Альманах
Форум | E-mail
 

Выпуск: N 1\2 (25\26), январь-февраль 2005 г

Философия практики и культура

Толстой и Достоевский о народниках

Н. А. Троицкий

Старший из братьев Карамазовых, Иван, тоже наделен в романе чертами народнического типа оппозиционного властям (хотя и не революционного) интеллигента-разночинца. Сам Достоевский определил его так: “мой социалист”. Достоевский, как истинно великий художник, готов был подняться над своими охранительными убеждениями, чтобы сделать революционера выразителем какой-то высшей, хотя и едва ли осознанной до конца самим писателем, правды.

Н. А. Троицкий

КЛАССИКИ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

И РЕВОЛЮЦИОННОЕ НАРОДНИЧЕСТВО 1870-х ГОДОВ

(Л. Н. ТОЛСТОЙ, Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ)

Два общепризнанных в мире премьер-гиганта русской классической литературы – Лев Николаевич Толстой и Федор Михайлович Достоевский – тоже не прошли мимо революционно-народнической темы, хотя их личное отношение к народничеству и художественное восприятие народничества были менее последовательными и еще более сложными, чем у И. С. Тургенева.

Толстой, в отличие от Тургенева и ряда других классиков отечественной литературы (как, например, Г. И. Успенский, К. М. Станюкович, В. М. Гаршин, В. Г. Короленко), почти не имел личных знакомств с революционерами, но, “обладая поистине барометральной чувствительностью” к злобе дня, он воспринимал ход освободительной борьбы так же заинтересованно, как Тургенев. В 60-х годах Толстой относился к революционерам – “нигилистам” с подчеркнутой враждебностью, о чем свидетельствуют его “антинигилистические” пьесы “Зараженное семейство” (1864) и “Нигилист” (1866). “Толстоведы” резонно полагают, что студент-нигилист Чертковский в “Зараженном семействе” – это шарж на Н. Г. Чернышевского, которого, кстати сказать, Толстой a Тургенев называл “клоповоняющим господином” (Т. 60 С. 74). Впрочем, позднее Толстой потерял интерес к своим “антинигилистическим” опусам (при жизни писателя они не издавались) и даже саму рукопись “Нигилиста” потерял, если не уничтожил. “Антинигилизм” Толстого 60-х годов удостоверяет и его негодующий отклик на выстрел народника Д. В. Каракозова в Александра II 4 апреля 1866 г. (Т. 61. С. 138).

В течение же 70-х годов Толстой стал смотреть на революционеров иначе. Продолжая считать “все насилия революционные (как и любые другие. – Н. Т.) от Пугачева до 1 марта” 1881 г. “неразумными и недействительными” (Т. 69. С. 128–129), он преклонился перед моральной “святостью” революционеров-народников, признал их “лучшими, высоконравственными, самоотверженными, добрыми людьми”, выделяя особенно С. Л. Перовскую, Д. А. Лизогуба, В. А. Осинского (Т. 36. С. 151). Он не только скорбел о жертвах царизма (“юношу прекрасного Осинского повесили в Киеве”: Т. 63. С. 67), но и готов был оправдать их “неразумное” в принципе революционное насилие. Деятельность революционеров-пропагандистов, по его мнению, была “законною”, но “им задержали эту деятельность – явились бомбы<…> Нельзя запрещать людям высказывать друг другу свои мысли о том, как лучше устроиться. А это одно, до бомб, делали наши революционеры” (Т. 49. С. 80, 81). Позднее, узнав подробности зверской казни в 1880 г. народовольцев И. И. Розовского и М. П. Лозинского, Толстой восклицал в письме к Н. Н. Ге (сыну): “Как же после этого не быть 1-му марта?” (Т. 90. С. 308).

Зато к Александру III и его правительству Толстой питал “отвращение”, называл его царствование “глупым, ретроградным” (Т. 76. С. 114). Идейный пастырь царя К. П. Победоносцев внушал Толстому “ужас и отвращение” (Т. 63. С. 61). “Отвратителен” был ему и петербургский градоначальник, известный каратель Ф. Ф. Трепов (Т. 62. С. 409–410), а министр внутренних дел и фактический глава правительства при Александре III гр. Д. А. Толстой раздражал его “ужасными глупостями” своей политики (Т. 62. С. 95).

Рубеж 1870–1880-х годов – та веха, когда завершился перелом во взглядах Толстого: он окончательно порвал с мировоззрением своего класса и утвердился на позициях патриархального крестьянства. Главную роль в этом сыграла обстановка второй революционной ситуации и, в особенности, события 1881 г. “Время это, 1881 год, – вспоминал Толстой много лет спустя, – было для меня самым горячим временем внутренней перестройки всего моего миросозерцания” (Т. 30. С. 3). А в ряду событий 1881 г., которые решающим образом повлияли на “перестройку миросозерцания” Толстого, центральное место заняли судебный процесс и казнь народовольцев-первомартовцев, составившие, как он сам признал незадолго до смерти, “одно из самых сильных впечатлений” всей его жизни (Т. 76. С. 114).

Еще до суда над первомартовцами, между 8 и 15 марта 1881 г., Толстой написал известное письмо Александру III. “Революционеры могли – хотя несправедливо осуждать его (Александра II. – Н. Т.) за погибель десятков своих, – внушал писатель царю. – Но вы чисты перед всей Россией и перед ними. На руках ваших нет крови <…>”. Толстой убеждал царя в бесплодности репрессий против революционеров: “убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того, чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который был бы выше их идеала, включал бы в себя их идеал”. В качестве такого идеала Толстой предлагал самодержцу “идеал любви, прощения и воздаяния добром за зло”, считая возможным, чтобы Александр III “позвал этих людей (первомартовцев. – Н. Т.), дал им денег и услал куда-нибудь в Америку”.

Генерал В. Н. Бестужев-Рюмин, которому Толстой показал “последнюю версию” письма перед отсылкой ее царю, “деловитым тоном объявил, что за такое письмо: “места отдаленные” (Т. 76. С. 114). Однако письмо было оставлено вообще без последствий. Царь, конечно, не собирался миловать убийц своего “августейшего родителя”, но и не рискнул спровадить в “места отдаленные” их великого заступника.

“Когда казнь совершилась, – вспоминал Толстой о расправе с первомартовцами, – я только получил еще большее отвращение к властям и к Алек[сандру] III” (Там же). С тех пор он больше уже не вступался перед царем за осужденных революционеров, сознавая, что это бесполезно, но продолжал живо интересоваться политическими процессами и сострадал их жертвам. “Что о приговоренных? – тревожился он в письме к жене от 4 марта 1882 г. за судьбу народовольцев по делу “20-ти”. – Не выходят у меня из головы и сердца. И мучает, и негодованье поднимается, самое мучительное чувство" (Т. 83. С. 326). Когда его приятель Д. Ф. Самарин “с улыбкой” сказал ему о народовольцах: “Надо их вешать”, Толстой хотел “вытолкать в шею” Самарина, рассорился с ним и потерял уважение к нему (Т. 49. С. 36,198).

Озабоченный судьбами жертв “белого” террора, Толстой с начала 80-х годов стал отдавать много времени и сил для того, чтобы хоть как-то облегчить положение хоть кого-то из них. Через своих знакомых он настойчиво хлопотал перед разными лицами (вплоть до императрицы) о смягчении участи томившейся на Карийской каторге героини народничества Н. А. Армфельд (в январе-мае 1884 г. неоднократно); привлеченной к делу “14-ти” народоволки З. Г. Ге (в мае 1884 г.: Т. 63. С. 168, 173–174); узника харьковской тюрьмы народовольца А. А. Тихоцкого (в марте 1885 г.: Там же. С. 216–219); арестованного в Петербурге народовольца И. И. Попова (в ноябре 1887 г.); киевских народников супругов А. М. и С. Н. Богомолец в ноябре 1887 – марте 1890 г. (Т. 64. С. 122–123; Т. 90. С. 265). В апреле 1884 г. Толстой попытался напечатать книгу “Так что же нам делать?” в пользу политических заключенных (Т. 25. С. 743; Т. 49. С. 84), но книга не была пропущена царской цензурой. За самим писателем с осени 1882 г. был учрежден негласный полицейский надзор по подозрению в связях его с народовольцами – подозрению безосновательному, но характерному.

В условиях второй революционной ситуации, потрясенный ожесточением политической борьбы, Толстой на время отошел от художественного творчества. За 1878–1882 гг. он написал лишь один рассказ “Чем люди живы?” (1881), который пропагандировал идею любви к ближнему. Но в то же время Толстой выступил с программно-публицистическими трактатами – “Исповедь” (1879–1880), “В чем моя вера?” (1882–1884), “Так что же нам делать?” (1882–1886), – которые, при всех слабостях толстовского учения, резко обличали пороки российской действительности, деспотизм государства, привилегии и весь образ жизни господствующих классов и поэтому стимулирующе воздействовали на освободительное движение. В. Г. Короленко вспоминал, “с какой жадностью в те годы ссыльная Сибирь ловила приходившие из России известия об эволюции толстовских воззрений, пока не определилось, что Толстой проповедует новое христианство и непротивление злу насилием <...> Тогда интерес значительно упал. Рассеянная по каторжным тюрьмам, по глухим деревням и улусам Сибири, оппозиционная, боровшаяся Русь охладела к Толстому. Великий пастырь прошел мимо нее и отправился какой-то своей дорогой”. “Свою” дорогу Толстой (в отличие от Тургенева) ни в какой мере не связывал с революционным движением, но царский режим отвергал еще более резко, чем Тургенев: “я человек, отрицающий и осуждающий весь существующий порядок и власть и прямо заявляющий об этом” (Т. 76. С. 32); “существующий строй жизни подлежит разрушению” (Т. 68. С. 64). Поэтому власти и запрещали произведения Толстого, травили писателя в “охранительной” прессе, отлучили его от церкви, предав (как Степана Разина и Емельяна Пугачева) анафеме.

Вернувшись к художественному творчеству, Толстой и в нем со временем отразил сюжеты и образы, так взволновавшие его на рубеже 70–80-х годов. Из мартиролога народничества пришли на страницы его художественных произведений мученики (не столько борцы, сколько именно мученики) революции, “высоконравственные, самоотверженные, добрые люди”. Таковы персонажи его романа “Воскресение” (1889–1899) – политические ссыльные: народники-пропагандисты Симонсон, Набатов, Щетинина, народоволец Крыльцов. Писатель выделяет в них черты, которые ему наиболее симпатичны: моральную чистоту, бескорыстие, любовь к народу, готовность пожертвовать для него жизнью. Эти специфически народнические черты равно присущи и крестьянину Набатову, и генеральской дочери Щетининой. Даже Крыльцов – террорист, мечтающий истреблять угнетателей народа, “посыпать их как клопов бомбами, пока не выведутся” (Т. 32. С. 409.), – импонирует Толстому (и читателям романа) как честный, искренний, самозабвенный народолюбец. Впрочем, и среди отрицательных персонажей “Воскресения” встречаются революционеры – честолюбец Новодворов, позерка Богодуховская.

Как и Тургенев, Толстой был полон сочувствия и симпатии к идеалам народников и к самим их личностям, но еще жестче, чем Тургенев, отвергал революционно-насильственные методы борьбы. Поэтому (кроме чисто цензурных затруднений) он не показывал революционеров в действии, ограничиваясь художественным воплощением их характеров, идеологии и психологии. При этом, однако, Толстой явно склонялся к выводу об исторической обусловленности “красного” террора как вынужденного противодействия террору “белому”. Вмонтированный в фабулу “Воскресения”, рассказ о казни Розовского и Лозинского был документально точен и воспринимался читателями как обвинение карательной политики царизма (вспомним, что именно под впечатлением этой казни Толстой написал художнику Н. Н. Ге: “Как же после этого не быть 1-му марта?”).

Не обладая тургеневской осведомленностью в приметах народничества, Толстой, тем не менее, сумел верно показать в “Воскресении” разные типы народников, причем, судя по изысканиям светских литературоведов, ориентировался на колоритные прототипы. Так, персонаж “Воскресения” с многозначительной фамилией Набатов – это участник “хождения в народ”, позднее народоволец, эсер и после 1917 г. эмигрант Е. Е. Лазарев (1855–1937), которого Толстой близко знал с 1883 г. Прототипом Щетининой была Н. А. Армфельд, а Крыльцова – один из лидеров известного кружка “долгушинцев” Л. А. Дмоховский (с матерями и Армфельд, и Дмоховского Лев Николаевич был лично знаком).

Есть у Льва Толстого и произведение, написанное специально на революционно-народническую тему. Это рассказ “Божеское и человеческое”. Толстой задумал его в 1897 г. В дневнике писателя за 13 декабря того года в перечне сюжетов, которые “стоит и можно обработать”, значится “Казнь в Одессе” (Т. 53. С. 170), а среди его бумаг сохранилась машинописная копия статьи “Дмитрий Андреевич Лизогуб (Биографический очерк)” из № 5 газеты “Народная воля” за 1881 г. (Т. 42. С. 645–646). Народник Лизогуб был казнен царскими палачами за то, что по-своему распорядился собственными деньгами, передав их в революционную казну. Именно этот сюжет (казнь Лизогуба в Одессе 10 августа 1879 г.) лег в основу рассказа “Божеское и человеческое”. Рассказ был написан в 1903 и впервые опубликован в 1906 г. (Т. 42. С. 194–227).

Лизогуб здесь представлен под именем Светлогуба. Образ его – чистый, светлый – даже несколько идеализирован. Вместе с другими народниками Светлогуб выступает за мирное “просвещение народа, вызов в нем сознания его прав”, и лишь в ответ на “притеснения правительства, бессмысленные и оскорбительные”, вынужден прибегнуть к революционному насилию (Т. 42. С. 199–200). Толстой осуждает его палачей – царских карателей, включая самого царя со “стеклянным взглядом” (Т. 42. С. 196), – но отрицает революцию как средство переустройства жизни, толстовски противопоставляя ей нравственное самосовершенствование по законам Евангелия. Перед смертью на эшафоте толстовский Светлогуб вспоминает Евангелие: “В руки твои предаю дух мой”. Однако между евангельской догмой и живой жизнью Толстой сам признал здесь глубочайшее противоречие: “Дух его не противился смерти, но сильное, молодое тело не принимало ее, не покорялось и хотело бороться” (Т. 42. С. 212).

Кроме Светлогуба, в рассказе представлены и другие (тоже осужденные, ссыльно-каторжные) революционеры – террорист Меженецкий и пропагандист Роман: сильные, убежденные в своей правоте, но обреченные на погибель.

В последние годы жизни (1908–1910) Толстой начал было работу над большим романом о революционерах под названием “Нет в мире виноватых”. Действие романа должно было охватить время с 1880-х годов до 1908 г. Писатель успел сделать лишь несколько набросков. В центре их – судьба людей, которые уходят в революцию, ибо вопросы, которые ставила перед ними жизнь, “мучали <…> и не находили другого решения как революционное” (Т. 38. С. 200). Один из главных героев романа – Михаил Неустроев, народоволец, “даровитый, нравственный и решительный человек” (Т. 38. С.190), вынужденный прибегнуть к террору в ответ на террор “врагов народа” (Т. 38. С. 201). В одном из набросков появляется и “Матвей Семенович Николаев, по мирскому званию своему земский статистик, по революционному же положению член исполнительного комитета народовольцев” (Т. 38. С. 198). Все революционеры в романе тянутся к народу и преследуемы, гонимы властями.

Вообще художественное изображение преследуемых, казнимых революционеров должно было, по мысли Толстого, иллюстрировать генеральный (вытекавший из самой сути толстовства) вывод, развернуто обоснованный им в предисловии к статье В. Г. Черткова “О революции”: революционеры – это “лучшие люди” нации, цель их (“освобождение людей”) возвышенна, но, “пытаясь новым насилием уничтожить прежнее”, они только губят себя, ибо люди могут обрести свободу не в революции, а в “религиозно-нравственном убеждении” (Т. 36. С. 149–155).

 

* * *

Достоевский, в отличие от Тургенева и Толстого, был для царского самодержавия 1870-х почти “своим” человеком. В молодости он, как известно, примыкал к революционно-социалистическому кружку петрашевцев и был приговорен за это к расстрелу (22 декабря 1849 г., когда инсценировалась смертная казнь над петрашевцами, Достоевский стоял одним из первых “в очереди” на расстрел). Но отбыв по милости царя, вместо расстрела, каторгу и солдатчину, Федор Михайлович навсегда раскаялся в былом грехе “крамолы” и перевернул свои взгляды на 180°: соратник петрашевцев стал сподвижником К.П. Победоносцева – идеолога самодержавной реакции (который, напомню, Льву Толстому внушал “ужас и отвращение”). В письме Достоевского к Победоносцеву от 19 мая 1880 г. есть знаменательное признание: речь свою о Пушкине на торжествах в Москве подготовил “в самом крайнем духе моих (наших, то есть, осмелюсь так выразиться) убеждений”. Победоносцев, со своей стороны, очень ценил Достоевского. На похоронах писателя он шел за его гробом, а после похорон так написал о нем М. Н. Каткову: “В паршивом стаде нашей литературы это был человек единственный. Влияние его <…> было великое и благодетельное”.

Через посредство Победоносцева Достоевский заручился расположением наследника престола, будущего императора Александра III. “Малейшее внимание ваше, - писал он наследнику в 1876 г., – ценю как величайшую честь себе и как величайшую радость мою”. В благодарность за это внимание Достоевский поднес цесаревичу свой “Дневник писателя”, романы “Бесы” и “Братья Карамазовы”.

Справедливости ради, надо сказать, что Достоевский всегда оставался гуманистом: насилие над личностью, откуда бы оно ни исходило, – слева ли, справа, от “крамолы” или власти, – он принципиально отвергал. Самый интерес его к власть предержащим И. Л. Волгин справедливо усматривает в том, что Достоевский мечтал “пересоздать русскую монархию в духе своих религиозных и этических убеждений”. Федор Михайлович, по-видимому, считал возможным реализовать славянофильский тезис: “сила власти – царю, сила мнения – народу”. “Позовите серые зипуны! – обращался он к самодержавным “верхам” в январском выпуске своего “Дневника писателя” за 1881 г. – Спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду”. Кто такие “серые зипуны”, он здесь же сам объясняет: “Я про простой наш народ теперь говорю, про простолюдина и мужика”.

Однако, пока суд да дело, вынашивая эту (теперь мы понимаем: утопическую) идею, Достоевский не только признавал “нашими” убеждения Победоносцева и радовался “малейшему вниманию” цесаревича. Он одобрял реакционный вздор известного мракобеса П. П. Цитовича (“Дело его правое”, хоть сам он “дурак”), восхищался охранительными филиппиками М. Н. Каткова (“Передовые “Моск<овских> Ведомостей” читаю с наслаждением”), и на пушкинском празднике 1880 г., где И. С. Тургенев отшатнулся от “публичного мужчины всея Руси”, Достоевский этого мужчину обнял. Главное же, в 1873–1874 гг. он редактировал журнал “Гражданин” и, хотя имел разногласия с одиозным издателем В. П. Мещерским, все же сотрудничал в этом “самом зловонном журнальце из всех на Руси выходящих” почти до смерти, в 1878–1879 гг. Возможно ли представить себе Тургенева или Льва Толстого в роли сотрудников (и, тем более, редакторов) такого “журнальца”?

С другой стороны, Достоевский, судя по всему, так и не отряхнул от ног прах своей революционной юности. Сказалось в этом отчасти его общение уже в зрелые годы с такими людьми, как бывший петрашевец поэт А. Н. Плещеев; герой Парижской Коммуны (приговоренный к смертной казни, но эмигрировавший) Ш. В. Жаклар и, особенно, его жена А. В. Корвин-Круковская (сестра знаменитой Софьи Ковалевской), тоже участница Коммуны и член Русской секции I Интернационала; прогрессивный адвокат В. О. Люстиг – родной брат народовольца Ф. О. Люстига. Но важнее всего была живучесть смолоду заложенного в Достоевском гуманистического сознания, которое влекло его к социализму (“с человеческим лицом”, как теперь говорится). В февральском 1880 г. разговоре с А. С. Сувориным он даже “говорил про себя, что он русский социалист”. Первый биограф писателя О. Ф. Миллер полагал, что “социалистом в широком человеческом смысле этого слова он никогда не переставал быть”. В наше время В.А. Твардовская отметила, что попытки определить мировоззрение Достоевского как “реакционный демократизм” (В. Р. Лейкина-Свирская), “мужицкий консервативный демократизм” (В. К. Кантор), “революционный консерватизм” (И. Л. Волгин) “не прижились”, и поддержала определение Г.М. Фридлендера: “качественно особый, специфический тип демократизма”. Думается, однако, что образ мыслей Достоевского по своей противоречивости не вмещается ни в какое определение.

Даже самый “антинигилистический” роман Достоевского “Бесы”, написанный “руками, дрожащими от гнева” и впервые опубликованный в “Русском вестнике” М. Н. Каткова за 1871–1872 гг., – роман, который все ненавистники освободительного движения в России с тех пор и поныне рекламируют как “откровение о русской революции”, “гениальное предвидение ее бесовского “шабаша”, – даже этот роман нельзя считать антинигилистически вещим. Начну с того, что при избытке таланта и гнева в романе недостает знаний о “бесах” народничества. Сам Достоевский признавал это: фактов, изобличающих “крамолу”, “я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет”. Более того, Достоевский и не пытался разобраться в сущности “бесовщины” (“да если б и знал, то не стал бы копировать”). Шокированный газетными толками об уголовщине в организации С. Г. Нечаева, писатель воспринял нечаевщину как воплощение “крамолы” и задался целью привить такое же ее восприятие русскому обществу. “На вещь, которую я пишу теперь в “Русский вестник”, – откровенничал он 5 апреля 1870 г. в письме к Н. Н. Страхову о работе над “Бесами”, – я сильно надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность”. Поскольку же нечаевщина была уродливой крайностью народнического движения (обусловленной крайностями реакции), а Достоевский все зло нечаевщины еще и утрировал, то, в результате, тенденциозность “Бесов” возобладала над художественностью, обратив их в роман-памфлет. Воистину, “если уж “нечаевщина” была карикатурой на социализм, то “верховенщина”, можно сказать, карикатура в квадрате”.

Разумеется, художественный гений Достоевского и в памфлете проявился впечатляюще. Все персонажи романа (кстати, почти сплошь отрицательные) выразительны. “Бесы” умственно дики и нравственно мерзки, даже внешне (как правило) дурны и неопрятны. Многие из них имеют реальных прототипов, которые, однако, в романе шаржированы: Петр Верховенский – Нечаев и отчасти Н. А. Ишутин, Ставрогин – М. А. Бакунин и Н. А. Спешнев, отчасти М. В. Петрашевский, Шигалев – В. А. Зайцев, Толкаченко – И. Г. Прыжов, Шатов – И. И. Иванов. Вообще, в романе выявлено много прототипов: Степан Верховенский – пародия на Т. Н. Грановского, Кармазинов – “неумная карикатура на Тургенева” и т. д.

Одиозность карикатурных “бесов” революции в романе Достоевского очевидна, но в чисто антинигилистическую литературу Б. М. Маркевича, В. Г. Авсеенко и Кº (речь о них – впереди) роман не вписывался, ибо власть в романе тоже представлена “почти карикатурно. Губернатор Лембке и его окружение изображены как тупая, оторванная от интересов народа и страны сила”.

Тем не менее, реакция подняла “Бесов” – именно за их антинигилизм – на щит. В. П. Мещерский и в 1914 г. хотел видеть этот роман Достоевского настольной книгой у русской молодежи. Зато демократическая общественность, досадуя на то, что Достоевский “окатковился”, резко осудила его роман. Не говоря уже о революционерах-народниках (П. Л. Лавров, П. Н. Ткачев, Г. А. Лопатин), это сделали два самых авторитетных в России писателя – И. С. Тургенев и Л. Н. Толстой. “Мне остается сожалеть, – писал о Достоевском Тургенев, – что он употребляет свой несомненный талант на удовлетворение таких нехороших чувств; видно, он мало ценит его, коли унижается до памфлета”. Толстой тоже считал, что “у Достоевского нападки на революционеров нехороши”. Точнее всех определил порочность тенденции “Бесов” Н. К. Михайловский: “ухватившись за печальное, ошибочное и преступное исключение – нечаевское дело”, Достоевский просмотрел “общий характер” народнического движения, его “общую и здоровую основу”. “Вы не за тех бесов ухватились”, – внушал критик писателю, заметив, что среди тех "бесов", на которых ополчился Достоевский, есть и “бес служения народу”.

К чести Достоевского, он сам после “Бесов” постепенно, но неуклонно смягчал свое неприятие народнического подполья. Уже в следующем его романе “Подросток” (1875 г.) революционеры представлены, хотя и с пристрастием, но без гнева и шаржа, вне всякого сравнения с “Бесами”. Кстати, фабулу для “революционных” сцен “Подростка” Достоевский, как и в “Бесах”, почерпнул из судебного дела, на этот раз – долгушинцев, т. е. участников народнического кружка А. В. Долгушина, которые были осуждены 15 июля 1874 г. за пропаганду среди крестьян на разные сроки тюрьмы, ссылки и каторги. Начиная работу над “Подростком”, Достоевский 11 августа 1874 г. в письме к новому редактору “Гражданина” В. Ф. Пуцыковичу просил собрать для него все номера “Московских ведомостей” с материалами о долгушинском процессе: “№№ эти мне капитально нужны для того литературного дела, которым я теперь занят”. По материалам процесса Достоевский воспроизвел в “Подростке” обстановку явочной квартиры долгушинцев, их рассуждения, отчасти даже портреты некоторых из них. Так, в Дергачеве легко узнать самого Долгушина; в помещике, служившем на техническом заводе, – второго по значению долгушинца, Л. А. Дмоховского; в “молодом парне из крестьян” – рядового долгушинца Анания Васильева.

Однако, теперь, в отличие от “Бесов”, революционный (долгушинский) сюжет занял лишь малую часть романа как побочный эпизод в 3-й главе. А. С. Долинин полагает, что в этом “виновата” редакция журнала “Отечественные записки”, куда Достоевский – к удивлению и крайне левых, и самых правых – предложил своего “Подростка”: “тема в самом деле щекотливая, как ее ни трактовать; сочувственно – нельзя, хотя бы по политическим соображениям; отрицательно, если бы даже Достоевский и хотел, – противоречит убеждениям журнала”.

Все это возможно. Но, думается, более важной была эволюция взглядов Достоевского на “крамолу” народников. Начало этой эволюции можно связать с критикой “Бесов” из демократического лагеря, а продолжалась она до последних дней писателя. Он внимательно следил за ходом народнического движения (присутствовал на судебном процессе Веры Засулич 31 марта 1878 г. и на казни Ипполита Млодецкого 22 февраля 1880 г., болезненно реагировал на казнь В. Д. Дубровина, А.А. Квятковского, А. К. Преснякова) и по мере того, как все больше присматривался к движению, все меньше упорствовал в своем предубеждении против него. “Мы говорим прямо: это сумасшедшие, – писал он К. П. Победоносцеву 19 мая 1879 г., – а между тем у этих сумасшедших своя логика, свое учение, свой кодекс, свой Бог даже, и так крепко засело, как крепче нельзя”.

Признав “свою логику” у революционеров, Достоевский мучился сомнениями в отношении к роковому для России 1870–1880-х годов противоборству “белого” и “красного” террора. 20 февраля 1880 г. он вдруг предложил своему гостю, влиятельному журналисту А. С. Суворину представить себе, что они слышат разговор двух революционеров о готовящемся взрыве Зимнего дворца. “Как бы мы с вами поступили? – вопрошал Достоевский. – Пошли ли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве или обратились бы к полиции, к городовому, чтоб он арестовал этих людей? Вы пошли бы?

– Нет, не пошел бы …

– И я бы не пошел. Почему? Ведь это ужас. Это преступление”. С двойственным чувством искал Достоевский в своей записной книжке оправдание казни народовольцев Квятковского и Преснякова. Отметив, что “если церковь – нет казни”, он напомнил себе: “церковь и государство нельзя смешивать”. И далее: “Как государство – не могло помиловать (кроме воли монарха). Что такое казнь? В государстве – жертва за идею”.

Мало того, что Достоевский к концу жизни усомнился в своем предубеждении против героев и мучеников революции. Он в какой-то мере поддался обаянию их самих и, разумеется, их идеалов. Со всей очевидностью говорит об этом его замысел второго романа для дилогии “Братья Карамазовы”. Сам романист в предисловии к “Братьям Карамазовым” уведомлял читателей: “Жизнеописание-то у меня одно (Алеши Карамазова.Н. Т.), а романов два. Главный роман второй – это деятельность моего героя уже в наше время, именно в наш теперешний текущий момент”.

Здесь важно подчеркнуть, что Достоевский дал своему любимому герою имя собственного сына Алеши, умершего 16 мая 1878 г. трех лет отроду, а фамилия “Карамазов”, как на это обратил внимание Л. П. Гроссман, почти повторяет фамилию первого русского революционера, покусившегося на цареубийство, Д. В. Каракозова, который, кстати сказать, неоднократно упоминался в черновых записях к “Бесам”. На этом основании (спорном, но интересном) Гроссман заключил даже, что “прообраз Алеши – Дмитрий Владимирович Каракозов”.

Какова была бы “деятельность” любимого героя Достоевского в “главном романе”, можно представить себе по дневниковой записи А. С. Суворина, которому Достоевский рассказывал (20 февраля 1880 г.), что “напишет роман, где героем будет Алеша Карамазов. Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы политическое преступление. Его бы казнили. Он искал бы правду и в этих поисках, естественно (! – Н. Т.), стал бы революционером”50.

Таким образом, писатель готовил для своего героя путь от религиозного смирения (в первом романе) до “политического преступления”, от созерцательного инока до активного революционера, может быть – цареубийцы, как Каракозов (“его бы казнили”!), и все это – в поисках правды. Действительно, уже в первом романе Достоевский так характеризовал Алешу: “Он был юноша отчасти уже нашего последнего времени, то есть честный по природе своей, требующий правды, ищущий ее и верующий в нее, а уверовав, требующий немедленного участия в ней всею силой души своей, требующий скорого подвига, с непременным желанием хотя бы всем пожертвовать для этого подвига, даже жизнью”51. Любопытно, сознавал ли Достоевский, что он рисует здесь тип революционера-народника своего (“нашего последнего”) времени? Кстати, старший из братьев Карамазовых, Иван, тоже наделен в романе чертами народнического типа оппозиционного властям (хотя и не революционного) интеллигента-разночинца. Сам Достоевский определил его так: “мой социалист”52.

Все сказанное позволяет заключить, что Достоевский, как истинно великий художник, готов был подняться над своими охранительными убеждениями, чтобы сделать революционера выразителем какой-то высшей, хотя и едва ли осознанной до конца самим писателем, правды.


Примечания

Вторая глава из монографии. Глава 1 (И. С. Тургенев) опубликована: Революционная тема в творчестве И. С. Тургенева // Декада науки. Мат-лы 57-й научной конференции СГТУ. Саратов, 1994. Вып. 2; И. С. Тургенев и русское освободительное движение 1870-х гг. // Исторические воззрения как форма общественного сознания. Саратов, 1995. Ч. 2.

Смирнов В. Б. На рубеже десятилетий (Русская литература в период второй революционной ситуации). Саратов, 1982. С.41.

См.: Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Юбил. изд. М., 1932. Т. 7. С. 391–392 (далее ссылки на это изд. – с указанием тома и стр. – в тексте).

К Софье Перовской Толстой имел особый интерес. По его словам, она ему “представлялась какой-то идейной Жанной д’Арк” // Современник. 1912. 4. С.179.

Цитируется черновик письма (Т. 63.С.50–52). Окончательная его редакция до сих пор не разыскана. “Первое письмо б[ыло] гораздо лучше, – вспоминал Толстой в 1906 г. – Потом я стал переделывать, и стало холоднее” (Т. 76. С. 114).

Гусев Н. Н. Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого (1828–1890). М., 1958. С. 571, 579, 581, 583.

См.: Лурье Л. Я. Лев Толстой, народовольцы и жандармы // Сибирь. 1980. 4.

Короленко В. Г. Собр. соч.: В 10 т. М., 1955. Т. 8. С. 128.

См.: Гудзий Н. К. Рассказ о казни Лозинского и Розовского в “Воскресении” Толстого и его источник // Каторга и ссылка. 1932. 8-9.

См.: Большаков Л. Н. Набатов – Лазарев (История одного образа и одной дружбы) // Урал. 1963. 4–5. 

См.: Альтман М. С. Русские революционные деятели XIX в. – прототипы литературных героев // История СССР. 1968. 6. С. 130, 135; Шифман А. И. Неизвестная героиня Льва Толстого // Наука и жизнь. 1981. 10. Сомнительна версия Т. Н. Архангельской о том, что прототип Новодворова – Г. А. Лопатин (Архангельская Т. Н. Л. Н. Толстой и Г. А. Лопатин // Яснополянский сб. 1974. Тула, 1974).

Подробно об этом см.: Ломунова А. К. Незавершенный роман Л. Н. Толстого // Яснополянский сб. 1974. Тула, 1974.

Народоволец по фамилии Неустроев (Константин Гаврилович) был казнен 9 ноября 1883 г. в Иркутске за “оскорбление действием” (ударил по лицу) генерал-губернатора Восточной Сибири Д. Г. Анучина. “Его фамилия и в какой-то мере факты его биографии, – обоснованно предполагает А. К. Ломунова (ее указ. соч. С. 106), – были использованы Толстым” в романе “Нет в мире виноватых”.

Достоевский Ф. М. Письма. Т. 4. (1878–1881). М., 1959. С. 144.

РГБ РО. Ф. 120. П. 40. Д. 9. Л. 17. (курсив мой. – Н. Т.)

Цит. по: Гроссман Л. П. Достоевский и правительственные круги 1870-х годов // Литературное наследство. 1934. Т. 15. С. 91. См. также: Степанов Ю. Г. К истории взаимоотношений Ф. М. Достоевского и К. П. Победоносцева // Освободительное движение в России. Саратов, 1997. Вып. 16.

Волгин И. Л. Последний год Достоевского. М., 1991. С. 201.

Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1984. Т. 27. С. 16, 21. Этот выпуск “Дневника писателя” оказался последним. Он вышел из печати 30 января 1881 г. – в день похорон Достоевского.

Достоевский Ф. М., Достоевская А. Г. Переписка. М., 1976. С. 267 (речь идет о брошюре Цитовича “Ответ на письмо ученым людям”). Для сравнения: И. С. Тургенев в том же 1878 г. оценил ту же брошюру брезгливо, “как в Дантовом аде самый низкий круг российской пошлости” (Письма. Т. 12. Кн. 1 С. 416).

Достоевский Ф. М. Письма. Т. 4. С. 138.

Так назвал Каткова А. И. Герцен в 1863 г.: Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1959. Т. 17. С. 143.

См.: Письмо И. С. Аксакова о московских праздниках по поводу открытия памятника Пушкину // Русский архив. 1891. Кн. 2. Вып. 5. С.93.

См.: Викторович В. А. Достоевский и В. П. Мещерский // Русская литература. 1988. 1.

Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 28 т. Письма. Т. 9. С. 236–237.

Весной 1865 г. Достоевский сделал предложение А. В. Корвин-Круковской стать его женой, но А. В. отвергла его. Прямое свидетельство об этом в воспоминаниях С. В. Ковалевской косвенно подтверждается письмом Достоевского к А. В. 1865 г. Версия же А. Г. Достоевской о том, что А. В. согласилась, но Ф. М. “расхотел” жениться на ней, неубедительна (См.: Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. М., 1964. Т. 1. С. 338, 359–361; Т. 2. С. 23).

Цит. по: Волгин И. Л. Указ. соч. С. 28.

Твардовская В.  А. Достоевский в общественной жизни России (1861–1881). М., 1990. С. 328.

Выражение М. Е. Салтыкова-Щедрина (см. его полн. собр. соч. М., 1937. Т. 8. С. 438).

См., например: Лурье Ф. М. Созидатель разрушения. С. 193, 350–351.

Достоевский Ф. М. Письма. М.; Л, 1930. Т. 2. С. 288.

Там же. С. 257.

По имени Петра Верховенского – одного из главных “Бесов”, прототипом которого был сам С. Г. Нечаев.

Володин А. И., Карякин Ю. Ф., Плимак Е. Г. Чернышевский или Нечаев? М., 1976. С. 263.

Подробно об этом см.: Альтман М. С. Достоевский по вехам имен. Саратов, 1975.

Горький М. О литературе. М., 1961. С. 66.

Твардовская В. А. Указ. соч. С. 127.

См.: Горький М. Указ. соч. С. 75.

Невинные заметки // Дело. 1871. 11. С. 57, 58.

Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Письма. Т. 10. С. 39.

Булгаков В. Ф. Л. Н. Толстой в последний год жизни. М., 1960. С. 158.

Михайловский Н. К. Соч. СПб., 1896. Т. 1. С. 868–872.

Достоевский Ф. М. Письма. Т. 3. С. 138.

См.: Долинин А. С. Последние романы Достоевского. М.; Л., 1963. С.88–89, 94.

Там же. С. 94. Во главе “Отечественных записок” – флагмана российской легально-демократической журналистики – стоял тогда Н. А. Некрасов.

Достоевский Ф. М. Письма. Т. 4. С. 57.

Суворин А. С. Дневник. М., 1992. С.15–16. Возможно, Достоевский и в самом деле слышал подобный разговор. Ведь в одном доме с ним жила член Исполнительного комитета “Народной воли” А. П. Корба, а в соседней с ним квартире, на одной лестничной площадке, – еще один член ИК А. И. Баранников, у которого бывали та же Корба, член ИК Н. Н. Колодкевич и агент ИК Н. В. Клеточников (подробно об этом см.: Волгин И. Л. Последний год Достоевского. Гл. 20).

Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. СПб., 1883. С. 355.

Достоевский Ф. М. Собр. соч.: В 12 т. М., 1982. Т. 11. С. 6.

Гроссман Л. П. Достоевский. С. 513, 514.

50 Суворин А. С. Дневник. С. 16. Курсив мой. – Н. Т.

51 Достоевский Ф. М. Собр. соч.: В 12 т. Т. 11. С. 30.

52 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 30. С. 63.

Версия для печати [Версия для печати]

Гостевые комментарии [Добавить комментарий]

Нет записей

[Вернуться к просмотру статьи]




Copyright (c) Альманах "Восток"

Главная страница