Мемуары Военная литература

Фритц Мали, Юрза Гермине | Fritz Mali, Jursa Hermine
Назад в жизнь


«Военная литература»: militera.lib.ru
Издание: Фритц М., Юрза Г. Да здравствует жизнь! — М.: Политиздат, 1988.
Оригинал: Fritz M., Jursa H. Es Lebe Das Leben: Tage nach Ravensbrück. — Wien: Verlag für Gesellschaftskritik, 1983.
Книга на сайте: militera.lib.ru/memo/other/fritz_jursa/index.html
Иллюстрации: нет
OCR, правка: Андрей Мятишкин (amyatishkin@mail.ru)
Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)

[1] Так обозначены страницы. Номер страницы предшествует странице.
{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста

Фритц М., Юрза Г. Да здравствует жизнь! Ад. 565 дней в Освенциме-Биркенау. Назад в жизнь: Пер. с нем. — М.: Политиздат, 1988. — 208 с. / Тираж 100 тыс. экз. ISBN 5–250–00126–2. // Перевод с немецкого А. И. Иванова и И. Е. Зильбермана. /// Fritz M., Jursa H. Es Lebe Das Leben: Tage nach Ravensbrück. — Wien: Verlag für Gesellschaftskritik, 1983.

Аннотация издательства: Нужно ли вспоминать об Освенциме, об ужасах гитлеровских застенков, ворошить тяжелое прошлое? Бывшая узница фашистских концлагерей Мали Фритц, отвечая на этот не раз слышанный ею вопрос, пишет: «...если спустя многие годы после пережитого я слышу брошенные кем-то слова «очень плохо там, наверное, не было»... если многие реакционеры открыто выступают в защиту фашизма... если со стороны правых сил идет прославление войны, объявляют вне закона движение Сопротивления, а все, что касается лагерей уничтожения, — «чистейшей ложью», то необходимо говорить об Освенциме». Люди не должны забывать скорбные страницы истории человечества. Под общим названием «Да здравствует жизнь!» объединены две книги воспоминаний австрийских коммунисток о пережитом в концлагерях и о возвращении в Вену пешком весной 1945 года.

Содержание

В томительном ожидании [135]
Волнения, тревоги и — тишина [138]
Они пришли [146]

Прием на обочине дороги [150]
Необычный вечер [156]
Старый знакомый [160]

Мир! [168]
На Одере [170]
Наконец отдых [175]

Только вперед [180]
Границы, границы [186]
Мы — в Австрии! [196]

Беседы с Герми и Мали [200]
Примечания


Все тексты, находящиеся на сайте, предназначены для бесплатного прочтения всеми, кто того пожелает. Используйте в учёбе и в работе, цитируйте, заучивайте... в общем, наслаждайтесь. Захотите, размещайте эти тексты на своих страницах, только выполните в этом случае одну просьбу: сопроводите текст служебной информацией - откуда взят, кто обрабатывал. Не преумножайте хаоса в многострадальном интернете. Информацию по архивам см. в разделе Militera: архивы и другия полезныя диски (militera.lib.ru/cd).

В томительном ожидании

В апреле 1945 г. в концентрационном лагере Равенсбрюк под Фюрстенбергом, в 80 километрах севернее Берлина, еще находились 15 тысяч заключенных, в том числе больные и полностью истощенные — живые тени. Мы дожили до конца войны: фронт быстро приближается. Каждый день распространяются новые слухи, но все ждут — придет ли освобождение? Нет, нас хотят увезти, и никто не знает куда. Один эсэсовец, сам боясь возмездия, дал понять, что запланировано взорвать нас вместе с заводом боеприпасов... Удастся ли узникам выбраться отсюда, если сами эсэсовцы собираются бежать? Мы не знаем, как далеко до линии фронта, но гром орудий уже слышен.

Подписан приказ об «эвакуации» Равенсбрюка. Опять это туманное выражение, кто разъяснит, что оно означает на гестаповском жаргоне? Скоро мы выйдем за ворота — а потом? Я уже была однажды «эвакуирована» — в январе из Освенцима. Сколько же тогда узников, которых эсэсовцы гнали, как скот на бойню, вскоре окоченели от холода! Многих, обессилевших от голода и мучений, пристреливали, и они кончали свой путь на обочине дороги...

28 апреля все узники, еще способные передвигаться, должны были построиться. В лагере [136] оставались лишь тяжелобольные. Мы, австрийки, образовали свою группу. Я примкнула к товарищам, которых едва знала, ибо моих старых знакомых в этом лагере уже не было.

Эсэсовцы пьяные, конвой распустили, охранять колонну обязали самих заключенных. В концлагере хаос.

Выйдя из лагеря, мы идем по улице, по которой движется поток беженцев. Нас ничто от них не отделяет — ни стена, ни колючая проволока. Еще вчера мы были для многих проклятыми изменниками, кто мы для них сегодня? Но беженцы не обращают на нас внимания. Может быть, все еще есть стена, мешающая нас заметить? Не думали, что встретим равнодушие. Несмотря на общий развал, мы остаемся замкнутой колонной заключенных. Несколько человек выскакивают из строя, куда-то бегут, может быть, последовать их примеру? Чувствуем, сейчас это возможно. Но можно ли рассчитывать на помощь местного населения? Хорошо бы.

Наконец короткая остановка. Беспрерывный грохот орудий. Он пугает нацистов, режим террора рушится. «Прорвались танки», — шепчет одна узница другой. «Не пора ли нам исчезнуть?» — советуемся мы вчетвером и придвигаемся поближе к кустам и деревьям. Заметив это, к нам подходит эсэсовец. В его тоне, которым он задает вопросы, не чувствуется, как ни странно, прежнего всемогущества. Я втягиваю его в разговор, и он снисходит до того, чтобы я рассказала ему немного о себе. Он кажется сочувствующим, и тогда я спрашиваю, почему мы должны куда-то уходить из лагеря? Эсэсовец молчит. Не ждет ли он чуда?.. [137]

От побега вчетвером отказываемся, мне кажется это делом сомнительным. Надо поступить иначе.

Две женщины из нашей четверки, дружившии годы, имели собственные планы, о которых не хотели говорить. Они незаметно отделились от нас, и я осталась с Герми. Тех двух я немного знала, а Герми — совсем нет. Но не в этом дело. Сейчас надо было выстоять. Я давно уже решила, что после краха нацистского режима придется идти домой пешком. Начнутся массовое бегство и «эвакуация» — о каком транспорте можно будет тогда мечтать? И то, что я вижу сейчас на дороге, убеждает в правильности моего решения. Поначалу надо затеряться среди беженцев и переодетых, явно не гражданских, лиц, а потом разработать свой план. К счастью, в последнее время на нас, узниках, была только гражданская одежда, а концлагерную маркировку на платьях мы прикрыли мешками, которые приспособили вместо рюкзаков. Их заготовили заранее наши товарищи.

Мы с Герми пытаемся нырнуть в поток беженцев, но какая-то эсэсовка хватает нас за шиворот, орет. Мы смотрим удивленно и глупо, как бы не понимая, что она от нас хочет, и возвращаемся в колонну. «И все-таки мы снова попробуем, Герми». Но эсэсовка снова нас схватила и втолкнула в строй. Однако мы не сдаемся, еще раз выскальзываем из рядов, быстрым шагом проходим мимо головы колонны. Только не оглядываться, только вперед, торопливо, как и другие беженцы, в панике стремящиеся неведомо куда. [138]

Волнения, тревоги и — тишина

Нас никто больше не останавливает. Стемнело. Свет от автомобильных фар пугает, но он лишь ощупывает дорогу. Стремительно и молча идем дальше, скорее, скорее вперед. Порой кто-то осветит нас карманным фонарем, но мы ни на что не реагируем, нас ничто не касается. Скорее в лес, спрятаться, укрыться. Притаившись около кустов, прислушиваемся. Кругом тихо. Тихо и спокойно. Побег удался.

Теперь быстрее прочь отсюда, как можно дальше от того, что осталось позади, тогда никакой патруль не догонит, никто на нас не донесет. Близится конец войне, и я как бы сбрасываю с себя самый тяжкий груз — прожитые страшные годы. И Герми чувствует себя свободной, совсем свободной, она счастлива.

* * *

Мы не можем сориентироваться, еще не обрели чувство времени и пространства. Проселочная дорога ведет к маленькой деревне. Герми определяет сторону света — важно не сбиться с нужного направления. Видим, что перед одним из домов беспокойно ходит взад-вперед мужчина. Возможно, он мог бы нам помочь, но нет уверенности, что нас не услышит еще кто-нибудь и не поймет, что мы из концлагеря — ведь он совсем недалеко. Присев в лесу, мы договорились, как отвечать на вопросы: идем с северо-востока, уже давно в пути, при бомбардировке — нет, при бомбежке — мы все потеряли. Наш внешний вид должен говорить, что мы запуганы, растерянны и вряд ли понимаем, о чем нас спрашивают... [139]

К нам подходят два эсэсовца. Что это, проверка, нас ищут? Нет, они вылавливают дезертиров, не желающих защищать свой фатерланд, нуждающийся в спасении. Мы же — полностью обессиленные девушки, мы лишь хотим домой. «Из Остмарка (так называли немецкие фашисты Австрию после аншлюса)? — переспросил один. — Ну тогда вам топать и топать». Они пошли дальше, у нас отлегло от сердца, но коленки дрожали. Вдруг эсэсовцы потребовали бы документы?

Тишина обманчива. Везде снуют вервольфы (оборотни — члены сформированных в конце войны террористических фашистских групп). Как кровавые псы, гоняются они за всеми, кто не хочет умирать за призрачный гитлеровский фатерланд. Они видят нас, и будь мы мужчины, наверняка пропали бы. Поисковые группы реагируют быстро, за двумя-тремя смертоносными выстрелами дело не станет.

Подходят к нам. Мы снова говорим о возвращении домой, а они о своем — о стариках, желающих отсидеться в кустах, о молодых, еще готовых биться с врагом. Но едва я пытаюсь что-нибудь узнать о положении на фронте, они замолкают. Насторожились, видимо, удивлены, что их расспрашивают без причитаний и слез. Тот, что помоложе, рассказывает: хочет пробраться в Гамбург и там примкнуть к вервольфам.

Наконец они уходят, а нам ясно одно: фашистская система «покорности и порядка» еще действует. Эсэсовцы все еще чувствуют себя вполне уверенно, и горе тем, кто перебегает им дорогу. Культ фюрера и муштра сделали свое дело. Фронт приближается, но нацисты полны надежд на победу рейха. [140]

Мы продолжаем путь и вдруг замираем от страха: на дороге, прислонясь к дереву, стоят те же эсэсовцы и, кажется, ждут нас. Скрыться невозможно, спокойно подходим. Нет, они только спрашивают, куда ведет дорога, но мы этого не знаем. Хотим повернуть налево и избавиться от них — боимся их...

Люди в военной форме гонят перед собой коров, кажется, это тоже эсэсовцы. Они угоняют все, что можно. То, что остается, пусть погибает.

Мы отдыхаем в лесу, спрятавшись за кустами, и вновь цепенеем от страха, видя, что приближается небольшая группа людей. Что это, патруль, охранники из Равенсбрюка, сбегающие или ищущие сбежавших? Но они проходят мимо, не заметив нас. Какое счастье, что они без собак! Я видела — лучше бы не видела, — как по приказу эсэсовцев собака зубами впивается в ногу заключенной.

На волю, в гущу жизни! Я хочу жить. У меня это как заклинание. Я всегда верила, что фашисты будут побеждены и разбиты. Никто из нас, заключенных, не знал, доживет ли до этого часа, я знала одно: хочу дожить, хочу увидеть победу!

Дорога идет юго-западнее деревушки Виттвин. Замечаем большое имение с надворными постройками. С возвышения видим город и поражены — он предстает как театр военных действий. Кружат самолеты, над несколькими кварталами поднимаются дым и пламя. Садимся под деревом, смотрим вниз, вверх и вдруг слышим пронзительные женские голоса: «Прочь оттуда, погибнете!» Это кричат нам не заключенные. После долгих лет изоляции на нас [141] впервые обратили внимание гражданские лица. Ложимся плашмя и пережидаем. Самолеты улетают.

К нам подходит девушка лет восемнадцати. Ей, видимо, льстит, что мы наивно смотрим на нее, она готова нам все объяснить: там, внизу, находится Райнсберг, его только что освободили, теперь нечего опасаться. Сама она из Ораниенбурга, здесь вместе с матерью и сестрой. Беженцев много, но сарай, где все прячутся, достаточно большой, нашлось бы место и для нас — надо только спросить разрешения у эсэсовцев.

— Они еще здесь? — спрашиваю я как бы между прочим.

— Да, появляются здесь ненадолго.

Непонятно, почему эсэсовцы следят за беженцами и решают, могут ли они получить пристанище. Но у нас нет выбора, нам необходима крыша над головой.

Герми ушла, мы без слов поняли друг друга. А девушка настойчиво продолжает уговаривать: здесь относительно спокойно, не так уж плохо, нам лучше остаться. От ответов на ее вопросы я уклоняюсь, говорю мало, только бы не выдумывать новые истории.

А вот и Герми, успокаивающе улыбается: «Место для нас я нашла». Она умеет быстро завоевывать доверие людей.

Мы входим в сарай, большой, как вокзал. Беженцев действительно много. Из рассказов узнаем, что многие не хотят идти дальше, в лесу они вырыли землянки и намерены забраться в них, как только появятся русские, ведь тогда, рассуждают они, ничего другого не останется, кроме как поглубже запрятаться. Но другие беженцы [142] хотят уходить на Запад. Ни молодая девушка, ни стоящие вокруг нас женщины не верят, что нацисты еще могут победить, им кажется, что все пропало. Советские войска слишком далеко продвинулись, помешать им Гитлер не сможет, чуда не произойдет.

Появились эсэсовцы, забирают у беженцев мотоциклы, велосипеды, выводят лошадей из конюшни. Лихорадочно деятельны, исчезают и вновь приходят. Прибирают к рукам все, что могут, запугивают людей, потерявших голову от страха, делают вид, что ищут дезертиров. Никто не ропщет, не пытается помешать эсэсовцам. Нас принимают за переселенцев, задержавшихся в пути. Мы же стараемся не обращать на себя внимания.

Эсэсовцы шумят, беснуются, угрожая оружием, заставляют жителей деревни сорвать белые флаги и предупреждают, что за демонстрацию предательства всех перестреляют. Белые полотнища быстро исчезают. Почему же люди терпят издевательства, ведь они легко могли бы справиться с озверевшей кучкой нацистов!

Под крышей сарая нашли пристанище не только немцы — здесь и насильно угнанные, и военнопленные разных национальностей. Многие достаточно настрадались за годы войны. Но незаметно, чтобы немцы хотели общаться с не немцами. Нас это удивляет, как и то, что незаметно ни малейшего признака сопротивления эсэсовцам. Подождем, может быть, удастся поговорить об этом откровенно.

Пройдут годы, и мало кто на Западе отважится признать, что эсэсовцы занимались грабежом и насилием, — это будет обойдено молчанием даже теми, кто был их жертвой, это станет [143] вроде бы не стоящим упоминания. Но будут распускать слухи, что Красная Армия забрала все, что можно было взять.

Нас предостерегают: не следует идти в сторону Райнсберга, там советские танки. Но мы хотим встретиться с советскими солдатами и дождаться окончательного поражения фашистов. Тогда мы сможем продолжать путь в родные края. Успокаиваем женщин — некоторые из них в панике собирают вещи и хотят спрятаться в лесу. Спрашивают, не пойдем ли и мы с ними. Нет, зачем нам прятаться? Это вызывает удивление, наше спокойствие их озадачивает. Несколько женщин слезливо причитают: Гитлер сначала обещал немцам рай, а потом бросил в беде, так, выходит, что он не любит свой народ? Они ждут сочувствия, хотят, чтобы и мы считали их пострадавшими, ведь Германия терпит в войне поражение. Всхлипывая, беженки говорят, что мужья никогда не рассказывали им о Сталинграде. Они всерьез думают, что в отношении немцев чинится несправедливость.

Их слова как ледяной душ. Сейчас, когда рушится их мир, они обвиняют Гитлера только в том, что он не сдержал своих обещаний.

Мы повторяем: война должна закончиться и нечего нам бояться... На нас обращают внимание, подходят ближе, хотят узнать, что мы намерены делать дальше. Кёльнцы — их тут целая семья — мечтают поскорее добраться домой. Нам дают понять, что у них кое-что припрятано, хватило бы и на нас, говорят, что в лесу безопаснее и нам тоже надо там укрыться. «Зачем нам прятаться?» — снова спрашиваем мы. Но нас, видимо, принимают за не совсем здоровых людей. [144]

Страх перед ужасами войны, о которых беженцы до сих пор ничего не хотели знать, сковывает их. Хотелось бы услышать, о чем они думают, но они молчат.

* * *

Из разговоров выясняется, что тут есть поляки, латыши, французы. Кто-то старается разузнать, когда подойдут сюда части Красной Армии. Наконец узнаем, что одна из них уже на подходе. Услышав это, молниеносно скрылись девушки и многие беженцы — забрались наверх под крыши, спрятались в сене. Несколько женщин жмутся к нам, от нас как бы исходит антистрах. Потом кто-то говорит, что советские солдаты пошли в другом направлении и сюда не придут.

Разговариваем с поляками и французами о здешней обстановке, просим посоветовать, как нам поступить. Правда, мы не сказали им, откуда идем. Замечаем, что беженцам кажется подозрительным наше свободное общение с иностранцами, и нас начинают сторониться.

В это время местные жители опять вывешивают белые флаги. Теперь на этот символ капитуляции смотрят как на божество. Речь ведь идет о том, говорят некоторые возбужденно, чтобы русские не расстреляли нас сразу! «Они нас всех расстреляют», — бормочет какая-то старушка. Мы спрашиваем: зачем им это делать? Ответа нет, на лицах удивление. Нам объясняют: пора бы знать — от русских ничего другого не ждут. Вот они плоды геббельсовской пропаганды. Изо дня в день им вбивали в голову подобные мысли. Мы же полны ожидания, и на душе у нас праздник. [145]

Снова беседуем с иностранцами. Это молодые люди, как и мы, они ждут окончательного разгрома фашистов и хотят вернуться наконец домой. О нас они говорят, что мы слишком самоуверенны и лишь храбримся, что дойдем до Австрии. У нас, мол, нет представления, с какими трудностями встретимся в пути, какие опасности подстерегут нас буквально на каждом шагу.

Все больше убеждаемся: беженцы уверены, что они жертвы катастрофы — для них она только что разразилась, — что войну на них навлекли русские. Забыли, кто ее начал. И вдруг — тотальный разгром... Но сейчас они не в состоянии понять происходящее.

Свершилось, Виттвин наконец освобожден. Эсэсовцы больше не придут. Мы рассказываем полякам и французам, откуда мы. Они все поняли и тут же поделились с нами своими скудными запасами продуктов. Уговаривают не идти дальше одним, а подождать, пока появится транспорт, которым можно воспользоваться. Француз предлагает нам толстую пачку германских марок, но мы отказываемся. Ничего не хотим извлечь для себя лично из нынешней ситуации, мы выжили, и это главное. Верим, что теперь все изменится. Невозможно представить себе, что после разгрома нацистского рейха магнаты и банкиры, заправилы этой системы, ее генералы и другие рьяные приверженцы вновь будут командовать. Мы хотим домой, в Австрию, к чему в этом хаосе нацистские деньги?

Так мы думали. Но, оказывается, ошибались. [146]

Они пришли

Беспокойная ночь. Все прислушиваются, чего-то ждут. Наконец наступает день. Латыши приносят известие: русские скоро будут здесь. Сегодня вторник, 1 мая.

Вот они два красноармейца на конях. На немецкой земле после долгих тяжелых военных лет остановились посреди двора усталые солдаты на усталых конях, серые-серые, будто вылинявшие, стоят неподвижно, словно тут давным-давно.

Герми и я подбегаем к ним и, сияя, приветствуем. Тот, что помоложе, удивлен, а старший смотрит строговато. Поняли они меня или нет? Войне конец, говорю я, мы свободны, сегодня 1 Мая. Строгий говорит: «Хорошо». — «Где же люди?» — спрашиваю я себя и оборачиваюсь. На значительном удалении от нас группа из нескольких человек, а одна женщина с ребенком на руках, увидев солдат, пускается прочь. «Почему женщина убегает?» — спрашивает молодой озадаченно и смотрит ей вслед. У него удивленное мальчишеское лицо, рот полуоткрыт.

Все происходит совсем иначе, чем представляли себе беженцы и местные жители. Конец войны их фюреры лживо разрисовали совсем по-другому.

Кому-то из беженцев вдруг «стало ясно»: мы обе не кто иные, как разведчицы. Просто невероятно, но объяснить им что-либо не удается. Наперебой торопятся они рассказать нам о припрятанных ими ценных вещах, велосипедах. Нам странно и дико слушать их, но мы, вырвавшиеся из ада, молчим. Они не могут понять, [147] почему их «сокровища» нас не прельщают. Да и как им объяснить пережитое, нашу судьбу, судьбу Герми, которой повезло, что ее арестовали еще в 1939 г. Случись это годом позже, ее казнили бы на гильотине. Герми была замужем, любила мужа, его арестовали вместе с ней, а затем почти через год выпустили — нацистам нужно было пушечное мясо.

Нацистский террор свирепствовал, его методы становились все изощреннее, и это затрудняло борьбу антифашистов. Везде господствовал страх. Он подавлял многих, они молчали, а потом даже не удивлялись, когда друзья и близкие объявлялись «неполноценными», когда их травили и они исчезали. Каждый боялся, не произойдет ли то же самое с ним. И муж Герми от нее отказался, бросил, как ненужный хлам. Официальное сообщение о расторжении брака явилось для Герми ударом. Она потеряла самого близкого человека, а с ним и свой дом. Верность надлежало хранить только фюреру...

Оставаться в Виттвине больше не имело смысла. Француз предложил поискать в доме, в сундуках что-нибудь подходящее для нас. Но мы отказываемся.

Красноармейцы уехали. Немного погодя появились два офицера на открытой конной повозке — «осмотреться». В имении должен быть интересный подвал, черт возьми, ведь сегодня праздник, 1 Мая. Мы спрашиваем офицеров, как бы нам поскорее выбраться отсюда. Им о нас уже известно, они советуют взять в конюшне пару лошадей, дают нам буханку хлеба. Совет их мы не принимаем. Нам кажется, что верхом на лошадях мы привлечем к себе больше [148] внимания и трудно будет доставать лошадям корм. Русские смеются над нашими возражениями, они их забавляют.

Сумерки. Чувствуем, что вечер и ночь будут беспокойными — видимо, в подвалах много вина. Сидим в сарае затаившись. Один из солдат открывает ворота и неуверенно подходит к нам. Я вскакиваю и говорю, что ему надо уйти, «бабушки» хотят спать. Несколько русских слов производят на него впечатление. Провожаю его, и он рассказывает, что сам из Сибири, теперь хотел бы одного: вернуться домой. Но пока это сделать невозможно. Он старается не показать, что выпил, хотя пошатывается, а слова растягивает. Подходит, покачиваясь, еще один солдат, которого я тоже прошу уйти. Он огорчен. Но с ним говорят по-русски, и это развязало ему слегка заплетающийся язык. Удается понять, что он из Ленинграда. Громко, почти крича, он говорит: «Жена убита, дитя убито, дома больше нет, нет ничего, аллес капут». Я прошу его успокоиться, он всхлипывает и шепчет, что в Ленинграде никого из своих уже не найдет. Потом солдату показалось, он видел меня раньше и теперь узнал... Я его не припоминаю — может быть, это тот строгий, что был на коне? Забираю у него бутылку и разбиваю о стену. «Хватит», — говорю я. Звон стекла подействовал, солдат старается держаться уважительно. Быстро говорю ему о другом, о 1 Мая. Лицо его становится торжественным, и он уходит, но вскоре возвращается. Запинаясь, опустив глаза, он открывает мне душу.

Сражаясь за свою Родину, он думал, что если доберется до Одера, то все на своем пути будет крушить и уничтожать — пусть немцы на [149] себе почувствуют горе и страдания осажденных ленинградцев, миллионов советских людей. Он жаждал отплатить за убитых, замученных, погибших от голода. И вот он здесь, на немецкой земле, его армия бьет фашистов, а ему внушают: не надо мстить за убитых, за блокаду Ленинграда, за голодных, за умерших жену и детей. Одно дело — фашисты, и другое — немецкий народ. Вот так... Он уходит.

* * *

Когда-то я запомнила несколько русских слов. Правда, мой словарный запас слишком беден, но сейчас и он неоценим. С теплыми чувствами вспоминаю двух русских женщин, которые вместе со мной находились в концлагере Рьёкро-на-Лозере, в Южной Франции, и где мы, заключенные, организовали своеобразные курсы. Одна из них, русская эмигрантка, арестованная как член группы «Друзья Советского Союза во Франции», предложила мне давать ей уроки английского. Взамен я предложила ей давать мне уроки русского. Когда ее перевели в другой лагерь, я продолжала взаимные уроки с пожилой красивой женщиной, которую называла под впечатлением от книг Толстого русской княгиней.

* * *

Завтра мы с Герми пойдем дальше, без попутчиков — не хотим, чтобы нас повернули на запад. Французы и поляки советуют остерегаться засад немецких фашистов, разрозненные части которых все еще стремятся сдержать наступление. Мы можем наткнуться на мины. [150]

Как бы ни предостерегали нас, мы все же пойдем дальше, домой, в Австрию. Объясняю, что я пережила ад Освенцима, поэтому пеший путь домой, каким бы тяжелым он ни был, меня не пугает. На прощание нас угощают.

Мы продолжали путь, однако вскоре пришлось вернуться — оторвалась подошва моей обувки. Помог польский товарищ, кое-как прикрепив ее. Потом он забежал в дом и вернулся с парой здоровенных ботинок — меньших не нашел. К сожалению, мы вовремя не подумали о том, что в имении можно было найти маленькую ручную тележку.

Прием на обочине дороги

Под Райнсбергом расположилась группа советских солдат. С удивлением смотрим на них — победителей, отдыхающих на обочине дороги. Моросит, мы не очень спешим, да и не знаем, куда ведет дорога. Нашему появлению тоже удивлены, офицер спрашивает, откуда мы и что нам надо. Каждое сказанное нами по-русски слово как волшебная палочка. Офицер приглашает присесть на разостланном одеяле, а солдат расстилает перед нами на влажной земле чистую белую скатерть, ставит стаканы в серебряных подстаканниках, наливает горячий чай, предлагает сахар, сало и хлеб. В общем, нам устроили настоящий прием.

Офицер просит подробнее рассказать, откуда и куда мы держим путь, и когда мы решительно заявляем, что хотим поскорее попасть в Вену, но не знаем как, он смеется. Пугать нас [151] не хочет, но считает, что добраться будет нелегко. Офицер заботлив, мельком поглядывает на дорогу, на проходящего мимо немца с белой повязкой на рукаве, на мгновение опасливо взглянувшего в нашу сторону. Дождь, сыро, но все же очень уютно. Офицер показывает примерное направление, которого нам следует придерживаться. Усмехается и качает головой. Он, видимо, думает: милые мои, легко сказать, «дойти до Австрии», а как это сделать?

Благодарим за радушный прием, офицер желает счастья, но чувствуется, что мало верит в наш успех.

* * *

В пути видим трупы животных, разбитые автомашины, детские коляски, распоротые перины и, как снежный покров, много перьев. Вот искореженный танк и трупы немецких солдат. Встречаем крадущегося молодого парня, окликаем его, но он не отзывается и убегает. Может быть, не доверяет нам или болен? Поразмыслив, приходим к выводу, что вряд ли можем кому-нибудь помочь. Усталые, идем дальше, а состояние такое, будто нас ожидает праздник. Кто может нас понять? Фашизм разбит. Нет больше сложенных, как из поленьев, гор трупов узников Освенцима, нет больше высохших от голода, холода и мучений желто-зеленых скелетов — всего того, что заставляло померкнуть всякое представление о жизни и заморозить надежды. Мы выстояли, и жизнь продолжается. «Герми, тут так тихо, кто знает, когда мы доберемся до какого-нибудь поселка, куда ни посмотришь — везде лес». Герми тоже кажется странным, что мы не встречаем ни души. [152]

Но вот нам навстречу тянется советский военный обоз. Он движется на запад, по направлению к Эльбе. Один солдат кричит нам: «Русские?» — «Австрийки», — отвечаем мы, машем им руками, они тоже приветствуют нас. Это ободряет, в таком забытом богом месте важен малейший знак внимания. Теперь они будут знать, что есть австрийки, идущие на Восток. (В конце войны нацистские власти принуждали население бежать на Запад.) Солдаты еще что-то нам кричат, видимо смешное, и смеются. Мы не можем их понять, но тоже готовы смеяться.

* * *

«Смотри-ка, Герми, — говорю я, — табличка на дереве — «заминированный участок». От неожиданности нас охватывает страх, мы ведь понятия не имеем, как уберечься от мин. Видим мертвые тела. Если и мы тут погибнем, то никто не узнает, где искать нас, что пережили мы в лагере и что эсэсовская рука все же настигла нас. Да, мы вне лагеря, но еще не вырвались из нацистских тисков, не ушли от беды. Было бы глупо погибнуть на их минах. Не вернуться ли?

* * *

Мимо проезжает колонна военных грузовиков. Даем водителям понять, чтобы нас подвезли. Один действительно останавливается. Мы взбираемся в кузов, нам уступают место. У водителя, добродушно ворчащего парня, до самых глаз перевязана голова. Только позже мы узнали, что строжайше запрещено было подвозить гражданских лиц. На вопрос, куда направляется колонна, водитель объясняет, что его начальник [153] едет впереди, а сам он не знает маршрута. Но мы и сами шли бы в этом направлении, так что все в порядке.

Приехали в Фюрстенберг. Здесь царит суматоха, много бывших заключенных, слышна разноязыкая речь. Узнаем, что группа австриек уехала на конной повозке примерно два или три часа назад. Теперь нам, не теряя времени, надо догнать группу соотечественников. Увы, мы вовремя не сообразили, что необходимо запастись документами или справками и продовольственными карточками.

Вдруг я замечаю, что на меня пристально смотрит какая-то украинка, хватает за руку и спрашивает, глядя мне в глаза, как меня зовут. Я, должно быть, та, которую разыскивает ее подруга... А это могло означать только одно — со мной хотят свести счеты. Той, которую ищут, я быть не могла, но в создавшейся ситуации объяснить разгневанной женщине, что она ошиблась, нелегко. Она грозит передать меня военным властям, но наконец приходит в себя.

Оказывается, мало было выжить в концлагере, надо доказать и найти свидетелей, что ты не запачкана грязью подлости и предательства.

Мысль попытаться догнать землячек захватила нас. Но как это сделать? Кто-то утверждает, что из Франкфурта-на-Одере отправляются поезда, значит, группа направится туда. Поэтому идти надо, не теряя времени.

Мы в Менце. Разыскиваем комендатуру. Молодой солдат на посту говорит, что она переехала в другое место, но можно обращаться к нему. У него обиженное выражение лица — ему кажется, мы не воспринимаем его всерьез. Он готов помочь, и мы просим разместить нас на [154] квартире, объясняем, что идти дальше нет сил. «Хорошо», — обещает он и смущенно смотрит на нас, славный парень в зеленой красивой фуражке.

Какое спокойное здесь место! В имении, куда приходим мы с солдатом, есть даже мясная лавка, от нее исходят возбуждающие аппетит ароматы. Видимо, война обошла этот уголок.

Хозяйка без явного удовольствия отводит нас в кладовую, которую мы можем приспособить под жилье. Как бы между прочим она сообщает нам, что в доме расквартированы офицеры. Не придаем этому значения.

Наш солдат раздобыл где-то стул и поставил его у дверей нашей каморки. Улыбается, спрашивает, как мы себя здесь чувствуем. Мы благодарим его за заботу. Он рассказывает, что жил на Урале, что с радостью поехал бы домой. «Война — это ужасно», — говорит он, и мы с ним согласны.

На следующий день хозяйка тихо расспрашивает меня о нашем солдате. Мне не нравится ее любопытство, но она просит пойти с ней.

В большой комнате завтракал живой скелет — как выяснилось, бывший узник концлагеря Заксенхаузен, словацкий еврей. Таких, как он, эсэсовцы называли «мусульманами», крайне жестоко издевались над ними, смеялись и презирали. Мы разговорились. Уставившись на меня горящими глазами, он рассказал, что перед самым концом сумел спрятаться под санитарную машину и этот отчаянный поступок спас его — ему удалось убежать из концлагеря.

Я тоже немного поведала ему о своей судьбе и рассказала, откуда мы с Герми вернулись. Несчастный пришел в страшное волнение и зашептал: [155] «Я должен отомстить, и вы должны мстить...» Я оборвала его: «Вы сами что-то намерены предпринять? Найти ответственных за злодеяния?» Это озадачивает его, но вдруг ход мыслей его резко меняется. «А, вот что, понимаю, — зашипел он, — вы выжили... а не были ли вы подручными гестапо или СС?» Пытаюсь объяснить, что нельзя заниматься самоуправством, но он не хочет слушать. Эсэсовский ад опустошил его и превратил в больного старика, а ведь ему, пожалуй, не более двадцати пяти лет. Он выжил, но мне не может поверить, что я прошла Освенцим.

Хозяйка подзывает меня. Она слышала наш разговор и теперь тоже знает, где мы с Герми находились. Однако хочет воспользоваться тем, что я понимаю по-русски, и просит поговорить с советскими солдатами — боится за запасы в своей мясной лавке. Но какое мне до этого дело! Что я, ангел-хранитель? Но хозяйка — сама любезность — просит пожить несколько дней у нее, всплескивая руками, спрашивает, как это мы отваживаемся идти через всю страну в столь трудное время.

* * *

Один из офицеров требует, чтобы я помогла ему как переводчица. Объясняю, что плохо знаю русский. Но он настаивает, и мы идем с ним по домам. Он расспрашивает людей о местных нацистских властях. Ответ у всех один: не знали и не знаем.

* * *

Солдаты принесли нам прямо с плиты большую миску колбасы и мяса — поджаристых, аппетитных. У хозяйки, наверное, сердце екнуло. [156]

Грустные мысли не покидают меня, и я говорю какой-то женщине в доме, что при Гитлере достаточно было малейшего повода, чтобы на годы остаться за решеткой. Например, дать кусок хлеба истощенному, умирающему от голода заключенному или помочь ребенку «недочеловека». Но женщина не реагирует. Об этом она ничего не хочет знать.

Необычный вечер

Под вечер приезжает на повозке врач и его молодой помощник. Молодой похож, как мне представляется, на калмыка. Старший ворчит, молодой украдкой посмеивается. Видно, что оба очень устали и двигаются как на замедленных кинокадрах.

Хозяйка приглашает нас на кухню, где за большим столом собрались ее родственники и дети. Приходят и оба врача. Меня опять просят помочь переводить, хотя я решительно заявляю, что русских слов знаю мало. Герми уходит спать.

Наступает необычный вечер.

Отведав угощенья — немного колбасы и кофе, — врачи достали свой хлеб и сахар и разделили на всех, выложили на стол папиросы. В напряженной тишине, от которой у меня застревает кусок в горле, молодой врач просит перевести, что советские войска здесь не за тем, чтобы захватить Германию, они вынуждены защищать свою Родину, свой народ и разгромить фашизм. Иного пути нет. А с войной пора кончать. [157]

Он ждет ответа. Но немцы молчат. Он думает, что его не поняли, и повторяет свои слова. Напрасно, никто из немцев не хочет ни высказаться, ни возразить ему.

Тогда, откашлявшись, начинает говорить его старший товарищ. Медленно, так, чтобы я все поняла, он рассказывает, что жил во Владивостоке, что его Родина — Советский Союз — многонациональная страна, в которой ни один человек не имеет права эксплуатировать другого человека. Он сознавал, что сидящие за столом обитатели дома не желают таких разговоров, что присутствие советских людей сковывает их, но тягостная обстановка была невыносима, и он пытался разрядить ее. Потом встает, осматривается, идет в соседнюю комнату, где лежит дряхлая старуха. Он зажигает у нее свечи — зачем ей лежать в темноте? И продолжает монолог о Советском Союзе, об ужасах этой войны. Комната как бы заполняется действующими лицами, событиями и образами. Но никакой реакции его рассказ не вызывает, мне даже кажется, что нас здесь только трое. Это тяжело и неестественно.

Врач говорит о том, что все советские люди хотят жить в мире и восстановить свою страну после войны. Он ждет ответа, но кажется, что теперь удивился бы, если кто-то захотел бы что-нибудь сказать.

В эту ночь уснуть так и не пришлось. Вероятно, эти советские люди впервые пытались объясниться с немцами, меня тронули их тщетные попытки добиться взаимопонимания. Ответом им было глухое молчание. Меня оно мучает. Похоже, немцы всерьез полагают, будто на них обрушилась несправедливость. В течение [158] нескольких лет барабаны гремели только победно, и немцы уверовали, что победят. Теперь же узнают, что они не раса господ... Да и разве могут они мгновенно понять, что предлагаются им добрососедские отношения, а не отношения победителей и побежденных врагов.

Большинству немцев придется над многим хорошо задуматься. Как-то на улице один из них поразился нашим намерением вернуться в Австрию и удивленно спросил: «Это что за страна?» И злобно расхохотался.

Большинство немцев должны будут многое переосмыслить и воспринять действительность такой, какая она есть. Видя перед собой чудом выживших заключенных, они удивлялись: не призраки ли это? Во всяком случае, теперь они не смогут заявлять, что страшных лет фашизма «никогда не было».

На следующее утро Герми досадует, что ушла спать и упустила возможность участвовать в вечере.

Собираемся в путь. Солдаты дают на дорогу немного продуктов. Отныне мы не будем молчать и сможем откровенно сказать, откуда идем. Пусть все узнают правду, и пусть никогда не будет на земле концлагерей.

* * *

Послышался шум моторов, и — какая удача! — среди водителей военных грузовиков узнаем нашего знакомого шофера с перевязанной головой. Конечно, он снова берет нас с собой. Нам надо на юго-восток. «Да, да», — говорит он.

Для нас проехать несколько километров на машине — это значит на день раньше прибыть к очередному месту отдыха, дать ногам передышку, [159] лучше ознакомиться с местностью и, кроме того, побольше раздобыть продуктов.

Солдаты в машине говорят, что колонна остановится за поселком. Мы просим высадить нас раньше. В два часа ночи они продолжат путь, и если мы захотим, то сможем к ним присоединиться, их стоянку в лесу легко найти. Посоветовавшись, отвечаем, что придем к их стоянке в два часа ночи.

Попадем ли мы во Франкфурт-на-Одере? Сейчас мы в Темплине. На одном из домов развевается голландский флаг. Нас уже увидели из окна и осторожно открывают дверь. Среди женщин, находившихся в доме, есть голландки из Равенсбрюка, которые были выпущены эсэсовцами в последние недели перед «эвакуацией» лагеря. Они приветливо встречают нас, приглашают умыться и поесть. Мы рады возможности иметь крышу над головой, откровенно поговорить, находиться среди товарищей. Но, узнав, что мы намерены среди ночи искать русских солдат и ехать с ними дальше, голландки растерянно смотрят на нас. Ведь обстановка вовсе не настолько разрядилась. Нас предупреждают, даже заклинают не ехать. Они многого не понимают, и между нами возникает спор. С войной необходимо покончить, говорим мы. Она началась не на Востоке и принесла народам неисчислимые страдания. Виновники войны должны ответить за совершенные ими злодеяния. Что касается советских солдат, то им можно доверять, они отзывчивы и общительны. Они воюют долгие четыре года, а дома их ожидают разрушенные деревни и города. Как же не понимать их желания добиться полного разгрома врага и победить! [160]

Потом Герми сказала мне, что такого жестокого спора ей давно не приходилось слышать.

Голландки пытаются уговорить нас остаться, но мы покидаем своих гостеприимных хозяев.

Когда мы подходили к лесу, нас охватил страх. Чтобы побороть его, начинаем петь. Как-то нас встретят, не ожидают ли нас неприятности?

Старый знакомый

Наконец находим поляну, где военные расположились на отдых. По белым бинтам на голове узнаем нашего водителя. Солдаты сидят или лежат на земле, он один ходит по кругу, обхватив руками больную голову, и что-то бормочет. Направляемся к нему, но он не припоминает нас. Он стонет, повторяя одно слово «мамочка». Непостижимо, как такой тяжело больной человек может целый день вести машину?

Солдат много, большинство спят, кто-то курит, некоторые разговаривают. Те, кто ехал с нами, узнают нас, но они не ожидали, что мы придем. Для нас расстелили одеяла, предлагают поесть, даже выпить, дают закурить, но мы хотим одного — ехать. Успеется, смеется один из них. Мы беседуем, время тянется очень медленно. Это утомляет, ведь уже ночь. Скоротать время помогают народные песни, которых Герми знает множество. Солдаты стараются подпевать, а я не могу — слишком устала. Опять пытаемся завести разговор. Временами поклевываем носом. Уже светает, но сигнала к отъезду нет. Неужели никто не знает, когда они поедут? [161]

С удовольствием едим то, что нам предлагают, жаль, что голландки не могут это видеть. Не поверили бы, что нас приняли по-товарищески тепло и гостеприимно.

Отправляюсь на поиски старшего офицера, чтобы узнать маршрут колонны. Солдаты, завидев меня, безмерно удивились — откуда здесь молодая женщина? Наконец нахожу офицера. От неожиданности и он растерялся. Рассказываю ему нашу историю, объясняю: нам необходимо добраться до Вены. Он смягчился, но не может поверить, что мы находимся в пределах его части уже несколько часов. Офицер вытаскивает карту, чтобы показать нам, что колонна направляется вовсе не во Франкфурт. Качает головой: «Девушки, мы едем в Штеттин, там вам явно нечего делать. Но главное, ехать с нами не разрешается».

Потом я спрашивала себя, не скорее бы мы попали во Франкфурт, если все-таки поехали бы с ними, ведь из Штеттина наверняка ходили военные грузовики во Франкфурт. И все же ничего не было сделано напрасно — я радовалась встрече с раненым водителем, восхищалась его мужеством. Вот так они побеждают!

Наступает момент прощания с людьми, которые заботливо отнеслись к нам, сберегли целый день нашего пути.

* * *

Наконец на дороге появилась телега. Но не та, которую мы искали. Герми приветствует двух подруг по заключению, чешек, и спрашивает, не могут ли они нас подвезти. Посоветовавшись с сидящими в повозке, они не сказали ни «да», ни «нет» и быстро укатили. [162]

В населенном пункте, в котором мы в это время находились, мы раздобыли немного провизии, затем пошли дальше.

Кругом безлюдно, местность заброшенная, а до наступления ночи нам надо найти пристанище. К вечеру оказались в Рингенвальде, где повстречали двух французов. Это были угнанные иностранные рабочие, разместившиеся в бывшем лагере «гитлерюгенд». Пришлось, правда, долго уговаривать их, прежде чем они согласились пустить нас на ночлег. Находиться здесь нам было удобнее, чем искать бургомистра, которому пришлось бы объяснять нашу историю. Кроме того, французы вполне могут починить нашу сломанную тележку, которую мы нашли как-то на дороге. Да и квартира у них спокойная, тихая.

Как и следовало ожидать, эти парни не в состоянии понять, как мы решились одни отправиться в такой длинный и трудный путь. Они уговаривают нас дождаться какого-нибудь транспорта, считая, что без него мы до Вены не доберемся.

На рассвете мы потихоньку встали, собираясь незаметно уйти, чтобы избавить их от хлопот. Но они нас опередили, уже готов завтрак, даже завернули кое-что из съестного «на дорожку».

Каждый раз нас выручает то, что есть возможность объясниться на чужом языке, это помогает нам найти пристанище. Все молодые иностранцы, которых мы встречали в пути, в большей или меньшей степени пострадали от нацистского режима, стали его жертвами. И мы поняли, что с ними можно вполне откровенно разговаривать. Им не нужно много рассказывать, [163] достаточно одного слова «концлагерь». Ни один из тех иностранцев, с которыми мы говорили, не сказал, что мы преувеличили свои беды или что пережитого нами в действительности не было.

Местные жители... Обремененные заботами о многочисленных беженцах, они не всегда могут, а порой и не хотят дать приют. Для некоторых из них мы — тени, привидения, вызывающие беспокойство. Уверенность, что принадлежат к «высшей расе», многих немцев возвышала в собственных глазах. Теперь они пытаются как-то вырваться из рушащегося мира, притвориться, выждать... Мы же счастливы, что выжили, и полны надежд на новую, лучшую жизнь.

* * *

Наконец водитель притормаживает и берет нас с собой. В деревне останавливаемся отдохнуть, нас кормят и дают еды на дорогу, немного табака и газету, чтобы скрутить цигарку. Наш шофер раздает по дороге детям пятимарковые купюры. Он родом из Одессы. К нему сразу же сбегаются ребятишки, они подскакивают, визжат, хохочут. Мы рады, что вокруг нас много детей. Жизнь раскрывается перед нами...

Снова идем пешком, встречаем французов, направляющихся в Берлин. Они приглашают идти вместе, дескать, тогда мы скорее нашли бы транспорт. Удивляются, что мы отказываемся от их общества, ведь они хотят нас защитить, потому и позвали с собой. Но, замечаю я, мы не хотели бы попасться им на пути, когда они со своими войсками наступали бы, например, в Индокитае или где-нибудь в Африке. [164]

Мы всегда радуемся возможности дружески поговорить с людьми, но когда предугадываем их замыслы, не стесняясь, даем решительный и резкий отпор. Многие, с кем в дороге столкнула нас судьба, предлагали идти вместе, но наши пути, к их огорчению, не совпадали.

В конце концов один молодой человек попросил у меня мой венский адрес — хотел бы после войны узнать, удалось ли нам добраться домой. Впоследствии я действительно получила от него письмо. Он писал, что никогда раньше не встречал таких, как мы, женщин — активных политических борцов.

В одном населенном пункте, показавшемся нам очень тихим, мы разговорились с мужчиной и спросили его о дороге. И дернуло же меня сказать, где мы были все эти годы! Он в ужасе широко открыл глаза и спросил: «Как же так, как же это? Ведь все было подготовлено к взрыву...» И стремительно побежал прочь.

Долго мы стояли неподвижно и смотрели ему вслед. Он открыл нам другую, угрожающую, сторону событий. Очевидно, он знал не только о грабежах и насилиях. Люди этого сорта любят повторять: «Приказ есть приказ». Он очень хотел бы, чтобы тот приказ был выполнен, чтобы «все уладилось» и не осталось бы тех, кто обо всем мог рассказать. Кем он там работал? Мастером-взрывником? Или доставлял взрывчатку?

«Давай-ка, Герми, исчезнем побыстрее отсюда».

Но в следующем селении к нам относятся также негостеприимно. В первом же доме хозяйка говорит, что здесь размещено уже много беженцев и нигде места для нас не найдется. [165]

Похоже, что тот зловещий человек уже побывал тут, чтобы предупредить жителей о нашем появлении. Нам становится жутко, и мы торопливо уходим с одним желанием где-нибудь устроиться на ночлег до наступления темноты...

Небольшая железнодорожная станция. Мысленно уже вижу паровоз, слышу, как он пыхтит, и на душе становится легче. Но наяву мы до сих пор не видели ни одного поезда — впрочем, нет, один мы видели и слышали, но это был воинский эшелон. На скамье около домика путевого сторожа сидит, странно наклонясь, пожилая женщина. Одета в темное, головной платок туго повязан. С первого взгляда и не поймешь, что она уже ничего не ждет. Она мертва...

Под Фалькенбергом мы хорошо устроились на ночлег. Хозяева отнеслись к нам приветливо, но хозяйка как бы между прочим заметила, что офицер уже предупреждал, чтобы ее дом не занимали. Лежим в чистой постели и радуемся сверкающему маятнику на старых часах. Для полноты картины не хватает свечей. Подумать только, ведь все могло быть по-другому — не будь войны, мы могли бы путешествовать по этой красивой стране.

На следующее утро Герми по какому-то поводу рассказала хозяевам и обитателям дома о некоторых событиях нашей жизни. И мы сразу же почувствовали отчужденность к нам.

* * *

Впервые за долгие годы купили хлеба. В Эберсвальде получаем продовольственные карточки, и служащая, едва узнав нашу историю, становится очень благожелательной, дает [166] нам немного денег. «Мой муж тоже австриец», — говорит она и улыбается. Больше она ничего не сказала, будто и это слишком смело с ее стороны.

Нас обгоняют серые повозки с брезентовым тентом, похожие на цыганские. Это возвращаются домой поляки. Молодой поляк останавливается и предлагает подвезти. Он говорит на ломаном немецком. Как приятно ехать, оглядывать местность и болтать. В телеге диковинные для нас вещи — ветчина, хлеб, колбаса. Парень предлагает нам немного еды, очень великодушен, в хорошем настроении. На некоторое время мы забываем, каким сомнительным казался нам план нашего «путешествия». К сожалению, на перекрестке поляки сворачивают на север. Очень жаль, что мы должны расстаться.

* * *

Мы разговариваем с каждым, кто встречается в пути. Несмотря на царящую неразбериху и крайне сложную обстановку, несмотря на наше изможденное состояние, мы обе полны надежд. Люди это чувствуют и порой хотят присоединиться к нам, полагая, что мы знаем, как надо поступать в этом мире общей растерянности. Ведь для многих немцев крах национал-социализма означал крушение всей их жизни. Но основной вопрос — как жить дальше? — редко оказывался темой наших разговоров. Наши встречи в пути ограничивались необходимыми вопросами о том, где можно переночевать, достать продовольствие... Но главное — мы стремимся как можно быстрее достичь цели, и торопимся. [167]

Вспоминаю о маленьком «оазисе» на нашем долгом пути. В одном скромном сельском доме нас приветливо приняла супружеская пара. Здесь ощущалось тихое согласие, не задавались лишние вопросы, и мы были за это благодарны. Нас сердечно приглашали обязательно приехать еще раз, и это произвело на нас большое впечатление. Кто были эти люди? Мы могли бы стать добрыми друзьями...

Когда советские солдаты, встречавшиеся нам в пути, узнавали, откуда и куда мы идем, они сразу же предлагали нам еду и делали это искренне, от всей души. Для этих солдат заканчивались тяжелейшие годы неимоверных испытаний, они заслужили мир, их ждала новая жизнь со всеми ее радостями и печалями.

* * *

И снова один из шоферов предлагает нам ехать с ним. Он направлялся в Варшаву, где мы могли бы пересесть в нужный нам поезд. «Не все ли равно, — говорит шофер, — куда ехать, на юг, на восток или на север. Девушки, пешком вы далеко не уйдете. Едем вместе в Варшаву. Еда есть, питье и курево тоже». Посмотрите, добавляет он грустно, что гитлеровцы сделали с Варшавой, как разрушили город, там теперь каменная пустыня. Это нужно видеть.

Нацисты разрушили Варшаву! Вновь и вновь я сталкиваюсь с неистовством уничтожения. Освенцим навсегда останется в моей памяти...

Местность, по которой мы идем, безлюдная и опустошенная. Все пропитано жутким запахом гниения. Лес как околевшее существо и как могила для людей и машин. Искореженная [168] военная техника никому не страшна. Прочь отсюда, и поскорее. И вновь в памяти всплывает Освенцим, он преследует меня, невозможно забыть бесконечные вопли и стоны. Я внушаю себе, что наш поход домой как бы опустит занавес, отделяющий прошлое от будущего, оградит от неимоверных ужасов. Но всю жизнь я буду убегать от страшных видений.

Прочь, прочь отсюда! Я хочу быть среди живых.

Мир!

И снова как маленькое чудо — грузовик и солдат-шофер, который довозит нас почти до Летшина. Мы прощаемся, ему надо в Ландсберг. Он пытается что-то сказать нам, но его так трудно понять. Наконец я поняла: 8 мая — конец войне! Мир! Боюсь поверить, прошу его повторить. Он удивлен: неужели мы ничего не слышали? Салют, стрелять, бах, бах, никс война, все, конец, мир! «Это официально?» — спрашиваю его. «Вполне официально, салют, бах-бах-бах, мир!» Вот она, долгожданная весть, дошла она все-таки до нас! Значит, выдержали! Спасибо тебе, дорогой, за эту весть! Значит, мы все же выстояли!

К вечеру приходим в Летшин. Что там творилось! Однако в комендатуре сказали, что продолжать нам путь нельзя. Австрийцы должны быть отправлены в Берлин, поляки — в Кюстрин, русские — во Франкфурт-на-Одере. Я возмущена: возвращаться по самой печальной, самой заброшенной из всех дорог, по дышащему войной безлюдью? Да комендант и понятия не [169] имеет, что это значит для нас! Нет! Мы должны как можно быстрее попасть в Вену.

Из громкоговорителя доносится радостная весть: гитлеровская Германия капитулировала!

* * *

За Летшином солдаты указывают нам дом, где разместились поляки. Женщины на кухне у плиты, мужчины за столом ждут обед. Молодая полька дает нам кипятку, у нас есть пачка чаю, его нам дали советские солдаты. Другая полька приглашает нас попробовать только что сваренную картошку, мужчины согласно кивают: «Берите, берите».

Картошка великолепна. Ее надо есть не торопясь, медленно наслаждаясь, но мы слишком голодны...

* * *

Итак, мы снова в пути. Вокруг мертвые деревни, ни души, ни одного живого существа... Видимо, когда приблизился фронт, не обошлось без террора отступавших эсэсовцев. Нацистские радио и газеты предвещали населению «ужасный конец» в случае прихода русских. Когда тотальная война обернулась тотальным поражением, немцы в страхе бежали на Запад.

Дома полностью невредимы. Впечатление такое, будто хозяева ненадолго вышли и скоро возвратятся. Очевидно, бежали многие из тех, кому бояться было нечего. Такова была сила нацистской пропаганды.

Вот и Кюстрин, а в нем снова нас подстерегают трудности. Предупреждение — как можно реже заходить в города — оправдывается. Нам никак не удается спокойно рассказать коменданту о наших заботах. Снова нас поучают, [170] как следует вести себя в этой обстановке, будто из-за нас забиты дороги и создалось напряженное положение. Не знают, как решить проблему пробок на дорогах, но мы, бывшие узники, не можем бездействовать и ждать, пока будет ясен вопрос с транспортом. Мы не в состоянии рассказать коменданту обо всем увиденном нами: пустынных дорогах, мертвых деревнях...

С чувством облегчения узнаем, что можем идти дальше. И все же я пытаюсь объяснить ему, что живем мы только надеждой, которая исчезнет, если нас заставят ждать, пока отправятся поезда, и только возможность идти вперед придает нам силы. Не следует нас удерживать. Конечно, я понимаю, у коменданта много своих забот. Тем не менее удивлена, что никому не поручено позаботиться о таких людях, как Герми и я.

А рюкзаки наши с каждым днем кажутся все тяжелее, хотя в них нет ни единого лишнего лоскутка...

На Одере

Какой простор, какие дали! При иных обстоятельствах хотелось бы подольше задержаться, полюбоваться окрестностями. Но сейчас пейзаж вызывает в нас чувство беспокойства, в этих просторах легко, кажется, затеряться.

Почему-то мне вспомнилась история одной бывшей заключенной, молодой женщины из Крыма. В 1942–1943 гг. мы сидели в одной тюрьме. Она часто напевала песенку: «И никто не узнает, где могилка моя». Как давно это было! Перед зданием тюрьмы в Вене на Россауэрленде [171] протекал канал. В «Лизль» (так называлась тюрьма) однажды на короткое время в «одиночке» оказались четыре человека: дама полусвета, презиравшая всех политических заключенных, занимающихся, по ее мнению, самым никчемным делом, и без конца рассказывавшая двусмысленные анекдоты; представительница низкопробного публичного дома на Пратере; угнанная из Крыма красавица и я — обе убежденные антифашистки. Крымской красавице (ей едва ли исполнилось двадцать лет, но в жизни ее было уже много ужасных событий) нацисты предложили на выбор — либо солдатский бордель, либо отправиться служанкой в Германию. Она избрала второе. В камере она просила рассказать ей какую-нибудь печальную любовную историю, плакала, возможно вспоминала друга, которого потеряла. Ее часто уводили на допрос.

С того времени я хорошо знаю горький вкус слез. Во время пыток в гестапо, стоя на коленях перед одной из стен, я видела множество светло-серых пятен на темном, засаленном полу. Потом я поняла: это высохшие слезы, следы пережитых унижений, боли и гнева. Мне казалось, что вместе со мной здесь незримо присутствуют неисчислимые жертвы злодеяний, совершенных в этих застенках. И я перестала чувствовать себя одинокой. Старалась не показать своего испуга, когда слышала шаги эсэсовцев. Проходя мимо, наци всегда кричали: «Что, эта потаскуха еще не заговорила? Отдайте ее нам, у нас она будет посговорчивее!»

Убедившись, что от меня им ничего не добиться, они отправили меня в концлагерь. Следователь гестапо обещал, что там меня бросят [172] на растерзание псам, а вместо воды будут давать уксус. А потом добавил (и для меня это было открытием): «Сейчас летят ваши головы, но если не дай бог войну проиграем, то пропали мы». И тогда, летом 1943 г., я поняла, что их уверенность в победе уже поколеблена и многие из них охвачены страхом перед грядущим возмездием.

В тюрьме слушают и ждут подолгу. Здесь остро ощущаешь свою полную беспомощность. Поэтому даже намек на сопротивление, каждый, даже самый маленький жест солидарности, просто товарищеская помощь — неоценимы. Таким было, например, решение одной молодой женщины, принятое ею за несколько минут до освобождения из тюрьмы. Ее посадили за мелкую спекуляцию на «черном рынке». Сидели мы в общей камере, и она поведала мне о своей печальной судьбе, рассказала, что брат ее воевал во Франции. Она восторгалась этой страной. Я заметила ей, что зимой 1940/41 г. врачи в Тулузе обнаружили среди населения большое число больных язвой и другими желудочно-кишечными болезнями. Одной из причин этого, вероятно, являлось недоедание значительной части населения города. Молодая женщина была очень удивлена, она думала, что Франция — прекрасная, сказочная страна. Однажды женщина спросила, почему гестапо доставило меня в Вену. Я рассказала о побеге из французского лагеря и доносе на меня. Когда ее освободили, она, выходя из камеры, набросила на меня свое пальто. Если бы это увидела тюремщица, женщину не выпустили бы, обвинили бы в государственной измене. Ее поступок был актом солидарности. [173]

История эта имела продолжение. Вернувшись после войны в Вену, я узнала, что единственный раз за все эти годы удивительным образом стало известно о моем существовании. В Париже молодая австрийская участница Сопротивления познакомилась с австрийским солдатом, получившим отпуск и уезжавшим в Вену, откуда был родом. Спустя время они снова встретились в парижском кафе, и он рассказал об одной интересной встрече его сестры в тюрьме «Лизль» в Вене. По совпадениям фактов можно было догадаться, о ком шла речь. Между прочим, в то пальто я куталась постоянно, хотя оно и недостаточно грело, было слишком тонким, а зима очень суровой — так называемая зима Сталинграда! — но оно давало мне силы, согревало душу.

* * *

Идем по проселочной дороге. Приближается машина и останавливается возле нас. Водитель настороженно прислушивается: мы говорим по-немецки. После некоторого колебания польский офицер, сидевший в машине, соглашается взять нас с собой. Так мы оказываемся на восточном берегу Одера. Но потом, видимо желая избавиться от нас, офицер приказывает выйти из машины и оставляет нас посреди дороги.

Встречаем солдат, остановившихся на отдых. Они угощают нас, договариваются с шофером проезжающего мимо грузовика, чтобы тот захватил нас с собой. Шофер дает немного продуктов, наш маленький чемоданчик пополнился, и мы чувствуем себя более уверенно. Шофер удивлен, что мы торопимся, предлагает ехать с ним в Берлин, но не уверен, что быстро [174] доберется до столицы. Жаль, мы не можем принять его предложение, охотно посмотрели бы Берлин.

Как много везде могил русских солдат! Шофер тихо произносит: «Да, здесь, на чужой земле, много погибло наших»...

Наконец мы добрались до Франкфурта-на-Одере. Находим комендатуру, но нам говорят, что мы напрасно пришли в этот город. Мы давно оставили надежду найти наших австрийских товарищей, отправленных из Фюрстенберга на повозке. Как потом узнали, большие группы австрийцев направились в сторону Одера и через Шведт, Франкфурт, затем через Чехословакию добрались до Австрии.

11 мая распространился слух, что Одер скоро станет границей и нельзя будет свободно перейти на его западный берег.

Вопреки распоряжениям коменданта мы на свой страх и риск намерены идти дальше. У моста через Одер появляется повозка, на которой восседают два солдата. Они согласны перевезти нас.

Повезло! Мы переезжаем через Одер.

От различных людей, встречавшихся нам в пути, мы не раз слышали, что в Фюрстенвальде организован сборный пункт для освобожденных военнопленных, угнанных в Германию, и так называемых добровольных иностранных рабочих, ожидающих возвращения домой. Там как будто бы хорошо кормят и тепло принимают.

* * *

Во время нашего трудного пути мы почти не интересовались названиями населенных пунктов, через которые проходили, никто не расписывал [175] нам достопримечательностей того или иного городка, было не до рассказов и восторгов. Конечно, можно когда-нибудь повторить этот маршрут и все рассмотреть. А сейчас нам нужна карта, чтобы различать бесчисленные Рингенвальде, Эберсвальде, Фрайенвальде, Фюрстенвальде и прочие похожие названия местечек и городов. На помощь приходит пожилая женщина, которая направляет нас к учителю. Это молодой немец в штатском, неразговорчивый, в дом не впускает, но выносит небольшую, сильно потрепанную географическую карту германского рейха, на обратной стороне которой написано: «Европа, великое переселение народов», а внизу обязательное — «расовая карта». Это карта путей сообщений, и мы, идущие пешком, можем любоваться авиалиниями на Дрезден, далее через Баварию, Верхнюю Австрию на Вену. Словом, это не просто карта, а целое сокровище для нас.

Поначалу, опьяненные тем, что живы и свободны, мы думали, что на одном дыхании дойдем до Вены. Но как же трудно идти! Отказываются служить ноги, они распухли. Меня лихорадит. Кончились продукты.

Нам ничего не остается, как пойти на сборный пункт.

Наконец отдых

В населенном пункте, в который мы попадаем, повсюду слышна французская, итальянская и даже русская речь (поблизости расположен лазарет для советских солдат). Вероятно, сборный пункт, который мы ищем, неподалеку. [176]

Наконец находим администрацию. Здесь слышим советы одуматься и дождаться официального разрешения на возвращение домой. Начальник, как мне кажется, все же понимает наше состояние. Он выслушивает нас, расспрашивает и распоряжается предоставить нам комнату.

Поселяемся на первом этаже. Едва мы устроились, как начались к нам визиты соседей. Хотели узнать, говорят они, откуда вы пришли и куда направляетесь. Оставляем открытыми двери и окна — под предлогом, что нам нужен воздух.

Сильно болят ноги, я раздражена и устала, но лежать в кровати не хочу. Кто знает, встану ли, если расслаблюсь. У Герми ангельское терпение, она хороший товарищ, заботливая подруга.

Самое время расспросить Герми о ее прежней жизни.

«Я была внебрачным ребенком, моя мать не могла оставить работу и отправила меня к приемным родителям в лесной район. Им, небогатым крестьянам, жилось трудно. У них было семь детей, но, несмотря на это, к детям, взятым на воспитание, они относились по-доброму, как к своим. Работать родителям приходилось от зари до зари, чтобы свести концы с концами. В 1914 г. мой родной отец погиб на войне, а в шесть лет я оказалась круглой сиротой. После школы пошла на фабрику разнорабочей, но мне очень хотелось получить какую-нибудь профессию. Однако совет по опекунству тогда считал, что девушке незачем учиться, ей следует идти в прислуги. Моя старшая сводная сестра устроилась в Вене и пригласила меня к себе. [177]

Я долго была безработной, но наконец нашла место в прачечной, где на меня взвалили все обязанности. Потом уволили, и я снова вынуждена была искать заработок. Наконец взяли меня в крупную прачечную, но подсобной рабочей. Вскоре заболела старшая работница, и я получила ее место, но хозяева повысили мне зарплату всего на два гроша{1}. Я была возмущена такой несправедливостью. К несчастью, случилось так, что мой безымянный палец попал в машину, и это стоило мне рабочего места, меня уволили. При этом я еще должна была бороться за то, чтобы все было сделано в соответствии с договором, хозяин же хотел отделаться «подарком», что меня никак не устраивало.

Но представь себе, в концлагере меня направили в группу ремесленников, так что я все же стала ремесленницей. Мы должны были заниматься различным ремонтом, дел всегда хватало. В лагере я могла кое-чем помочь товарищам, например отремонтировать обувь, а ты знаешь, что такое всегда иметь сухие ноги. Мои подруги по работе и я три недели тайком ремонтировали обувь заключенных. Конечно, это не разрешалось, и нам надо было держаться настороже. В последний раз мы починили, веришь ли, 50 пар».

«А как получилось, что ты встала в ряды борцов?»

«В 1934 году я вышла замуж. Муж часто был безработным, нам приходилось довольствоваться в неделю 28 шиллингами. Я работала прислугой или разносчицей молока — как придется, ведь выбора не было. [178]

Однажды мы посмотрели кинофильм, в котором шла речь о коммунальном строительстве жилых домов в Вене. В фильме выступал бургомистр Карл Зайтц и говорил о многих жизненно важных проблемах. Я долго размышляла над этим фильмом, он произвел на меня сильное впечатление. Мне всегда нравились первомайские демонстрации, вообще, все, пробуждавшее во мне надежду, что жизнь могла быть совсем иной, лучше. Но только в 1934 году я стала задумываться всерьез о политике, а оккупация Австрии в 1938 году завершила мое прозрение.

В общем-то активной я стала благодаря соседям, молодым коммунистам. С ними я ходила на курсы, а с 1936 года принимала участие в нелегальной расклейке и распространении листовок против террора фашистов и войны. Потом настало 13 марта 1938 года, и все стало иначе. Мы образовали группы из трех человек и очень строго следили за тем, чтобы не оставлять на частных квартирах никаких антифашистских материалов. Но нацисты сумели внедрить своих людей в антифашистские группы и в августе 1939 года арестовали многих молодых людей, среди них и моего мужа. Через одиннадцать месяцев его из тюрьмы освободили, надели мундир и отправили на фронт...»

Полученное Герми в лагере официальное уведомление о том, что по требованию мужа брак расторгнут, было для нее тяжелым ударом и могло сломить последние силы. Благодаря подругам по заключению она преодолела душевный кризис. Терпеливое, дружеское, внимательное отношение помогло ей не сдаться.

Внезапно Герми меняет тему разговора и спрашивает: «А ты знаешь, куда направишься [179] в Вене? Я иду к своей сводной сестре и ты пойдешь со мной. Увидишь, какая она славная, она хорошо нас примет». Договорились, это будет нашим первым шагом в Вене, а потом посмотрим, что делать дальше.

Наше пребывание в Фюрстенвальде было довольно интересным. Здесь много молодых людей, есть с кем поболтать, поспорить. Война закончилась, все в ожидании лучшего и находятся в приподнятом настроении. Среди парней есть здесь и такие, что не знаешь, как они себя поведут, поэтому мы сохраняем дистанцию. Да и сил нет на проявление каких-либо симпатий.

Нас часто спрашивают, не боимся ли мы, что в столь долгом пути с нами что-нибудь случится? Герми, волнуясь, убеждает: «Поймите, советские солдаты относятся к нам как к друзьям, они наши освободители. Когда Мали обращается к ним по-русски, то в их ответах нет ничего, что вызывало бы страх и боязнь, наши встречи проникнуты симпатией и доверием».

В одной из квартир есть старый граммофон, его часто заводят, веселая музыка правится, мы иногда танцуем, много смеемся и говорим о политике. За нами порой наблюдают, когда мы стираем свои вещички, вероятно, хотят увидеть что-то напоминающее родной дом.

Мы можем часами распевать песни, французы свои, мы — свои. Однажды я напевала испанскую песенку. Навестивший нас русский офицер внимательно прислушивался, а потом сказал: «Вы напоминаете мне одну испанку». Спрашиваю, не был ли он в Испании? Как я выгляжу? Может быть, как девушка из Мадрида или из Андалусии, а может, из Астурии или Каталонии? Он улыбается: «Да-да, как из Бильбао»... [180]

О немцами разговор завязывается с трудом, они явно нас избегают. Фрау Эмма, наша хозяйка, с которой мы делимся своим пайком, расположена к нам. Мы получаем ежедневно по 700 граммов хлеба и другие продукты, часть припасаем на дорогу, остальное отдаем хозяйке. Она очень довольна, и, когда мы собираемся снова в путь, уговаривает остаться у нее. Ее благожелательность к нам — прежде всего заслуга Герми, которая считает себя ответственной за «внутренние дела», за контакты с местным населением.

Местная администрация настаивает, чтобы мы перебрались на женский сборный пункт, предварительно урегулировав этот вопрос с бургомистром. Распространился слух, будто объявлен карантин, вызванный эпидемией, утверждают, что местные жители обеспокоены тем, что здесь собрались две тысячи мужчин... В общем, мы чувствуем, что нам пора в путь. Добиваемся у бургомистра, чтобы он выдал нам удостоверения, и 24 мая покидаем городок, где провели двенадцать дней.

Только вперед

Вскоре нам удается остановить попутный грузовик, водитель которого соглашается взять нас с собой. Забравшись в кузов, мы замечаем нескольких подвыпивших парней. Нас внимательно разглядывают, Я тут же хочу выпрыгнуть из машины, но парни требуют от водителя, чтобы он быстрее отправлялся. Офицер, стоящий неподалеку, подбегает к машине и кричит: «Не троньте девушек, они останутся здесь!» Мы благодарны ему. [181]

Идем долго пешком и наконец видим на обочине дороги машину. Несколько солдат отдыхают на траве. Обмениваемся приветствиями, нас приглашают перекусить. Я прошу подвезти нас.

Местечко, в котором мы останавливаемся после долгого пути, ухоженное — ни следа войны. Хозяева дома, муж и жена, как нам сказали, ответственные за размещение беженцев.

Хозяйка согласна приготовить ужин из продуктов, которые дают ей солдаты. В благодарность за заботу и приют кто-то сунул в руку хозяина деньги.

Немцы держатся замкнуто, от них мы слышим лишь «да», «нет». На следующее утро я сказала хозяину, что его отношение к нам, подчеркнуто недоверчивое, вызвано, вероятно, превратными представлениями о взаимоотношениях между нами, австрийками, и русскими солдатами. Он ничего не ответил, но срезал в палисаднике цветок и преподнес мне. Я была тронута его вниманием. Однако мысль о том, что фашизм вытравил у многих людей добрые чувства, не оставляла меня.

Дальнейший путь мы продолжали пешком — отныне нам ни разу не представилась возможность проехать хотя бы часть пути на машине. Ежедневно мы делали 30–35 километров. И с каждым днем нам было труднее идти, развалилась обувь.

Но нас не оставляла надежда. Однажды нам рассказали, что поблизости от того места, которое мы проходили, живут сорбы, очень дружелюбный народ, всегда готовый прийти на помощь. Не раздумывая, мы свернули с главной дороги и пришли в Турнов (район Шпреевальда). Мужчины и женщины работали в поле, до [182] нас доносился шум работающей лесопилки. Это действовало успокаивающе.

Герми ослабела совсем, не могла идти дальше, и мы решили остановиться на ночлег. Но и здесь нам пришлось защищать себя: бургомистр, к которому мы обратились, отказался устроить нас. Что ж, сказала я, придется заявить коменданту. Это подействовало.

Когда мы пришли по указанному адресу, хозяйка дома находилась в поле. В ожидании ее прихода мы сели на скамейку. Оглядываемся: красивые дома, играют дети... Безоблачная, спокойная жизнь...

Наконец пришла хозяйка. Наша просьба приводит ее в неописуемый гнев, она врывается в дом и захлопывает перед нами дверь. Да... не такого приема мы ожидали. Возвращаемся к бургомистру, и он дает нам другой адрес.

На сей раз нас встречают радушно. Мы ужинаем вместе со всей семьей. Потом хозяйка водит нас по дому, открывает сундуки, показывает нарядные платья, рассказывает о местных обычаях и обрядах — крестинах, свадьбах, праздниках. Чувствуем ее желание успокоить нас, разогнать остатки страха. Но война и здесь не ушла в прошлое. Хозяйка с болью говорит о том, как нацисты издевались над жителями и что при Гитлере был запрещен их родной язык.

Мы узнаем: в городке живет несколько австрийцев, они вполне хорошо устроились и не думают о возвращении домой.

Годы войны, особенно последние, привели в движение сотни тысяч людей. В Турнове среди людей, нашедших здесь приют, есть и такие, которые не спросят жителей, не нужно ли помочь в работе, но требуют заботы о себе. Мы собирались [183] откровенно поговорить об этом со своими земляками, но они отказались от беседы, чем нас очень огорчили.

Герми хотела купить у крестьян продукты на дорогу. Ее охотно снабдили всем необходимым, но брать деньги отказались. Наш чемоданчик снова полон.

Здесь дети уже ходят в школу. Как прекрасно! Герми много рассказывает об Австрии, ведет настоящую пропаганду в защиту австрийской нации. Рассказываем о Варшаве, о концлагерях. Люди потрясены. Мы впервые за много дней увидели, что жители интересуются событиями, происходящими за пределами их местности.

Субботу и воскресенье мы провели у сорбов, в понедельник собрались в дорогу. На прощание хозяева угостили нас обильным завтраком и отказались взять за него плату. Такие это люди.

На вокзале в Прайтце одна крестьянка приглашает нас к себе домой, угощает и горячо просит взять письмо ее сыну — где-нибудь найдем же мы действующую почту. Тревога как бы висит в воздухе, повсюду ожидание весточки, надежда узнать, что близкие живы, и желание дать знать о себе. Конечно, мы берем письмо, но дойдет ли оно до адресата?

Мы идем по дороге, ведущей в Коттбус. В городе проходим мимо огромной площади, по которой когда-то маршировали эсэсовцы. Иногда отдыхаем рядом с беженцами, совсем отчаявшимися людьми, мечтающими об одном — найти родственников, которые приютили бы их. Молодая мать тихо шепчет: «Только бы не было бомбежек». Рассказывает, что каждый день после работы бежала домой к своему ребенку, который лежал в подвале в корыте вместо кровати. [184] Если бомбили днем, то она днем мчалась домой, несмотря на то, что с работы уходить не разрешалось. Бежала и боялась, что не найдет в живых свое дитя...

«Такая жизнь только для цыган, — говорит одна из беженок, — нам тут конец». Я знала, что много цыган уничтожили в концлагерях. «Пора научиться мирно жить друг с другом, — сказала я. — Нежелание жить под открытым небом, как они, еще не делает человеком». — «Слава богу, эта проблема решена, по крайней мере у нас...» — язвительно отвечает она. Затем затихает и бледнеет. Я всматриваюсь в нее. Беженки быстро собираются и уходят. Мне все это очень больно, и я спрашиваю себя, что же стало с умом и сердцем немцев?

Передохнув в Коттбусе, мы собрались идти в Дрезден. Безлюдные дороги, тревожные предупреждения — здесь очень неспокойно. Что нам только не пророчили!

Наконец вокзал, много людей, ожидающих поезда, никто не знает, будет ли он вообще. Лучше не мешкая отправиться пешком. Идем мимо сгоревших лесов — жуткая картина, — побыстрее бы выбраться отсюда.

* * *

Мы вышли на приятную, манящую вдаль дорогу, идем не торопясь, вокруг все красиво зеленеет, веселое небо, плывущие облака. Хорошо бы раздобыть горячей воды и постирать блузки, они могли бы на ходу высохнуть.

Я приседаю, чтобы прикрыться от ветра и прикурить сигарету, но не загораются спички, пересохший табак сыплется, как песок. Все это грустно, но мы смеемся. Только не падать духом!

Мы идем в направлении немецко-чешской [185] границы. Многие предупреждали нас, что вблизи границы неспокойно, что без знания чешского языка нас постигнет неудача. Решаем обогнуть Чехословакию, идти в Вену через Баварию и Верхнюю Австрию. Путь удлиняется.

Все труднее найти ночлег. Впереди Дрезден. Много беженцев. Продвигаемся очень медленно. Хорошо бы найти какой-нибудь приют.

Повстречали молодую беженку, которая была замужем за австрийцем, сражавшимся в Испании. Говорит, хотела бы присоединиться к нам. Вместе с ней мы должны были продолжить путь на следующий день.

Но ни на следующий день, ни позднее она уйти с нами не решается и советует нам остаться в Германии, которой необходимы самоотверженные люди, чтобы строить новую жизнь. Но мы хотим отдать силы своей стране.

Дрезден, конец мая 1945 г. Вошли в город, ничего не ведая, и были потрясены. Одни руины, мертвый город! Находим в западной его части контору, в которой служащие, несмотря на трудности, приходят нам на помощь. Они размещают нас на окраине, выдают удостоверение.

Товарищи не жалеют сил, чтобы победа над фашизмом — здесь мы впервые слышим слово «победа» из уст немецких граждан — обрела будущее. То, что совершено здесь — разрушен город, десятки тысяч убитых и калек, — чудовищно, нелепо, бессмысленно. Это потрясает. Дрезденцы разбирают руины, а я спрашиваю себя: когда может быть восстановлен этот в недавнем прошлом чудесный и красивый город?!

Идем в направлении Хемница (теперешний Карл-Маркс-Штадт), за которым проходит демаркационная линия. В комендатуре советуют: [186] останьтесь здесь, надо какое-то время переждать. Но мы твердим одно: нам надо в Австрию, не задерживайте нас. Трудности? Мы к ним готовы. Мы не верили, что пограничный пост на другой стороне будет чинить нам препятствия. Мы не учитывали, что непрерывно текущий на Запад людской поток, отчасти спровоцированный антисоветской пропагандой, создает на границе напряженность.

На втором этаже здания комендатуры офицер пытается спокойно объяснить нам обстановку и внушить, что нам следует задержаться здесь. Я твердо говорю, что мы идем издалека, из Равенсбрюка, и остановить нас уже невозможно. Наше положение обсуждают несколько офицеров, уточняют, как мы дошли сюда, как долго и где были в заключении, почему оказались в концлагере. Один из них даже хочет узнать, какие книги нам доводилось читать. Отброшен официальный тон, скорее, им все это очень любопытно, и процедура напоминает школьный экзамен, за который ставят оценку. Затем нас просят извинить, что нет возможности предоставить нам для дальнейшего пути машину. Но продукты и табак на дорогу мы получили. Да, надо отправляться, говорят офицеры, только не попадитесь...

Мне все понятно. Я говорю Герми, что отсюда надо исчезнуть, уйти «нелегально», будто никто этого не видел и воспрепятствовать не мог.

Границы, границы...

Видимо, границы действительно существуют, и мои знания английского не в состоянии нам помочь. Первые встреченные нами американские [187] солдаты оказались весьма недружелюбными. Мы же отказывались понять, почему нам нельзя перейти «зональную границу». Американцы твердили одно: возвращайтесь туда, откуда пришли, мы не собираемся вникать в ваши особые обстоятельства. Я пытаюсь объяснить, что мы торопимся в Вену, нам ничего от них не нужно, продуктами мы обеспечены. Разгорается спор. Они вскидывают автоматы, грозятся выстрелить в нас. Тогда я кричу: «Ваше счастье, что вы не знаете, что такое концлагерь!» Я прошу: «Если не пропускаете нас, то скажите, как попасть в Вену». Однако американцы считают, что мы ведем себя вызывающе, ни один не хочет перейти на примирительный тон, любая попытка договориться оказывается тщетной. Потрясает нежелание прислушаться к нашим бедам, невозможность пробудить сочувствие. Они вооружены, придется искать другой путь.

В общем, нам удалось проскользнуть в нейтральную зону. Там бродили группами тысячи немецких солдат. Увидеть можно было многое: искореженные поезда, танки, военное снаряжение...

Солдатам не нравится, что появились мы, гражданские, это видно по их враждебным взглядам. Один из них прошипел в нашу сторону: «Проваливайте отсюда, гражданским тут делать нечего». Мы объясняем, куда держим путь. Он указывает направление.

Видим медленно приближающийся поезд. Солдаты тотчас бросились штурмовать его. Поезд уже полностью облеплен людьми, мы тоже пытаемся взобраться на него, но кто-то солдатским сапогом преспокойно наступает нам на пальцы. Адская боль, мы падаем на землю. [188]

«Что, поняли?» — язвительно спрашивают сверху.

Поезд уходит без нас.

Бредем по шпалам и через некоторое время подходим к месту аварии. Вот так-так! Это тот поезд, на который нас не пустили. Он столкнулся со встречным. Есть мертвые и раненые. И мы могли оказаться среди них.

Продолжаем путь. Подходим к шлагбауму. Навстречу американец в военной форме. На этот раз веду себя похитрее и задаю вопрос по-немецки. Он знает язык и понимает, о чем я говорю. Тихо сообщает, что здесь нас не пропустят, советует пройти кружным путем и незаметно показывает направление. Потом громко заявляет, что тут прохода нет.

Добираемся до указанного им контрольного пункта. Теперь я говорю по-английски и несколько запальчиво разъясняю, куда мы направляемся. Идем в сопровождении солдата, который ворчит, что через линию переходить запрещено, но раз уж такое дело, пожалуйста... Я жалуюсь, что гражданским затрудняют путь, в то время как немецкие солдаты спокойно пребывают в нейтральной зоне. Я возмущена и волнуюсь. Он пристально смотрит на меня, вместо ответа сует шоколадку и пропускает нас.

Сейчас, как и раньше, на всем пути нашего следования наша судьба зависит от добрых людей, и этот солдат был одним из них.

Думаем об одном: идти вперед, не останавливаясь. Мы возвращаемся на родину, и это для нас главное. Но не было ни точного определения нашего статуса, ни необходимых удостоверений. Нам следовало бы найти дома для беженцев и учреждения, уполномоченные выдавать [189] продовольственные карточки и суточные. За время нашего «путешествия» обстановка в стране существенно изменилась. На наших глазах начинался новый период истории.

Я и сейчас еще слышу, как немец во Франкфурте-на-Одере с горечью спрашивал, почему именно он должен расхлебывать все, что натворили «те наверху». Будь этот вопрос поставлен многими и своевременно, возможно, их усилиями удалось бы предотвратить национальную и мировую катастрофу.

«Герми, ты правильно действовала тогда, в тридцать девятом, можешь ли ты сказать после всего, что произошло, что и теперь поступила бы точно так же?» — «Конечно, очень многие в Австрии действовали, как мои товарищи и я. А как же иначе?» Я полностью с ней согласна. И тогда и теперь все делала бы так же.

Вспоминаю прошлое: у нас было ощущение, что многие внутренне были готовы к борьбе, но внешние силы ломали их волю. Мы видим разницу между теми, кто были активными палачами, и теми, кто падали под обрушивающимися на них ударами.

* * *

Идем в Плауэн. Шоссе тихое, будь оно оживленным, возможно, нас подвезли бы. Садимся на обочине и ждем. Размышляем о том, что если бы с первого дня побега нам не помогали многие, совсем незнакомые люди, то мы не ушли бы так далеко. Невольно вспоминается Освенцим, ведь главным там было продержаться, выстоять. И судьба каждого зависела от человеческого отношения друг к другу. Солидарность — вот что нас поддерживало и спасло.

Я вспоминаю неизвестных узников, которые, [190] несмотря на строжайшую систему охраны лагеря, помогли мне проникнуть в их блок, вспоминаю других заключенных, которые сделали вид, будто не видят меня, когда я бежала из душевой. Вспоминаю словачку, почти ребенка, которая сумела какой-то выдуманной ею историей отвлечь от меня внимание жестокой надзирательницы и спасти от сурового наказания.

Вспоминаю и Берту. Я помню ее имя. Ей было восемнадцать лет. В ней, польской еврейке, все было светлым: лицо, волосы, даже голос. Случайно мы оказались рядом на построении рабочей команды. С того времени всегда искали друг друга. Правда, слово всегда в применении к Освенциму звучит неестественно, наше знакомство длилось всего несколько недель. Всегда в Освенциме существовали только бесконечные ужасы и насильственная смерть.

После тифа у меня сильно отекали ноги, поэтому товарищи, шагавшие вместе со мной в строю, беспокоились за меня. Зима была суровой, дорога обледенела, ее болотистые участки превратились в темные ледяные зеркала. Идти медленнее и отстать означало, что на следующий день пришлось бы остаться в лагере и угодить в разряд непригодных для работы, что грозило смертью. Берта поддерживала меня и тащила за собой с молчаливого согласия товарищей, которые ей помогали. Мы все были очень ослаблены, и я просила их не подвергать себя риску из-за меня, не привлекать внимания охраны. Но Берта настояла на своем.

Следующий день начался с команды: «Никому из блока не выходить, сегодня рабочих команд не будет». В страхе кто-то из заключенных закричал: «Мы в блоке обреченных...» [191]

«Эскадрон смерти» уже здесь. Будто выполняя скучную обязанность, эсэсовец поднимает руку, указывая, кого — налево, кого — направо... У Берты тесный, слишком маленький рабочий халат, и нарывы на ногах отчетливо видны. Эсэсовцы это немедленно замечают. Слышны крики, шум. Берта быстро стащила с ноги деревянный башмак и сильно ударила им эсэсовца по лицу. Ее убили... Думаю, эсэсовцы не раз вспомнили отважную Берту...

* * *

Наконец мимо проезжает «джип». Останавливается. К нам подходит американский офицер и садится на траву. Он удивлен, что мы не выказываем к нему особого расположения, может быть, другие женщины здесь совсем иначе ведут себя? Он рассказывает, что немецкие женщины ему нравятся: чистенькие, волосы хорошо причесаны, многие просто миленькие. «Здесь мы чувствуем себя больше дома, чем у французов». Он предлагает сигареты и удивленно спрашивает, почему я прикуриваю сама. Хочет быть галантным, обращаться с нами как с женщинами. Не знаю, что он имеет в виду, но говорю, ему следовало бы подвезти нас немного на своем «джипе». «Это запрещено, — уверяет он. — Служба». Угостил нас шоколадом, извинился, что не может взять с собой, и укатил.

Французы, если мы встречаем их в пути, как правило, дают дельный совет, где можно устроиться на ночлег, где меньше надо стоять в очереди, чтобы запастись продовольствием. Знание языка для нас как «Сезам, откройся».

Один француз позаботился о квартире для нас, потом познакомил с испанцем и его женой — очень гостеприимными людьми. Они радушно [192] приняли нас, усадили за красиво накрытый стол — можно подумать, мы празднуем встречу после разлуки. Но мы не забываем, что здесь мы «нелегально», должны вести себя тихо и не обращать на себя внимания. Испанец работает в столовой, которая получает продукты из фондов оккупационных властей. Он щедро угощает нас, а рано утром приносит продукты на дорогу. Забота его приятна нам, но я тревожусь за возможные последствия, ведь ночью, на свой страх и риск он где-то раздобыл эти продукты, не придется ли за это отвечать? Он спокойно говорит: это наименьшее, что ему хотелось бы сделать для нас, он мог бы сделать значительно больше, если бы мы остались у них. Его жена надеется, что мы еще встретимся — в Мадриде!

Быстро собираемся в путь, никто не должен видеть, как мы уходим, никто и не подозревает о нашем пребывании здесь. «Да здравствует жизнь!» — говорю я на прощание, и мы хорошо понимаем друг друга: фашистский лозунг франкистов в Испании гласил: «Да здравствует смерть!» Проклятый лозунг, когда он наконец навсегда исчезнет?

Едва отправились в путь, как уже думаем о полднике, это будет суперполдник, и мы выбираем для него красивое местечко. Восприятие красоты пейзажа — это частица обретения полной свободы, мы наслаждаемся ею. Не знаем, где будем завтра и что нас ожидает. Сегодня радуемся жизни.

* * *

Вошли в какой-то город, и снова начинаются поиски продуктов. Вдруг видим, трое людей едят, кажется, пирог. Спрашиваем, где бы и нам [193] раздобыть что-нибудь подобное. Оказалось, это белый хлеб, которым тут же с нами поделились. Встреча с добрыми людьми — большая радость. На долгом пути домой с нами, к счастью, случалось и такое.

* * *

Мы в поезде, просто не верится. Можем наконец ехать и спать, спать, спать...

Какой огромный крюк мы сделали вдоль границы с Чехословакией! Приближаемся к Нюрнбергу, об этом узнаем от попутчиков. Кондуктор требует приобрести билеты, но у нас нет денег. «Меня это не касается, — сердится он, — порядок должен быть!» Объясняю, почему у нас нет денег, он сокрушенно качает головой.

Так вот какой этот город, превращенный в руины, город игрушек и грандиозных фашистских парадов! Вид его ужасен, он потрясает. Камня на камне не осталось, развалины. Я думаю о Гернике, о Варшаве... Все ли поймут теперь, все ли поклянутся: «Никогда больше!»

Находим наконец нужный поезд. Он следует через Зальцбург в Италию и полностью забит возвращающимися на родину итальянцами. Они устраивают нам настоящий допрос: почему нас только двое, где остальные? Переговариваются, что вряд ли возьмут с собой, возможно, нас следует отдать под стражу... Я объясняю, что Австрия еще не возвратила своих узников, мы же, не дожидаясь официальных распоряжений, сами отправились в путь. Но итальянцы не понимают, и я перехожу в атаку. Я кричу, что они слишком самоуверенны, лучше бы сказали, где были некоторые из них, чем занимались и какую службу несли? Мои вопросы сыплются градом, я возмущена до глубины души. [194]

Один из итальянцев подходит ко мне, просит остаться, говорит, что не допустит, чтобы нас оскорбляли. Остальные молчат, но, кажется, все еще рассержены. В общем, их можно понять. Война истрепала нервы людей, и неудивительно, что многие антифашисты нервозны и недоверчивы. Те же, кто встал на путь борьбы в самый последний момент, хотят казаться особенно бдительными. Пожалуй, нам лучше выйти из вагона, он и так переполнен, и кто знает, чем все это кончится.

Там мы выстояли. Действительно ли мы выстояли? Впоследствии многие из тех, кто избежал плена, не попал в смертельный круговорот, кто легче, чем мы, прошел сквозь ужасы гитлеровского фашизма, спрашивали, как могли узники выдержать столь тяжкие испытания? Они, должно быть, бесчувственные, если им все нипочем. Мы бы такое пережить не смогли!

Было в жизни немногих из возвратившихся в Австрию и такое: в официальных учреждениях своей страны они услышали, что там, наверное, было не так уж плохо, иначе они не оказались бы здесь!..

Выжив там, надо еще выстоять здесь.

* * *

Снова появилась возможность двигаться дальше — на поезде! Открытый вагон, груженный большими канистрами с мазутом, конечно, далеко не комфортный. Но мы устраиваемся. Сеет мелкий дождь. Ехать пришлось долго, сидеть на канистрах неудобно, мы чертовски устали. Когда поезд остановился и мы спрыгнули на землю, увидели, что вымазались мазутом. Это испортило настроение, нам вовсе не безразлично, как мы выглядим. [195]

Вот и Пассау. Измучились мы все-таки здорово, поэтому обращаемся к первой попавшейся навстречу женщине. И случилось чудо: молча посмотрев на нас, она зовет к себе домой. Мы сможем у нее вымыться с дороги, говорит она, найдется что-нибудь и поесть.

У фрау Хубер маленькая, очень чистая квартира. Извиняемся перед хозяйкой, что доставляем ей много хлопот. Она знает, что у нас ни гроша в кармане, но это не отражается на отношении к нам. Мы благодарны ей. Привели себя в приличный вид, вычистили масляные пятна, постирали белье. Она рада, что нам приятно находиться у нее. Ни разу не заговорила о собственных горестях, не пожаловалась. Ее материнское отношение ободрило нас.

Так встретились мы с другой Германией и убедились, что она есть.

Снова отправляемся на поиски «зеленой границы». Ее ищут многие, например солдаты, переодетые в гражданское. Некоторые охотно присоединяются к нам, надеясь, что наш безобидный вид ни у кого не вызовет подозрений. Мы не возражаем и никого ни о чем не спрашиваем, да и кто скажет нам правду? Когда попутчик говорил о своем желании вернуться домой, нам казалось: это не плохой человек, иначе он не стремился бы домой.

Спустя годы нас спрашивали: как мы прошли через охраняемые границы и мосты? Многое забылось. Мы всегда вели себя так, будто не сомневались, что нас пропустят. Подходили к контрольному пункту и объясняли, что нам надо «на ту сторону», если возникали трудности, то мы доказывали, объясняли и обосновывали причины своей настойчивости. [196]

Мы — в Австрии!

Итак, мы в Австрии. Первый шок, испытанный на австрийской земле, — Шердинг занят венгерскими гонведами (военнослужащими венгерской армии при хортистском режиме, участвовавшими в войне на стороне гитлеровской Германии). Здесь мы чужие, у нас нет ни денег, ни ценных вещей, которые можно было бы продать или обменять на продукты. В городе очень много беженцев. Мы так долго мечтали: окажемся на австрийской земле, и все пойдет по-другому. Но оказалось иначе.

Линц-Урфар. В зале ожидания на автобусной остановке вижу маленькую карту местности, с которой мне как бы улыбнулось красивое озеро. Расположенный неподалеку городок Зальцкаммергут кажется мне чудесным. Он влечет меня и манит. Названия населенных пунктов вызывают у меня представление о голубых озерах и живописных горах.

«Герми, — говорю я, — давай сделаем крюк, полюбуемся красивыми видами, нам легче будет преодолеть остаток пути». Герми согласна. Так мы подарили себе специальный маршрут, хотя уже был виден конец нашего долгого пути.

Возница разрешил нам взобраться на повозку. Был солнечный день, отступили невзгоды.

Проехали через Гмунден. Городок поразил нас: казалось, война и ее страшные беды совсем не коснулись его.

Идем вдоль озера по дороге, ведущей в Эбензее. Спрашиваем встречных, где можно найти квартиру. Нас приглашает к себе почтальон. Его дом стоит на холме недалеко от Траункирхена. Жена, уставшая от работы крестьянка, [197] поначалу не очень обрадовалась квартирантам.

В этой семье мы прожили четыре или пять дней. Оказалось, что хозяйка довольно общительна, и у нас установились с ней добрые отношения. К нашей радости, выяснилось, что они антифашисты. Мы о многом говорили, и вряд ли раньше хозяйка была с кем-нибудь так откровенна, как с нами, случайными путниками. В этой семье находили приют узники концлагеря Эбензее. Они не скрывали своего негодования по поводу поведения местного населения при нацистах, что вызвало удивление у наших хозяев. «Можно понять обиду узников, — тихо говорит хозяйка, — но я-то при чем?»

Я хотела узнать, многие ли жители оказывают помощь бывшим узникам, где находится концлагерь, сколько из оставшихся в живых заключенных смогло выйти из него, но добиться определенных сведений невозможно.

На следующий день мы отправляемся искать концлагерь. (Потом я узнала, что один из тех, кто проходил по одному со мной делу, австрийский писатель Отто Геллер, был замучен в Эбензее.)

Но к кому бы мы ни обращались, никто о местонахождении концлагеря ничего сказать не мог. Люди пожимали плечами, спешили уйти.

Я спросила о лагере у одного местного старика. Он плохо слышит, но когда понял вопрос, кричит: «Лагерь? Да, он был неподалеку, всех выпустили, а зачем, утопить бы их надо или во сне придушить, так нет, повыпускали...»

С тяжелым сердцем мы покидаем эти места, где ужасы пережитого вновь напомнили о себе.

В Перге мы ищем вокзал. Никогда бы не подумали, что совсем близко отсюда находится [198] Маутхаузен. Красивый мирный пейзаж, невольно возникает мысль: как дешево отделались от ужасов войны местные жители! Никто из них ни словом не обмолвился о том, что озверелые нацисты охотились здесь за бежавшими из лагеря узниками.

На вокзале обращаемся к дежурному — советскому офицеру. Он хочет нам помочь и указывает на поезд, который направится в Румынию, на нем мы смогли бы доехать до Вены. В вагоне нас тотчас окружают какие-то истощенные люди и возбужденно расспрашивают, кто мы, откуда и куда едем. Наши ответы их настораживают, нас подозрительно рассматривают, предполагают, что мы переодетые эсэсовки. Мы выскакиваем из вагона. Лишь потом узнали, что в вагоне находились бывшие узники Маутхаузена...

* * *

Зачастую кружным путем, но все же мы продвигались вперед, к цели. В пути мы многое испытали, многое узнали в дополнение и нашему большому и трагическому жизненному опыту. Герми шесть лет находилась в заключении, хлебнула много горя. Моих страшных четырех лет мне хватит на всю жизнь. Теперь надо жить. И в новых условиях, учитывая пережитое, создать жизнь лучше, сделать все, чтобы прошлое никогда не повторилось.

На последнем этапе пути нам удалось проникнуть в вагон для скота, заполненный людьми, и, кое-как приспособившись, сидя на корточках, проехать небольшое расстояние. Собирались сойти в Кремзе и переночевать, но проспали остановку. Ночью поезд вдруг останавливается, мы в испуге вскакиваем. Затем неподалеку [199] от Гёбфритца поезд без видимой причины снова останавливается, потом идет дальше. Снова остановились. Слышна стрельба. В вагон врываются вооруженные люди. Я шепчу Герми: «Кто из нас дойдет до дому, тот должен рассказать, как все было!» Налетчикам пассажиры отдают свои ценные вещи, какой-то молодчик подносит к лицу Герми револьвер и освещает фонариком ее лицо. Нам бы помалкивать, как другие, но я протестующе кричу. Внезапно бандиты исчезают. Испуганные попутчики удивляются, что мы обе остались живы.

Мы голодны, очень хочется пить. Холодно.

Наконец выходим из вагона. До Вены уже недалеко. Но чем ближе наша цель, тем нам труднее. Мы настолько устали, что почти не в состоянии двигаться. От Штреберсдорфа едва тащимся пешком, и я спрашиваю себя, смогли бы мы выдержать, если бы надо было пройти еще 100 километров?

И вот наконец Имперский мост, Вена! Мимо проезжает повозка, в ней сидят несколько человек. Просим немного подвезти нас, но нам отказывают. Ничего не поделаешь. Еле живые, но мы в Вене! Из глаз текут слезы — не то от радости, что пришли, не то от грусти, что все оказалось совсем иначе, чем мы себе представляли.

Позади осталось почти 1580 километров. Сорок восемь дней в пути. Сейчас середина июня. Официальное возвращение в Вену узников Равенсбрюка состоялось позднее — лишь 21 июня.

Сестра Герми встретила нас радушно и тепло. Как все вокруг изменилось! Но мы дома, в Вене! Это главное. Переполненная радостными чувствами и надеждами, отправляюсь на поиски друзей и близких. [200]

Беседы с Герми и Мали


Беседы с Герми и Мали провели в рамках исследовательской программы «Роль австрийских женщин в антифашистском Сопротивлении 1938–1945 гг.» Карин Бергер, Элизабет Холъцингер, Шарлотта Подгорник, Лизбет Н. Тралори. Биографии Герми и Мали подготовила для этой книги Элизабет Хольцингер{2}.

Герми (Минкерль)

«Шесть недель, в течение которых мы шли домой, были настоящим маршем назад в жизнь, возвращением к жизни. Мы шли от смерти к жизни.

Французы однажды сказали нам: вы как два солдата. Так оно и было: если кто-то из русских или французов начинал ухаживать за нами, то Мали объяснялась с ними на их родном языке, и поведение их резко менялось. Мы говорили с ними, как солдат с солдатом именно потому, что прошли суровую школу гитлеровских тюрем, потому, что долгое время находились в состоянии обороны или нападения».

К тому времени, когда Красная Армия освободила Равенсбрюк, Герми уже шесть лет как находилась в заключении — два с половиной года в тюрьме, три с половиной года в концлагере. [201] Она вступила в борьбу совсем молодой, сначала для того, чтобы найти место в жизни, затем сознательно участвовала в движении Сопротивления. Находясь в заключении, продолжала борьбу, как продолжает ее и сегодня — в движении за мир. В процессе борьбы крепла ее воля, мужали силы.

«Конечно, я принимала в расчет опасность, с ней надо было считаться. Но если ты участвуешь в борьбе, то о риске не думаешь. Об опасности — да, но большого страха не испытываешь. В тюрьмах и Равенсбрюке приходилось так часто идти на риск, что чувство страха куда-то исчезало. Ведь все, что мы делали, было опасно. Если ты вступилась за кого-то, кому-то помогла, ты уже преступница. Но если ты годами живешь в обстановке борьбы и опасностей и ты молод, впрочем мы и сейчас еще молоды, то о страхе не думаешь. Когда видишь рядом смерть и гибель, то думаешь не только о себе».

«Мы боролись везде — и в тюрьмах, и в концлагерях. Например, когда нас заставляли резать отходы бельевого искусственного шелка и скатывать их в рулоны (они потом поступали на фабрики для переработки, и из них делали ковры). Мы прятали внутрь рулонов маленькие записочки для работниц фабрик, чтобы они могли узнать правду о Гитлере, о фашизме, призывали к борьбе, саботажу.

В начале заключения я семь месяцев провела в одиночной камере. Было очень тяжело. Мне запретили читать и писать. В камере был стеллаж, я ставила его на койку, чтобы достать до окна, через которое объяснялась знаками с другими заключенными. Это немного скрашивало мое состояние. [202]

В тюрьме было не так страшно, как в концлагере, там не очень рискуешь жизнью. В концлагере можешь потерять жизнь в любой момент: если ты не встала лицом к надзирательнице или на какой-то момент отстала от других, эсэсовка тут же могла тебя прикончить. В концлагере ты непрерывно находишься под угрозой смерти. И так же как в одиночной камере на тебя давит одиночество, в концлагере тебя подавляет масса людей. Ты ни на секунду не можешь остаться наедине со своими мыслями. За день смертельно устаешь, а ночью мучают вши и блохи, и ты не в состоянии уснуть. Потом команда: всем выйти вон! Обыск. Никогда не имеешь покоя».

В Равенсбрюк Герми попала в 1942 г. Роза Йохман смогла забрать ее к себе в блок, где находились политические заключенные, и пристроить на работу. Ханна Штурм взяла ее в команду ремесленниц. Герми работала там стекольщицей, потом ремесленницей на производственном участке лагеря и могла относительно свободно передвигаться по территории. У нее появилась возможность помогать товарищам. Тайком приносила еду больным, ей удалось спрятать двух узниц, которым грозил расстрел. Герми стала членом подпольного лагерного комитета австрийской и интернациональной групп Сопротивления.

«На производственном участке у ворот старого концлагеря стоял часовой. С повязками ремесленниц мы могли беспрепятственно здесь проходить. Вместе с Хеллой, полькой, очень ловкой девушкой, нам удавалось тайком проносить подметки для ботинок. За три недели пронесли подметки на пятьдесят пар обуви. Кожу [203] я находила в старом лагере, в подвале, это была кожа для сапог. Спрятав ее на животе под робой, я шла через весь лагерь. Однажды, выбравшись из подвала, я увидела стоящие рядом повозки с картошкой, которые загораживали путь. Обходить их кругом не хотелось, и я решила прошмыгнуть между ними. И вдруг чувствую, что моя добыча вот-вот упадет. А возле кухни стоит лагерная «ищейка»-уголовница. Увидев меня, кричит: «Что у тебя там?» Я задираю юбку и говорю: «Ничего, погляди!» Она ощупывает меня и ничего не находит. Слава богу, могу идти. Но если бы она обнаружила мою ношу, меня расстреляли бы.

Вот так в концлагере мы постоянно находились в опасности, но страха не испытывали. Видите ли, если бы меня в Равенсбрюке мучил страх, я не смогла бы делать то, что делала, меня бы обязательно застукали. Я выполняла все уверенно и бесстрашно, ибо знала: если попадусь, то меня расстреляют».

Мали

«Мой жизненный принцип — нечто иное, чем просто желание выжить. В любых обстоятельствах я никого не выдала бы гестаповцам. Между ними и мной непреодолимая пропасть. Это ничего общего не имеет с героизмом, я не смелая, не храбрая. Гитлеровцы издевались надо мной, изуродовали мне руки, а сколько я получила от них пинков и пощечин! Тюремный следователь предложил устроить меня под чужой фамилией на предприятие — я как бы нырну, а потом появлюсь другим человеком. Но я не согласилась. Фашисты никогда не были и не могли быть моими партнерами. Ни на долю [204] секунды не поверила я, что они облегчат мою участь. С ними, воплощением смерти, у меня никогда не было ничего общего.

Находясь в гестапо, я иной раз думала: дело дрянь, не выживу. Меня подтягивали на цепях или ремнях за руки, завернув их за спину, придвигали вплотную к раскаленной печи. Однажды я заметила: вдоль стены комнаты, где шел допрос, тянутся пятна. Я догадалась, что это следы от слез. И тогда я как бы увидела не слезы, а огромные печальные глаза сотен и тысяч замученных здесь женщин. Я поняла главное: моя судьба — это судьба миллионов людей. В Освенциме я слышала от некоторых заключенных, что им просто не повезло. Как это неверно! Страшная судьба постигла миллионы! Однажды в минуту полного отчаяния я подумала: ну теперь все, конец, жизнь потеряла Смысл. Чтобы отогнать мрачные мысли, взбираюсь на койку, выглядываю в окно и вижу, что у окна камеры напротив стоит один из тех заключенных, кто ожидал казни. Я знаком даю понять, в каком я глубоком отчаянии, не знаю, что делать. Он меня не слышит, а я спрашиваю: имеет ли смысл надеяться? И хотя он не мог, конечно, понять, чего я от него хочу, он улыбнулся и несколько раз кивнул, словно говоря: да, да! Для меня это означало: пусть тебе кажется, что все потеряно, ты должна держаться до конца и продолжать свое дело!»

Мали родилась в 1912 г. в многодетной семье. Детство ее было голодным. Навсегда остались в памяти тщетные усилия родителей справиться с бедностью, одолевавшей семью. Постоянная жестокая борьба за существование не сделала ее равнодушной к страданиям других. [205]

Благодаря помощи школьной учительницы Мали, хотя уже работала ученицей на предприятии, получила возможность посещать, а затем успешно окончить реальную гимназию. Ее друзьями стали люди, близкие ей по духу, члены Коммунистического союза молодежи. В 1933–1934 гг. Мали участвовала в работе Международной организации помощи борцам революции.

«В частной школе, в которой, между прочим, я училась бесплатно, обращали на себя внимание чванливые дети из очень богатых семей, но постепенно среди соучениц я нашла и интересных по духу людей. Были в школе и прогрессивно мыслящие учителя, без их помощи я не выдержала бы экзамены. Помню преподавательницу латыни, которая в частном порядке и бесплатно давала мне уроки. Более того, она предоставила в мое распоряжение свою библиотеку. Я могла бывать у нее после обеда, выполнять задания, читать книги — немецкие, французские, по искусству, смотреть альбомы. Никто не докучал мне расспросами».

В 1935 г. Мали решила уехать в Лондон и наняться на работу в частный дом, чтобы не обременять родителей.

В Лондоне, работая поваром, она примкнула к австрийским коммунистам. В 1937 г. она в Париже, где принимает решение отправиться добровольцем в Испанию. Но поначалу работает в испанском информационном центре и одновременно учится на курсах по подготовке медсестер. Однако в Испанию ей попасть не удалось.

В 1940 г., когда гитлеровская армия приближалась к Парижу, Мали вместе с группой [206] австрийских политэмигрантов влилась в огромный поток беженцев, двигавшихся на юг страны. Из Монтобана она перебралась в Тулузу, где помогала австрийцам-интернационалистам, участникам боев в Испании, бежавшим из концлагерей, в которых они находились в качестве интернированных. В феврале 1941 г. многие австрийцы, среди них и Мали, были выданы предателем и арестованы.

«Мы, австрийцы, испытывали на себе что-то невероятное. Сначала нас обвиняли в том, что мы как нация, якобы являющаяся частью германской нации, причастны к нападению Германии на Францию. Мы попадали под подозрение, на нас смотрели как на нежелательных иностранцев. Когда фашисты оккупировали Францию, мы снова оказались нежелательными, так как были антифашистами. Так что в любом случае дела наши были хуже некуда. К тому моменту, когда нас арестовали, вишистское правительство де-факто легализовало коллаборационистский режим. Было принято решение о выдаче австрийских антифашистов немцам, хотя об этом официально не сообщалось».

«Прикованными к длинной цепи, которая волочилась за нами по земле, издавая глухой звон, нас — Хулио и меня — пригнали на вокзал. Можно себе представить, что за эшелоны шли в ту пору через всю Европу. Это были поезда, переполненные заключенными многих национальностей, большинство из которых везли лишь для того, чтобы казнить.

Я жадно всматривалась в лица жителей тех мест, по которым нас везли, пытаясь прочесть на них хотя бы немое согласие с нами или намек на сочувствие. Могу сказать: я была потрясена! [207] Эти люди не хотели иметь ничего общего с «предателями» и «недочеловеками». Тяжело говорить, но я не могу припомнить ни на одном лице проявления хотя бы жалости».

Когда в январе 1945 г. нацисты начали «эвакуацию» Освенцима, Мали была среди тех, кому «повезло» (если можно так сказать, когда речь идет о концлагере): она попала в Равенсбрюк. Там действовало объединение узников, которому, несмотря на чрезвычайно жестокие условия содержания в лагере и смертельную опасность, удавалось оказывать заключенным помощь.

«Надо было заставить себя выжить, не одичать от голода и истощения, хотя сделать это в лагере смерти было очень трудно. Условия содержания в концлагере приводили к полному распаду личности заключенных, физически их убивали уже потом. Конечно, хотелось жить, но не любой ценой. Это не фраза: даже в обстановке царящего террора надо было прилагать усилия, чтобы оставаться человеком.

В том необъятном хаосе страха и смерти преобладали одичание и моральное разложение, состояние полной беспомощности. После войны это мешало бывшим узникам Освенцима делиться воспоминаниями о пережитом. И хотя неверно было бы говорить о преимущественной роли какой-либо отдельной личности в той преисподней, нельзя все же не подчеркнуть, что узники, не имевшие определенной политической позиции, перед лицом обрушившихся на них бедствий оказывались беспомощнее людей убежденных».

Всегда и везде Мали оставалась верной своим жизненным принципам.

Примечания

{1} Грош — австрийская монета в 1/100 австрийского шиллинга. — Прим. перев.

{2} Печатается с сокращениями в связи с тем, что о многом авторы сказали в книге. — Прим. ред.