языка; следствия из него неисчислимы.
Правда, не все они обнаруживаются с первого же взгляда с одинаковой очевидностью;
их можно открыть только после многих усилий, но именно благодаря открытию этих
последствий выясняется первостепенная важность названного принципа.
Заметим мимоходом: когда семиология сложится как наука, она
должна будет поставить вопрос, относятся ли к ее компетенции способы выражения,
покоящиеся на знаках, в полной мере «естественных», как, например, пантомима.
Но даже если семиология включит их в число своих объектов, все же главным
предметом ее рассмотрения останется совокупность систем, основанных на
произвольности знака. В самом деле, всякий принятый в данном обществе способ
выражения в основном покоится на коллективной привычке, или, что
то же, на соглашении. Знаки учтивости, например, чаете характеризуемые
некоторой «естественной» выразительностью (вспомним о китайцах,
приветствовавших своего императора девятикратным падением ниц), тем не менее фиксируются правилом, именно это правило, а не
внутренняя значимость обязывает нас применять эти знаки. Следовательно,
можно сказать, что знаки, целиком произвольные, лучше других реализуют идеал семиологического подхода; вот почему язык — самая сложная и
самая распространенная из систем выражения — является вместе с тем и наиболее
характерной из них; в этом смысле лингвистика может служить моделью (patron general) для всей семиологии
в целом, хотя язык — только одна из многих семиологических
систем.
Для обозначения языкового знака, или, точнее, того, что мы
называем означающим, иногда пользуются словом символ. Но пользоваться им
не вполне удобно именно в силу нашего первого принципа. Символ характеризуется
тем, что он всегда не до конца произволен; он не вполне пуст, в нем есть
рудимент естественной связи между означающим и означаемым. Символ
справедливости, весы, нельзя заменить чем попало,
например колесницей.
Слово произвольный также требует пояснения. Оно не
должно пониматься в том смысле, что означающее может свободно выбираться
говорящим (как мы увидим ниже, человек не властен
внести даже малейшее изменение в знак, уже принятый определенным языковым
коллективом); мы хотим лишь сказать, что означающее немотивировано,
то есть произвольно по отношению к данному означаемому, с которым у него
нет в действительности никакой естественной связи,
Отметим в заключение два возражения, которые могут быть
выдвинуты против этого первого принципа.
1. В доказательство того, что
выбор означающего не всегда произволен, можно сослаться на звукоподражания. Но
ведь звукоподражания не являются органическими элементами в системе языка.
Число их к тому же гораздо ограниченней, чем обычно полагают. Такие французские слова, как fouet «хлыст», glas
«колокольный звон», могут поразить ухо суггестивностью
своего звучания, но достаточно обратиться к их латинским этимонам (fouet
от fagus
«бук», glas
от classicum
«звук трубы»), чтобы убедиться в том, что они первоначально не имели такого
характера: качество их теперешнего звучания, или, вернее, приписываемое им
теперь качество, есть случайный результат фонетической эволюции.
Что касается
подлинных звукоподражаний типа буль-буль, тик-так, то они не только
малочисленны, но и до некоторой степени произвольны, поскольку они лишь
приблизительные и наполовину условные имитации определенных звуков (ср. франц. ouaoua, но нем. wauwau «гав! гав!»). Кроме того, войдя в язык,
они в большей или меньшей степени подпадают под действие фонетической,
морфологической и всякой иной эволюции, которой подвергаются и все остальные
слова (ср. франц. pigeon
«голубь», происходящее от народнолатинского pipio,
восходящего в свою очередь к звукоподражанию),— очевидное доказательство того,
что звукоподражания утратили нечто из своего первоначального характера и
приобрели свойство языкового знака вообще, который, как уже указывалось, немотивирован.
2. Что касается междометий, весьма
близких к звукоподражаниям, то о них можно сказать то же самое, что говорилось
выше о звукоподражаниях. Они также ничуть не опровергают нашего тезиса о
произвольности языкового знака. Весьма соблазнительно рассматривать междометия
как непосредственное выражение реальности, так сказать продиктованное самой
природой. Однако в отношении большинства этих слов можно доказать отсутствие
необходимой связи между означаемым и означающим. Достаточно сравнить
соответствующие примеры из разных языков, чтобы убедиться, насколько в них
различны эти выражения (например, франц. аТе!
соответствует нем. аи!
«ой!»). Известно к тому же, что многие междометия восходят к знаменательным
словам (ср. франц. diable! «черт
возьми!» при diable «черт»,
mordieu! «черт возьми!» из rnort Dieu букв, «смерть бога» и т. д.).
Итак, и звукоподражания и междометия занимают в языке
второстепенное место, а их символическое происхождение отчасти спорно.
§ 3. Второй принцип: линейный характер
означающего
Означающее, являясь по своей природе
воспринимаемым на слух, развертывается только во времени и характеризуется
заимствованными у времени признаками: а) оно обладает протяженностью и
б) эта протяженность имеет одно измерение — это линия.
Об этом
совершенно очевидном принципе сплошь и рядом не
упоминают вовсе, по-видимому, именно потому, что считают его чересчур простым,
между тем это весьма существенный принцип и последствия его неисчислимы. Он
столь же важен, как и первый принцип. От него зависит весь механизм языка (см.
стр. 155). В противоположность означающим, воспринимаемым зрительно (морские
сигналы и т. п.), которые могут комбинироваться одновременно в нескольких
измерениях, означающие, воспринимаемые на слух, располагают лишь линией
времени; их элементы следуют один за другим, образуя цепь. Это их свойство
обнаруживается воочию, как только мы переходим к изображению их на письме,
заменяя последовательность их во времени пространственным рядом графических
знаков.
В некоторых случаях это не столь очевидно. Если, например, я
делаю ударение на некотором слоге, то может показаться, что я кумулирую в одной точке различные
значимые элементы. Но это иллюзия; слог и его ударение составляют лишь
один акт фонации: внутри этого акта нет двойственности, но есть только
различные противопоставления его со смежными элементами (см. по этому поводу
стр. 163).
Глава V
ВНУТРЕННИЕ И ВНЕШНИЕ ЭЛЕМЕНТЫ ЯЗЫКА
Наше определение языка предполагает устранение из понятия «язык» всего того, что чуждо его организму, его системе,— одним словом, всего того, что известно под названием «внешней лингвистики», хотя эта лингвистика и занимается очень важными предметами и хотя именно ее главным образом имеют в виду, когда приступают к изучению речевой деятельности.
Сюда, прежде всего, относится все то, в чем лингвистика соприкасается с этнологией, все связи, которые могут существовать между историей языка и историей расы или цивилизации. Обе эти истории сложно переплетены и взаимосвязаны, это несколько напоминает те соответствия, которые были констатированы нами внутри собственно языка (см. стр. 46 и ел.). Обычаи нации отражаются на ее языке, а с другой стороны, в значительной мере именно язык формирует нацию.
Далее, следует упомянуть об отношениях, существующих между языком и политической историей. Великие исторические события— вроде римских завоеваний — имели неисчислимые последствия для многих сторон языка. Колонизация, представляющая собой одну из форм завоевания, переносит язык в иную среду, что влечет за собой изменения в нем. В подтверждение этого можно было бы привести множество фактов: так, Норвегия, политически объединившись с Данией (1380—1814 гг.), приняла датский язык; правда, в настоящее время норвежцы пытаются освободиться от этого языкового влияния. Внутренняя политика государства играет не менее важную роль в жизни языков: некоторые государства, например Швейцария, допускают сосуществование нескольких языков; другие, как, например, Франция, стремятся к языковому единству. Высокий уровень культуры благоприятствует развитию некоторых специальных языков (юридический язык, научная терминология и т. д.).
Это приводит нас к третьему пункту: к отношению между языком и такими установлениями, как церковь, школа и т. п., которые в свою очередь тесно связаны с литературным развитием языка,— явление тем более общее, что оно само неотделимо от политической истории. Литературный язык во всех направлениях переступает границы, казалось бы поставленные ему литературой: достаточно вспомнить о влиянии на язык салонов, двора, академий. С другой стороны, вполне обычна острая коллизия между литературным языком и местными диалектами (стр. 231 и ел.). Лингвист должен также рассматривать взаимоотношение книжного языка и обиходного языка, ибо развитие всякого литературного языка, продукта культуры, приводит к размежеванию его сферы со сферой естественной, то есть со сферой разговорного языка.
Наконец, к внешней лингвистике относится и все то, что имеет касательство к географическому распространению языков и к их дроблению на диалекты. Именно в этом пункте особенно парадоксальным кажется различие между внешней лингвистикой и лингвистикой внутренней, поскольку географический фактор тесно связан с существованием языка; и все же в действительности географический фактор не затрагивает внутреннего организма самого языка.
Нередко утверждается, что нет абсолютно никакой возможности отделить все эти вопросы от изучения языка в собственном смысле. Такая точка зрения возобладала в особенности после того, как от лингвистов с такой настойчивостью стали требовать знания реалий. В самом деле, разве грамматический «организм» языка не зависит сплошь и рядом от внешних факторов языкового изменения, подобно тому, как, например, изменения в организме растения происходят под воздействием внешних факторов — почвы, климата и т. д.? Кажется совершенно очевидным, что едва ли возможно разъяснить' технические термины и заимствования, которыми изобилует язык, не ставя вопроса об их происхождении. Разве можно отличить естественное, органическое развитие некоторого языка от его искусственных форм, таких, как литературный язык, то есть форм, обусловленных факторами внешними и, следовательно, неорганическими? И разве мы не видим постоянно, как наряду с местными диалектами развивается койнэ?
Мы считаем весьма плодотворным изучение «внешнелингвистических», то есть внеязыковых явлений; однако было бы ошибкой утверждать, будто без них нельзя познать внутренний организм языка. Возьмем для примера заимствование иностранных слов. Прежде всего следует сказать, что оно не является постоянным элементом в жизни языка. В некоторых изолированных долинах есть говоры, которые никогда не приняли извне ни одного искусственного термина. Но разве можно утверждать, что эти говоры находятся за пределами нормальных условий речевой деятельности, что они не могут дать никакого представления о ней, что они требуют к себе «тератологического» подхода как не испытавшие никакого смешения?
Главное, однако, здесь состоит ъ том, что заимствованное слово уже нельзя рассматривать как таковое, как только оно становится объектом изучения внутри системы данного языка, где оно существует лишь в меру своего соотношения и противопоставления' с другими ассоциируемыми с ним словами, подобно всем другим, исконным словам этого языка. Вообще говоря, нет никакой необходимости знать условия, в которых развивался тот или иной язык. В отношении некоторых языков, например языка текстов Авесты или старославянского, даже неизвестно в точности, какие народы на них говорили; но незнание этого нисколько не мешает нам изучать их сами по себе и исследовать их превращения. Во всяком случае, разделение обеих точек зрения неизбежно, и чем строже оно соблюдается, тем лучше.
Наилучшее этому доказательство в том, что каждая из них создает свой особый метод. Внешняя лингвистика может нагромождать одну подробность на другую, не чувствуя себя стесненной тисками системы. Например, каждый автор будет группировать по своему усмотрению факты, относящиеся к распространению языка за пределами его территории; при выяснении факторов, создавших наряду с диалектами литературный язык, всегда можно применить простое перечисление; если же факты располагаются автором в более или менее систематическом порядке, то делается это исключительно в интересах изложения.
В отношении внутренней лингвистики дело обстоит совершенно иначе; здесь исключено всякое произвольное расположение. Язык есть система, которая подчиняется лишь своему собственному порядку. Уяснению этого может помочь сравнение с игрой в шахматы, где довольно легко отличить, что является внешним, а что внутренним. То, что эта игра пришла в Европу из Персии, есть факт внешнего порядка; напротив, внутренним является все то, что касается системы и правил игры. Если я фигуры из дерева заменю фигурами из слоновой кости, то такая замена будет безразлична для системы; но, если я уменьшу или увеличу количество фигур, такая перемена глубоко затронет «грамматику» игры. Такого рода различение требует, правда, известной степени внимательности, поэтому в каждом случае нужно ставить вопрос о природе явления и при решении его руководствоваться следующим положением: внутренним является все то, что в какой-либо степени видоизменяет систему.
Глава III
ОБЪЕКТ
ЛИНГВИСТИКИ
§ 1.
Определение языка
Что является
целостным и конкретным объектом лингвистики? Вопрос этот исключительно труден,
ниже мы увидим, почему. Ограничимся здесь показом этих трудностей.
Другие науки
оперируют заранее данными объектами, которые можно рассматривать под различными
углами зрения; ничего подобного нет в лингвистике. Некто
произнес французское слово nu «обнаженный»:
поверхностному наблюдателю покажется, что это конкретный лингвистический
объект; однако более пристальный взгляд обнаружит в nu
три или четыре совершенно различные вещи в зависимости оттого, как он будет
рассматривать это слово: только как звучание, как выражение определенного
понятия, как соответствие латинскому nudum «нагой» и
т. д. В лингвистике объект вовсе не предопределяет точки зрения;
напротив, можно сказать, что здесь точка зрения создает самый объект; вместе с
тем ничто не говорит нам о том, какой из этих способов рассмотрения данного
факта является первичным или более совершенным по сравнению с другими.
Кроме того, какой бы
способ мы ни приняли для рассмотрения того или иного явления речевой
деятельности, в ней всегда обнаруживаются две стороны, каждая из которых коррелирует с другой и значима
лишь благодаря ей.
Приведем несколько
примеров:
1. Артикулируемые
слоги — это акустические явления, воспринимаемые слухом, но сами звуки не
существовали бы, если бы не было органов речи: так, звук п существует лишь в результате корреляции этих двух
сторон: акустической и артикуляционной. Таким образом, нельзя ни сводить язык к
звучанию, ни отрывать звучание от артикуляторной работы органов речи; с другой
стороны, нельзя определить движение органов речи, отвлекаясь от акустического
фактора (см. стр. 75 и сл.).
2. Но допустим, что
звук есть нечто простое: исчерпывается ли им то, что мы называем речевой
деятельностью? Нисколько, ибо он есть лишь орудие для мысли и самостоятельного
существования не имеет. Таким образом возникает новая,
осложняющая всю картину корреляция: звук, сложное акустико-артикуляционное
единство, образует в свою очередь новое сложное физиолого-мыслительное единство
с понятием. Но и это еще не все.
3. У речевой
деятельности есть две стороны: индивидуальная и социальная, причем одну нельзя
понять без другой.
4. В каждый данный
момент речевая деятельность предполагает и установившуюся систему и эволюцию; в
любой момент речевая деятельность есть одновременно и действующее установление
(institution actuelle) и
продукт прошлого. На первый взгляд различение между системой и историей, между
тем, что есть, и тем, что было, представляется весьма
простым, но в действительности то и другое так тесно связано между собой, что
разъединить их весьма затруднительно. Не упрощается ли проблема, если
рассматривать речевую деятельность в самом ее возникновении, если, например,
начать с изучения речевой деятельности ребенка? Нисколько, ибо величайшим
заблуждением является мысль, будто в отношении речевой деятельности проблема
возникновения отлична от проблемы постоянной обусловленности. Таким образом, мы
продолжаем оставаться в том же порочном кругу.
Итак, с какой бы
стороны ни подходить к вопросу, нигде объект не дан нам во всей целостности;
всюду мы натыкаемся на ту же дилемму: либо мы сосредоточиваемся на одной лишь
стороне каждой проблемы, тем самым рискуя не уловить
присущей ей двусторонности, либо, если мы изучаем явления речевой деятельности
одновременно с нескольких точек зрения, объект лингвистики выступает перед нами
как груда разнородных, ничем между собою не связанных явлений. Поступая так, мы
распахиваем дверь перед целым рядом наук: психологией, антропологией,
нормативной грамматикой, филологией и т. д., которые мы строго отграничиваем от
лингвистики, но которые в результате методологической ошибки могут притязать на
речевую деятельность как на один из своих объектов.
По нашему мнению,
есть только один выход из всех этих затруднений: надо с самого начала встать на
почву языка и считать его основанием (norme)для всех
прочих проявлений речевой деятельности. Действительно, среди множества
двусторонних явлений только язык, по-видимому, допускает независимое (autonome) определение и дает надежную опору для мысли.
Но что же такое
язык? По нашему мнению, понятие языка не совпадаете понятием речевой
деятельности вообще; язык—только определенная часть —
правда, важнейшая часть — речевой деятельности. Он является социальным
продуктом, совокупностью необходимых условностей, принятых коллективом, чтобы
обеспечить реализацию, функционирование способности к речевой деятельности,
существующей у каждого носителя языка. Взятая в целом,
речевая деятельность многообразна и разнородна; протекая одновременно в ряде
областей, будучи одновременно физической, физиологической и психической, она,
помимо того, относится и к сфере индивидуального и к сфере социального; ее
нельзя отнести определенно ни к одной категории явлений человеческой жизни, так
как неизвестно, каким образом всему этому можно сообщить единство.
В противоположность
этому язык представляет собою целостность сам по себе, являясь, таким образом,
отправным началом (principe) классификации. Отводя ему первое место среди явлений речевой деятельности, мы тем
самым вносим естественный порядок в эту совокупность, которая иначе вообще не
поддается классификации.
На это выдвинутое нами положение об отправном начале классификации,
казалось, можно было бы возразить, утверждая, что осуществление речевой
деятельности покоится на способности, присущей нам от природы, тогда как язык
есть нечто усвоенное и условное, и что, следовательно, язык должен занимать
подчиненное положение по отношению к природному инстинкту, а не стоять над ним.
Вот что можно
ответить на это.
Прежде всего, вовсе
не доказано, что речевая деятельность в той форме, в какой она проявляется,
когда мы говорим, есть нечто вполне естественное, иначе говоря, что наши органы
речи предназначены для говорения точно так же, как наши ноги для ходьбы. Мнения
лингвистов по этому поводу существенно расходятся. Так, например, Уитни,
приравнивающий язык к общественным установлениям со всеми их особенностями,
полагает, что мы используем органы речи в качестве орудия речи чисто случайно,
просто из соображений удобства; люди, по его мнению, могли бы с тем же успехом
пользоваться жестами, употребляя зрительные образы вместо
слуховых. Несомненно, такой тезис чересчур абсолютен: язык не
есть общественное установление, во всех отношениях подобное прочим (см. стр.
106, а также 108—109); кроме того, Уитни заходит слишком далеко, утверждая,
будто наш выбор лишь случайно остановился на органах речи: ведь этот выбор до
некоторой степени был нам навязан природой. Но по основному пункту
американский лингвист, кажется, безусловно прав: язык
— условность, а какова природа условно избранного знака, совершенно
безразлично. Следовательно, вопрос об органах речи — вопрос второстепенный в
проблеме речевой деятельности.
Положение это может
быть подкреплено путем определения того, что разуметь подчленораздельной
речью (langagearticule). По-латыни articulusозначает «составная часть», «член(ение)»; в отношении речевой деятельности членораздельность
может означать либо членение звуковой цепочки на слоги, либо членение цепочки
значений на значимые единицы; в этом именно смысле по-немецки и говорятgegliederte Sprache.
Придерживаясь этого второго определения, можно было бы сказать, что
естественной для человека является не речевая деятельность как говорение (langage parle), а способность
создавать язык, то есть систему дифференцированных знаков, соответствующих
дифференцированным понятиям.
Брока открыл, что способность говорить
локализована в третьей лобной извилине левого полушария большого мозга; и на
это открытие пытались опереться, чтобы приписать речевой деятельности естественно-научный характер. Но
как известно, эта локализация была установлена в отношении всего, имеющего
отношение к речевой деятельности, включая письмо; исходя из
этого, а также из наблюдений, сделанных относительно различных видов афазии в
результате повреждения этих центров локализации, можно, по-видимому, допустить:
1) что различные расстройства устной речи разнообразными путями неразрывно
связаны с расстройствами письменной речи и 2) что во всех случаях афазии или
аграфии нарушается не столько способность произносить те или иные звуки или
писать те или иные знаки, сколько способность любыми средствами вызывать
в сознании знаки упорядоченной речевой деятельности. Все это приводит нас к
предположению, что над деятельностью различных органов существует способность более общего порядка, которая управляет этими знаками и
которая и есть языковая способность по преимуществу. Таким путем мы приходим к
тому же заключению, к какому пришли раньше.
Наконец, в
доказательство необходимости начинать изучение речевой деятельности именно с
языка можно привести и тот аргумент, что способность (безразлично, естественная
она или нет) артикулировать слова осуществляется лишь с помощью орудия,
созданного и предоставляемого коллективом. Поэтому нет ничего невероятного в
утверждении, что единство в речевую деятельность вносит язык.
§ 2. Место
языка в явлениях речевой деятельности
Для того чтобы во
всей совокупности явлений речевой деятельности найти сферу, соответствующую
языку, надо рассмотреть индивидуальный акт речевого общения. Такой акт предполагает по крайней мере двух лиц — это минимум,
необходимый для полноты ситуации общения. Итак, пусть нам даны два
разговаривающих друг с другом лица: А и В [см. рис. на
стр. 50].
Отправная точка акта
речевого общения находится в мозгу одного из разговаривающих, скажем А, где явления сознания, называемые нами «понятиями»,
ассоциируются с представлениями языковых знаков, или с акустическими образами,
служащими для выражения понятий. Предположим, что данное понятие вызывает в
мозгу
соответствующий акустический образ — это явление чистопсихического
порядка, за которым следует физиологический процесс: мозг передает органам речи
соответствующий образу импульс, затем звуковые волны распространяются из уст А к ушам В — это уже чисто физический процесс. Далее
процесс общения продолжается в В,
но в обратном порядке: от уха к мозгу — физиологическая передача акустического
образа; в мозгу — психическая ассоциация этого образа с соответственным
понятием. Когда В заговорит в свою очередь, во время
этого нового акта речи будет проделан в точности тот же самый путь, что и во
время первого,— от мозга В к мозгу А речь пройдет через те же самые фазы. Все
это можно изобразить следующим образом:
Этот анализ не
претендует на полноту. Можно было бы выделить еще чисто акустическое ощущение,
отождествление этого ощущения с латентным акустическим образом, двигательный
образ в отличие от фонации, говорения и т. д. Но мы приняли во внимание лишь те
элементы, которые считаем существенными; наша схема позволяет сразу же
отграничить элементы физические (звуковые волны) от элементов физиологических
(говорение, фонация и слушание)и психических
(словесные образы и понятия). При этом в высшей степени важно отметить, что
словесный образ не совпадает с самим звучанием и что он столь же психичен, как и ассоциируемое с ним понятие.
Речевой акт,
изображенный нами выше, может быть расчленен на следующие части:
а) внешняя часть (звуковые
колебания, идущие из уст к ушам) и внутренняя часть, включающая все прочее;
б) психическая часть
и часть непсихическая, из коих вторая включает как происходящие в органах речи
физиологические явления, так и физические явления вне человека;
в) активная часть и
пассивная часть: активно все то, что идет от ассоциирующего центра одного из
говорящих к ушам другого, а пассивно все то, что идет от ушей этого последнего
к его ассоциирующему центру.
Наконец, внутри
локализуемой в мозгу психической части можно называть экзекутивным
все то, что активно (П -»- О), и рецептивным все то,
что пассивно (О -»- П).
К этому надо
добавить способность к ассоциации и координации, которая обнаруживается, как
только мы переходим к рассмотрению знаков в условиях взаимосвязи; именно эта
способность играет важнейшую роль в организации языка как системы (см. стр. 155
и ел.).
Но чтобы верно
понять эту роль, надо отойти от речевого акта как явления единичного, которое
представляет собою всего лишь зародыш речевой деятельности, и перейти к языку
как к явлению социальному.
У всех лиц,
общающихся вышеуказанным образом с помощью речевой деятельности, неизбежно
происходит известного рода выравнивание: все они воспроизводят, хотя, конечно,
и не вполне одинаково, примерно одни и те же знаки, связывая их с одними и теми
же понятиями.
Какова причина этой
социальной «кристаллизации»? Какая из частей речевого акта может быть
ответственна за это? Ведь весьма вероятно, что не все они принимают в этом
одинаковое участие.
Физическая часть
может быть отвергнута сразу. Когда мы слышим разговор на незнакомом нам языке,
мы, правда, слышим звуки, но вследствие непонимания того, что говорится,
сказанное не составляет для нас социального факта.
Психическая часть
речевого акта также мало участвует в «кристаллизации»; ее экзекутивная
сторона остается вообще непричастной к этому, ибо исполнение никогда не
производится коллективом; оно всегда индивидуально, и здесь всецело
распоряжается индивид; мы будем называть это речью.
Формирование у
говорящих примерно одинаковых для всех психических образов обусловлено
функционированием рецептивной и координативной
способностей. Как же надо представлять себе этот социальный продукт, чтобы язык
вполне выделился, обособившись от всего прочего? Если бы мы были в состоянии охватить
сумму всех словесных образов, накопленных у всех индивидов, мы бы коснулись той
социальной связи, которая и образует язык. Язык — это клад,
практикой речи отлагаемый во всех, кто принадлежит к одному общественному
коллективу, это грамматическая система, виртуально существующая у каждого в
мозгу, точнее сказать, у целой совокупности индивидов, ибо язык не существует
полностью ни в одном из них, он существует в полной мере лишь в коллективе.
Разделяя язык и
речь, мы тем самым отделяем: 1) социальное от индивидуального;
2) существенное от побочного и более или менее случайного.
Язык не деятельность
(fonction) говорящего. Язык
— это готовый продукт, пассивно регистрируемый говорящим; он никогда не
предполагает преднамеренности и сознательно в нем проводится лишь
классифицирующая деятельность, о которой речь будет идти ниже (см. стр. 155 и
сл.).
Наоборот, речь есть
индивидуальный акт воли и разума; в этом акте надлежит различать: 1)
комбинации, в которых говорящий использует код (code)
языка с целью выражения своей мысли; 2) психофизический механизм, позволяющий
ему объективировать эти комбинации.
Следует заметить,
что мы занимаемся определением предметов, а не слов; поэтому установленные нами
различия ничуть не страдают от некоторых двусмысленных терминов, не вполне
соответствующих друг другу в различных языках. Так, немецкое Sprache соответствует французскому langue
«язык» и langage «речевая деятельность»; нем. Rede приблизительно соответствует французскому parole «речь»; однако в нем. Rede
содержится дополнительное значение: «ораторская речь» (= франц. discours); латинское sermoозначает
скорее и langage «речевая деятельность» и parole «речь», тогда как lingua
означает langue «язык» и т. д. Ни для одного из
определенных выше понятий невозможно указать точно соответствующее ему слово,
поэтому-то определять слова абсолютно бесполезно; плохо, когда при определении
вещей исходят из слов.
Резюмируем теперь
основные свойства языка:
1. Язык есть нечто
вполне определенное в разнородном множестве фактов речевой деятельности. Его
можно локализовать в определенном отрезке рассмотренного нами речевого акта, а
именно там, где слуховой образ ассоциируется с понятием. Он представляет собою
социальный аспект речевой деятельности, внешний по отношению к индивиду,
который сам по себе не может ни создавать его, ни изменять. Язык существует
только в силу своего рода договора, заключенного членами коллектива. Вместе с
тем, чтобы знать его функционирование, индивид должен учиться; ребенок
овладевает им лишь мало-помалу. Язык до такой степени есть нечто вполне особое,
что человек, лишившийся дара речи, сохраняет язык, поскольку он понимает
слышимые им языковые знаки.
2. Язык, отличный от
речи, составляет предмет, доступный самостоятельному изучению. Мы не говорим на
мертвых языках, но мы отлично можем овладеть их механизмом. Что же касается
прочих элементов речевой деятельности, то наука о языке вполне может обойтись
без них; более того, она вообще возможна лишь при условии, что эти прочие
элементы не примешаны к ее объекту.
3. В то время как
речевая деятельность в целом имеет характер разнородный, язык, как он нами
определен, есть явление по своей природе однородное — это система знаков, в
которой единственно существенным является соединение смысла и акустического
образа, причем оба эти компонента знака в равной мере психичны.
4. Язык не в меньшей
мере, чем речь, конкретен по своей природе, и это весьма способствует его
исследованию. Языковые знаки хотя и психичны по своей
сущности, но вместе с тем они — не абстракции; ассоциации, скрепленные
коллективным согласием и в своей совокупности составляющие язык, суть
реальности, локализующиеся в мозгу. Более того, знаки языка, так сказать,
осязаемы: на письме они могут фиксироваться посредством условных написаний,
тогда как представляется невозможным во всех подробностях фотографировать акты
речи; произнесение самого короткого слова представляет собою бесчисленное
множество мускульных движений, которые чрезвычайно трудно познать и изобразить.
В языке же, напротив, не существует ничего, кроме акустического образа, который
может быть передан посредством определенного зрительного образа. В самом деле,
если отвлечься от множества отдельных движений, необходимых для реализации
акустического образа в речи, всякий акустический образ оказывается, как мы
далее увидим, лишь суммой ограниченного числа элементов, или фонем, которые в
свою очередь можно изобразить на письме при помощи соответственного числа
знаков. Именно возможность фиксировать явления языка позволяет сделать словарь
и грамматику верным изображением его: ведь язык — это сокровищница акустических
образов, а письмо обеспечивает им осязаемую форму.
§ 3. Место
языка в ряду явлений человеческой жизни
Семиология
Сформулированная в §
2 характеристика языка ведет нас к установлению еще более важного положения.
Язык, выделенный таким образом из совокупности явлений речевой деятельности, в
отличие от этой деятельности в целом, занимает особое место среди проявлений
человеческой жизни.
Как мы только что
видели, язык есть общественное установление, которое во многом отличается от
прочих общественных установлений: политических, юридических и др. Чтобы понять
его специфическую природу, надо привлечь ряд новых фактов.
Язык есть система
знаков, выражающих понятия, а следовательно, его можно
сравнивать с письменностью, с азбукой для глухонемых, с символическими
обрядами, с формами учтивости, с военными сигналами и т. д. и т. п. Он только
наиважнейшая из этих систем.
Следовательно, можно
представить себе науку, изучающую жизнь знаков в рамках жизни общества; такая
наука явилась бы частью социальной психологии, а
следовательно, и общей психологии; мы назвали бы еесемиологией
(от греч. semeion«знак») 1. Она должна открыть нам,
что такое знаки и какими законами они управляются. Поскольку она еще не
существует, нельзя сказать, чем она будет; но она имеет право на существование,
а ее место определено заранее. Лингвистика — только часть этой общей науки:
законы, которые откроет семиология, будут применимы и к лингвистике, и эта
последняя, таким образом, окажется отнесенной к вполне определенной области в
совокупности явлений человеческой жизни.
Точно определить
место семиологии — задача психолога а; задача лингвиста сводится к выяснению
того, что выделяет язык как особую систему в совокупности семиологических
явлений. Вопрос этот будет рассмотрен нами ниже; пока запомним лишь одно: если
нам впервые удается найти лингвистике место среди наук, то это только потому,
что мы связали ее с семиологией.
Почему же семиология
еще не признана самостоятельной наукой, имеющей, как и всякая другая наука,
свой особый объект изучения? Дело в том, что до сих пор не удается выйти из
порочного круга: с одной стороны, нет ничего более подходящего для понимания
характера семиологических проблем, чем язык, с другой
стороны, для того чтобы как следует поставить эти проблемы, надо изучать язык
как таковой; а между тем доныне язык почти всегда пытаются изучать в
зависимости от чего-то другого, с чуждых ему точек зрения.
Прежде всего,
существует поверхностная точка зрения широкой публики, усматривающей в языке
лишь номенклатуру (см. стр. 98); эта точка зрения уничтожает самое
возможность исследования истинной природы языка.
Затем существует
точка зрения психологов, изучающих механизм знака у индивида; этот метод самый
легкий, но он не ведет далее индивидуального акта речи и не затрагивает знака,
по природе своей социального.
Но, даже заметив, что знак надо изучать как общественное явление,
обращают внимание лишь на те черты языка, которые связывают его с другими
общественными установлениями, более или менее зависящими от нашей воли, и таким
образом проходят мимо цели, пропуская те черты, которые присущи только или семиологическим системам вообще, или языку в частности. Ибо знак всегда до некоторой степени ускользает от воли как
индивидуальной, так и социальной, в чем и проявляется его существеннейшая, но
на первый взгляд наименее заметная черта.
Именно в языке эта
черта проявляется наиболее отчетливо, но обнаруживается она в такой области,
которая остается наименее изученной; в результате остается неясной
необходимость или особая полезность семиологии. Для нас же проблемы лингвистики
— это прежде всего проблемы семиологические,
и весь ход наших рассуждений получает свой смысл лишь в свете этого основного
положения. Кто хочет обнаружить истинную природу языка, должен
прежде всего обратить внимание на то, что в нем общего с иными системами того
же порядка; а многие лингвистические факторы, кажущиеся на первый взгляд весьма
существенными (например, функционирование органов речи), следует рассматривать
лишь во вторую очередь, поскольку они служат только для выделения языка из
совокупности семиологических систем. Благодаря этому не только прольется свет на проблемы лингвистики,
но, как мы полагаем, при рассмотрении обрядов, обычаев и т. п. как знаков все
эти явления также выступят в новом свете, так что явится потребность объединить
их все в рамках семиологии и разъяснить их законами этой науки.