В. ДИЛЬТЕЙ

ВОЗЗРЕНИЕ НА МИР
и исследование человека со времен Возрождения и Реформации

Очерк 1
Постижение и исследование человека в XV и XVI веках
Метафизика средневековья в ее основных мотивах: религиозный мотив, предметная метафизика греков, волевая позиция римлян.
Возрождение. Анализ человека и теории жизненного поведения. Петрарка. Макиавелли. Монтень.
Реформация. Эразм. Универсальный религиозный теизм и новые религиозные жизненные идеалы. Лютер и Цвингли. Теологический рационализм и спекулятивная теология. Себастиан Франк.
Очерк 2
Естественная система наук о духе в XVII веке
Переход от эпохи Реформации к естественной системе. Религиозные идеи, римская история и естественная наука.
Религиозный момент. Кооренхерт. Распространение этих идей в Нидерландах и в Англии. Идеи общего понятия учения. Возникновение естественной теологии.
Три направления теологии в 16 веке. Церковная теология, историческая теология и герменевтика. Флаций.
Рационализм. Социниане и арминиане и распад учения церкви. Герменевтика, экзегеза и критика догматов в Нидерландах. Новое вероучение социниан.
Универсальный религиозный теизм. Сравнение религий Боденом. Влияние римского стоицизма на развитие естественной системы в науках о духе.
Меланхтон и начало формирования естественой системы в науках о духе.
Вероучение и Реформация. Католическое благочестие, протестанская религиозность и догматика. Меланхтон. Цвингли. Кальвин. Значение реформирования религиозности и развитие ее догматики.
Формирование жизни и мира. Следствие естественной системы.
Очерк 3
Автономия мышления, конструктивный рационализм и пантеистический монизм в их связи в XVII веке
Естественная система. Герберт Чербери и теория познания естественных религий. Новые естественные науки. Автономия морального разума. Бэкон. Шаррон. Формирование общественной жизни. Принцип государственных интересов. Развитие естественного права и возрождение римского права и учения о государстве. Боден. Альтус. Гуго де Гроот. Коонструктивный рационализм и пантеистический монзм. Спиноза и историческая традиция.
Очерк 4
Джордано Бруно
Жизнь Бруно до ее кульминации в Англии. Пребывание в Германии и конец.
Очерк 5
Пантеизм в его историческом развитии в связи с ранними пантеистическими системами
Пантеизм в его историческом развитии в связи с ранними патеистическими системами. Три типа воззрения на жизнь и на мир и закономерность их развития. греческий монизм. Стоицизм. Лукреций. Возникновение современного европейского пантеизма. Переход от средневековья к Возрождению.
Современный европейски пантеизм: Джордано Бруно.
Переход от эпохи творческой фантазии к конструктивным естественным наукам. Преобразовании типичных воззрений на мир.
Декартовский идеализм свободы. История развития Гоббса и его системы. Материализм и позитивизм.
Очерк 6
Из периода занятий Гете Спинозой
Гетевский пантеизм в его развитии. Шефтсбери. Гетевская статья о Спинозе.
Очерк 7
Функция антропологии в культуре XVI и XVII веков
Антропология и теория жизненного поведения в эпоху Возрождения и Реформации. Сохранение двух основных форм средневековой антропологии и их преобразование. Новое знание о человеке и учение о жизненном поведении. Вивес. Кардано. Телезио. Отношение этой литературы к искусству и поэзии.
Антропология и естественные системы в науках о духе 17 века. Отношение к стоицизму. Римский стоицизм в Нидерландах. Липсиус. Моралисты-стоики. Функция антропологии в этике и политике.
Структура систем Декарта, Гоббса, Спинозы и Лейбница и содержащиеся них предпосылки антропологии. Логически-гносеологическое обоснование в качестве решающего для новой структуры метафизических систем. Структура систем и функция антропологии у Декарта, Гоббса, Спинозы, Лейбница. Развитие антропологии в этих системах.
Учение об аффектах в 17 веке. Декартовское учение об аффектах в связи с его антропологией.
Добавления из рукописей

Примечания

Указатель имен









ОЧЕРК 1

ПОСТИЖЕНИЕ И ИССЛЕДОВАНИЕ ЧЕЛОВЕКА В ХV И ХVI ВЕКАХ

1

Господство метафизики над европейским духом с полной силой продолжалось вследствие ее связи с теологией вплоть до XIV века. Эта метафизика-теология была душой церковного гос­подства. Она сохраняла свое воздействие до XIV века и лишь затем стала терять значение по своему содержанию, своей силе и сво­ей жизненности. Три мотива были соединены в ней в симфоническое целое, которые продолжали звучать на протяжении всего средневековья во всех новых полифонических сплетениях.

Религиозный мотив господствует в метафизике на ранних стадиях раз­вития всех народов. В культуре же восточных народов он сохранил свое господство вплоть до их развития и упадка. Все мышление и исследова­ние оставалось здесь во власти или под руководством священства, в том числе и таких обладающих религиозным влиянием или выдающихся сво­ей святостью лиц, как живущие в лесах отшельники-брахманы, буддий­ские монахи и израильские пророки. Этот религиозный мотив в его выс­шем выражении обусловил в христианстве всю дальнейшую метафизи­ку. Ядром этого религиозного мотива является внутреннее отношение между душой человека и живым Богом, будь то многие божества или единый Бог. Отсюда вера в провидение, уверенность, что можно дове­рять Богу, страдание от разлуки с Ним, дарующее радость примирения с Ним, утешение в надежде на то, что Он спасет душу. Именно это оста­ется на всех стадиях развития религии вплоть до христианства ее глав­ным интересом. И тогда, когда по египетским представлениям повторе­ние формул открывает душе путь к “прекрасному западу”, к “обители покоя”, когда гимны из Книги мертвых, которые кладут умершему в Фоб, прокладывают ему путь между демонами, чьи странные образы очень напоминают чертей на изображениях Страшного суда XIV и XV веков, или когда предписанные священнослужителями жестокие обряды искупления или аскетические истязания сокращают путь и позволяют вернуться к Брахману, когда, согласно Авесте, после того как “тело и душа отделились друг от друга” в третью ночь после смерти души прихо­дят к месту судилища, где о них спорят боги и дэвы. Сходное с этим представление лежит в основе христианских картин XV в. Не ведая от­куда она пришла и куда она идет, неспособная подчинить себе силы природы и властвовать над будущим, взволнованная более страхом и надеж­дой, чем бедствиями в настоящем, сознавая однако, вместе с тем нали­чие высшей жизни, душа человека, как она есть, всегда создает на более высоких стадиях сходные черты религиозного отношения: веру в предоп­ределение, молитву, ритуал, сознание своего высшего происхождения, стремление к успокоению в преданной покорности Богу, надежду на бу­дущее вопреки свидетельству чувств, и доверие к высшей силе. Это сми­ренное доверие, которое позволяет самому униженному сердцу верить в защищенность своей ненадежной жизни и самому простому сердцу знать, что путь к Богу ему открыт, полностью выражено в символе “отец и дитя”, ибо в этом бездонно многообразном отношении заключены глу­бины человеческой души.

Однако все, что происходит в жизни души, связано одно с другим. Живое состояние души, особенно доверие Богу, спокойное ожидание своей судьбы после смерти должны связываться с этими ощущениями там, где существует нравственное сознание, ответственность, вменение. Так у этих руководимых священнослужителями и святыми людьми наро­дов, которые соотносят с Богом и правовые законы, появляются новые религиозные понятия: о божественном законе, о судебной функции бо­жества, о связанных с нарушением законов соответствующих праву на­казаниях и о средствах достигнуть освобождения от этих наказаний. Ос­новой этих понятий было фактическое отношение между религией, мо­ралью и правом в находящихся под влиянием священнослужителей го­сударствах. Брахманы образовали из обычаев и правовых норм наряду с другими религиозными законами формирующую в идеальную схему все гражданские и религиозные жизненные условия книгу законов, кото­рая нашла имя первого человека, Мана, и возводилась в первую очередь к откровению. Авеста регулировала учение, ритуал и всю жизнь посред­ством своего рода разработанной священством кодификации. В египет­ской “Книге мертвых” душа говорит самой себе: “О, сердце, сердце моей матери, сердце моего бытия на Земле, не свидетельствуй против меня перед великим Богом”, а судьям Страшного суда: “Я не обманы­вала людей, не угнетала вдов, не лгала перед судом” — так умерший пе­речисляет глубоко по-человечески воспринятые законы права, морали и ритуала, которые составляют требуемое Богом целое. А из религии Яхве во Второзаконии вышло всеохватывающее право, мораль и риту­ал, возведенное к Яхве законодательство. Эти предписания привносят в религиозные представления и жизнь юридическую символику. Возни­кают символы религиозных понятий, которые проецируют юридическо-политические условия жизни в целостность мира. К ним относятся, как уже было сказано выше, Закон Бога, Его роль судьи, затем союз между религиозной общиной и Богом на основе Закона, нарушение Закона и наказание, удовлетворение и прощение и ряд других, еще бо­лее тонких и юридически внешних понятий. Ибо практическая пригод­ность и большая наглядность этой юридической символики влекла да­лее к юридическому формализму.

Если религиозное состояние души было связано с нравственным со­знанием, то, исходя из этого, в Боге должны были видеть основу совести, Закона и справедливого, выходящего за пределы жизни порядка: такое состояние души было одновременно связано, хотя и менее сильными уза­ми, с интеллектуальными процессами и с развивающимся в них стремле­нием к знанию. Так же как религиозность человека основывает мораль­ность на Божьем Законе, она возводит познание к откровению Божьему. Здесь также существует ясная связь, ибо человек только потому доверчи­во уверен в помощи Бога, что Бог открылся ему. Полным глубокого смыс­ла образом этой стороны религиозного отношения служит проникновение света в кромешную тьму. Так наряду с юридической выступает метафизи­ческая, то есть идущая путем философского мышления понятийная сим­волика. Она также возникает из глубины религиозного процесса. Ибо в нем живое, благочестивое отношение неразрывно связано с мысленной фиксацией выступающих здесь концепций, и эти метафизические симво­лы понятий так же неустранимы в религиозном переживании, как само сплетение душевных сил, существующее в природе человека. Такой мета­физический понятийный символ в религиозном переживании состоит прежде всего в том, как зависимость мира и души от Бога выражена в дог­матах о возникновении и сохранении мира. Там, где религия становится теологией, она образует такой догмат. Таким был в греческой, индийской и других теологиях догмат о ступенях эманации (порождение, излучение и т.д.). Глубже по своей основе соответствующий символ понятия творе­ния, Eξ όυκ όντών, ex nihil, правда, с несомненностью он выявляется лишь ко времени, когда греческая спекуляция уже непосредственно и че­рез противоположение влияла на иудейское, а затем на христианское представление. Догмат о сотворении мира свидетельствует по уверенной интерпретации ранних христианских писателей о том, что возникновение мира было не природным событием, а проявлением воли, следовательно, что господствующее над явлениями природы необходимое отношение между причиной и действием здесь отсутствует. И так же, как этот символ понятия творения освободил божественный волевой процесс от каузаль­ного закона, символ возрождения освободил от каузального закона и про­исходящий в человеке религиозный волевой процесс. Напротив, понятию эманации соответствует представление об устранении телесности и о воз­вращении к Богу посредством аскезы и созерцания, содержащееся в ин­дийской и неоплатонической теологии. Бесконечные модификации пони­мания понятия о божественном происхождении, о вдохновении и сообще­нии божественного духа разделяют и разъединяют теологии народов. В эту метафизическую символику понятий вошел весь глубокий смысл религи­озного переживания. Но одновременно она стала и ареной казуистичес­кой понятийной схоластики.

Мы обладаем начатками сравнительной истории искусства, которая ищет для языка форм как бы некую грамматику в искусстве простран­ственной композиции; нечто подобное должна была бы осуществить для образной речи религии сравнительная наука религий; подобная грамма­тика образов и понятий и их отношений научила бы нас глубже пони­мать историю религии, а также неразрывно связанную с ней историю древнейшего художественного языка образов и историю метафизики.

Здесь мы исследуем только сплетение этого коренящегося в религиозном представлении мотива с другими мотивами, содержащимися в европей­ской метафизике.

Второй мотив метафизики получил свою определяющую европейское мышление форму в совершенном греками развитии. Он заключен в эсте­тически-научной позиции человека.

Здесь достаточно кратко очертить сказанное раньше. Решающие поня­тия, возникающие в этой эстетически-научной позиции таковы: космос, мыслительная, математическая и гармоническая структура всей действи­тельности, высшая интеллигенция или мировой разум как основа мира и связь между сущим и человеческим познанием, божество как зодчий или строитель мира, formae substantiales, и наконец, мировая душа, души со­звездий, души растений. Все эти понятия создают совместно основное по­ложение, в которое метафизически проецировалась эстетически-научная позиция греческого духа. Это положение в качестве формулы метафизи­ческой науки о разуме существовало столько же времени, сколько сама эта наука. Божественный разум — принцип, которым обусловлено разумное в вещах и которому родствен и разум человека; этот принцип позволяет познать космос в его разумности, в его логическом, математическом, гар­моническом, имманентно целесообразном устройстве и вместе с тем предоставляет основу и уверенность целесообразно формирующей дея­тельности разумного человека. Самоуверенность разума на великом победном пути, на котором он создал математику, подчинил астрономи­ческой теории движения созвездий в мироздании, а затем постиг и объек­тивный целевой порядок общественного устройства, проецировалась в этой формуле мира. Она выступает, теистически или пантеистически мыс­лимая, наряду с обусловленной религиозным представлением интерпрета­цией мира. Они родственны — и все-таки насколько они противополож­ны. Там повсюду жизненность, здесь логическая связь, основание и след­ствие. Система, центром которой является эта формула, — в ней эстети­чески-научное представление само себя только проясняет и проецирует — сложилась у греков, рассеянных по побережью Средиземного моря, в борьбе с уводящими в сторону и противоречащими ей положениями. В учении Сократа, Платона, Аристотеля и стоиков эта система стала одной из великих потенций мировой истории.

В систематике этих греческих метафизических спекуляций есть ос­новные линии, или, вернее, содержится схематизм связи метафизичес­ких мыслей, который можно определить как естественную систему ме­тафизики. Эта естественная точка зрения метафизики предшествует со­вершенному впоследствии в эмпирических науках анализу действитель­ности в ее каузальных факторах. Ведь основные представления механи­ки возникают из подобного анализа только у Архимеда и Галилея, а ус­тройство звездного мира, как и целесообразность и многообразие форм организмов — еще на более поздней стадии из эмпирически констатиро­ванных сил и законов. Тем самым в упомянутой метафизике упорядо­ченные орбиты звезд, целесообразный рост растений и животных долж­ны быть выведены из души мира, из душ созвездий, душ растений и душ животных. Поэтому допущение таких душевных или духовных сил и как бы душевных связей между ними внутри данной системы неизбежно во всей европейской метафизике вплоть до Галилея и Декарта, если она не отказывалась видеть недостаточность чисто физической конструкции. Это совершили Демокрит и его последователи как по отношению к дви­жению звезд, так и к целесообразности органических форм природы, по­этому подобные системы не могли укорениться, они лишь подготовили почву для механистического постижения природы в XVII в. До разложе­ния сложных форм и процессов природы на их факторы, подлинные силы и законы природы, доступное познанию содержание действитель­ного может быть постигнуто только в системе природных форм (formae substantiates) или под действием разумной силы (nomos logos), соверша­ющей изменения по законам. Первое происходит, когда отправляются от данного в понятиях отношения мышления к сущему; Сократ, Платон, Аристотель и неоплатоники создали это учение о связанной в Боге сис­теме субстанциальных форм, составляющих в движении явлений кон­стантное содержание действительности. Второе понимание исходит из безусловной реальности изменений и создающих их сил. Эта теория бо­лее современна. Она создана гениальным созерцающим мышлением Ге­раклита. Затем ее разработали стоики. Основное понятие стоиков — при­рода. Она является для них системой сил, с необходимостью определяе­мой центральной божественной силой, которая есть логос, номос, так что каждое изменение закономерно зависит от целого. Следовательно, посредством логических операций можно усмотреть в процессах приро­ды логическую, целесообразную и закономерную связь мирового цело­го. Таким образом, и для стоиков, что совершенно очевидно, в основе объяснения познания лежит принцип его соответствия логическому ха­рактеру действительности. Так понятия как продукт логических опера­ций врастают в логическую связь мира, и их связь в знании становится критерием при интерпретации восприятий.

Однако добавляется нечто, что приносит тому, кто научился пони­мать в истории факты, величайшую радость и поучение. В истории ни­чего не может быть выведено как результат данных условий, создающих естественную систему. В истории все индивидуально, то есть полно жиз­ни, — люди и народы. Особый по своему характеру греческий дух при­дает всем своим творениям, своим мысленным образованиям и образам своей фантазии форму и окраску, которые не могут быть выражены в по­нятиях. Здесь научное восприятие дополняется эстетическим, которое как бы окрашивает каждое положение греческих мыслителей. Это — ви­дение в мышлении, чувственное упрочение духовного, подчеркивание типичного и пластичного. Подобно праву в Риме, метафизика в Греции обладает общезначимым ядром в исторически особенной оболочке. Именно на вершине греческой спекуляции, у Платона, это исторически особенное проявляется с огромной парадоксальностью. Оно повсюду действует как скрытая предпосылка. Структурное свойство греческой спекуляции я поясню, когда обращусь к главному пункту платоново-аристотелевской науки о разуме.

Ее предпосылка состоит повсюду, молчаливо или высказано, в том, что в познании духовный процесс в нас овладевает сущим вне нас. Для греческого духа познание всегда своего рода видение. То и другое, виде­ние и действие, для него преимущественно соприкосновение интелли­генции с чем-то вне ее: познание есть принятие противостоящего ему бытия в сознание, действие — формирование его. Причем познается только равное равным. Происходящее в познании отражение бытия в со­знании предполагает родственность мыслящего целостности природы, сознание этой родственности восходит к греческой естественной рели­гии. Таким образом, в основе всего нашего мышления и действования лежит родственность человеческого разума разумной целостности мира: гарантией этой родственности служит духовная связь между ними, кото­рую Платон определял как идею добра, Аристотель — как нус. Так воз­никает основная теорема всей европейской метафизики в качестве на­уки, основанной на разуме. Аристотель отчетливо показал это в своих формулах абстрактных понятий. Нус, божественный разум, есть прин­цип, цель, посредством которой разумное в вещах, по крайней мере опосредствованно, обусловлено в каждой точке: следовательно, космос, поскольку он разумен, может быть познан человеческим разумом, пото­му что человеческий разум родствен божественному разуму.

Однако наш разум постигает в неподвластном всякой смене и всяко­му изменению единообразном только то, что действительно и одновре­менно соответствует закону мышления. Неизменное в изменении разум постигает посредством понятий и их взаимоотношений. Соответствую­щее этим понятиям в бытии носит, правда, общий характер, но должно вместе с тем обладать реальностью согласно предпосылке отражения или соответствия между мышлением и бытием. Следовательно, соответствен­но понятиям существуют и субстанциальные формы, а соответственно отношениям понятий в мышлении — система этих форм. Эта метафизи­ка субстанциальных форм выражает то, что невооруженное око познания видело как действительное на стадии подлинно греческого мышления. Свет, камень, растение, животное, процессы теплоты или мышления выступают в одном месте пространства и времени, чтобы затем исчез­нуть, уступая место другим. Однако понятие воспринимает в каждом из них субстанциальную форму, целесообразную действенную сущность, которая есть в движении мира одновременно во многих местах и всегда возвращается. Постоянное содержание мира заключается именно в отно­шении этих форм в рамках целостности соответственного мысли или ра­зумного космоса.

Однако как ни решительно действует в качестве главного мотива греческой метафизики эстетически-научное отношение, оно лишь по­степенно освободилось от религиозных идей; символы понятий, воз­никшие из установки религиозного сознания, обнаруживаются даже на вершине греческой философии; когда же энергия национальной гре­ческой спекуляции ослабевает, сфера их действия вновь расширяется. Назовем здесь лишь управление миром у Анаксимандра, закон мира и его охранительницы Эриннии, служанки Дикэ у Гераклита, многое у Пифагора, примыкающее к Гомеру изречение Ксенофана: “Бог, вели­чайший среди богов и людей”, применение понятий провидения, уп­равления миром, откровения божеству и его действиям у Сократа, παντών βασιλενς θείών τε καί άνθρώπίνών πραγμάτών Пиндара (у Платона), гомеровский κοίρανος, господин неба и земли у Аристотеля, свер­жение этого высокого господина и введение во власть Дина в “Облаках” Аристофана. Благодаря Зенону и Клеанфу символы религиозных поня­тий вновь начинают господствовать в метафизике. Ведь сциентистская формула об основании мира вообще может быть легко переведена в ре­лигиозную формулу о господине мира.

Из трех мотивов, сплетенных в европейской метафизике, третий на­шел свое выражение в жизненных понятиях и в национальной метафи­зике римлян. Так же как религиозный мотив, он не сумел развиться в философию. Однако как новое положение человека в мире он оказал су­щественное воздействие. Здесь отправным пунктом понимания мира и образования метафизических понятий служит и роль воли в условиях господства свободы, закона, права и долга. Понятия, с которыми мы уже встречались в понятийной символике религиозного отношения, стано­вятся здесь центральными и руководящими. Это власть суверенной выс­шей воли над всем миром, отграничение ответственной свободы лично­сти по отношению к этой власти, отграничение сфер господства отдель­ных воль друг от друга в правовом устройстве общества, закон как пра­вило этого отграничения, снижение объекта до подчиненной воле вещи, внешняя телеология.

При взгляде на римский бюст, считающийся изображением Сципи­она Африканского, нас поражает массивность и мощь прирожденной ко­ролевской воли, которая как бы подавляет все находящиеся вблизи гре­ческие лица. То же массивное властное достоинство выражено в своде и в соотношении масс римского Пантеона, в Трирской Porta nigra или в языке Двенадцати таблиц, оно все еще ощущается даже в стихах Верги­лия и в стиле Тацита. Римское общество в его великое время — это уст­ройство, объединявшее мужей в высшем смысле слова, властителей в своей семье и в своих владениях, для совместной деятельности в магис­трате, где всей их мощи была дана единственная свобода — служить бла­гу целого. То, как в аристократических семьях Рима мужчины воспиты­ваются в качестве прирожденных властителей и их деятельность в прав­лении становится лишь естественным выражением силы их воли, повто­рилось в мире лишь один раз, в аристократической республике Англии. Они связаны, как камни в римских сводах, которые благодаря методу их укладки служат опорой друг другу в свободном пространстве.

В Риме отношения в семье, в сфере имущества, в магистратуре и в политическом влиянии составляют для правящего класса всю арену его деятельности. Это определяет оценку жизненных благ. Это народ, не имеющий истории богов и эпоса, а также подлинной философии. Еще Цицерон неустанно просит его простить за философствование. Вся сила мышления римлян концентрируется в искусстве и правилах господства над жизнью.

Оно распространяется на земледелие, хозяйство, семейную жизнь, право, военное дело, управление государством. Повсюду ощущается стремление установить правила, довести до сознания ведущие принци­пы. Инстинктивно и сознательно в каждой сфере жизни утверждаются Целесообразность, интерес и польза. И повсюду в соответствии с этим принципом момент подчиняется длительному состоянию, отдельный интерес — правилу и целому. Своей вершины этот римский дух дости­гает в создании самостоятельного права и самостоятельной юриспруден­ции. Он отделяет право от религиозных и нравственных законов и от философских принципов справедливости, которая для греков всегда сто­яла в качестве господствовавшего фактора над каждым позитивным пра­вом. Действия римлян были позитивны и индуктивны. Исходя из усло­вий жизни, они устанавливали правовые истины небольшой общности, которые затем подчиняли более широким правилам и наконец приводи­ли к систематической связи. Решающим было, что это вещное мышле­ние римлян опиралось на такие жизненные понятия, которые были нео­бычайно благоприятны для формирования самостоятельного гражданс­кого права из фактов собственности, семьи, общения. Господствующая воля индивида в сфере его действий, связанных с собственностью, семь­ей и магистратурой, была защищена от всех нападок, противоречащих воле правового лица. “Идея господства, — говорит Иеринг (Ihering. Geist des romischen Rechts. II, 139), — была той призмой, сквозь которую древ­нее право рассматривало все отношения, связанные с индивидуальной жизнью. Даже если они по своему подлинному значению и назначению совершенно не решались и не затрагивались в жизни этой точкой зре­ния, как, например, в браке, в отношении отца к детям, право исходит только из нее”. Эту милитаристски и юридически воспитанную волю оп­ределяют в ее сущности слова Ливия: “Se in armis jus ferre et omnia fortium viromm esse”.

Однако эта воля к господству не была пустым и формальным произ­волом, право служило гарантией пользы, потребления, интересов. Реаль­ным принципом его является полезность и целесообразность. Его фор­ма состоит в правиле, в понятии, а также в аналогии, посредством кото­рой вынесенное правовое решение переносится на новые случаи. Исхо­дя из права, господство воли, целесообразность, полезность и правило ста­новятся для римского духа органами исполнения и постижения вообще.

Таким образом, из самого римского права возникает понятие naturalis ratio.

В соответствии с ним в самих жизненных понятиях заключено пос­леднее основание того, чтб в гражданском праве или в праве чужеземцев справедливо. Римляне первыми поняли, что созданные волей отноше­ния, связанные с собственностью, семьей, общением, несут в себе при­сущий им naturalis ratio, нерушимую целесообразность и закономер­ность. Так право есть raison ecrite, кодекс законов, относящихся к суще­ству дела. Оно привносит целесообразность жизненных отношений к ар­тикулированному выражению. Греки в своей беспокойной диалектике хотели все доказать, в своем живом стремлении к формированию — все изменить. Достигнутое право для римлян служит неприкасаемой осно­вой совместной жизни. Последовательная и жесткая разработка вещно­го права является доказательством энергии этой мысли. Таким образом понятие naturalis ratio и убеждение в незыблемости соответствующего ему порядка жизни переходят из права во все мышление.

Из этого следует, что римляне находились на более высокой стадии исторического сознания, чем греки. Незыблемость обретенных прав, прочное построение общественного порядка на не подлежащих дискус­сии субъективных правах посредством naturalis ratio дают им основу и содержание концепции движения истории к цивилизаторскому господ­ству Рима над миром. Это воззрение присуще политикам и представле­но впервые Полибием. Как говорит Вергилий: “Tu regere imperio populos Romane memento Aen VI, 852). И как особенно благоприятный фактор этого продвижения рассматривается непрерывность медленного разви­тия государственного устройства: “Quod nostra respublica non unius esset ingenio sed multorum nee una hominis vita sed aliquot constituta saeculorum”. С римским народом в мир исторического сознания приходит мир новых понятий. Будто новая часть света поднялась из глу­бин моря. Все эти новые понятия основаны на гордом сознании римлян, что только то мышление, которое подчинено воле, господствующей в доме, и в поле, на Forum Romanum и в сражениях, достойно римляни­на. Поэтому сознание римлян могло создать жизненные понятия, выра­жающие новую установку сознания, но не философию в строгом пони­мании разума. Особое место римлян в истории философии состоит в том, что они привнесли в жизненные понятия новую установку созна­ния, хотя и не дали миру ни одного философа.

Только в религии жизненная позиция римлян проецируется с наци­ональной исконностью в универсум. Ее ядро и древнейшее содержа­ние — культ умерших и предков, тесная связь с духами дома, богами полей и лесов. Ни один народ не выражал с такой проникновенностью непреходящесть господствующей воли высоких предков, их продолжа­ющееся влияние в семье, как это происходило в грубой и мрачной це­ремонии аристократического погребения умерших, когда открывалась гробница и процессия предков в раскрашенных восковых масках и дол­жностных одеяниях шествовала перед фобом; на рынке садились вок­руг поднятого трупа и происходило восхваление дел и деяний умерше­го. Продолжающееся действие воли выражено здесь религиозно, как в римском завещании оно выражается юридически. Так же предшеству­ющая всякому правовому образованию неприкосновенность дома и собственности, любовь к дому и земле проявляется в доверительном общения с ларами, с духами полей и лугов. Над этим, недоступно воле человека, властвуют, наподобие магистратов, простые и лишь абстрак­тно выраженные божества, такие, как духи каждого действия, войны и согласия, благополучия и добропорядочности, посева и цветения. Эти божественные магистраты находятся в правовых отношениях с людьми, на которых распространяются их действия. Они обладают благоприоб­ретенным правом на ограниченные действия. В принесении обета че­ловек вступает в договорные отношения с богом. И страх перед богом похож на чувство, с которым должник вспоминает о своем, очень тре­бовательном кредиторе, почитание бога самым точным образом урегу­лировано римским жречеством таким образом, чтобы экономный чело­век и требующий определенных деяний бог получили причитающееся каждому из них.

Эта религия и теология не достигли развития во всеохватывающее единое понятие власти Бога и ее отношения к миру исходя из силы римского духа. Создана была только административно-юридическая техника. Проецирование разработанных жизненных понятий на уни­версум было совершено греками, они создали римлянам и философс­кую теологию. Цицерон, первый национальный римский философ, ра­ботал, по его собственному откровенному признанию, по греческим об­разцам и исследование может в ряде случаев выявить поверхностное и небрежное использование этих образцов. Однако за проблемой исполь­зования Цицероном греческих образцов скрывается еще иной, более сложный вопрос. И только ответ на него позволит судить о действи­тельном отношении созданных римлянами жизненных понятий, даже всей установки их сознания, к написанным Цицероном работам. Сами учителя, которых слушал Цицерон, в Риме — прежде всего Филон из Ларисы, в Афинах — Антиох из Аскалона, на Родосе — Посидоний, ра­боты, которыми он преимущественно пользовался, относились уже к тому духовному течению, которое было обусловлено огромным впечат­лением от поднимающегося к господству над миром Рима и его обла­дающих могучей волей мужей, а также потребностями знатной молоде­жи этого народа. Греческие мыслители давали римлянам философскую формулировку того, что они восприняли в них как жизненную силу. Если я не ошибаюсь, важнейшим, отправным пунктом этого нового ду­ховного течения был обмен идеями между Сципионом Африканским Младшим (род. в 185 г. до н. э.), Панецием (род. в 180 г. до н. э.) и По-либием (род. в 204 г. до н. э.). А у стоиков этот обмен мнениями меж­ду римлянами и греками, соединение номоса и логоса, разумной свя­зи и власти, от которой можно было двигаться дальше, был уже завер­шен. Мы не можем подробно показать, как это новое римско-греческое интеллектуальное движение преобразовало стоическую систему, цент­ром которой первоначально было понятие природы как логической си­стемы сил, определяющей все изменения; как это движение посред­ством воздействия Панеция коснулось римского правоведения, придав ему систематическую форму ; как оно создало при действии римского права казуистическое учение об обязанностях; как в работах Полибия, отчасти посредством стоических идей, делалась попытка вывести из те­ории смешения государственных устройств силу римского государства, длительность и величие Рима, как здесь греческая диалектика, способ­ная все доказать, повсюду соединялась с римской позитивностью. Мы только бросим взгляд на возникшую таким образом систему.

Эта философия ищет по возможности прочную основу для жизнен­ных понятий римлян и находит ее в непосредственном сознании. В нем присутствуют элементы, которые лежат в основе всех моральных, юридических и политических жизненных понятий. Это врожденные задатки. “Sunt enim ingeniis nostris semina innata virtutum (naturae lumen)” (Tusc. Ill 1, 2) и [Natura homini] ingenuit sine doctrina notitias parvas rerum maximarum” (Fin.V 21, 59). Признак этих врожденных за­датков состоит в эмпирической общности их проявлений. Примеры таких гарантированных consensus gentium задатков — нравственный закон, правовое сознание, сознание свободы, Бога. Принципы, содержащиеся по указанию Платона и Аристотеля в нус человека, так же как кошхг fewouxi, notitiae communes и выведенные из них научные понятия, которые воз­никают, по мнению стоиков, из применения логических операций к дан­ным опыта вследствие логического характера действительности — по сво­им действиям равноценны платоно-аристотелевским принципам и суть в первую очередь средства конструкции космоса. Напротив, врожденные за­датки служат основой жизненных понятий. Это — новое учение, оказав­шее огромное историческое влияние: из этого источника черпают не толь­ко латинские отцы церкви, но и представители современного философс­кого нативизма от Герберта Чербери до Лейбница.

Непосредственное знание является непоколебимой основой всех оп­ределений, посредством которых мы устанавливаем отношение универ­сума к нам. Доказательство греками бытия Бога, исходя из разумного, прекрасного и целесообразного устройства мира, сохраняет для здраво­го смысла свое значение, невзирая на скептиков. Эта философия, совер­шенно так же, как позже Кант, устанавливает наряду с мыслью о звезд­ном небе нравственное достоинство человеческой природы (Tusc. I 28, 69; De natura deorum II 61, 153). Добродетель, благодаря которой человек подобен Богу, является знаком его высшего происхождения.

Исходя из доказательства бытия Бога, эта философия способна рас­пространить свои жизненные понятия на универсум и укрепить таким образом юридически морально-политические понятия и правила в веч­ном; с другой стороны, выходя за пределы принятой греками связи с ра­зумом, содержательно определить из жизненных понятий связь между человеком и универсумом.

Напомним об Антисфене, о “Политейе” Зенона. Он был еще почти мальчиком, когда в 323 г. до н. э. умер Александр. Зенон вырос с мыслью о соединении государств в мировой империи. Мы находим еще у Плу­тарха ощущение того, как работа Зенона связана с деяниями Александ­ра. В ней утверждается, что космос вследствие действующего в нем од­ного закона есть единство; поэтому и все люди должны, невзирая на раз­деляющие их политические границы, ощущать себя единой жизненной общностью, подобно стаду пасущихся животных. Для стоической шко­лы все люди, следуя их единому мировому номосу, образуют единую об­щественную систему, а мир — охватывающую богов и людей politic.

В ней действует общий закон: право природы. Это понятие есте­ственного права постигают теперь римляне.

“Est quidem vera lex recta ratio, naturae congruens, diffusa in omnes, constans, sempiterna. Huic legi nee abrogari fas est, neque derogare ex hac aliquid licet, neque tola abrogari potest: nee erit alia lex Romae, alia Athenis, alia nunc, alia posthac; sed et omnes gentes et omni tempore una lex est et sempiterna et immutabilis continebit, unusque erit communis quasi magister et imperator omnium deus” (De rep. Ill 22).

В этом естественном законе и естественном праве содержится весь этос жизни человеческого сообщества. Так перед Цицероном стояла проблема внутреннего отношения этого естественного права к создан­ному римлянами самостоятельному, отделенному от этоса частному праву. Он даже не понимал сущности этой проблемы, настолько он не был подлинным философом. Основательнее действовала римская юриспруденция. Наряду с римским гражданским правом (ius civile) сложилось исходя из потребностей общения в Средиземном море пра­во чужеземцев. Его более свободные формы проникли и в гражданс­кое право. В это международное право входили, например, установле­ния военного права о защите послов и о свободном проезде, а также о приобретении добычи, институт рабства, заключение договоров пу­тем вопросов и ответов без ограничения торжественной формулы римлян и т.д. В этом праве растущее влияние получали naturalis ratio, aequitas и соображения пользы.

Так это право стало в юриспруденции носителем идеи, согласно ко­торой в жизненных понятиях содержится совокупность правил, общих для всех народов. Эта совокупность правил неизменно основана на при­роде вещей, людей, общества. Этим объясняется, что в словоупотребле­нии Цицерона и юристов выражение ius gentium обозначает прежде всего фактическое право чужеземцев, но одновременно и значимые для всех народов правила, и поэтому может быть отождествлено с выражени­ем ius naturae.

Так здесь сложилась более глубокая направленность естественного права, которая господствовала, исходя из понятий справедливости не над позитивным правом, а стремилась посредством сравнения, обобщения, отношения к пользе, справедливости и соответствия делу продвигаться от данного права к свободному от национальных границ праву. Действующее право само выработало из своих положений принципы своего продвиже­ния и установило для себя отношение к общей связи вещей. Это имело не­измеримое значение для будущего. Параллелью этому правовому учению было учение об обязанностях, которое выводило из lex naturae добро­детельное действие как следствие обязанности личности и как бы подчиняло его понятию обязательства: “Quum ea lege natus sis ut utilitas tua communis sit utilitas vicissimque communis utilitas tua sit” (De offic Ill 12, 52). Масштабы правил заключаются в honestum, которое служит у рим­лян признаком того, что представляется достойным, в utile, при кон­фликтах в общем благе и предотвращении ущерба отдельных людей. Здесь образовалась казуистика обязанностей, которая затем действовала в рим­ской церкви. Таким образом, мир постигался посредством следующих по­нятий. Основу ему дает открытая греками мыслительная связь. Но она на­полняется понятием власти божества, управления миром. Единое законо­дательство охватывает все живые существа, прежде всего людей. Оно об­ращено к людям как к ответственным, наказуемым существам, которые должны быть поэтому свободны. Так обособляются друг от друга власть Бога, сфера господства и правовой порядок в государстве и сфера господ­ства свободной воли. Отчетливее всего познается изменение сознания Цицерона по сравнению с сознанием ранних стоиков в этом утверждении человеческой свободы. Этому в первую очередь была посвящена работа “De fato”. Выводу из логизма греческой философии в учении раннего стоицизма, согласно которому natura naturans определяет все, что происходит, будь то в камне или в душе человека, Цицерон решительно противопоставляет жизненные понятия своего народа и непосредственное сознание. “Est autem aliquid in nostra potestate De fato 14, 31). А это­му царству личностей подчинено царство вещей, данных человеку для его пользования и связанных с царством людей посредством ставшей внеш­ней телеологии.

Эта философия повсюду возвращается из метафизического богатства и полемики греков к единой простой системе, формирующей данное в непосредственном сознании в простые понятия.

Эти три великих мотива сплетены в метафизике человечества как в мощной симфонии. В христианской эпохе, у отцов церкви это сплетение проступает повсюду. Из него возникла метафизика средневековья, столь долго господствовавшая в Европе. И еще сегодня она является глубин­ной основой нашей народной и религиозной метафизики.

Однако вскоре стали проступать противоречия, возникшие из спле­тения столь различных составных частей. Мотивы разъединялись. В борьбе Возрождения и Реформации за свободу духа Реформация возвра­щалась к религиозной позиции сознания в его естественной свободной жизненности; Макиавелли возродил римскую идею господства; Греции, Декарт, Спиноза возродили на стоической основе автономию нравствен­ного и научного разума. Однако в эпоху XV и XVI вв., полную напряже­ния, новой энергии и силы, все представляется новым. Молодые нации формировались в единства. Постоянное состояние войны в средние века сменилось упорядоченным правовым состоянием, развитием промыш­ленности, торговли, благосостоянием городских классов, городов в каче­стве центров спонтанной индустриальной деятельности и растущего комфорта. Власть феодалов и церкви приходит в упадок. Люди видят пе­ред собой безграничное будущее. Европа образует сферу деятельности, в которой промышленность и торговля связаны с научными открытиями и изобретениями, с художественным формированием. И эта безудерж­ная деятельность новых сил еще не нашла упорядоченных путей, по кото­рым она сегодня так урегулирование движется. Поэтому в изобретателях тех дней проявляется буйная индивидуальная сила. Она выражается в новой политике суверенных властителей и в самосознании бюргеров, в каждом противодействии давлению, в героических вылитых из бронзы образах Донателло, Вероккио, Микеланджело, лихорадочном пульсе дра­матического действия и героях Китса, Марло, Шекспира, Мессинджера, а также в основных понятиях динамики у Галилея. В том, как подлин­ный герой Марло, Мортимер, перед казнью говорит:

“Beweint mien nicht,

der diese Welt verachtend, wie ein Wanderer

nun neue Lander zu entdecken gent”



(Не оплакивайте меня,

того, кто презирая этот мир, как странник

уходит открывать другие земли).

В эпоху Возрождения вновь появляются эпикурейцы, стоики, преиспол­ненные верой в природу пантеисты, скептики и атеисты. И впервые у мо­лодых германо-романских народов все эти оттенки жизненной настроенно­сти и веры выступают открыто в ясном свете дня, с открытым забралом. Ло-ренцо Балла, Эразм, Макиавелли, Монтень, Юстус Липсиус, Джордано Бруно выражают различные жизненные позиции человека. От лиц итальян­ских тиранов исходит дьявольское соблазнительное сияние атеизма и эпи­куреизма и среди правителей старых монархий также появляется новый тип свободной духовной, проникнутой идеями Возрождения образованности, представителем которой в средние века был только Фридрих II. Вообще те­перь, в этом свободном воздухе, когда новый гуманистический дух требует жизни, которая может быть прочувствована в фантазии, увеличивается мно­гообразие характеров. Постепенно появляются совершенно различные типы жизненного поведения: набожный католик, различные его типы вплоть до иезуита, индепендентская вера протестанта как единая воля, иду­щая от Бога и в качестве таковой подчиненная лишь Божьему суду, оттен­ки этой веры в направлении деизма в сектах, основывающийся на силе ра­зума философ, следующий Эпикуру сдержанный светский человек и, нако­нец, атеистически настроенный чувственный человек. И одновременно сре­ди всех этих типов возникает углубленная энергия мышления о человеке и о моральном законе. Представители церковных партий высказываются в научной философской форме вплоть до позднего XVII в.; так среди иезуи­тов появляются Беллармин, Суарес, Мариана, среди ораторианцев — Маль-бранш, среди янсенистов — Паскаль, Арно, Николь, среди французских гу­генотов — выдающиеся юристы и ученые-государственники того времени, среди ремонстрантов — Гуго Гроций.

Глубокое преобразование в отношении человека к жизни в XV и XVI вв. создает обширную литературу, в которой описываются и подверга­ются рефлексии внутренняя жизнь человека, характеры, страсти, темпе­раменты. Возникнув из изменения жизненного чувства и образа жизни, эта литература сопровождает теперь данный процесс, она усиливает и углубляет внимание к внутренней жизни человека, воздействует на рас­тущую дифференциацию индивидуальностей и повышает радостное со­знание людьми коренящегося в природе человека естественного разви­тия. В течение XVI в. эта литература увеличивается, а в XVII в. ее поток поражает своей широтой. Своей вершины она достигает в открытии ве­ликой истины об основном моральном законе воли, по которому воля способна собственными силами достигнуть господства над страстями. Эта истина постепенно утверждалась, но только в XVII в. она обрела свой полный, свободный от догмы образ. В ней человечество получило веч­ное, бесценное благо.

Сначала литература такого рода сложилась у стареющих народов им­перии. Углубление в свои переживания — естественная склонность духа в старости — одновременно проявилась в конце эпохи греков и римлян у Сенеки, Марка Аврелия, Эпиктета, Плотина и у ранних христианских писателей. Исследование своей внутренней жизни, проникающее во все извилины души. Этому соответствовала возросшая способность Тацита постигать в истории характеры и страсти людей, проникать в тайны душ монархов, их государственных деятелей и придворных. Излюбленной литературной формой этого времени становятся медитации, монологи, письма, моральные эссе. А впоследствии такие медитации, монологи, разговоры души с Богом образуют цепь, которая ведет от Августина че­рез св. Бернара и францисканскую набожность к мистике и XV вв. Процесс, в котором воля от отказа от Бога и рабского подчинения стра­стям приходит, вследствие стремления к длительному общему благу, к миру в Боге, после неоплатоников и отцов церкви, особенно после Ав­густина, все больше затрагивает и молодые германо-романские народы. Углубление в человеческую душу привело их уже в границах церковно­го учения к тонкому пониманию различия между волями людей и фор­мами раскрытия воли к жизни. Еще в XI в. мы видим у клюнийцев бла­гочестие в строгой монотонности и как бы формальности, напоминаю­щее изображение Христа в раннехристианском или романском стиле. Однако вскоре под влиянием ряда событий появляется большая жизнен­ность, глубина и индивидуальность выражения религиозно-морального душевного процесса. Об этом свидетельствует уже то, как пилигримы в крестовых походах следовали жизненным путем Христа в святых местах; как миннезингеры придавали интимную, глубоко внутреннюю окраску жизни души с Богом; как великие философы в монашеских рясах анали­зировали волю, страсти и морально-религиозный процесс; как у Берна­ра, Франциска Ассизского религиозный гений придавал посредством сердечного тепла жизнь и движение церковной дисциплине. Но сильнее всего действовали на жизненную глубину и индивидуальное восприятие новых народов их естественный рост, развитие их культуры, прогресс в их социальных отношениях. И проявлялось это прежде всего в том, что самостоятельность, основанная на какой-то внутренней глубине, лучше познавалась и сильнее подчеркивалась в ходе религиозно-этического во­левого процесса. С какой тонкостью Таулер касается в своих проповедях для слушателей всех сословий душевных переживаний и о сколь широ­ком распространении изощренного религиозно-морального знания они позволяют заключить. По сравнению с ними сегодняшние проповеди представляются грубыми и схематичными.

По мере того как, начиная с Возрождения, наступило обмирщение это­го несравненного состояния, как бы секуляризация церковных благ, ли­тература о человеке обрела свое богатство и свой подлинный характер.

Это сразу бросается в глаза в творчестве создателя новой литературы, Франческа Петрарки (род. в 1304 г.). Его слава, по суждению венециан­ского сената, была величайшей из всех, которую с незапамятных времен имел среди христиан моральный философ и поэт. В нем, по определе­нию флорентийцев, дух Вергилия и красноречие Цицерона воплотились в человеческом образе. Не его сонеты, в которых он наряду с традицион­ными тонкостями любви и холодными аллегориями по-новому и в сво­еобразной манере изображал волнующие моменты жизни, оказывали это магическое влияние на его современников. Оно не было также следстви­ем исторического и поэтического предвидения, с которым он, изучая манускрипты, освобожденные им подчас от длительного забвения, или пребывая среди развалин Рима, где некогда действовали “необычайные люди”, умел возрождать мысли и жизнь своих предков. И уж меньше все­го это очарование заключалось в научных положениях его моральной философии, которую он составил из сочинений Цицерона, Сенеки и Августина. Все это не принесло бы ему мировой славы. Однако они были составными частями и явлениями того, что оказывало это таинственное очарование. На 32-м году жизни, сразу после события, о котором пойдет речь, он сообщает другу, как поднимался на Мои Ванту.

Величие панорамы, вид на Севенны, залив Лиона и Рону, возвысило его душу. Ведь он относился к тем немногим в то время, для кого чувство природы в современном смысле стало частью их жизни. Солнце близилось к закату перед взором одинокого путника. Он открыл “Исповедь” Авгус­тина, которую, гуляя, часто брал с собой, и прочел: “И путешествуют люди, чтобы восхищаться высотой гор, огромными волнами моря, широ­ким течением рек, простором океана и орбитами звезд — на себя же они не обращают внимания, себе они не удивляются”. Петрарка задумался о том, что и для философов древности человеческая душа была наиболее достойна знания и удивления. Так в этот день сократическое scito te ipsum noli foras ire in te ipsum redi in interior homine habitat veritas Августина соприкоснулось с его собственным вниманием к индивиду­альному, несравненно живому состоянию собственной души.

Это было чем-то особенным и совершенно новым. В период пол­ного обмирщения церкви, в непосредственной близости от коррумпи­рованного Авиньона, итальянец, который любил в великих римских писателях своих предков, поэт, готовый отказаться от всех схоласти­ческих хитросплетений ради мгновения полной жизни, хотел быть действительно подлинным человеком, полностью прожить свою жизнь. Чувством жизни и ее отражением в поэзии была полна его мо­лодость, мыслями о себе, о человеке и о судьбе людей — его зрелые годы. В науке для него было важно то, что имело отношение к чело­веку. В своих сонетах, в занятиях древними авторами, в письмах, фи­лософских трактатах он лишь представал в различных аспектах перед своими современниками. Его моральный облик, не слишком значи­тельный, не всегда соответствовал идеальному образу мудреца, кото­рым он хотел казаться; его Лаура, наряду с другими его увлечениями, его культ дружбы наряду с его эгоизмом, его презрение к миру наря­ду с домогательством приходов при папском дворе в Авиньоне и в дру­гих местах — все это носит несколько театральный характер. Однако то, что он открывал как одно, так и другое, готов был допустить в са­мые затаенные уголки своего сердца, представал со всеми естествен­ными изменениями чувств в различных возрастах — с полнотой люб­ви в юности, с жаждой славы в зрелые годы и с пресыщением миром, даже страданием от восприятия мира в старости — именно это восхи­щало его современников. Философское затворничество в Воклюзе, ко­торым он любил датировать свои письма, “в тиши ночи” или “при ут­ренней заре”, было для него и его времени истиной. Он написал книгу “De vita solitaria”; она полна радости покоя, свободы и досуга, позво­ляющих мыслить и писать. Больше всего он жаждал венчания лавро­вым венком на Капитолии, оно состоялось в 1341 г. И все-таки под­линным было и то настроение, когда он задавал себе вопрос, не луч­ше ли гулять по полям и лесам, быть среди крестьян, ничего не зна­ющих о его стихах. В славе он наслаждался отражением собственной личности. Славу, признанную современниками, он считал неудобной, но удивительные записи о своей жизни и о своей личности он в созна­нии славы и упоенности славой завещал “своим потомкам” (poste ritati). С развитием индивидуальности в нем возникла жажда славы, которая впоследствии стала принимать самые резкие формы. Он хо­тел, чтобы его сочинения имели свой особый стиль, хотел быть ори­гинальным философом своего времени.

Правда, влияние его латинских произведений, содержащих эту фило­софию жизни, особенно работы “De remediis utriusque fortunae” и “De contemptu mundi” распространились по всей Европе. Это диалоги. Ра­бота “De remediis” состоит из двух разговоров. В первом беседуют gaudum, spes и, во втором — dolor и ratio подобно тому как позже в юношеском диалоге Спинозы беседуют рассудок, любовь, разум и вожде­ление. Первая беседа учит преодолевать опасность даров счастья, вторая — бесчисленные страдания жизни. Работу “De contemptu mundi”, написан­ную с отдельными интервалами между 1347 и 1353 гг., Петрарка называет “своей тайной”, тайной своей жизни и души (secretum). В некоторых рукописях она озаглавлена “De secreto conflictu curarum suarum”.

Это беседа Франциска и Августина. Ибо из “Исповеди” Августина Петрарка всегда исходил в своих размышлениях о себе. И в конце “Тай­ны” он исчезает в тени Августина.

Проблема двух названий работ заключается в том, как человеку до­стигнуть tranquillitas animi в этой жизни, в которую входит осозна­ние смерти. Впечатляющий конец “De remediis” (от диалога 117: De metu mortis и далее), в котором речь идет об ужасах царицы смер­ти, показывает, каким бременем представляется ему страх смерти. Его позицию в качестве морального философа определяет то, как в нем борются и все-таки соседствуют Сенека и Августин. В Сципионе Аф­риканском он видит свой идеал, а у Франциска Ассизского и его сто­ронников он заимствует другую черту жизни. Учение древних фило­софов об автономии разума в нашей моральной жизни служит ему масштабом мышления и все-таки оно не освобождает его полностью от церковного пути. Однако новое в этих моральных сочинениях именно то, что в них автор непосредственно и полностью противосто­ит жизни и предоставляет решающее слово ratio. Божественные силы привлекаются только как вспомогательные войска, когда борьба жиз­ни становятся для ratio слишком трудной. Жизнь для Петрарки — борьба. Он повторяет вслед за Гераклитом: “Omnia secundum litem fieri Et quae vicissitude dicitur pugna est”.

В работе “De remediis utriusque fortunae” он описал окружающие нас силы несчастья и счастья — и переносить вторую кажется ему труднее, чем первую — подчас слишком многословно, но с безграничной глуби­ной ощущения страданий, опасностей и мизантропии жизни.

Animus quam diversis quamque adversis secum pugnet affectibus, unus-quisque non alium sese interroget sibique respondeat, quam vario quamque reciproco mentis impulsu modo hue rapitur, modo illuc. Nusquam totus nusquam unus, secum ipse dissentiens, te discerpens” (Praef. 1. 1649, p.351).

Решение проблемы философии жизни, которое он нашел у Сенеки, особенно используемое в работе De tranquillitate и в моральных письмах, он мог в ряде основных черт соединить с Августином. От рабского под­чинения внешним воздействиям и аффектам душа может освободиться посредством добродетели и достигнуть tranquillitas animi. Однако сто­ические учения ослаблялись и дополнялись обращением к божественной помощи. Эта половинчатость все время будет встречаться нам в XV и XVI вв. в развитии сознания нравственной автономии человека. Своей цели – спокойствия души, ratio и virtus не могут полностью достигнуть и с божественной помощью. Ибо прежнее доверие к ней было потеряно. Так возникает пессимизм Петрарки. Он говорит о жизни: «Ее начало – тьма и забытье, движенье, труд, вся она – ошибка». И работа «De contemptu mundi» завершается подчинением Августинизму с одной оговоркой: «Живу бедняком, но богатым и блестящим я был бы иным». Пессимизм, который распространяется и на область морали – он определяет его наименованием acedia, мировой скорби – является его последним словом. Это старая монашеская бо­лезнь в новой форме. То, что книга, описывающая эти страдания, жад­но читалась во всей Европе, показывает, как распространены были в конце средневековья настроения, устранить которые не мог францис­канский идеал. Ибо человек не рожден для того, чтобы размышлять о происхождении, об индивидуальности, вине и будущем.

С Петраркой в Италии растет число морально-философских тракта­тов в духе Цицерона и Сенеки. Стоическая философия преобладала. Бок­каччо пишет: “Mini pauper vivo dives autem et splendidus aliis viverem” (Lettere, р.ЗЗ). Великий канцлер флорентийской республики Салю-тати (умер в 1406 г. после тридцатилетнего пребывания в этой должнос­ти) писал морально-философские трактаты в том же духе, цитировал Ци­церона и Сенеку, как другие — церковных авторитетов, и учения стоиков усиливали врожденную твердость его характера. Под воздействием Салютати сложился Леонардо Бруни и стал его последователем. В неболь­шой работе о морали Бруни проводит в духе Цицерона сравнение меж­ду эпикурейским и стоическим учением и доказывает — это также в духе Цицерона — преимущество стоицизма. Можно сказать, что героическое время Флоренции нашло свое выражение в господстве стоических уче­ний: чувства людей были такие, как во времена, когда высшим философ­ским авторитетом считался Панеций.

В Италии безудержно росла коррупция. Прежняя virtu вытесня­ется чувственностью и расчетом. Это отражено в моральных трактатах. В почитании Петрарки, которого Салютати любил как сына, вырос Поджо (род.1380 г.). В своих моральных трактатах (об изменчивости счастья, о страдании человека) он хотел найти средний путь между жесткостью сто­иков и эпикурейцами.

Еще решительнее проявляется изменившаяся философия жизни у ве­ликого ученого Лоренцо Баллы (род. в 1407 г.). Его диалог “De voluptate” (“О наслаждении”) вызвал испуг в его время; в нем, правда, стоик и эпи­куреец на высоком философском уровне дискутируют совершенно в духе Цицерона о высшем благе. Однако в начале работы резко и прямо декла­рируется, что высшее благо жизни состоит в наслаждении, и все дальней­шее изложение посвящено доказательству этого (De voluptate Praef Cp. Dial. disp.I 10). To, что Балла в конце концов отвергает как учение стоиков, так и эпикурейцев и утверждает христианский сверхчувственный порядок вещей, может отчасти объясняться свойственными тому времени колебаниями, отчасти склонностью к приспособленчеству. Нетвердые в своих убеждениях поэты легко сбрасывают маску.

Подобное чувственное наслаждение жизнью составляет также главную часть атмосферы, в которой жил Макиавелли. Другая ее часть — полити­ческое искусство того времени. В лице гуманистов, как в лице софистов времени греческого просвещения, сложилось новое сословие, полностью посвятившее себя служению литературным и научным интересам, что не препятствовало им интересоваться любезными их сердцу приходами. Во взаимодействии между ними и политиками Флоренции и Венеции, в сплаве обоих типов деятельности сформировался Макиавелли. В период его отставки он описывает в письме 1518 г. свою жизнь в бедном деревен­ском домике близ Флоренции. Он рассказывает, как следит за вырубкой своих лесов и торгуется, устанавливая цену; как затем гуляет с книгой по­эта в кармане, болтает в дорожной таверне с проезжающими и проводит обычно весь день за игрой в триктрак с местными мясниками, булочни­ками и мастерами по обжигу кирпичей; при этом они постоянно ссорят­ся. “Но с наступлением вечера я направляюсь в свою рабочую комнату. На пороге я сбрасываю крестьянскую одежду, надеваю великолепный наряд и иду в должном облачении к дворам великих мыслителей древности. Лю­безно принятый ими, я наслаждаюсь пищей единственно для меня при­годной, той, для которой я рожден. Я не смущаясь разговариваю с ними, спрашиваю их о причинах их поступков, и они любезно отвечают мне на мои вопросы”. Политическая гениальность и опыт позволили Макиавел­ли соединить свое знание римского мира с состоянием тогдашней Италии, и он получил мировую известность, оказал влияние на Марло и Шекспи­ра, на Гоббса и Спинозу, а также на практических политиков. Макиавел­ли обладал новым воззрением на человека.

Человек был для него силой природы, живой энергией. Чтобы постигнуть сложившееся у Макиавелли понятие человека и общества надо, подобно ему, исходить из видения его времени. Борьба папы с импера­тором за Италию привела к тому, что уже в XIV в. императоры сохрани­ли в лучшем случае высшую власть сюзерена над Италией. Папы могли, правда, предотвратить единство Италии, но не могли установить его. Как говорит Макиавелли: “Е la cagione, che la Italia non sia in quel medesimo termine, ne habbia anch'ella о una Republica о un principe che la governi, с solamente la chiesa” (Discorsi I 12). Политическая власть в Италии XIV в. принадлежала фактическим мелким властителям, каждый из которых был вооружен до зубов. Многие из них были полны неуемной воли к власти. Они ценили только смелость и хитрость. Когда у последнего из дома Каррары больше не было людей, чтобы защищать от венецианцев стены и врата опустошенной чумой Падуи, его слуги часто слышали по ночам, как он взывал к дьяволу, моля убить его. В XV в. эти мелкие ло­кальные властители уничтожались или переходили в качестве кондотьеров на службу крупных, которые округляли свои владения. Во второй по­ловине XV в. Папская область, Венеция, Милан и Неаполь образуют си­стему равновесия. Уменьшение военной силы, преобладание политичес­кого расчета, обусловленного равновесием этих “крупных государств” и содействием мелких, ужасающая коррупция отличают время, в которое жил Макиавелли (он родился в 1469 г.). Наступила катастрофа француз­ского вторжения 1494 г., Макиавелли пережил его еще молодым, пере­жил он и власть арагонца Фернандо в Неаполе (1458-1494), наибольшим удовольствием которого, кроме охоты, было знать, что его противники пребывают вблизи от него живыми в хорошо охраняемых тюрьмах или мертвыми и забальзамированными в своих обычных одеждах. Макиавел­ли пережил также правление его сына, “самого жестокого, дурного и по­рочного человека из всех когда-либо существовавших” (по определению Коммина). В 1496 г. этот правитель в бессмысленном бегстве оставил свою землю и своего сына во власти французов. В Милане Макиавелли видел правление великого политика Лодовико Моро, который похвалял­ся, что держит в одной руке войну, в другой мир; на аудиенциях он от­далял от себя своих любимых подданных, и им приходилось говорить очень громко, чтобы быть им услышанным; при его блестящем дворе царила безграничная безнравственность. В Риме Макиавелли видел, как ужасный Сикст IV посредством денег, полученных от продажи духовных милостей и санов, подавил всех властителей Романьи и находящихся под их защитой разбойничьих банд. Затем он видел, как Иннокентий VIII вновь заполонил папскую область разбойниками, так как за определен­ную плату можно было получить прощение за грабеж и убийство, а папа и его сын делили деньги. И наконец он пережил страшное правление Александра VI и его сына Чезаре Борджа, который своей дьявольской гениальностью властвовал над отцом и носился с планом секуляризации Папской области после его смерти.

Об этих двух людях, занятых такими грандиозными планами, говори­ли: папа позволяет своим кардиналам обогатиться, чтобы затем убрать их с помощью яда и унаследовать их богатство; Чезаре же ходит по ночам со своей гвардией по Риму, чтобы насытить свою жажду убийства. Цер­ковь была коррумпирована, национального государства, которое подчи­нило бы себе и воспитало людей, не было, существовали только богат­ство, чувственные удовольствия, способность к художественному творче­ству, безграничное стремление к власти в не связанных друг с другом ин­дивидах. Однако повсюду, даже в вырождении, проявлялись римские идеи господства.

В этой невероятной коррупции в значительной степени участвовал и Макиавелли. В нем обнаруживается большая острота наблюдения, но пол­ное отсутствие силы действующей натуры. Между его характером и его разумом, которому все казалось проницаемым, существовало несоответ­ствие. Он был, невзирая на все его расчеты, обычный bon homme, распущенный в своих любовных похождениях, добропорядочный по отноше­нию к друзьям, любезный собеседник. Рано, еще до 30 лет, он стал главой канцелярии Совета Десяти, но не государственным канцлером, как выше названные флорентийцы, скорее подчиненным ему. Он рьяно и соответ­ственно своим обязанностям выполнял то, что требовалось этой должно­стью. О его действиях посла мы знаем из многих источников, которые дают ряд поучительных сообщений. Повсюду он проявлял безграничный талант наблюдения, но никогда его политическая деятельность не получа­ла прочного признания в общественном суждении. У него отсутствует тот металл, который необходим, чтобы воспользоваться нужным моментом, в беде сохранить личное достоинство и оставаться верным проигранному делу. Его комедии показывают, как он без зазрения совести не только принимал коррупцию своего времени, но и наслаждался ей. Когда его и в поздние годы охватывало увлечение карнавальным весельем, его друзья сожалели о том, что он забывал о достоинстве. Из противоречия между его искренним решительным республиканским убеждением применительно к флорентийским делам и стремлением к монархии, способной утвердить единство Италии, неизбежно возникала политическая неуверенность в его позиции, двойственность его выступлений вовне сначала в красках рес­публики, затем в красках Медичи: но полностью его политическую репу­тацию уничтожила неустойчивость, проявляемая им в этих трудностях его положения. Это было доктринерством нравственной безответственности. Суждения его современников и соотечественников, отнюдь не склонных к чопорности в вопросах морали, которые сохранили свидетельства о его поступках в мелких, особенно поучительных делах, могут благодаря став­шим нам доступным архивным данным не признаваться в тех случаях, когда речь идет об обвинениях в партийности, и подчас могут быть смяг­чены, но не полностью опровергнуты.

Эти личные черты должны были прежде всего оказать влияние на восприятие Макиавелли человека и общества. Однако он был во власти общих идей, происходивших из изучения римского мира и связанной с ним идеи господства, а также из описанного выше искажения этой идеи в Италии.

Макиавелли был, как и многие из его современников — гуманис­тов, законченным язычником. В происхождении нашей религии он не видел ничего сверхъестественного и не верил, что с помощью церкви в Италии может быть достигнуто нравственное упорядочение жизни, нравственное развитие личности. В римской курии, с которой он, бу­дучи послом, хорошо познакомился, он видел не только причину по­литической беды Италии, но и источник моральной коррупции. Если бы курию можно было отправить в Швейцарию, в самую религиозную и воинственную страну, этот эксперимент показал бы., что папской коррупции и интригам неспособны противостоять ни благочестие, ни военная сила (Discorsi I.12). С хладнокровным весельем Макиавелли выразил в образе фра Тимотео в своей гениальной комедии “Мандра­гора” свой взгляд на церковь. Фра Тимотео чистит в своей церкви изображения святых, читает жития отцов церкви, сентиментально рассуждает об упадке набожности и при этом с любопытством ждет, произойдет ли подготовленное с его помощью нарушение супружес­кой верности, благословляя всех участников этого действия. “Наибо­лее близкие Риму народы наименее религиозны”. “Мы, итальянцы, обязаны церкви и священникам, тем, что стали нерелигиозны и дурны” (Discorsi I 12). Но от очищения церкви он ничего не ждал. Он был сознательным противником христианской религии. Она заставляет нас меньше ценить мирскую славу и делает нас поэтому нежнее и мяг­че. Древние же считали эту славу высшим благом и были поэтому сме­лее в своих действиях и жертвах. Древняя религия вообще обещала блаженство лишь тем, кто обрел блеск в мирской жизни, военачаль­никам и правителям государств. Наша религия прославляет смирен­ных, созерцательных, а не действующих людей. Высшим благом она провозгласила признание низости всего земного и презрение его, древняя же религия считала высшим благом величие духа, физическую силу и все то, что способно сделать людей смелыми. Наша религия требует силы, чтобы страдать, а не для того, чтобы совершить смелое деяние. Так мир стал добычей злодеев, с уверенностью господствую­щих в нем, ибо люди, стремясь попасть в рай, склонны скорее терпеть их злодеяния, чем мстить за них. Исходя из этой острой исторической оценки христианства, мы легко приходим к его взгляду на религию вообще. Он мыслит, как римлянин времени Сципионов. Значение ре­лигии он определяет ее воздействием на государство и нравы, на силу клятвы и добропорядочность, в которых нуждается государство. Он за­мечает, что лишенная единства Германия обладает опорой в религи­озности (Discorsi I 55). Еще очевиднее для него сила римской религии, соединенная с государством, в которой он вслед за Полибием видит главную причину величия римского государства (Discorsi I II, Polyb. XI 56). Но религия была для него только изобретением людей. Нума изобрел римскую религию, чтобы опираться на ее авторитет для сво­их новых установлений. И здесь мы обнаруживаем согласие с Поли­бием (VI, 56). Полибия по поручению папы Николая легковесно, но изящно перевел гуманист Перотти; в 1473 г. перевод был напечатан еще до появления в Италии греческого оригинала. Этот перевод охва­тывал только пять первых книг, и откуда Макиавелли знал выдержки из шестой книги, нам неизвестно. Во всяком случае ни один писатель не оказал на Макиавелли большего влияния, чем Полибий.

Улучшения нравственности он ждал только от государства. Проис­хождение не добра, а моральных принципов он связывает непосредственно или посредством религии с воспитанием, осуществляемым государством, которое нуждается в прочности клятвы, в добросовестности и преданно­сти. Если он и признает значение религии на других стадиях развития или для других народов, для итальянцев его дней и будущего он, допус­кая, что обоснование новой религиозности интересами государства не исключено, ждет восстановления величия Италии только от монархии.

Понимание всех проблем людей исключительно с точки зрения госу­дарственных интересов сложилось в политике итальянских государств, для которых оценка сил и сохранение равновесия имели преимуществен­ное значение. В отчетах венецианских послов мы располагаем несрав­ненными источниками этого нового объективного понимания значения сил и их отношений. Макиавелли и Франческо Гвиччардини сложились в этой школе. Идеи Макиавелли развились в значительной степени под влиянием его посольства к Чезаре Борджа в Романью, во Францию и к Максимилиану в Германию. Оценивая Чезаре Борджа как человека дей ствия, он увидел в нем властителя, а его опыт уже тогда научил его рас­сматривать политические действия вне всякой связи с их церковным или моральным значением. Из его мастерских посланий о Франции следует, насколько очевидно для него стало значение монархии в централизации всех политических сил. Когда после его отставки в 1512 г. его гениаль­ная способность наблюдения, сравнения и обобщения свободно разви­валась в его трудах, он вычленил развитый в делах новый метод рассмот­рения и превратил его в основу политической науки. У Макиавелли практический рассудок как логика дел, наблюдение, индукция, сравнение, обобщение материала жизни и истории с его инстинктивной методичес­кой силой, с его отвращением к дедукции утверждает свою суверенность; и не только в практической области, но и в науке. Наступило полное об­мирщение морали и политики без каких-либо оговорок и отступлений. В этом уме итальянца, занятого как рутинными делами, так и изучени­ем древних мыслителей, возрождается могучая воля римлян, для которой цель жизни господство, это господство — результат рассудочного расче­та, а вся культура, священнослужители, храмы, знание, поэзия, чувствен­ная жизнь — лишь средства и дополнение этой властвующей воли. Ма­киавелли с гениальным проникновением приходит к выводу, что вели­кая задача подобной господствующей воли — создание национальной монархии в Италии. С этой точки зрения для политики как науки оста­ется только проверка исчислений политиков и обнаружение правила, ко­торое лежит в основе всех их расчетов. Он хочет, следовательно, показать то что есть, а не то, что должно быть: “Кто в политической жизни пре­небрегает первым и направляет свое внимание только на второе, идет к гибели, а не к сохранению” (Principe. Cap. 15).

Из всего этого для Макиавелли складывается картина или понятие человеческой природы и общества, более того, оно уже содержалось во всем этом как его основа. Макиавелли не был систематиком, однако в его мышлении содержится единство гения.

Основная его мысль — единообразие человеческой природы. Мы не мо­жем измениться и должны следовать тому, к чему склоняется наша при­рода (Discorsi III 9). “Чтобы предвидеть, что случится, следует рассмот­реть, что было. Ибо действующие лица на великой арене мира, люди, об­ладают всегда одинаковыми страстями, и поэтому одна и та же причина должна всегда вести к одному и тому же действию” (Discorsi III 43). На этом основана возможность политической науки, предсказание будуще­го и использование истории (Discorsi I 39). “В мире всегда все происхо­дило равномерно, в нем было столько же хорошего, сколько дурного, только в разные времена оно распределялось по странам различным об­разом”. Доблесть (virtu) переходит из Ассирии в Мидию и Персию, от­туда в Рим, а затем распределяется между сарацинами, турками, немца ми (Discorsi VIII, Введение). Идея эволюции или развития человечества совершенно чужда Макиавелли. Он относится к тем, кто на основе тези­са об однородности людей во все времена подготовили в XVI веке выве­дение системы культурных форм из природы человека. И для него на этой идее основывалась возможность государственного управления и политической науки. Его тенденция к обобщению способствовала тому, что он в силу этой однородности конструировал индукции на основе данных истории всех времен, а первые положения, которых он держался, дали ему Платон, Аристотель, Полибий, зависящий от Полибия Ливии и дру­гие римские авторы. Любимым изречением Макиавелли было: “Это сле­дует принять как общее правило”.

По своему содержанию эта однородная природа людей негативно оп­ределена для него тем, что он не признает моральной автономии. Он раз­деляет точку зрения Полибия, которому следует в важной для его пони­мания второй главе первой книги своих Discorsi4. Если Полибий посто­янно использует “Законы” и “Государство” Платона, то в пятой главе этой книги появляется выведение нравственности и права, взятое, веро­ятно, из современной ему работы или учения. Политическая жизнь воз­никает из стадной жизни людей; они объединяются в группы, как живот­ные, и следуют за самым мужественным и сильным. Так возникает пер­вая монархия. В таком обществе хвалят то, что соответствует интересу выносящего суждение. Из этого складываются нравственные и правовые понятия. Они обретают большую силу по мере того, как первичная мо­нархия применяет их, и в свою очередь усиливают монархию. Макиавел­ли приводит выдержки из этой теории Полибия о происхождения права и нравственности с небольшим, но преднамеренным отклонением. Зла насилия, затрагивающего других, примитивный человек для себя хочет избежать, поэтому первоначальное стадо ввело законы и наказания; так возникло понятие справедливости. После того как это понятие вступи­ло в действие, стадо стало избирать своим вождем уже не самого сильно­го, а того, в ком стремилось найти соединение силы, рассудка и справед­ливости. Тем самым Макиавелли признает не идущую изнутри автоном­ную моральность, а только создаваемую государством добродетель, Со­ответственно, и высшая для него религия, древнеримская, установлена государством, изобретена правителем и посредством обмана сделана приемлемой для народа. По мнению Макиавелли, человек не зол от при­роды. Это как будто высказывается в ряде мест; правда, он как-то сказал, что по свидетельству истории основатель государства и законодатель дол­жен исходить из предпосылки, что люди действуют по злому умыслу, когда им представляется такая возможность (Disc. 1 3). Однако он имел лишь в виду, что люди обладают непреодолимой склонностью перехо­дить от желания ко злу, если этому ничто не противодействует. Основ­ные свойства человеческой природы — животная сущность, влечения, аффекты и прежде всего любовь и страх. Макиавелли неисчерпаем в сво­их психологических наблюдениях за игрой аффектов, стремлением чело­века к новому, преобладанием первичной страсти над вторичным нрав­ственным принципом, половинчатыми, не вполне добрыми и не вполне дурными мерами, которые губят государства и индивидов, а также в со­вершенно беспристрастно им описанной безграничности и ненасытно­сти нашего вожделения.

Из этого основного свойства человеческой природы он выводит фун­даментальный закон всей политической жизни. Его он также заимство­вал у Полибия, который здесь в психологической трактовке зависит от Платона. Примитивная монархия коррумпируется в престолонаследии: но и следующее за ней аристократическое правление неудержимо пере­ходит в смене поколений вследствие природы человека в олигархию с ее жадностью, жаждой власти и домогательством женщин. Наступившая затем демократия столь же часто уже в следующем поколении превраща­ется в анархию, что ведет к возврату монархии. Таков круговорот про­стых форм государственного устройства. Хорошие из них длятся недолго, дурные действуют разлагающе и уничтожают часто независимость госу­дарств. Рим продлил время своего могущества — в этом высказывании! Макиавелли также следует за Полибием — прежде всего благодаря тому, что принял смешанную форму правления (Discorsi I 2). Психологический мотив этого круговорота Макиавелли кратко и ярко определяет на примере истории Флоренции. “Сила создает покой, покой — праздность, праздность — беспорядок, беспорядок — разруху, а из нее возникает порядок, из порядка — сила, из силы — слава и счастье”. (Istorie fiorent. V. Начало). Так из природы человека следует общая задача государственного управления. Ему надлежит задерживать безумную стремительность, с которой человеческая природа впадает в коррупцию, сохранять или возрождать посредством законов и религии энергию, смелость, правосознание, миролюбие; если же государство стало жертвой коррупции, правитель должен стремиться восстановить государственный порядок в случае необходимости открытым и не считающимся с существующим правом. насилием, даже беспринципной политической интригой.

Содержащаяся в “Discorsi” и в “Principe” теория служит этой задаче. Внимание Макиавелли направлено на два обстоятельства. Он хочет, чтобы во Флоренции была сохранена свобода, ибо по своим убеждениям он умеренный республиканец в древнеримском понимании. Он считает основным недостатком флорентийской политики то, что народ, злоупотре­бив своей победой, ослабил и коррумпировал знать. В общем он требует, чтобы сложное политическое тело посредством внешнего вмешательства или изнутри посредством политического искусства возвращалось* через короткие промежутки времени к своим исконным силам и как бы медицински регулировалось. Когда же он взирал на Италию в целом и ее состояние после французского вторжения, на расщепление страны, на власть чужих, коррупцию, то ему представлялось необходимым, чтобы не только кровью и железом, но и посредством полного пренебрежения все­ми моральными принципами была установлена на новой основе нацио­нальная монархия. Страшное противоречие: средствами Чезаре Борджа он стремился к построению нового прочного общественного устройства.

Только приняв все это во внимание, можно постигнуть идеи Макиа­велли о человеке и обществе. Он первый представитель романских наро­дов, защищавший в новых условиях имперскую идею римского мира. И он значительно более велик, чем столь переоцененный теперь его ученик Гоббс, потому что он, современник Борджа, итальянец по крови, взирая на Рим, представлял на почве Италии, где воля к господству в римской республике, в империи, в папстве царила всегда, эту идею господства в ее исконной силе.

По теории Макиавелли общество — механизм влечений; игра аффек­тов исчисляема, так как человеческая природа всегда одна и та же, принципы морали, права, религии содержатся только в интеллекте, который выводит основные законы совместной жизни из принципов благоден­ствия, моральной автономии нет нигде: в таком мире существует лишь одна подлинно творческая способность, воля к господству, которая исчис­ляет этот допускающий исчисление мир по принципам государственной мудрости, исходя из игры аффектов в обществе, и насильственно подчи­няет аффекты привнесенным более сильным аффектам.

Макиавелли вынужден был удовлетвориться образцами подобного итальянского политического искусства в его дни, политикой Медичи и Борджиа: осуществлением его имперской идеи был бы корсиканец Напо­леон. В его произведениях нет ни одного места, где речь бы шла о цен­ностях религии. Нигде не появляется ощущение величия художествен­ных творений, которыми было столь богато его время. Он приносит из­винения за то, что создает поэтические и прозаические произведения, объясняя это тем, что вытолкнут из политической жизни. Свою фанта­зию, которую по ее размаху можно сравнить с фантазией его современ­ников, Ариосто и Микеланджело, Макиавелли ощущает только как по­литическую способность, лишенную материала для действий. Он пости­гает посредством избирательного сродства, как ни один философ, зани­мавшийся государственными проблемами, творческую способность по­литического гения, эту считающуюся с фактами позитивную фантазию, которая, исходя из общих условий одинаковой человеческой природы и вытекающих из нее законов политической жизни, воздействует на эту жизнь. По мнению Макиавелли, политик основывает государство, вво­дит своими законами право и нравственность, используя для этого рели­гию. Это Макиавелли находит в истории римских цезарей, которая пи­салась, исходя из подобных предпосылок. О внутренних нравственно-ре­лигиозных силах народов у него нет никакого понятия. Поскольку госу­дарству свойственно изменяться и ухудшаться, над этим сложным телом всегда должен надзирать политик, ибо это тело должно постоянно нахо­диться под наблюдением и с короткими промежутками регулироваться, как часовой механизм. И в этом политике нет уже ни следа формирую­щей государственной педагогики, нет ничего из того, что говорится гер­манскими писателями о содержательности личностей и о связи их реаль­ных, проникающих государство целях. Понятия, которыми работает Ма­киавелли, это — сохранение государства, его прочность, увеличение, рав­новесие политических сил в республике, равновесие между государства­ми, соотношение сил и механика партий, различие формы компромис­сов между ними путем войны во Флоренции или законного соглашения в Риме, наконец, техника господства, направленная на то, чтобы посред­ством использования игры аффектов подчинить своей воле единичные силы, через какие бы преступления ни шел этот происходящий через со­отношения сил процесс.

Изучение морального мира под углом зрения игры природных сил завершается также примыкающими к Полибию спекуляциями о счас­тье. Они служат как бы проекцией наблюдений Макиавелли на универ­сум. Успехи господствующей воли достигаются посредством совместно­го действия живой свободной воли и счастья. “Я полагаю, — говорит он в “Principe” (гл.25), — что счастье управляет половиной наших дей­ствий, предоставляя однако вторую половину нам самим”. Персонифицировать эту слепую силу и описать ее формы воздействия невозможно. Судьба ослепляет душу для того, чтобы безудержно властвовать Счастье избирает для великих дел такого человека, у которого достаточно мужества, чтобы пользоваться обстоятельствами. Никто не может противодействовать счастью и разорвать его сеть; удача сопутствует человеку до тех пор, пока его действия соответствуют счастью; если его воля меняется и человек проявляет по отношению к счастью упрямство, он погибает. Фортуна — женщина, поэтому с ней лучше обращаться буйно, чем осмотрительно. Главное же правило, близкое учению стоиков, гласит: чтобы быть счастливым, надо узнать как этого хочет природа (“Discorsi” II 29, III 9). В маленьком биографическом романе “Жизнь Каструччо Кастракани” Макиавелли изображает прирож денного властителя, который умел вследствие своей могучей жизнерадостности жить в добром согласии со счастьем.

Эта римская воля к господству нашла в “Государе” концентрирован ное и художественно сильное выражение и оказала большое влияние на европейских правителей и государственных деятелей, писателей и поэтов; воздействие ее ощущается даже в английских трагедиях, у Марло и в Ричарде III Шекспира; часто оно сказывалось и в продажной итальян­ской литературе того времени. Эта самая влиятельная из всех политичес­ких брошюр возникла из содержания “Рассуждений”. Однако ее цель, как показывает ее конец, выходит за пределы рассмотренной в “Рассуж­дениях” общей проблемы возрождения и государства посредством поли­тики государя. Эта цель — создание в Италии национальной монархии. Написана и опубликована данная работа была в связи с политической комбинацией, которая позволяла предположить, что дом Медичи суме­ет способствовать достижению национальной идеи. Литературную судьбу этой работы предопределило то, что она была выведена из “Рассужде­ний”. Поэтому никто не замечал, что здесь врач приписывает бессмыс­ленные средства безнадежному больному. Общественностью Европы этот особый случай, в котором содержались условия потребности в оп­ределенной тиранической системе и ее оправдание, постигался вне его границ. Если же читать эту книгу, имея в виду упомянутые условия, то страшной в ней окажется лишь последовательность, с которой имперс­кая идея государства, механическое исследование государства прослежи­ваются в их последних выводах. Макиавелли здесь говорит: правитель должен быть, когда это требуется, лисой и львом; лисой, чтобы обнару­живать западни, львом, чтобы освобождаться от волков. Жестокость до­стойна порицания лишь тогда, когда она бесполезна, а обман — полити­ческая необходимость первого ранга.

Эпоха Макиавелли была вершиной обусловленной гуманизмом ду­ховной жизни Италии.

На почве гуманизма в Италии в эту эпоху все росло и цвело пышным цветом новой весны. Современниками Макиавелли были Леонардо (род. 1452 г.) и Микеланджело (род. в 1475 г.). Одновременно с ним жил Рафаэль Санти (род. в 1483 г.), он умер раньше него; другим его совре­менником и соперником в создании комедий был Ариосто (род. 1474 г.), современником его был и великий историк Гвиччардини (род. в 1482 г.). В 1492 г. Колумб отплыл из Европы. Итальянское Возрождение нашло пути проникновения во все культурные страны Европы. Следующим после Петрарки гуманистом, который обрел беспредельную славу, был нидерландец Дезидерий Эразм (род. в 1466 г.). Около 1520 г. ранний не­мецкий и нидерландский гуманизм достигли своей высшей точки. Во второй половине XVI в. возглавлять гуманистическое движение стала Франция. Здесь Возрождение принимает форму образования большого аристократического общества в самой могущественной монархии. Во Франции оно впервые охватило живые силы общества, все реальности юридического, политического и эстетического характера. В этих услови­ях возникает глубокое понимание римского права, превосходящее ита­льянцев понимание истории и поэтика, ведущая за собой национальную поэзию. Историческое самосознание самой могущественной романской нации пронизывает и ее знаменитых государственных деятелей, юристов и духовных лиц, понимание их предков в Риме. Здесь уже нет никаких следов комнатной атмосферы немецкого гуманизма. От Франциска I, его духовника Петра Кастелланского и советника Бюде (Bude) исходит великое духовное движение, в результате которого в 1520 г. наряду со старым университетом был создан College de France, проводивший идеи Ново­го времени. В ходе дальнейшего развития появляются Петр Рамус, Турнебус, Ламбинус, Муретус, оба Скалигера, Куйяций и Донеллус, истори­ческие работы де Ту; даже теологии Кальвина и Безы были гуманисти­чески окрашены. Таковы обстоятельства, в которых новый писатель выс­казал свое мнение о человеке, вызвавшее внимание всего мира.

Монтень(род. в 1553 г., Essais 1588) пишет в легкой, привлекательной манере рассказчика; в его беспорядочно скомпонованных работах, напи­санных прекрасным наивным языком, шутки и серьезные размышления, рассказы о себе, анекдоты, цитаты из древних авторов, глубокие ориги­нальные прозрения следуют друг за другом. Радостью окрашена каждая фраза. В одном случае он отказывается считать себя философом, одна­ко в ряде других мест отражается его наивное сознание значения своих неметодических, но и не скованных никаким метафизическим догматом приемов индукции в анализе человека. Он сам говорит о себе: “Nouvelle figure, un philosophe impremedite et fortuit”

Однако и его мышление о человеке, как всех других, выходящих за границы церковного понимания писателей тех дней, уверенно покоит­ся на массивном фундаменте античной морали. Его книга насыщена и проникнута философией античных мыслителей, Цицерона, Сенеки и любимого им Плутарха. Вслед за скептиками он полностью отвергает метафизику, но, следуя Сократу, которого он особенно почитает, нахо­дит в рефлексии о нас самих и естественном законе нравственности от­крытую человеку истину и объединяет все подлинно сократическое в ка­честве основы жизненного поведения. Острым пониманием ядра древ­ней практической философии и прежде всего свободным пониманием жизни он поставил в центр своей морали стоическую формулу, по которой Добродетель состоит в жизни, соответственной природе, и развил ее пло­дотворнее и проще, чем любой стоик в личностное отношение к жизни. В нас исконно действует природа и надо только всегда слышать ее требования. Природа ведет нас посредством влечений к радости, аффекты относятся к нашей здоровой жизни, без них наша душа была бы неподвижна, как корабль в спокойном открытом море.

Под влиянием древних авторов находятся важнейшие французские писатели этой эпохи, сохранившие еще сегодня свое значение: Рабле и Монтень. Роль Монтеня в перенесении скептического духа древних на современное мышление Декарта, в ослаблении авторитета церкви и метафизики не вызывает сомнения. Однако если Бокль (гл. VIII) видит в этом значение Монтеня, если он вообще считает рост скептического духа единственным средством для подготовки нового мышления XVII в., то он совершенно неверно понимает природу человека, которая нуждалась, правда, для построения целостности в устранении препятствующих это­му авторитетов, но в такой же степени и в твердой позиции разума. Оба условия дальнейшего познания природы были созданы в XVI в., когда автономия нравственного сознания была достигнута посредством пренебрегаемых Боклем теологических споров и оставленного им без понимания гуманистического движения. Скептицизм Монтеня был ограни­чен его позитивным построением независимого, не нуждающегося в тео­логической и метафизической догматике человека. Именно этой двоякой позицией он подготовил Декарта. Монтень основывал свой скептицизм, отвергающий теологическую и метафизическую догматику, а также свое позитивное воззрение на моральную независимость человека на работах древних авторов, на публикуемых в эпоху Возрождения книгах о моральных философах, особенно о стоиках, и на всей гуманистической настроенности того времени, которая именно во второй половине XVI в. дос­тигла своей кульминации. Однако только в себе и в характере своего на рода он находил несокрушимую жизнерадостность и связь ясного рассудка с весельем сердца, характеризующего его как типичного француза. Если Рабле был в этом отношении его предшественником, то Монтень был более современен, более уравновешен в своих чувствах. Так возник взгляд на человека в его “Опытах”.

Он согласен со стоиками в предпочтении сильной, мужественной и ра­достной настроенности, сочувствию, которое он считает свойством жен­щин, детей и необразованной толпы. Согласен он со стоиками и в опенке раскаяния и в неприятии сожаления о прошлом, ибо оно обусловлено об­щей связью универсума. Его мораль отражает веселый, мягкий лик самой природы. Это предстает особенно возвышенно в его, направленном против стоиков, изречении о самоубийстве: “ Уходите из мира, говорит нам при­рода, так же, как вы вступили в него. Тем же путем, которым вы идете из смерти в жизнь, без страсти и ужаса, следуйте обратно из жизни в смерть. Ваша смерть — часть порядка универсума, часть жизни мира” (119). Все живые существа обладают, как говорят уже стоики, чувством самосохранения (I 12). Существует общий закон мира; из элементов этого универсального разума формируется наша нравственная жизнь. Здесь вновь мысли стоиков, Сенеки, Цицерона. Но Монтеня отличает от них то, что он видит закон природы не в абстрактных положениях, кажущихся ему сомнительными, в связи наших целей со всей природой и их регулировании ею. Мы стремимся к самосохранению, и ищем радость; нравственность как в эпикурейском, так отчасти и в католическом понимании является дисциплинированием наших влечений, исходит из сознания связи природы и универсаль­ного закона. Монтень рассказывает, как он не позволяет страстям расти, а стремится регулировать их в самом начале, когда их еще можно подчинить; как он еще в молодости, руководствуясь разумом, противопоставлял любов­ной страсти противодействующие ей импульсы; как он сознательно наслаж­дался достигнутым умиротворением и пытался возвысить его; как он от­странял грустные представления. “Немногие вещи, — говорит он в духе сво­их любимых сократиков, — привлекают меня. То, что они нас трогают, хо­рошо, но они не должны властвовать над нами. Чувствам, которые уводят меня от меня самого и приковывают к чему-то другому сопротивляюсь все­ми силами” (III 10,начало). Можно ценить здоровье, жену, детей, имуще­ство, но надо иметь обитель для себя, где чувствуешь себя совершенно оди­ноким и свободным. Tranquillitas animi, свобода, пребывание в себе: все это стоические идеалы в свойственном Монтеню смягчении. “Счастье нашей жизни зависит от спокойствия и довольства правильно сформированного духа и стойкой воли в хорошо регулируемой душевной жизни”.

Ответ на вопрос, откуда наш разум получает силу действовать как мо­ральный закон, дан Монтенем не более отчетливо, чем в сказанном выше. Иногда он обращается для утверждения нравственного процесса к своему католицизму. Однако великий принцип нравственной незави­симости человека пронизывает все его творчество. Он последователь Со­крата, стоиков, ученик тускуланцев, Сенеки, Плутарха. Однако он и не­что большее. Концентрированное богатство материала, превосходящая сила самонаблюдения, рост индивидуального в духовной физиогномике, более тонкая модуляция душевной настроенности возвышают его над ан­тичными мыслителями. В своей душевной настроенности и отношении к жизни он прототип Декарта и многими отдельными проявлениями воз­действует на него.

II

Гуманистическое движение в Италии охватывало города, дворы и выс­шие сословия. Предпосылкой его беспрепятственного развития был ха­рактер папства при Александре VI, Юлии II и Льве X. И контрреформа­ция доказала, что она не проникла в глубину и широту нации. Медлен­но, осторожно, охватывая народы в их последней глубине, возникало на севере Европы у германских народов реформационное движение; осво­бодив их от римского священства, оно создало внешние условия для не­зависимого научного движения; перемещение правовой основы догматов в религиозную нравственность сделало возможным развитие критичес­кой теологии и в ходе своего развития превратило моральную и религи­озную автономию личности в основу духовной жизни у нас.

В Германии, откуда шло это движение, шел процесс роста силы ее народа, ее богатства, промышленности и торговли. После того, как Кон­стантинополь перестал служить отправным пунктом великих путей на север, торговля стала идти из Италии через ставшие теперь доступными альпийские проходы, затем через Германию к Северному и Балтийскому морям: теперь расцвели немецкие города. Из рудников Гарца и Руд­ных гор было извлечено множество благородных металлов, которые еще в большей степени, чем поступления золота и серебра из Америки, выз­вали революцию цен во втором десятилетии XVI века. К этому присое­динялось то, что Макиавелли назвал в 1508 году главной причиной рас­тущего немецкого богатства, относительно простые и легко удовлетворя­емые обычаи. “Они ничего не строят, не придают значения одежде, ни­чего не тратят на вещи домашнего обихода; им достаточно иметь изоби­лие хлеба, мяса и натопленную комнату”. Немецкий купец встречает­ся теперь на всех рынках. Аугсбургские мировые фирмы имеют своих представителей во всех крупных городах. Возросшая сила народа устрем­лялась вовне, в колонизацию и на военную службу. Так в этом еще не­централизованном народе, неспособном из-за противоположности меж­ду городами, рыцарями, князьями и императорами к единому полити­ческому действию, образовались бесчисленные самостоятельные центры духовного развития, сложился избыток духовных сил; следствием расту­щей связи с Италией было знакомство с итальянским искусством и с гу­манистической литературой.

Однако вся страна была покрыта сетью церковных владений с центром в Риме. В городах тех дней повсюду существуют прочные врата, рвы и ук­репления, внутри же господствуют башни, порталы с высокими фронто­нами и далеко простирающиеся строения соборов, церквей и монастырей. Духовная жизнь стесненных там людей была подчинена твердым церков­ным понятиям. Человек может избавиться от чувственных стремлений, греха, дьявола, вечных мук только посредством упорядоченной помощи церкви, посредством строго установленной системы таинств, исповеди, покаяния и добрых дел; даже после его смерти его близкие должны выпол­нять религиозный долг, чтобы вывести его из чистилища. В этой последо­вательности исповеди, таинств, отпущения грехов, жертвы и добрых дел нашел свое выражение весь глубокий смысл мистики и францисканско­го следования Христу. Научные понятия о природе были еще в известном созвучии с церковной дисциплиной. Действие природы складывалось для естествоиспытателя в конечном итоге из действия в ней духовных сил. Магические действия сил допускались и выдающимися представителями натурфилософии. Глубокой вере в молитву соответствовала в качестве темной стороны этого миропонимания вера в дьявола и ведьм. Не было еще и методически обоснованной исторической критики всех церковных традиций. В народе внезапно возникали пароксизмы страха перед этими повсюду действующими потусторонними силами, в церквах кровоточили гостии, на небе появлялись окровавленные кресты и копья, города и де­ревни были переполнены бесчисленными паломниками, флагеллантами и пророками, совершающими чудеса изображениями Марии, и призываю­щими к покаянию проповедниками. Строительству новых церквей и ча­совен, а также их украшению не было предела. Все эти действия церков­ной системы были как железными скобами введены в устройство Герман­ской империи.

Так произошло, что в германоязычных странах переходящее из одной европейской страны в другую духовное движение обрело религиозное выражение. И именно поэтому громадное растущее религиозное напряжение, давно существовавшее и все время увеличивавшееся в римской церкви, привело здесь к взрыву. Прогресс цивилизации, рост открытий, изобретений и промышленности действовали в XV в. совместно с национализмом, который был могильщиком старой рациональной теологии. Теологическая метафизика средневековья распалась. Именно вследствие этого внутри церковной организации и у ее представителей усилилось отношение к догмату как к правопорядку и возросло значение и исполь­зование церковного аппарата, короче говоря, господство курии. Это внешнее давление на живые религиозные силы способствовало тому, что из подспудно тайно тлеющей сектантской веры вспыхнуло пламя гусит­ского движения. Церковная аристократия, в свою очередь, также, правда, тщетно, предприняла на трех больших соборах XV в. борьбу с господством курии, стремясь к реформе церкви, ее главы и членов. Если таким образом требование реформы было общим, то развивалось уже и ядро нового. В практической мистике центром религии и теологии стал внутренний процесс, посредством которого отдельный человек, борясь со своими аффектами и своими страданиями, достигает внутреннего мира. Начиная с Брадвардина и с XIV в. одновременно обратились к августинизму, с помощью которого надеялись вновь сделать более близким нуж­дающемуся в умиротворении сердцу человека метафизическое представление о Троице и вочеловечении. Это было временным паллиативом. Ре­шающим же стало перемещение религиозного интереса из космической дра­мы в личностное отношение к Христу и Его страстям, к ощущаемому бо­лее близким и задушевным Богу-Отцу. Это находит свое выражение в картинах Беллини и Перуджино, Рогир ван дер Вейдена и Мемлинга, в плясках смерти и статуях XV — начала XVI вв., а также в проповедях этого времени. Курия, правда, разумно старалась внешним образом исполь­зовать это смещение религиозного интереса, но внутренне удовлетворить его она не могла.

При этих обстоятельствах движение в германоязычных странах обра­тилось к религиозным и теологическим проблемам. Мы будем рассматри­вать движение Реформации, возникшее таким образом, не под углом зре­ния истории церкви и догматов, не станем следить за тем, как возникали новые церкви и менялся характер христианских догматов, а попытаемся понять это движение как важнейшее звено в сцеплении духовных процессов XVI в. Мы хотим постигнуть, как человечество пришло от метафизики средневековья к деянию XVII в., к обоснованию господства человека над природой, к автономии постигающего и действующего человека, к форми­рованию естественной системы в области права и государства, искусства, морали и теологии. Здесь особенно важно, как в начале XVI в. во всей Европе победоносно поднялся религиозно-универсальный теизм, как он был подхвачен Лютером, воспринят в ряде пунктов Цвингли и развит сектами, прежде всего сектами реформированной церкви: с этими сектами и духом Реформы находится, в большинстве случаев в ясно постигаемой истори­ческой связи, развитие этой точки зрения в XVII веке. Не менее важно и то, как в изменившемся положении общества возникает новый жизненный идеал, в соответствии с которым индивид чувствует свою внутреннюю са­мостоятельную ценность и радостно стремится к ее раскрытию в деятель­ности в конкретных условиях жизни; как Лютер и Цвингли создают в самой жизни церкви место и свободу для этого жизненного идеала, так и здесь новое лишь с трудом прорывается через традиционные представления. Мы хотим затем понять, как у людей времени Реформации в отличие от средневековых мыслителей и их теологической метафизики сложился новый способ утверждения и обоснования высших убеждений об отношении человека к Невидимому. Мы хотим постигнуть отношение этих идеи к об­ществу на стадии его возникновения: отношение, которым около двух ве­ков были обусловлены все изменения в европейском обществе. И после­днее. Здесь и начало новой по своему характеру теологии: свободной от схо­ластических спекуляций, основанной на познаваемом, на пережитом ре­лигиозном процессе и на христианской литературе. Ибо вплоть до наших дней эта новая теология основывалась на внутреннем опыте и на крити­ческой истории христианства. Благодаря ей лишь постепенно было дос­тигнуто понимание, принимающее во внимание все инстанции нрав­ственной автономии человека.

Эразм, этот Вольтер XVI в., в течение одного поколения господство­вал над духовной жизнью людей и возглавлял антицерковное движение. С самого рождения он страдал от угнетения монахов, в монастыре он ос­новательно познакомился с ними и стал их ненавидеть. Он обратился к восходящему солнцу гуманистической науки и, занимаясь ей, вскоре по­чувствовал, что рожден быть писателем. Эразм пользовался всеми жан­рами, поэзией и прозой, диалогом, научным исследованием и письмами, всегда бегло, оставаясь импровизатором; однако каждое из его произведений преисполнено тем, в чем нуждается время. В его применении но­вой латыни гуманистов без всякой педантичности, с несравненным чув­ством стиля, этот язык всего мира стал выражать все идеи и настроения времени. В произведениях Эразма звучало все противоречивое, свой­ственное этому времени: склонность сильного мужественного поколения к грубым шуткам, связанным с чувственностью, радость от восхода сол­нца наук, ненависть независимого духа к церкви, но при этом серьезное проникновение в теологические проблемы: Эразм был подобен демону о ста ликах с совершенно различными выражениями и мимикой: имен­но поэтому к нему были прикованы, вопрошая, сомневаясь, очарованно, взоры современников. Неизмеримая его заслуга состояла в выступлении за религиозную терпимость; основное требование этого хрупкого ма­ленького, болезненного человека с полузакрытыми, голубыми наблюда­ющими глазами состояла в том, чтобы признавать слово единственным оружием в религиозном споре. В политике он защищал либеральные идеи своего времени. Однако философское и универсальное свойство его натуры заключалось в том, что он все подчинял проверке мышлением. Радость уверенного в своей суверенности интеллекта пронизывает, отражаясь в озорной шутке и в научной критике, его личность. Высшее, свое выражение его чувство жизни получает в его самом гениальном и оказавшим наибольшее воздействие произведении “Похвала глупости”. В чем Эразм, поднимаясь над своими предшественниками, достигает подлин­ного юмора. Он изображает ту сторону жизни, в которой легко можно обнаружить изрядную долю глупости, любовь, продолжение рода, геро­изм, без которых, однако в этом мире не было бы и не могло бы суще­ствовать что-либо разумное. И он показывает это в подлинно юмористическом выражении. Госпожа Глупость держит речь, прославляющую ее самое, и все ее слушатели также глупцы. Все слабости времени, в част­ности церкви и наук привлекаются в беспримерной смелости к суду рас­судка и юмора. Эта работа высказывает то поверхностно, то глубокомыс­ленно чувство двойственности жизни. Настроение, которое так же, как настроение Петрарки, еще ни у одного из авторов Нового времени не на­шло равного выражения. Правда, учителем Эразма был Лукиан. Как оча­ровательны некоторые шутки в беседах: достаточно прочесть диалог юноши с девушкой, которая хочет уйти в монастырь. Но и для этого Вольтера XVI века центром его критических размышлений была великая проблема его времени, истинное христианство. Он хотел постигнуть чи­стое Евангелие. Эту задачу он осуществил в своем важнейшем научном труде, в издании Нового завета; за этим, вслед за Лоренцо Валлой, пос­ледовали историко-критические аннотации к Новому завету и парафра­зы к Посланиям и Евангелиям от Матфея и Иоанна, а также его работы в области патристики: начало патрологии. С помощью всех этих вспомо­гательных научных средств он пытался проникнуть в “философию Хри­ста”. Душа, говорит он в “Кинжале христианского воина” (Enchiridion) помня о своем небесном происхождении, борется с земной материально­стью. И опорой ей служит вера, состоящая в том, что душа видит свою цель в Христе. “Christum vero esse puta non vocem inanem, sed nihil aliud quam charitatem, simplicitatem, patientiam, puritatem breviter quidquid ille docuit”" . И эта простая философия Христа совпадает, как он считает, с философией Цицерона, Сенеки и Платона. Они также писали под вли­янием, божественного вдохновения. Цицерон был вдохновлен Боже­ством. Так, уже Эразм высказывает мнение об откровении, или вдохнов­енном внушении благороднейшим римлянам и грекам. Вместе с тем он также остро ощущал, сколько загадочного содержится в библейских кни­гах и понимал, что Ветхий Завет не свободен от предосудительного. В та­ких случаях он обращается к доступному средству — видеть как в мифо­логических сказаниях греков, так и в священных книгах аллегории. Если бы ему пришлось понимать Книги судей или Книги царств буквально, он вынужден был бы предпочесть им Ливия. Для него аллегориями яв­ляются не только такие рассказы, как грехопадение с его яблоком и зми­ем. Даже в раннехристианских представлениях он обнаруживает элемент символического.

“Nee alia est flamma, in qua cruciatur dives ille commissator evangelicus; nee alia supplicia inferorum... quam perpetua mentis anxietas, quae peccandi consuetudinem comitatur

Разработкой новой, основанной на источниках самого христианства теологии занимался наряду с Эразмом Рейхлин, не крупный писатель, но сосредоточенно работающий ученый. Особое значение имели его Rudimenta hebraica, которые дали первое полное научное построение древ­нееврейского языка. “До меня не было никого, кто бы решился написать книгу о правилах древнееврейского языка, и пусть у завистника разорвется сердце, я остаюсь первым. Exegi monumentum aere perennius”. Во мно­гих местах своего труда он указывал на грубые ошибки в Вульгате.

Однако находящиеся под влиянием Италии немецкие гуманисты вышли далеко за границы публичных высказываний Эразма.

Уже Эразм и Рейхлин испытывали сильное влияние религиозно-уни­версалистского теизма итальянских гуманистов. Под этим я понимаю убеждение, согласно которому Божество одинаково действовало и еще сегодня действует в различных религиях и философиях. Оно находит свое выражение в морально-религиозном сознании каждого благородно­го человека. Утверждение, предпосылкой которого служит идея универ­сального действия Божества во всей природе и в сознании всех людей. Оно должно быть связано с пантеистическим или же с панентеистическим пониманием мирового устройства, которое было в то время, наря­ду с номиналистским воззрением, очень распространено и опиралось на платонизм, стоицизм и христианскую мистику.

Этот религиозно-универсалистский теизм возник из сравнения глубо­комысленными средневековыми наблюдателями религиозно-нравствен­ного образа жизни в различных религиях, тем самым, из самой жизни и ее непосредственного изучения. Основные линии его были уже проведе­ны в образованном кругу Фридриха II Штауфена. Боккаччо и другие ита­льянские новеллисты видели в Саладине идеал гордости, достоинства и благородства. В рассказе о трех кольцах выражен этот религиозно нейт­ральный теизм. В эпической поэзии итальянцев, восхваляющей борьбу между христианами и мусульманами, авторы часто вкладывали в уста му­сульман или демонов внехристианской области то, что они сами высказать не смели. Так, Пульчи предоставляет демону Астароту высказывать сооб­ражения об относительной ценности религий. Та же точка зрения выво­дилась в течение XV века из гуманистического изучения классиков. Это­му содействовало почтение к моральной высоте древних, усвоение их раз­вившегося со времен стоиков универсалистского теизма. Ведь работы Ци­церона и Сенеки, в которых была выражена эта высшая, достигнутая в древности точка зрения, постоянно изучались гуманистами и дружными с ними образованными итальянцами. Георгий Гемист Плифон, прини­мавший участие в соборе середины XV в. в Ферраре и Флоренции, очень значительная личность в историко-религиозном отношении. Скрытой це­лью его жизни было обоснование религиозно-универсалистского теизма в качестве новой, отличной от христианства религии. Материал дал ему Платон, имена богов и божественных сил он взял из родной древнегречес­кой мифологии, игнорируя христианские обозначения, — настолько стро­го он отделял эту новую веру от христианской. Этот принятый в плато­новской академии Флоренции с многочисленными приближениями к христианству религиозно-универсалистский теизм нашел свое полное вы­ражение в гимнах Lorenzo Magnifico.

Их влияние ощущается в поэзии Микеланджело. По мнению Якоба Буркхардта, теизм был широко распространен в кругах образованных итальянцев тех дней. Его принимала историческая критика новой шко­лы. Лоренцо Балла опроверг подлинность письма Абгара Христу, форму­лировку апостольского символа всеми апостолами, считал Моисея и евангелистов просто историками и окончательно уничтожил басню о Константиновом даре. В ходе расследования 1498 г. дела одного болон-ского врача инквизиция установила, что он считал зачатие Христа есте­ственным, а приговор к Его распятию справедливым.

Такое соединение универсалистского теизма с философской, иногда очень радикальной, критикой источников христианства мы обнаружива­ем и в кругах эрфуртских гуманистов. Здесь та же пламенная ненависть к монахам, церковной дисциплине и схоластической метафизике, как та, которая воодушевляла итальянцев и Эразма, и неустойчивые моральные понятия, с неизбежностью возникшие из воспринятой, а затем отвергну­той монашеской морали.

Духовной главой этого направления был эрфуртский каноник Конрад Мут (Mutianus Rufus). Он рано отправился в Италию; там он воспринял религиозно универсалистский теизм в его особой неопла­тонической форме у Пико и Марсилио Фичино; его сильное влияние испытали другие выдающиеся немецкие теологи, в том числе Рейх-лин и Цвингли. Вернувшись, Муциан Руф сидел в своем доме за со­бором в Готе, занимаясь мирной литературной деятельностью. Над входом была надпись: beata tranquillitas. внутри другая надпись при­зывала входящих к самоконтролю: bonis cuncta pateant. Когда од­нажды в его любимую библиотеку одновременно поступило несколь­ко прекрасных изданий древних авторов, он расплакался от радости. Так же, как он отказывался от всех предложений заняться публичной деятельностью, он не стал ничего публиковать. Однако посредством напоминающего Глейма радушия и полной глубины оживленной пе­реписки эта импонирующая личность оказывала большое влияние на эрфуртский университет, а также за его пределами. Сегодня мы уз­наем о его воззрениях только из этих писем. В этом скромном мыс­лителе великое универсалистское учение итальянских неоплатоников о незримом Логосе в качестве носителя всех откровений и филосо­фий человечества соединяется с растущей филологической крити­кой, распространяющейся теперь на раннехристианские источники. В знаменитом письме Спалатину он решает вопросы, связанные с догматическим представлением о длительной тьме языческого мира до явления Христа, посредством учения об общем откровении, то есть божественного одухотворения всего человечества. Истинный Христос невидим и присутствует во все времена и повсюду; боже­ственная мудрость, она существовала не только у иудеев в уголке Сирии, а повсюду и во все времена, у греков, римлян и германцев. Муциан мыслит распространение божественной мудрости за преде­лы теистских религий и философий культурных народов, присутствие ее даже в мифологии. Своему близкому другу, цистерцианскому священнику Генриху Урбану, он доверяет как последний вывод следующее учение. “Есть один Бог и одна богиня. Но сколько их образов, столько и имен: Юпитер, Соль, Аполлон, Моисей, Христос Луна, Церера, Прозерпина, Теллус, Мария. Но будь осторожен, болтай об этом. Оно должно быть окутано молчанием, как мистерий Элевсинских богинь. В вопросах религии следует пользоваться покровом легенд и загадок. Презри молча с разрешения Юпитера, луч­шего и величайшего Бога, мелких богов. Когда я говорю — Юпшер, я имею в виду Христа и истинного Бога”16. Из этого религиозно уни­версалистского теизма он, как и почитаемый им Цицерон, выводил существование естественного нравственного закона, введенного высшим учителем в наши души. При этом он отвергал всю церковнук нравственную дисциплину, нищенствующих монахов, посты, испо­ведь, панихиды. А о Священном Писании он подчас высказывал мнения, намекающие на весьма смелые критические гипотезы.

Когда же в Кельне началась, а затем в Риме продолжилась грустная комедия процесса против Рейхлина, внезапно обнаружилось, что в Германии существует общественное мнение, защищающее новую “истин­ную теологию”. В “Письмах знаменитых людей” (1514, 1519) совершен смотр сторонников Рейхлина, а в “Письмах темных людей” (1515-1517) объектом популярного сатирического изображения стала партия обскрантов, изображения, которое соответствовало духу немцев XVI века, смело и здраво объявившего войну всему отжившему. Здесь в резких чертах и в ряде непристойных ситуаций показан немецкий теологический Дон Кихот XVI века, грубо чувственный, ограниченный, ленивый, невежественный, бестолковый поп, тщетно противодействующий веяниям Нового времени. Здесь еще до Лютера идет борьба с индульгенциями. И в немногих словах, но очень выразительно, характеризуется новая под­линная теология, представителями которой являются Эразм и Рейхлин. Эта теология возвращается к первоисточникам на языке оригинала, делает вновь доступными отцов церкви и упрощает готическую витиеватую теологию и церковную дисциплину, утверждая по Евангелию: кто пра­вильно действует, будет блажен.

В связи с этим религиозно-универсалистским теизмом в германо-язычных странах возник новый религиозный жизненный идеал.

В Италии христианский аскетический жизненный идеал уступил ме­сто естественно развивающейся, по своим задаткам совершенной лично­сти. Здесь в XV в, возникло понятие uomo universale. Оно проступает в автобиографии Леона Баттисты Альберти, в ярких чертах личности Ле­онардо да Винчи. “Человек создан, — говорит Леон Баттиста Альбер­ти, — для деятельности, такова его цель, приносить пользу его назначе­ние”. Эти люди полностью зависят от самих себя и стремятся придать свободную завершенность природной сущности. Близкий этому идеал рисует Рабле в описании монастырского товарищества в “Гаргантюа”. “En leur reigle nestoit que ceste clause: Fay ce que vouldras. Parce que gens, liberes, bien nayz, ben instruictz, conversans en compeignies honnestes, ont par nature ung instinct et aguillon qui tousjours les poulse a faictz vertueux, et retire de vice: lequel ilz nommoyent honneur”.

В Англии Томас Мор в своей идеальной картине общества, в “Уто­пии” (1516), также указал на то, что основные положения религии, бес­смертие и вера в Бога, должны быть основаны на разуме и служить ус­ловиями счастья и совместной жизни людей: законы природы суть и за­коны. Того, кто дарует веру в Христа; истинная религиозность состоит не в следовании требованиям религии, а в добросовестном выполнении по­вседневных обязанностей.

И в Германии, там, где гуманизм оказывает свое воздействие, в жизнь значительных сильных личностей вступает возросшее сознание их само­сти, развившееся повсюду под влиянием морального величия древних. Уже в середине XV века Григорий Хеймбургский, “самый ученый и красно­речивый из немцев”, как сказал его учитель Эней Сильвий, ощутил в сво­ей оказавшей большое влияние деятельности близость древним авторам вследствие присущего им чувства жизни и жизненного идеала. Они уси­лили его непосредственную радость от деятельности в миру. Господству римской церкви он противопоставлял независимость человека в вере. “Nam compulsis et invitis nihil vel modicum prodest fides et quaecunque exhibitio fidei. Constat enim coacta servitia Deo non placere”.

Его воодушевляет образ мышления мужественных римских авторов. Одновременно это же находит свое выражение в послании Сигизмунда Австрийского, направленном против Пия II: он ссылается на ius naturae quod nemo nobis prohibere potest nee a nobis auferre, quia natura nobis instinxit et nobiscum nata est. В качестве таких же людей предстали перед современниками в эпоху Реформации рыцарь Гуттен и городской патриций Виллибальд Пиркхеймер. Гуттен — первый немец, который с античным самоощущением едва ли не навязывал свою личность обще­ству на каждом повороте своего существования; Пиркхеймер выглядит на портрете Дюрера преисполненным чувством собственного достоинства статным рослым человеком с выразительным лицом. У древних он, как Эней Сильвий и Григорий Хеймбургский, научился прежде всего радо­ваться жизни и деятельности, здоровому ощущению своей личности. Итальянский идеал универсального человека воплощен здесь в чисто не­мецкой натуре и в жизни бюргера имперского города. У него мы также обнаруживаем в качестве ядра всех соединяющих личность убеждений уче­ние римских стоиков и их мужественное жизненное чувство. Так, он пи­шет своей сестре Харитас: “Блага истинной добродетели значительно прекраснее всех преходящих титулов и почестей; они вырезаны не на мраморе и бронзе, а на памятниках вечной славы и превосходят все богатства, почести и знатное происхождение, и к тому же они прочнее подлиннее и постояннее, чем все внешние, преходящие достоинства Ибо они могут не только уверенно и надежно привести людей, носящихся по волнам этого мира, в гавань высшего блаженства и бессмертия, не и устранить все неприятности, несчастья и страдания. А поэтому стоические философы разумно и мудро утверждали, что живем мы благодаря природе, но живем серьезно и правильно благодаря философии. И это неудивительно, ибо человеку не дано Богом ничего более высокого прекрасного, чем философия”. И в другой раз: “Поэтому, обладая философией, мы должны быть готовы и вооружены радостно и смело выносить все неприятности”. Хваля подагру, он говорит: “Надо быть б страшным и ничего не бояться, презирать все низкое и стремиться к возвышенному и великому, переносить во славу добродетели также грубое и тяжкое, непоколебимо держаться принятого намерения”. В увещевании учеников младенцем Христом сказано:

“Gang nicht muBig, arbeit hier auf Erden,

So magstu reich und selig werden”.



 

(“Не будь праздным, трудись здесь на Земле,

И ты можешь стать богатым и обрести блаженство”)

И если наши мышление и литература сохраняют твердые черты немецкого характера и христианскую непоколебимость, то античное сознание придает личности, ее природной силе, новую форму. Деятельность преисполненная чувством общности, особенно в городах, обнаруживает себя у древних авторов. Так непосредственно, в наивном согласии ж в дружбе с афинянами и римлянами флорентийцы предшествующего великого времени, это повторилось у бюргеров Нюрнберга и других имперских городов, в советах имперских правительств, у знатных властителе и популярных писателей. Так именно в период до выступления Лютера выражается в противостоянии церковной дисциплине и аскетизму cпoкойная непоколебимая уверенность в себе смело действующего человека и его естественное отношение к Богу и к литературе.

Выдающимся представителем поднимающегося бюргерства в поколении до Лютера был Себастьян Брант. В своем “Корабле дураков”, напечатанном в 1494 г., он говорит:

Schau den Duckmauser!...

Wir wollen ja doch auch erwerben,

Dap uns Golt lapt in Gnaden sterben,

Wie er, obgleich er Tag und Nacht

Liegt auf den Knien, betet und wacht;

Er will nur fasten und Zellen bauen,

Wagt weder Gott noch der Welt iu trauen!

Gott hat uns darum nicht geschaffen,

Daβ wir Monche werden oder Pfaffen,

Und zumal, dap wir uns sollten entschlagen

Der Welt!...

Es ist Gottes Wille und Meinung nicht,

Daβ man der Welt so tue Verzicht

Und auf sich ganz allein hab acht”



 

Взгляни на ханжу!...

Мы ведь тоже хотим заслужить

Милость божию в смертный час,

Как тот, хотя он день и ночь

Стоит на коленях, молится и бодрствует,

Он хочет лишь поститься и строить кельи.

Не решается доверять ни Богу, ни миру!

Бог создал нас не для того,

Чтобы мы стали монахами или попами

И тем более, чтобы мы отказались

От мира!...

Воля и желание Бога не в том,

Чтобы отказывались от мира

И уделяли внимание только себе”.

В своей сатире на понтификат Юлия IIГуттен еще до выступления Лютера писал: боритесь с “ослеплением будто такой бандит, как Юлий может владеть ключами от Царства Небесного”. “Как? Человеческий дух, искра божественного света, часть самого Бога может быть настолько ос­леплен обманом?”

Mut, Landsleute, gefaet! Ermannen wir uns zu dem Glauben,

Dap wir das gottliche Reich durch redliches Leben erwerben;

Daβ nur eigenes Tun, und nimmer der heiligste Vater

Heilig uns macht.

Мужайтесь, соотечественники, спокойно! Утешимся верой,

Что мы обретем Царствие Небесное честной жизнью;

Что только собственные дела, а не святой отец,

Дадут нам святость.

В отличие от старых изображений плясок смерти, показывавших человека под властью темных сил, Дюрер в 1513 г. на вершине жизни выразил в картине “Рыцарь, смерть и дьявол” с такой силой, как ни один художник его времени, победоносную силу человека. В святом Иерониме он представил гуманистическое мудрое миролюбие Эразма. О своем отце Лютер пишет в дневнике: он прилагал большие усилия, чтобы воспитывать своих детей в почитании Бога; его высшим жела­нием было укоренить в них чувство повиновения, чтобы они были приятны Богу и людям. Поэтому он ежедневно увещевал нас любить Бога и быть справедливыми к ближнему своему. Как ярко выражена великая душа Дюрера, посвятившего себя просто содержащейся в Библии высшей связи вещей, в том месте его дневника, где он пишет о распространившемся в 1521 году ложном слухе об аресте Лютера. Он обращается к Эразму, надеясь, что тот возглавит движение Реформа­ции. “Внемли мне, ты, рыцарь Христов! Выступи под защитой Госпо­да нашего Иисуса, защити истину, обрети венец мученика! Ведь ты уже стар. Я слышал, что ты и сам давал себе только два года, чтобы со­вершить еще что-нибудь”.

Памфилий Генгенбахв стихотворении 1514 г. “Derail EidgenoG” рису­ет швейцарцам свой идеал в изображении прежнего поколения.

waren from biderb Leut,

Viel Berg und Tal hand sie gereut,

Deβ taten sie sich nahren.

Kein Untreu, Hoffahrt war in ihnen

Und dienten Gott dem Herrn.

Bruderlich Treu war unter ihn',

In ganzer Einfalt zogen's bin

Und batten Gott im Herzen.



 

Они были честными людьми,

Объездили много гор и долин,

На это они жили.

В них не было неверности, высокомерия,

Они служили Господу Богу.

Среди них царила братская верность,

В полном простодушии они сохраняли ее

И Бог был в их сердцах.

(“Старый соратник”).

Стихотворение против “пожирателей мертвых”, т.е. священников, живущих на доходы от панихид, написано, вероятно, после лютеровской sermo de poenitentia.

Духовные лица, от папы до церковного служки, наслаждаются счастливой жизнью на доходы от панихид, а души умерших скорбят. Так крестьянин говорит:

Von minen Eltern hab ich ghort,

wer sich siner handarbeit nert,

der sei selig und werd ihm wol.



 

От моих родителей я слышал,

Кто живет трудом своих рук,

Благословен и будет благо ему.

Люди, обладавшие такой жизнерадостной, бесхитростной набож­ностью, были, конечно, увлечены борьбой Лютера против Рима. Однако когда в споре с Эразмом было высказано учение о грехе и оправ­дании, произошло разделение. На одних действовало влияние могучей личности Лютера, других он оттолкнул. Сестра Пиркхеймера Харитас считает невыносимым, как она пишет в своем дневнике, что “человек не обладает свободной волей”, “что Бог хочет без всякого участия че­ловека считать его спасенным или погибшим”, и Пиркхеймер был с ней согласен. Особенно ясно определяет свое отношение к этому вопросу Теобальд Тамер: “Нечто верно не потому, что так сказано в Библии, а в Библии оно сказано потому, что это верно: Библия не может противоречить истине, открывающейся в совести и в творениях, она ее предполагает.

Таким образом еще до Лютера под действием гуманизма распростра­нился универсалистский теизм. Каждый, кто, освободившись от средне­вековой теологической метафизики, читал Цицерона или Сенеку, утвер­ждался в теизме. Этой точке зрения соответствовал жизненный идеал развития природных задатков и радостной деятельности в миру. В том же направлении действовал переход от периода воинственного феодализма к периоду изменившегося оружия и изменившегося способа ведения войны, подчинения заносчивой знати князьям и развития промышлен­ности и торговли в городах: в Европе происходил рост деятельной духов­ной энергии. В Германии считали, что этот универсалистский теизм и идеал активной жизни соответствуют подлинной теологии, философии Христа, которую надеялись выявить посредством критического изучения источников христианства. Эта здоровая, честная, правдивая, жизнерадо­стная набожность, пребывавшая в мужественном единстве научного мышления и глубокой веры, подчинила у нас приходящие в упадок сред­невековые порядки , особенно гетерономное регулирование церковью нравственно-религиозного процесса, основанной на здравом рассудке критике. Упростить религиозно-нравственный процесс в человеке и сде­лать его независимым от аппарата церкви — такова была повсюду у нас проявляющаяся потребность. И так, как впоследствии французской ари­стократии под защитой Фридриха, Екатерины и Иосифа удалось достиг­нуть господства в литературе той философии, которая затем, начиная с Французской революции, привела к сотрясению тронов, представленные здесь идеи пользовались в XV и в начале XVI вв. поддержкой или во вся­ком случае молчаливой толерантностью пап, кардиналов и епископов, которым позже эти идеи стали угрожать.

Пришел Лютер.

В истории человечества существует не только континуум прогрессирующей науки, но и континуум религиозно-морального развития. Как человек, прогрессируя, живет в рамках своего жизненного опыта, так и человеческий род. И важные изменения в нравственной жизни всегда находятся в связи с изменениями в религиозной жизни. В истории нам нигде не встречается идеал нерелигиозной морали. Новые активные силы воли всегда, насколько нам известно, формируются в связи с иде­ями о Невидимом. Однако плодотворное новое в этой области возника­ет в исторической связи на основе религиозности уходящей эпохи, как, каждое состояние жизни происходит из предшествующего. Ибо лишь когда у подлинно религиозного человека возникает в данном союзе из его глубочайшего нравственного переживания неудовлетворенность на основе изменившегося сознания, даны импульс и направление для но­вого. Так произошло и с Лютером. Он хотел реформировать католицизм, хотел возродить Евангелие. Сегодня, зная раннее христианство, мы ви­дим, что в моральном понятии Лютера и его сторонников о человеке сде­лан решающий дальнейший шаг на пути религиозно-нравственного раз­вития, который выводит за пределы раннего христианства. Задача состо­ит в том, чтобы вычленить это новое из его идей, обусловленных и об­ремененных традицией, и высказать это.

В Лютере концентрировались все мотивы оппозиции. У него про­явился особый дар чувствовать потребности времени и объединять его живые мысли. Вместе с тем в его религиозном гении присутствовала одинокая и односторонняя сила, которая как бы посредством высшей, чуждой его современникам власти увлекала их за собой или заставляла их пройти определенный отрезок ее пути. Лютер был рожден для деятель­ности и господства. В его личности было нечто диктаторское, суверен­ное. Его инвективы, бичующие герцога Георга, апостола дьявола, анг­лийского короля, шута, послание которого против протестантизма он сравнил с руганью разгневанной публичной девки, его необузданный юмор в ответ на буллу святейшего отца, папы, выражают ощущение сво­ей силы бесстрашным человеком. Меланхтона, высказывавшего свои опасения, он утешает следующим образом: что еще может сделать дья­вол, разве что только уничтожить его. Уже в 1516 г. мы видим этого мо­наха-августинца занятым бесчисленными делами: только для писем ему нужны были два писца. Его демонические глаза, которые уже в юношес­ком возрасте казались папскому легату Каэтану столь зловещими, про­низывали всю действительность немецкого мира. А его смелая энергия, его понимание действительности, его господство над ней основывались на постоянно сознаваемой им связи с невидимым миром. Следуем ли мы стоикам, или Лютеру, Канту или Карлейлю: это единственная основа ге­роических действий, и бесчисленные Вольтеры достигли бы только под­чинения умников господству грубой силы. Лютеру при всей бьющей ключом созидающей способности и богатстве гениальной натуры была дана простая душа. В его вере присутствует то, свойственное волевым людям, что идет от человека к человеку. Благодаря своей простой и при этом столь богатой натуре он уменьшил церковный беспорядок, охватил в вере всю целостность человека, оторвал нацию от Рима и остался боль­шей ее части понятным и близким даже тогда, когда все сильнее стала проступать жесткая односторонность его понимания религиозно-нрав­ственного процесса. Он господствовал над людьми своего времени, по­тому что они видели в нем свою потенцированную сущность. В борьбе не на жизнь, а на смерть он в качестве освободителя личной религиоз­ности от управления римского священства привлек на свою сторону луч­ших людей своего времени. Лютер, сжигающий папскую буллу, Лютер в Вормсе, в Вартбурге — этого Лютера нация будет любить и тогда, когда его личное выражение религиозности, дававшее ему героическую волю для всех его дел, давно уступит место другим формам веры. А рядом с ним Цвингли на кафедре цюрихского собора и на поле сражения на Каппельской равнине.

Здесь, следовательно, должно быть сказано, что соединяет Лютера с предшествующей ему немецкой мистикой и с нашим последующим трансцендентальным идеализмом, и благодаря чему он был для совре­менников тем, кто восстановил общество на глубокой религиозно-мо­ральной основе. Это содержится в трех больших работах 1520 года: “О свободе христианина” “Проповедь о добрых делах”, “К христианскому дворянству немецкой нации”. Однако эти религиозно-нравственные стороны Лютера должны быть в данных работах выделены, ибо они смешаны здесь с компонентами более жесткими и грубыми, с традиционным догматом и с учением о грехе и оправдании. Об этих компонен­тах прежде всего пойдет речь.

Одним из законов истории религии является то, что вера людей обладает прочной жизненностью и способностью к развитию только в ис­торическом континууме и религиозном сообществе. Образующая церковь сила Лютера заключалась именно в том, что его реформа следовала этому закону. Если первый из эдиктов кодекса Юстиниана, следстви­ем которого были решения всех устанавливающих догматы соборов вплоть до Никейского, еще во времена Лютера служил основой публич­ного права, то Лютер исходил из этого права, и даже внутренне более свободный Цвингли также стоял в Марбургском диспуте на этой почве. Хребтом средневековой церкви был августинизм. Преобразование eгo совершенное августинским монахом, из потребности глубины, незави­симости и непоколебимости веры, изменило форму и обоснование уста­новленных в Никее догматов посредством замены в учении способов спасения. Оправдание средневекового человека было объективным, падающим из трансцендентного мира как следствие вочеловечения через каналы церковных институтов, освящения, таинства исповеди на верующего потоком сил, сверхчувственным управляемым процессом. Оправдание верой, которое пережил Лютер было личным опытом верующего, пребывающего в континууме христианского сообщества, ощутив­шего в личностном процессе веры уверенность в милости Божьей вследствие приобщения к деянию Христа благодаря своей избраннос­ти. Если из-за этого должно было произойти изменение установки со­знания по отношению к догмату и в обосновании веры в него, то оно не затрагивало материю раннехристианского догмата.

Содержание лютеровской веры, насколько оно допускает расчлене­ние на понятия греха и милосердия, оправдания и примирения вслед­ствие жертвенной смерти Христа, на таинства и связь верующих церко­вью, в последнее время после появления значительной книги Ричля рас­смотрено глубже и поэтому теперь для понимания этих вопросов можно отсылать к новейшим исследованиям, в первую очередь — к мастерски выполненному исследованию Гарнака. Не подлежит сомнению, что у Лютера, как и у Цвингли, энергия морального суждения, уверенность в связи человека через его совесть с Высшим Судией, радостная уверен­ность в том, что оправданный Им человек может действовать в мире как Его орудие, получили более глубокое выражение, чем когда-либо рань­ше. Именно это единое с великой традицией церкви содержание веры давало реформаторам героическую силу, способную сбросить аппарат и дисциплину церкви и преобразовать ее. Однако вместе с тем остается не­изменным то, что эта связь религиозных понятий не есть конец догма­та, не есть “конец старого догматического христианства” (если только не понимать под этим связанную с научным доказательством систему), но всегда исходит из него как из своей необходимой предпосылки. Связь рели­гиозных понятий держится и падает вместе с догматом. Даже религиоз­ный идеал францисканского монашества следует рассматривать как предпосылку учения о грехе и неспособности к добру. В той мере, в ка­кой учение о первородном грехе освобождалось от этой дуалистически мотивированной основы, ему приходилось обращаться к совершенно не состоятельным данным о человеческой природе. И Лютер в своем учении о Христе и данном Им оправдании рассматривает, правда, “дело, кото­рое Он взял на себя” как ядро догмата в отличие от метафизических оп­ределений Его сущности. Однако именно этим понятие жертвы, это наи­более сложная для нравственного чувства часть всего догмата еще реши­тельнее выдвигается на первый план. Ограничение временного и вечного блаженства теми, кто оправдан и примирен верой посредством жертвен­ной смерти Христа, догмат, сильнее и страшнее затрагивающий чувство человека, чем любое метафизическое положение, более односторонне, чем когда-либо, удерживается Лютером. И необходимой догматически-метафизической предпосылкой всего этого учения служит свободная от греховной связи со всем человечеством природа Христа. И, наконец, уче­ние Лютера о Тайной вечери сохранило всю метафизическую догматику Богочеловечества. Правда, все эти догматические предпосылки постав­лены на службу властвующего над душой доверия веры; тем самым они становятся частями единственного живого опыта и изымаются из реф­лексии разума. Однако они продолжают существовать; само учение об оп­равдании верой существует пока сохраняют свою значимость эти ее дог­матические предпосылки.

Теперь обратимся к тому новому в учениях Лютера и Цвингли, кото­рое выходит за пределы их близости учениям апостола Павла и Августи­на; мы попытаемся постигнуть внутреннее продвижение формирования и обоснования наших высших убеждений.

Греческое христианство осталось в образности созерцательного мышления. Его интеллигибельный, трансцендентный космос был по­добием данного в созерцании космоса. Его трансцендентность нигде не выходила за пределы созерцательного мышления. Оно жило в сверхчувственных событиях Троицы, в вечном рождении и мире божественных сил. Римское христианство было господством. Римский дух мог мыс­ лить религиозный процесс только связанным с новой духовной импе­рией. Высшая жизнь проистекала на христиан от Бога только в регули­руемом этим божественным государством порядке и дисциплине. Fidesimplicita была послушанием подданных. Лишь у северных народов ре­лигиозный процесс вступает в сферу невидимости. Он становится пол­ностью отличным от процессов созерцательного мышления, действую­щих в формулах и доказательствах греческой догматики, и освобожда­ется от внешнего аппарата средств, дисциплины и дел, требующих по­слушания духовной империи, созданной римским духом господства. В преобразованном Лютером учении полностью завершается глубочай­шее движение средневековья, христианство францисканцев и мистика, и одновременно положено начало современного идеализма. В францис­канском и мистическом движении произошло полное освобождение религиозного процесса от эгоистического интереса человека. Эта глу­боко истинная, хотя содержащая только одну сторону религиозно-нрав­ственного процесса, душевная настроенность должна была быть дове­дена до ее последних выводов. Только Лютер, сын рудокопа, житель северных гор, монах в тумане, снегу и безобразности природы, в душе которого не было даже искры искусства, без большой потребности в науке, окруженный лишь невидимостью всего высшего, безобразностью высших сил и их отношений, только он полностью освободил ре­лигиозный процесс от образности догматического мышления и внеш­него господства церкви.

Первое для него — жизнь. Из жизни, из данного в ней нравственно-религиозного опыта происходит все его знание о нашем отношении к Невидимому, и остается связанным с ней. Так интеллектуальная связь космоса, которая соединяет разумные существа с мировым разумом, от­ступает перед моральной связью.

И даже если Лютер относился отрицательно к религиозно-универса­листскому теизму вследствие своих номиналистских предпосылок, тем решительнее он принимал в своем прогрессивном движении жизненный идеал времени: этот идеал повсюду его окружает, и он принимает его в высшем смысле: внутренний процесс веры находит свое выражение и сферу своего действия в формировании всего внешнего устройства обще­ства. Как ослаб для него позже этот идеал!

Исходя из этой позиции, он в октябре 1520 г. публикует написанный по-немецки и по-латыни трактат “О свободе христианина”, в котором развивает идею о сумме христианской жизни, то есть о религиозно-мо­ральном процессе таким, каким он составлял тогда христианство Лю­тера. В религиозно-моральном процессе, центре своей душевной жиз­ни, человек свободен. Со стоической энергией Лютер говорит о пленности плоти, о болезни и страдании: “ничто из этого не затрагивает душу, не может ее освободить или взять в плен”. И с идеализмом, напоминающим Карлейля или Фихте, он выражает полное безразличие к священным одеяниям, святым местам, святым вещам. Религиозный процесс в своей основе нечто невидимое, совершенно недоступное рас­судку: вера. Присутствие Божьего слова в душе верующего — нерасч­леняемый опыт, признаком которого является доверие Богу. “Только слово и вера господствуют в душе. Каково слово, таковой становится и душа: так же, как железо становится ярко-красным, подобно огню, в соединении с огнем”. Этот самый деятельный, наиболее мощно вла­деющий языком писатель нашего народа, таил в себе также поэта. С не­повторимой силой глубины переживания и задушевной поэзии облека­ет он свой христианский опыт в символы. “Разве это не радостное со­бытие, когда богатый, благородный, благочестивый жених Христос вступает в брак с бедной, презираемой, грешной душой? “Кто может измыслить честь и величие христианина? Благодаря своему царству он владеет всеми вещами, благодаря своему священству он владеет Бо­гом”. В этом процессе содержится прежде всего то трудное отношение первородного греха к оправданию верой перед Богом посредством кро­ви Христовой, которое Лютер нашел у апостола Павла и в августинизме и подчинил своей основной идее о величии верующего человека. Однако в нем присутствует также и более глубокое исконное понятие о формировании души по образу Бога, идущее из Евангелий и мистики33. Из этого складывается отношение между верой и делами. “Так же, как Деревья должны предшествовать плодам, и плоды не делают деревья ни хорошими, ни дурными, а таковыми делают их деревья, и человек должен сначала быть благочестивым или дурным прежде чем он соверша­ет добрые или дурные дела”. “Так из веры проистекает любовь и стремление к Богу, а из любви — свободная, послушная, радостная жизнь, готовность служить ближнему, не ожидая ответного дара”.

Следующий вывод из этого учения о совершенно невидимом и внут­реннем процессе веры есть полная свобода христианина и всеобщее свя­щенство. Это не только внешняя свобода от церковной дисциплины, но и внутренняя — от всей власти мира, что совпадает со стоическим поня­тием свободы. “Христианин настолько возвышается благодаря вере над всеми вещами, что духовно становится их господином, ибо ничто не мо­жет воспрепятствовать ему достичь блаженства. Все должно быть ему подчинено и помогать ему обрести блаженство”. Свобода “внутреннего человека” и его господство над вещами состоит в том, что каждая вещь становится для него благом, и он все-таки ни в одной не нуждается36. Таким образом, христиане благодаря своей вере независимы. Священ­ство всеобще. Духовный сан только должность, служение — “занятие”, и “мирское, внешнее, пышное, ужасное господство”, в которое оно пре­вратилось, должно быть отвергнуто.

Проповедь о добрых делах связана, как считает сам Лютер, с работой “О свободе христианина”. Отношение веры к добрым делам представлено в этом наставлении как отношение здоровья всего тела к действию отдельных его членов. “Жизнь никогда не знает покоя”. Человеческая природа всегда в действии: так из веры должны постоянно проистекать добрые дела. Добрые дела сами возникают из содержания веры. Так, как верующий, пребывая в Боге, “образует в себе Христа”. Только дело веры идет к Богу. И здесь мы видим формирующий принцип социальной морали Лютера. Из веры следует как ее выражение “действие дела Божь­его в мире”. Бог “хочет с нами и посредством нас совершать действие своего дела”. И Лютер развивает из богатства своего внутреннего опы­та, следуя десяти заповедям, созидающее действие верующего в миру. Власть Лютера над немцами основывалась на живых силах преобразова­ния существующего общества, выросших из его нового понимания хри­стианства. Он возглавлял волевое, изобретательное, глубокомысленное поколение, которое в новых условиях и в соответствии с ними подвер­гало отжившие порядки критике здравого рассудка, и хотело наконец уре­гулировать государственное устройство. Все лучшие встали на его сторо­ну прежде всего вследствие его неустрашимости перед господствующей властью. “Легко бороться с несправедливостью, которая совершается по отношению к папам, королям, князьям, епископам и прочим важным особам. Здесь каждый хочет быть самым благочестивым”. “Если же слу­чается что-либо с бедным, ничтожным человеком, то лицемерный взор не находит для себя ничего благоприятного и, допуская возможность не­удовольствия властей, оставляет бедняка без всякой помощи”. “А в этом случае могло бы быть совершено множество добрых дел. Ибо большинство могущественных, богатых и их друзья совершают несправедливость и насилие по отношению к бедным, несчастным и своим противникам; и чем они могущественнее, тем более жестоко”.

Здесь в совокупность лютеровских идей вступает, как новое звено в цепи, самая важная в практическом отношении работа Лютера, “К хри­стианскому дворянству немецкой нации, об улучшении христианского со­словия” (1520). В ней речь идет о преобразовании немецкого общества и о главных мерах такого преобразования. Носителем социального дей­ствия является, как следует из углубленной религиозной нравственнос­ти, политическая организация общества. “Внутренний человек”, невиди­мость религиозного процесса в нем, его свобода не содержат в себе от­ношения власти и послушания в церковном целом: только политический союз делает возможной организацию социального действия. Сфера дел веры — мирское общество и его устройство. Этим положением достигну­то полное прекращение какого-либо социального действия церкви. Им завершается трудная борьба Лютера с “официальными мошенниками”, “святыми лицемерами”, с пышностью, властью и множеством добрых дел, со склонностью к “пышным облачениям”. Оно является одной из величайших организационных идей когда-либо зарождавшихся у челове­ка. И все-таки Лютеру не удалось провести эту идею во всей ее полноте. Средневековому учению о двух царствах, светском (мирском) и духов­ном, противостоит теперь реформационный тезис: “У Христа нет двух видов тел, плотского и духовного. Он — одна глава, и у него одно тело”. Светская власть “крещена, как и мы”, то есть ее также осуществляют христиане, тем самым она также “духовного сословия”. Поскольку же ей по божественному решению дана власть принуждения, христианское об­щество немецкого народа получает благодаря ей свою организацию. Она охватывает все виды социальной действительности. “Сапожник, кузнец, крестьянин, каждый их них имеет в своем ремесле свою должность и свое дело и должен быть в своей профессии полезен другому, служить ему, следовательно, в одном обществе множество дел служат телу и душе, подобно тому как служат друг другу члены тела”. Таковы также профес­сия и дела тех, кому поручены церковные функции, от нищенствующе­го монаха до папы. Государственная же власть господствует над всеми должностями и видами деятельности. “Пусть они свободно, беспрепят­ственно совершают свое дело во всем теле христианства”. А так как оно преисполнено теперь новыми идеями, находящимися в связи с полным изменением европейского духа, христианство должно стать носителем и органом реформ в церкви и в миру. Во имя нового христианского духа Лю­тер требует преобразования немецкого общества, его светской и духовной структуры. Это было время, когда слова человека, воплотившего в себе дух немецкого народа, вызывали отзвук в сердце каждого немца, и все, чего нация ждала от государства и его правления, казалось совпадающим с лютеровской реформой. Лютер отвергает папскую власть, кардиналов, церковное право, аннаты, поборы на паллий, вообще передачу такого ко­личества немецких денег Риму; каждого, кто приходит из Рима, чтобы получить предназначенное ему место, следует бросить в воду; подтверж­дение духовного сана не должно приходить из Рима; папе надлежит над­зирать над епископами лишь в делах веры; финансовую власть курии следует строго контролировать. Каждый монах может по своему усмот­рению оставаться в монастыре или уйти из него. Каждый священник может решить, вступать ли ему в брак. В светской области Лютер требу­ет введения законов, воспрещающих пышные одежды, массовый ввоз пряностей, откуп податей, крупные торговые компании, а также и на­правленных против давнего порока немцев — обжорства и пьянства, против домов терпимости. Он призывает к заботе об образовании молодежи, напоминает о сказанном им в проповеди о судопроизводстве: в паутину попадают мелкие мушки, но мельничные жернова прорывают ее. Величайшим злом он считает, наряду с войной, злых зверей, волков, змей, драконов, каковыми являются дурные правители.

Таковы были идеи Лютера в 1520 г. В них над Германией как бы занялась новая заря. Они возникли в такой ситуации, когда реформирован­ная национальная церковь под властью папы казалась еще возможной. Проведения реформы Лютер ждал уже не от общего собора, а от Герман­ской империи, императора, знати и городов. Когда Карл V в октябре 1520 г. прибыл в Германию для коронования и участия в рейхстаге, Гуттен обратился к нему с призывом: “День и ночь готов я служить тебе без всякой награды; гордых рыцарей я приведу на помощь тебе. Ты будешь главой, зачинателем и завершителем, не хватает лишь твоего приказа”. Так душевная жизнь нации была преисполнена глубокой связью между стремлением к национальному, сословному, сильному имперскому прав­лению, внутренним его воодушевлением чистым Евангелием, и вхожде­нием в него новой веры. Меморандум Вормсского рейхстага о дурном управлении папы и злоупотреблениях церкви выросли из одной почвы с обращением Лютера к знати и с листовками Гуттена. Было ли возмож­но осуществление этих идей Лютера? К нашему несчастью, церковная политика Империи была обусловлена внешними отношениями между императором, французским королем и папой.

Рядом с Лютером выступил Цвингли. У Цвингли произошло такое же преобразование христианства в самостоятельную внутреннюю жизнь единой в своей воле личности. Если в нем и не было непоколебимой оригинальности Лютера, то он именно поэтому пребывал в большем со­гласии со всем духовным движением времени. Цвингли самым реши­тельным образом ввел религиозно-универсалистский теизм и созданный этим теизмом жизненный идеал в подлинное Евангелие, как он его по­нимал, а именно в смысле распространенного августинизма, который возвращал его к апостолу Павлу. В этом статном, веселом, смело дей­ствующем согласно своим республиканским идеям о государстве челове­ке ощущается освежающее мужественное здоровье, которое распростра­няется на все в его окружении. Он вырос на чистом воздухе высоких Альп в состоятельной семье, веселой и деятельной; почти мальчиком он под влиянием гуманиста Вельфлина и теолога Виттенбаха преисполнил­ся душевным стремлением к чистому, простому Евангелию и одновре­менно радостью от чтения великих античных писателей, так что впослед­ствии мог сказать: общим у нас с Лютером было наше убеждение, кото­рого мы придерживались, еще не зная и имени Лютера; поэтому он без внутренней борьбы с ясным мужественным чувством приступил к тому, чтобы освободить Цюрих от католического епископа, установить чистое, простое Евангелие, а также улучшение нравов и республиканского строя Швейцарии.

Для этого швейцарского реформатора христианства центром его веры было доверие Богу, основанное на оправдании верой. Только в конти­нууме убеждений совершается великое нравственное религиозное разви­тие. Он рано твердо уверовал под влиянием своего учителя Виттенбаха в учение апостола Павла и Августина об оправдании верой. Однако в его общих с августинизмом формулах выступает в качестве присущей ему основной черты то, что он видит участие Бога во всем, происходящем в конечной жизни и рассматривает верующего человека как активную силу, как орудие Бога; верит в то, что вочеловечение Сына Божьего и Его смерть находятся в связи с проявлением воли Божьей, начало которой выражено в творении человека, предназначенного грешить, а центром служит откровение людям сущности Бога, Его справедливости и благо­сти; что в этом необходимом акте спасения каждый определен милостью Божией к вере в спасение посредством своей избранности, и наконец, что этот верующий безошибочно и неизменно становится благодаря сво­ей избранности орудием Бога, который своей целенаправленной дея­тельностью в качестве блага наполняет весь мир. Грандиозная установ­ка воли! Лишая человека всякой свободы выбора, она одновременно придает ему высочайшую ценность, наполняет его неизмеримым само­сознанием и уверенностью в том, что он является сознательным, воле­вым и поэтому свободным, связанным с Богом органом божественного деяния в миру. Длинный ряд героических натур вплоть до Кромвеля на­ходится под влиянием этой волевой установки.

Однако у Цвингли эта евангельская установка связана с философски­ми идеями, которые он находил у Платона и своего любимого Сенеки, а в дальнейшем у гуманистов, от флорентийской Академии и Пико до Эразма.

Связь между обоими отправными пунктами у Цвингли осуществляло понимание задачи философии Сенекой и Пико. Ведь и Сенека определял философию как studium virtutis; ведь и для него целью было достиже­ние beata vita, блаженства, посредством глубокого проникновения в деяния Бога, который есть воплощение блага, и добровольной отдачи себя Ему. Если мы и не можем измерить соотношение формирую­щих сил в реформаторском сознании Цвингли, в интересах истинно исторического рассмотрения Реформации следует признать, какое глу­бокое значение имел религиозно-универсалистский теизм для свободного образования реформированной установки веры. Бог для Цвингли есть в духе, словами Пико, — панентеистично всеединое бытие, всеохваты­вающее благо или благостность: summum bonum. Так как существу­ет только бесконечное, из этого необходимо следует, что вне его нет ничего. Таким образом бытие универсума вещей есть само бытие Бога. Цвингли может принять формулу элеатов “Все есть единое”. Если бы что-либо приходило в движение собственной силой, оно ог­раничивало бы силу Божества. Поэтому прав Плиний, утверждая, что природа есть Бог. Следовательно, в Боге положено и детерминировано все конечное. “Человеческую мудрость о свободной воле” внушили нам язычники. Из последовательного панентеистического учения о необ­ходимости следует определение человека как к падению, так и к вере. Избрание к спасению, которое существовало до веры, есть не ее след­ствие, а ее основа. Теодицея и здесь пребывает только в связи с божественным планом мира. Стоическая жизненная настроенность, пи­таемая чтением Сенеки, выражается в этом обосновании нравствен­ной свободы панентеистическим детерминизмом. Подчиняясь боже­ственной воле, человек становится независимым от всего внешнего. Цвингли не сомневается в том, что и язычники, такие, как Сократ и Сенека, избраны к вечной жизни.

Этой общей детерминации, совершаемой Богом, соответствует уни­версальное откровение Бога. Религия для Цвингли — доверие ребенка отцу, уверенность, что Он обратит заботы, беды и зло в благо. Откро­вение в его понимании — внутреннее просветление, даруемое Богом, ко­торое учит познавать Его и жить по Его воле. Это откровение не связа­но ни с чем внешним и не ограничено рамками христианства. Если язы­ческие авторы высказывали истину, то это было внушено им Богом, в противном случае это не было бы истиной. Изречения Платона и Се­неки суть божественные прорицания. Эти язычники черпали свои мыс­ли из божественного или природного источника. Сенеку, в частности, можно цитировать наряду со Священным Писанием53. Моисей, апостол Павел, Платон и Сенека выступают у Цвингли в качестве свидетелей. Все истинное, святое, значительное от Бога. “Тот, кто высказывает истину, говорит по велению Бога”.

Цвингли, соответственно его твердому сознанию Бога, его уверенно­сти в избранности к спасению, его вере в универсальное откровение под­черкивает значительно решительнее, чем немецкие деятели Реформа­ции, исключительную каузальность Бога в религиозно-нравственном процессе и его проистекающую из этого внутреннюю глубину. В величе­ственном сознании могущества Бога и веры он отверг те внешние вспо­могательные средства религиозной жизни, которые были еще дороги че­ловечески и эстетически более богатой и живой душе Лютера. В этой светлой, простой, ясной церкви царит только внутренняя глубина, неви­димость, слово, жизнь, энергия. Поскольку Цвингли твердо придержи­вался учения ранней христианской церкви и основанного на нем учения апостола Павла и Августина об оправдании, Трои па и вочеловечение были для него основами всей его религиозной жизни. Однако уже в во­человечении у Цвингли преобладает проявление божественной справед­ливости и благости. А в каждом истолковании Троицы ему наиболее важ­но утверждение единства божественной сущности. Таким образом, духом цвинглианской церкви глубоко обосновано, что из нее вышли унитарии. Поскольку только дух или внутреннее слово порождает веру и может по­родить ее также там, куда не проникала буква Священного Писания, то Священное Писание может быть открыто и истолковано лишь духом. У Цвингли христианский дух отвергает целую книгу Нового завета, Апока­липсис. Человеческая слабость, присутствующая в общине, делает необ­ходимым введение норм посредством Священного Писания. Более рез­ко, чем Лютер, Цвингли, настроенный против церковного предания, даже против сердечного, задушевного в нем, склоняется к правилу, что сохранить в нем следует только то, что подтверждено внутренним словом и Священным Писанием. “В вере и помазании вы сами чувствуете, что Бог внутренне охраняет нас своим духом и что все приходящее в нас из­вне, никак не может повлиять на наше исправление”. Дух сам есть сила и действие: он движет всем, так как же ему может быть нужно средство? Цвингли отвергает сверхъестественное действие, следовательно, и сверхъестественную природу таинств: они только знаки, символы. Пыш­ность службы, обращение к святым, изображения Христа или святых в церквах уводят душу от Невидимого, от всей внутренней активной силы Бога в нас.

Весь этот мир внутренней глубины, невидимости, слова, жизни, со­общаясь от души к душе в лишенных изображений, посвященных слову домах моления или проповедей, становится зримым и действенным в волевых действиях христиан в миру и в формировании человеческого обще­ства согласно христианскому идеалу. И только здесь этот мир становит­ся таковым. Новый религиозно-нравственный жизненный идеал, обра­щенный к деятельности в миру, выражается еще решительнее, чем у Лютера в созданном Цвингли понимании жизни, согласно которому вера есть активная сила, а правило действия этой силы заключено в нрав­ственном законе и посредством этой силы человек становится орудием Бога в его деяниях в мире. Закон есть выражение божественной сущно­сти и в качестве составной части Благой вести или Евангелия входит в веру. Более близкий Закону характер реформатской религиозности, обус­ловленное этим почитание Ветхого Завета и соблюдение церковной дис­циплины выступают в ней повсюду, в Англии, Шотландии, Северной Америке; наряду с этим — поразительная энергия в формировании об­щества в соответствии с принципами веры, нравственного закона, Свя­щенного Писания: подлинная социальная этика.

Однако здесь у Цвингли и реформатов еще решительнее проявляет­ся уже замеченная у Лютера трудность. Правда, понятие Царства Божь­его и его деятельных членов требует социальной, формирующей обще­ство нравственности, однако религиозное содержание Евангелий не дает необходимых телеологических принципов формирования общества. Живущий по этим принципам христианин не только не должен взимать проценты, ему надлежит раздать свое имущество бедным, ему не следу­ет ни приносить клятвы, ни обнажать меч, ни нести военную службу. И все эти требования провозглашались сторонниками Цвингли во имя апо­стольской жизни. К выходу, которым воспользовался Цвингли, часто об­ращались впоследствии. Цвингли проводил различие между внутренним (идеальным) устройством общества, которое может быть создано истин­но святыми, и внешним, обусловленным нашими грехами. Право соб­ственности, в частности, менее совершенно, чем общность владения, но в мире, полном корысти, оно неизбежно, и мы можем приближаться к совершенному состоянию только посредством благотворительности. Этот выход не всегда ведет к цели. Право собственности обеспечивает природную сферу именно той активной энергии нашей воли, в которой, по Цвингли, мы подобны действующей божественной силе. Мужество действий, которое выражается в способности носить оружие, не есть не­совершенство по сравнению с мужеством терпения, а часть подлинно че­ловеческого идеала. Христианство исходит только из трансцендентного отношения человека, будто остается только Бог и душа, а все действи­тельное исчезает. Следующие из этого трансцендентного отношения по­нятия, особенно понятие о братстве всех людей, об их равенстве перед Богом, их достоинстве вследствие их богоподобия достойны самой вы­сокой оценки как религиозное переживание, однако они лишены конкрет­ных целевых определений, которые позволили бы, исходя из них, формиро­вать жизнь. Поэтому понимание положения человека, предоставляемое источниками христианства, нуждается для руководства социальным по­строением общества в дополнении под другим углом зрения.

Это подтверждается еще одним обстоятельством. Цвингли считал ис­тиной, что задачей общественных институтов в христианском государ­стве должна быть совместная жизнь стремящихся к идеалу христиан. Следовательно, в ведущие принципы христианского государства должны входить правила, возникающие из этого всеобъемлющего отношения. Это также ведет к принципам социальной морали, в которых христиан­ские идеи являются лишь составной частью.

В исключительности трансцендентного отношения людей можно ус­мотреть односторонность христианства; можно усмотреть в этом одно­сторонность любой религии: во всяком случае Лютер и Цвингли тщетно боролись, чтобы привести свой полный, всесторонний, религиозно-нравственный идеал жизни в соответствие с источниками христианства. Цвингли достиг в этом большего, чем Лютер. Прежде всего потому, что идеи античных авторов и политическая атмосфера его родины побуждали его преодолеть самую ощутительную границу апостольского времени. При изложении деятельности Цвингли и реформатской церкви никогда не следует забывать о том, чего они в этом достигли. Они обладали доста­точным мужеством, чтобы на столь недостаточной основе, несмотря на показанные здесь трудности, несмотря на невозможность полностью их разрешить, воздействовать на преобразование общества и политической жизни, исходя из обретенного нового жизненного состояния христиан. Они первыми разорвали рабские оковы, наложенные на христианскую традицию со времен господства цезарей: правило апостольского време­ни, требующее пассивного послушания смиренных сельских общин чуж­дому им правительству. Они первыми признали право нового христиан­ского духа формировать государственное устройство. Они видели долг христиан в том, чтобы участвовать в создании структур власти. Государ­ству необходимо, по мнению Цвингли, обладать присутствующим в ис­тинном Евангелии высшем убеждении: лишь истинный христианин пра­вильно выполняет функции своей должности; правление, лишенное страха Божьего, — тирания и низложение тирана общей волей народа оправдано.

Здесь апостольские общины и швейцарские институты служат рефор­матской церкви образцом для развития политического устройства в рес­публиканскую систему. Поскольку Цвингли видел в христианском обра­зе мыслей правило для политического устройства общества, то вслед­ствие названного недостатка во всеохватывающих принципах социаль­ной нравственности, образцом политического устройства стала для него возникшая вместе с этим образом мыслей структура общин в апостоль­ское время. Таково начало движений, которые вместе с идеей естествен­ного права около двух столетий сотрясали Европу. Таким образом, идеи отнюдь не следует рассматривать как сопутствующие явления политичес­ких изменений. Самоуправление христианского народа стало идеалом ре форматов вплоть до эпохи Кромвеля и его кавалеров, и этот идеал спо­собствовал преобразованию Европы вплоть до революции 1688 г.

Подведем еще раз итог проявлениям величия в деятельности Лютера и Цвингли, которым они в то время увлекали всех. Это — новый нрав­ственно-религиозный идеал жизни, преобразование отношения лично­сти к Невидимому в нечто окружающее ее несозерцаемое, внутреннее, независимое. Лютер и Цвингли понимают веру как единую, исполнен­ную доверия настроенность воли человека, основанную на ее реальной связи с Невидимым; внешнюю же дисциплину старого церковного рели­гиозного процесса, так долго обременявшую людей и подчинявшую себе всю их жизнь, они решительно отвергают. Из этой веры проистекает ак­тивная энергия целостной личности, функцией которой является полная жизнь в миру, нравственное формирование всех конкретных условий жизни, более того, преобразование всей гражданской, политической и религиозной жизни общества. Таким образом это религиозно, граждан­ски и политически структурированное общество становится для них те­лом христианского духа, они отвергают средневековое деление управле­ния миром на два царства; отжившие установки повсюду сотрясаются и частично разрушаются во имя глубокого, завоеванного христианского понимания жизни.

Однако резюмируем еще раз, почему эта новая волевая направлен­ность человека не привела сразу к желаемой новой церковной, граждан­ской и политической структуре общества. В новом религиозном образо­вании, в такой же степени как в христианстве апостольского времени, на которое оно опиралось, отсутствовали достаточные принципы для фор­мирования общества. Именно из апостольского христианства римский дух господства вывел систему католической церкви. Для глубоко внут­ренней, отстраненной от мира жизненной установки Рим стремился со­здать такую действенную организацию, посредством которой она обре­ла бы господство над миром. Невероятное противоречие! Оно должно было проявиться в обмирщении этой духовной организации. И оно тра­гически ощущалось внутри нее глубоко духовными людьми всех времен. Реформация устраняет это противоречие. Однако сможет ли она своими силами создать общественный порядок, который бы соответствовал ей?

Сначала под натиском новых идей содрогается почва старой Империи к северу до Нидерландов, к югу до Швейцарии. Конечно, так же, как идеи французского Просвещения не были причиной Революции, пропо­веди и работы Лютера и Цвингли не привели к Крестьянской войне и к восстаниям анабаптистов (перекрещенцев). В обоих случаях революци­онные силы пробудило невыносимое угнетение. Однако в обоих случа­ях новые идеи сообщили движению высшее право и проложили ему путь. В первом случае преобладала борьба за духовную независимость, кото­рую миряне вели с духовенством. Во втором — борьба за политическую свободу, которую народ вел с князьями и со знатью. В обоих случаях со ссылкой на эти ведущие идеи совершались бесчисленные нарушения су­ществующего права. Реформация не может считаться ни просто ответ­ственной, ни просто оправданной за акты насилия, которые совершались от ее имени, и за столкновения, которые происходили в ее рядах. К тому же в этих революционных событиях действовали не только дурные свойства человеческой природы, которые всегда проявляются там, где нару­шаются привычные правила ведения дел, где гражданская жизнь преры­вается чрезвычайными обстоятельствами, подвергшиеся изгнанию люди кочуют из города в город, теряют свои права на существование, как здесь беглые монахи и лишившиеся своих приходов священники. В самих принципах нового Евангелия были заложены достаточные основания для нарушений порядка. Эти принципы допускали совершенно различное толкование. В Аугсбурге их понимали иначе, чем в Базеле, в Цюрихе иначе, чем в Страсбурге. И повсюду шла борьба за бесчисленные оттен­ки этих принципов, прежде всего в имперских городах. Они порождали безграничные ожидания, но они не содержали, как мы видели, достаточ­ного твердого принципа для создания в прочных границах ожидаемого преобразования общества.

Новое представление о жизненном устройстве вышло за границы апостольского времени. В доказательстве, почерпнутом из Священного Писания, оно не находило больше необходимой ему прочной основы. Новое в нем покоилось на власти и праве религиозного опыта. Положе­нием, что живой религиозно-нравственный процесс веры не только предшествует познанию Невидимого и его отношения к нам, но заклю­чает в себе именно это живое знание, не допускающее дальнейшего объяснения, оно вышло за пределы прежней метафизической точки зре­ния. Но оно было со всех сторон окружено тьмой. Каково отношение внутреннего слова к совокупности догматических символов, фиксиро­ванной утвердившими догматы соборами? Насколько наряду с религиоз­ными формами нашего осознания Невидимого оправданы философские формы? Не следует ли от христианского образа высшей жизни возвра­щаться к его условиям в одинаковой всегда природе человека, данным в психологии, самосознании, теории познания? Заимствовать дополни­тельные принципы для преобразования общества из других систем куль­туры? Все это вопросы, от которых зависели разъяснение и границы это­го субъективного образа жизни. Огромная сила субъективной уверенно­сти и доверия к жизни в этой новой точке зрения еще не были связаны с соответствующей ясной зрелостью и силой формирования. В протес­тантской общине шел спор между принципом внутреннего слова и прин­ципом Писания, Евангелий с апостолом Павлом, апостольской жизни с людьми, каковы они суть по своей природе, христианского идеала с го­сударственными интересами, в первую очередь слова Библии с развив­шейся в Реформации формой религиозной жизни.

К этому присоединился новый момент всеобщей неуверенности, ре­волюционной борьбы. В то время, когда в Германии новые идеи повсюду победоносно утверждались, единое действие Империи по отношению ним было парализовано.

В Швейцарии обострилась противоположность между старыми кан­тонами и протестантскими областями, которая казалась непреодолимой; здесь также тщетно стремились к единому урегулированию реформы внутри Конфедерации. Единое управление великим движением создать, не удавалось.

Таковы были условия, в которых движение, объединившее все прогрессивные силы, всесторонне распространившееся как поток пылаю щей лавы и увлекшее все за собой, около 1524 г. начало застывать. Со­здание церквей перешло к территориям, идеал охватывающей Империю религиозной реформы растаял в туманной дали. Для сторонников новой веры после отрицания авторитета соборов и пап не было больше судьи и нормы для толкования Писания и постижения веры. Все трудности, с которыми по сей день борется протестантизм, сразу же возникли тогда. И несмотря на все эти трудности, протестантизм жил своей жизнью в этом свободном многообразии личных убеждений. Наиболее вероятным казалось, что это движение должно с евангелической свободой распасть­ся на общины и мелкие союзы. Однако это сделало бы религиозное бро­жение постоянным, что противоречило отношению такого религиозно­го гения, как Лютер, к ищущим веры, нуждающимся в авторитете лю­дям, каковы они суть. Это предполагало ясные принципы дальнейшего формирования общества в духе евангелической веры, на которые можно было бы спокойно положиться. Я показал, что подобные ясные принци­пы не могли быть выведены из возврата к Библии. Против хаотических требований и грез, провозглашенных на основе истинного Евангелия перекрещенцами и спиритуалистами в городах, поднимающимися кре­стьянами в селах, твердо выступил Лютер, опираясь на внешний жесткий принцип божественного права держащей меч власти, на принцип, сло­жившийся из дуализма смиренных общин и языческих правителей. Про­тестантизму не хватало также общих принципов для образования церк­ви, и параллельно существовали церковь отдельных общин и церковь, опирающаяся на синоды и на высшую церковную власть. Решающей в этих условиях оказалась формирующая религию и церковь личность Лютера, его твердая христианская настроенность. Он держался решений Никейского собора, разошелся с Цвингли, порвал с Эразмом. Спириту­алистов он предоставил гонению. В немецких протестантских землях он основал свою церковь.

Труд Данаид по созданию теологическо-метафизической системы во­зобновился в этой церкви. Поскольку она таила в себе религиозное глу­бокомыслие Лютера и после Меланхтона стремилась соотнести его с признанием древних авторов, а впоследствии начиная с Лейбница — с современным мышлением, из этого сопереживания исторических точек зрения в их полной особенности возникли историчность мышления нем­цев, универсально-историческое понимание, трансцендентальная фило­софия. Однако от этой возникающей церкви отошли Эразм, Штаупиц, Виллибальд Пиркхеймер, Ульрих Цазий, Себастиан Франк и многие другие менее известные мыслители, перечисление которых можно най­ти в первом томе работы Дёллингера, а также у Янсена. Эта церковь ста­новилась все более узкой и жесткой. Теологический прогресс XVII в. подготавливался лицами, которые в своей независимости противопос­тавляли себя Лютеру, а также идущими от Цвингли церквами и сектами на основании изложенной выше близости Цвингли к общему духовному Движению и утвержденному им принципу общины; с этим было преиму­щественно связано и философское движение.

Уже в эпоху реформаторов из взаимодействия описанных духовных сил возникли два основных направления теологии, которые в последую­щий век разделили господство с ортодоксальной теологией: рационалистическая и спекулятивная или трансцендентальная. Основоположник обеих школ относятся к германоязычной культуре, но стоят вне лютеровской церкви.

Основателем теологического рационализма является Эразм. Под теологическим рационализмом я понимаю суверенную рефлексию рассудка о содержании веры, посредством которой оно разделяется на отношение Бога, Христа, человека, свободной воли и воздействий Бога как на чуждые друг другу независимые факторы. К. этому обычно присоединяется твердое сознание границ рассудка, определяемое Эразмом как его скептицизм. Этот теологический рационализм развился из гуманистического просвещения, представителями которого являются Лоренцо Балла и Лудовико Вивес. Первым классическим произведением этого направления была работа Эразма “De libero arbitrio”, опубликованная им после длительного колебания в 1524 г. В ней рассматривался основной пункт вероучения Лютера. Лютер ответил на нее в работе “De servo arbitrio”, которая вышла в декабре 1525 г. За ней последовали новые возражения Эразма, ничего существенно не добавившие к первому изложению его точки зрения.

У Эразма невозможно отделить то, что он считал необходимым в его положении, в том числе и в финансовом, от его убеждений. Лютер, ко­нечно, не был способен справедливо оценить многообразие, играющее всеми красками в этом вольтеровском гении; его высказывания об Эраз­ме бьют мимо цели; самое резкое из них заключено в его “Застольных речах”. “Эразм — вообще враг религии и прежде всего враг и противник Христа, совершенный портрет и подобие Эпикура и Лукиана”. Однако если Эразм с самого начала подчиняет свою книгу “De libero arbitrio” приговору церкви, то это приспособленчество первого рационалиста. Оно идет дальше. Хотя Эразм сопоставляет отдельные места Библии и придает изречениям апостола Павла такое же значение, как евангельским, тем не менее очевидно, что предпочитает он сказанное в Евангели­ях; он несомненно усматривал здесь противоречие и считал евангельский текст более соответствующим своему пониманию. Ведь он подчеркивает разницу между единственно не ведающим заблуждений Христом и подчас ошибающимися апостолами. Эразм не только отрицает принадлежность Апокалипсиса Иоанну, но даже подозревает, что его обманным путем внес в Священное Писание Керинф. Евангелие от Марка он счи­тает выдержкой из Евангелия от Матфея. Во всем этом проявляется его поразительное чутье в области иррационалистической критики. Наряду с ним на недостаточное знание источников христианства указал в своей гениальной работе Агриппа Неттесгеймский: ведь существовало много Евангелий, которые были потеряны. Поэтому несправедливо предполагать, что Эразм считал различные места Библии равноценными в соответствии с догматическими требованиями его времени. Он приспосабливался.

В своей работе Эразм сначала устанавливает ведущую точку зрения, требующую осторожного отношения к этой проблеме. Затем он указывает на противоречие между теми высказываниями Библии, где утверждается или предполагается свободная воля человека, и теми, где говорит­ся исключительно о воздействии Бога на дарование благодати. И нако­нец, он приходит к выводу о возможности устранить это противоречие, признавая наличие и свободы, и божественного воздействия.

Свободу воли Эразм определяет как “силу человеческой воли, посред­ством которой человек может обратиться к тому, что ведет к вечному бла­женству, или отвернуться от него”. “Прежде всего нельзя отрицать, что в Священном Писании есть множество мест, где совершенно отчетливо ут­верждается свободная воля человека”. Наряду с этими совершенно ясны­ми местами Евангелия Эразм подчеркивает и то, что предписания Христа вообще теряют жизнь и воздействие, если сила свободной воли отрицает­ся. Вместе с тем, ему трудно высказать сомнение по поводу открыто им признаваемой" убедительности того, что сказано апостолом Павлом против свободы воли. Разрешение этого противоречия Эразм видит в том, что в одном случае подчеркивается моральный мотив к самостоятельной деятель­ности и возбуждается доверие к себе, в другом — религиозный мотив, со­гласно которому в смиренном чувстве зависимости от Бога вся заслуга при­писывается Ему. Следовательно, в этих двух различных по своему характе­ру местах указывается лишь на две стороны одного процесса. Существова­ние все действия Бога никто не отрицает. Но и наличие свободной воли не должно подвергаться сомнению. Эразм очень убедительно развивает эту мысль и все время внушает: условием всех понятий возмездия, кары, зас­луг и суда, а также наличия совести, евангельских и библейских предписа­ний, угроз, обещаний, является свобода воли. Эразм проницательно указы­вает на то, что даже специфически религиозные понятия помощи Бога и Его поддержки, заслуги, молитвы требуют свободы человека. И никто не показал так убедительно, как он, что избранность к спасению превращает Бога, милосердного к избранным, в жестокого тирана по отношению к от­вергнутым Им. Бог, дающий человеку законы, которые никто не может со­блюсти, деспотичнее сиракузского тирана, создававшего законы для того, чтобы наказывать нарушающих их. Эразм убедительно доказал в своей по­лемике с Лютером, что раннехристианские понятия, которые даны в Еван­гелиях и постоянно ощущаются христианами в глубине их совести, требу­ют в качестве своей предпосылки свободу воли.

Однако тогда возникает вопрос, как этот акт согласуется с всемогуще­ством Бога, и здесь проявляется неспособность рационалиста оправдать эту связь.

Происходит “соединение для неделимого деяния духовного обновле­ния”. Причем так, что милосердие Божие есть causa principalis, а свобода воли — causa secundaria. Это поясняется следующей аналогией: огонь обладает способностью гореть, но principalis causa (главная причина) этой способности все-таки одновременно есть Бог, сохраняющий своим воз­действием эту способность огня. Однако это всегда сводится к auxiliurn и к механически внешнему соединению могущества Бога со сво­бодной волей. Другой и более соответствующий идеям Эразма пример: отец показывает ребенку, еще не умеющему ходить, яблоко; мальчик тянется яблоку, отец ведет его дальше. Но может ли быть более внешнее и грубо механистическое представление?

С этой механистической точки зрения, по которой воля человека и воздействие Бога являются соперничающими силами, эти сами по себе метафизически неразрешимые проблемы отношения всеведения, прови­дения и всемогущества к свободе воли могут быть рассмотрены лишь в чувственной плоскости рассудка. Господину известны дурные склонно­сти раба, и он ставит его на такое место, где раб будет в соответствии с этими склонностями действовать дурно; другим рабам это послужит уг­рожающим примером. Можно ли мыслить более плоско? И все-таки здесь также bon sens Эразма предстает в своей полной силе по сравне­нию с Лютером; он все время советует держаться фактов внутреннего опыта и со здоровым скептицизмом, заменявшим в то время критичес­кое сознание, отвергает все попытки погружаться в метафизические глу­бины, исследуя их связь.

Исходя из этой рационалистической, историко-критически проч­но обоснованной точки зрения, Эразм начал подрывать догматику. Осторожно, но со скрытой упорной ненавистью, он указывает на то, как редко Христос называется Богом, а Святой Дух никогда Им не на­зывается; так он поколебал учение о Троице. Меланхтон приписывал спор о Тайной вечери скрытому влиянию Эразма. От Эразма путь прямо ведет к Коорнхерту, к социнианам и арминианам, а от них — к деистам.

Наряду с ортодоксальной и рационалистической теологией возникла теология спекулятивная или трансцендентальная. Ее отличительная чер­та состоит в том, что она видит в историчности отдельной религии, осо­бенно христианства, выражение сознания, вечно обоснованного приро­дой человека и вещей.

Ей это удается только благодаря тому, что в качестве ключа для по­нимания религиозных понятий откровения, вдохновения, избрания к спа­сению, оправдания она применяет тот религиозно универсальный панентеизм, влияние которого мы уже рассматривали и который — скажем от­кровенно — победоносно опережает и позитивистское глубокомыслие Лютера.

Современная спекулятивная теология вышла из мистики. Ведь ядро всей борьбы в эту религиозную эпоху состоит в следующем: Лютер, правда, отрицал в качестве центра культа в мессе древнюю, безгранично воздействующую на людей идею жертвы, господствовавшую в христи­анстве со времен апостола Павла, а также связанное с ней древнерим­ское понятие священства, однако он все-таки подчеркивает ее как цен­тральный догмат среди тех догматов первой степени подлинной рели­гиозной символики, которая предшествует систематическому занятию теологией. Этому противостоит мистическое понятие forma Dei в че­ловеке. И ему принадлежало будущее. Кант, Шлейермахер привели его к победе. Критика Нового Завета показала отсутствие идеи жертвы в первоначальном христианстве.

Обратимся к началам этого. Когда стало очевидным, что надеять­ся на единое руководство религиозным движением имперской влас­тью невозможно, в движение пришли элементарные религиозные силы, — ремесленники в городах, крестьяне. После подавления Кре­стьянской войны в среде городских ремесленников выступают еванге­лические перекрещенцы. Происхождение их не просто. В нем дей­ствовали совместно такие факторы, как принявшее различные формы после подавления вальденсов народное движение, выдвигавшее требо­вание апостольской жизни, проповеди францисканцев о следовании Христу и подражании Его жизни, и наконец, охватившие всю светс­кую и духовную сферы идеи Реформации. Возвращаясь к внутренне­му слову и к апостольской жизни, эти общины вывели из равенства христиан и братской любви общность имущества и отмену повинно­стей и десятин, из слов Христа — отказ от клятвы и военной службы, из учения о внутреннем слове — неверие в действие таинства креще­ния и, следовательно, нежелание крестить детей. В Швейцарии пере­крещенцы появились в 1522 году, но были изгнаны Цвингли. Затем они были обнаружены в 1526 году под водительством Хубмайера, Денка, Хецера, Гребеля в Южной Германии. Первоначально они принад­лежали большей частью к сторонникам Лютера и Цвингли. В Аугсбурге, Нюрнберге, Страсбурге среди тех, кто шел за Цвингли и за Лютером были сторонники самых различных оттенков протестантизма, их было очень много, и они повсюду составляли общую массу с другими протестантами. Жестокое преследование их и Цвингли, и Лютером послужило одной из причин упадка Реформации и привело также к ужасному Мюнстерскому восстанию, которое можно сравнить только с господством якобинцев в период Французской революции. Решение против перекрещенцев было осуществлено внешней политической си­лой: это было необходимо уже потому, что без права на сопротивле­ние и меч протестантизм был бы обречен!

Это движение во многом было связано о возникшими в ходе научного исследования сомнениями по поводу догматов и священной истории. В на­чале этого века в Нидерландах был сожжен еретик Германн Риссвик, проповедовавший аверроистские идеи; одновременно он отрицал, что Бог явился Моисею, что Христос Сын Божий и объявил Христа мечта­телем: “Вся наша вера не более, чем выдумки и легенды”. В 1525 году несколько человек из Антверпена уверяли Лютера, что Святой Дух не что иное, как разум и рассудок. В Нюрнберге наряду с атеистами пытались утвердиться деисты, отрицавшие позитивное христианство; эта точка зрения отчетливо проявилась в весьма интересном “процессе против без­божных художников” Георга Пенца, Зебальда и Бартеля Бехаймов; так, Бартель сравнивал евангельские рассказы о Христе с легендой о герцоге Эрнсте, якобы въехавшем в гору.

Какое преобразование всех традиционных идей в Германии! Карлштадт, неутомимый борец против возникшей лютеровской теологии и веры Лютера в чудо Тайной вечери, смятенный, гениальный, преиспол­ненный зависти к превосходящему его Лютеру: уже в 1520 г. у него возникло сомнение, является ли Моисей автором приписываемых ему книг и дошли ли Евангелия до нас в их первоначальном виде; в 1521 г. он, подобно Толстому и Руссо, советовал виттенбергским студентам уйти из аудиторий и обрабатывать землю в поте лица своего; позже он перестал носить облачение священника и ходил в крестьянской одежде. Мюнцер, анархистски настроенный сторонник насилия, также выступает против Лютера с позиций мистики, призывая к апостольской жизни, к общности имущества; но новое царство мира он хочет создать кровью и железом. В работе “Против жизни нежной плоти в Виттенберге” он нападает на самые слабые пункты лютеровского учения, отвергает самоуничижение в догмате о грехе и несвободной воле, насмехается над логическими уловками удержать бедняков в повиновении посредством ссылок на слова Библии о божественном праве властей. Затем — Каспар Швенкфельд, Мигель Сервет, Кампанус, Хубмайер, Хецер: куда ни взглянешь, всюду смутные размышления о Троице, богочеловечестве, оправдании, таинствах, апостольской жизни. Но повсюду и великая прогрессивная тенденция к развитию в духе лютеровского учения 1520 г. личностной глубины религиозно-нравственного процесса, моральной способности человека, реформаторской силы истинной веры, к противопоставлению их состоянию общества во всех его последствиях, а также формирующейся церкви Лютера: в значительной степени — это прогресс в постижении христианства, идущий от апостола Павла к евангельскому Христу, к зна­чительной степени также борьба, направленная на то, чтобы освободиться наконец от идеи жертвы, связанной с устарелыми формами религиоз­ности, которая обременяла человечество и вновь обрела центральное значение в идущем от апостола Павла лютеровском христианстве. В ряде мест, к тому же, стали выступать унитарии.

Это движение соединилось у ряда лиц несомненного дарования с гумонистической, общенаучной духовной настроенностью; прежде всего принималась защита человеческой свободы, провозглашенная Эразмом; так возникла особая спекулятивная форма религиозно-универсалистского теизма и связанного с ним учения о религиозно-моральной независимости человека по отношению к любой церковной традиции и роли церкви в спасении души.

Ганс Денк основывает христианское убеждение на внутреннем голосе, совести и религиозном чувстве: в этом он видит искру божественного духа. Следовательно, этот дух действует повсюду, независимо от Священного Писания. Он живет во всех людях. Значимость Священного Писания может быть доказана лишь исходя из него. Вера возникает и жизни в следовании Христу. Неверующие те, кто ищут самих себя. Денк, как Эразм, идет от апостола Павла к Евангелиям, к словам Христа, особенно к Евангелию от Иоанна. В работе Денка об устройстве мир Богом указывается, что “в человеке присутствует воля к добру, искра божественного духа. Человек обладает свободной волей. Если он занимается самим собой, в нем возникает расхождение с Богом, ад, неверие. Его воля в плену, и только с Божьей помощью он может вновь достичь единения своей воли с волей Бога”. Путь к этому единению — самоотрицание, утрата самого себя. Исходя из этих мыслей Денк отрицает учение Лютера об оправдании и примирении. Цель выполнения законе Христа — проложить нам путь к следованию Ему. Денк отрицает веч­ные муки ада, по-видимому, и существование дьявола, который так за­нимал Лютера.

Из этого революционного хаоса возвышается подлинно гениальный мыслитель и писатель, Себастиан Франк, которому принадлежит более ясное и исторически широкое понимание этой точки зрения.

Шваб, родившийся около 1500 г. в Донауверте, Франк получил очень скромное образование; однако побуждаемый чувством врожденного при­звания, решился стать писателем. Он начал с переводов, с обработки имеющегося на немецком языке, с составления сборников, и этого рода деятельности он всегда придерживался. Объектом его интереса были, конечно, в первую очередь теологические вопросы. В Нюрнберге, где Пиркхеймер занимался историей, где Франка окружала историческая жизнь и он жадно впитывал гуманистический дух, его кругозор расши­рился. Он набросал план всеобщей истории, которая была опубликова­на в Страсбурге; за этой работой последовали космография, история Гер­мании и сборник поговорок. Его значение состояло в том, что посред­ством идей немецкой Реформации он внес жизнь и связь в материал ис­торических хроник, а затем увидел в этой универсальной связи и исто­рическое в Библии; так, он воспринял Священную историю с вполне оригинальных точек зрения. Религиозные брошюры, в которых он развивал эти точки зрения, прежде всего гениальные “Парадоксы”, немину­емо должны были вести к конфликту его позиции с формирующейся церковью Лютера. И в религиозно более свободных имперских городах, в Нюрнберге, Страсбурге, Ульме, этот державшийся в стороне от сект мыслитель также не нашел спокойного пристанища. Он стоял вне всех христианских конфессий, “вне партий”, как он говорил; этим он напо­минает Спинозу. Методы новой лютеранской ортодоксии, в соответ­ствии с которой под мягкими братскими словами удовлетворялась при­вычная для церкви потребность преследования, ранили его душу и отрав­ляли ему жизнь, тем более, что он был лично связан с Швенкфельдом и перекрещенцами и вообще стоял вне всей партийной сумятицы. Утом­ленный всем этим, он рано умер.

Религиозно-универсалистский теизм или панентеизм, представителя­ми которого были древние мыслители, а в последней и по-человечески высшей форме их мышления римские стоики, был тогда высшим и наи­более свободным элементом европейской образованности. Именно под этим углом зрения Франк рассматривал внутренне сопережитое им ре­лигиозное движение в Германии, от Таулера и немецкой теологии до Лютера, Цвингли и перекрещенцев. Невидимость, глубина, безобразность морально-религиозного процесса, стремление освободить его от эгоистических компонентов вульгарной религиозности, уверенность в несовместимости этого процесса с любым правящим церковным союзом, это, если угодно спиритуалистическое направление в немецкой Рефор­мации, Франк проводил со спокойной ясностью, отсутствовавшей у глав сект. Для проведения этой точки зрения он обладал если не достаточно основательными знаниями, то вполне широким универсально-истори­ческим горизонтом. И последовательность его точки зрения должна была более отчетливо проявиться в универсально-исторической направленности. Если процесс веры составлял центр в существовании личности, он должен был быть и центром истории, связующим в ней. Если он обусловлен только внутренним отношением человека к невидимому порядку, то он независим от времени и места и присутствовал всегда в истории человечества. Тогда невидимая церковь имела своих членов и во время, предшествующее Христу, в вере иудеев, турок и всех язычников. Следовательно, Франк поставил перед религиозно универсальным панентеизмом задачу доказать свою плодотворность в качестве “связующего звена” универсальной истории и ядра библейской теологии для обеих этих наук.

Начнем с понятия Бога. Оно не выведено Франком философски, а получено посредством свободной рефлексии. Это — распространенный тогда в Европе, очищенный развивающимся естествознанием и изучени­ем древних авторов панентеизм. Франк, как и Цвингли, воспринимает Бога как вездесущее благо. Бог не имеет ни воли, ни аффектов, ни вожделений, ему все безразлично, для него все благо. Это понятие Франк особенно развивает в работе об искусстве и мудрости человека “Природа не что иное, как введенная Богом сила каждой вещи, сила действовать и страдать. Бог есть в природе повсюду, он сохраняет структуру мира своим присутствием и глубиной. Как воздух наполняет все и все-таки не замкнут в одном месте, как солнечный свет есть повсюду, освещает всю Землю и все-таки не есть на Земле, но все-таки есть, вызывает жизнь всего, — так и Бог есть во всем и вместе с тем все пребывает в Нем”. “Бог — свободно разлитое внутреннее благо, действующая сила пребывающая во всех существах”. Важно, что Франк считает требуемое учением Лютера об оправдании разделение божественной сущности на состояния и стороны несовместимым с проясненным мыслью сознанием Бога. Etiam fulminans Jupiter bonus. Неподвижный Бог не гневается ни на кого.

Это религиозное и философское сознание абсолютной зависимости Себастиан Франк считает совместимым с его в высшей степени энергичным подтвержденным изучением древних мыслителей сознанием моральной независимости человека. В отличие от одностороннего религиозного глубокомыслия обоих реформаторов он вместе с Эразмом утверждает моральное сознание. “Если бы не было свободной воли и все дол­жно было бы происходить в соответствии с тем, как того желал и как действовал Бог, то не было и греха, всякая кара была бы неоправданна всякое учение тщетно, нелепостью было бы и то, что Христос горюет о слепоте фарисеев” и т.д.

Франк полагал, что может разрешить метафизически неразрешимую для интеллекта трудность, состоящую в отношении этой свободе, к вездесущности Бога, посредством понятия божественной силы, добровольно себя ограничивающей, отпускающей из себя волю в свобо­ду выбора, но подчиняющей внешнее действие связи телеологическое го порядка. “Птица в сущности не поет и не летает, а ее заставляв петь и носиться в воздухе некая сила. Бог поет, живет, действует и летает в ней. Все создания делают только то, чего хочет Бог. Отличен этого человек, ему Бог дал свободную волю и посредством ее Он хочет вести его и руководить им. Божество, бесчувственная и вневре­менная действующая сила, только в человеке становится волей. В че­ловеке сила проходит во времени и движется в чувствах. Воля свобод­на в своем выборе, однако ее действие в мире обусловлено божествен­ной силой, определяющей связь мира. Божественная сила использует каждое решение воли для блага. Скупщики и скупые в городах, дей­ствующие в своих эгоистических интересах, служат хозяйственным интересам целого.

Из взаимодействия божественной силы со свободной, индивидуаль­ной волей человека возникает связь истории. Ее ядро и ключ — нрав­ственно-религиозный процесс.

Он основан на антагонизме между моральным принципом челове­ческой природы, коренящимся в Боге, и эгоистическим принципом, происходящим из воли, ставшей свободной. Этот антагонизм понима­ется Франком в манере Таулера и немецкой теологии. Как он его по­стоянно трактует, легко прочесть в одной из его книг. Я коснусь здесь только решающего для дальнейшего прогресса пункта, того места сис­темы, которая подготовляет кантовскую философию религии. Я имею в виду его своеобразное учение о Христе. Во всех людях существуют врожденные моральные задатки. Вслед за стоиками и Цицероном Франк считает ближайшей задачей человека следовать природе или Богу и усматривает в каждом “естественный свет” (lumen naturale), ко­торый делает это возможным. Таким естественным светом обладают все люди, поэтому суждение присутствует в душе каждого. Франк называ­ет разум “источником всех человеческих прав, который поэтому выше всех писаных прав”. То, что Платон, Сенека, Цицерон и все просве­щенные язычники называли светом природы и разумом, теология оп­ределяет как Слово, как Сына Божьего и невидимого Христа. Он есть как в апостоле Павле, так и в Сенеке и Цицероне. Таким образом Франк понимает под Христом (Логосом) имманентность нравственно-религиозных идей в Боге, их действие и сообщение их людям.

Для того, чтобы этот невидимый Христос достиг в нас господства, мы должны преодолеть в себе Адама, эгоизм. “На вопрос одному философу, когда он стал философом, он ответил: когда стал другом самому себе. На вопрос христианину, когда он стал христианином, он ответил бы: когда стал врагом самому себе”.

Следовательно нравственно-религиозный процесс состоит в преодо­лении существующего в каждом человеке антагонизма между плотью и духом, между эгоизмом и светом природы посредством преображения, определяемого в Священном Писании как возрождение. Тогда соверша­ется odiumsui, renunciato, отречение эгоистической воли от всего, что она есть и имеет, и невидимый Христос возвышается до формы и правила жизни. Этот процесс совершенно универсален. Он не связан с условия­ми ограниченного временем и местом внешнего откровения, а связан лишь с универсальным откровением в Христе, который есть не что иное, как божественно имманентные моральные задатки человека. Парадок­сальность этого изречения еще усиливается. Франк вводит формулу общего оправдания перед Богом благодаря невидимому Христу как только в что данную. Поскольку он, так же, как Эразм, перемещает содержат веры в то, чему Христос учит словом и еще более своим примером, воз­никает полное преобразование учения об оправдании из объективно происходящего в Боге в субъективный процесс сознания. В находящемся вне времени, свободном от аффектов Божестве, не ведающем смены состояний, содержится прощение грехов до падения: Бог всегда милосерд. Невидимый Христос всегда учит людей и сообщает им форму своей жиз­ни. Явление Христа во плоти как бы открыло людям небо и показало им милосердного Бога. Оно устранило их заблуждение о гневе Господнем. Оно позволило им вовне увидеть в качестве примера и учения внутрен­него незримого Христа; его сущность есть любовь и он пребывает в каж­дом высоком сознании человека. Таким образом, столь же универсаль­но как впадение человека в эгоизм, его оправдание перед Богом благо­даря Христу.

Из этих содержащихся в мистике, но только посредством римского стоического, а также гуманистического теизма отчетливо сформулиро­ванных положений Франк делает выводы, благодаря которым он стал предшественником или основателем современной философии религии. Сотнями русл идеи Франка текут навстречу современности.

Историческое в Священном Писании, в той мере, в какой в нем со­держится однократное событие, является символическим выражени­ем, типом повсюду и во все времена происходящего в человеческом роде процесса, а именно религиозно-нравственного процесса в каж­дом отдельном человеке. “Vita una et eadem omnibus. Жизнь на Земле одна и повсюду одинакова. Omnis homo unus homo. Все люди один че­ловек. Тот, кто видит естественного человека, видит их всех”. Все есть Адам. Мы обнаруживаем другие нравы, другой язык и одежду, но душа, сердце, чувство и воля во всех одинаковы. Турок в феске хочет того же, что немец, носящий широкий берет. Адам и Христос — вы­ражение антагонизма в человеческой природе, и он повсюду один и тот же. Грехопадение и спасение — выражение вечного внутреннею процесса. “Писание есть вечная аллегория”. Ибо если понимать его буквально, толкование его может иметь такое же значение, как толко­вание Ars amandi (Искусство любви) Овидия. Турок ссылается на свой Коран, иудей на Талмуд, папа — на свой декрет, все — на свои кни­ги, и каждый называет другого еретиком: “Пусть поэтому каждый по­мнит, что у других также есть свои книги”. Если бы в истории собы­тие и его отражение в Писании было условием оправдания и спасе­ния, то все, до кого вследствие пространственных и временных усло­вий не могло дойти внешне сказанное слово, были бы прокляты. По­этому оправдание, благодаря Христу, тех, кто впал в Адаме в грех, следует понимать “как независимый от времени, места и внешних условий внутренний, незримый и универсальный процесс”.

Каково же отношение к этому вечному процессу сообщаемых в Священном Писании внешних событий? Старое аллегорическое толкование Писания отличается в этом вопросе от философии религии Канта и его последователей. Предположение, что Священное Писание имеет двойственный смысл, следует строго отличать от того, что вечные истины выражены в нем в исторических символах, которые не имеют историчес­кого значения. Второе предположение не может быть, правда, примене­но ко всей библейской истории и теологии, и ни один разумный иссле­дователь его так и не применял. Ибо в Библии есть много исторических фактов, не вызывающих сомнения. Спорно лишь их число. Но кто же станет сегодня отрицать, что к этим фактам присоединились символы, то есть чувственные образы внутренних и вечных истин, не имеющих исто­рического значения, что существуют догматы, объективирующие внут­ренние истины во внешние, рассказы, облекающие вечное бытие в фор­му однократного временного? И это толкование вслед за рядом отдель­ных указаний гуманистов впервые полностью высказано Себастианом франком.

Прохождение грехопадения во времени, гнев Божий и оправдание человека перед лицом Бога благодаря искупительной жертве Христа яв­ляется для Франка символом вневременного. Этот символ примыкает к историческим фактам, изложенным в Евангелии, которые Франк не под­вергает сомнению. Принятое учение об оправдании переносит процесс, происходящий в сознании человека, в котором разрешается заблуждение об отношении Бога к человеку, в само божество. “История об Адаме и Христе не есть Адам или Христос. Поэтому как во всех углах и на всех островах есть Адам, хотя живущие там люди и не знают, что на земле был когда-то Адам, так и во времена язычников всегда были христиане, хотя они и не ведали, был ли или будет ли когда-либо Христос. Я думаю, что Адам и Христос существуют во всех сердцах. Внешний Адам и Христос — лишь выражение внутреннего, пребывающего в каждом Адама или веч­ного Христа, убитого в Авеле”.

Таким образом Франк близко подошел к проблеме образования пред­ставлений, в котором невидимое и внутреннее каждой религии и теоло­гии символически опредмечиваются в объективные внешние и времен­ные образы. Его универсально-историческое видение позволило ему так­же совершить ряд глубоких проникновении в силы, из которых возника­ет это образование представлений.

Всеобщая история Франка построена, как показал на ряде примеров Бишоф, на хронике нюрнбергского врача Шеделя, к которой добавлено несколько десятков источников и других работ. Средства и методы ис­торико-филологической критики ему неизвестны. Однако его книга пре­восходит предшествовавшие исторические труды тем, что он использу­ет великое вспомогательное средство времени Реформации, глубокое чувство действующих в истории религии сил, чтобы установить в исто­рии внутреннюю связь, которая соответствовала бы эпохе Реформации и далеко ушла вперед по сравнению со средневековой всеобщей истори­ей. Широкий непредвзятый взгляд, мужественный, истинно народный язык, смелое сердце сделали его идеи понятными, и они оказали серьез­ное влияние на нацию, а также на последующих писателей.

Франк, как и средневековые авторы работ по всеобщей истории, ис­ходит из сознания внутренней телеологической связи всей истории. Он хочет показать “сцепление, закон, содержание, ядро и связующее звено истории”, повсюду подчеркнуть “существенное” и “описывать историю, исходя из ее причин”. Однако эта связь не заключается для него во внешнем и происходящем во времени действии спасения: как бы в па­раметре длины истории. Она заключается для него во всегда имеющихся отношениях внутреннего опыта, в отношениях между эгоизмом, не­видимым Христом и действием Божества. Он хочет понять, как из этих внутренних отношений возникают всегда одна и та же внешняя форма мира, государства, князья, секты, догматы, церемонии, как “важно вы­ступают” и затем распадаются их отдельные образы, а образ мира оста­ется, по существу, одним и тем же. Он рассматривает связь истории как бы в параметре ее глубины. Исследует, как в ней из постоянно действующих сил создаются формы исторической жизни. Если по своим убеждениям он родствен Шлоссеру, то по этой своей великой интенции Джованни Баттиста Вико.

Бог проникает своей сущностью историю. Грех есть “только бесполезная попытка и желание получить то, что хотели бы иметь, но достичь чего не могут”79. Он проявляется как вожделение и эгоистическое стремление, тем самым как свободная причина; но его действия входят в связь, которая служит добру. Тиран желает, вожделеет и действует свободно, исходя из эгоизма, ответственность за который он несет, однако в своих действиях он является орудием Бога. История повсю­ду пронизана эгоизмом и ограниченностью людей; они повсюду овнешняют внутренний религиозно-нравственный процесс, подчиняют его во внешних структурах воле господина и делают наглядным в церемониях. Однако смена великих образов возникает по мере того как каждый из них в соответствии с содержащимися в нем эгоизмом и oграниченностью распадается в свое ничтожество. Настроенность историка одновременно трагична и сатирична или юмористична, преисполнена глубокой иронии всемирной истории. Так о своем времени Франк говорит: “Тот, кто ко всему этому отнесется серьезно, не должен удивляться тому, что у него сердце разрывается от рыданий; если же взирать на это, как Демокрит, безмятежно, можно лопнуть со сме­ху. Так фокусничает мир. Все мы перед Богом смех, басни и карнавал”. Лютер порицает Франка за его безудержную брань, в чем упрекали Шлоссера. Франк называет мир не только распутным Вавилоном, но и свинарником. Он глубоко ощущает трагическую иронию, то, как Бог “позволяет высоко подняться” отдельным образам мира, которые про­исходят не из Него, а затем “приводит их к вызывающему насмешку концу”. “У римлян было свое развитие, свои победы и свое время, им никто не мог противостоять и они склонили и подчинили себе всех Но как только они завершили свою роль, всему пришел конец — душе народа и империи”.

С этим связан и всемирно-исторический взгляд Франка на религию. Внутренний свет присущ Плотину, Диогену, Платону, Орфею, Софоклу и сивиллам в такой же степени, как людям Библии. Но столь же универсально из своеволия человека, его ограниченности, да* глупости, возникает овнешнение внутренней глубины, воля, господствующая над свободным во внешнем порядке, расщепление единой религиозной истины на секты и их религиозные понятия, а также наглядность невидимого процесса в церемониях. Злых и глупых больше чем благочестивых, которые встречаются в религиозном обществе лишь редко. “Как бы там ни было — таково глубокое, грустное выра­жение его жизненного опыта — мир должен иметь папство, ибо в про­тивном случае люди не будут знать, каков их путь и что им делать. Мир хочет и должен иметь папу, служа которому он готов верить во все; он должен иметь папу, даже если бы ему пришлось его украсть или вырыть из земли, а если бы его ежедневно лишали папы, он сра­зу же находил бы другого”. Из человеческой природы проистекает так­же то, что “мир приемлет только внешнее богослужение с его церемо­ниями, то есть с пением, возбуждением, молитвами, хождением в цер­ковь с постами и образами святых”.

Франк высказывает также важные мысли о зависимости эпох религи­озной истории друг от друга. Он исследует, как папская церковь вышла из институтов империи. “У римских священников также был папа, которого они называли pontifex maximus”. “У язычников каждый бог имел свое­го священнослужителя; фламины, представители и служители храмов на­ряжали идолов, украшали церковь, следили за светильниками, объявля­ли о наступлении святых дней и празднеств”. Одни и те же храмы, свя­щеннослужители и церемонии проходят через всю историю религии в континууме, который Франк прослеживает вплоть до египтян. Все это тени и фигуры внутреннего слова.

А он сам? Историк, беспристрастно наблюдающий за этой фантасма­горией мира? На темном фоне всех этих преследований, пыток и казней перекрещенцев и спиритуалистов, официальной лжи глав протестантс­кой и католической церкви, разочарования в ходе Реформации возвыша­ется морально-религиозный пессимизм Себастиана Франка; его груст­ный, погруженный в глубокое раздумье взор как будто проникает в море горя и несправедливости. Этот человек еще более одинок, чем впослед­ствии Спиноза. Он ощущает себя внутренне далеким всем сектам, на которые разорвана единая истина, поэтому он не входит ни в одну из со­временных ему церквей и не ждет ничего от какой-либо внешней церк­ви. Он — член той невидимой общины, к которой принадлежали уже Сократ и Сенека. В нее входят “все истинно богобоязненные и добросер­дечные люди”, верующие без церемоний и внешнего богослужения. “В ней и у нее пребываю и я, к ней я стремлюсь в моем духе, к ней, пребы­вающей рассеянной среди язычников и сорняков”. Кто не вспомнит при этом Лессинга, одинокого в последние годы жизни в Вольфенбюттеле, о христианстве в его словах о Евангелии от Иоанна в “Воспитании рода че­ловеческого”?

ЕСТЕСТВЕННАЯ СИСТЕМА НАУК О ДУХЕ В XVII ВЕКЕ

После того как теологически-метафизическая система, связанная в сред­ние века с церковно-феодальным строем, была в XV и XVI вв. поколеб­лена гуманистическим и реформационным движениями и Реформация все-таки не привела к единому вероисповеданию и единой церкви, более того, Европу сотрясали раздоры, наличие множества сект и религиозные войны, в XVII в. на новой почве достигшей высокого развития науки, развития, подготовленного гуманизмом и Реформацией, возникла, исхо­дя из реальных потребностей общества, научная система, разработавшая общие принципы жизненного поведения и управления обществом: эта система соответствовала прогрессивному движению; она завершила борьбу со старой теологическо-метафизической системой, попытки воз­родить которую делались в романских странах, в Испании, в Италии. Эта система преобразовала в качестве естественной теологии и естественного права идеи и условия Европы, а начиная с третьего десятилетия XVII в. утвердилась и в других науках о духе; хозяйственная жизнь, мораль и ис­кусство также подверглись ее влиянию. Единый характер этой системы и ее воздействие на события XVII-XVIII вв. превращают ее в одно из са­мых замечательных явлений человеческого духа.

С нидерландского восстания до Французской революции и просве­щенного правления Фридриха Великого эта система играла роль во всех исторических преобразованиях. «Ею часто восторгались и ее часто пори­цали», ведь она является величественным выражением достигнутой че­ловеческим духом зрелости в религии, праве и государстве. Она исполь­зовалась во всех нападках на церковно-феодальные порядки, совершав­шиеся в эти два столетия, начиная с поддержки Мильтоном английской революции до подготовки Руссо революции во Франции. И повсюду, где надлежало придать прочность новому порядку вещей, от создания само­стоятельней нидерландской федерации до разработки земского права Фридрихом Великим эта система оказывала поддержку формированию новых условий. Для исследователя истории философии это исключитель­ный по своей привлекательности феномен! Ибо он убедительно подтвер­ждает великое закономерное продвижение человеческого духа и одновре­менно власть философских идей над действительностью. Какой урок для политика! Высокомерие, с которым сегодняшнее чиновничество и наша буржуазия отворачиваются от идей и их философского выражения, сви­детельствует не о понимании фактического положения дел, а лишь о бед­ности духа. Не только мощные естественные чувства, но и разработанная система идей дают социал-демократии и ультрамонтанству перевес над другими политическими силами нашего времени.

Эта система естественного права, естественной морали и естествен­ной теологии возникла из непреодолимой потребности тогдашнего об­щества достигнуть консолидации общезначимых идей и разумных отно­шений. В этом стремлении она примкнула к протестантским религиозным идеям, продолжила их и одновременно встала в оппозицию к ним. По этой системе в основе человеческой природы лежат прочные поня­тия, закономерные условия, единообразие, следствием которых должны быть повсюду одни и те же основные черты хозяйственной жизни, пра­вового устройства, морального закона, правил красоты, веры в Бога и его почитания. Эти природные задатки, нормы и понятия в нашем мышле­нии, поэзии, вере и общественной деятельности неизменны и независи­мы от изменения форм культуры. Они властвуют над всеми народами, действуют во всех областях. На них основана автономия человека. В той мере, в какой человечество осознает эти свои задатки и сделает их путе­водной нитью своих действий, в той мере, в какой оно рассмотрит всю веру и все существующие институты исходя из выведенной из этих задат­ков системы, оно достигнет стадии зрелости и просвещения. Перед этим трибуналом должны доказать свою действенность все институты обще­ства и все догматы церкви. Это самый длительный процесс из всех, ко­торые когда-либо велись. Он проходит почти два столетия. Бесчислен­ные адвокаты выступали в нем на стороне той и другой партии. Сегод­ня его акты пребывают большей частью в пыли, и не слишком часто ка­кой-либо ученый или любитель открывает Богословско-политический трактат Спинозы, работу Гроция о международном праве или обще­ственный договор Руссо.

Бросается в глаза соответствие этой естественной системы в науках о духе другому важному интеллектуальному явлению XVII в., возникнове­нию современных естественных наук. То же гордое сознание независи­мости человеческого разума действовало в Галилее, Декарте, Лейбнице и Ньютоне, когда они как бы предписывали телам в мировом простран­стве законы их движений и тем самым заложили основу господства че­ловеческого интеллекта над природой. Из соответствия исследования природы Галилеем естественной системе наук о духе вышли и метафи­зические конструкции XVII в.

Однако уже здесь необходимо указать на двойственность этого вели­кого явления, как в отношении его системной ценности, так и его исто­рического действия. Конт в своей характеристике XVI и XVII вв. подчер­кивал характер отрицания и распада во всех исторических событиях пос­ле Реформации. Его понимание было обусловлено приверженностью романско-католической идее, посредством которой он надеялся способ­ствовать воздействию на общественную жизнь позитивизма, сформули­рованного Тюрго и Д'Аламбером. Его точка зрения была весьма одностороння. Нидерландские повстанцы, оранжисты, гугеноты, Густав Адольф него приближенные, Кромвель, Мильтон, великий курфюрст - все не­сгибаемо властные представители героического протестантского века именно потому столь несравненны в своем героическом величии, что в них действовала мощная и вместе с тем простая позитивность: внушен­ная Богом, независимая по отношению к людям вера, сознающая свое Действие как служение Богу. Такая твердость веры также выражается у многих простых людей того времени в том, что они готовы были претер­петь за свои убеждения потерю имущества, изгнание, даже смерть на ко­стре. Героизм всегда основан на подлинной позитивности души. Ту же несломленную целостность, твердость и позитивность мы обнаруживаем в моральном рационализме XVII в. То, что он теряет в конкретной ре­лигиозной действительности, ему возмещает хотя бы отчасти универ­сальность и общезначимость его убеждений. А основное его отношение к Богу и человеку остается таким же, каким оно было в протестантской религиозности. Вместо учения о спасении избранных, этой религии ге­роев веры, которая позволяет верующим бесстрашно и фаталистично, как слепая лошадь, двигаться против вражеских колонн, в изменившихся жизненных условиях сложилось учение о достоинстве и основанной на долге ответственности человека, знающего, что он служит Богу. Однако Конт не полностью ошибается; следует принимать во внимание и другой лик этого морального рационализма. Эта естественная система возник­ла методом абстракции, не осознававшей своего отношения к конкрет­ной действительности человека, общества и истории. Такой метод выяв­лял общезначимые факты, которые делали возможной конструкцию. Он исходил из человека как самостоятельной и внутренне рационально оп­ределенной целостности. И в своем продвижении этот метод находил поддержку в основных атомистических и механистических представле­ниях познания природы. Соблазн сразу придать естественной системе наук о духе посредством использования механических понятий система­тическую связь и согласованность с естествознанием был слишком ве­лик. Так возникла ложная абстракция, недействительность, даже меха­ническая бесчеловечность этой системы. Следствием этого необходимо явилось негативное отношение ко всему тому, что не могло быть выве­дено из ее предпосылок.

В возникновении этой естественной системы действуют три гетеро­генных круга идей: религиозные идеи, учение римских стоиков и новое естествознание. В моем исследовании я буду особенно стремиться к тому, чтобы доказать, исходя из источников, влияние римского стоициз­ма, так как оно до сих пор нигде не было показано, а между тем выявляет в новом и важном пункте континуум философского развития. Зависи­мость от римского стоицизма глубоко ощущается в психологии и поли­тике Гоббса и Спинозы, в пантеизме Спинозы и Шефтсбери. Однако эти столь различные духовные силы обрели свою связь и единую мощь в развитии естественной системы только в религиозных и политических потребностях времени.

I

Первый и самый сильный импульс для развития естественной системы наук о духе заключался в растущем распаде церкви на секты, во все уси­ливающейся борьбе между формами веры и мышления и возникшим та­ким образом волнениям в Европе. Уже столкновение христианского За­пада с мусульманами расширило теологический кругозор знакомством со второй мировой религией. Вслед за тем гуманизм привел к признанию равноценности античной и христианской культур. Реформация изнутри поколебала авторитет католической веры; однако поскольку прочность обрели только церкви Лютера и Цвингли-Кальвина, и вокруг них беспо­койно поднимались волны бесформенных религиозных убеждений, возникло чрезвычайное расщепление религиозных идей. Из Германии дви­жение анабаптистов перешло в Швейцарию и Нидерланды. Начиная с 40-х годов вследствие религиозного преследования из Италии изгоня­лись гуманистически образованные, выдающиеся интеллектуалы; «quibus nulla religia placet quando papistica iis incepit displicere», как сказал о них один их современник, они блуждали по Европе, затем осели в Граубюндене, и в конце концов в Польше, где они создали социнианское учение. В Англии и Шотландии в ходе дискуссии о церковном устройстве, культе и нравственной дисциплине также прризошел распад протестантского вероисповедания на секты, которые затем перешли в Америку.

Какой внутренний разлад! В традиции католической церкви содержа­лись другие догматы веры кроме имеющихся в Библии. Для интерпрета­ции Библии необходимы были свет или разум. Результат толкования был различным у реформата, лютеранина, анабаптиста, квакера или у фило­логически образованного арминианина. В больших центрах религиозно­го движения, в Нюрнберге, Страсбурге, Базеле, Цюрихе, Лондоне раз­личные вероисповедания и секты существовали в непосредственной бли­зости друг от друга. В некоторых советах свободных городов они заседали вместе. Трудно даже себе представить, какое волнение охватывало вслед­ствие этого людей. Странствующие, скрывающиеся переходили из горо­да в город. Среди них были как бедные, простодушные перекрещенцы, так и гордые духом итальянцы. А за этими нарушителями спокойствия стояли демоны того времени, грозящие приговором и костром: католи­ческая инквизиция и суд двух больших протестантских церквей. Подчас, как это произошло в ужасном процессе против гениального испанского мыслителя Сервета, случалось, что католическая инквизиция и протес­тантский суд одновременно стремились схватить такого человека. Сервету не помогло, что он понадеялся больше на мягкость Кальвина, чем на католических инквизиторов. Нельзя не признать, что Кальвин и Лю­тер боролись за существование протестантской церкви. Но значительно большее восхищение вызывает героическая вера их жертв. Легко понять, как велико было желание освободиться из хаоса этих борющихся церк­вей и сект и достигнуть мира.

И эта потребность усилилась кровавыми религиозными войнами. Еще сильнее, чем сегодня, люди терпели подготовку к войне вооружен­ных до зубов государств, страдало население большей части земного шара от войн между крупными федерациями католиков и протестантов, от последствий гражданской войны, чудовищных насилий и мелких из­девательств, казней, конфискаций и опустошений. Современный чело­век не может постичь возникшую неуверенность в возможности сохра­нить жизнь и имущество, ужасающую жесткость постановления cuius regio eius religio. У греков был Фукидид, который как бы острием меча начертил неизмеримые бедствия их великой войны. О страданиях же на­родов в тогдашней Европе ни один историк не поведал нам с такой по­учительной ясностью, как небольшие по своим масштабам картины «Симплициссимуса». Каждый независимый человек, стремящийся к ис­тине, должен был быть ежедневно готов бежать или умереть. Таковы были условия, в которых формировалось неописуемое стремление к пониманию религиозных вопросов, к окончанию кровавых судорог, хотя бы к смягчению ожесточения войны. И эта историческая ситуация со­держала мотив, который преимущественно вел к преобразованию мыш­ления, начиная со второй половины XVII века. Лишь невежды могут насмехаться над священным и кротким звучанием, которые имели для лю­дей того времени слова — естественная религия, просвещение, терпи­мость и гуманность. В них — вздох освобождения мира, лежащего под бременем конфессий.

Первым писателем, выразившим после одинокого мыслителя Себас­тьяна Франка это чувство стремления к миру и обусловленную им готов­ность людей отдаться общей моральной основе всех конфессий, был ни­дерландец Коорнхерт. Он родился в Амстердаме в 1522 году, пережил со­бытия нидерландской революции, когда в 1567 году войска Альбы, а с ними и испанская инквизиция, вступили на нидерландскую землю. Как писатель и государственный деятель Коорнхерт боролся за независи­мость своей страны, за права протестантизма и за религиозную свободу. Он был уравновешенным, здоровым, жизнерадостным и стремящимся к общему благу человеком; особенное влияние на него оказали Эразм, Цвингли и римский стоицизм, возрожденный в те годы нидерландским гуманизмом. Сложившаяся на этой основе великая вера в моральное до­стоинство человека, основанная на высшем порядке вещей, озаряет сво­им спокойным и мягким светом его характер и труды.

Каждый хочет властвовать над совестью другого. Ради чего мы проли­ваем свою кровь? Чтобы завоевать свободу религии. Предоставьте каж­дому право так же свободно говорить, что он мыслит о религии, как обо всем остальном. «Каждая конфессия провозглашает у врат храма: я — истинная религия, я обладаю истинным учением, у меня Иисус Христос и истинный Град Божий». Причастие, которое должно было объединять нас, стало источником раздора. Католик утверждает, что он обладает истиной, а все другие конфессии заблуждаются. То же говорит сторон­ник реформатской церкви. Кому же верить?

Исходя из этого, Коорнхерт осуждает каждое принуждение в вере, ока­зываемое этими спорящими сектами, ни одна из которых не может до­казать другим истинность своего вероисповедания. Он, подобно введен­ному Шиллером в этот мир и в это время маркизу Поза, требует свобо­ды мысли, толерантности. Это требование, выдвинутое сначала немец­кими сектами, Коорнхерт поддерживает в Нидерландах. «Слова ересь вообще нет в Священном Писании. Христос осуждает фарисеев, но разве он требует их смерти? Он не хочет смерти грешника, он хочет смерти греха. Он говорит апостолам, что им придется претерпеть преследования, но не говорит, что им надлежит быть преследователями». Если против­ники свободы совести и ссылаются на веление Моисея во Второзаконии убивать еретиков, то это, как и многие другие веления Моисея уже не обязательны. Заблуждение не есть преступление, и единственное сред­ство против этого — евангельская истина. К тому же насильственные действия против иноверцев не дали никаких результатов. Все меры Карла V и Филиппа II оказались тщетными, более того, преследование про­тестантов лишь способствовало распространению их учения. В значи­тельной степени благодаря влиянию таких людей, как Коорнхерт, Ни­дерланды стали родиной свободы совести и свободы печати. Ведь толе­рантность никогда не исходила от духовенства, ее достигали всегда толь­ко в противостоянии ему. Напротив, каждая дальновидная политика в том числе и та, которую проводили в Нидерландах от Коорнхерта до Олденбарневелта, всегда была направлена на достижение мира и терпимо­сти среди церковных партий.

Коорнхерт вышел, основываясь на своем опыте, за пределы требова­ния толерантности. Поскольку ни одна из церковных сект не могла до­казать справедливость своего притязания, то наиболее правильно вер­нуться к общему для них всех. Это общее оказалось близким тому, что считали истиной и мудрецы нехристианских народов. Именно в этом об­щем и заключалось все важное для образа жизни и для воззрений чело­века. Так перед людьми этой эпохи встает в еще неопределенных очер­таниях созерцание общей для всех благонадежных людей истины, которая получила свое наиболее чистое выражение в учении Христа и находит свою проверку в образе жизни. Из этого живого созерцания возникло за­тем понятие просвещенной, рациональной или естественной религии и теологии. И это понятие вышло не из научного, а из жизненного процесса. Коорнхерт называет своей целью единение всех людей. «Если бы мы правильно поняли друг друга, то увидели бы, что мы совсем не так дале­ки друг от друга, как полагаем». На коварное требование основать цер­ковь для вероучения, которое он исповедует, он возразил, что церквей и так уже слишком много и теперь следовало бы уменьшить их число, объединив их посредством принципов любви и свободы. На конферен­ции с двумя реформатскими пасторами в Лейдене он сказал, что счита­ет своими братьями всех благочестивых людей, верующих в Иисуса Хри­ста, будь они священники, монахи, анабаптисты, реформаты или люте­ране. Он хотел бы обладать красноречием Демосфена или Цицерона:, чтобы установить такой мир. При этом он не следует ни учению сект, ни отцам церкви, а только слову Божьему. Прежде всего, слову Христа, религии Христа. Во всем этом звучат высказывания Эразма, отца нидер­ландского морального рационализма. «Иисус Христос — единственный истинный врачеватель души, а его слово — истинное учение, единствен­ное истинное лекарство души. Поэтому его учение с полным основани­ем называют оздоровительным учением, ибо оно делает души здоровы­ми». Это упрощенное учение Христа он понимает, по-видимому, глав­ным образом как моральную силу и моральное предписание, основанное на сознании себя подвластным Богу, как Его дитя. Ибо оно представля­ется ему независимым даже от знания имени Христа.

В этом пункте смиренный религиозный процесс, который происхо­дил в скромных анабаптистах, образовавших столь действенный фермент в религиозном развитии Нидерландов, соединяется с религиозно-уни­версальным теизмом образованных гуманистов.

Коорнхерт был гуманистом. Он перевел диалог Цицерона «Об обя­занностях». Сенека для него — идеал писателя. Коорнхерт полностью подчинен влиянию Эразма. Когда стоик Юстус Липсиус прочел книгу Коорнхерта «Искусство жизни», его наиболее совершенное в литератур­ном отношении произведение, он выразил глубокое сожаление по пово­ду их давней распри из-за вопроса о толерантности и назвал трактат «глу­бокомысленным и преисполненным мудрости». Ведь это знаменитое ни­дерландское прозаическое произведение особенно близко римскому сто­ицизму, жизненная настроенность которого совпадает со взглядами Ко­орнхерта как философа и государственного деятеля. И это искусство жизни примыкает к этике Спинозы. Счастье основано на добродетели; склонность к правильному образу жизни свойственна человеку от рож­дения; gemoedt получает, подобно звездочке, свет от божественного сол­нца. Человек свободен. Он обладает также способностью вожделеть и отвращать от себя; из нее вследствие общности с телом вырастают четыре основных аффекта: надежда и радость, страх и грусть. Из этих «четырех источников» вытекают различные по своему характеру ручьи: любовь и дружба, милосердие, вражда, зависть. Цель нравственной деятельнос­ти — достичь господства над аффектами. Эту цель Коорнхерт очень красноречиво описывает в письме, в котором он утешает своего молодо­го друга Шпигеля, автора «Сердечного зерцала», который, как и он, жи­вет классиками и философией. «Пусть Вас не огорчает, что Ваше новое страдание не огорчает меня. Разве я могу не радоваться увеличению. Ва­шего странного спокойствия? Я говорю странного, ибо глупцы полага­ют, что подобное ограничение необходимо. Мудрость состоит в том, что­бы не страдать от ничтожнейшей муки, избежать которой невозможно». Человек не должен привязываться к чему-либо всем сердцем. Это гово­рит Сенека. Он (Коорнхерт) рад, что Шпигель познакомился с этим ав­тором и надеется, что им удастся когда-нибудь вместе почитать его.

Однако Коорнхерт был одновременно христианином, христианином реформатского толка. Нам известна связь, соединяющая в учении Цвингли гуманизм и христианство. У Коорнхерта она еще прочнее. Проповедь Христа содержится у пророков. Их учения идентичны закону природы, которому следовали язычники: можно быть верным закону Христа, даже не зная его имени. Так Коорнхерт провозглашает универсальное мило­сердие Бога в противоположность избранности к спасению в понимании Августина и Кальвина. Учение этих людей об избранности к спасению превращает Бога в худшего тирана, чем Нерон или Фаларис. Бог Каль­вина подобен врачу, который по своему произволу одних больных лечит, а других убивает. Он подобен тирану, который призывает своих поддан­ных есть и пить, но возможность оплатить это предоставляет лишь неко­торым из них; подобен господину, наказывающему скованного раба за то, что тот не может идти, — сильные картины, полностью соответству­ющие тем, в которых Эразм изображал то же отношение Бога к челове­ку. И это учение об избранности к спасению относит все возникающие из-за него огромные и неразрешимые противоречия между нравственной ответственностью человека и божественным предначертанием к спасе­нию, только к Адаму: в нем они как бы нагромождаются. В учении об избранности к спасению принятые им в качестве предпосылки перво­родный грех и первородная вина позволяют рассматривать Бога как судью, который оставляет убийцу безнаказанным, наказывая его детей. Коорнхерт противопоставляет всему этому смиренную веру, соответству­ющую религиозно-универсалистскому теизму. Бог сотворил мир не для своей славы, а для спасения людей. И Он хочет спасения всех людей. Для этого человеку даны свобода,, разум и совесть.

Коорнхерт показывает, как во второй половине XVI в. из борьбы сект, из стремления к миру с необычайной силой выкристаллизовывалось воз­зрение об общей всем конфессиям содержащей ядро религии истины. Это воззрение лежало в основе тенденции гениального Эразма, но решитель­но выходило за пределы того, что он считал допустимым высказывать в своих произведениях. Оно подготовило понятие естественной религии, которую затем Герберт Чербери обосновал врожденными моральными и религиозными задатками человека.

Коорнхерт обладал достаточной литературной одаренностью, чтобы обрести в Нидерландах сторонников этого учения. Он был художествен­ной натурой с многосторонними талантами. Коорнхерт был родом из со­стоятельной семьи и вначале, следуя своей склонности, занялся гравиро­ванием на меди, но затем, лишенный наследства из-за неравного брака по любви, обеспечивал этим умением свое существование. Он любил му­зыку, ощущал себя поэтом, и его драмы еще и сегодня пользуются при­знанием на его родине. Однако его жизнь была предопределена тем, что в нем проснулся интерес к религиозным вопросам. Ради этого он на тридцатом году жизни выучил латынь. Цицерон и Сенека стали его лю­бимыми писателями. Переводя их, он усовершенствовал и свой язык. Он и его соратник по литературной деятельности Марникс ван Синт Алдегонде были первыми прозаиками Нидерландов того времени, главными литературными представителями протестантского мышления. В Коорнхерте ощущается веяние римского духа и республиканской настроенно­сти. Он был опытным политиком; в 1564 г. он занимал пост секретаря города Гарлема и поддерживал Вильгельма Оранского; затем был аресто­ван и вынужден бежать; однако в 1572 г. его вновь призвали на долж­ность государственного секретаря Генеральных штатов Голландии. По логике вещей именно государственные деятели особенно глубоко ощу­щали необходимость объединения религиозных партий. Этих выдаю­щихся деятелей, стоявших над борьбой конфессий, называли «либертинами». А Коорнхерта проповедники бранили, называя «принцем либертинов». Ему также омрачили закат жизни религиозные распри. Он умер с пером в руке.

При жизни и после его смерти его идеи под давлением обстоятельств распространились. Его современник Колхас утверждал: «Кальвин не умер за нас, у него нет также свидетельства Бога, что он не мог заблуждаться. Так же, как Лютер, Цвингли, Меланхтон, Беза. И Бог не указывает нам на их произведения. Нам не следует считать какую-либо работу людей авторитетной, таковым является лишь слово Господне». «Каждый усва­ивает признаки правильного ученая и считает свое толкование преиму­щественным перед остальными; но поскольку есть только одно правиль­ное учение, суждение об этом должно быть предоставлено духу, который свидетельствует о нем каждому в его совести». Синодальные решения не обладают связующей силой. «Большое число сторонников не даетпревосходства, ибо истина не доказывается числом ее сторонников». Даже Библия нуждается в критерии ее толкования. «Каждое сборище и каждая секта имеют для себя слово Божье».

В последней трети XVI века священник Хуберт Дуифхойс совершал в церкви святого Иакова в Утрехте два рода богослужения; после того как он произносил ite, missa est и католики отвечали Deo gratias, они уходили и уступали место реформатам, начинавшим петь: «Возвысь сердце, отверзи уста». Этот священник говорил, что Библия для него единственный катехизис. Он посещал больных всех сект; о догматах он почти никогда не говорил. Главным он считал проявление любви и дру­гих добродетелей.

В 1596 г. в Амстердаме был обвинен бедный, постоянно погружен­ный в глубокие размышления честный ремесленник, который изучал Библию на двух ее исконных языках. В результате этого исследования он пришел к заключению, что Иисус был человеком. В своей речи в за­щиту этого бедного человека бургомистр Амстердама Питер ван Хофт сказал: «Я узнаю, что он отлучен от церкви из-за его идей. Церкви над­лежит удовлетвориться этим, не преследуя более этого несчастного. Известно, что некто, постоянно посещавший его дом, видел, как его жена и дети всегда на коленях молились Богу перед трапезой. А это до­казывает, что он воспитал их, насколько хватало его понимания, в стра­хе Божьем. Я полагаю, что жизнь человека не должна зависеть от изощ­ренных тонкостей мышления ученых». Говорить об ошибках, продолжа­ет он, мы не имеем права, ибо так называемые еретики столь же убеж­дены в истине своего учения, как реформаты. Поэтому было бы значи­тельно разумнее и полезнее для родины не беспокоить никого из-за вопросов веры, а поддерживать друг друга и создать нерушимый союз, чтобы вместе выступать против общего врага.

Главным представителем этих идей нидерландских республиканцев был выдающийся государственный деятель в правление великого Оран­ского дома канцлер Олденбарневелт. Благодаря ему эти идеи проникли и в политику церкви; он был готов пойти навстречу желанию священно­служителей созвать общенациональный синод, при условии, что его уча­стники поставят своей целью ревизию вероисповеданий, которая служи­ла бы делу мира. Мориц Оранский, воспользовавшись этой позицией Олденбарневелта в церковной политике и возглавив строгих кальвини­стов, добился казни Олденбарневелта, заключения в тюрьму Гуго Греция и разгрома республиканской партии.

Все это после ряда опасных коллизий было вызвано тем, что Арминий перевел в Лейдене великое стремление Коорнхерта к миру и связан­ное с ним движение на более узкую теологическую колею. Арминий был учеником Безы и предпринял опровержение Коорнхерта, однако вследствие своей честности вынужден был признать правоту оспарива­емой им точки зрения. По мере того как он проводил ее в теологии, она становилась более сухой; простые понятия блага человечества как цель божественного промысла и свободы человека предстают в их применении к глубокомысленным теологическим построениям очень жалкими. Но ядро достигнутого Коорнхертом во всяком случае сохраняет досто­инство и свободу человека, универсальное милосердие Божье и разли­чие между общими фундаментальными учениями и теми, которые сле­дует отнести к отдельным конфессиями. Причем основное учение сво­дится, как он полагал, к нескольким главным пунктам, которые един­ственно необходимо знать и в которые необходимо верить, чтобы обре­сти вечную жизнь. Епископий, представитель арминиан на Дордрехтском соборе высказал важную мысль: «Знакомясь с самыми старыми сообщениями преданий церкви, мы видим, что целью и намерением тех, кто устанавливал символы, духовные каноны, конфессии и вероис­поведание было не засвидетельствовать во что должно верить, а во что они сами веруют».

Это нидерландское движение охватило затем и Англию. Там оно на­шло благодатную почву. Начиная с проникновения протестантизма при королеве Елизавете, мужественный, практичный и преисполненный гу­манизма дух тогдашней Англии придал работам выдающихся теологов характер рассудительности и гражданской заинтересованности. Приме­ром может служить работа Хукера 1594 года о церковном устройстве. Для подтверждения своего основного положения, что в христианском обще­стве духовный закон может быть установлен только с согласия мирян и правительства, он ссылается на справедливость и разум, а не на автори­теты. Он — враг теологических контроверз и глубоко чувствует их дурные последствия. И он хотел бы, чтобы решения о них предоставлялись ра­зуму и учености, «суждению самых серьезных, мудрых и образованных спе­циалистов». Следующее поколение находилось уже под влиянием арминианского спора и возбуждения, вызванного нестерпимыми решениями Дордрехтского собора 1618 и 1619 гг. Джон Хэльс присутствовал на нем. Проповедь вождя арминиан Епископия произвела на него большое впе­чатление. С этого времени он не хотел больше ничего слышать о гибе­ли, проповедуемой другими христианскими вероисповеданиями. Он ре­шительно занялся вопросом о критерии, посредством которого можно было бы разрешить спор между религиозными партиями. И найти его он мог только в самом себе, в своей совести, в своем разуме. Фолклэнд ре­шительно выступает против религиозного преследования и за право не­зависимого исследования, а также за признание всеобщего спасения. А его друг Чиллингуорс придал этим идеям совершенную литературную форму. Его знаменитая апологетическая работа о религии протестантов вышла в 1637 году. В ней он без всяких оговорок указал, что решение по вопросам религии выносится разумом. «Бог дал нам разум, чтобы отли­чать истинное от неистинного. Кто не пользуется для этого разумом, а верит, не зная почему, лишь случайно приходит к истине и, боюсь, Бог не примет этой жертвы глупца». Бог не может требовать веры, выходя­щей за пределы доказательства. Человек может прийти к заключению лишь с той достоверностью, которой заслуживают посылки. Его поле­мическая работа in folio имела огромный успех. Из этой школы вышел величайший английский писатель по вопросам религии Джереми Тэйлор У которого сила шекспировской фантазии сочетается с глубиной мысли. По описанию Жюрье, латитудинарии исходили в своих суждениях из того, что сегодня называется здравым смыслом. «Rien ne peut etre vrai que ce qui est conforme aux notions communes». Они распространяют уче­ние о всеобщем спасении даже на атеистов. И именно это дало им силу сохранять, подобно немецким теологам эпохи Просвещения, свое мес­то внутри церкви.

Исходя из совсем иной системы, пришли к тому же требованию сво­боды совести индепенденты. У них отсутствует мысль о единстве сект. Индепенденты разделяют гражданскую деятельность и церковную жизнь. Резкое выражение специфики отдельных церквей не представляется им существенным, они не ищут общей христианской истины. Мильтон вы­ступает с требованием полной свободы прессы; по его мнению, истина христианства разделена, как тело Осириса между сектами; поэтому все они могут притязать на терпимость за исключением отпавшего от Бога католицизма. В ходе кровавых преследований и гражданских раздоров у некоторых из них возникает требование независимости гражданского положения и прав индивида от его религиозной веры или его неверия. Эту точку зрения отстаивает действующий в Америке индепендент Род­жер Уилльямс в своей работе «Кровавое учение о преследовании из-за вопросов совести» 1644 г. Язычники, евреи, турки и антихристы облада­ют в гражданских и правовых вопросах такими же правами, как члены каждой христианской конфессии. Власть чиновника не возрастает вслед­ствие его христианского вероисповедания. Верующий чиновник ничем не превосходит в качестве должностного лица неверующего чиновника. Школы и университеты должны рассматриваться как учреждения, обу­чающие граждан языкам и искусствам. В этой работе впервые утвержда­ется радикальное и негативное учение о свободе совести, возникшее из ложного отделения внутренней жизни человека от его гражданских обя­занностей, как бы души государства от его тела. Такое разделение лишает государство души. Оно лежит в основе и Богословско-политического трактата Спинозы.

Ни в одной стране религиозные раздоры не привели к таким тяжелым бедствиям, как в Германии; она была едва ли не обескровлена ими. Ниг­де религиозные споры не были столь часты. И нигде надежда на их мир­ное разрешение не была столь маловероятна. Ибо нигде догматический дух и теоретические распри не достигали такой силы. Из чувства невы­носимости этого состояния и здесь возникла у Каликста идея общего учения, способного объединить все конфессии. Каликст узнал мир в сво­их путешествиях; он ощущал упадок церковной жизни внутри отдельных конфессий и полагал, что в возврате к экуменическим символам и поло­жениям первых пяти веков может быть найден базис для объединения всех христианских церквей на почве общего христианского учения. Стремление к воссоединению церквей, разделенных на католические и протестантские, и к объединению протестантских конфессий проявилось впоследствии у Лейбница в определенном отношении к естественной теологии.

С этим долго продолжавшимся и непреодолимым движением были связаны все выдающиеся теории естественной религии и естественной теологии. Растущее чувство невыносимости столкновений конфессий вело к созерцанию некоего общего, в котором может быть найден мир, а это созерцание — к понятию естественной религии. Докажу это не­сколькими примерами.

Томас Мор опубликовал свой роман о государстве на новом остро­ве Утопия в 1516 году, следовательно, еще до разделения церквей. Он видел лишь различие великих религий; имея это в виду, он установил на своем острове свободу вероисповедания, что повлекло за собой по­стоянное уменьшение различных суеверных мнений и сменилось еди­ной религией, превосходившей по своей разумности все позитивные вероисповедания. Мор совершал, конечно, коленопреклонения като­лицизму, избежать чего в его время было невозможно. Жан Воден жил в период гражданских смут во Франции. В качестве депутата тре­тьего сословия своей родной провинции он, рискуя жизнью, выступил против сторонников герцога Гиза в защиту религиозного мира. Пуб­ликацию в 1577 г. работы о государстве он оправдывал тем, что в со­здавшемся вследствие религиозных войн бедственном положении каждый должен в меру своих возможностей дать совет и оказать помощь. Однако его религиозным завещанием был «Colloquium heptaplomeres».

В Венеции ведут беседу представители различных религий. Воден рисует с горьким юмором бесконечные пререкания между представи­телями позитивных вероисповеданий. Что мнение представителя классических народов Сенамуса, который познает и почитает в каж­дой отдельной религии религию общую и истинную, является и со­ставной частью собственной религии Бодена, доказывает его удиви­тельное письмо Ботрю, в котором он пишет, что Бог пробуждал в оп­ределенные эпохи высочайшую добродетель в некоторых людях: сре­ди них были Пифагор, Сократ, Сципионы. В качестве еще более свя­того образа явился Христос. Бэкон рассматривает добавление к рели­гии суеверия как непреодолимую движущую силу, посредством кото­рой действует толпа, увлекая за собой разумных людей. Религия же — простая вера в Бога. Она основана на упорядоченности и красоте мира. На ней покоится сознание нашего высокого достоинства. Воз­никающее таким образом понятие естественной теологии очень огра­ничено. Мир в качестве художественного произведения выступает как создание художника, но творение этого художника не дает нам ото­бражения его сущности. Однако не могу не высказать сомнение в том, что Бэкон удовлетворялся для себя этой «искрой искорки». То же ощущение невыносимости раздоров между религиями лежит в осно­ве произведения Герберта Чербери об истине. Оно имеет эпохальное значение вследствие того, что как бы ставит проблему теории позна­ния религии. В работе Чербери развиваются критерии, позволяющие установить во всех противоречивых религиях одну истину. Таким об­разом в ней дана первая законченная система естественной религии (1624). Вся жизнь Гуго Грация также была посвящена стремлению ус­тановить религиозный мир посредством создания общих правовых по дожений и упрощенной общей христианской теологии. Что касается Гоббса, то известно в какой степени вся его политическая система была обусловлена гражданской войной в Англии.

Между мнением о присущей всем религиям общей истине, которое мы обнаружили у Коорнхерта, Арминия и других, и понятием естествен­ной теологии, разработанным Мором, Боденом и Бэконом, очевиден пробел. Надо искать среднее звено. Таким звеном является мысль о ра­циональности — общем ядре всех истинных религий. И эта рациональ­ность требует понятия природных задатков, врожденных моральных и ре­лигиозных понятий. Предположения такого рода никогда не исчезали в Европе, они могут быть обнаружены как у Фомы Аквинского, так и у Меланхтона или Кальвина. Однако решающим было теперь то, что эти предположения соединились с религиозным убеждением, согласно кото­рому необходимое для счастья человека содержится именно в общем для всех религий. Это убеждение сложилось, как мы только что показали, в борьбе конфессий. И в эту всемирно-историческую связь вторгается важная потенция — присутствующее в гуманизме и достигшее кульми­нации в нидерландской филологии возрождение римского стоицизма. Его учение об общих всем людям понятиях, о природных моральных и рели­гиозных задатках и основанной на этом естественной теологии являет­ся решающим средним звеном в цепи этих великих идей. В развитии есте­ственной системы нам повсюду надлежит выявлять воздействие римско­го стоицизма.

II

ТРИ НАПРАВЛЕНИЯ ТЕОЛОГИИ В XVI ВЕКЕ

Еще один процесс подготавливал естественную систему и ее силу. Он происходил в лоне самих церквей и заключался в развитии историко-критического мышления и в распаде догмата изнутри. Совершалось это в то время, когда в трех господствующих церквах победа церковной догматики была выражена в формулировках византийского типа в постанов­лениях Тридентского собора (1545/63), в «Формуле согласия» (конкордии) (1580) и решениях Дордрехтского собора (1618/19). Одновременно происходило подавление трансцендентального направления в теологии, представителями которого были как Сервет, Денк и Франк, так и Коорнхерт и Воден. В это же время, начиная со второй трети XVI в., шла борьба против научного перспективного направления теологии, которое сохранилось лишь суженным и омраченным у Валентина Вейгеля и Яко­ба Бёме и практически более сильным, но теологически слабым у Фокса и перекрещенцев; это было временем победы Караффы и Беллармина, Флация и Хемница, Гомара и его сторонников; но одновременно и победоносного продвижения рационализма у обоих Социни и их теоло­гических последователей, у Арминия и Гуго Греция и, наконец, у деис­тов, которые, опираясь на положения рационализма, исходя из Библии и догмата, изнутри разрушали церковную веру.

Можно считать, что эти три направления полностью определяли по­зиции, которые люди этой великой религиозной эпохи могли занимать по отношению к их утвержденным конфессиями содержаниям. Эти три направления боролись друг с другом и все-таки дополняли друг друга.

Первое теологическое направление вышло из церковной службы и задач церкви. В этом отношении к жизни состоит его необычайная сила. Оно пользуется научным мышлением в качестве средства церков­ной деятельности. Однако ведь содержанием церкви является религия. И религия есть не только лекарство для болезней души, дисциплина, устраняющая внутренний беспорядок, руководство при духовной бес­помощности: все это дает церковь, и это — сильнейшие средства ее вла­сти; но она притязает и на то, что дарует нам истину о нашей связи с Невидимым. Только на этом она может основывать действенность сво­их обетовании. Следовательно, ей нужна теология, и эта теология дол­жна опираться на критерии истины. Эта теология должна мириться и принимать все то, что непоколебимо в мышлении. Поэтому теологу церковного толка надлежит быть не только личностно истинным, но и пребывать в согласии со всеми объективными истинами. Но с другой стороны, он стремится обосновать и защищать научно не доказуемое убеждение, согласно которому в церковных институтах и деяниях при­сутствует Бог. Для такого служения нужны натуры особого рода. В них должны соединяться потребность господства и духовный интерес, хит­рость и открытое рвение веры, несгибаемая сила моральных убеждений и суверенный скепсис по отношению к научному common sense.

И наконец, эта церковная вера возникает из определенного харак­тера воли иди волевого решения, у толпы — из потребности быть ведо­мой, у Августина или Боссюэ, Кальвина или Флация из воли к господ­ству, действующей в духовной сфере. Вследствие трудностей, связан­ных с этой церковной теологией, всегда возникают более мягкие и глу­бокие формы церковной веры, те, которые предстают в более возвы­шенных идеях практической мистики и аскезы.

В XVI веке, веке символических форм, это направление нуждалось больше, чем в какую-либо другую эпоху в дополнении посредством дру­гого направления, которое я назвал трансцендентальным. Термин «трансцендентальная философия» охватывает все направления, которые восходят к творческой природе человека как основе познания и всех дру­гих духовных свершений. Соответственно трансцендентальной теологи­ей можно называть все те школы, которые стремятся выйти за пределы данных формул, историй и догматов и проникнуть во всегда и везде дей­ствующее человечески божественное в душе, создающее все образы ре­лигиозной жизни. К этому направлению принадлежало бесчисленное множество перекрещенцев и мистиков, историков и философов. К нему можно отнести Денка и Франка, Коорнхерта и Бодена, Валентина Вей-геля и Якоба Бёме, Канта и Гёте, Шлейермахера, Карлейля и Гегеля. Центральная идея этого направления находится вне теологии, в великом сознании о творческой, связанной с Невидимым человеческой природе, открывающейся в искусстве, религии, морали и спекуляции. Вся история — царство этого направления. Эта установка сознания была сначала при­нята несколькими независимыми гуманистами, исходившими одновре­менно из древних авторов, Библии и теологии и создавшими на почве римского стоицизма религиозно универсалистский теизм.

Такая установка сознания углубилась затем в жизни сект, расшири­лась в историческом исследовании и обрела наконец свой окончатель­ный образ в трансцендентальной философии со времен Лейбница и Кан­та. Это направление основано, как бы ни трактовать отношение между божественным и человеческим началами, на сознании их сущностного единства и на чувстве достоинства человека. Со времен Канта, Гёте, Шлейермахера, Карлейля оно видит в христианстве осуществление рели­гиозного стремления и борения, действовавшего в человечестве во все времена. И посредством него, только посредством него, может быть ре­шена последняя задача христианства — стать религией всего человечества и дать таким образом человечеству окончательное духовное единство.

Третьим направлением теологии в это великое религиозно творческое время является моральный рационализм. Он возник из исторической, ло­гической и морально-религиозной критики церковного учения. Однако предпосылкой этой рационалистической критики XVI в. было то, что догматическая внешняя сторона церковного учения принималась как не­что твердо установленное. Таково было отмщение протестантским цер­квам за преследование еретиков, которое довело трансцендентальную те­ологию до полного бессилия. Со второй половины XVI в. шла отчаянная борьба между церковным учением и этим рационализмом, смертельным врагом церковного учения. Эта борьба была особенно ожесточенной вследствие того, что обе партии стояли на одной почве. Обе рассматри­вали Божество, Логос и человеческую душу как изолированные силы, которые только внешне вступали в отношение друг с другом. Тем самым откровение было для тех и других особым, ограниченным во времени и месте событием. Основателем этого направления был Эразм, а вождями его в XVI в. — члены социнианской и арминианской сект.

ЦЕРКОВНАЯ ТЕОЛОГИЯ, ИСТОРИЧЕСКАЯ КРИТИКА И ГЕРМЕНЕВТИКА

Церковная теология функционировала в католической церкви с беспри­мерной силой, пока она еще охватывала весь христианский мир; церковь вещала устами Альберта Великого и Фомы Аквинского, их теологичес­ки-метафизические понятия были языком церкви. Вся культура, нахо­дившаяся в поле зрения людей того времени, была синтезирована в этой церковной теологии; в ней учение восточных народов об откровении и жертве соединялось с наукой идеального разума греков и с властью рим­ского народа. Можно сказать, что эти важные моменты сложились здесь в тесное единство: они были, пользуясь терминологией Гегеля, сняты в своей особенности. Церковная теология совершила великие историчес­кие деяния. Она преодолела Аристотеля; приостановила опасное продви­жение арабо-магометанской рациональной науки, поборола в учении Дунса Скота заключавшиеся в нем пантеистические выводы; и когда номиналистское движение, идущее из Англии, завоевывало мир, а из Италии одновременно победоносно продвигался гуманизм, она сумела в лице такого гения, как Николай Кузанский, противостоять столь мощ­ным движениям и сохранить в неоавгустинизме историческую непре­рывность и глубокое содержание церкви. Однако, хотя Николай Кузан­ский и не уступал святому Фоме по гениальности, сохранять, как тот, духовное единство западного христианства он уже не мог: в мире возник­ло чувство, что поднимающиеся силы, консолидирующиеся нации и ставшие свободными индивидуальности не могут больше объединяться в прежнем церковном учении в единую культуру. Время великого един­ства культуры прошло.

Принципом, сохранявшим до того времени единую теологию католи­цизма, был принцип предания.

Странное понятие. Оно возникло из потребности обосновать в про­тивовес еретикам действующее в господствующих общинах учение цер­кви. В борьбе с гностицизмом Ириней и Тертуллиан указывали на связь их догматов с учением апостолов и рассматривали епископов как орга­ны, сообщающие эти догматы. «Ord episcoporum per successionem ab initio decurrens» противопоставлялся легкомысленной спекуляции и произволу. Поскольку же еретики-гностики утверждали, что они также обладают подлинным преданием, Ириней придал епископу связанную с его преемственностью «charisma veritatis certum».

Так грандиозный фон понятия предания составило представление древних народов о нисходящем на священников откровении. Занимаясь более пристально основаниями принципа авторитета предания, Августин пришел к воззрению, которое стало невероятно важным для последую­щего времени: сама церковь есть предпосылка веры в Писание. В знаме­нитой фразе (c.ep.Manich. 6) «Ego vero evangelio non crederem nisi me catholicae ecclesiae commoveret auctoritas» он ясно и уверенно устано­вил единственный принцип значения религиозных догматов и устранил сомнения, которые могли тревожить душу верующего при наличии стольких противоположных мнений. Твердой понятийной фиксации и тем самым относительного завершения рефлексия о столь важном поня­тии достигла в Commonitorium Винсента Лирийского (с.435). То, во что «всегда повсюду все веровали», стало идеальным масштабом истинного католицизма. В тесной связи с этим любые обновления веры отвергались как дело Сатаны. Небесная мудрость не может быть изменена, она может быть лишь яснее определена. Тем самым понятие предания определяет уже здесь, а в дальнейшей практике это становилось все отчетливее, не столько непрерывность в развитии истины, сколько прогрессирующее определение воли церкви как системы законов, ни один из которых не может быть устранен; он может быть лишь интерпретирован и точнее определен. Единственным аналогом этому положению, когда законода­тельная воля полностью связана тем, что положено, и способна только дать его более точное определение, может служить развитие римского гражданского права. Таким образом эта церковная теология в качестве проявления власти была направлена на то, чтобы христианство действи­тельно подчинилось ей.

Протестантизм, поколебав этот принцип предания, оказался все-таки неспособным заменить его другим, столь же ясным. На картинах време­ни Реформации мы видим религиозных людей с Библией в сложенных на ней в волевом жесте руках. В этом выражено все сознание исконно­го протестантизма. Новым принципом стала уверенность читающего Священное Писание в том, что в ходе христианской жизни общины про­цесс религиозной жизни все время обновляется. Поэтому, с этой точки зрения, решающее значение получает служащий образцом душевный процесс в христианине, как он описан в посланиях апостола Павла. Од­нако правила, как оценивать в этом душевном процессе взаимоотноше­ние различных факторов, Писания, общины и внутреннего света, в этом принципе не содержалось.

Таковы были обстоятельства, при которых церковная теология удиви­тельным образом достигла тогда, исходя из собственных потребностей, больших научных успехов. В дальнейшем это никогда больше не повто­рялось. В ходе столкновения между церковными теологами различных конфессий возник как средство борьбы большой прогресс в области исто­рической критики. И одновременно в ходе той же борьбы между конфес­сиями была создана, отчасти теми же лицами, столь важная для наук о духе герменевтика.

Сильнейшие импульсы для исторической критики XVI в. шли от раз­вивающейся науки о древности. Одновременно, однако, она обусловли­валась и потребностями исторической жизни. Потрясение существую­щих в Европе властей, папства и Империи, появление новой независи­мой власти князей и протестантских церквей требовали исторической критики и служили сильными импульсами для ее развития. Ибо речь шла о том, чтобы исследовать происхождение старых властей, побороть или защитить их правовые притязания. И новые поднимающиеся силы также должны были исторически оправдать себя. Ограничимся тем, что происходило в церкви.

В то время, когда политическая история церкви исследовалась на основании совершенно новых исторических данных такими крупными историками, как де Ту и Сарпи, такими добросовестными и осторож­ными, как Слейдан, проверка церковного предания должна была предъявлять совсем иные требования. Еще до этого Авентин в своей большой работе по истории Баварии пытался посредством критическо­го изложения правления Генриха IV, Фридриха II и особенно Людви­га Баварского показать неправомерность обладания папой верховной властью. Воинственный Ульрих фон Гуттен использовал в борьбе с цер­ковью оружие из арсенала средневековой истории и обратился для по­нимания происходившей в XI в. борьбы к столь важной работе, как «De imitate ecclesiae conservanda», а новое издание книги Лоренцо Балла о мнимом Констатиновом даре привлекло внимание к происхождению светской власти папы. Последовал ряд переводов. Каспар Хедио перевел на немецкий язык «Церковную историю» Евсевия, Иосифа и био­графии пап Платины — книга, из-за которой ее автор претерпел по рас­поряжению Пия II тюремное заключение и пытки. Насколько на этой начальной стадии историческое исследование обусловливалось религиозным интересом, свидетельствует прежде всего то, что крити­ческое исследование ограничивалось теми периодами истории, с кото­рыми были связаны устройство и учение церкви. Подлинному крити­ческому анализу были подвергнуты даже в предпринятом Меланхтоном и продолженном его зятем Пейцером изучении хроники Кариона лишь те ее разделы, которые представляли теологический интерес. Еще от­четливее выступает это в разбросанных размышлениях Меланхтона о ценности и цели истории. Их польза состоит в установлении истинно­го учения церкви, в выявлении множества совершенных церковной иерархией подделок. Упрек протестантам в революционных новше­ствах заставляет их обратить взор на родственные явления более ранне­го времени. Этот мотив лежит в основе «Истории богемских братьев» Иоахима Камерария, против которой направлена «Historia Hussitarum» Кохлея (1541 г.). Но более широкого исследования источников дости­гает лишь Флаций; воодушевленный стремлением противопоставить католическому преданию равное ему по своему значению предание евангелическое, он издает в 1556 году свой «Catalogus testium veritatis Centuriae Magdeburgenses» Флация и его сподвижников ставили пе­ред собой цель собрать для сокрушения церковного предания докумен­ты об изменении учения, обрядов и управления церковью. Между 1559 и 1574 гг. вышли 13 томов. Глава библиотеки Ватикана, кардинал Бароний, и вся возглавляемая им армия ученых из библиотек различных стран собрали в течение сорокалетней деятельности документы, служа­щие контраргументами. В 1588-1593 гг. вышли 12 томов in folio Annales ecclesiastic.

За ними последовали дополнения и исправления, внесенные Пажи. К этому были добавлены работы величайшего значения, подготовленные преимущественно французами. В разгар спора с янсенистами ученые мавристы предприняли основополагающее издание работ отцов церкви и Августина. Здесь получила свое развитие научная деятельность, равную которой трудно обнаружить в историческом исследовании. Попытка ус­тановить хронологию, которую предприняли Ж.Ж. Скалигер в 1583 и Сетий Кальвизий в 1605 г., была с совершенно иными средствами повторе­на Дантином и Клемансе. Способ verifier les dates относится к пре­краснейшим памятникам французской учености XVIII в. Мабильон стал основателем дипломатики, а Монфокон — палеографии, Петавий — ис­тории догм, Ашер и Пирсон — древней истории церкви; затем следует назвать Касобона, Шпанхейма, Банажа, Кордилье, Папброка, занимав­шегося историей святых, и всеохватывающего Тиллемона. Деяния этих ученых теологов столь исключительны, что и в наши дни историк церк­ви извлекает из них все еще большую пользу, тогда как последующие ра­боты XVIII и начала XIX в. до появления великого Кристиана Баура он обычно может с большим основанием оставить без внимания.

В это же время возникла герменевтика. Ее задача — установить тео­рию и правила процесса толкования источников. Сначала герменевтика ограничивалась толкованием Священного Писания. Но и в таком виде это имело громадное значение. Можно сказать, что отправным пунктом величайшего значения для современного основания наук о духе являет­ся именно герменевтика. Поэтому я уделяю особое внимание ее истории. Ведь герменевтика подготавливает мое собственное намерение дать по­добное основоположение наук о духе.

Только с возникновения протестантизма экзегеза или попытки реф­лексии о герменевтике сменяются герменевтикой как наукой. Ибо, как "ни важны элементы герменевтики у Оригена и антиохийцев, семь пра­вил Тихония, даже то, что полностью разработали Августин в третьей книге своего христианского учения и Юнилий во второй книге его изве­стной работы (Gallandi Bibl. XII 79 ff., Flac. clavis II 158 . ed. Bas. 1580). как ни важно все это для истории канона и догматов, научным исследо­ванием эти отдельные положения, нагроможденные без связующего принципа, назвать нельзя. В их форме находит свое отражение несамо­стоятельность католической экзегезы. Начиная с периода, когда борьба с гностицизмом привела к тому, что памятники апостольского времени были подчинены охраняющему авторитету предания, до того момента, когда протестантизм взял на себя толкование источников, науки герме­невтики не было. Не было этой науки еще и тогда, когда новый принцип толкования Писания подвергся решительному наступлению католичес­кой церкви, которое заставило бы сопротивляться и менее воинственных людей, чем те, кто сформировался в борьбе за Реформацию.

Наступление исходило от триентских отцов. В Триенте было оконча­тельно установлено католическое учение об отношении Писания к пре­данию, о котором средневековая церковь высказывалась еще очень бес­пристрастно и различно. Еще на заседаниях Тридентского собора разли­чие в мнениях получило яркое выражение. На заседании 8 апреля 1546 г. возобладала строгая антипротестантская партия. Декреты, касающиеся Писания и предания, интерпретации и Вульгаты, были резко направле­ны против протестантского принципа толкования Священного Писа­ния. Писание и предание следует понимать «pari pietatis affectu», они вышли из одного духа, так как же возможно, чтобы они в каком-либо пункте учения противоречили друг другу?

Теолог католической церкви этого периода, Бемармин, начинает свою большую полемическую работу против еретиков своего времени с рассмот­рения слова Божьего; в этом он находит центр протестантской догматики. С важным видом научной непредвзятости он указывает на то, что еврейские знаки лишь позже были введены в текст Писания и поэтому чтение тек­стов остается весьма сомнительным; затем на то, что чрезвычайно важные места Нового Завета отсутствуют в ранних списках (I Ин. 5,7, 8 и др.) и т.д.

Во множестве католических полемических работ доказывались не­понятность и дающая повод для критики сомнительность Писания. Эти работы свидетельствовали о том, в какой мере было утеряно знание язы­ков, которым обладали Ориген и Иероним. С помощью большого числа критических и герменевтических аргументов они обосновывали учение о герменевтической недостаточности Писания и дополняющем авторитете предания.

Следовательно, в этом католическом наступлении было два момента. С первым моментом, с научным авторитетом отцов церкви, справиться было нетрудно. Но тем серьезнее следовало отнестись к доказательству достаточности и понятности Священного Писания. Надлежало разрабо­тать герменевтический метод и вспомогательные средства, с помощью которых можно было бы построить прочную церковную догматику. Так в качестве органона экзегезы возник «Золотой ключ» Флация, как его назвала благодарная протестантская церковь (1567). Флаций вначале исхо­дил из филологических исследований в Германии и Италии. Будучи пер­вым протестантским историком церкви, обладавшим широким кругозо­ром, сведущим в патристике с ее герменевтическим методом и установ­лением правил, выдающимся знатоком Библии, что признавал даже Ри­шар Симон, Флаций превосходил по масштабам его времени с точки зре­ния самостоятельности исследования и возникающей из этого полноты образования герменевтических правил большинство своих последовате­лей и надолго определил герменевтику как науку.

Герменевтика разбросана в «Clavis» по ряду разделов второй части. Так же, как другие «ключи» этого времени, цель которых сделать произведе­ние понятным, и данный «ключ» содержит в беспорядке все, что, как представляется автору, служит этой цели. Я нахожу, что особая цель этого ключа к Библии наиболее отчетливо и ясно выражена в двух предислови­ях. Во втором предисловии Флаций говорит об историческом значении своей работы. Он сообщает о варварских искажениях Священного Писа­ния, вызванных незнанием языков и влиянием философии Аристотеля; затем показывает, как благочестивые учители Священного Писания, в частности Лютер, восстановили чистое слово жизни: к этим учителям он скромно относит в этом стремлении и себя. Если во втором предисловии Флаций останавливается больше на негативной стороне своей задачи, то в первом предисловии содержится центр протестантской герменевтики.

Оно начинается с резких обвинений католических противников. После того как Бог дал Писание людям во спасение: «Pro hac ... immensa Dei … φιλανυρώπίαplerique nunc contra etiam in hoc ipso Dei populo, qui christianus appellatur, horrendum in modum blasphemant, vociferantes Scripturam esse obscuram, ambiguam, non etiam sufficientem ad plenam institutionem hominis Christiani ad salutem: denique esse litteram mortuam et Hbrum haereticorum, unde omnes haereses ac errores exoriantur». Уже раньше, выступая против кощунственных заявлений тридентских отцов, он доказал, что Писание является нормой веры. Они же ответили: речь идет не об авторитете Писания, а об его понятности; для понимания не­обходимо привлечение предания в качестве дополнения. На это Флаций теперь отвечает: если Писание не понимали, то объясняется это не не­понятностью Писания, а слабым знанием языков тех, кто толковал Пи­сание, и применением ими ложного метода. В этом месте он блестяще определяет принцип реформаторской герменевтики, который теорети­чески выражен в его труде. В самом деле здесь посредине между прин­ципом Писания и материальным принципом Реформации — в постиже­нии и понимании внутренней связи между всеми частями Писания — пребывает реформаторское переживание. Эта связь должна была служить основной идеей протестантской герменевтики. Следовательно, цель это­го произведения можно определить так: она состоит в том, чтобы исхо­дя из реформаторской идеи единой связи Писания, доказать посредством экзегезы нормативную самостоятельность Писания.

Посредством какого же научного метода удалось Флацию решить эту серьезную задачу? О конкордации, которой он посвятил первую часть своей работы и обращение к которой чрезвычайно характерно для его стремления постигнуть внутреннюю связь между библейскими поняти­ями, уже до него было написано много работ. Вторую же часть, как он сам сетует, надлежало еще в большей степени создать. Прежде всего это относится к содержащейся в ней герменевтике. Конечно, его собствен­ные размышления о герменевтике не могли создать эту науку в целом. Помощь для своей теории толкования он почерпнул из двух источников.

Прежде всего помощь ему оказала риторика. Для нее Аристотель, ко­торого и Флаций охотно цитирует, создал прочный канон. Но затем именно в последнее столетие до Флация риторика была существенно преобразована. Особенное значение для герменевтики имели изменения, внесенные в риторику в двух пунктах Меланхтоном. Во-первых, Меланхтон подчеркнул более резко, чем это делали предшествующие мыслите­ли, что ближайшая цель риторики — руководство к чтению древних писа­телей. Правда, соответственно мышлению гуманистического периода, которое всюду требовало античной формы, это чтение должно было вести к подражанию образцам. Однако следующей, прямой целью риторики было для Меланхтона именно понимание авторов, и такая риторика служила в известной степени путем к герменевтике. Во-вторых, Меланхтон, следуя теологической настроенности времени, добавил Kgeneribus causarum, составлявших до тех пор объект риторики, к demonstrativum, deliberativum и iudiciale, причины διδασκαλικόν.

Как Флаций прямо указывает, он хотел оставить место в этой науке и пониманию теологических объектов. Среди его примеров часто встре­чаются риторические толкования псалмов. Таким образом, уже в этой книге была подготовлена связь между библейско-герменевтической и рито­рической теориями.

Однако больше чем из риторики Флаций почерпнул из экзегезы и на­чал экзегетической теории, сложившихся на протяжении истории этой науки от Оригена до современных Флацию протестантских интерпрета­торов. Он настолько часто использовал высказывания отцов церкви, что Ришар Симон не безосновательно упрекает его в том, что дурно отзыва­ясь об отцах церкви в предисловиях, он ловко пользуется ими в своей книге. В нее включена почти вся четвертая книга Августина «De doctr.» а также вся теория Юнилия: действительно эта книга возникла из выво­дов всей предшествующей экзегезы.

Как же Флаций создает герменевтику из этого материала ? Его цель определяет точку, с которой он начинает разрабатывать свое учение. Ука­зывая на трудности толкования Писания (causas difficultatis) (p.lss.), он исходит из того же, что его противники. По признанию Ришара Симо­на, он даже обостряет сознание этих трудностей. Флаций выразительно говорит о каждой из них: о небольшом объеме этой литературы, слово­употребление в которой должно быть установлено, об ее concise и экономной в использовании modi и союзов форме, о чуждости нравов, о противоречии между Ветхим и Новым Заветом. Затем он противопостав­ляет этим difficultatibus remedia, которые получают завершаю­щее изображение в regulae cognoscendi sacras litteras. Здесь он пользуется ненаучным различением. К нему его побудил, по-видимому, неправомерный прием Августина подтверждать свои герменевтические правила подходящими и неподходящими местами из Библии. Флаций делает различие между «regulis ex ipsis s.l. desumptis» (p.6) и «nostro arbitrio collectis aut excogitatis». Его метод приводить в качестве первых множество мест не может не вызывать серьезных сомнений. Однако фактическая группировка его правил приближается к установлению важ­ного различия.

В первом разделе Священное Писание рассматривается как целое. Этот метод ведет к установлению следующих главных правил: соотносить с Писанием в его общей связи, которую он чисто схоластически представ­ляет в двух силлогизмах (p.7 s.), каждое отдельное место; исходя из этой связи, выявить сумму веры в Писании, повсюду посредством логических вспомогательных средств установить в этой сумме единство и, образуя параллели, показать эту связь всего Писания с каждым отдельным мес­том. Использованию параллелей он придает особое значение. Что им посвящен весь первый раздел «Clavis>» и что Флаций решительно выде­ляет их из числа вспомогательных средств, также указывает на то, что эти правила особенно связаны с его основной мыслью.

В самом деле, правило, согласно которому каждое место объясняется исходя из целостной связи Священного Писания и из содержащихся в нем параллелей, есть выражение его принципа в форме правила постигать Писание как единое целое, исходя из его тотальности. У Франца мы обнару­жим это в еще более резкой форме при подчеркивании предметного от­ношения к целому в отличие от грамматического отношения к ближайшей связи. Здесь ясно выступает недостаток данной экзегезы, заключающийся в неисторическом и абстрактно логическом понимании принципа целост­ности Священного Писания или канона. Крайность протестантской и крайность католической экзегезы проявляются в выхватывании отдель­ных мест Писания из их тесной связи и в преобладающем отнесении к абстрактной, логически понятой более широкой связи с целостностью Писания. Как это выражено в приведенной выше формуле, по которой противоречия всех отдельных мест могут быть решены логически, будет яснее показано в последующем разделе, подробно рассматривающем этот вопрос.

Принятый здесь синтетический метод применяется и во втором раз­деле, который охватывает все проистекающие из разума правила толко­вания. Все изложенное до сих пор было результатом экзегетически-дог­матического движения времени Реформации с использованием данных более ранней герменевтической рефлексии. Теперь мы подходим к дру­гой совокупности методов, связанных с риторикой. Интерпретатор исхо­дит из цели, тенденции отдельной книги Писания, затем он переходит к постижению еще нерасчлененной основной субстанции Писания; из нее возникает внутренняя структура идеи, диспозиция; становится оче­видным, как «отдельные члены» — излюбленное определение Флация — сообща действуют для формирования образа всего произведения. Со­вершает он все это прекрасно. И он полностью сознает, что введение этого элемента в герменевтическую операцию принадлежит ему. Мес­то, где об этом говорится, очень хорошо резюмирует основные пункты этой части его метода. Как напоминает Шлейермахера уже изложение этих операций интерпретатором. Однако дальнейшее вызывает у совре­менного читателя разочарование. Ибо теперь к определенному таким образом прилагается критерий риторики; появляются genera речи, iudiciale, demonstrativum и т.д.; затем формальные категории логики: выявляется вся, можно сказать, школьная внешняя сторона того, как риторика постигает понятия, относящиеся к внутренней форме произ­ведения. Рекомендуется tabellaris synopsis; Флаций привносит здесь в истолкование свою склонность к различениям и схемам. Однако пре­красное разделение главных и второстепенных мыслей не следует игно­рировать исходя из того, что оно скрыто хаотическим нагромождением правил. Вообще же следует подчеркнуть, что в этой второй части гер­меневтики Флация содержится ядро современной теории толкования. Эта теория получила впоследствии огромное значение для прочного обоснования историко-филологического знания.

Таким образом, герменевтика Флация содержит два элемента совер­шенно различного происхождения и столь же различного историческо­го значения. Первый элемент происходит из глубины религиозного пе­реживания в протестантском мире. В нем поэтому заключено в застыв­шей твердой оболочке ядро, выявить и показать значимость которого должна была будущая теология. Второй элемент этой герменевтики уходил корнями в великую тенденцию всей гуманистической эпохи, направленную на то, чтобы обрести ясное, чистое и уверенное понимание книг. В нем подготавливалось основание историко-филологического знания.

Вопрос заключается в том, удалось ли Флацию соединить оба охарак­теризованные здесь элемента. Это могло произойти только в том случае, если операции интерпретации, направленные на постижение цели и композиции отдельного произведения, приводятся в прочную связь с другими операциями, которые исходят из принципа Священного Писа­ния в его целостности. Тем самым Флаций решил бы, пусть даже в не­совершенной форме, фундаментальную проблему библейской герменев­тики. Однако то, как он постигал понятие целостности Писания, сдела­ло это для него невозможным. Связь этой целостности, определенная как аналогия веры и герменевтически проявляющаяся в сопоставлении параллелей, проходит через отдельные книги Писания, игнорируя их цель и их внутреннюю форму. И тем самым вследствие этой догматичес­кой предпосылки метод, который исходил из того, чтобы объяснять каж­дое место Писания из его целостности, приближался в основной своей операции к расщеплению и уничтожению этой целостности, что Флаций порицал у католиков. Этот метод рассеивает обособленные члены от­дельных книг Писания по всем loci догматики, даже стремится логичес­ки обработать их для этой цели. И если бы живое внутреннее понимание Писания, содержавшееся в работах времени Реформации и сохранявше­еся, пусть даже ограниченным и скованным, не защитило правильное постижение центра этого учения, данный метод совершить бы подобное не мог. Доказательством служат догматические блуждания разработавше­го его теоретика. И понадобилось еще долгое время и громадная работа в области экзегетики прежде чем появилось только предчувствие о пра­вильном промежуточном звене между герменевтической и догматичес­кой, операциями, а именно о библейской теологии. И еще больше вре­мени должно было пройти до той поры, когда между обеими операция­ми, одушевленными историческим духом, посредством исторического сознания, посредством развития библейской теологии во внутреннюю историю христианства, была установлена прочная, значимая внутренняя связь. Только в этом заключалась возможность научным образом соеди­нить обе обособленные Флацием массы герменевтической операции. Сам Флаций в соответствии с тем, как в тот период предельное отсут­ствие связи соединяется с подлинной страстью к логическому членению, сопоставляет массы чисто внешним образом после того, как он ввел их с помощью вышеуказанного протестантско-схоластического различия.

В соответствии с этой схоластической манерой установления внешне­го порядка к этому изложению основных правил добавляется рассмотре­ние трудностей, возникающих при выполненииэтих правил.

Что касается трудностей, заключенных в слове, то Флаций ввел в гер­меневтику все учения отцов церкви о слове, значении, тропе и аллегории и тем самым заложил основу полному смешению этих понятий, которое стало проясняться только начиная с Баумгартена. Ибо Флаций не различает значение слова, которое само по себе может быть многообразным, от его смысла в определенном месте, всегда одного; поэтому у него воз­никает фантом многообразного смысла повсюду, где есть троп, фигура, парабола и T.fl.(p.49ss.). Тем самым аллегорический смысл получает зна­чительное подкрепление. Последующая искусственная оговорка, что в одном классе мест первый смысл также имеет значение наряду со вто­рым, в другом же классе его не имеет, и более точное определение гра­ниц аллегорического толкования, согласно которому оно применимо только в том случае, если вера, любовь и т.д. ущемлены подлинным смыслом, и тогда также лишь если второй смысл дан где-либо более ясно, — такие ограничения делают, правда, этот метод интерпретации менее вредным для догматики, но не защищают экзегетику.

Трудности другого рода связаны с историческими обстоятельствами. Они рассматриваются здесь по принятым формальным категориям (persona, modus, causa, consilium, locus, instrumentum). Представленные по рядам отдельные трудности неутомимо и однообразно устраняются посредством понятия аккомодации говорящих и пишущих лиц. Однако к этой главе очевидно относится первое лучшее рассмотрение «историчес­ких обстоятельств» Баумгартеном и им же обусловлено герменевтическое использование аккомодации с ее различными изменениями.

Своей кульминации эта логическая игра с трудностями, которая была бы кощунственной, если бы не происходила совершенно непосредствен­но из полного отсутствия исторического смысла, достигает в главе о раз­решении противоречий (p.29 ss.). Задача решается либо чисто логически посредством привлечения какой-либо категории, либо противоречия снимаются указанием на то, что предикат следует понимать в другой свя­зи, чем субъект. Следовательно, с Евангелиями посредством добавления таких категорий, как tempus надлежит поступать таким образом: если одно и то же событие рассказывается двумя евангелистами различно и противоречие не может быть устранено каким-нибудь герменевтическим фокусом, то следует привлечь категории места и времени и конструиро­вать два сходных события в различных местах или в различное время. Здесь неправдоподобность герменевтики еще поистине представляется наивной!

В рассмотрении огромного материала, который охватывает «Clavis», нам надлежит остановиться еще только на одном существенном пункте: на усилиях Флация дать характеристику стиля Нового Завета, в частности, стиля апостолов Павла и Иоанна. Они обнаруживаются в частях, которые позже у Глассия составляют риторику (IV.V.p.340 ss., 393.), следующую за грамматикой (III De partibus orationis). Эта попытка связана с другой, с попыткой построить грамматику Нового Завета, и недостатки грамматичес­кой попытки продолжаются в этой работе. Однако сам Флаций достаточ­но глубоко ощущал несовершенство своей работы. Замечательно, как здесь вся форма мысли вводится в стиль. Применение этого и в специальных характеристиках в ряде случаев очень удачна. Однако и в это исследование, мешая, вклинивается тенденция, действующая в «Clavis», — доказать совершенство и самодостаточность Писания в целом. Среди мно­гих замечательных наблюдений бросается в глаза схема совершенств Пи­сания, которую воспринял Глассий, разработав ее в странном заверше­нии.

Как работа начинается, так она и кончается. В качестве признака на­мерения в целом в конце помещена глава о Писании как норме и пра­виле веры, глава, в которой получает свое завершение борьба с решени­ями Тридентского собора.

И не было недостатка в католических противниках, которые вступи­ли в эту борьбу. Среди них известный критик Ришар Симон, несомнен­но, самый значительный. В своей критике, которой он, начиная с 13-й главы III книги своей «Histoire critique du Vieux Testament>», подверга­ет толкование протестантами Писания, начиная с патриарха этого дви­жения Лютера, он останавливается в первую очередь на Флации как представителе герменевтической теории. Нападая сначала на упомяну­тые предисловия, он может указать Флацию на несовершенное в то вре­мя знание древнееврейского языка, на различие толкований и, нако­нец, на то, что Ориген и Иероним в большей степени владели древни­ми языками, чем Лютер и Кальвин. Он хвалит Флация за отчетливое изложение трудностей, связанных с толкованием Писания, не без иро­нии замечая, что 51 пункт, в которых Флации изложил эти трудности, является проявлением немецкой педантичности, однако находит, что remedia менее убедительны, чем difficultates.

Флации прекрасно использовал, по его мнению, герменевтику отцов церкви, однако он несправедлив к своим источникам. И главное состо­ит в том, что критическое мышление Ришара в самом деле выявляет про­тиворечие, которое лежит в герменевтическом учении Флация. Флации утверждает самодостаточность Священного Писания и все-таки подвер­гает его толкованию посредством протестантских формул веры.

Таковы были основные черты творческой герменевтической системы, превосходящей все, что было создано в этой области кем-либо в это вре­мя. Очень значительные компоненты этой системы, которые наряду с Флацием полнее разработал только Баумгартен, вновь выступают толь­ко в герменевтике Шлейермахера. Причем здесь действует не историчес­кая преемственность, а только внутренняя сила самого предмета. Поэто­му сравнение тем более поучительно. Другие составные части работы Флация действуют в развитии герменевтики вплоть до Землера.

Изменения, которые претерпела эта система в раннюю эпоху, требу­ют лишь отдельных указаний.

Франц, второй из триумвиров герменевтики ранней эпохи, как на­зывает их Будде, исходит в своем трактате из тех же догматических пред­посылок, что и Флации. Однако в совершении герменевтических опера­ций Франц пользуется другим методом. Он определяет вначале самодо­статочность и нормативность Писания как две гипотезы, выводит из них герменевтическую проблему и приводит затем для ее решения правила толкования. Таким образом складывается более ясная форма. То, что не пригодно для установления правил, а служит лишь предпосылкой отдельных правил, предстает в качестве таковых в названных гипотезах. «Догматические тезисы» Баумгартена соответствуют этим гипотезам Франца. В своем установлении правил Франц может исходить из эле­ментов и восходить от них к целому. Только так получает свое оправда­ние простая отдельная операция. Если у Флация весь контекст рассмат­ривался лишь в небольшом разделе первой части, то здесь он выступает на своем месте. То, что правила даны в делении на язык и контекст, яв­ляется во всяком случае зародышем будущей структуры. Под контек­стом здесь понимаются вся охватывающая ближайшую среду связь, па­раллели, circumstantiae и harmoniae. О том, что мы здесь еще полнос­тью пребываем на почве Флация, свидетельствует странный вопрос об отношении этих двух герменевтических элементов друг к другу, вопрос, какому из них принадлежит первое место, и решение в пользу контекста, что вновь, хотя и в иной форме, предоставляет аналогии и реальным па­раллелям их решающее место в герменевтической операции.

Помимо этих основных линий у Франца ничего отметить нельзя. В первой части он сразу же начинает полемически рассматривать перево­ды, во второй обращается к пояснению правильного употребления конкордаций, пользоваться которыми он советует вместо словаря. В качестве практического курса к обеим частям приложен ряд интерпретаций. В целом скудость разработанных им правил резко отличается от огромно­го, правда, часто кажущегося и искусственно составленного богатства в работе Флация.

Справедливо превозносимая книга Глассия обязана своей славой больше успехом в грамматике и риторике, чем в герменевтике, которая занимает первые две книги. В первой книге содержится характеристика языка с точки зрения понятности и полного соответствия Писания по­требности церкви; в ней заложена основа для данного во второй книге установления герменевтических правил.

Если Флаций еще резко и открыто указывал на стоящие перед его ис­следованием трудности, то в первой книге Глассия это полностью отсут­ствует. Если Флаций провел только первые линии учения о совершенстве Писания, то у Глассия оно занимает всю общую характеристику языка Писания. Всю первую книгу пронизывает полемика с католиками, ре­форматами и сектами, выраженная большей частью в схоластической форме спорных вопросов. Телеологическая точка зрения, заключенная в учении о совершенстве Писания, портит и самые простые наблюде­ния. Софистика, с которой защищается чистота и единство канона как основы герменевтики, достигает здесь своей высшей точки, где она на са­мом деле становится внутренней неправдой. Отдельные филологичес­кие замечания в целом примыкают к Флацию, однако нередко превос­ходят его благодаря улучшенной грамматике.

Вторая книга работы Глассия содержит правила толкования. Однако я не считаю, что она настолько близка к Францу, как указывалось. Во всяком случае зависимость первой части от Флация значительно очевид­нее. Новое избираемое Глассием деление не есть, правда, прогресс. Здесь высшей точки полемического и занимающегося бесплодными догматическими различиями направления служит то, что разница между бук­вальным и мистическим смыслами становится отправным пунктом все­го исследования. «Sensus allegoricus» он все еще причисляет к sensus mysticus. В определении границ мистического смысла он следует Флацию; однако, чтобы защититься от догматических доказательств католи­ческих сторонников аллегорического толкования, он подчеркивает, что лишь буквальный смысл какого-либо места обладает доказующей силой. Таким образом в этой герменевтической литературе догматические предпосылки протестантской позиции пребывают в борьбе с будущими начатками научной герменевтики. Решающим все-таки является, что здесь впервые были подвергнуты исследованию основные операции всех наук о духе. Так, внутри самой церковной теологии католиков и проте­стантов возникло научное движение, которое имело большое значение для будущего. Однако в то время, когда это происходило внутри церков­ной теологии, второе теологическое направление этого века — рациона­лизм предпринял всеохватывающую критику догм.

РАЦИОНАЛИЗМ. СОЦИНИАНЕ И АРИМИНИАНЕ И РАСПАД УЧЕНИЯ ЦЕРКВИ

Выше было показано, как Эразм основал второе теологическое направление. В XVI в. рационализм шел по той колее, которую предписал ему этот обладающий даром предвидения человек. Эразм использовал два вспомога­тельных средства. Внутри религиозного опыта он сохранил внешнее поло­жение его факторов по отношению друг к другу так, как они могли быть выведены из подвергшихся отчуждению понятий церковного учения. Он изолировал друг от друга свободную волю и воздействие Бога и принял их сочетание. Утверждая в первую очередь свободу и достоинство человека, он обрел в этом возвеличении моральной природы человека точку нападения для критики догматов. Вторым средством было различение учения Христа и остальных частей Библии. С этим было связано, что Христос как послан­ник и пророк Бога мог быть сравнен с другими лицами сходного типа. В этом он нашел точку приложения для исторической критики содержания христианского учения. Так возникла его формальная и моральная критика Т догматов и ограниченная указанной точкой зрения критика библейского учения. Внутри этих границ рационализм в общем оставался до того времени, когда он, исходя из естественнонаучного мышления, перешел к наступ­лению на все чудеса и, исходя из критики Пятикнижия и Евангелий, стал ломать исторический каркас церковного учения.

Этих вспомогательных средств первого рационалистического пери­ода было достаточно, чтобы отвергнуть догматы Троицы и божествен­ной природы Христа, учение об удовлетворении и искупительной жертве, и догмат об избранности к спасению. Это движение возник­ло в Италии и Южной Франции. Итальянцы склонны к созданию сво­бодных общественно-научных объединений и академий. Основная масса итальянского народа жила еще в подчинении церкви, поэтому протестантское движение было ограничено здесь образованными, гуманистически настроенными классами и получило более академичес­кий, чем церковный характер. Мы узнаем о собраниях в Венеции, где свободно обсуждались последние вопросы о ценности отдельных религий. Основателям этого итальянского протестантизма свойственна непоколебимая потребность в ясности рассудка. Естественным было, что люди такого склада ума, вступив в оппозицию к католической церкви, не сдерживаемые каким-либо органическим сообществом, могли, соединяя религию и научную школу, быть увлечены в сторону логической, моральной и исторической критики всего того, что еще не затронул протестантизм. Тщетно они обращались к Женеве, где был казнен Сервет. Только в Польше эти беглецы нашли длительное пристанище. Ведь там существовала живая связь с Италией, а полити­ческая анархия облегчала свободное движение. Так там сформирова­лось социнианство.

Эпохальное в социнианской системе заключается в остром и ясном проведении принципа, что новое протестантское христианство должнооправдаться перед гуманистическим, эразмовским историко-критическим, формальным и моральным разумом великого прогрессивного века. Окино, оба Социни, а позже родственный им по духу великий арминианец Греции стремятся к апологии протестантского христианства. В ин­тересах этой апологии они намереваются произвести очищение христи­анства. Только если должным образом взвесить все подчеркнутые нами элементы скепсиса, веселой, смелой по мыслям светскости, свободной гуманистической науки, можно понять к чему стремились и что совершили эти благородные, живущие наукой люди.

С них начинается то удивительное время, когда христианство имен­но в кругах образованных людей при самой живой дискуссии сохраняло прочную значимость на основе исторических и религиозно-моральных доказательств, но одновременно ограничивалось тем, что было дано в этих доказательствах. Весь глубинный смысл великого религиозного прошлого должен был быть изгнан как мистический туман, как суевер­ный фантом. Напротив, иудео-христианская вера в посланника, которо­му Бог придал свидетельства в виде чуда и воскресения, победоносно ут­вердилась. Так тогда вновь возникла из условий времени религиозная позиция, совершенно невыносимая для человека сегодняшнего дня. Од­нако история должна научить нас именно тому, как человек, даже в сво­их сокровеннейших глубинах, не сознавая того, окружен как стенами, историческими условиями, в которых он живет. Значимость Священного Писания и содержащегося в нем христианского учения в то время впер­вые проверяется историко-критической достоверностью главных фактов, сообщаемых Новым Заветом. Воскресение служит краеугольным камнем всей этой аргументации. Свидетельства учеников Христа о воскресении таковы, что либо воскресение есть исторический факт, либо ученики были безумны. Чудеса, творимые Христом, признавались даже его про­тивниками, а так как Христос был врагом дьявола, их нельзя считать де­моническими. На этих свидетельствах основывается затем историческая уверенность в божественности Христа. Лишь посредством исторической достоверности фактов Нового Завета может быть затем доказано и зна­чение Ветхого Завета.

Эта аргументация в целом обусловлена религиозным кругозором людей гуманистического образования, в соответствии с которым появление посланников Бога, обладающих различной степенью достоин­ства, следует в соответствии с сообщениями древней истории признать доказанным. Лишь исходя из этой позитивной предпосылки можно понять рационализм этой эпохи, особенно социнианство. И одновре­менно такая аргументация негативно обусловлена отсутствием крити­ки Евангелия и понятия об исключительной силе и значении законов природы, понятия, которое возникло лишь тогда, когда Декарт изгнал из природы все психические силы. Лишенная души и чисто механичес­кая природа не допускала больше ни волшебства, ни чудес, ни демонов. Поэтому картезианец Бальтазар Беккер из Амстердама был первым, кто смело боролся против всей совокупности ангелов и чертей, ведьм и ма­гов с их чудесами и магией. Затем появился Богословско-политический трактат Спинозы и с суверенной рассудочностью утвердил доктрину закона природы.

Эту позицию, столь ограниченную исторически и все-таки столь эпохальную, никто не защищал с такой сдержанностью, ученостью и проницательностью, как Гуго Гроций. Он жил в тесной связи с велики­ми историко-критическими тенденциями времени, с французско-ни­дерландским гуманизмом, в котором именно тогда формировалась со­временная филология и юриспруденция, с дипломатикой тогдашней исторической науки, с географической и антропологической универ­сальностью тогдашнего кругозора. Связь с великими научными тенден­циями того времени проявляется в этом универсальном духе с совер­шенно иной силой, чем даже у значительных социнианцев, например, у знаменитого Виссоватого.

В своей апологии христианства Гроций исходит из связи людей с Богом и их стремления достичь блаженства. Христианство обещает это бла­женство, и проверка должна показать, можно ли верить этому обещанию христианства. Посредством проверки сообщений источников, прежде всего работ светских авторов, доказывается, что Христос жил, умер, бу­дучи распят на кресте, и стал почитаться уже во времена Нерона. По­скольку почитание Христа разделяли многие образованные люди, это может быть объяснено только действительно происходившими чудесами. Ибо эти люди должны были получить о таком важном деле самые несом­ненные достижимые сведения. К тому же и противники христианства не посмели усомниться в этих чудесах. Вере этого века в чудеса соответству­ет и то, что Гроций также связывает эти чудеса не с демонами, а с Богом. Второе, еще значительно более важное для христианской религии дока­зательство Гроций видит в факте воскресения. На уровне тогдашней ис­торической критики этот факт должен был считаться доказанным. Гроций уверенно ссылается на большое число свидетелей этого события, на их готовность пожертвовать жизнью за веру, основанную прежде всего на этом факте, и на их незаинтересованность в какой-либо связанной с этим обстоятельством выгоде. И соответственно все еще сохраняющей­ся в то время вере в чудеса возможность воскресения основывается на свидетельствах древних авторов об иных воскресениях. При чтении этой, работы Греция мы все время вспоминаем, что ученый такого уровня, как Боден, тогда же еще выступал в защиту веры в чудеса, магию, ведьм. И наконец, Греции из чудес и воскресения делает вывод о божественном наказе Христу.

Неоценимым продвижением было то, что это трезвая оценка источ­ников историко-критическим разумом привела и к улучшенной интерпре­тации герменевтики. Как это обычно бывает, по отношению к такой раз­вернутой системе, как система Флация и классической теологии, с раз­личных сторон одновременно выступили опровержения и появились но­вые идеи; возникли также попытки соединить новое со старым. Это пе­реходное время продолжалось до середины прошлого века и его класси­ческим представителем стал Якоб Баумгартен.

Первое из этих движений исходит от нескольких выдающихся крити­ков и экзегетов реформатского и особенно ремонстрантского толка. В то время, когда в Германии господствовала герменевтика Флация, Друзий готовил научное использование переводов, де Дье — семитских ди­алектов, Капеллус указал Буксторфу на позднейшее добавление еврейс­ких гласных знаков; это — точка, исходя из которой Ловт и Михаэлис ре­шились реформировать интерпретацию Ветхого Завета. Гуго Греции, лучший интерпретатор со времен Кальвина и еще долгое время после него, привнес в экзегетику всю тонкость и элегантность своего широко­го, опытного в вопросах юриспруденции и в светских делах ума, всю сво­боду, которую допускали его положение и его секта. Его использование Септуагинты и особенно Филона и Иосифа, способствовало определе­нию более узкого языкового и идейного круга Нового Завета. Своим под­час блестящим цитированием классиков он боролся против установле­ния преграды между святыми и светскими авторами, даже если это вы­зовет недостаточное внимание к своеобразию названного узкого круга. В его занятиях псалмами и пророками заключены начатки исторической интерпретации. Всему духу его толкования, перенесенного из интерпре­тации классиков, было присуще эстетическое толкование Писания, за­имствованное затем Ловтом, Его сжатый и направленный только на объяснение метод экзегезы, разработал в Германии, сознательно следуя ему, Коппе. Из подобной же связи классических штудий с интерпрета­цией вышла «Ars critica>» Леклерка, профессора ремонстрантской гимна­зии в Амстердаме. Он впервые пытался установить в этом направлении герменевтические принципы. Леклерк исходил из грамматических и критических исследований, свободнее обращался с ambiguitas и призы­вал к историческому объяснению.

Более синтезированно эти идеи выражены в работе по герменевти­ке Альфонса Турретина, женевского государственного деятеля и тео­лога. Он был сыном строго благочестивого женевского политика Франца Турретина. Первая часть его трактата носит полемический характер, вторая содержит его систему в общих и специальных прави­лах, но в виде свободного изложения. Здесь мы впервые с самого на­чала сталкиваемся с принципом общего значения герменевтических правил; они должны быть безусловно положены и в основу толкова­ния Священного Писания. Первым должно быть грамматическое толкование. Каждую книгу Писания следует объяснять исходя из слово­употребления данного времени, секты, народа. Общая связь и цель автора дают ближайшие дополнения для толкования определенного места; лишь после этого Турретин упоминает о параллелях. Истори­ческое объяснение еще не вполне отделилось от философского, кото­рое полстолетия тому назад возникло в Голландии. Общим стремле­нием, которое как будто противостояло мировому разумению того времени, было как-нибудь освободиться от библейского откровения. Это стремление должно было зародиться в более свободных литератур­ных кругах реформированных стран, где вследствие политических ус­ловий отсутствовало существовавшее в Германии отделение теологов от кругов знатных мирян. Поэтому историческая интерпретация воз­никла в Голландии, Швейцарии, Англии; лишь Землер перенес ее в Германию, в узкие условия тамошней теологии. Однако у Турретина обнаруживаются только первые признаки исторической интерпрета­ции. «Знание древних обычаев и мнений может бросить яркий свет на Писание». Значительно сильнее его склонность к философской интер­претации. «Вершиной всех правил» он считает объяснение из самой природы вещей. Он прямо говорит: «Если какое-либо место противо­речит разуму, ему следует либо придать иной смысл, либо, если это невозможно, устранить его в качестве неподлинного».

В простой герменевтической форме и с преобладающе историческим смыслом разработал принципы этого направления достойный Ветштейн, ремонстрант, как и Клерикус. Они сводятся к немногим, просто и точ­но составленным правилам и содержат в зародыше все устремления историко-грамматического метода. В вопросе о строгом исследовании сло­воупотребления он уже может ссылаться на филологически слабую, но вследствие своей направленности и формы всеми восхваляемую попыт­ку философа Джона Локка интерпретировать послания апостола Павла в лингвистическом аспекте. Я вообще нахожу в герменевтических прави­лах Ветштейна значительно более ясное сознание строгого филологичес­кого метода, направленного на познание специфики каждого данного автора, чем это проявляется в его толковании Нового Завета. У него мы находим первое ясное выражение исторической интерпретации в форме правила. Авторов библейских книг надлежит интерпретировать исходя из понятий того времени. Однако посредством аккомодации к этим по­нятиям объясняется еще и то, что читатель не считает достойным вдох­новения. Странно, что Ветштейн ссылается на высказывание Мальбранша. Чище и полнее историческое направление интерпретации выраже­но в последнем правиле. Оно составляет для него в известной степени вершину. При чтении этих текстов следует полностью перенестись во время и образ мыслей читателей тех лет: их нравы, мнения, метод дока­зательства и убеждения, характер их речи, их образы — все это надо ясно себе представлять; от воспоминания же о системах своего времени сле­дует полностью отказаться.

Тем самым первой формой исторической интерпретации является теория аккомодации. Понятие вдохновения не принимается во внимание. Божественный автор созерцается в определенных исторических услови­ях, в которых проходила его деятельность. Принимая их во внимание, поясняются его мысли, поскольку они выходят за пределы общего и обычного. Если техника более раннего периода интерпретации сводилась к построению параллелей на материале Священного Писания, то техни­ка данного периода — к конструированию параллелей на материале книг раввинов, Талмуда, Филона, Иосифа и светских писателей; этой техни­кой Ветштейн пользовался настолько совершенно, особенно в использо­вании работ раввинов и Талмуда, что его труд еще сегодня служит необ­ходимым вспомогательным средством интерпретации.

Теперь догматы христианства впервые предстают в своей внутренней связи перед судом разума, исторически-критически обученного и одно­временно психологически и морально утонченного благодаря огромной литературе о человеке и условиях его жизни. Критика догматов арминианами и социнианами является выражением зрелости человеческого ра­зума, готового подвергнуть проверке все предание. Эта критика вызвала с достаточным основанием жесткие упреки, ибо она не затрагивает ядра, а держится оболочки, работает понятиями, обособляющими жизненно связанное; она способна создать теологическую школу, но не образовать церковную действительность. Но, с другой стороны, эта критика все-таки составляет эпоху в теологии. Социниане и арминиане постоянно выступают у Штрауса после изложения вероучения как провозвестники Нового времени, как первые ниспровергатели догмата. Нам надлежит сопоставить друг с другом силу и слабость этой критики. Религия как жизненность создает для себя язык в догматах первой степени. Эти догматы выражены в главных, как бы образных символах, которые определяют в представлении, следовательно, неадекватно, но неизбежно, религиозное переживание. Такими символами являются для христианства понятия: творение, грехопадение, Закон Божий, единство Христа с Богом, спасение, жертва, удовлетворение. Так же, как суще­ствует словарь языковых знаков в религии, существует и их грамматика, правила их склонения и связи. Эти языковые знаки и правила относят­ся к совсем иной области, чем область рассудка.

Однако эти символы или образы вступают во внешний мир. Здесь они соприкасаются с законами истории и природы, со связью понятий, с каузальным познанием. Теперь неизбежно возникают догматы второго порядка, понятия, входящие в универсальную связь мышления, ибо они связаны с высочайшими идеями. И здесь внутренняя глубина религии попадает под власть трагической судьбы. Хорошо еще, если эти понятия соответствуют жизни, которую они должны выразить. Но в любом слу­чае они разъединяют и изолируют моменты жизни, противопоставляют их друг другу. Так относились друг к другу в теологических системах, когда появилась эта критика, свойства Бога, божественная и человечес­кая природа Христа, свобода человека и избранность к спасению, жерт­ва Христа и нравственные отношения между Богом и человеком.

Великим деянием данной критики было то, что она раз и навсегда уничтожила притязания этих догматов на абсолютную значимость. И это было, невзирая на всю ограниченность, даже плоскость в понимании ре­лигиозности, вследствие честности, ясности рассудка и непререкаемой правдивости событием величайшей важности. То, что рассудок создал, он может и уничтожить. Догматы, которые были созданием рассудка многих веков, теперь под действием трагической необходимости уничтожались друг за другом тем же рассудком.

Попытаемся теперь без ненависти и пристрастия установить решаю­щую точку, исходя из которой конструировалась социнианская критика. Ибо в ней прежде всего обращает на себя внимание строгая связь, обус­ловливающая каждую критическую операцию.

Этот решающий пункт обычно находили в рассудочном отделении конечного от бесконечного, следовательно, в религиозно-метафизичес­кой позиции социнианцев. Такое понимание, которое выявляет в социнианстве в отличие от спекулятивного толкования догмата скотистские, католические и школьные свойства, впервые дано в очень основательной и серьезной работе Фокка (1847). Точка зрения Ричля полностью совпа­дает с этой трактовкой. Очевидно, что на итальянцев, в кругу которых возникло социнианство, несомненно оказал влияние разрыв новых школ с системой Фомы Аквинского и обусловленная этим теология модерни­стов. Интересно было бы проследить влияние, испытанное в этом на­правлении Окино, обоими Социни и их друзьями. В их работах господ­ствует понятие свободной воли в Боге и человеке, которое уничтожает учение о спасении. Раннее социнианство отрицает в этой связи и есте­ственную религию. По этой системе у человека отсутствует врожденное сознание Бога и заключать с уверенностью от данного к Богу невозмож­но. Социнианство также исходит из присущего естественному рассуд­ку обособления человеческого от божественного.

Однако столь же важным, как влияние схоластической философии этого времени, представляется мне влияние гуманизма. На путь, который вел к социнианству, первым вступил Лоренцо Балла. Человек свободен и живет, сознавая свое достоинство. Цель его добродетели — счастье. В христианстве возникает сознание, что счастье, целиком и полностью сча­стье, достигается только в вечном блаженстве. Это простое учение не может, по мнению Баллы, мыслиться рассудком без противоречий вме­сте с учением о всемогуществе Бога. Однако при всех этих противоречи­ях Балла держится самого простого, естественного. Человек существует, чтобы действовать, его ядро — воля, и от нее зависит даже рассудок. Так мы доверяемся вере, которая учит нас действовать. Образ мыслей, сло­жившийся у Баллы благодаря чтению и изучению его римских предков, без сомнения воздействовал вследствие широкого распространения его работ и работ его гуманистических соратников на итальянское общество, где возникло социнианство. Хотя философия Скота и оказывала влияние на Баллу и его сторонников, следовали они все-таки Цицерону и его сто­ическим и эпикурейским источникам, а также Квинтилиану. Балла был любимым писателем Эразма. Воздействие работ этого первого рациона­листа на социнианцев очевидно. Лишь во вторую очередь на них влия­ли скотистская и терминистская философии, модернисты.

Однако из всего этого могло бы возникнуть лишь увеличение хаоти­ческого нагромождения критических соображений, высказываемых со времен Дунса Скота и Вивеса. Конструктивное и поэтому действенное в социнианской критике заключалось в том, что здесь историко-критическое понимание впервые выявляло внутреннюю связь догматов, исходя не из предпосылок предания — даже в сознательном освобождении от них — а из Священного Писания как целого. В это время еще господствовало пре­дубеждение, что книги Писания составляют единство. И именно на пря­мой путь от Ветхого к Новому Завету через все эти книги, именно на связь этого целого было направлено внимание социниан. Еще господ­ствовало убеждение, что чудеса не составляют трудностей для разума. Не было ни критики Евангелия, ни критики Пятикнижия. Слова Христа в Евангелии были центром всей догматической конструкции. Они указы­вают на связь содержащихся в них понятий с основными понятиями Ветхого Завета.

Так возникло совершенно новое, в высшей степени странное, даже парадоксальное вероучение. Построено оно было на подлинно библейс­ких понятиях. Однако решающим было, что столпами этого построения стали те из них, которые устанавливают догматическую связь между Вет­хим и Новым Заветом. Таковыми были: господство Бога над миром, че­ловека над Землей и Христа над общиной; соответственно этому — ука­зание на власть Христа, Его задачу и Его возвышение до царя церкви, вследствие чего Его и можно называть Богом. Свободным выражением этой власти Бога был прежде всего данный Им закон Древнего и Ново­го союза, а затем дополнение к осуществлению Закона посредством ми­лости Божией. Благодаря всем этим установлениям человек, созданный смертным, возвышается до бессмертия и блаженства. Так через все это учение проходит в качестве основного тона указание Ветхого Завета: Бог есть владыка, и соответственно этому ветхозаветному духу ядро всего хри­стианского вероучения состоит в вере в Мессию.

Если считать это вероучение скудным, пелагианским и скотистским, то оно таково лишь потому, что такова и подлинная нить связи между книгами Писания. Августин и Лютер в догматическом развитии своих учений исходили из того, что в противоречии с этим мистически и глу­бокомысленно соединяет в Новом Завете человеческое и божественное. Все несоответствующее этому Августин и Лютер устраняли. Они созда­вали конструкцию от высшего к исторически последнему. С большей верностью, трезвостью и последовательностью действовало социнианство; по конструктивной энергии его можно сравнить с Кальвином, Шлейермахером и Ричлем.

Как понятна нам теперь сила и слабость, мастерство и ученическая убо­гость социнианской критики догмата. Много серьезных возражений против этих догматов существовало и раньше. Однако предметом критики еще ни­когда не были связь, внутреннее сцепление догматов. Такая виртуозность критики напоминает Шлейермахера. Однако она противостоит объекту с полной холодностью и безжалостно рассекает его острым ножом. Возмож­ным это было только потому, что эти критики не чувствовали биения сер­дца в рассекаемом ими теле. Эвдемонизм, введение даже высшего понятия этой социнианской теологии, понятия потустороннего воздаяния и бес­смертия в наши посюсторонние понятия права и радости и одновременно сильнейшее подчеркивание власти Бога над творением, человека над Зем­лей, Христа над общиной: что общего у этих понятий с глубочайшей тай­ной, которую стремилась выразить раннехристианская догматика?

Самая острая и глубокая критика социниан была направлена против центральных догматов, в частности против языка образов или символов, который присутствовал уже в самом Священном Писании и, к сожале­нию, использован здесь, особенно в Посланиях апостола Павла, для не­соответствующей абстрактной связи, и затем в противоречии с подлин­ной природой этого языка понятийно и систематически разработан именно теологами, а в завершение реформаторами. Установленная в церковном учении связь между грехопадением, первородным грехом, жертвой Христа и удовлетворением божественной справедливости была подвергнута такой сокрушительной критике, что те разделы у Штрауса, где речь идет об отрицании отдельных догматов, идут от социнианской критики.

Учению о первоначальном совершенстве человека социниане со здра­вым чувством и возникающим антропологическим пониманием проти­вопоставляют представление о человечестве в начальной стадии разви­тия, беспомощном, неспособном отличить добро от зла и все-таки пред­назначенном к господству над Землей. Они выявляют не только бес­смысленность восточного представления о изначально бесконечной жиз­ни людей, но и бессмысленность догмата об их врожденной справедли­вости: нравственное совершенство может быть только приобретено. Так же резко они критикуют уродливые еврейские образы гневного Бога, ко­торый, как рассвирепевший человек наказывает все, ни в чем не повин­ное творение.

Учение о первородном грехе они отвергают победоносной диалекти­кой. Что же произошло столь невероятное, когда согрешил получивший свободу человек, что вследствие этого неизбежно стало сокрушение всего установленного Богом порядка? И почему этот человек, совершивший то, что он не должен был, но мог совершить, должен был вообще утра­тить способность к добру? Ведь свободное совершение греха не могло лишить его способности делать добро на все грядущее время. Одно это деяние не объясняет всю испорченность, о которой говорит учение цер­кви. Не могло также зло прийти в мир вследствие греха. Ибо все конеч­ные существа отмечены им по своей природе. Невыносимо и учение о физическом переходе греха от поколения к поколению, возмутительно и отвратительно унаследование греха и вечных мук.

И так же бессмысленно, как завязывание узла в учении о падении и первородном грехе, его развязывание в учении о жертвенной смерти Хри­ста и удовлетворении Божественной справедливости. В природе Бога нет требования подобной кровавой жертвы. Что это за справедливость, ко­торая не карает виновного, а карает за его преступление невиновного? Что это за милосердие, которое настаивает на полном удовлетворении? Даже человек во всем его несовершенстве способен прощать обиды. Удовлетворение и прощение противоречат друг другу. Если Христос ис­купил грехи людей, то вины больше нет и отпущение уже не нужно. К тому же такое удовлетворение невозможно. Денежный штраф может быть уплачен за другого, так как деньги одного могут стать деньгами дру­гого; однако заплатить штраф, связанный с личностью, невозможно. Даже варвары опасаются наложить кару на невиновного вместо того, чтобы покарать виновного. Смерть одного не может быть удовлетворени­ем за обремененный виной человеческий род. Она не может служить эк­вивалентом, устраняющим наказание смертью неизмеримых сонмищ будущих людей. Смерть божественной природы в Христе, если бы это и было возможным, не может служить удовлетворением всей вины, за которую несет ответственность человеческая природа. И наконец, даже са­мое полное послушание Христа — лишь то, что обязано выполнять тво­рение, и не содержит, следовательно, излишка, который могли бы ис­пользовать толпы еще не родившихся людей.

Особенно убедительно Социни, профессиональный юрист, показал шаткость юридических аналогий в данном учении и в этом ему следуют арминиане во главе с юристом Гроцием. Предполагается, что Адам со­грешил в качестве представителя человечества. Это невозможно! Никто не может действовать от имени другого, не будучи им для этого уполно­мочен. Адам же не обладал полномочиями тех, кто родятся через тыся­челетия после него. Так же и Христос не мог дать удовлетворение боже­ственной справедливости в качестве представителя человечества. Это было и не нужно, ибо Бог обладал правом, которое имеет каждый чело­век, простить обиду. К тому же это невозможно, так как заслуга, вина и кара непередаваемы. Закон требует не только доброго дела, но и того, чтобы оно было совершено тем, кому оно должно быть вменено в нрав­ственную вину, а наказание может понести только тот, на кого эта кара наложена; она не может быть в качестве ничтожной аналогии с денеж­ным штрафом оплачена другим.

От этого не уйти. Ядро глубокомысленной, исконно присущей чело­вечеству идеи жертвы заключается именно в самоотдаче и отречении того, кто приносит жертву, ему она идет на благо, поскольку являет­ся следствием его отречения. В этом смысле каждое действие, связан­ное с отречением, возникающее из глубины религиозного чувства, есть жертва. Как же искажено все это отношение в применении апостолом Павлом этого символа к смерти Христа! Здесь жертва идет на пользу од­ному, а приносит ее другой. В критике этого символа социниане завер­шают движение, которое сразу же возникло в Реформации. Они про­должают критику Ганса Денка и Себастиана Франка. И после мастер­ской социнианской критики учение о жертвенной смерти Христа и об удовлетворении божественной справедливости никогда больше не за­щищалось ни одним правдивым и трезвым мыслителем. Оно было на­всегда осуждено.

Учение о Троице и о божественной и человеческой природе Христа так­же содержит первичные символы, догматы первой степени. Однако еще больше, чем в учении о грехе и об удовлетворении божественной спра­ведливости в этих догматах преобладает компонент метафизики, соотно­сящий их с универсальной связью познания.

В этом метафизическом компоненте догмата полнота реальности, совершенство и счастье поставлены во внутреннее отношение друг к дру­гу. Полнота реальности предстает как совершенство и ощущается в сча­стье и радости. Переживание, лежащее в основе этого метафизического учения, достигает глубочайших, еще не исследованных сфер душевной жизни. И эта метафизическая концепция господствует как у Плотина, так и у Оригена, как у Августина, так и у Скота Эриугены, как у Фомы Аквинского, так и у Спинозы. В ней со времен Плотина для выхода ко­нечного из бесконечного и его возвращения была создана схема, продол жающая еще действовать у Спинозы и у Шопенгауэра. В такой схеме понимания мира бесконечное пребывает в живом движении к конечному, также и из конечного исходит жизненная связь с бесконечным. Этими метафизическими идеями была обеспечена связь с образом мира и его познанием, а также для основных религиозных понятий откровения, спасения и освящения. Но судьба метафизики такова, что ее концепции, правда, удовлетворяют фантазию, но при разработке их рассудком впа­дают, вследствие невозможности охватить в связи понятий трансценден­тное, в противоречия. Эти противоречия были подхвачены, подвергнуты дискуссиям и использованы унитариями, антитринитариями и противниками учения о богочеловеке.

Главой этого движения был гениальный Сервет. Его выдающееся ду­ховное значение проявилось уже в том, что он предвосхитил открытие круга кровообращения, сделанное впоследствии Гарвеем. Гениальный испанец уже в своей первой работе 1531 г. опроверг Троицу. В этой ра­боте содержится следующее критическое высказывание: граница челове­ческого познания всегда состоит в том, что объект познания должен быть дан в созерцании. Здесь показано логическое противоречие, заключа­ющееся в том, что должны быть постигнуты обособленные понятия трех лиц; следовательно, каждое из этих трех лиц должно быть мыслимо само по себе и вместе с тем, ни одно из них не должно мыслиться без других. Божественная природа не может быть разделена.

Критике подверг Троицу, подобно испанцу Сервету, и итальянец Окино. Он был протестантом. Ради своей веры он пожертвовал в Италии высоким положением в церкви и деятельностью проповедника. В опуб­ликованных в 1563 г. Диалогах он опровергал учение о Троице. Если в первом лице как таковом, следовательно, в Отце, заключено совершен­ство, то это совершенство должно либо перейти во второе лицо, которое тогда больше не отличается от первого, либо второму лицу будет чего-то недоставать до совершенства. Эти и подобные острые аргументы при­водятся в Диалогах Окино. Подобные сомнения высказывал, правда, несколько сдержаннее, и Лелио Социни.

Сторонники этого движения антитринитариев в лице Сервета и в лице протестантских беженцев из Италии и Граубюндена искали убежи­ща в Женеве. Кальвин порвал связь с ними. Однако, образовав социни-анскую секту, они создади в ней пристанище независимой критики дог­матов. Поток работ, направленных против Троицы, был написан Фаус­том Социни, Джоном Креллем, Остеродом и социнианами меньшего значения. Все они выявляют содержащуюся в понятии Троицы бессмыс­лицу, согласно которой в одной субстанции должны содержаться три лица. Если субстанция означает просто родовое понятие, в котором со­держатся несколько отдельных вещей, здесь, следовательно, лиц, то эти три лица не связаны действительно. Если же под субстанцией понима­ется понятийно соответствующее одному единичному существу, то такая разумная субстанция именно и есть лицо. И тогда едино оно, ибо одно лицо не может одновременно составлять три лица. Понятие вечного рождения также содержит бессмыслицу. Ибо быть порождаемым и быть вечным исключают друг друга. Если три лица действительно суть одно, то и Сын порождает Отца, а Дух допускает, что оба они выходят из него.

Тогда все трое стали плотью и страдали. Это — лабиринт, из которого че­ловеческое мышление не находит выхода.

Тем самым и с этими метафизическими догматами Троицы и рожде­ния было покончено. На этом языке образов выражена только жизнен­ность последней основы вещей, ее живая связь с человеческим духом. И эти догматы в их буквальном смысле после социнианской критики не пытался возродить ни один правдивый здравый мыслитель.

РЕЛИГИОЗНО-УНИВЕРСАЛЬНЫЙ ТЕИЗМ.

СРАВНЕНИЕ РЕЛИГИЙ БОДЕНОМ

Только моральный рационализм сумел наряду с церковным учением до­биться свободного и полного изложения. Трансцендентальное направле­ние, родиной которого была Германия, покорилось церковному учению и вело жалкое существование; даже в работах Валентина Вейгеля и Якоба Бёме господствует душная церковная атмосфера. Соединение трансцен­дентального направления в теологии с моральным рационализмом со­вершил в «Heptaplomeres» Жан Воден.

Напечатать это смелое произведение он не посмел. В нем религиоз­ный универсализм впервые овладел историческим материалом религий. Вследствие этого оно свидетельствует о значительном прогрессе в исто­рии теологии.

Во Франции гуманизм принял особый характер. Он стал там оруди­ем в решении задач государственной жизни и создал историческую юриспруденцию. Из глубокого понимания древних авторов во Франции вышло величайшее произведение того времени. Духом римских класси­ков и отцов церкви было проникнуто и величайшее догматическое тво­рение века Реформации, работа Кальвина. В этой атмосфере работал и Воден.

Жан Воден родился в Анже в 1530 г. Уже студентом Тулузской шко­лы права он отличался своей гуманистической образованностью. Воден был преисполнен духом новой юриспруденции. Вскоре он начал читать лекции по праву, которые вызывали большой интерес. Однако он, как позже Лейбниц, нуждался по своей натуре в других жизненных услови­ях, чем те, которые могла ему предоставить кафедра в университетском городе. И на 30-м году жизни он неожиданно оказывается в Париже. В качестве адвоката он, приняв смелое решение по одному правовому воп­росу, вызвал волнение во всей Нормандии. Боден достиг влияния при дворе. «Генрих III, — сообщает де Ту, — находил удовольствие в часы до­суга беседовать с учеными, и в этих беседах часто принимал участие Боден в присутствии многих ученых. Эти встречи принесли Бодену боль­шую славу, ибо он обладал присутствием духа, а сокровища его памяти мгновенно оказывались в его распоряжении и могли быть предложены слушателям».

В этот блестящий период его молодости он несомненно был близок гугенотам. Об этом свидетельствуют два факта. Первым является письмо примерно от 1561 г. Вторым — то обстоятельство, что в Варфоломеевскую ночь ему угрожала опасность. В упомянутом письме он высказы­вает мысли гугенотов, даже выражает готовность воевать с католической партией. Затем мы с 1576 г. видим его президиаль-советником в Лане, депутатом от третьего сословия на Генеральных штатах в Блуа. Здесь он возглавил тех, кто выступал за религиозный мир и защищал интересы народа в борьбе против королевской власти. Этим он поставил под угрозу свою жизнь и пожертвовал своим положением при дворе. В 1577 г. он выступил в своей работе о гражданском обществе в защиту свободы со­вести и требовал правовой гарантии и уважения публичного права и справедливости в государстве.

Чем больше государство разрушалось религиозными войнами, тем решительнее этот политико-юридический ум отходил от точки зрения гугенотской партии и наконец занял определенную политико-философ­скую точку зрения в вопросе о борьбе церквей. Этому способствовало и то, что уже в своей большой политической работе он стал на точку зре­ния исторической универсальности. Однако я полагаю, что еще более последовательно он провел ее в области религии.

Итак, в 1593 г., в возрасте 63 лет, он написал диалог, под названи­ем «Heptaplomeres». Действие происходит в Венеции. До того как Ни­дерланды стали убежищем европейского духовного движения, свобод­ные идеи находили защиту в Венеции. Это доказывают жизненные об­стоятельства Сарпи и Окино. Об этом свидетельствует также отноше­ние к инквизиции, защита пребывающих в Венеции ученых. Поэтому в Венеции могла происходить такая беседа о ценности религий между католиком, лютеранином, реформатом, евреем, сторонником есте­ственной религии и представителем индифферентизма. Рассказывали, что Бодену были известны такие происходившие в Венеции разговоры. Данная беседа поднимает читателя на высшую историческую точку, с которой можно обозревать распределение религий на земном шаре и отмечать различные климатические окраски отдельных религий. На­блюдения Аристотеля и других античных писателей над тем, как кли­мат и географические условия влияют на государственную жизнь, на­ходят у Бодена свое продолжение, и он применяет эти соображения к исторической и географической обусловленности религий. Характер­ные лица, представляющие в этой беседе точки зрения различных ре­лигий, очерчены мастерски. Религии постигаются в их исторической жизненности. Определенный историко-религиозный темперамент ощу­щается в отдельных персонажах вплоть до мельчайших деталей, в каж­дом отдельном слове.

Попытаюсь сначала выявить из характеристики лиц представляемые ими религиозные точки зрения. Лишь после этого можно поставить воп­рос об отношении этих точек зрения к религиозной позиции, занимае­мой Боденом.

Его Соломон, представитель иудаизма, близок по своей историчес­кой глубине Натану, но превосходит его. Это было время, когда изгнан­ные из Испании евреи принесли в Италию свою образованность, чита­ли там публичные доклады по философии, грамматике и медицине, и были особенно популярны из-за каббалы. Нет сомнения в том, что Боден, склонный, как Пико и Рейхлин, к магии и к вере в психические силы природы в понимании тогдашнего платонизма, искал общения с еврейскими учеными. Аллегорическое толкование Библии позволило образованным евреям того времени противопоставить разорванной на секты христианской религии свой замкнутый, никогда не распадав­шийся на секты и не ведавший влияния богов низшего порядка стро­гий и чистый монотеизм. И Боден не без симпатий ввел этот простой уверенный монотеизм в свою, взволнованную спором сект беседу. По­нятно, что читатели этой работы в XVII в. легко могли обвинить Боде­на в пристрастии к иудаизму.

Представители других религий также во многом напоминают нам сегодня персонажи Лессинга. Как Соломон относится к Натану, так Курций, представитель наиболее родственного Бодену христианства ре­форматов, — к настоятелю храма. Представитель лютеранства обрисо­ван с часто проявляющимся у Бодена презрением ко всему немецкому; он задумчив, преисполнен внутреннего благочестия, но беден духом. Этим он напоминает лессинговского монаха. И наконец, Октавий, представитель магометанства, не обладает у Бодена исторической жиз­ненной силой великолепного образа Саладина. Очень бледен предста­витель католицизма.

Ярко изображен Сенамус, представитель совершеннейшей ступени развития язычества. В нем религиозная универсальность, понимание богов всех народов как символов одного высшего Бога, смешана с уме­ренным скепсисом, отказывающимся вынести суждение о превосходстве одной из этих религий над другой. Это настроенность знатного римля­нина периода Империи, усвоившего учение стоиков и Академии. «Ибо вера древних, говорит он, состояла в том, что мир полон богов, так как они повсюду созерцали удивительные натуры богов; поэтому они, не ко­леблясь, восклицали: во всем присутствует Юпитер! Да, божественным величием и божественной славой полны небеса, полна и Земля! Ведь когда Сенека спросил (lib. I, quaest.nat): Что есть Бог? Целое ему ответи­ло: То, что ты видишь и что ты не видишь. Плиний называл мир самим универсумом, вечной сущностью». «Я же вхожу в храмы христиан, ис-маилитов и евреев, как придется, также лютеран и цвинглианцев, чтобы ни у кого из них не вызывать обвинение в качестве атеиста и не казать­ся кому-либо из них нарушителем спокойствия». Так Боден изобразил в характере этого персонажа религиозный универсализм.

Он привнес в эту позицию воспитанное в нем римским стоицизмом и Академией, созревшее в религиозных войнах отношение к религиоз­ным вопросам с политической точки зрения, возвышающейся над партийными разногласиями. Этот его образ мыслей подтверждается всей, часто неправильно понимаемой позицией последней эпохи его жизни. Ведь в конце концов он стал оценивать религиозные войны под углом зрения необходимого установления сильной и верной законам монархии. Политика Генриха IV осуществила идеал Бодена. Ему еще дано было увидеть примирение партий, совершенное этим величайшим королем французов. До Нантского эдикта (1598), столь соответствовав­шего духу работы Бодена о веротерпимости, он, к сожалению, не дожил. Боден умер годом ранее, в 1597 г.

Самый свободный и глубокий из созданных Боденом образов — Торалъба. Значительное в этом образе то, что в нем сохранявшееся еще тог­да убеждение в исконной, чистой вере человека в Бога соединялось с воз­никающей идеей естественной религии, содержащей истину позитив­ных религий, подобно тому, как лучи находящихся в закате светил сме­шиваются с первыми лучами восходящего солнца. Если римская сто­ическая теология исходила из монотеизма, но при этом видела в созвез­диях, демонах и обожествляемых людях божественные сущности, кото­рые народ затем возвысил в своей вере до самостоятельных богов, то ита­льянские неоплатоники, нидерландские основатели знания античной религии, а также Герберт, вплоть до XVIII в. придерживаются близкой точки зрения. По мнению Торальбы, несомненно, что первоначально Бог дал человеку вместе с разумом религию. Этой естественной религии достаточно для счастья. На ранней стадии она переходила от поколения к поколению. Однако она не только передается внешне, но и врождена каждой душе. Декалог — лишь формулировка этой исконной религии. С презрением взирает Торальба на церковных писателей, на ограниченные решения соборов и на коррупцию теологов, испортивших эту первона­чальную религию. Он заклинает представителей позитивной религии противостоять всему этому искажению первоначальной религии, дер­жаться чистоты детской души, преобладания добра в природе и значимо­сти оснований разума.

Однако Воден внес в этот образ еще больше из того, что его внутрен­не переполняло. Устами Торальбы говорит у Бодена Пико делла Миран-дола. Религиозно-универсальный монотеизм флорентийской академии перешел у Фичино и Пико от уверенности в родственности религий к убеждению в превосходстве первоначальной религии человеческого рода. Чтобы проникнуть к этим началам религии, Боден использовал кабба­лу. Язычество и иудаизм указывают, по его мнению, на исконную муд­рость, на исконное откровение. Не подлежит сомнению, что Боден ис­пользовал мысли Пико. Он цитирует не только его; в этом отношении он очень близок Плотину, Проклу, Ямвлиху, Ареопагиту и Парацельсу. Из сказанного Торальбой можно вывести основные черты философии Пико. Отличается от него Боден, или его Торальба только тем, что использует итальянский неоплатонизм для доказательства полной несостоятельно­сти учения о Троице, о божественной и человеческой природе Христа, о первородном грехе и удовлетворении божественной справедливости. В этом пункте Торальба вводит в свое возвещение первоначальной религии выводы рационализма. По его мнению, нет такого пункта, в котором в конечном явило бы себя и полностью открылось бесконечное. Это со­вершается лишь в многообразии всех ступеней и видов конечного. В ре­чах Торальбы высказывается та мысль, которую Штраус формулировал следующим образом: идея не может выразиться в индивиде.

Так эти лица являются представителями различных религиозных и те­ологических точек зрения, которые Боден счел влиятельными в истории и в существующем обществе. Вторая задача интерпретации этой беседы — Установить отношение Бодена к этим точкам зрения и его собственное убеж­дение. Решение этой задачи может быть лишь неполным, подобно тому как и в ряде платоновских диалогах она удавалась лишь приблизительно.

В беседе этих лиц проявляется прежде всего меланхолическое чувство стремления к миру. Как будто отовсюду издалека слышны бряцание ору­жия, приговоры к смерти и теологические распри. Все это вторгается в мирное пространство общества благочестивых, высоко образованных лю­дей, которые и после острейших дискуссий возвращаются к сдержанной форме общественных отношений. Если беседа повсюду напоминает «На­тана», то особенно это ощущается в ее призывающем к миру конце. В нем не только провозглашается учение о веротерпимости, но требуется согла­сие всех религий: в благочестии, справедливости, любви и согласии дол­жны объединиться люди, исповедующие различные религии. С песней «Как прекрасно, когда братья живут в согласии друг с другом», любовно обнимая друг друга, участники расходятся после последней беседы. «В дальнейшем они в удивительном согласии, благочестии и чистоте совме­стно посвящали себя научным занятиям, но не вели больше религиозных диспутов, хотя каждый из них свято следовал своей религии».

Однако настроение этой беседы отличается от той, которая ведется в «Натане», тем, что здесь господствует отвращение к бесконечному теоло­гическому спору, своего рода отчаяние от отсутствия критерия, который мог бы его завершить, даже меланхолия возвышенного духа, запутавшего­ся в неразрешимых вопросах. В «Натане», напротив, царит спокойная ра­дость победы. Историческое сознание, зародившееся в «Heptaplomeres», в эпоху Лессинга уже озаряет эти вопросы ярким светом дня.

Единство и терпимость, провозглашенные в данной беседе, основаны на родстве всех религий. Все они дочери одной матери, естественной рели­гии. Вера в единого Бога, монотеизм, нравственное сознание, последую­щей формой которого можно считать Декалог, сознание свободы, бес­смертия и потустороннего воздаяния — таково содержание естественной религии. Она - древнейшая религия. Когда оракула Аполлона спросили, какая религия лучшая, он ответил: древнейшая. А на вопрос, какая же ре­лигия древнейшая, он ответил: лучшая. Это нам вновь напоминает Лес­синга. И такая религия присуща от рождения каждому человеку. Она со­ставляет основу всех отдельных религий. Таким образом Воден согласен со словами Эразма: «Я почти готов сказать: святой Сократ, молись за нас».

Теперь возникает вопрос, как эти отдельные религии относятся к ес­тественной религии и друг к другу.

Боден признает географическую и климатическую обусловленность государств и их устройств в понимании Аристотеля и его учеников. Он различает южные народы - религиозно одаренные, народы центральных стран, к которым относятся французы, — преимущественно склонные к политике, и северные народы — воинственные. Так, опираясь на изве­стные высказывания древних авторов, он создает историко-философс­кий образ мыслей, который затем оказал влияние на Монтескье. Одна­ко для него характерно применение этого мышления к религии. Он предполагает, каково происхождение и природа отдельных религий, ре­лигий позитивных. Согласно его мастерской характеристике различные религии обусловлены климатически, а также связаны с темпераментом народов. Впрочем, как ни законченны у Бодена эти физиогномии рели­гий, он нигде не проникает в глубину сознания исторических религий. Если естественная религия отличается в его интерпретации жесткостью и строгой законностью кальвинизма, то его изображение немецкого лютеранства свидетельствует о том, насколько чужды и непонятны ему со­зерцательные и мистические свойства религии.

Беспокойно изучая все научные данные своего времени об отдельных религиях, он страстно ищет критерий истинной религии. И не находит его. Если церковные теологи, а также социниане, находили такой критерий в чудесах и в воскресении Христа, то Боден противопоставляет этой аргу­ментации чудеса нехристианского мира, языческих магов, особенно чуде­са Аполлона. Он указывает на множество магов в век Христа. Далее он полностью отвергает в согласии с социнианами всю совокупность догма­тов, которая ведет от первородного греха к божественной природе Хрис­та и к удовлетворению божественной справедливости, и подчеркивает о а различия между Евангелиями в противоположность указаниям на гармо­нию между ними. Распространение и власть христианской религии не яв­ляются для него доказательством ее истинности. Не дают такой уверен­ности и слова Гамалиила. Правда, за шестнадцать веков после сказанно­го им христианство распространилось по всему земному шару, оно побед­но утвердилось невзирая на преследования; однако магометанство достиг­ло такого же господства в Азии и Африке. И в течение тысячи лет ничто не могло полностью искоренить жертвоприношения людей. Установить истинную религию меньше всего способны основания разума и диспуты. Следовательно, подлинного ее критерия вообще не существует. И не су­ществует высшего трибунала по спорным вопросам религии.

Я решился бы утверждать, как ни труден этот вопрос, что Воден таил в душе как последнюю возможность отсрочку суждения об истинности религии. Об этом лучше всего свидетельствует следующее введенное в беседу событие. После длительной дискуссии о критерии религии обще­ство село за стол. На десерт были поданы яблоки, причем среди подлин­ных находились и искусственные, Простодушный представитель немецкого лютеранства надкусил искусственное яблоко. Короней поясняет, как следует понимать это символическое событие. Если наше зрение может так ошибаться, то как может зависимый от чувств дух прийти к решению высших вопросов? Невольно и здесь эпизод с настоящими и искусственными яблоками в работе Бодена напоминает нам о подлин­ных и неподлинных кольцах в «Натане».

Отсрочка суждения еще не доходит у Бодена, насколько мне извест­но, до идеи ограниченного и все-таки неприкосновенного исторического права всех религий. Однако в его произведении присутствует гениальное историческое видение позитивного в отдельных религиях. Боден сознает, что все позитивные религии связаны о оракулами, пророчествами и гре­зами, что они нуждаются в промежуточных существах между Богом и человеком. В оценке этих свойств религий ему даже помогают его мета­физические предрассудки. Он преисполнен господствовавшей в XVI веке vjepbi в чудеса, оракулов и промежуточные существа. (При тогдашнем со­стоянии критики он и не мог бы занять определенную позицию по от­ношению к безграничным свидетельствам Древнего мира, если бы отверг эти факты, Через все его творчество проходит сильное чувство призна­ния исконного, древнейшего в религии. Он, как и Лессинг в знамени­том месте, призывает к осторожности в готовности ради нового отказываться от старого. Пусть старый дом и стал неустойчив, заменять его краеугольные камни опасно.

Если в этом споре отдельных религий и не может быть принято реше­ние, если ни разум, ни церковь не могут служить трибуналом, способным вынести приговор, то подобное решение и не требуется для блаженства. Божеству будет приятен каждый человек, который чтит Его с чистым чув­ством, даже если его представления о Нем совершенно неверны. И пра­вители должны, наконец, увериться в том, что каждая религия, утвержда­ющая сознание воздаяния, соответствует интересам государства. Поэтому государству надлежит защищать и допускать все религии.

Это ведет к сознанию родственности их всех. Ведь все они дети одной матери — естественной религии, все они чтят одного отца, единого Бога. Все дело только в том, что в отдельные религии вторглись промежуточные существа, получили в них различное значение и обрели самостоятель­ность. Так эта беседа завершается, как в «Натане», мыслью, что предста­вители различных религий составляют одну семью, мирное общество. В нем каждый утверждает свою религию святостью своего поведения.

III

ВЛИЯНИЕ РИМСКОГО СТОИЦИЗМА НА ФОРМИРОВАНИЕ ЕСТЕСТВЕННОЙ СИСТЕМЫ В НАУКАХ О ДУХЕ

При этой направленности на естественную религию, которую стали счи­тать достаточной для обретения блаженства, проблемы переходят от те­ологов к философам. Формируется естественная система. Сначала она утверждается в теологии; мы увидим, как к ней стремятся также юрис­пруденция и политика. В этой системе заключен ключ ко всем потреб­ностям XVII века. Ее основой было учение об общих понятиях, врожден­ных понятиях или первичном понимании, на которых могли быть осно­ваны рациональная теология, наука о праве и государстве, и наконец, ра­циональное естествознание.

Чтобы правильно понять возникновение этого великого, господство­вавшего в XVII веке учения, согласно которому в человеческой природе содержится естественная система религии и нравственности, права и научной истины, необходимо сначала показать на ряде решающих при­меров влияние римского стоицизма после возникновения гуманизма.

Я уже говорил о том, как с творчеством Петрарки в Италии возникает литература, в которой продолжается римское мышление и появляются мо­рально-философские трактаты в духе Цицерона и Сенеки. В этом господ­стве стоического учения нашло свое выражение героическое время Флорен­ции. Его представитель — Салютати. Под его влиянием сложился Леонар­до Бруни, называемый обычно по месту своего рождения Аретино (он умер в 1444 г.). Бруни предпочитает Цицерона и стоиков всем другим филосо­фам. Размышляя над словами Цицерона о привлекательности стиля Арис­тотеля, он приходит к выводу, что сомнения, вызываемые работами Арис­тотеля, объясняются их туманностью. В логической искусственности Бру­ни обвиняет северных варваров, в первую очередь англичан. О Цицероне говорит преимущественно и Эней Сильвий. В Риме, в древней столице ла­тинской расы, научную форму придал этому направлению Лоренцо Ваяла (род. в 1407г.). Лоренцо Балла происходил из знатной патрицианской семьи. В качестве подлинного римлянина он пытался возродить в этой церковной обители своей писательской деятельностью римское чувство жизни, кото­рое было присуще Цицерону, Сенеке и древним римлянам. Его идеалом был оратор, любимой книгой — вновь открытый в годы его юности Квинтилиан, его целью — простой мужественный образ мыслей, стремящийся утвердить и внутри христианского общества волю к жизни, силу влечений и суверенность воли в противоположность рассудочности. К этому привел его Цицерон и его источники — стоики и эпикурейцы. По закону приро­ды мы жаждем счастья (voluptas), обретаем его посредством свободной доб­родетельной деятельности, полностью же достигаем его лишь в потусторон­нем блаженстве. В Германии это новое направление соединилось у Агриколы с изучением очищенных от искажений работ Аристотеля. В качестве по­средника между Аристотелем и Цицероном Агрикола использует Боэция; часто он ссылается и на Фемистия. На этой прочной основе он продолжа­ет решение задачи, поставленной Лоренцо Валлой, вернуть философии простоту, естественность, ясность и пригодность. Его идеал образованнос­ти аналогичен идеалу Цицерона, а также Квинтилиана: оратор, то есть крас­норечивый, выдающийся как писатель политик, государственный муж но­вого времени. Таким образом и он стремится к римскому идеалу жизни, хотя в диалектических основоположениях и пользуется Аристотелем.

О влиянии римлян на развитие религиозно-универсального теизма Эразма и Цвингли уже говорилось. Теперь я на примере работы Цвингли «О провидении» покажу, как велико было влияние стоицизма на вели­кого реформатора.

Высшее благо, говорится в первой главе этой работы, есть то благо, ко­торое благостно только от природы и содержит все благое. Оно одновре­менно высшая мощь и высшая истина. Эти три способности едины в Боге. Бог создал наилучший мир, управляет им посредством своего про­видения, знает и упорядочивает все. В простых словах этой главы повсю­ду звучит Цицерон, прежде всего мысли его работы «О природе богов», и Сенека. Цицерон также исходит из того, что миром управляет прови­дение. Сенека, ссылаясь на знаменитое место в работе Платона, нахо­дит в нем основание для объяснения мира в Боге как высшем благе. От­ношения между мощью, благостью и истиной в Боге также рассматрива­ются в работе «О природе богов». Доказательство, которое от изменчи­вости вещей заключает к неизменному их основанию, принадлежит Древним авторам. И то, что из понятия неизменной благости выводит­ся понятие высшей истины, также взято у Цицерона.

Если в том, что на первом месте стоит высшее благо и из него выво­дится истина, интеллигенция и мощь, ощущается влияние платонизма и практической мистики, то вторую главу можно полностью свести к от­дельным местам из произведений Цицерона и Сенеки. Предмет этой главы — природа провидения. «Providentia est perpetuum et immutabile rerum universarum regnum et administratio».

Оба понятия, которые здесь определяют провидение, власть и управ­ление, соответствуют пониманию в римском мире Бога как правителя и проходят через названные главы работы Цицерона. Бог заботится об интересах людей, и каждый охотно повинуется Ему. Провидение дей­ствует, не ожидая пожелания или требования. Благостность провиде­ния неустанна, неисчерпаема и поэтому постоянна. Царство провиде­ния вечно. Из этих определений возникает христианское понятие не­зыблемости провидения, на которую можно уповать. Утверждая эти положения, Цвингли ссылается на Моисея, апостола Павла, Платона и Сенеку.

Третья глава предлагает более специальное доказательство. Земля и звезды не могли возникнуть сами по себе и не могут быть вечными. Все вышло из одного источника (fons p.12 b). Плиний называет этот общий источник всего natura и эта natura для него Бог. Затем Цвингли выво­дит из понятия бесконечности, что составные части мира должны отно­ситься к Богу как содержащиеся в нем конечные факты: мир конечен. Если бы мир был бесконечен, то бесконечны были бы и его части. А если бы части мира были бесконечны, то возникло бы противоречие между, многими существующими бесконечностями. Поэтому единичное содер­жится в бесконечном как конечное. С воодушевлением говорит Цвинг­ли об этом принципе имманентности. «Cum igitur esse et existere priora sint quam aut vivere aut operari immo fundamenta horum sint, colligitur quc quaecunque vivunt aut operantur, ex illo atque in illo vivunt et operantur, quo et in quo sunt atque existunt».

Сказанное апостолом Павлом в Афинах (Деяния, гл.17) он толку­ет в этом смысле имманентности всего мира Богу. «Nee tamen solus homo in Deus est, vivit et movetur, sed universa, quae sunt, in illo sunt, vivunt et moventur. Neque de solo homine locutus est Paulus: in eo sumus, vivimus et movemur, sed per Synecdocham de creaturis omnibus. Cum enim inter sensibilis creaturas solus homo intellectu et sermone praeditus sit, solus de universis velut patronus et advocatus loquitur. Nee solus homo divini generis est, sed universae creaturae, quamvis alia sit alia nobilior aut magis ingenua». Живое чувство природы швейцарца возвышается на этой точке зрения имманентности до следующего, напоминающего наш поэтический пантеизм, высказывания: «Quid monies, stupida rudis ас iners moles, cum terram non secut quam ossa carnem, continent ac firmant: cum transitus aut vetant aut difficulter permittunt: cum tellure sint graviores, supernatant tamen et non sidunt, ac non infractam numinis potentiam et maiestatis illius pondus ac molem enunciant? In his igitur nor minus quam in nomine divinae virtutis praesentiam, qua existunt, vivunt et rnoventur, deprehendimus».

Это учение об имманентности Цвингли также целиком черпает из работ Цицерона и Сенеки. У Сенеки мы также находим отождествление Бога и природы, заимствованное Цвингли у Плиния (vis iliunaturamvocare: non peccabis». В определении Бога мы также ощущаем Сене­ку: «his est, ex quo nata sunt omnia, euius spiritu vivimus». Если Цвингли подчеркивает, что не только человек, но и все сотворенное бо­жественно, то Сенека говорит о той же имманентности Богу всех су­ществ, а Цицерон всегда особенно настойчиво указывает на то, что че­ловек божествен по своему происхождению. Образцом для высказы­ваний Цвингли о мире, созвездиях, Земле и растениях, в которых он обосновывает существование Бога, служит работа Цицерона «О приро­де богов» и Плиний.

Из этого понятия имманентности или пантеизма Цвингли выводит свой детерминизм. Здесь он также согласен со стоиками, и это согла­сие простирается вплоть до слов Сенеки. Приведем цитату из работы Цвингли. «Nam si Deus est (ut est solumodo enim argumentamur adversum άυέους hoc est anumine) iam est, qui omnia videat, qui omnia curet atque constituat, qui omnia operetur ac foveat. Contra vero, si quicquam fortuito ac temere fertur, si quicquam sui iuris et alienum a numinis imperio est, iam eadem ratione quidque temere et fortuitoque diffluit et perinde omnis, omnium intellectuum sapientia, consilium, ratio frustranea est et vana. Si enim quicquam extra numen est, vivit et movetur, iuxta illud, pari iure, ferri extra Deum homo dici potest. Nihil igitur erunt intellectus, ratio, consilium, cuncta enim suae spontis ac soluta erunt, ut casui et fortunae universa, illis vero nulla pareant. Et sic numen prorsus nullumerit».

(Ибо если есть Бог, а что Он есть мы доказываем только безбожным, тогда есть Тот, кто все видит, обо всем заботится, все утверждает и всем вершит. В против­ном же случае, если кто-либо подчиняется случайности или действует опрометчи­во, если он исходит из своего права и остается чуждым власти Божества, он так же под действием случая или опрометчивости гибнет и тогда все, весь его разум, и вся мудрость, проницательность, рассудок напрасны и тщетны. Если кто-либо суще­ствует вне Божества, можно с полным правом сказать, что этот человек живет вне Бога. Поэтому интеллект, разум, проницательность, его труды и искусность не по­могут ему избежать крушения и судьбы. Так, у него не будет Божества).

Этому пониманию соответствует и главное доказательство детерминиз­ма у стоиков, согласно которому единство целостности мира и господство над ним мышления необходимо связаны с замкнутой цепью всех причин без исключения. А с началом этой цитаты дословно совпадает сказанное Цицероном: «neque in eo quidquam casu es fortuito factum esse

В прямом соответствии с этой аргументацией находится знаменитое место Спинозы против свободы человека как «imperium in imperio».

В этой связи Цвингли также обосновывает свой религиозный универ­сализм. Это учение об универсальном откровении Бога во всех религиях и в философии является, начиная с гимнов Лоренцо Медичи, самой ори­гинальной, плодотворной и перспективной философской идеей италь­янского Возрождения. Пико возвестил ее с особым воодушевлением. У Цвингли она дана в необходимой связи с его учением об имманентнос­ти: Si ergo vel apud Platonem vel Pithagoram invenias quod a divinae mentis fonte promanare odores, non ideo negligendum est quod mortalis illud monumentis comprehenderit sed eo magis ad numinis commercium pcne trandum ut veritatis lucem clarius et clarius intueri liceat cum eos qui unius Dei religionem confiteri non fuerunt ausi, intus tamen habuisse videamus. Quae ubicumque est a numine est, etiamsi quis inter beluas habitaret Senecae igitur verba de Platonis sententia hue ponere hac potissimus causa collibitum est, quod quaecumque sunt hactenus dicta, quaequi dicturi hoc libro sumus, ex uno fonte derivata sunt, nempe, de summi numinis natura et ingenio. Quern fontem Plato quoque degustavit et Seneca ex eo hausit. («Поэтому если ты у Платона или Пифагора почувствуешь что-либо близкое источнику бо­жественной мудрости, не следует пренебрегать тем, что содержится в ра­ботах этих смертных; это позволяет глубже проникнуть в действия Боже­ства, изумляться тому, как все яснее становится свет истины, когда мы видим причастными ей тех, кто не решался признать религию одного Бога; она есть повсюду, есть от Божества, ее ощущает даже тот, кто жи­вет среди зверей. Сюда относятся и слова Сенеки о сентенции Платона, она связана с этой могущественной причиной, и все, что было сказано до сих пор, что мы намерены сказать в этой книге, происходит из одно­го источника, из высшей природы и разума Божества. Из этого источни­ка пил Платон, из него черпал Сенека»).

В четвертой главе речь идет de homine Учение о возвышенности че­ловеческой природы развивается здесь совершенно в духе Цицерона. Од­нако сознание родственности человека Богу, отношение объектов к че­ловеку в качестве его средств, следовательно, господство человека над Землей, как это сформулировал правящий дух римлян, поднимается в работе Цвингли до примыкающей к Пико мысли, что человек придает творению единство и целесообразность в качестве связи, соединяющей всю целокупность в одном пункте. Эта глава вообще примыкает, как по­казал Зигварт, к «Oratio de hominis dignitate» Пико.

Происходящее из христианской душевной жизни добавление к идее римских стоиков гласит, что человек рожден «ad fruendum Deo et creaturis universis». Вторая христианская черта проявляется в том, что высшим даром человека Цвингли, как и Якоби, считает способность воспри­нимать. Все доброе происходит из восприятия высшего блага. Это вос­приятие происходит повсюду, оно не ограничено иудейско-христианским откровением. В качестве родственного Богу человек любит истину и чтит Бога. В человеке заключено стремление к высшему благу. Мож­но в самом деле, соглашаясь с Зигвартом, сказать, что предрасположен­ность к религии составляет по Цвингли всю высшую сущность человека. В этом пункте ученик Сенеки и Пико превращается в реформатора. При­рода высшего блага состоит в том, чтобы сообщать о себе. Бог хочет, что­бы им наслаждались. Поэтому абсолютная цель мира для него — salus hominum.

Ядро всего мира — религиозная жизнь, в которой и происходит сооб­щение Бога о себе. И это откровение универсально.

Но, с другой стороны человек есть конечное чувственное существо. Духу противостоит плоть: «Hinc bellum illud intestinum, quo se mutuo oppugnant mens et corpus».

Таким образом, человек от природы не свободен (coactus). Это отно­шение для Цвингли также вечное; ему не нужно отдельное грехопадение. Бог создает все в человеке так же, как в лишенных души объектах. Чело­веку он дает в законе правило его воли. «Lex est perpetua voluntas Dei».

Точнее: «Lex est numinis iussus, illius ingenium ac voluntatem exprimens». Но сам Бог, соответственно этому определению, не подвластен Закону, так как его natura и его ingenium суть то, что для нас есть Закон. Так решается вопрос о праве Бога выносить приговор тому, кто нарушает Закон, в силу необходимости устанавливать волю Бога посредством этого приговора. Этот приговор и наказание Богом противозаконных действий человека не противоречат Его благости, ибо Бог вынужден проявить этим свою справедливость. Не противо­речит это и его мудрости, так как Бог нашел в спасении средство воз­мещения. Тем самым в этой христианской целевой связи, в которую входит избрание к спасению, или предопределение, заключается все оп­равдание Бога: «Divina providentia, cum mundum conderet, praevidit et disposuit ut cuncta suo ordine ac tempore fierent.

Обозревая всю эту теологическую аргументацию, нельзя не прийти к мысли, что в ней заключена основная идея стоической теодицеи в хри­стианском преломлении. Моральное зло было необходимо миру, кото­рый хотел возвыситься до блага; правда, осуждение к вечной гибели противоречит германской свободной и мягкой системе Цвингли. Это противоречие было впоследствии устранено в духе Оригена теологами трансцендентального направления, от Франка и Коорнхерта до Лессинга и Шлейермахера.

IV

МЕЛАНХТОН И НАЧАЛО ФОРМИРОВАНИЯ ЕСТЕСТВЕННОЙ СИСТЕМЫ В ГЕРМАНИИ.

Если стремиться проследить постепенное формирование учения неизмен­ной естественной системы истин в духе человека, пытаться установить в этом процессе влияние древних писателей, особенно римской философии и обусловленной ею традиции, надо обратиться к Меланхтону. Ибо Мелан­хтон является для Германии промежуточным звеном, которое связывает древних философов и их традицию у средневековых писателей с естествен­ной системой XVII века. Эта естественная система уже ясно обозначена у Меланхтона во всех своих основных чертах. В Германии XVI в. важность его позиции заключается именно в том, что он привел эту систему в определен­ное отношение к протестантской теологии. Ибо он твердо держался двух моментов: естественное познание Бога и мира в понимании возрожденной античности он соединял с благочестивой внутренней глубиной в смысле обновленного христианства. В этом универсальном духе было равновесие между гуманизмом и Реформацией. И его догматическая деятельность, его многочисленные работы, а также созданная им система высшего препода­вания в Германии, наложили отпечаток этого глубоко исторически обосно­ванного и высокого мышления на пасторов, чиновников и учителей мно­гих поколений.

1

Меланхтон относится к тем, обычно недооцениваемым потомством людям, которые, не обладая творческими способностями, сумели развернуть гро­мадную деятельность. Он не был открывателем. И сравнивая себя с Люте­ром, ощущал это сильнее других. Однако с раннего детства он был преис­полнен жаждой универсального знания. По рано проявившейся любозна­тельности его можно сравнить только с Лейбницем. В 14 лет он уехал из Гейдельберга, обидевшись, что ему из-за возраста не хотели дать степень магистра, в 17 лет он читал лекции в Тюбингене, а в 21 год присоединил­ся в Виттенберге к Лютеру и увлек за собой тысячи студентов. Что же при­влекало их в нем и связывало его с ними? Они видели в нем воплощение всего знания того времени. Орбиты звезд, грамматический строй трех древ­них языков, тонкости диалектики, тернии теологии, проблемы римского права — все современное ему знание охватывал дух этого бледного хрупкого юноши. И в его изложении все вопросы становились простыми и ясными. Его прозрачная латинская проза ровно и упорядочение лилась в его речи и сочинениях. Ее короткие фразы обладают особой силой; их членения ло­гически безупречны. Ему все просто. В его лекциях присутствует и неко­торый оттенок тривиальности, всегда необходимой массе слушателей. В способности собирать, классифицировать, связывать, согласовывать, фор­мулировать Меланхтону было мало равных во все времена. Его дидактичес­кая натура проявляется в том, что большинство его трудов возникли на ос­нове его лекций. Он быстро набрасывал их и лишь затем совершенствовал от издания к изданию. При этом он обладал самой себя не сознающей на­учной смелостью, продвигаясь, преодолевая все трудности, по непроложен­ному пути. Так возникли дидактически самые совершенные учебники из всех существовавших до того в Германии. Он стремился лишь завершить в них то, что было сделано раньше. Так в своей диалектике он следовал Аристотелю, традиции и Агриколе. Мы знаем теперь, что его греческая грамматика также была обязана своим громадным успехом не новым данным, а своему дидак­тическому совершенству. Но все, чего он касался, он доводил до такой закон­ченности, что впоследствии к этому уже нечего было добавить.

Столь выдающиеся дарования помогали его прекрасному таланту неза­метно, но неодолимо оказывать нравственное воздействие. При этом он всегда стремился посредством просвещения рассудка оказывать в духе со­кратической школы, особенно Аристотеля и Цицерона, спокойное и проч­ное, я бы даже сказал, нравственно воспитывающее воздействие. Занятия были для этого мирно созерцающего духа путем к нравственному форми­рованию. Ведь он сам и его любимые друзья, прежде всего Камерарий, шли этим путем. Лишь исходя из этой основной черты его сущности, можно полностью понять его в его силе и слабости. Целью неустанного труда всей великой жизни этого человека было нравственное воспитание Германии посредством идеального понимания явлений человеческой жизни, которое дает изучение древних авторов и простое глубокое христианское чувство. Эту цель он преследовал в скромной аудитории, на кафедре, как писатель, как дипломат и представитель протестантов в беседах на религиозные темы и на рейхстагах среди могущественных князей. Для него не имело значения, как и где он этим занимался. И каждую работу он выполнял так, будто он рожден для нее. Склонность, одаренность и судьба сделали его «учителем Германии» (praeceptor Germaniae) в высшем смысле этого слова. Он при­влек всю нацию к обучению. В этом учении он исходил из универсального телеологического понимания, которое превращало для него мир в обитель Бога. И целью такого обучения было прогрессирующее нравственное преоб­разование мира. Такова была форма, в которой новый идеал жизни немец­кого протестантизма, присутствие Бога в жизни и в действующей незави­симой личности, наполнял его душу. Подобно тому как на гравюрах Дюрера младенец Христос озаряет скромное тесное жилище бюргера и совершае­мую там трудную работу, в вере Меланхтона чистое учение древних и Свя­щенное Писание излучают свет понимания, веры и нравственной силы, который заполнит всю жизнь и деятельность, изгонит варварство, преодо­леет все мрачные аффекты и неотвратимо приведет мир к лучшему. «Я со­знаю, сказал он однажды, что занимался теологией лишь для того, чтобы привнести в жизнь нравственность».

Так Меланхтон стал наибольшей организующей силой в протестантской Германии того времени. Спокойно, неотвратимо он регулировал и дисцип­линировал все. И окрашивал все своим сократическим стремлением повы­сить нравственность посредством своего ясного учения. Такой натуре дея­тельность профессора должна была быть важнее всего. Он стал господству­ющим учителем в Виттенберге. Когда однажды студенты направились к крепости, чтобы силой освободить арестованных товарищей, Меланхтон вступил во главе с вооруженными профессорами в толпу студентов, и ник­то не осмелился оказать сопротивление боготворимому «магистру Филиппу». Его лекции охватывали по их внутренней связи, проходящей через ряд лет, большую часть тогдашних наук. Его внимание было направлено универсальную связь вещей. В этом состояла его философская сторона. Eго деятельность как писателя также является преимущественно магистральной педагогической деятельностью; но здесь он обращается к общественности всей Германии или Европы. И как мог этот несравненный дидактический гений не стать организатором нашего высшего образования, когда настала пора наладить жизнь среди развалин католических институтов. Агрикола Меланхтон и его школа создали тогда в Германии систему высшего образования, функционировавшую лучше, чем какая бы то ни было из известны истории. И совершили они это в самых неблагоприятных условиях, при теологической смуте, отсутствии денег и среди военных бедствий. Они образовали новое сословие проповедников. И немаловажной заслугой созданной ими организации нашего высшего образования было формирована чиновничества, обладавшего прочным знанием, отличавшегося идеальной верностью долгу и духовной энергией, до того неизвестных миру. Ядро для этого обучения были развитие всех духовных сил посредством изучения: древних языков и пробуждение широкого гуманного воззрения на мир и жизнь, складывавшегося из соединения античности с христианством, а за­тем и с естественнонаучным мышлением Нового времени. Даже если впос­ледствии точка зрения на понимание этих трех исторических факторов ча­сто изменялась, на гармонии между ними покоилась духовная жизнь наших великих философов и поэтов, а также основоположников нашего нацио­нального единства. Занимаясь этой деятельностью, Меланхтон чувствовал себя счастливым. Он действовал в этой области, как спокойный властелин. Неподатливую и трудную действительность приходилось преодолевать в теологической и церковной сфере. Однако и здесь он следовал повсюду за творческим гением Лютера как упорядочивающий и организующий дух. Без него была бы немыслима работа, которую необходимо было провести, и никто из более грубых в понимании теологии людей, которыми располагал Лютер, не мог бы ее совершить. Он выполнял самую разнообразную, не­приятно грубую работу. Прежде всего он создал для немецких протестантов их догматику.

Главные работы Лютера по вопросам религии, которые сохранят свое значение, пока сердца людей будут сильнее биться от сознания нашей связи с Невидимым, вышли до 1520 г. В этот счастливый, полный надеж­ды период протестантского движения Меланхтон сформулировал на ос­нове своих лекций о Послании к Римлянам апостола Павла содержащу­юся в них новую веру в виде первой этики и догматики, Loci communes rerum theologicarum 1521 г.

В этой книге вся догматика была сведена к нравственно-религиозному процессу в христианине и решительно устранена вся теологическая метафи­зика. Это было мастерски проделанным упрощением. Однако в этой кни­ге проявляются и границы Меланхтона. В ней слишком много педагогики, и с каждым изданием все возрастал ее объем и внимание к преданию.

Еще ярче эти границы выступали в его деятельности на больших рейхстагах, когда ему приходилось участвовать в религиозных диспутах и обсуждениях в качестве оратора, дипломата и стилиста протестантов среди кня­зей и прелатов. Аугсбургский рейхстаг был временем наибольшей славы Меланхтона. Написанные им Аугсбургское исповедание и особенно Аполо­гия, были венцом его искусства изложения. Все-таки следует сказать, что ситуация того времени заставляла его как в этом, так и в последующих важ­ных деяниях выходить за пределы своей натуры. Он не обладал глубоким пониманием политических и церковных сил присущим Лютеру. Всякое на­силие пугало его. Каждая упорядоченная власть, сдерживающая в соответ­ствии с правилами грубое, темное и резкое, представлялась ему союзником в деле его жизни. Так он совершил непостижимую для нас сегодня ошиб­ку, считая возможным существование протестантского устройства жизни под регулируемым правом влиянием папы. Когда ландграф Гессенский, не­довольный ходом переговоров, уехал из Аугсбурга, он написал своим совет­никам в Аугсбург: «Остановите мудреца, малодушного — сказать большее я не считаю дозволенным — Филиппа». Самой большой ошибкой Мелан­хтона был лейпцигский интерим. В этом соглашении он счел большую часть католического обряда не имеющим значения. Он даже выразил согла­сие признать церковную власть папы в той мере, в какой она будет исполь­зована для влияния церкви. Вряд ли какое-либо суждение об этом шаге можно считать слишком жестким. Здесь, как и всегда у Меланхтона, про­является отсутствие сознания совершенно нового в Реформации, прогрес­сирующего и наполняющего христианство в его развитии германским ду­хом. Однако порицать его не имеют права те, для кого Реформация является только очищением христианской церкви, освобождением ее исконных и подлинных составных частей от шлаков католицизма. «Я совсем не хочу, говорит совсем в их духе Меланхтон, быть создателем нового догмата в цер­кви». В отличие от стремящихся вперед спиритуалистов он находил гаран­тию христианской веры в установленном раннехристианскими символами общем достоянии христианских церквей. Совсем иной оценки, чем эти тщетные усилия сохранить связь с католической церковью, заслуживают его политически и религиозно дальновидные попытки установить взаимопони­мание между протестантскими конфессиями. Это было самым смелым и лучшим деянием его жизни. Своим духовным взором он уже видел союз, осуществить который сумело лишь наше столетие. «Если бы я мог, пишет он Лютеру, достигнуть согласия ценой моей крови, я бы с радостью пошел на это». Если бы его идеи тогда победили, протестантизм вступил бы в борь­бу за независимость с совершенно другими возможностями. Но это не про­изошло. Трагедией его старости было, что те формулы, с помощью которых он победил спиритуалистов, лишили его самого воздуха и свободной сфе­ры деятельности. В религиозной жизни содержится неразрешимая антино­мия. Религиозное переживание полно уверенности в своей силе и истине. Однако существовать в человеке, в котором внутренние процессы связаны с представлениями и понятиями, оно может лишь получив свое место в дей­ствительности и свою гарантию в этом посредством представлений и поня­тий. Этот язык образов претендует на такой же авторитет, который действи­тельно подобает только переживанию, в нем выраженному. Противоречие, согласно которому этот язык в качестве догмата и конфессии требует абсо­лютного авторитета, тогда как такой авторитет принадлежит лишь тому, что нерасторжимо в нем содержится, не может быть устранено никакой работой теологов. Исчезнуть это противоречие может только вместе с последним религиозным человеком. Так и тогда, в эпоху Реформации, из подлинной религиозности вышел религиозный фанатизм вместо чистого учения. Ка­кую же вину несет собственная наставительная, мастерски выраженная в формулах теология Меланхтона в этом фанатизме! И как беспомощно было его различение существенного и безразличного, за которым, непознанное им, скрывалось различение религиозной ценности догматов, способное те­ологически опровергнуть этот фанатизм. Меланхтон оказался его жертвой. Все более густые тени падали на закат его жизни. Цель, к которой он стре­мился, нравственное совершенство человечества, исчезло для него в беско­нечной дали. Его нежное нравственное чувство стало для него, как и для Гамлета, болезнью в это жестокое время. Из его усталых жалоб католичес­кие историки легко могли нарисовать мрачную картину протестантской культуры. Однажды он написал, почему он хочет умереть; одной из причин было то, что тогда он освободится и от rabies theologorum. Последними его словами была молитва о мире между спорящими церквами.

На портрете Дюрера его лицо одухотворенно, почти прозрачно. На вы­соком лбу, нежной линии волос, тонкой диалектической улыбке, на сла­бых, нежных очертаниях щек и подбородка лежит своеобразный трога­тельный отпечаток победоносной интеллигенции и детской доброты. Это — зеркало души, преисполненной нежной нравственности. Кажется, что лучи мягкой непреодолимой силы нравственного воздействия исходят от него во все стороны, что он сообщает спокойную ясность всем предметам.

2

В Меланхтоне наиболее объективно выражен представитель образованны классов Германии этой эпохи. В своей незаметной спокойной манере он трудился над формированием духовного характера, сложившегося в Гер­мании после великого потрясения. В атмосфере теологической и княжес­кой грубости его дух был прогрессивным элементом. Это — дух христиан­ского гуманизма. Когда мы читаем в его диалектике, как он в сущности совершенно неверно понимал метафизику Платона и Аристотеля, рас­сматривая их в качестве сподвижников своего номинализма, как он в своей физике осуждает открытие своего великого соотечественника Ко­перника, видя в нем дурной пример, а в его учении абсурдность, следу­ет антропологическим и магическим грезам в духе Пико и своего учителя Рейхлина, как он в своей психологии сообщает в подтверждение бессмер­тия о воскресших людях и о встречах с духами, пережитых им самим и его друзьями, он предстает перед нами как подлинный схоласт; его филосо­фия искажена его теологией, это — компромиссная философия в духе Фомы Аквинского. В основу ее положено, как у Аквината учение Аристо­теля и совершенно так же, как у него, дополняется откровением. Все это верно. И тем не менее это лишь одна сторона. Меланхтон понимает две ве­ликие потенции, античность и христианство, исторически. Он стремится постигнуть их незамутненный образ с филологической добросовестностьюи отвергает все искусственные схоластические понятия, посредством ко­торых устанавливалась систематическая связь Аристотеля с христиан­ством: эти «тени и грезы о вещах» и их выражение в чудовищных «слово­образованиях» Дунса Скота и Оккама. Аристотеля Меланхтон рассмат­ривает как представителя созданной древними науки. К нему и к близким ему греческим философам он относится так же, как к ним относились в эпоху Цицерона: он хотел бы упростить и соединить их .И отношение этой единой греческой философии к христианству он определяет как внутрен­нее и историческое. Древность и христианство совпадают в телеологичес­ком и идеальном мировоззрении, которое является для Меланхтона выраже­нием глубочайшей склонности человека. Между классической философией и христианством существует историческая прогрессирующая связь.

Человечеству дан естественный свет. В нем содержатся важнейшие теоретические и практические истины. Наиболее совершенным выраже­нием этого естественного разума является греко-римская древность и ее философия. Когда естественный свет затемняется грехопадением, под это затемнение подпадает преимущественно моральный закон; поэтому в античной моральной философии присутствует только правило внешних действий, но не принцип внутреннего изменения сердца. В начале мо­ральной философии Меланхтон дает следующее ее определение: «Мо­ральная философия есть часть божественного Закона, предписывающе­го внешним действиям их правило». Однако целью моральной фило­софии является в конечном итоге все-таки дисциплинирование и нрав­ственное усовершенствование человечества. Основной моральной на­правленности Меланхтона соответствует замечание, что выражение «этос» определяет не внезапный импульс, а тихое, мягкое и уверенное руководство действиями посредством просвещенного разума.

Заложенный творцом в человечество нравственный закон омрачен грехом. Поэтому Декалог должен был по велению Божьему ясно, полно­стью и властно высказать этот моральный закон. Между естественным нравственным законом, выраженным в античной философии, и Декало­гом, в котором божественная природа открывается как моральность, раз­личие не в сущности, а в степени. Это основано на отношении сущнос­ти Бога к ее отражению в человеке. «Божественный Закон и философия совпадают, как Декалог и закон природы, но в Декалоге более отчетли­во выражено учение о преданности сердца Богу».

В качестве Евангелия откровение есть не предписание, не приговор су­дьи, а сила. И в конечном итоге эта сила приводит к этически-религиоз­ному завершению того, что заложено в человеческой природе. Но завер­шение нашей религиозно-нравственной природы посредством Евангелия не может быть логически выведено из этой природы в качестве историчес­кого деяния Бога, оно недоступно дедуцирующему мышлению.

Так у Меланхтона две великие исторические силы, на которых основывалась духовная культура времени, вновь открытая древность и вновь понятая религия откровения приходят в связь, посредством которой подготавливается историческое понимание их отношения Лейбницем и Лессингом. И даже для третьей силы, которая только начинала формиро­ваться, для экспериментальных наук и познания природы, нашлось ме­сто в универсальном уме Меланхтона в виде любви к астрономии и к историческим штудиям. Это соединение античности, христианства и совре­менного познания природы в немецком духе преимущественно определи­ло его характер. Ибо из постоянного действия этих великих историчес­ких потенций прошлого в жизни и мышлении немцев возникла универ­сальность исторического и философского видения, составляющая отли­чительную черту немецкой интеллигенции. В этом смысле Лейбниц был продолжателем Меланхтона. Постоянное живое понимание Платона слу­жило Винкельману органом познания греческого искусства. Стремление открыть подлинный, чистый источник христианской традиции способ­ствовало возникновению творческой исторической критики. А когда эти исторические потенции неискаженными, чистыми и мощными соедини­лись в духе Гердера, Гегеля, Ранке, из их оживления, понимания и сопо­ставления в историческом сознании возникла подлинная универсальная история. Ее цель — познать, исходя из образов исторического существо­вания человечества, что такое человек.

3

Меланхтон сводит связь наук, исторический процесс откровения в человечестве и усвоение этого откровения в вере к общим предпосылкам в при­роде человека. Они делают возможным соединение опытов в науке и со­держат психологические условия для развития откровения, его усвоения и понимания. Эти предпосылки пребывают преимущественно в lumen naturale, естественном свете. Учение о lumennaturals является основным философским учением Меланхтона. Одновременно оно служит также фи­лософским фундаментом его научных учебников и его вероучения. Это учение стало для Германии важной точкой опоры для развития есте­ственной теологии, естественного права, короче говоря, естественной системы.

И здесь проявляется странное отношение этого склонного к филоло­гическому исследованию философа к его источникам. Меланхтон безус­ловно находился под влиянием схоластической традиции. В ней ведь также содержалось учение о естественном свете. Из нее он наряду о дру­гим взял и укоренившееся после Петра Ломбардского и Фомы Аквинс-кого схоластическое различение добродетелей. Однако я покажу, что весь характер его идей в философии и теологии полностью отличался от схо­ластического мышления. Свою философию он черпал из античных ис­точников. И здесь обнаруживается странное отношение, ускользнувшее от предшествующих исследователей Меланхтона. Учение о естественном свете, образующее общую основу для его научных учебников и для его вероучения, взято в первую очередь из Цицерона. В духе этого эклекти­ка Меланхтон поясняет, дополняет и расширяет его цитатами из Сокра­та, Платона, Аристотеля, стоиков и христианских авторов. Особенно важное расширение это учение получает для обоснования наук (artes) посредством соединения с учением Аристотеля о принципах. Вследствие такого расширения это учение могло стать фундаментом и философских работ Меланхтона. Служащим основой материалом становится для этих учебников преимущественно Аристотель. Они полностью следуют материалу и его членению, данному Аристотелем. Меланхтон сам совершен­но ясно высказал это. В Аристотеле он видел своего учителя. При этом обнаруживается, насколько в работах Меланхтона Аристотель упрощает­ся и развивается, приближаясь к Цицерону, христианским писателям и познанию природы той эпохи. Однако совсем иным предстает отноше­ние Меланхтона к его источникам в вероучении и учении о нравствен­ности. Все решающие философские понятия, посредством которых он придавал вероучению и учению о нравственности прочные предпосыл­ки и связь, взяты преимущественно из работ Цицерона и его продолжа­ющегося воздействия в традиции.

«Loci» Меланхтона возникли, как известно, в 1521 г. из его лекций по интерпретации Послания к Римлянам.

В Послании к Римлянам был поучительно представлен весь процесс веры. Из этого Послания Меланхтон вывел все вероучение. Он разраба­тывал и расширял его, как это было ему свойственно, от издания к из­данию. И при этом произошло нечто странное. В первом издании были исключены все философские положения. Этого требовал новый рефор­маторский дух. Здесь был полный разрыв со схоластикой с ее смешени­ем метафизики и христианской веры. Однако по мере того, как эта ра­бота выходила в последующих изданиях, в нее вводилось все больше фи­лософских предпосылок и промежуточных звеньев. Было ли это возвра­том к схоластике? Обычно выносят такое суждение. Но я все-таки счи­таю его неверным. Меланхтон не вводил метафизику. Он не возобновлял приемы схоластики. Он возвращался к общим условиям сознания, доз­воляющим более высокую веру и возникновение связи между позитив­ными положениями веры. Такой была во всяком случае общая направ­ленность его работы.

А это также вело его к Цицерону. У него он находил учение о задат­ках более высокой религиозно-нравственной жизни в человеческой при­роде. Это учение в его различных формах играло важную роль уже в раз­работке раннего христианского вероучения. Оно вошло даже в канон веры, и проповедь апостола Павла в Афинах придала ему большой авто­ритет. Поэтому в качестве источников философии этой протестантской догматики можно было бы сослаться и на многие места в работах отцов церкви и схоластов. Это было бы очень полезной работой. Однако в мою задачу здесь входит лишь выявить корень всех этих вторичных связей в отношении Меланхтона к Цицерону.

4

Точка зрения Меланхтона сводится к различению наук и христианской веры. Достоверность в науках основывается на общем опыте, на непос­редственно несомненных принципах и на доказательстве. Догматы веры убедительны вследствие Божьего свидетельства в священной истории и христианского опыта. Однако последние условия основы истин обоих классов коренятся в естественном свете. Чтобы пояснить это учение, не­обходимо, следовательно, обратиться ко всем значительным работам Ме-ланхтона. Я привожу отдельные положения из них.

Первое положение.

Всякое естественное познание обладает тремя критериями: универ­сальным опытом (experientia universalis), врожденными принципами или элементами познания (notitiae nobiscum nascentes) и порядком в связи истин (ordo intellectus). Под универсальным опытом Меланхтон понима­ет совпадение мнений всех людей в опыте. Источником этого высшего положения своей теории познания Меланхтон сам называет стоиков.

Второе положение

Принципы или врожденные элементы знания нельзя устранить из духа мышлением, не исказив понимания предмета и наших действий; это привело бы к уничтожению нашего понятия о природе, к распаду обще­ства. Следовательно, эти принципы суть свет, озаряющий путь человека в мышлении и деятельности. Этот свет приходит сверху. Непосредствен­ные элементы знания (notitiae) введены в нас Богом и находятся в соот­ветствии с божественным мышлением. В них содержатся основы всех отдельных наук. Эти принципы обосновывают учение о числах, учение о пространстве, логику и метафизику, этику, учение о праве и о государ­стве. Меланхтон приводит примеры, одни из них очень убедительны, другие вызывают удивление. Убедительны следующие примеры: целое больше части, каждое либо есть, либо не есть (quodlibet est aut non est), причина не может предшествовать действию. Вызывающие удивление примеры: вечный, мудрый и всеблагой Бог существует, человек создан по его подобию, человеку надлежит пребывать в послушании Богу, за преступления, препятствующие жизни общества, следует наказывать. В каждой отдельной науке необходимо выявить эти естественные искон­ные элементы познания и их порядок.

После Платона прежде всего Аристотель обосновал учение о разуме как о способности применять принципы, посредством которых опыты объединяются в познание. Меланхтон ссылается на учение Аристотеля. Уже Аристотель ясно высказал основную мысль об архитектоническом конструктивном методе. Во времена Аристотеля эта мысль должна была быть дедуцирована из состояния математики и логики. Всякое дедуциро­ванное и опосредствованное знание предполагает, по мнению Аристоте­ля, непосредственное знание о высших принципах, действующее совме­стно с восприятием. Нус — способность этих принципов. Они — самое до­стоверное. Мы выделяем эти три положения Аристотеля; их Меланхтон принимал. Однако известно, как это учение обрело у Аристотеля вслед­ствие его применения к субстанциальным формам характер, обусловлен­ный тогдашним состоянием научного мышления. Предмет непосред­ственного знания, по Аристотелю, — понятия, в которых выражено вне­временное истинное. Известны также темнота и противоречия, к которым привело Аристотеля стремление привести это положение в согласие с фак­тами познания Номинализм уничтожил учение о субстанциальных фор­мах. Меланхтон был, как и Лютер, номиналистом. По его мнению, учение о субстанциальных формах как реальности вне интеллекта возникло лишь вследствие неправильного понимания Платона и Аристотеля. Когда от этого платоново-аристотелевского учения о принципах в этой историчес­ки обусловленной форме он сам и большинство его современников отка­зались, общие, вышеприведенные три положения могли быть выявлены с большей простотой, ясностью и поучительностью.

Далее Меланхтон ссылается на соответствующие положения сто­иков. Ведь и стоические «общезначимые» понятия (KOivod evvcu notiones communes) определялись как «врожденные». И в этом смысле толкует их склонный к примирению Меланхтон. Однако сначала он ведь взял это учение у Цицерона в том понимании, которое соответствовало его собственной ситуации. Как я показал раньше, в период мирового господства Рима перед философией стояла задача найти для жизненных понятий римлян, для naturalis ratio наиболее прочную и общую осно­ву в жизненном устройстве. По Цицерону, эта основа находится в непос­редственном знании. Признаком этого знания является, как он полага­ет, то, что непосредственно данные основные представления обнаружи­ваются у всех народов. Подобные, обеспечиваемые consensus gentium* задатки распространяются на всю область человеческой способности к деяниям (virtus). Они охватывают положения теоретического познания, нравственный закон, правовое сознание, сознание свободы. Цицерон определяет их в прекрасной картине как внутренний свет, озаряющий мыслящему и действующему человеку его путь. Если по мнению Арис­тотеля и стоиков, для осознания этих элементов знания нужны опыты, то Цицерон об этом не говорит. Он описывает затемнение, которое при­вносят в них жизненные страсти.

Эта точка зрения Цицерона соответствовала нравственно-религиоз­ной потребности Меланхтона. Для церковно-аристократической и мета­физической точки зрения средневековья речь шла об отношении между высшим философским познанием, которого человек может достигнуть на основании своих природных задатков, и совершенной теологией, до кото­рой он возвышается с помощью откровения. Для Меланхтона речь идет об отношении между общей, повсюду действующей нравственно-религи­озной врожденной способностью и возможным благодаря ей процессам веры. У Фомы Аквинского и его последователей естественный свет и уче­ние церкви были на основе их отождествления отцами церкви соедине­ны умозаключениями — море абстрактных возможностей, аргументов и контраргументов безгранично простирается в этих произведениях; все это аргументация, цель которой чисто интеллектуалистична и которая приходит к умиротворению только с уничтожением теоретического зна­ния. Меланхтон полагает в живом нравственно-религиозном процессе благородную, стремящуюся к истине и нравственности человеческую природу в ее тотальности во взаимоотношении с верой. Если Меланхтон связывал учение Аристотеля о принципах с цицероновским учением о естественном свете, то он мог подчинить этому основному учению и учебники, составленные по синтетическому методу, как того требовала его дидактическая потребность. Так, изложение в «Loci» начинается: «Как свет дан Богом глазам, человеческому духу даны некоторые элемен­ты познания, посредством которых он может познавать большинство су­ществующего и судить о нем». Без них жизнь не была бы достойна лю­дей. И в дальнейших высказываниях Меланхтона также бросается в глаза влияние Цицерона вплоть до отдельных понятий и слов.

Главное понятие, которое перешло к Меланхтону от Цицерона, это понятие естественного света (lumen naturale), выражение, определяющее значение этого непосредственного знания для жизни. Природу этого знания, в соответствии с которой оно существует в отдельных истинах, входящих в познание и жизнь, Меланхтон вслед за Цицероном опреде­ляет следующими выражениями: составные части знания (notitiae), эле­менты (elementa) или принципы (principia).

Декарт основывает уверенность исконно данных во внутреннем све­те истин на том, что Бог не может обмануть, и у Меланхтона мы встре­чаем тот же оборот. Следовательно, в отличие от точки зрения скептиков остается в конечном итоге только ссылка на волю Божью, которой нам в естественном свете и в свойственной его истинам достоверности дано руководство в жизни.

Третье положение

Эти принципы распадаются на два класса. Одни принципы спекуля­тивны или теоретичны, другие — практичны. Спекулятивны естествен­ные истины, на основе которых строится математическое и физическое познание. К таким истинам относится следующая: целое больше, чем каждая ее часть. Практическими являются те естественные истины, ко­торые руководят действиями людей. Такой истиной является: человеку надлежит сохранять общественный порядок посредством поддержания справедливости.

Аристотель нигде не присоединяет к своим принципам, посредством которых из восприятий конструируется теоретическое знание, принци­пы, управляющие действиями людей. Общезначимые понятия стоиков включают в себя оба класса истин. Цицерон в первой книге работы «Об обязанностях» примыкает к стоику Панецию: в этой связи он различает способность к теоретическим и способность к практическим действиям и задатки к тому и другому. Это деление было принято в схоластической традиции. Поэтому Меланхтон называет деление принципов на теорети­ческие (speculabilia) и практические обычным для того времени.

Четвертое положение.

Все науки (artes) основаны, по Меланхтону, на непосредственно оп­ределенных принципах. Они предстают преимущественно как ргоро-sitiones primae.

Из первых положений, обосновывающих все знания, выводятся те, которые в качестве гипотез служат отдельным наукам. Так, положение: природа человека создана для определенной цели доказывается в физи­ке и затем выступает в качестве гипотезы, как научный тезис без дока­зательства в морали.

Меланхтон, совершенно так же, как Цицерон, подчеркивает непосред­ственность принципов, их существование в каждой правильно организо­ванной душе. И одновременно он, как Аристотель и его схоластические последователи, указывает, что в опыте эти непосредственные истины доходят до сознания.

Применение этих положений к отдельным областям знания.

1. Счет и мышление, арифметика и диалектика, родственны друг дру­гу. Они основываются на аксиомах, которые независимо от опыта дела­ют для нас возможным порядок опытов. Возможность считать и мыслить основана на естественном свете. Это доказывается сознанием достовер­ности, сопутствующим правильному счету и умозаключению. Науки арифметики и логики основаны на этом естественном свете, позволяю­щем нам считать и мыслить, и содержат указание предоставлять этим действиям высшее совершенство.

Из аксиом этих двух наук Меланхтон повторно выделяет ряд других. Целое больше каждой его части. Две величины, равные третьей, равны друг другу. Каждая вещь может быть или не быть. Заключительные пра­вила для Меланхтона лишь научные формулы того, что в естественном свете нам очевидно вследствие сознания достоверности. Аналогичные истины лежат и в основе геометрии. И они господствуют в физике.

2. В физике содержится переход от аксиом теоретических наук к ис­тинам жизни. Центральным пунктом, к которому сводятся теоретические науки как к последнему условию их мыслительной связи и из которого затем исходит практика, — из него она только и обретает уверенность в своей цели, — является для Меланхтона сознание Бога.

Это врождено и не опосредствованно доказательством. Знаки внеш­него мира мы можем толковать только в соотнесении с Богом потому, что знание непосредственно «вспыхивает» в нас. Это учение, которое мы впоследствии обнаруживаем у Шлейермахера, также взято не из извест­ных положений схоластов, а коренится в произведениях Цицерона.

Как приятно читать эти разделы в работах Меланхтона. В мышлении человеческого рода существует великая связь, которая в конечном счете основана на положении человека в универсуме. В своем постижении со­знания Бога Меланхтон обусловлен Аристотелем и Цицероном; Кант, Гумбольдт, Шиллер, Шлейермахер, сегодня и Зигварт, также согласны с этими простыми положениями. Сознание Бога покоится на мысленной связи универсума и нравственного закона в душе человека. Через всю физику Меланхтона проходит убеждение Аристотеля о соответствии ми­роздания мыслям. Блеск луча космического наблюдения, следящего за сияющими орбитами звезд, озарил дух Меланхтона. И радость, даруемая астрономическими и физическими штудиями, никогда не покидала этот Дух. Она просветляла его, позволяя мириться с rabies theologorum и убо­гостью политической жизни. Она выводила Меланхтона за пределы всего этого. В своей физике Меланхтон выступает против понятия судьбы у стоиков и атомов у эпикурейцев с такой горячностью, будто он современник Цицерона. А в своем вероучении он посвящает целый раздел ес­тественному сознанию человечеством Бога и значению этого.

В обеих работах Меланхтона непосредственное сознание Бога под­крепляется доказательствами бытия Бога. Если сравнить этот ход до­казательства с пятью аргументами Фомы Аквината, то противополож­ность между учением Меланхтона о естественном свете и метафизи­ческим естественным познанием Фомы Аквинского выступает осо­бенно отчетливо. Аргументы Фомы Аквинского относятся к метафизической науке, аргументы Меланхтона, как и Цицерона, - к есте­ственному постижению.

Сознание Бога есть данное всем убеждение; оно только затемнено. Та­кие, данные всем народам убеждения, истинны. Это доказательство — собственно говоря, лишь расчленение всеобще значимого сознания Бога. Оно очень убедительно дано Цицероном.

Доказательства, которые возвращаются от природы к Богу, приводят­ся Меланхтоном в его физике и сокращенно в его догматике. Телеоло­гическое доказательство в физике полностью дано по Цицерону в пони­мании внешней телеологии, по которой созвездия движутся ради исчис­ления времени, а Земля устроена для спокойного пребывания людей и снабжена пригодным для них питанием. И все-таки у Меланхтона, как и у Цицерона, с этим внешним учением о целесообразности сочетается глубокое ощущение имманентной телеологии в мироздании, особенно в движении созвездий.

Доказательства бытия Бога у Меланхтона, основанные на фактах мо­рального мира, также примыкают к Цицерону. Духовное существо не мо­жет произойти из материи, оно предполагает интеллигенцию в основе ве­щей. Способность упорядочивать данные опыта, создавая некую связь, различать доброе и злое, а также голос совести даже в преступнике, — об­щие врожденные всем нам идеи, а среди них особенно идея Бога, являют­ся вернейшим свидетельством Божества о себе самом в нашей душе. И без такой высшей связи, без ее осознания не было бы и порядка в обществе.

3. С сознанием Бога связан нравственный закон в душе человека. Ибо Бог есть высший законодатель морального мира, и признаком бо­жественного происхождения и достоинства человеческого духа является присущий ему от природы моральный закон. «Закон природы — это ес­тественное знание о Боге и следовании морали или о различии между тем, что достойно похвалы и что дурно, заложенное Богом в человечес­кий род, совершенно так же, как знание чисел заложено Богом в чело­веческий дух. Этот естественный свет, посредством которого мы об­ладаем сознанием авторитета нравственного закона и его связи с Богом, проявляется в суждении совести, как в страхе Божьего гнева, так и в спокойной совести155. Поэтому существуют врожденные практические принципы, принципы жизни. «Практические принципы суть естествен­ные знания или от природы известные положения, правящие нрав­ственной жизнью людей, вследствие чего природе человека дано пони­мать различие между божественным и дурным, которое заложено Богом в души людей». Эти принципы таковы: стремясь совершить похвальное и избежать дурного, следует повиноваться Богу; человек организован для общества.

Это учение Меланхтона — общее достояние традиции. От стоиков оно перешло главным образом через Цицерона, Сенеку и источники римского права к отцам церкви и схоластам. В особой формулировке оно вплоть до отдельных слов восходит к Цицерону. Меланхтон освобо­дил его от тяжеловесного схоластического облачения и восстановил его близость античным источникам.

4. Моральное сознание указывает, по Меланхтону, на свободу воли, как на свое условие. Вся нравственно-религиозная жизнь в ее связи требует свободы как основы. Меланхтон ясно осознавал, что при уст­ранении учения о свободе идеальное понимание жизни вообще, и в первую очередь морально-религиозные понятия рухнут. После короткого колебания он стал защитником учения о свободе среди тогдашних протестантов. При чтении его полемических работ чувствуешь себя полностью перемещенным в дебаты, из которых вышло произведение Цицерона «De fato». Здесь он ближе, чем где-либо взглядам Цицерона.

Эти дебаты получили новый импульс благодаря работе Лоренцо Бал­лы «De libero arbitrio» (1493). Исследование этого вопроса Меланхтоном, подробно изложенное им в тpex работах, ставит своей задачей про­тивостоять утверждению Баллы. В диалоге, полном вдохновения и жиз­ни, Балла пытался усилить взаимовлияние учения церкви о предопреде­лении и стоического учения о всеохватывающей каузальной связи при­роды158. Его действительной целью было также подчинить поступки лю­дей необходимой связи причин и действий. С его работы начинается воз­действие на философию стоического учения о необходимой и непрерыв­ной каузальной связи в универсуме. У Гоббса и Спинозы воздействие стоицизма соединится, как я покажу, с мощью основанного Галилеем современного познания природы. Тем самым на данной стадии познания господство понятий природы над толкованием духовных фактов достигло своей кульминации. Меланхтон с самого начала выступил против этого движения. Особенно справедливо он порицает в работе Баллы преднамеренное хитрое смешение учения о необходимо действующей природе с учением о предопределении. В дальнейшем этот трюк часто повторялся, прежде всего теологами, которые достигали таким образом удобного компромисса с современным мышлением, а также философа­ми, приходившими на этом пути к компромиссу с теологами. Меланхтон сразу при первом же появлении этой путаницы решительно ей воспро­тивился. Он рассматривает каждую группу выступлений против учения, о свободе отдельно — учение об универсальной каузальной связи и учение о предопределении

С несравненно большим пылом он обращается к борьбе с более опасным врагом. Дискуссия в споре между учением о необходимо действую­щей природе и учением о свободе полностью примыкает к дебатам, о которых мы читаем в работе Цицерона «О судьбе». И собственное мне­ние Меланхтона совпадает с тем, которое защищает Цицерон.

Свобода несомненно существует. Ибо мы обнаруживаем в себе созна­ние, что наши внешние действия находятся в нашей власти. Это сознание присуще всем рассудительным и благочестивым людям. Сознание нравственного закона в нас исключает возможность того, чтобы мы ви­дели в Боге причину дурных действий. Эти высказывания, если исклю­чить теологическую окраску, встречаются у Цицерона и Плутарха; гени­альным возбудителем всех этих дискуссий следует считать Карнеада, од­ного из глубочайших мыслителей всех времен. Исходя из сознания сво­боды и нравственной ответственности он опроверг стоическое учение о необходимо действующей природе.

Меланхтон выступает затем против доказательства стоиков о необхо­димом действии природы. В этике он сводит аргументацию стоиков к нескольким силлогизмам, которые затем опровергает. Он приводит два доказательства стоиков, и оба они содержатся в работе Цицерона.

Одно из доказательств исходит из связи причин и действий в приро­де. Эта связь действует беспрерывно и необходимо ведет от причины к действию. Она исходит из положения созвездий по отношению друг к другу, к условиям освещения на Земле, к климату, темпераменту, кото­рый в конце концов определяет действия. Эти положения, возникающие из принципа логической связи в природе, из закона достаточного осно­вания, соответствуют современному учению о беспрерывной физической связи всего происходящего в универсуме по закону сохранения энергии. В своем опровержении этого учения Меланхтон ссылается на замечания Цицерона в его работе о судьбе, а затем наконец на великого Карнеада.

Цицерон отрицает необходимость в этой связи. Если бы она суще­ствовала, то и основание вожделения находилось бы в предшествующих ему естественных причинах. Тогда и наши действия не были бы в нашей власти. И ни нравственное суждение, ни кара не имели бы правового основания. Поскольку же мы непосредственно уверены в их праве, по­скольку на этом нерушимом сознании покоится вся структура общества, то необходимость в явлениях природы не может распространяться на психические явления. Здесь, в мире психики, к предшествующим вне­шним причинам, которые действуют на человека и необходимы но сво­ему характеру, присоединяется внутренняя причина, свободная но сво­ему характеру. Ее характер находит свое выражение в нравственном суж­дении и в праве на наказание. Эти высказывания Цицерона Меланхтон усвоил вплоть до их буквального выражения. Дополнил он их лишь схо­ластическим различием, по которому в противоположность необходимо­сти из свободы в Боге и в духовных существах возникает случайность.

Если это первое и наиболее важное доказательство стоиков исполь­зуется в области реального сцепления причин и действий, то второе, ме­нее важное, относится к области логических отношений. Истине свой­ственна неизменность. Поэтому истина не зависит от времени. В соот­ветствии с этим относящееся к будущему должно носить гот же характер необходимости, который будет ему присущ, когда оно станет прошлым. Цицерон был консулом: это утверждение верно, его противоположность неверна. Тогда то же должно относиться к утверждению: Цицерон будет консулом. Следовательно все дизъюнктивные положения, оставляющие открытыми две возможности применительно к человеческим действиям неверны. Приводя это доказательство, направленное против свободы, и приступая к его опровержению, Меланхтон ссылается на соответствующего места у Аристотеля и Цицерона. Вслед за Аристотелем он приходит к следующему разрешению трудности: верно то утверждение, которое соответствует действительности; так как оно по отношению к будущему в приведенных случаях еще неопределенно, то к этому будущему слово истина применено быть не может.

Одно — дискуссия о необходимой связи всех явлений природы и о свободе воли; совсем иное — спор об отношении свободной воли к пре­допределению. Первый вопрос можно решить, как полагает Меланхтон, с совершенной уверенностью и строгостью. Во втором вопросе речь идет о меньшем или большем, и в отграничении этих колеблющихся понятий Меланхтон прошел через ряд изменений в их толковании. Следует под­черкнуть два момента — действие греха на естественные задатки челове­ка Меланхтон выражает посредством понятий, которые встречаются уже у Цицерона. В одном достопримечательном месте Цицерон описывает как искры естественного света в нашей душе затемняются, гаснут и те­ряют свою силу под действием дурных нравов, ошибочных представле­ний, сказок поэтов и влияния толпы. Если усилить это основное пред­ставление, возникнут понятия о воздействии греха на естественные за­датки, особенно на свободу, которые можно обнаружить у отцов церкви и далее вплоть до Меланхтона. Надо подчеркнуть и второй пункт. Ме­ланхтон сложился под действием гуманистических идей. В течение короткого времени его мягкий нравственно-нежный дух был преодолен властной энергией лютеровского учения о предопределении. Однако вскоре он опомнился и потребовал места для свободы в жизни протес­тантских христиан. И каждое нападение лютеровских зелотов лишь уси­ливало его убеждение в том, что весь процесс совершенствования чело­вечества основан на сознании свободы.

5. С естественным светом связана, по Меланхтону, и наша вера в бес­смертие.

Если античные философы отрицают бессмертие, то это происходит вследствие затемнения грехом. Свое доказательство Меланхтон основыва­ет на высказываниях Ксенофонта, Платона и Цицерона. С критическим пониманием вопроса он выделяет в качестве убедительных два аргумента. Здесь он также следует Цицерону, отбрасывая метафизические доводы и держась фактов сознания. В душе есть сознание ее связи с Богом, высо­кое чувство ее достоинства. Оно подтверждается выводом, что живущий в нас естественный свет не может возникать из материи. Различение добра и зла совестью, сознание обязанности, приговор совести в нас исключа­ют, что безнаказанность тирана или разбойника может быть последним словом Бога. Все это требует, чтобы лучшая часть человеческого рода не была предопределена к гибели. Настроение этих рассуждений заимство­вано из знаменитого раздела «Тускуланских бесед» Цицерона. Отдельные фразы взяты также из этой работы Цицерона, из «Федра» Платона и из его описания суда над мертвыми в «Горгии» и в «Государстве».

Я подробно изложил все данные. И теперь спрашиваю, не находим ли мы уже у Меланхтона все учение естественной теологии так, как оно было провозглашено в XVIII в. английскими деистами и немецкими ра­ционалистами? Достаточно было лишь устранить миф о грехопадении и трактовку его апостолом Павлом, и естественная теология возникла, не ядро ее, не начатки, а вся она во всеоружии и в полном завершении. По­лагаю, что мне удалось также доказать, что среди источников этой есте­ственной теологии первое место занимает Цицерон, Аристотель же и схоласты отступают на второй план. Конечно, Меланхтон еще связан со всей традицией отцов церкви и схоластов. Их понятия ему известны. Он их использует. Однако метафизическая связь, в которой эти понятия на­ходятся у схоластов, для него неприемлема. Основу философского и те­ологического познания он видит в самосознании, в фактах внутреннего опыта. И это сближает его потребность с тем, что философия Римской империи создала на рубеже старого и нового летосчисления. Лютер в сво­их «Застольных речах» также ставил Цицерона значительно выше Арис­тотеля. То, что было в эту великую эпоху общим в гуманизме и Рефор­мации, объединяло их и с возвратом философии к живому, волевому субъекту, первым свидетелем чего является для нас Цицерон.

5

Учебники Меланхтона по философии — непревзойденные образцы ясности, упорядоченности и элегантной соразмерности изложения. Этот величай­ший дидактический гений века освободил философские науки от казуис­тики схоластического мышления, доходящего до безмерности различения понятий, искусственности языка и от всей пыли средневековья. И вмес­те с тем он в отличие от гуманистов сохранил логическую основательность изложения. Не исходило от него только новое дыхание жизни.

Меланхтон и родственные ему по духу гуманисты являются создате­лями филологической философии. Именно Меланхтон основал новую не­мецкую перипатетическую школу. Его усилия по пропедевтическому из­ложению философии с кафедры сближают его с Аристотелем. Задачей, которую ставил себе Меланхтон в юности, было достигнуть правильно­го понимания и признания подлинного учения Аристотеля, в зрелые годы это ему в значительной степени удалось. Однако изложение Арис­тотеля Меланхтоном не было лишено серьезных перетолкований, кото­рые упрощали Аристотеля и приспосабливали его к номинализму, к воз­росшему знанию природы и прежде всего к христианским идеям. В за­нятиях Меланхтона античной этикой его склонность и усилия равномер­но распределялись между Аристотелем и Цицероном. Наряду с объясне­нием к четырем книгам «Никомаховой этики» и толкованием «Полити­ки» им написаны пролегомены к работе Цицерона «Об обязанностях» и схолии к ней. Однако еще дальше от Аристотеля собственные учебники Меланхтона. Они большей частью следуют делению материала у Аристо­теля, но устанавливают на этой основе соответствующий знанию време­ни христианский гуманизм.

Из этих учебников наиболее близка к Аристотелю «Диалектика» Ме­ланхтона. По его твердому указанию, он хотел интерпретировать Арис­тотеля в этой работе только исходя из своего понимания и отчасти опи­раясь на Александра Афродисийского и Боэция. Однако его «Диалекти­ка» все-таки находится на пути от Аристотеля через Фому Аквинского к Христиану Вольфу. Агрикола заменил аристотелевско-схоластическое учение об универсалиях познанием подобностей в природе посредством абстрактного мышления. По Меланхтону, из взаимодействия свойств действительности и задатков человеческого духа возникает систематичес­кое познание по синтетическому методу. Это взаимодействие опыта и мышления может быть, по его мнению, более точно определено как со­четание опыта, врожденных принципов и умозаключения. Впрочем, в этой диалектике нигде не ощущается веяние будущего. К общему опы­ту в ней относятся все факты, согласно принимаемые разумными людь­ми, и не делается даже попытка заменить этот вульгарный критерий опыта критическим. Право переходить от ограниченного числа случаев индукции к общему положению основывается здесь на отсутствии нега­тивных моментов. Однако вместо универсалий мы имеем в данной рабо­те ограниченное число понятий и аксиом, которые основаны на задатках человека и посредством которых опыты конструируются в мышлении; значение для этой конструкции математического метода всюду подчер­кивается; средства мышления разрабатываются с образцовой ясностью посредством возвышения элементов до более сложных форм. И когда картезианская философия начала оказывать свое влияние, она нашла уже подготовленную для нее почву.

Основной материал учебников Меланхтона по физике и психологии также взят у Аристотеля. Однако они расширяют этот материал посред­ством углубившегося знания природы и вместе с тем сближают Аристо­теля с христианством. Интерес историка учебники Меланхтона по физи­ке и психологии вызывают не только своим педагогическим значением. Эти покрытые слоем пыли устаревшие работы являются документами первого ранга для понимания подлинных условий жизненности проте­стантского догмата. Раньше никто не трактовал их в этом смысле. Они свидетельствуют об общих условиях в данной сфере жизни. После того как учение об универсалиях утратило свое значение в качестве ядра уче­ния Аристотеля, а также Платона и стоиков, остались теология и пан­психизм, вполне способные вобрать в себя еще живое в Германии народ­ное и церковное суеверие и обосновать его общими идеями. Это было очень важным компонентом атмосферы эпохи Реформации.

Учебник по физике Меланхтон готовил и писал особенно тщательно. После введения первая книга в соответствии с фундаментальным значе­нием для системы Меланхтона учения о lumen naturale начинается с со­держащегося в естественном свете сознания Бога. Это служит основой всей работы. Затем следует основная часть первой книги — подробное ознакомление с астрономией, признанное хорошим изложением птоле­меевой системы. В остальных книгах содержится аристотелевское уче­ние о целевых причинах, о движении, о четырех элементах и свойствах природных процессов. Однако в этот материал Аристотеля Меланхтон вводит вместо его первоначальной связи направленность совершенно иного рода. В отличие от понимания Аристотеля Бог трактуется в физике Меланхтона не как конечный, а как отправной пункт. В интересах тео­логии отвергается учение Коперника. Исходя из того же интереса, веч­ность мира заменяется учением о сотворении мира. И вследствие устра­нения субстанциальных форм, в аристотелевском учении в качестве ос­нования для объяснения происходящего остается пестрое смешение сил: Бог, силы созвездий, противоположности, действующие в элементах, материя и вегетативные, животные, а также разумные силы души. Связь учения об универсалиях, объединявшая мир, распалась. Вместо этого под влиянием Пико и почтительно любимого Рейхлина в физику прони­кают совершенно иные отношения. Прежде всего Меланхтон вводит из поздней схоластики различие, отводящее знанию природы и рассудку область господства, вне которой фантазии веры предоставляется полная свобода. Это то же различие, которым позже с совершенно иной целью пользовался Лейбниц. В разумении Бога заключена законная и необхо­димая связь. Она проявляется прежде всего в движении созвездий, кото­рое происходит вследствие физической необходимости, следовательно не под действием духов созвездий. Отделенное от этого закономерного и необходимого порядка, и все-таки повсюду присутствующее в нем, в мироздании существует действие свободных сил и случая. Системе необ­ходимого в мироздании противостоит система случайного. Если необхо­димое обусловлено рациональностью в Боге, то случайность возникает из свободы в Боге и во всех добрых и злых духах, а также из незакономерного в движении материи, следовательно, в элементах и их соединениях. Сво­бодная воля в Боге суверенно господствует над законами природы. Это проявляется в чудесах, о которых сообщается с исторической достовер­ностью. Чудеса для этого воззрения на мир — свидетельства божествен­ной свободы и с ними существенно связано доверие к провидению и выпол­нению божественных обетовании. И теперь также повсюду и постоянно то, что выходит за границы правил, свидетельствует о действии свобод­ных сил. В природе действуют незримые симпатические отношения. Со­звездия воздействуют на темпераменты людей, а они определяют их судьбы. Созвездия обладают известной властью даже над склонностями людей, пояснить которую подробнее Меланхтон не решается. Случай постоянно проистекает из беспокойства материи и свободы духов. Мож­но назвать не меньше шести причин случайности: Бог, его слуги, бла­гочестивые ангелы, злые духи, темпераменты, идущие от звезд склон­ности, характеры и наконец беспокойное движение материи. Мы ви­дим, что сыновья одного отца могут обладать совершенно различной физической и душевной силой: над их рождением господствовал и раз­личные звезды. Если Солнце, Луна, Венера и Меркурий благосклонны в час рождения, то на свет появляются поэты, музыканты, ораторы; там, где, препятствуя, вторгаются Сатурн и Марс, под их сиянием рож­даются далекие от муз и жесткие по своему духу люди. Растения и рыбы также ощущают силу небесных тел. В природе существуют знаки гряду­щих событий, которые независимо от естественной каузальной связи предвещают будущее. Такие магические отношения создаются злыми духами. Проклятиям присуща темная сила, эта сила идет от демонов, и заклинатель может ее призвать. Существуют союзы между колдунами и дьяволом, они позволяют призвать злую силу и заставить ее служить себе; посредством такого договора человек отказывается от своего Творца. Дьявол внушил Поликрату мысль о его вечном счастье, и он со­вершил действия, которые привели его к гибели. В Нюрнберге недав­но дьявол показал одному священнику сокровища в кристалле; и свя­щенник нашел в пещере у города ларь, рядом с которым лежала черная собака; как только он вошел в пещеру, она обвалилась, убила его, а за­тем опять закрылась. К этим происходящим «вне порядка природы» со­бытиям относятся также явления духов. Меланхтон упоминает о стран­ном мотиве, используемом в Дон Жуане, о статуе, которая произнесла: «Ты стремишься к каре, несправедливость приводит к возмездию». Да­лее Меланхтон рассказывает, как в воздухе часто видели духов сража­ющихся армий. Такие явления суть образы будущих событий. Рожде­ния уродов также могут быть знаками предстоящих чрезвычайных со­бытий. Короче, повторяя слова Фауста:

Nun ist die Luft von solchem Spuk so voll,

Daβ niemand weip, wie er ihn meiden soll.

Wenn auch ein Tag uns klar vernunftig lacht,

In Traumgespinst verwickelt uns die Nacht;

Wir kehren froh von junger Flur zuriick,

Ein Vogel krachzt; was krachzt er? Miβgeschick.

Von Aberglauben friih und spat umgarnt –

Es eigen sich, es zeigt sich an, es wamt.

 

Теперь все приведеньями полно,

И поделом, оно не мудрено.

Ведь даже если мы разумны днем,

Нас Ночь пугает нехорошим сном.

Услышу на прогулке поутру

Прокаркает ворона, - не к добру!

Поверьями кругом опутан свет,

Все неспроста и все полно примет.

Такова же направленность работы Меланхтона о душе. Она представ­ляет собой переработку книги Аристотеля с теологической точки зрения и при использовании тогдашнего знания о природе. Начинается она с подробного изложения анатомии человека, в котором используются рабо­ты по анатомии Аристотеля и Галена вплоть до работ современника Ме­ланхтона Везалия. Говоря о ребрах, он не без лукавства замечает: «Несмот­ря на то, что Ева была сотворена из ребра Адама, число ребер у мужчины и женщины все-таки одинаково. Поэтому приходится предположить, что у мужчины сначала было 13 ребер. Тринадцатое ребро было там, где муж­чина носит пояс; оно было вынуто и из него сотворена Ева». После тако­го введения в изложение господствующей анатомии, которую можно срав­нить с введением господствующей астрономии в физику, Меланхтон пе­реходит к дальнейшему, следуя порядку понятий у Аристотеля. За понятием вегетативной души следует краткая физиология питания. Затем на­блюдения о сне и сновидениях. Среди естественных, физически обуслов­ленных снов, уже встречаются вещие сны. Они возникают у человека та­кого темперамента, который обладает подобной способностью. «Я мог бы рассказать о многих подобных случаях, связанных с последней войной». Существуют и пророческие сны, их Бог создает в душе. Но бывают и дья­вольские сны: картины пиршеств и танцев предстают ведьмам, которые при этом все-таки не покидают помещения. Подобные дьявольские сны Меланхтон приписывает прежде всего анабаптистам. Затем следует учение о способности деторождения. После этого он останавливается на органах чувств, на внешнем восприятии, внутреннем чувстве, в котором впечатле­ния соединяются, на способности желания и происходящих из него аф­фектов, способности движения по местности. Достигнув в последователь­ности ступеней способностей души, духовной силы, высшей духовной способности (mens), Меланхтон описывает ее как внутренний свет, архи­тектоническую способность, конструирующую опыт, и как совесть, кара­ющую зло по неизменному закону. Здесь подробно излагается учение о врожденных идеях. Меланхтон относит различие между действующим и пассивным рассудком, приведенное у Аристотеля, к различию между рас­судком, воспринимающим данное, и изобретающей самодеятельностью духа, правда, значительно изменяя при этом толкование Аристотеля. Вер­шины в этом произведении Меланхтон достигает в подробном изображе­нии свободной воли и бессмертия духа. Доказательством бессмертия слу­жат наряду с возвращением к жизни Лазаря и воскресением Христа явле­ния духов. «Языческие писатели решительно утверждают, что уверовали в это потому, что появление духов не вызывает сомнения, многие видели и слышали их, часто они даже разговаривают с людьми. Примеры этого из­вестны не только из книг. Я сам несколько раз был свидетелем подобных явлений и знаю многих достойных доверия людей, которые уверяют, что не только видели духов, но и длительное время беседовали с ними».

С физикой, как полагает Меланхтон, связана психология, и на основе обеих возвысилась соответственно структуре аристотелевской системы этика.

В этом учебнике, больше чем в других, аристотелевская основа изменена обращением к Цицерону, схоластической традиции и тео­логии. Ибо здесь Меланхтон приближался к центру самостоятельно­го реформаторского мышления. И в этике он совершил это посред­ством наиболее свойственного ему дарования. Ведь в совершенство­вании общества состояла цель всей деятельности Меланхтона. Он был этиком Реформации. В нем также действовала мощная водя Лю­тера, направленная на преобразование немецкого общества. Мелан­хтон всю жизнь работал в области этики. В этой его деятельности происходили различные изменения. Если в своей инаугуральной речи в Виттенберге он еще защищал идею своей молодости, восста­новление подлинной философии Аристотеля, то позже, в буре и на­тиске первых лет Реформации, он видел в философии лишь «царство ничтожности». И даже когда он вновь обратился к философии, то во введении к обязанностям он противопоставил этику как руководство к гражданской жизни вероучению. Но потом он одумался и признал, что учение о свободе служит прочным фундаментом нравственного усовершенствования общества, что закон нравственности в нас явля­ется необходимой основой и процесса веры. Меланхтон стал искать внутреннее отношение между моральной философией, законом Мо­исея и силами и обетованиями веры. Первым выражением этой ду­ховной направленности была его «Epitome philosophiae moralis» 1538 г. Еще теснее связь между философской и теологической моралью выступает в переработке этого учебника, названной им «Elementa doctrinae ethicae». В этой работе дано наибольшее сбли­жение философской и теологической этики. Для того чтобы это сближение могло состояться, необходимо было интерпретировать и пояснить естественный свет посредством христианства, а в вероуче­нии и во входящей в него теологической этике основывать процесс верования на совести и свободе. Таким образом философия и теоло­гия очерчивают весь круг религиозно-нравственной жизни. Принцип философской морали состоит в совершении в мире дела Господня. Из этого проистекают закон, добродетель и общественный порядок. В теологии к этому присоединяется содержащаяся в христианской вере и в ее обетованиях сила. Тем самым в ней содержится истори­чески позитивная структура веры и деятельности. «Небесное учение и философское учение должны быть подвергнуты сравнению в цер­кви, посредством этого сравнения каждая из этих доктрин станет бо­лее ясной и достойной любви». Попытаемся характеризовать на этой стадии зрелости этику Меланхтона и ее значение, исходя из его работы «Элементы этической доктрины».

Первое положение.

Естественный свет в нашей совести внушает нам уверенность в суще­ствовании неизменного, незыблемого нравственного закона, заложенного в нашу душу Богом. Поэтому и философия видит цель человека в познании закона Бога и в повиновении Ему. Если многие философы считают целью человека добродетель, то это определение пели свидетельствует о затем­нении естественного света; глубокое проникновение в сущность добро­детели как цели жизни ведет к Богу как к центру, на котором основан закон добродетели.

Поэтому моральную философию можно определить как развитие за­кона природы по научному методу. Следовательно, аргументация мо­ральной философии является лишь развитием содержащегося в челове­ческой природе. И высшее в природе человека — сознание различия между злом и добром. Это служит самым ясным проявлением Бога в че­ловеческой природе, которое свидетельствует о ее происхождении из вечного духа, различающего добро и зло. Дух человека подобен зеркалу, в котором отражается мудрость Божья.

Это положение перешло из известных мест в работах Цицерона в тра­дицию отцов церкви и схоластов. Что оно соответствует и идее Аристо­теля, для Меланхтона очевидно. В полемике с представителями номина-листских направлений он определяет эту способность и как врожденное свойство (concreatos habitus). И здесь подробное опровержение учения Эпикура о блаженстве и одностороннего стоического учения о доброде­тели указывает на состояние философии в эпоху Цицерона.

Второе положение.

Выражением естественного нравственного закона является Дека­лог. После потемнения естественного света Богом в Декалоге дано решающее изложение естественного нравственного закона. Это отож­дествление естественного закона с законом Моисея присуще Меланхтону и Лютеру. В этике Меланхтона оно ведет к связи Декалога с этикой Аристотеля. В естественный нравственный закон входит по­знание Бога, послушание Ему и утверждение человеческого общества ради Него. Постоянное, соответствующее этому закону свойство воли есть добродетель. Следовательно, по форме она являет собой постоянную направленность воли на следование верным максимам, по содержанию же — согласие души с Богом, с тем, как Он сообщил себя в Законе.

Подобно тому как Декалог распадается на две скрижали законов, доб­родетель делится на два раздела. В первый раздел добродетелей входит отношение к Богу, их развитие принадлежит вере. От этих теологических добродетелей мы отличаем добродетели социальные. Они составляют второй раздел добродетелей, рассматриваются в другой скрижали зако­на и являются подлинной областью философской этики.

Такое отождествление естественного нравственного закона с содер­жанием Декалога получило большое влияние благодаря Большому кате­хизису Лютера. Создается впечатление, что это воззрение зародилось у Лютера, было сформулировано Меланхтоном, а затем эта формулиров­ка была использована Лютером.

Третье положение.

Естественный нравственный закон является неизменным и повсюду значимым правилом порядка в человеческом обществе. На это положение Меланхтон опирается в систематическом проведении основной идеи Ре­формации. В соответствии с ней вера придает человеку суверенность по отношению к миру, но не посредством обособления от него, не посред­ством отделения монашеской жизни от жизни мирян, а посредством простой деятельности человека для осуществления дела Божьего вместо Него. Эта основная идея Лютера, что из веры как ее выражение следует «совершение дела Божия в миру», — конкретнее, что сферой деяний веры является человеческое общество и его устройство, — получает свою научную разработку в этике посредством ее социального аспекта, следо­вательно, посредством понимания нравственного закона как образующе­го принципа формирования общества. Так, идея Лютера, что в новой евангелической вере заложен принцип внутреннего образования немец­кого общества, соединяется у Меланхтона с принципом античной этики, согласно которой формирующие силы общества лежат в нравственных идеях и им следует подчинять общество, государство и право. Поэтому во второй книге «Этики» Меланхтон подчиняет право и государство нрав­ственному закону. В этой второй книге он следует пятой книге «Этики» Аристотеля.

Попытаюсь выявить отношения между нравственным законом, правом и государством в понимании Меланхтона, сколь ни неспособен он ока­зывается в данном пункте к точному выражению мысли.

Справедливостьпо своему широкому понятию для него единство соци­альных добродетелей; он определяет ее по Аристотелю как послушание всему законодательству государства, управляемого подобающими законами, и по Платону как подчинение всех сил разуму или как сохранение установленного Богом порядка.

От этого широкого понятия справедливости он отличает ее узкое по­нятие, регулирующее в совместной жизни обязанности по отношению к другим людям. В этом смысле ее можно определить вслед за римскими юристами как «твердую, постоянную волю, предоставляющую каждому, что ему причитается». Основание этой справедливости заложено в «за­конах природы, являющихся нормами, соответствующими божественно­му духу». Нормы управляют действиями и позволяют отличать доброе от злого. Эти и все связанные с данным понятием определения заимство­ваны у Цицерона.

Выводы из этих норм содержатся в Декалоге. Таким образом, законы Декалога обязательны как для всей правовой и государственной жизни, так и для жизни отдельных людей.

Подчинено естественному праву, связано с его нормами позитивное право. Оно добавляет к естественному праву более подробные определе­ния по возможным основаниям с помощью декрета легитимной власти. Таким образом, оно основывается на авторитете правительства и воз­можных основаниях разума. Отношение, устанавливаемое здесь Меланхтоном, мыслится аналогичным тому, которое существует между необхо­димыми истинами философии и позитивной, основанной на авторите­те Бога и Его свободных действиях вере в откровение.

Эти определения Меланхтона находятся в полном соответствии с обус­ловленной Аристотелем и Цицероном традицией. Вследствие того, что он смешивает Декалог с естественным правом и еще не отделяет нравствен­ный закон от правовых положений, его теория не принесла существенной пользы развитию основополагающих понятий юриспруденции. Тем не менее благодаря ему учения средневековых мыслителей о естественном и позитивном праве были приведены в соответствие с эпохой более чисто­го понимания римского права и Реформации. Этот универсальный ум по­святил серьезные исследования римскому праву. У него мы уже находим то, что в наше время высказал Иеринг, «римское право является действи­тельно в определенном смысле философией» (ius Romanum vere quandam philo ophiam esse). Дидактическая гениальность Меланхтона оказала, по важному суждению Штинцинга, значительное влияние на виттенбергских юристов, и его указания способствовали введению в юриспруденцию син­тетического метода и превращению ее из подчиненной массы правил в науку. Оригинальных понятий он и здесь не создал. Он, как и его схола­стические предшественники, не установил границу между сущностью пра­ва и морали. Меланхтон обосновывает важные правовые институты соб­ственности, брака, а также пенитенциарной системы и власти, посред­ством определенных средних понятий, вникнуть в происхождение кото­рых он в манере Цицерона считает излишним. Такими средними принци­пами служат потребность сохранения человеческого рода, порядка в обще­стве, защиты. Придерживаясь сначала в решении жгучего для того време­ни вопроса о праве подданных сопротивляться государственной власти требования безусловного послушания, он после Аугсбургского рейхстага Уступил, исходя из фактического положения и заключения юристов 1531 г. и признал право подданных на сопротивление; власть ведь тоже подчинена законам, поэтому ее злоупотреблению своими прерогативами может быть противопоставлено насильственное сопротивление. Такова связь между нравственным законом, государством и правом в этике Меланхтона. Позже мы увидим, что Меланхтон в соответствии с этим трактует воз­никающую из вероучения деятельность как происходящую в сообществе людей, как социальную.

Четвертое положение.

Важнее, однако, чем эта принципиальная и научная позиция Меланхтона его глубокое этическое видение самой нравственной действитель­ности. В своем сознании реформатора он глубже проникал в значимость различных жизненных институтов. Границы, в которых ему удалось это совершить, соответствуют в целом установлению в то время новой ре­форматорской ценности.

Христианское совершенство состоит в том, что каждый человек в ис­тинной вере служит своей профессии. Призванию (vocatio), посред­ством которого Бог предназначает человека к определенной деятельно­сти, соответствует в эту эпоху понятие профессии. В акте веры опреде­ляющей становится для души Божья воля, следовательно, вера выража­ется в деятельности на указанном Богом месте в Царстве Божьем. Мысль Лютера, которая полностью отличает его принцип веры от принципа Августина, состояла именно в том, что вера выражается в деятельности в миру, утверждая дело Божие, и что сфера этих дел веры — мирское об­щество и его устройство. И эта мысль проводится посредством разработ­ки понятия призвания. Большое значение имело то, что именно в Аугс-бургском исповедании это понятие утверждалось в противовес негатив­ной католической святости.

Измененное отношение Меланхтона к жизни ярко проявляется в его высказываниях о браке и воспитании детей. Трансцендентное понятие о чистоте ангелов, правда, неразрывно связано с религиозной метафизи­кой, которой держится Меланхтон. Однако он отказывается от связи это­го понятия с монашеской жизнью на Земле. Он отвергает грубое августиновское понятие вожделения, В качестве ученика Аристотеля и Цице­рона он исходит из естественной организации человека. Даже в есте­ственном влечении он признает часть божественного установления со­вместной жизни людей на Земле. Брак для Меланхтона есть фундамент человеческого общества и школа для развития чувства общности. Он считает возможным определять брак как проявление целомудрия и чис­тоты на Земле. К холостякам он не благосклонен: по его мнению, и редко свойственно понимание жизни и служение общему благу. И этом он выступает как сын эпохи сильной воли, далекой от эстетического чувства. Он говорит несколько трезво, но мужественно и с глубоко серьезностью к жизни: «Брачный союз — высшая степень дружбы». Ил люстрацией этой мысли могут служить картины Дюрера из жизни Ма­рии, где изображен плотничающий Иосиф и в том же помещении кормящая ребенка Мария: над всем господствует глубокое чувство красот: труда, профессии и общности обязанностей в браке.

Глубже, чем кто-либо из немцев до него Меланхтон утвердил достоинство знания и школы в их различных аспектах. В нем господствует понятие нравственной общности всех ученых, подобно тому как это позже определил Шлейермахер: учителя всей Земли должны образо­вать единый союз, свободный от тщеславия и пребывающий только на службе науки. Науки он воспринимает как организм. По сообщению Камерария, он был поглощен, как впоследствии Коменский, идеей создания энциклопедии наук как основы всего преподавания. Однаж­ды он сказал, что вне университета вообще нет жизни. Однако вмес­те с тем он, глубже, чем кто-либо из его современников, признает от­ношение школы к профессиональной деятельности и важную задачу высшего преподавания формировать ведущие сословия общества. В качестве средства для решения этой задачи он ввел в школьное препо­давание христианский гуманизм, который олицетворял в Германии этой эпохи идеал жизни и воспитания. В этом он также со всеми сво­ими сильными и слабыми сторонами подлинное дитя своего времени и может служить масштабом того, как далеко такое понимание про­стиралось. Эстетическое отношение к древним авторам было Меланхтону совершенно чуждо, но нравственная связь с ними существова­ла в нем с естественной жизненностью, будто из собственных истоков. Сильнее всего слабость этой эпохи проявляется в том, что школы низ­шей ступени еще не воспринимались в их отношении к жизни и про­фессиональной деятельности низших сословий. Это происходило вследствие недостаточного понимания социального положения трудя­щихся сословий, что страшным образом проявилось в оценке Кресть­янской войны и в отношении к ней. В целом, характеризуя Меланхтона, можно сказать, что он был величайшим учителем людей этой яс­ной и мужественной эпохи.

Меланхтон признает нравственную ценность предпринимательской деятельности: «Дела экономической и политической жизни — добрые дела и служат в благочестивом человеке подлинным почитанием Бога». Поэтому созерцательная жизнь монахов — тщетная война с природой. Меланхтон прав: это монашеское созерцание омрачило активным нату­рам дни их деятельности, парализовало трудящиеся руки или лишило эту деятельность вследствие разлада между религиозным идеалом и мирски­ми занятиями этического характера. Устранение этого расхождения было подлинным благодеянием; сожалеть следует лишь о том, что Лютер и Меланхтон полностью провели это только в области мышления и веры, в мире практических действий они на это не решились. Так, в собствен­ности и ее различном распределении Меланхтон видит угодную Богу границу эгоизму. Глубже, чем это негативное понимание отношения между волей и собственностью проникает в неразрывную связь между действительной, а не только формальной свободой воли и сферой ее гос­подства, другое положение Меланхтона: приобретательство — доброде­тель. В отношении к торговле и деньгам Меланхтон занимает среднюю позицию между Лютером с его средневековыми взглядами и совершен­но современными воззрениями Кальвина на торговую политику.

Поэзия была для него, как и для канцлера Бэкона, образным изображе­нием истин. В Германии еще никогда не было такого времени господства рассудка и деятельной нравственной воли над жизнью и искусством. Из высказываний Меланхтона о Вергилии или Плинии мы понимаем поэзию Ганса Сакса лучше, чем из изучения многих современных ему поэтов. Для Меланхтона всегда все дело в том, чему поэты учат, каково дидактическое содержание их произведений. Характер эпохи проявляется и в том, что символические произведения Дюрера являются вершиной его творчества. Целью изобразительного искусства Меланхтон считает изображение иде­ала. «Когда Эвксид рисовал Елену, в его душе жил идеал женщины, сло­жившийся из ее лучших образцов». Гомер для него — зеркало самой жиз­ни. Он любит музыку и пение: когда весной толпы молодых девушек идут с песнями по зеленеющим полям, среди них несомненно присутствуют и ангелы, охраняющие их. Из художников он, проявляя здравый вкус, ценит больше всех Дюрера. «Я слышал, как Дюрер сказал, что в юности он лю­бил яркие и многообразные картины и его очень радовало, когда он нахо­дил в какой-нибудь своей картине такое многообразие. Позже, в старости, он стал понимать природу и тогда осмелился воспроизводить ее подлин­ный лик: он понял, что в этой ее простоте заключено высшее искусство». Таков подлинный классически чувствующий Меланхтон. В простой и чи­стой форме языка он видел всегда высшее выражение. Естественное чув­ство красоты больше, чем моральный ригоризм, вызывало его нетерпи­мость к преувеличенным восторгам, к пышным нарядам, ко всякой чрез­мерности в наслаждении жизнью и в страсти.

Он глубоко ощущал свою связь с немецким народом и с немецким госу­дарством, любил его историю. Меланхтон был предан императорской вла­сти, но когда она противопоставила себя Реформации, он перенес свое доверие на курфюрстов, как на высший слой общества. Поскольку он прежде всего требовал от государства заботы об искусствах и науках, их свободы в рамках закона, он после горького опыта в отношениях с двора­ми и князьями стал отдавать предпочтение имперским городам в качестве средоточия спокойного распространения образованности. По своим поли­тическим взглядам он был в сущности аристократом, сторонником комп­ромисса между императорской властью и сословными правами и свобода­ми. В последней инстанции он был твердым защитником установленно­го правового порядка как данного Богом. Ибо устами власти говорит Бог. «После длительных трудов Бог отдал земли франкам в ходе правильной войны и честной победы». Меланхтону представляется даже кощунствен­ным, что крестьяне не хотят быть крепостными. Существует дюреровский портрет Фридриха Мудрого: мы с удивлением видим, что великий худож­ник изобразил в нем прежде всего чувство княжеского достоинства и вла­сти: так чувствовали во времена Меланхтона.

Обозревая в завершение философские работы Меланхтона, нельзя не заметить, что в них присутствует лишь относительная независимость от теологии. Однако присущий ему прогрессивный дух все-таки направлен на отчетливое отграничение обеих областей. Меланхтон порицает как философскую религию Кампано и других вольнодумцев, так и подчине­ние философии религии. Принцип, на котором основана эта независи­мость заключен в естественном свете (lumen naturale) и в naturalisratio.

6

В какое же отношение положен Меланхтоном естественный свет к от­кровению? Можно сказать, что этот вопрос связан с наиболее серьезной и универсальной проблемой наук о духе того времени. Ответ на него мо­жет быть получен только из «Вероучения» Меланхтона. Это «Вероучение» было одной из самых влиятельных книг столетия. В ней содержалась первая формулировка нового благочестия, возникшая из религиозной гениальности Лютера. В кругах, где господствовал Лютер, она в интел­лектуальном отношении превосходила любую другую догматику. Твор­ческое время протестантизма создало три основополагающих произведе­ния. Первым было упомянутое «Вероучение» Меланхтона, в котором ус­танавливалось содержание религии лютеранских церквей. Вторым — ра­бота Цвингли «Об истинной и ложной религии», оказавшая особенно длительное влияние на германоязычные реформатские общины. За ними в качестве третьего следовало «Наставление» Кальвина, в котором стро­гая реформатская форма учения была доведена до своего завершения. На «Наставлении» закончилась творческая эпоха протестантской догматики. За ней последовал период неизмеримой догматической литературы, об­щим признаком которой была утрата живой религиозной гениальности, которой отличались три названные произведения.

Когда работа Меланхтона вышла в первом издании, Лютер признал ее близкой книгам Священного Писания. Однако по мере изменения со­держания книги и времени, эта высокая оценка сменилась в лютеранс­ких кругах совершенно иными чувствами; и начавшийся тогда спор об историческом месте «Вероучения» Меланхтона продолжается по сей день. В завершение еще Ричль приписал ошибкам Меланхтона вину за то, что лютеранская церковь обрела характер школы, и за фанатизм, ко­торый она проявляла в сохранении нового учения. Удивительная сила одного человека! И еще удивительнее, что основание подобного заблуж­дения Ричль обнаруживает в ошибках учения Меланхтона. В отличие от всех этих догматически окрашенных суждений мы попытаемся прийти к исторической оценке данного произведения, исходя из общих условий, в которых оно возникло. Мы считаем необходимым понять век протес­тантской догматики; тогда нам откроются и мотивы, которые вели в от­дельных странах Европы к естественной системе, к отдельным ее глав­ным формам.

Вероучение реформаторов

Религии, выступающие внутри развитой цивилизации, обладают общи­ми чертами. Они возвышают человеческое сознание до той точки, на ко­торой оно вследствие своей связи с Божеством и незримым становится независимым от мира. Таким образом, цель этих религий преодолеть трудности жизни посредством внутренней связи с Богом; блаженство оп­ределяет достигнутое этим состояние, в котором распадаются все, возни­кающие из переплетения с миром отдельные чувства. Следовательно, жизни в человеке, в котором данная цель достигнута. Из этого для исто­рика возникает важное следствием. Ни одна религия или конфессия не может быть выражена в принципе, из которого затем выводятся культ, догмат и нравы. Бесконечные теологические дебаты о таком принципе христианства реформированной религиозности, лютеранской или ре­форматской церкви беспредметны. Более того, эта жизненная связь не может быть даже полностью анализирована, в каждой форме религиоз­ности, как и в каждой жизни вообще, содержится не допускающий ана­лиза остаток. Именно поэтому религия, подобно искусству, превосходит научное познание. Следовательно, сущность христианства не может быть выражена в одной фразе, и каждая попытка такого рода является исто­рической метафизикой. Познание христианства — это анализ жизненной связи христианской религиозности в отдельных христианах и в христи­анском обществе.

Однако этот анализ требует, чтобы господствующий еще сегодня в теологии догматический метод был заменен историческим методом. Дог­матический метод приравнивает друг к другу совершенную религию, христианство и протестантизм как абсолютные целостности. Этому ме­тоду известно только совершенное начало в раннем христианстве, его католическое искажение и восстановление в протестантизме. Тем самым отрицается религиозное развитие западных народов внутри христианской церкви. Поскольку же в католической церкви догматический метод обнаруживает лишь упадок, то, согласно этому пониманию, и следую­щие века после обновления евангелической истины в эпоху Реформации характеризуются упадком и распадом. Зрелище человеческих заблужде­ний становится еще более запутанным, когда это совершенное христи­анство ограничивается религиозным переживанием, а догматы и образо­вание церкви рассматриваются как искажения. Ортодоксальная религия обладала для догматической точки зрения в вероисповеданиях хотя бы внешне устанавливаемым историческим масштабом. Учение же нашего века об абсолютном религиозном переживании в возникающем христи­анстве, в котором якобы содержится масштаб всего будущего религиоз­ного развития человечества, имеет своим предметом то, что не может быть ясно исторически представлено и доказано или подтверждено ссылкой на внутреннее переживание. С исторической точки зрения весь этот вопрос, является ли христианство так, как оно выражено в вероис­поведаниях или пережито в вере, абсолютной религией, остается транс­цендентной проблемой. Ибо каждая эпоха обусловлена в своих глубочай­ших переживаниях установкой сознания людей, затем содержащимися в ней предпосылками мышления и души; внутри них дышат, чувствуют, мыслят и волят люди данной эпохи. Это воззрение неотделимо от истин­но исторического мышления. Из того, что люди не могут ничего видеть за этими заграждениями, нельзя делать заключение, что вне их не про­стираются неизмеримые дали. Ведь тщетно было бы предсказывать Со­крату, что позже, в значительно более позднее время, для познания природы будет создана прочная основа и благодаря ей основано господство человека над явлениями природы. Никто из греков или римлян класси­ческого времени не мог бы понять, в чем смысл страдания и блаженства христианских мучеников, сколько бы актов из жизни мучеников и жиз­неописаний святых им бы ни предлагали. Следовательно, для подлинно исторического сознания абсолютное начало христианства, воспринятое как переживание или как изложенные в вероисповеданиях догматичес­кие факты, является чем-то совершенно трансцендентным историческо­му сознанию. Христианство дано ему не как абсолютное начало и про­тестантское восстановление, оно состоит в целостном связанном ряду христианского развития Запада. Вся данная христианская действи­тельность образует материал, в котором проявляются сущность и харак­тер христианства. Протестантский полемист может видеть в многовеко­вой христианской истории Запада до Лютера искажение истины христи­анства. Он может считать, что восстановление истины совершилось в эпоху Реформации, за которой в последующих веках вплоть до сего дня вновь происходило ее искажение. Если мы верим в универсальность хри­стианства, надеемся на то, что в нем заключена духовная связь, которая соединит все народы Земли, то эта вера основана именно на жизненно­сти, на сильной в своем развитии природе христианства.

Следовательно, чисто историческое рассмотрение должно преобразо­вать схему истории христианства, сформированную историей церкви и догматами христианских конфессий с полемических и апологетических точек зрения. Я укажу здесь лишь на ряд пунктов, необходимых для пос­ледующего изложения.

Не существовало религиозного переживания, в котором отношение самости, Бога и мира не выступало бы одновременно как связь представ­лений, следовательно, как догмат. Догматы служат предпосылкой каждо­го религиозного переживания, которое затем выражается и кристаллизу­ется в новых догматах. Поэтому никогда не было свободного от догматов христианства, оно невозможно и в будущем. Религиозное переживание не только с необходимостью выражается в догмате согласно необходи­мой связи представления с другими сторонами душевной жизни, оно и фактически всегда исходит из состояния религиозности, фиксированно­го в догмате.

Догматический фон раннего христианства образует некий универ­сальный элемент, возникший из религиозного, философского и литера­турного движения Империи: царство Божие, родственность человека Богу и людей друг другу, представленная как отношение отца к своим детям и их друг к другу; личностная ценность каждого человека, выведенная из его родственности Богу, засвидетельствованная в его совести, свободе и в надежде на бессмертие; близость к Богу бедных и смирен­ных; провиденциальная связь всех вещей, в которой для высшей жизни значительны также страдание и низкое положение: то, что ниже нас тре­бует не меньше почтения и участия, чем-то, что выше нас. Все эти мо­менты относятся к духовному движению Империи, в котором сломались старые аристократические и национальные формы и было привнесено новое, совершенно универсальное сознание человечества.

К этому добавился национально обусловленный элемент, согласно которому Господь Бог распространит свое господство над Израилем на всю Землю, утвердит значимость своего Закона и в конце концов пост­роит посредством Мессии свое царство на Земле. И со времен Даниила этот Мессия считался приходящим с небесных высот спасителем и изба­вителем от страданий, в книге Еноха он существовал даже до сотворения мира от века и вечно, определялся как универсальный и божественный посланец.

Таковы были догматические предпосылки, в которых развивалось ре­лигиозное переживание христианства. В этом переживании возникла новая установка религиозного сознания человечества. Эта установка по­коится на сознании универсальной связи человечества, основанной на телеологическом устройстве универсума. В глубокой целостности этого сознания звучат великие мотивы греческого, римского и восточного ми­ров. Однако особый характер этому душевному состоянию придавало в христианстве то, что в ужасном механизме имперского управления людь­ми овладевало чувство безграничной пустоты, а у иудеев к этому добав­лялось тяжелое чувство их несоответствия господствующей греко-римс­кой жизни. Это новое душевное состояние углубляло ощущение беско­нечной ценности потусторонней невидимой связи с Богом: по сравнению с ней теряло свое значение все великолепие красоты мира. Исходя из пе­режитого единства с Богом, в силе которого устраняется естественная связь между влечениями и целью воли и в котором одинокая душа нищего равна душе короля, это душевное состояние требовало новой религиоз­ной связи между людьми.

Лишь символами этого христианского душевного состояния были преобразованная вера в Мессию и новое понимание учения о нисходя­щем с неба Царстве Божьем. В величайший момент истории человече­ства, когда Христос вступил в Иерусалим, Он уже понимал свое отноше­ние к Отцу в этом символе. В посланиях апостола Павла мы видим ран­нехристианскую потусторонность воли, в ней больше нет естественной связи, она полностью доведена в догматах до соответствующих представ­лений в сознании. Здесь мы находим, как бы соответствующие мирово­му горизонту странника Павла, глубочайшие разработанные человече­ством религиозные идеи, связанные христианством в целое. Эти идеи та­ковы: естественный свет, первоначальное совершенство Земли и челове­ка, грехопадение, обреченность твари и ее надежда на спасение, высший Закон Бога и искупление, дарованное жертвой Христа. Новую догмати­ческую связь создают между этими идеями следующие положения апо­стола Павла: первый и второй Адам, недостаточность стремления греш­ного человека к очищению от греха перед божественным Законом, удов­летворение карающей справедливости Бога жертвенной смертью Хрис­та, мистическая общность верующих с вознесенным Христом, в силу ко­торой они суть члены тела Христова и Он живет в них, мистическое со­переживание жизни, смерти и воскресения Христа, в вере грядущая сво­бода детей Божиих от Закона и, наконец, предстоящее освобождение всей твари от ничтожества мира благодаря второму пришествию Христа и установлению царства Мессии, за которым последует воскресение мер­твых христиан, преображение живых и победа над смертью. ~ Я не буду останавливаться на том, в какой мере господствующее в посланиях апостола Павла настроение обусловлено ожиданием второго пришествия Христа. Я также лишь укажу на то, как это учение о втором Адаме и удовлетворении карающей Божьей справедливости посредством жертвенной смерти Христа для спасения всех людей должно было, что­бы стать мировой религией, создать метафизические, как бы космические догматы. Если Царство Божье открылось, то носитель этой универсаль­ной власти, создатель абсолютного откровения, должен был получить ту религиозную ценность, метафизическое выражение которой есть идея Логоса. Опуская все развитие этого учения, завершившегося созданием католической религиозной системы, я сравню с верой раннего христиан­ства ту высшую ступень религиозности, до которой средневековый чело­век возвысился в католической системе.

В основополагающих работах Неандера, Хазе и Ричля выявлено, что святой Бернар, святой Франциск и мистика внутренне связаны друг с дру­гом и образуют вершину католического благочестия. Установлено, что в этих людях с созданной ими более чистой монашеской набожностью не следует видеть реформаторов до Реформации, они полностью принима­ют предпосылки католицизма. Все они исходят в своей своеобразной набожности из проведения идеи Царства Божия в управляемом союзе. Их религиозность покоится на той метафизике, которая охватила весь горизонт средневековых людей именно потому, что она вышла из взаи­модействия греческих, римских и восточных народов. Никто из на­званных лиц не уничтожил присущую католицизму связь между учени­ями об удовлетворении, святости, заслугами и священническим аппара­том церковной системы.) Они выступили в тот момент, когда папство" только что одержало победу над императорской властью в борьбе за ин­веституру. Святой Бернар сам был столпом папской власти. Однако в трагическом противоречии между господством над миром Христа в лице пап и личностью Христа заключалась внутри католической системы ос­нова религиозного движения, которое было направлено на преобразова­ние ведущего духовного сословия. Именно в среде священства, в частно­сти монашества, в качестве подлинного представителя христианского со­вершенства, произошел переход к новой христианской форме жизни, столь же далекой от религиозности апостольских общин, как и от веры времени Реформации. Этот переход образует фундамент для значитель­но более позднего продвижения, которое было совершено реформатора­ми. Ибо развитие религии не происходит по одной линии, как последо­вательность естественнонаучных знаний в их зависимости друг от друга: крупные душевные события, покоящиеся на них привычки воли позво­ляют занять новую религиозную позицию, совершить это по собствен­ным законам, коренящимся в душевных силах человеческой природы. Так в монашестве возникла религиозность отдельного человека, в кото­рой моральное совершенство и связанное с ним блаженство, возникаю­щее из устранения себялюбия и его природных влечений, постигались как идеальное содержание жизни. Решающий прогресс в этой религиоз­ности заключался в том, что в качестве цели и награды религиозного процесса, поскольку о награде здесь вообще может идти речь, выступа­ло только чисто этическое благо, а именно возникающее из отречения спокойствие и созерцательная свобода души. Необходимо было неизме­римое богатство нежнейших душевных переживаний и охватывающего весь мир созерцания, чтобы довести религиозный процесс до такой тон­кости и высоты, в которых самость и ее страсти исчезают и в душе остается только универсальная связь любви. Этот прогресс мог сначала осу­ществляться только в среде теологов и монахов: лишь затем его воздей­ствие стало доступным более широким кругам. Социальное явление та­кого рода часто наблюдается в истории сословий.

Попытаюсь теперь постигнуть связь религиозных моментов у этих людей. С внешней стороны может показаться противоречием, что ре­лигиозное созерцание связано здесь с деятельной любовью в служении братьям. Однако это противоречие кажущееся. Ведь и в благочестии ре­форматоров сознание избранности к спасению как будто противоречит мощному подъему религиозной активности, деятельности в миру. Ви­димость противоречия в обоих случаях объясняется тем, что в христи­анстве готовность души отдаться невидимой связи делает эту душу су­веренной и совершенно независимой по отношению к миру и людям, но вместе с тем именно вследствие этой невидимой связи вводит ее в совершенно новые отношения к другим людям. Это общее отношение получает в католической религии XII и XIII вв. особые черты. Дело, следовательно, в том, чтобы понять внутреннее отношение мотивов в этой религиозности.

Конечно, и эта католическая набожность исходит из оправдания (iustificatio). Если святой Бернар описывает по Песни песней отношение души к Христу как к ее жениху, то душа целует сначала ноги строгого господина: это выражает его милосердие и справедливость — началом служит акт покаяния в грехах. Серафимы закрывают крыльями голову и ноги, видима лишь середина их образа — это означает, что начало и за­вершение религиозного процесса определяются исключительно только божественной милостью, в середине же процесса действует свободная воля во имя заслуг. Так душа в этом католическом благочестии вступает после оправдания в совершенно отделенный от него процесс освящения. Теперь она в свободе своей воли, освобожденная от страха перед судьей, действует в религиозном благочестии и любви. На этом этапе возника­ют ее заслуги. То, что возможными эти заслуги сделала лишь милость Бога, не умаляет их значения.

Однако здесь вступает в качестве второго религиозного момента то, как понимается этот процесс освящения. На этом основана вся поэзия католического благочестия. Все мы подвержены в нашей жизни страс­тям; они ведут к рабству и утрате блаженства. Как сказал однажды Спи­ноза, аффект может быть устранен не разумом, а только другим аффек­том, так душа освобождается от своих страстей только посредством одной великой страсти — страсти к Христу, сопереживания его жизни, полно­го погружения в его страдания и смерть. В этой страсти тают все осталь­ные аффекты, ибо здесь мы познаем высшую степень любви: жесткость сердца смягчается в безграничном сочувствии страдающему Христу и каждому его созданию, которое дышит и страдает. «Здесь присутствует возлюбленный, господин удален, король исчезает, достоинство устране­но, от почтения отказываются. Между словом Бога и душой ведется, как между двумя соседями, доверительная беседа. Из единого источника люб­ви в каждого проникает взаимная любовь, одинаковая нежность». Жизнь страдающего Бога должна быть на всех ее этапах сопережита ду­шой. «С начала моего обращения, то есть пострижения в монахи, я стал связывать и класть на грудь этот узелок; он собран из всех страхов и всей горечи, которые претерпел мой Господь».

«Уйти от себя и быть с Христом» — с этого начинается у святого Бернара и его последователей великая страсть следования Христу. Humilitas, caritas и obedientia; таков мощный аккорд, в котором это следование смиренной жизни Христа звучит у святого Франциска и его монахов. Святой Франциск часто удалялся в уединенные церкви и глухие леса, чтобы полностью отдаться этой великой страсти. И под ее нежным вли­янием смягчается жесткость типических образов церковного искусства: в Падуе и Ассизи возникают бессмертные эпосы в картинах Джотто, рас­сказывающие о жизни Христа и святого Франциска.

Но к этому присоединяется третий религиозный момент. Это все смягчающая и освобождающая любовь, повторяющая в себе смиренную жизнь Христа, полностью устраняет собственную самость с ее жалкими мелкими страстями. И поскольку Христос есть основа и цель мира, глу­бокое сознание Его страданий и смерти наполняет душу безграничным чувством всеохватывающей и над всем господствующей любви. Так, мир становится для святого Франциска поэмой, луна, звезды, ветер и воды, цветы и животные становятся для него братьями, львы ложатся к ногам отшельников: панентеизм мистики, — это глубокое распространение бо­лее древнего во многом антропопатического понятия Бога ведет евро­пейские народы к новому и более подлинному пониманию Божества. Посюстороннее блаженство заключается в спокойствии, возникающем из резиньяции по отношению к мелким страстям единичной жизни.

И последний религиозный момент. Во всеохватывающей любви, смягчающей твердость собственной воли, возникает импульс к деятель­ной жизни как служение в любви к ближнему. Это не урегулированная профессиональная деятельность, это также страсть, под силой которой рушатся границы, отделяющие души друг от друга. Это — вызванное смиренной жизнью Христа и апостолическим сообществом сочувствие бедным, тем, кто ниже нас, кто совершает для нас тяжелую работу жиз­ни. Таков был революционный элемент в нищенствующих орденах, в силу которого монашеское благочестие перешло на мирян и овладело всей жизнью.

Мы входим в собор. Там служат мессу, все проникнуто и наполнено тонким запахом ладана: все ритуальное, сакраментальное и пастырское учение католической церкви заполнено этим благочестием, созерцани­ем и нежной братской любовью, сложившимися в монашеской жизни XII и XIII вв. Это создает магическую таинственность католической ре­лигиозности. И правильно оценить ее силу никогда не сможет тот, кто не проникнет в глубину католической системы.

Сравним теперь с католическим благочестием достигнутую в Рефор­мации более высокую ступень.

Я полностью отрицаю, что ядро реформационной религиозности со­стоит в возрождении учения апостола Павла об оправдании верой. Это Учение было известно в своей сущности Августину, святому Бернару, Таулеру и немецкой теологии, что не привело к возникновению новой эпохи христианской религиозности. Считаю должным также отрицать, что возвращение к Писанию как достаточному источнику для жизни христианина является ядром реформаторской веры. Это теологи утвер­ждали и до Лютера, а одновременно с ним и Эразм, что не побудило его, однако, перейти в ряды реформаторов. Я считаю, что реформаторс­кая религиозность вышла за пределы всего существовавшего на предше­ствующих стадиях христианства. Конечно, правовую основу составляло для реформаторов то, что они в отличие от принятого в церкви могли ссылаться на ясные слова Библии. Им придавало внутреннюю уверен­ность, что они были едины в учении об оправдании с высшими автори­тетами церкви, с апостолом Павлом, Августином и Бернаром. Несомнен­но, основой для Лютера было исключение эгоистических мотивов, при­сутствовавших в высшей католической религиозности, возвышенное уче­ние об освящении, которое было введено святым Бернаром и Францис­ком Ассизским и которое Лютер находил у Штаупица, в немецкой тео­логии и вообще в высших традициях своего ордена. Во всем этом дей­ствительно содержались возможность Реформации, но отнюдь не сила, необходимая, чтобы провести ее. Лютер вышел за пределы всего того, что нам известно о христианской религиозности до него. Он создал новую эпоху в религиозности Запада. Это было тесно связано со всем развити­ем общества Германии. Ибо все состояние немецкого общества в эту эпоху, с более широкой точки зрения, все сознание Запада, требовало прогресса, осуществленного реформаторами, и предоставило для этого средства. Именно в этом отношении между состоянием общества, кото­рое обуславливает и требует, и гениальной личностью, которая совер­шенно непредсказуемым способом соединяет различные элементы, ре­ализует желания, превращает идеалы в действительность, заключается и в этой высшей сфере всей человеческой истории решающий момент про­движения. Этим уже дано, что большинство исторических мотивов в ре­лигиозности Лютера и реформаторов совпадали в живом единстве. Каж­дая великая историческая причина едина, но это не означает, что она проста.

Первый и абсолютно решающий момент в религиозности реформато­ров соответствовал глубочайшему и одновременно всеобщему измене­нию, к которому привело развитие народов Запада. Именно эта черта в облике возникающего века была особенно ярко освещена в значитель­ных работах Якоба Буркхардта. Личность ощущала себя теперь в замкну­той особенности своего содержания. По отношению к каждому союзу она чувствовала свою ценность и присущую ей самостоятельную силу. Это было результатом хозяйственного, социального и духовного движе­ния и именно в таком направлении оказал в конечном итоге решающее воздействие гуманизм. Религиозным выражением этого было, что чело­век наедине с Богом формирует на собственном пути и посредством соб­ственного труда свое отношение к Невидимому, что поддерживалось ря­дом причин, которые вследствие знаменательного стечения обстоя­тельств оказали определенное воздействие именно в это время. В понти­фикат Александра VI, Юлия II и Льва X папство освободилось от всех христианских уз в вере и жизни; так Юлий II был полностью поглощен идеей создать в государственной системе Италии военную тиранию. В назначении на высокие церковные должности, в использовании таинства покаяния эти папы всегда руководствовались мирскими, даже чисто фи­нансовыми соображениями. Лютеру и Цвингли, этим мощным, глубо­ким германским индивидуальностям, весь католический иерархический порядок представлялся демоническим механизмом, уводящим душу от ее Бога. Поэтому они сокрушили эти преграды. Они вновь вернулись к сво­ему исконному праву самим приходить к соглашению с невидимым порядком вещей. Как во тьме ночи все отдельные предметы отступают, и человек пребывает один со звездами и с Невидимым, так эти великие люди ощущали свое отношение к небу и так его ощущало после них бесчисленное множество. Трактат о свободе христианина — великая грамота о решаю­щей силе этого мотива в душе Лютера именно в решающую эпоху разры­ва с Римом. Каждое мирское сознание о свободном достоинстве лично­сти подтверждается Лютером религиозностью, по которой личность дей­ствительно освобождается от всех уз, налагаемых на нее природой, от физических страданий, от страха перед будущим, от зависимости от дру­гих людей благодаря преисполненному доверия сознанию того, что она ощущает себя принятой, охраняемой и защищенной невидимой связью. Вера есть прежде всего доверие. После Аугсбургского исповедания она положила конец всем заботам и усилиям, связанным с покаянием и с церковными деяниями, этому беспокойству, завершавшемуся только вместе с жизнью; именно в том, что вера дает личности радостную сво­боду, Аугсбургское исповедание видит главную ее ценность.

Поэтому Реформация состоит главным образом в том, что религиозный человек освободился от господства папы, послушания монахам, от дисциплины покаяния; все различия в учении были важны лишь постольку, поскольку они придавали силу этому. Первым и важнейшим результатом была эмансипация части германских наций от господства иерархии. В ней произошло освобождение германских народов от гocподствующей религиозной структуры, созданной римским духом.

Второй момент новой религиозности также был обусловлен обстоя­тельствами, сложившимися под влиянием мирской духовной жизни. Аристократически-интеллектуалистическое построение мыслей, которое воздвигалось реализмом начиная от Ансельма и Абеляра до Альберта Ве­ликого и Фомы Аквинского, распалось. Во всей философской и прак­тической литературе в противовес образу и мышлению подчеркивались воля и сила. Вместе с новой трудовой деятельностью в немецких городах повсюду возникали глубокие размышления о жизни и человеке. След­ствием этого был символический характер многих литературных произ­ведений в Германии. Самые прелестные поэтические творения Ганса Сакса — серьезные и шуточные аллегории, предметом которых являет­ся жизнь. Глубочайшие работы Дюрера — символические рисунки и кар­тины, как бы говорящие на языке образов о жизни и человеке в их выс­ших сферах. В этой связи размышления о самых общих и глубоких про­блемах религии также приняло у реформаторов иной характер. Теологический философ средневековья проводил жизнь в аристократическом, созерцании, он следовал путем греков, дополняя из их творений физическую конструкцию мира интеллигибельным и трансцендентным кос­мосом. Царству физических субстанций он противопоставлял царство субстанций духовных. Тем самым он вводил душевную самость в связь образности универсума. Теперь же погруженный в размышления сын севера углубился в невидимость религиозно-морального процесса. Он хотел довести до своего сознания именно самое живое этой воспринима­емой им силы. На своем одиноком пути он отказался от всего чувствен­ного, образного в универсальной мировой связи, от всех интеллектуаль­ных сил космоса, от всей науки о разуме, сложившейся на протяжении тысячелетий. Германский дух освободился от образности религиозного пред­ставления, которая в качестве наследия Греции господствовала в теоло­гической метафизике западных народов. Выражение этого направления надо искать в первоначальных научных высказываниях деятелей Рефор­мации. Самое ясное и решающее из них — знаменитая фраза Меланхтона в первом издании его «Вероучения»: познать Христа означает познать Его благодеяния, а не обе Его природы и Его вочеловечение. Тот же смысл имеет высказывание, согласно которому уверенность по отноше­нию к миру основана на доверии Богу, а оно — на специфически хрис­тианских переживаниях спасения. Ничто не определяет более глубоко противоположность естественной теологии такому религиозному пони­манию космической связи. В том же направлении действует замена иде­альной разумной связи и акта спасения в католической системе простым отношением божественной воли к единичным человеческим волям в предопределении к спасению. Из этого догмата сделан крайний вывод в теологии Дунса Скота и номиналистов.

Знаменателен и третий мотив в новой религиозности Реформации. И к этому мотиву религиозный гений Лютера был в своем внутреннем и внешнем выражении подготовлен изменением европейского общества, более глубоким и далеко идущим, чем когда-либо, начиная с эпохи воз­никновения христианства.

Аристократическая структура средневекового общества с его господ­ством феодальной власти и священства была именно в это время взорва­на изнутри новыми силами. В ходе трудовой деятельности бюргеров в городах возникли новые знатные и мощные слои и прежде всего осно­ванная на трудовой деятельности связь достаточно большого индустри­ального населения. Князья стали руководствоваться в своем правлении исключительно светскими соображениями. Открытия и изобретения да­вали человеческому духу новое чувство величия и безграничного будуще­го. Гуманизм вывел из произведений древних авторов сознание ценно­сти и автономии личности. При таких обстоятельствах произошла пере­оценка всех ценностей. Этому способствовал распад средневековой реалистской метафизики, чему благоприятствовало акцентирование воли, силы и самостоятельности личности. Как же при такой переоценке всех ценностей могла не утвердиться религиозная точка зрения, которая уже господствовала во всей духовной жизни? Душевным усилиям, посред­ством которых осуществил это Лютер, нет равных в истории Германии.

Монах или священник католической церкви стремился совершать деяния, угодные Богу, и возрождать в себе Христа, но при отказе от обычных мирских дел, посредством искусственных и соответствующих уставу действий. Для активной же германской натуры Лютера всякое дело без действующей силы, всякий труд без свершения были неприемлемы. В самой мирской деятельности, в профессиональной жизни он видел данную богом арену для применения содержащейся в вере силы.

Римский католик находился под властью церкви, он приходил к Богу только через церковь. Сыну же рудокопа неведомо было владение, не за­работанное им самим, неведомы отпущение грехов, fides implicita, пoслушание верноподданного в делах веры. В одиночестве он боролся с Не­видимым и в уединении с собой и с Богом завоевал победу.

Папа в Риме господствовал над духовным царством; там от возвы­шенного Христа, Марии и всех святых распространяются божественные силы и блага на всю иерархию вплоть до духовно заброшенного, бес­смысленно повторяющего молитвы в углу церкви, взирающего на Свя­тые Дары человека. Поэтому религиозные свершения с полным правом принадлежат этой сфере господства. Все мирское и моральное благо, вся сокровищница избыточных заслуг Христа и святых являются собствен­ностью церкви. Так в отличие от мирского царства возникает царство ду­ховное, щедро снабженное благами и подчиняющее себе всю жизнь хри­стиан. Неизмеримым прогрессом было, что для Лютера организация пре­творения веры находилась в мирском обществе и его структуре. Каждая профессия и каждая мирская должность были для него функцией дей­ствующих в этой организации религиозно-нравственных сил. Этим он, правда, вступил на путь, который ведет в мрак и конец которого не ясен и сегодня. Состояние церквей немецких земель так же далеко от осуще­ствления церковного идеала Лютера, как догматы XVI и XVII вв. от осу­ществления его теологического идеала.

Выше я показал, что в упомянутом общем движении было заложено но­вое определение ценности жизни с религиозной точки зрения, которой до­стиг Лютер. Заслуга Ричля состоит в том, что он выявил значение этого но­вого жизненного идеала для Реформации; однако при его склонности изо­лировать развитие религии от связи с развитием культуры он не увидел, что эта новая религиозная оценка жизни возникла из развития немецкого об­щества; наряду с Лютером и вокруг него многие сильные, серьезные и бла­гочестивые люди пришли к той же новой оценке. Во всем этом времени, как и в деятельности Лютера проявляется германская активность, усилен­ная положением общества, стремящаяся волевым образом действительно что-то совершить, создать нечто действительное, соответствующее состоя­нию в этом мире. Вера проникает здесь в каждый дом, где мать оберегает ребенка, в каждую честную деятельность ремесленника, в келью изучающе­го Писание Святого Иеронима. Вера творит во всем этом подлинное дело Божие в миру. Выражением его служит понятие христианского совершен­ства в Аугсбургском исповедании. В нем отчетливо поясняется, что отчуж­дение от семьи и собственности чуждо подлинному понятию христианского совершенства. Общей основой этических статей Исповедания является, что божественный порядок дан в государстве, браке и семье. Особенно же под­черкивается противоположность между внешними делами, не оказывающи­ми никакого воздействия, и действительным трудом в рамках профессии. С этим согласуются те места Апологии исповедания, которые видят хрис­тианское совершенство в деятельности в рамках своей профессии.

Попытаемся еще глубже, чем это выражено в данных исповеданиях, понять противоположность между обеими конфессиями. Католическая религия основана на сильном импульсе человека, стремящегося освобо­диться от себя. Она в известном смысле вносит разделение в субстанцию личности, сохраняя как ценное лишь часть человеческой природы, сопе­реживание страстей Христа, нежное чувство любви и созерцание. В этом она ощущает себя единой с Богом. А так как церковь являет собой орга­низацию воздействия Бога на мир, так как именно в церкви чистота, лю­бовь, жертвенность, созерцание находят в качестве выражения божествен­ной сущности свое организованное существование, то преданность церкви неотделима от удовлетворения божественной справедливости и святости. Религиозность Лютера не приемлет разрыв целостной и живой природы человека, посредством которого страсти отделяются от того, что родствен­но Богу. Монашескому идеалу Лютер противопоставляет идеал целостного человека, который вводит всю свою жизненность в религиозное отноше­ние и возвышает ее в нем до христианского совершенства. В католической религиозности покорность и послушание, в которых устраняются свобод­ное чувство и свободная деятельность основанного на самом себе и само­стоятельно направленного воления; здесь в соответствии с произведени­ем Лютера «О свободе христианина» введенная в доверие Богу и Им оп­ределенная воля, уверенная перед лицом всего мира в своей силе и своем праве вершить по собственному способу дело Божие в миру. Именно по­тому, что воля чувствует в себе трансцендентную силу, она знает, что сво­бодна. Там отрицание заключенного в воле стремления к сфере своего гос­подства в собственности; здесь ясное сознание того, что жизненность на­шей воли застыла бы без такой сферы ее господства. Повсюду та же про­тивоположность идеалам апостольского века и монашеству.

Обратимся от этих общих исторических моментов к религиозной, цер­ковной, ритуальной и теологической связи, в которой развивалась религи­озность Реформации. Перейдем в Эрфуртский монастырь августинцев и в аудитории Виттенбергского университета.

Вся дисциплина и техника католической церкви была направлена на то, чтобы усилить страх перед посюсторонними и потусторонними карами и веру в средства церкви по отношению к божественной карающей справед­ливости. Специализированные учения о многообразных карах ада и чисти­лища соотносились с различными грехами. Это было, как мы сегодня зна­ем из Апокалипсиса Петра древним наследием техники священнослужите­лей, которое могло быть заимствовано у религиозных общин Греции или из техники египетских жрецов. Эти потусторонние кары сообщались средне­вековому человеку литературой и изобразительным искусством как чув­ственно достоверные. Так, величайшая поэма средневековья представляла преисподнюю со свойственной романскому духу яркостью изображения настолько отчетливо, что в ней можно было чувствовать себя так же при­вычно, как на улицах Парижа или Рима. Потусторонние кары церковь до­полняла карами во временной жизни, создав свое страшное орудие н инк­визиции. Весь этот аппарат действовал в атмосфере конформного ему вре­мени. Это был мир кровавого насилия. Казни происходили ежедневно и совершались с изощренной жестокостью. В судебном расследовании при­менялись пытки, в совершении смертного приговора — колесование.

Такую же роль, как эти кары, играло учение церкви о средствах спа­сения. Оно утверждалось с той же символизирующей силой образов фан­тазии посредством догмата, ритуала и таинств. Речь шла не об обретении глубокого религиозного и нравственного понимания, а о получении благ, которыми обладала церковь и распределение которых было в ее власти. В устройстве и ритуале церкви содержались правила, по которым сокро­вища церкви управлялись и распределялись определенными органами, Исповедь, покаяние и таинства были установлениями, в соответствии с которыми приобретались блага церкви.

Это объясняет, почему Лютер не мог, подобно Эразму, обращаться к евангельскому Христу, к его божественному примеру, к следованию его учению и его жизни, а находил душевный мир только в учении апосто­ла Павла об оправдании верой; почему подобный же процесс независи­мо от Лютера происходил у Цвингли, и Меланхтон также был убежден в этом учении оправдания верой. Именно потому, что Эразм пребывал вне всей церковной техники, он мог указать путь будущему, но не удовлет­ворить настоящее. Требовалась позиция, которая бы вышла из глубоко внутреннего отношения к католическому учению о спасении, преодоле­ла бы его как бы изнутри. Все внешние моменты, которые сближали Лю­тера с апостолом Павлом, были лишь случайной причиной.

Существенным было развитие, происходившее в кельях монастырей и на алтарях церкви. Коррупция церкви и вместе с тем развитие мирского духа привели к тому, что церковные порядки стали признаваться неспо­собными привести к удовлетворению Бога, устранению наказаний, сооб­щению блаженства. Человек стал искать собственный путь для примире­ния с Богом. Он ощутил собственную самостоятельную силу и не доверял больше силам священнической техники. Так же, как гуманисты читали Цицерона, движимый религиозным чувством человек читал вновь откры­тые гуманистами книги Священного Писания. И тогда было найдено ука­зание, как достигнуть примирения с Богом и избежать Его карающей справедливости. В этом указании не было никаких упоминаний о даруе­мом церковью спасении, о заслугах Христа и святых, о монашеской дис­циплине, короче говоря, об аппарате наказания и спасения церкви свя­щенников. Грандиозен был момент, когда христианское сознание, озарен­ное гуманистическим знанием и гуманистическими методами, проник­лось полным несоответствием техники католического священства пропо­ведуемому апостолом Павлом оправданию верой, когда из посланий апо­стола Павла стала очевидной независимость личности в религиозном про­цессе. Правда, с общей точки зрения религиозная власть апостола Павла состоит в том, что он соединил все исконные религиозные идеи человече­ства, все, наполняющие время Христа религиозные потенции под ведущей идеей христианства. Однако какие бы массы религиозных идей апостол Павел ни привел в движение во времена Лютера — ведь Лютер также жил в этом историческом континууме и полноте религиозных мотивов, как любой религиозно творческий человек — все было подчинено внутренней Церковной проблеме, как после признания недостаточности церковного аппарата удовлетворить карающую справедливость Бога и прийти таким образом к примирению с Ним. В последовательности понятий первород­ного греха. Закона, жертвенной смерти Христа, удовлетворения Бога и примирения с Ним, все понятия апостола Павла стали для реформаторов связанными в действенную целостность. Теперь понятно, почему только в посланиях апостола Павла был дан ответ на ближайший религиозный вопрос, поставленный положением католицизма.

В нашем доказательстве отсутствует одно звено. Следует показать, что кары потустороннего мира, карающая справедливость Господа, реальность греха в это. время еще обладали властью над душами людей, которая зас­тавляла их видеть в преодолении реальной власти греха, в удовлетворении карающей справедливости средоточие процесса христианского спасения. Рассмотрение основного пункта этого доказательства дано в моих выдер­жках из философских работ Меланхтона. Из них становится очевидным, что даже для такого высокого ума, в таком объеме владевшего всем знани­ем своего времени, сохраняли полную реальность дьявол и его слуги, со­юзы с ним, исходящие от него совращения, появление на Земле умерших, магические связи небесных тел с судьбой людей, вообще постоянно дей­ствующая в мире магия. Это доказательство соответствует тому, что мы знаем о Лютере и дополняет данные о суеверии рядовых людей того вре­мени. Я пытался также показать, как именно распад средневековой си­стемы привел к усилению суеверия в XV и XVI вв. Вместе с тем оно обрело новую форму и новую силу, ибо эти величественные, активные, борющи­еся германские религиозные натуры персонифицировали в полувозвы­шенной, полугротескной фантазии все, что противостояло их деятельно­сти для установления царства Божьего в виде царства дьявола и его слуг. Казалось, что у этих германцев XVI в. возродилась близкая им по племен­ному происхождению, могучая в своем действии религиозная вера парсов в два борющихся друг с другом царства. Позже Густав Адольф, Кромвель и его конница, представители Оранского дома также ощущали себя на службе царства Божьего в борьбе против Антихриста.

Возникающие сомнения в реальности священной истории еще ни в коей мере не оказали влияния на Лютера, Меланхтона, Цвингли, Кальвина и их сторонников. Все искусство было еще постоянным, ощутимым чувствами доказательством реальности этих историй. Пасхальные и рождественские действа, церковные праздники, возвышающиеся башни соборов в тесных городах, церковная музыка, картины, покрывавшие стены церквей и ча­стных домов, — все говорило об одной этой действительности. В познании природы еще не было средств показать несостоятельность этих странных рассказов. Общее понятие сплошной и необходимой каузальной связи, вновь утвержденное со времен Лоренцо Баллы опиравшимися на сто­ицизм смелыми итальянцами, еще легко могло быть отстранено метафи­зикой новой схоластики и Меланхтона, которая исходила из свободы боже­ственной воли. Ведь людей всегда убеждают лишь заключения из опытов, а не спекуляции общего характера. Исторические же толкование и критика еще не обладали в то время современными методами, способными напо­добие острых орудий расчленить существующую традицию. Свидетель­ства, которые мы привели о сомнениях тех дней, доказывают, что никто еще не располагал средствами, чтобы перейти от подозрения к проверке в каждом отдельном случае. Именно читая с внушенным гуманистами до­верием работы авторов поздней античности, люди чувствовали себя под­властными сверхъестественному и чудесному.

7

В этой исторической связи может быть объяснен характер раннепротестантской догматики и определено ее историческое значение. Ее центром было не метафизическое понимание Троицы, сотворения мира и вочеловечения, а усвоение по примеру апостола Павла религиозно-нравственного процесса веры и ее воздействий. Этот процесс составлял предмет посланий апостола Павла, особенно Послания к Римлянам, Во времена апостола Пав­ла оно не сообщалось в письменном виде. Теперь же, в эпоху Лютера, его основа образовала проникновение и усвоение того, что содержалось в биб­лейских книгах, особенно сопереживание перенесенного апостолом Пав­лом приобщения к вере. Так протестантская догматика основывалась на неразрывной связи письменных документов с внутренним свидетельством о содержащейся в них силе даровать блаженство. В этом заключена вся ее проблема. Эта догматика должна была анализировать составные части про­цесса веры и развивать его объективные и субъективные предпосылки.

В этом смысле первое издание «Вероучения» Меланхтона было наибо­лее соответствующей истинному протестантскому духу догматической работой. Подобно тому как Лютер исходил из апостола Павла, эти «глав­ные теологические положения» возникли из лекций о Послании к Рим­лянам. И постепенно они становились все более законченными и разра­ботанными по своей форме, в 1520 г. они стали известны в виде рукопи­си; это послужило Меланхтону поводом расширить их до изложения главных положений христианской религии и летом 1521 г. опубликовать маленькую работу. Она представляла собой преисполненное духом Лю­тера свободное воспроизведение наиболее поучительного послания апо­стола Павла. По сравнению с предшествующей догматикой она была со­вершенно новой — ее не превзошла также какая-либо последующая дог­матика, поскольку она представляет в образцовой ясности и простоте процесс обращения в веру, делает этот процесс предметом вероучения и толкует предпосылки его в учении о Боге и Христе религиозно, а не ме­тафизически. «Нам надлежит преклоняться перед тайнами Божества, а не искать их объяснения; чрезвычайно опасно стремление исследовать их». Христианам важно не проникновение в непостижимое, а знание о грехе, Законе и милости Божией. «Ибо познать Христа означает проник­нуться Его благодеяниями, а не спекулировать об обеих Его природах или о процессе Его вочеловечения». Таким образом подлинный предмет догматики составляет описание благочестивых состояний души. Это описание следует по линии греха, Закона и Евангелия. Именно из реф­лексии об этом отношении, особенно о различии между Законом и Еван­гелием, возникает значимое понимание решающего признака Евангелия: оно — активная сила, vis evangelii, vis gratiae, efficacia fidei, что все вре­мя подчеркивается.

По мере того как эта книга в ходе переизданий расширялась, Меланхтон развивал в ней подробнее субъективные и объективные предпосыл­ки процесса веры и все больше вводил в свое вероучение метафизичес­кие определения древнего церковного догмата. Это было неизбежным следствием включения в протестантскую религиозность учения апосто­ла Павла об оправдании. Центр первого издания книги Меланхтона со­ставляли неспособность человека к добру, Закон Божий, провозглашен­ный, чтобы предать весь человеческий род единому приговору карающей справедливости Божией, и наконец, удовлетворение Божественной спра­ведливости жертвенной смертью Христа. Эти центральные понятия тре­бовали предпосылок, при наличии которых они только и могли обладать реальностью. Предпосылки, при которых эти идеи сложились в духе апо­стола Павла, отличались от тех, которые были им приданы в греко-рим­ском образовании догматов. Однако назначение их в том и в другом слу­чае было одинаковым: они должны были представить Адама и Христа как средоточие религиозной истории человечества, утвердить представ­ление о греховности всех в Адаме, об удовлетворении, распространяю­щемся на всех благодаря Христу. В круге мыслей апостола Павла это было совершено посредством основных представлений об избранности еврейского народа, о Законе и царстве Мессии. На более поздней стадии мышления для европейской церкви, освобожденной от ветхозаветной ос­новы, и как бы выведенной на вольный воздух, это могло быть достиг­нуто лишь посредством того универсального возвышенного мира мета­физических понятий, который был создан греко-римской церковью, а этот мир понятий никогда не может быть при сохранении учения об удовлетворении заменен другим, и уж особенно восстановлением биб­лейских представлений, к чему сегодня стремятся. Следовательно, Меланхтон действовал правильно. Чтобы сохранить учение апостола Павла о грехе, жертве и удовлетворении, ему необходимо было вернуться к об­разным предпосылкам, которые делали эти понятия постигаемыми. Этим внутренним противоречием религиозность Реформации была обременена пока она держалась жесткой формы учения апостола Павла.

Исторически обусловленный таким образом догматизм еще усили­вался влиянием на Лютера столь могущественного тогда августинизма, который придал требуемому системой удовлетворения догмату о перво­родном грехе невыносимо жесткую форму. Этот догмат обострялся уче­нием Лютера о Тайной вечери, которое сохраняло следы магических представлений, вызывало христологические фантазии и способствовало возникновению страшного учения о вездесущности тела Христова. И, наконец, этот догматизм был усилен и ожесточен учением о вдохновении Священным Писанием. В религиозности Реформации прогрессивное повсюду вступало в конфликт с обращением к прошлому. И решающую роль в приверженности старому церковному догмату сыграли в этом кон­фликте мощные исторические силы. Для новой религиозной партии в ее отношении к Империи было громадным политическим преимуществом оставаться на почве старой церкви, на которой сложилась Империя и на которой она стояла. В опасном брожении всех религиозных понятий единственным спасением казалось опираться на Писание в толковании ранних церковных исповеданий. Что Меланхтону еще в большей степе­ни, чем Лютеру был присущ известный консерватизм, я показал. Преоб­разование вероучения Меланхтона в сторону реставрации ранних испо­веданий указывает путь, на который вступила вся протестантская догма­тика в XVI и XVII вв.

В той же мере, в какой это новое вероучение восстановило ранние исповедания, оно должно было исключить более живые, но еще не заклю­ченные в формулы моменты развивающейся религиозности.

Формирование протестантской догматики уже у Лютера и Меланхтона, в известной степени у Цвингли и Кальвина, не соответствовало их реформаторской деятельности. Это происходило прежде всего потому, что деятели Реформации сами рассматривали свою новую религиозность как возрождение первоначального христианства. Поэтому для того, что в этой религиозности выходило за пределы традиционно подтверждаемо­го, в формирующейся протестантской догматике отсутствовала правовая основа. В какой бы степени Лютер ни утверждал признание естественной жизненности как способной к религиозному формированию, само­стоятельное, развивающееся мышление о высших вопросах было из это­го исключено: оно было пасынком Реформации. За эту основную ошиб­ку в установке Лютера впоследствии пришлось поплатиться. Все важные воздействия Реформации заключались в эмансипации от господства церкви, в образовании новой глубоко осмысленной жизненной структуры протестантского общества. Однако религиозное и философское мышле­ние оставалось вплоть до Лейбница и Локка обременено вздором тради­ции, не менее сухим, школьным и неплодотворным, чем тот, который известен нам в самое варварское столетие средневековья.

В великом движении Реформации первой половины XVI века было три направления.

То, что протестантская церковь, чтобы консолидироваться по отно­шению к католицизму, вытолкнула первое из этих направлений, по­гребла его под кровью и развалинами, стало ее роком. Это направление я назвал трансцендентальным. Обычно его называют спиритуалистичес­ким. Оно исходит из универсальности откровения, рассматривает его поэтому не как заключенное в Библии, а как повсюду и всегда действу­ющий процесс. Другая его сторона состоит в том, что оно чувствует и мыслит Бога как существующего и действующего во всем. Из этого сле­дует склонность этого направления толковать догматы, которые видят в грехопадении, откровении и спасении однократное происшествие, как символы вездесущего внутреннего события. И таким образом, это направление противопоставляет христианству буквы христианство духа. Этот универсалистский монотеизм связывался, особенно в городах Южной Германии, в совершенно различных формах то с современным гуманистическим образованием, то с библейской нерушимой религиоз­ностью. Ибо важные мотивы, основанные на развитии немецкого об­щества того времени, способствовали непрерывному, прогрессировав­шему религиозному движению: в нем содержалось множество ориги­нальных предвосхищающих будущее идей. И с этими религиозными процессами в Южной Германии находилось в тесной связи швейцарс­кое религиозное учение Цвингли.

Цвингли жил в сфере значительно более развитой культуры Южной Германии, из которой вышли и спиритуалисты. Свободный, мужествен­ный, уверенно действующий в бюргерской жизни, полный здорового чув­ства целостности жизни в отличие от преисполненного исключительно ре­лигиозным процессом Лютера, Цвингли пытался установить для своей религиозности естественное отношение ко всем родственным силам в ис­тории и жизни. Внутренний церковный процесс преобразования, в ходе которого католическая религиозность двигалась в сторону протестантской, был всюду одним и тем же; в том числе и у Цвингли. От средств спасения, даруемых церковью, он перешел к оправданию, предоставляемому толь­ко милосердием Божиим и обретаемому в процессе личностной веры. Од­нако у Цвингли это новое христианство вступило в широкую, универсаль­но-религиозную связь. В этом он был духовно близок спиритуалистам. Однако от спиритуалистов его отличало, что в своем мужественном чув­стве прочного и жизненно возможного он не хотел выходить за пределы простого историко-догматического содержания Писания.

К тому же эта универсально-религиозная связь была у него обуслов­лена, как я показал, философией и религиозностью римских стоиков и религиозно-универсальным панентеизмом его гуманистических совре­менников.

Так возникла странная догматика Цвингли, второе главное догмати­ческое произведение Реформации, книга «De vera et falsa religione». Она была опубликована в 1525 г., написана за три с половиной месяца. В противоположность Loci Меланхтона Цвингли исходил в ней из совер­шенно общей и для того времени подлинно философской точки зрения.

Следуя своей основной мысли об универсальном откровении и везде­сущности Бога, Цвингли исходит из общего понятия религиозности. Если она — отношение между Богом и человеком, то определять ее сущность надо исходя из Бога и из человека. При проникновении в сущность Бога оказывается, что природа человека открывается нам только из сознания Бога. Следовательно, для Цвингли ключ к пониманию каждой, в том числе и христианской религиозности, заключается в пронизывающим все человечество сознании Бога.

В этом сознании Бог открывается везде, как в философиях, так и в культах. «Бог открылся». Из этого произошло согласие всех народов в знании того, что Бог существует. Совершенно очевидно отличие этого учения от учения Меланхтона о lumen naturale. По Цвингли, сознание Бога и Его Закона является не следствием природных задатков человека, а результатом непрекращающейся божественной деятельности в созданных душах людей. Людей объединяет с животными забота о своих детях, удовлетворение своих вожделений, стремление обеспечить средства к ссуществованию, совместная жизнь. Бог же создает в них религиозность, являющуюся их подлинной жизнью: знать Бога, доверять Ему. ощущать недостаточность собственного чувственного существования, признавать Закон Божий. «Познай самого себя» низошло с неба». Lex naturae гре­ков и римлян идет от Бога.

Так повсюду в человеческом роде возникает конфликт между хаосом вожделений, присущих чувственной природе человека, общей у него с животными, и голосом: Не вожделей! — звучащим вследствие открове­ния Божьего в душе всех людей. Слова, заставляющие вспомнить о Канте.

Величие идей Цвингли заключается в том, что для него это универ­сальное откровение есть выражение божественной сущности, что исхо­дя из этой сущности Бога, его совершенной благости, и христианские догматы растворяются в этическом воздействии Бога, наконец, вера как доверие к этой открывшейся совершенной благости, ее сопереживание, деятельность в качестве ее орудия энергично возвращает к Богу. Столь му­жественно, здраво, просто не постигал христианство ни один человек эпохи Реформации.

Сущность Бога состоит в «бытии в себе», так же, как в предоставле­нии этого бытия всему. Он есть бытие во всем (omnia per ipsum et in ipso moved, contineri vivere).

Бог — постоянно действующая сила, непрерывное действие которой есть природа, Поскольку Он так себя сообщает, он может быть определен как высшее благо. А так как Его мир устроен телеологически, Он может быть назван «бесконечным разумом» (mens infmita). Эта божественная сущность, поскольку она есть высшая сила, высшее благо и бесконечный разум или высшая истина, постигается в различных степенях в универсаль­ном откровении. Признаком подлинных почитателей Бога является то, что они верят в одного истинного, единственного и всемогущего Бога и дове­ряют только Ему. Постигать сущность Бога и полностью доверять Ему одно и то же, так как эта сущность есть высшее благо, сила и понимание.

Сущность человека как другого фактора религиозности может быть определена лишь из сущности Бога. Человек полностью определен воз­действием Бога. Как чувственное и как религиозное творение человек обусловлен этим воздействием Бога и постигаем только исходя из него, даже только посредством Его открывающегося воздействия. Для наблю­дения же, для саморассмотрения, изучения себя и других человек оста­ется загадкой. Постигнуть его также трудно, как поймать каракатицу, на­столько непроницаем туман обмана и видимости, которым он себя обво­лакивает. Он — Протей, скрывающийся во все новых образах. По­скольку Цвингли подчинил человека воздействию Бога, ему пришлось вследствие присущего ему чувства истины перейти от половинчатости инфралапсарного предопределения к супралапсарному. Для него греховность — человеческая слабость, моральный недостаток, возникший из чувственной природы человека и открывающийся в эгоизме.

Из этих определений Бога и человека как двух факторов религиозно­сти следует признак подлинной религии, отличающий ее от суеверия; этот признак религии состоит в том, что в ней человек чувствует себя за­висимым только от Бога и одному Ему доверяет. Суеверие возникает, когда человек доверяет чему-либо другому, а не Богу; с этим связано все суеверие католицизма.

Принятое Цвингли отношение к христианству этого универсально­го откровения Бога и соответствующей ему повсюду распространенной, Поднимающейся в различных степенях и на различных ступенях вверх от политеизма религиозности таково: доверие человека абсолютной благости всегда основано на откровении; то, что Бог сообщает нам о себе в наших сердцах, — наивысшее чудо, по сравнению с которымблекнут все внешние чудеса; в явлении Христа заключалась лишь последнее и глубочайшее откровение и сообщение этой абсолютной благости, лишь менее полно открывшейся во всех остальных религи­ях. Так его универсальные религиозные понятия приводят его посред­ством принятого всей этой эпохой исторического процесса спасения человечества к христианской религиозности. Протестантские догматы развиваются теперь в противоположность католическому суеверию. Отвергается и магия лютеровского учения о Тайной вечери. Наиболее несокрушимая формула реформатской религиозности дается в учении об избранности к спасению. Связь его с абсолютным божественным ре­шением ясна; однако одновременно это учение выдвигает на первый план прямое отношение Бога к отдельной личности, неизмеримую цен­ность религиозного процесса в ней. Вочеловечение становится просто предпосылкой и условием для возможности осуществить это отноше­ние высшей благости к отдельной личности. Универсальный, косми­чески артикулированный процесс спасения становится средством для этого акта избранности и положенного им совершенно личностного процесса, в котором душа обретает полную уверенность в том, что ей дозволено доверять Богу и действовать как его орудие. Посредством этой концентрации религиозного интереса в отдельной личности, само­го мощного мотива реформационного движения, учение о предопреде­лении у Двингли отличается от родственных ему учений других рели­гий, в частности от ислама. К этому присоединяется еще одна основная черта реформатской религиозности. Блаженство — не потустороннее благо, а переживание того, кто в сознании своей избранности доверя­ет Богу и ощущает себя Его орудием. Так возникает самое высокое из всей известной нам предшествующей мировой истории чувство этичес­кой силы личности. «Христианин тот, кто доверяет только Богу, фор­мирует себя по Его примеру, ежедневно умирает, ежедневно соверша­ет отречение и стремится лишь к тому, чтобы не допустить что-либо способное оскорбить его Бога. Жизнь христианина — борьба».

Правовое основание для этой реформатской догматики заключается в том, что Библия есть откровение Божие и ее толкованием руководит дух Божий. Таким образом в конечном итоге даже резкий принцип Цвингли по отношению к Писанию основан на внутреннем слове, на самодос­товерности откровения в религиозности. Под покровом времени и в его границах в этой великой душе обнаруживается сознание религиозно-нравственной автономии личности: слово нового грядущего времени.

Действовать в универсальной связи с всеохватывающей высшей си­лой — этот призыв был душой данной системы. «Бог, ибо Он сила, — го­ворит Цвингли, — не хочет мириться с тем, чтобы тот, чье сердце Он привлек, был бездеятелен». «Лишь верные знают, как Христос не допус­кал праздности своих учеников и как весело и радостно они совершали свою работу». «Назначение христианина не в том, чтобы высокопарно разглагольствовать об учениях, а в том, чтобы всегда выполнять с помо­щью Бога великие и трудные задачи». И так как эта активность, в вы­сочайшей степени усиленная чувством воздействия Бога, находила наи­более благоприятную почву для своей деятельности в республиканских общинах, то именно в реформатских общинах должна была развиться и претвориться в действия величайшая концентрированная сила, извест­ная этому мужественному веку.

Третьим среди главных произведений протестантской догматики яв­ляется «Наставление в христианской вере» Жана Кальвина. Это было пос­ледней творческой догматикой и одновременно первым ортодоксальным изложением уже утвердившегося вероисповедного состояния. Первое из­дание работы вышло в 1535 г., за год до важнейшего швейцарского тру­да по вероисповеданию; однако свое завершение это произведение по­лучило лишь в более поздних, следовавших с 1539 г. друг за другом, из­даниях. В них оно распространилось наряду с латинским изданием во французских, немецких, английских, испанских, венгерских переводах на всю область реформатской религиозности. С возникновения христи­анства это было письменно и формально, с научной точки зрения, наи­более завершенным изложением реформатской догматики и впослед­ствии оно также было превзойдено лишь догматикой Шлейермахера. Стилистическое и логическое совершенство этой работы не допускало подлинного дальнейшего развития реформатского вероучения в эпоху Реформации. Однако столь исключительные преимущества были также следствием того, что широкая, свободно дышащая религиозная жизнен­ность Цвингли сменилась здесь твердо очерченной, логически и стили­стически неопровержимой и практически захватывающей связью, осу­ществленной мощным, но нетворческим умом: вследствие чего это уче­ние должно было затем обеднеть и затвердеть.

Кальвин был чисто романской, властной натурой. Он родился в 1509 г. в Нуайоне в Пикардии и уже по духу семьи и месту рождения был настроен антиклерикально. Для его образа мышления имело гро­мадное значение, что, будучи учеником Альциата, он проникся духом римского права. То, что эта новая юриспруденция вышла из кругов французских гуманистов, побудило Кальвина, когда он после смерти отца стал независим, заняться гуманистическими штудиями. Годы его юности в Париже с 1531 г. озарены солнечным светом. Под руковод­ством Пьера Данеза, одного из самых универсальных умов Возрожде­ния, он полностью отдается гуманистическим занятиям. В это время он любил гимнастические упражнения, увеселительные поездки, далекие прогулки верхом, он был окружен друзьями, где бы он ни появлялся, привлекал всех своими благородными манерами; ради занятий он жер­твовал сном и трапезой. Очень знаменательно было также, что он по­святил себя преимущественно изучению Сенеки и в первой своей ра­боте 1532 года интерпретировал его трактат «De dementia». В предис­ловии говорится, что в исследовании нравственных вопросов Сенека подобно королю возвышается над другими писателями; девиз этой ра­боты «будь в себе самом дома» (tecum habita), а целью нравственного процесса вслед за Сенекой провозглашается спокойствие или мир. Беза замечает в своей биографии Кальвина, что сильные чувства Сенеки со­ответствовали нравам Кальвина, и он всегда с удовольствием читал Се­неку. И между тем, как в стоической философии учение о необходимо­сти связано именно с сильнейшим чувством нравственной независимости, и тем, как в религиозности Кальвина подобная связь совершается на более высокой ступени, существует известная аналогия. В этой ра­боте Кальвина я еще не обнаруживаю признаков предстоящего обраще­ния, которое уже произошло через год, в 1533 г. Сразу после обраще­ния он предстает господствующим в реформатских кругах Парижа. Ему пришлось бежать, жить под разными именами, в различных местах Швейцарии и Италии часто в силу потребности к глубокой скрытнос­ти, подчас испытываемой именно властными натурами; в 1535 г. он опубликовал произведение, написанное во время его одиночества, свое «Наставление». В нем он предстает совершенно сложившимся мысли­телем, с этого момента неизменным перед европейской общественно­стью, участвующей в религиозной борьбе. На своем пути он был слу­чайно задержан Фарелем в Женеве и здесь в качестве прирожденного властителя консолидировал реформатскую религиозность и придал ей в противовес католической политике пап и испанской монархии выс­шую степень действенной силы. И подобно тому, как Филипп. И с со­знательной жестокостью приносил в жертву власти католического мира множество еретиков, действовал и чувствовал Кальвин в качестве про­тивника этой католической реставрации: он казнил глубокого мысли­теля Сервета, посредством тюремных заключений и судебных пригово­ров утвердил свой суд над нравственностью и подавил либертинов, сре­ди которых были прогрессивные искренние люди, провозгласившие помимо других важных идей, учение о о бессмертном духе в универсу­ме. Упорядоченные им церкви Кальвин стремился объединить против Рима; но слишком поздно. Если бы он совершил это раньше, все раз­витие протестантизма в Европе было бы, возможно, другим.

Кальвин производил впечатление величия, его манеры были благо­родны, появлялся он редко и только занятым делами. Общался он толь­ко с людьми, господствовавшими в Женеве. Спал мало и уделял так мало внимания своему физическому состоянию, что оно рано сдало. Его дар слова сделал его одним из творцов и мастеров новой французской про­зы. Однако величайшим даром писателя, оригинальностью и душевным богатством, он был обделен. Его писательская деятельность, как всех иерархов церкви и пап, была орудием власти. Она требовала прежде все­го кодификации реформатской религиозности, и это было достигнуто его главным произведением.

В «Наставлении» Кальвина из душевной полноты Цвингли взято логическое сцепление великих религиозных мотивов: абсолютного воздействия власти Божией, избранности к спасению и присутствия Бога в свя­той общине как его предпочитаемом орудии, но исключен весь глубокий панентеизм Цвингли.

В этой связи была, исходя из воздействия Бога, достигнута высшая религиозная оценка верующей личности и сильнейшее напряжение ее этической активности. Опасный, но мощный волевой догмат о невоз­можности утратить милость Божию определяет высшую точку уверенно­сти в себе. И никогда еще возвышенность человеческой судьбы не чув­ствовалась и не высказывалась так, как это сделал Кальвин. Когда поз­же женевский кальвинист Руссо выразил в литературе бесконечную эмоциональную ценность жизни, это было лишь светским преобразованием кальвинистского сознания бесконечной трансцендентной ценности верующей личности.

Однако эта кальвинистская оценка жизни придает такую бесконеч­ную ценность лишь религиозно-нравственному процессу в человеке, со­здаваемому Богом, который вводит этим человека в связь с Ним.

Кальвинистская религиозность носит вплоть до ее глубочайшего ядра совсем иной характер, чем охватывающая всего человека, озаряющая все сияющей радостью от лицезрения природы живая религиозность Люте­ра, характер мрачной серьезности, полностью заполняющей жизнь рели­гиозным долгом перед Богом. Классический последний раздел «Настав­ления» Кальвина, De vita hominis christiani напоминает скорее высшие достижения католической набожности, чем работу Лютера «О свободе христианина». Отличие только в том, что здесь следование Христу заме­няется следованием Богу как формирующему, освящающему принципу каждое мгновение жизни принципу. «Принцип христианского формиро­вания жизни состоит в том, что долг верующих предлагать Богу их тела как живую, священную, желанную Ему гостию: и в этом состоит легитимный культ Божий. Мы освящены и посвящены Богу. Поэтому мы можем мыслить, говорить и действовать только по славу Его. Ибо то, что посвящено Ему, не может быть без глубокой несправедливости против Него использовано для повседневного пользования. Мы не принадле­жим себе и поэтому должны забыть о себе и обо всем нашем. Мы при­надлежим Господу и поэтому с Ним как с единственной легитимной це­лью должна быть соотнесена каждая часть нашей жизни». Из этого принципа кальвинистской религиозности возникает требование совер­шенно забывать о себе и не искать ничего для себя. Это отречение явля­ется глубоким корнем каждой действительной жертвенности ради дру­гих. Она же позитивно основана на том, что посредством общего отно­шения к Богу создается отношение к людям. «Ты говоришь, что этот че­ловек тебе чужой, но ведь Бог наложил на него печать, свидетельствую­щую о его родстве с тобой. Ты утверждаешь, что он презрен и ни на что не годен, но ведь Бог удостоил его того, чтобы придать ему свой образ». Из того же отношения к Богу следует спокойствие души, ее возвышение над всеми страстями и всеми судьбами; оно основано на посвящении себя великим целям божественного управления миром и на доверии ему.

Эта религиозность отличается от лютеровской строгими обязанностя­ми пребывающего в служении воина Богу, которые заполняют каждый момент жизни. От католической набожности эта религиозность отлича­ется освобожденной в ней силой самостоятельного действия. Ее харак­тер состоит в том, что из принципа господства Бога и избранности к спа­сению следует наполненность религией всей жизни, что в этом Божьем господстве заключен мотив каждого дальнего и близкого отношения к Другим людям, и наконец, что здесь получает свое религиозное обосно­вание гордая жесткость по отношению к врагам Господним. Уже для Цвингли человек вне откровения и действия Бога в нем был чувствен­ным, не отличающимся в сущности от животного существом. По Каль­вину, обреченность на вечную смерть совершилась до сотворения мира; безбожие, которое провидение определило для этой обреченности, осно­вано на извращенности оставленной Богом природы, и все дурные по­ступки, из нее возникающие, так же следуют из этой врожденной искаженности в ее богооставленности, как плод созревает на дереве и ручей вытекает из источника. Да, Бог пользуется действиями дьявола, но в них столь же неповинен, как солнечные лучи в зловонии трупа, крывшегося и гниющего под их действием. Если проследить эту богооставленную искаженность до ее источника, то окажется, что Бог пред­писал падение первого человека, то есть не только допустил, но и хотел его, ибо Он наделил человека внутренней шаткостью, неустойчивостью воли и затем предоставил его самому себе. Так же, как животным не дано жаловаться на то, что они не сотворены людьми, не имеют права жаловаться и предопределенные к гибели. Однако как ни близко это уче­ние учению Цвингли, Кальвин, жизнь которого проходила в жестокой, даже ожесточенной борьбе, возвысил своим приговором до значительно большего религиозного признания активное и ответственное начало, ко­торое ведет в человеке к гибели и затем проявляется в отверженном. Вместе о тем стремление к большему догматическому единообразию оп­ределило его позицию по отношению к Писанию и к лютеранам. Так он соединяет с неустойчивостью первого состояния свободную волю (liberum arbitrium). Этим он отходит от философского детерминизма Цвингли и приходит к большему согласию с остальными разновиднос­тями протестантизма. Глубочайшая религиозная возможность страшно­го учения о предопределении и гибели отверженных — decretum horribile — заключается для него в том, что все тварное служит лишь про­славлению Бога; поскольку в спасенных Бог вводит себя как самоцель, возникает основное страшное чувство кальвинистской религиозности, в соответствии с которой оставленный Богом есть лишь средство, только средство, в божественном плане мира; осененный же благодатью возвы­шается в этом плане посредством действия в нем Бога до позитивной ценности. Выражением этого служит формула возникшего до сотворения мира двойного предопределения к вечной жизни и к вечной смерти, а также идея о невозможности утратить милость Божию.

Если синтезировать все это состояние души в кальвинизме, то обнару­жится, что им одинаково обусловлены культ, устройство общины и дог­матическая формула. Поскольку в этой реформатской религиозности на фоне действия Невидимого даже видимый, в Христе вочеловечившийся Бог становится лишь орудием и посредником этого действия, великое продвижение протестантского духа в сторону безобразности и невидимо­сти должен осуществляться в культе этой религиозности еще полнее, чем в лютеранстве. Только Невидимый и Его Слово заполняют пространство скромной реформатской церкви. В ней уже нет ни изображений Хрис­та, ни распятий, так как видимое, человеческое в Христе не связано со спасающей божественностью в Нем.

Из той же настроенности следует в учении Цвингли полный отказ от отпущения грехов священниками; божественный дух воздействует, как он считает, независимо от всех внешних органов совершенно свободно и совершенно невидимо, и вследствие этого все права католического клира переходят к христианскому народу или к общине. Кальвин также настаивает на независимости религиозной общины от государства и оп­ределяет церковь как «народ избранных». Церковный суверенитет, по его мнению, принадлежит общей воле этой церкви, то есть всем ее отдель­ным членам. Духовные лица получают от этой общины мандат, связан­ный с содержанием Библии, и как только они этот мандат нарушают, он теряет свою силу. Отлучение от церкви также может происходить толь­ко по общему решению представителей общины210. Знаменательно, что следствия двойного предопределения распространяются у Кальвина и на церковное сознание. Оно безгранично усиливается в его самоощущении и в его требованиях внутреннего освящения и силы внешнего воздей­ствия. Двойным декретом Бога эта община была обособлена уже до со­творения мира. Даже вочеловечение Христа и Его страдания относятся исключительно к этому обособленному сообществу избранных. И таким образом оно возвышается как бы до вечности божественного решения.

Систематическое изложение кальвинистской религиозности обуслов­лено соответственно произведению Цвингли тем, что отношение Бога к человеку, составляющее содержание религии, выражено посредством различных происходящих из этого отношения главных действий Бога, творения, спасения и освящения. Так возникает артикулированное осоз­нание этой религиозности в изображении Бога как творца, спасителя и хранителя святости в соответствии со схемой апостольского символа. Поэтому гениальное конструктивное выражение кальвинистской религи­озности состоит в том, что учение о человеке не составляет главного раз­дела «Наставления», но так как воздействие Бога образует весь предмет религиозного созерцания, оно изображается во всех частях произведения исходя из господствующего отношения к Нему; это изображение имен­но вследствие данного указания полностью соотнесено с религиозным отношением, но в нем значительно понятнее и полнее, чем какое-либо более раннее или одновременное с ним. Это синтетическое развитие все­го религиозного материала из воздействия Бога на человека в соответ­ствии с содержащейся в Его решении связью Его функций есть един­ственно подлинно архитектоническая мысль, которую обнаруживает кри­тический исследователь в неизмеримой груде книг по протестантской догматике вплоть до Каликста, скопившейся за полтора столетия.

Метод, посредством которого Кальвин разрабатывал при этом члене­нии материал, также наиболее последовательный протестантски религи­озный. Он исключает каждое, даже формальное обращение к филосо­фии. Исходя из пережитой и исповедно установленной реформатской религиозности посредством мастерского толкования Писания выводит­ся чисто религиозная связь понятий, и лишь в нескольких пунктах обна­руживается возврат от религиозных категорий действия, силы, боже­ственного свершения, процесса веры к метафизике раннехристианских символов; там, где это происходит, как, например, особенно в толкова­нии учения о Троице, это обусловлено стремлением к кафоличности (Katholizitat) и к согласию со всем состоянием протестантского испове­дания. Однако с точки зрения учения об избранности к спасению ряд важных элементов христианской религии вообще не может быть объяс­нен; так, требования Закона к каждому человеку, выраженное в Библии сознание ответственности, право Бога на вечную кару, содержащееся в процессе веры сознание соучастия человека в обретении спасения. Од­новременно «Наставлениях» Кальвина устранены все философские вспо­могательные средства, использованные Цвингли для этого объяснения. Таким образом эта догматика повсюду наталкивается на непознавае­мость ее последней связи, на мистерию или, что то же самое, на утвер­ждаемую Дунсом Скотом непререкаемую волю Бога и осуждение человеческого любопытства. Философский ум это должно было бы привести к проблеме человеческого познания высших проблем; тогда было бы внутренне осмыслено изменение сознания реформаторов по отношению к установке католического сознания; это избавило бы реформатскую церковь от бесчисленных заблуждении, бесконечных споров об избран­ности к спасению и о человеческой воле. Но к недостаткам застывшего принципа Писания относилось и то, что обоснование веры не проникало в глубины внутреннего переживания, а все время возвращалось к зага­дочным словам Писания.

По мере того как Кальвин распространял свою интерпретацию Священного Писания на все его содержание, возникало вследствие двух при­чин преобладание воззрения с позиции Ветхого Завета; это на долгое время придало реформатской религиозности ее ветхозаветный характер, приве­ло в реформатской экзегезе к построениям по строго библейским поняти­ям и подготовило социнианскую систему, а также свободное исследование Писания. Такое преобладание ветхозаветного духа было обусловлено гос­подствующим воззрением на повсеместное действие Бога, определением Его сущности в скотистком понимании как неисповедимой мощи воли и установлением цели всего сотворенного в величии Божием. Но тогда каж­дая логически отчетливая интерпретация, как в те дни, так и сегодня, дол­жна была бы находить посылки для связи религиозных понятий в Новом Завете в ветхозаветных понятиях величия Бога как цели всего творения, Его отношения в качестве владыки, установления Им Закона избранного народа как Его священной собственности, а также господства этого народа благодаря приходу Мессии. В частности предпочтение апостола Павла могло возникнуть только исходя из этих ветхозаветных понятий. И вслед­ствие того, что идея развития в христианское благочестие здесь отсутство­вала, жесткая интерпретация, основанная на предпосылке единства Свя­того Духа в Писании, должна была пожертвовать ради понятий Ветхого Завета христианской широтой, мягкостью и безграничной глубиной, ко­торые стали возможны именно благодаря универсальному кругозору эпохи Христа и в качестве подлинной жизненности, менее постигаемой, но по­всюду присутствующей, пронизывают Евангелия и послания апостола Павла. Так именно мастерское догматическое доказательство Кальвина вернуло реформатскую религиозность в ряде важных пунктов к периоду, предшествовавшему Новому Завету.

Выделяю из «Наставления» лишь несколько решающих пунктов. Кальвин концентрирует и упрощает все учение о Боге как творце и хра­нителе в энергичном понятии божественной деятельности. Всемогуще­ство Бога всегда бодрствует, действует, преисполнено силы, пребывает в постоянном действии. Бог — это энергия. В качестве таковой он присут­ствует в каждой отдельной деятельности, не существует второстепенных причин и не существует различия между допущением Бога и Его действием, поэтому при исследовании причины вины или милости нельзя проводить разделение между Богом и человеком. Таким образом Каль­вин с самого начала пути, по которому он следует в своем «Наставле­нии», сжигает все свои корабли. Конечно, с этим актом всемогущего действия Бога нельзя согласовать, что первый человек в качестве подо­бия Бога обладал свободой. Так же нельзя, по проницательному замеча­нию Кальвина, объяснить, исходя из природного процесса, что вслед­ствие смерти одного человека все люди обречены на вечную смерть; это должно быть также отнесено к грозному решению Бога (decretum quidem horribile, fateor).

И если затем спросить о праве Бога на такое решение, то Кальвин от­вечает, Бог, правда, не отвергает Закон, но Он сам по себе Закон, и при­чина вечной гибели совершенно скрыта от людей, так же скрыта, как то, почему Бог дозволяет, чтобы одни из Его детей появлялись на свет сле­пыми, немыми, калеками, а другие впадали в безумие. Нас повсюду ок­ружает загадка. Если затем вочеловечение Христа и спасение подчиняют­ся высшему понятию божественного правления, то исходя из него и ран­нехристианских глубин, не может быть дано удовлетворение; поэтому и здесь остается лишь позитивность акта божественной воли и доказатель­ства Писания. Вочеловечение для Кальвина только наиболее подобаю­щее средство, в качестве такового оно требуется абсолютным декретом; таким образом здесь в духе Скота разрывается необходимая связь между божественной сущностью и вочеловечением. Живое ядро христианского дог­мата вочеловечения уничтожено. Решающая составная часть протестан­тской религиозности, доверие Богу, здесь результат не примирения, а обусловливающего его избрания к спасению, Христос — не творец ми­лости, а ее орудие и слуга, совершить нечто достойное Он мог лишь по доброй воле Бога (Lex Dei beneplacito) и поэтому определяется Кальви­ном как посредник между спасающим решением и человечеством. По­всюду выступает новая унитарная черта, однако из последнего единства мощи божественной воли на нас взирает вся загадка мира, неразрешен­ная, сконцентрированная лишь в одном пункте. В этом состоит самое глубокое отличие от религиозности Лютера, для которого отношение к Христу и вытекающее из этого доверие находилось в центре его учения и как бы позволяло прочесть на лике Христа решение всей загадки на­мерения Бога по отношению к человеку. Наконец в таинстве причаще­ния хлеб и вино для Кальвина также только орудие невидимого воздей­ствия, следовательно и здесь догмат отступает в загадочность.

В господствующей теперь теологической школе делалась попытка установить полное совпадение реформатской и лютеранской религи­озности в трактовке главного догмата эпохи Реформации, учения об оправдании и примирении; в основе этого лежит мнение, что Лютер полностью определил всю религиозность эпохи Реформации. Цвингли и Кальвин исключаются из истории догмата. То, в чем Цвингли от­клоняется от Лютера, относят к истории теологии, а Кальвин тракту­ется как «эпигон Лютера». В моем изложении я при всем уважении к заслугам этой школы прихожу к значительно отклоняющемуся от этой трактовки результату. Реформатские церкви проявили собственные большие, превосходящие лютеран, энергию и деяния в утверждении протестантизма; и сумели они это совершить на основе новой формы христианской религиозности, в которой повсюду обнаруживаются резкие, собственные черты. Эта религиозность находит свое выражение в догматах и в связи этих догматов, отклоняющихся от всех более ранних или одновременных им основных догматических концепций. Можно даже сказать, что реформатская религиозность проявила большую образующую догматы силу, чем лютеранская. Догмат о повсеместном действии Бога, о двойном предопределении и об избранности к спа­сению является таким же точным и ясным выражением определенной новой религиозности, как любой догмат со времени основания като­лической церкви. Именно в эпоху, когда европейские нации обрели свою прочную форму, реформатская религиозность имела неизмери­мое значение для формирования их характера. Швейцарии, в той мере, в какой она там утвердилась, она дала прочный, твердый в де­лах чести, серьезный характер ее благочестия и нравов, что позволи­ло сохранить там свободный строй. Она связала семь северных про­винций Нидерландов в политическое и религиозное целое, которое возглавляло борьбу за новое христианство, за политическую свободу и развивающуюся науку вплоть до того времени, когда в конце XVII века в силу полного изменения экономических условий и торговых отношений героический Оранский дом в лице Вильгельма III передал ведущую роль в этой области Англии. Реформатство ввело в Шотлан­дию единый дух свободного, глубоко серьезного, правда, мечтательно­го, но выразившегося в прочной жизни общин благочестия, и превра­тило ее для Великобритании в цитадель церковной свободы и центр серьезной спекуляции. В ряде немецких земель оно придало религи­озности мягкий и свободолюбивый характер. Даже там, где реформат­ская религиозность охватывала лишь меньшинство населения или входила как составная часть в религиозную жизнь земли, она служи­ла ферментом совершенно особой силы. Французские гугеноты, пре­исполненные стремлением к сословной свободе и гуманистическим духом, вели полную крови и жертв борьбу за то, чтобы быть признан­ными государством; они были оттеснены внешней властью. Жизнен­ная потребность монархии принесла в жертву государственному един­ству дух независимой творческой религиозности; следствием этого была его внешняя мощь, но и его внутренняя слабость. Однако в ли­тературе этой страны можно по сей день обнаружить влияние рефор­матского духа. В английской религиозности реформатский дух стал важной составной частью, он проявлялся в Америке, Венгрии и в ос­тальной диаспоре. Именно реформатская религиозность придала протестантскому благочестию высшую активную энергию; Кальвину, Оранскому дому, Кромвелю она открыла мировой горизонт для их по­литико-религиозных комбинаций; ее принцип свободы общин стал мощным фактором в борьбе за гражданскую свободу; ее связь с гума­низмом способствовала развитию великого филологического движе­ния XVI и XVII вв. Исключив из области веры философию, однако смело рассматривая с логической точки зрения глубочайшую человеческую проблему в дискуссии об избранности к спасению, реформат­ство подготовило почву философского мышления в Нидерландах, а затем в Англии. Наконец, в этой реформатской религиозности сохра­нились, возникнув у Цвингли, великие идеи универсального открове­ния, свободного, независимого от буквы внутреннего света и независи­мой общины; эти идеи проявились затем у арминиан, индепендентов, пуритан, квакеров, и наконец достигли в наше время своего полного развития под живым воздействием реформатской религиозности у Шлейермахера, Карлейля и Эмерсона. Столь чрезвычайная сила была обусловлена именно подлинной простотой в основной настроенности реформатского благочестия. Поместив человека в сферу божественно­го действия и обретя этим для него неотъемлемую силу, оно подняло его над всем внешним мировым процессом и превратило в самую зам­кнутую силовую единицу, существовавшую когда-либо в истории; пе­ред ней оно поставило в виде установленного в Писании требования христианского благочестия высшую цель деятельности и включила ее в воинство невидимо видимой церкви. Никогда не было религиозно­сти более замкнутой по своему характеру.

Этим было обусловлено развитие реформатской догматики. Все про­тестантское вероучение разложило посредством догматической рефлек­сии живую религиозность Реформации на дополняющие друг друга со­ставные части: на деятельность Бога и соучастие в ней человека, на Пи­сание и дух, на вину человека и ее роль в спасении, удовлетворении, примирении и освящении, на милосердие Божие и участие человека в процессе верования. Реформатская ортодоксия, развиваясь в вопросе об избранности к спасению от Цвингли до Воэция достигла своей замкну­той простоты посредством исключения противоречащих сторон и мотивов более общей протестантской религиозности. Она развивалась via exclusionis. Ее система становилась как бы все более острым режущим орудием; поэтому именно выдающиеся герои веры в реформированной церкви склонялись к учению о предопределении. Так догматическое раз­витие внутри реформатской церкви совершалось во внешней борьбе ве­ликих мотивов протестантского благочестия друг с другом, в лютеровской же церкви сама ортодоксальная система, даже каждый ее учебник, были ареной борьбы этих спорящих сил. Местом действия этого догма­тического развития была вся Западная Европа. Под воздействием теоло­гической школы Кальвина в Женеве находились Нокс в Шотландии, а также гугенотские теологи во Франции, откуда после Варфоломеевской ночи 1572 года реформатские ученые бежали в Нидерланды и обрели там господствующее влияние; затем это движение перешло в Англию.

Метод реформатской догматики был синтетичен. Из учения о сущно­сти Бога выводились провидение и предопределение; еще более опреде­ленно была формулирована эта связь позже в учении об установлениях Бога; только отсюда совершался переход к Сотворению и к человеку. Учение о двойном предопределении, его выражение в декретах Бога по­требовало введения грехопадения в установлениях Бога, тем самым супралапсарной точки зрения; отсюда неизбежно последовало отрицание спасения всех людей и отнесение заслуги и действия Христа только к из­бранным. Лишь при этих реформатских понятиях была возможна, исхо­дя из божественной цели спасения, единая систематика божественных функций по отношению к человеку, тогда как в лютеранской догматике влияние человеческой деятельности на полагание этой цели исключало подобную единую систематику.

Кеккерманн, двигаясь в сторону Шлейермахера, выводит уже следствие из учения Кальвина, согласно которому предметом вероучения не являются божественные свойства в их метафизическом в себе бытии как объекты созерцания: вероучение должно заниматься Богом как высшим принципом воздействия на человека, от которого зависят цель и средства процесса спасения. рассматривает догматику как учение о бо­жественных действиях. Так из влечения к систематике даже в реформатской церкви возникает направление в сторону унитарного мышления.

Одновременно в самих реформатских общинах с самого начала ут­вердилось убеждение в универсальности милосердия Божия, которая была ограничена лишь недостаточной восприимчивостью человечес­кого рода. Сначала после строго кальвинистской проповеди в церкви выступил с протестом против доктрины предопределения Иероним Больсек. Ему ответил, защищая свое учение, Кальвин и его противни­ку пришлось удалиться из города. Когда в 1556 г. Петер Матир присту­пил к распространению кальвинистского учения в Цюрихе, тамошний профессор Библиандер заявил, что оно превращает Бога в воре в самого вора, а в дьяволе — в самого дьявола. Он вызвал Матира на поединок как на суд Божий, чтобы решить, кто из них двоих предопределен к гибели, явился с алебардой на место борьбы, но был также удален. Себастиан Кастеллион, ректор школы в Женеве, сказал, что даже дикое животное не предназначит своего детеныша к мукам. По Кальвину же, часть людей предопределена ко злу, как волк предопределен раздирать овец. Кальвин указал и на другие страшные загадки в творении Божием, на слепых, искалеченных, безумных людей. Но Кастеллион наста­ивал на том, что в соответствии с этической идеей Бога все нравствен­ное зло должно быть выведено из свободы людей. Таким образом, он подготовил арминианство. Ему также пришлось сложить свой сан и в дальнейшем жить в Базеле, занимаясь физическим трудом. Это на­правление получило большую силу, когда в Голландии толкование Писания в духе Цвингли вновь соединилось с гуманистической фило­логией. Я показал, что гуманист и государственный деятель Коорнхерт (родился в 1522 г. в Амстердаме) был центром этого движения и нахо­дился под влиянием Цицерона и Сенеки. Его направленность была за­тем поддержана в теологии Арминием (родился в 1560 г. в Амстердаме, с 1603 г. профессор в Лейдене). Он был преисполнен идеей этической природы Бога, действующей в универсальном милосердии, достоин­ства и свободы человека. Арминий выявил значение практической природы реформатской религиозности в невыносимой догматической борьбе посредством исключения фундаментальных догматов. Благода­ря Епископию и Гуго Грацию арминианство вступило в связь со всеми силами великого времени филологии и общественно-политических наук в Нидерландах. В том же направлении действовала во Франции сомюрская школа, однако ее представители пытались посредством дог­матических различий сохранить согласие между универсальностью милосердия и дордрехтской ортодоксией. Эту школу основал Иоганн Камера (родился в 1580 г., с 1618 г. профессор в Сомюре). Его ученик Мозес Амиро (родился в 1596 г., с 1626 г. проповедник, с 1633 г. про­фессор в Сомюре) установил парадоксальную связь между первым универсальным решением и ограниченным предопределением. По мере того как это направление превращалось в моральный и интел­лектуальный процесс, посредством которого человек участвует в сво­ем возрождении, оно наконец пришло к признанию Исааком Папи­ном (родился в 1657 г.) свободной силы человека, ибо Бог больше прославляется свободно действующими творениями, чем бессильны­ми тенями.

Отношение гуманизма и созданной им филологии и исследования Писания к реформатской религиозности также вело к более свободно­му формированию реформатской теологии. В Нидерландах действова­ли Скалигер, Салмазий, Липсиус, Исаак Фоссий, Гревий, Хейнсий. На этой основе сложилось толкование Писания, самым значительным представителем которого был Гуго Граций. И из такого соединения ре­форматской религиозности с филологией возник мощный импульс преобразовать догматику в ее сущности посредством выявления логи­чески и экзегетически точной связи библейских понятий. Родствен­ность в этом отношении между толкованием Писания Кальвином и социнианами отрицать невозможно. На реформатской почве Гуго Гроцием создана основанная на экзегезе новая комбинация догмати­ческих понятий.

Триста лет спустя, после того как эти вероучения были написаны, Карлейль сидел в хижине своей старой матери-пуританки в Шотлан­дии; близость к ее простой реформатской вере он ощущал глубже, чем к любой другой вере в мире. Он, философ трансцендентального толка, ученик Гёте, Шиллера и Фихте, гениальный исследователь в области философии истории, правильно ощущал, что новая религи­озность этих мыслителей и его самого — лишь более высокая ступень той, которая некогда была выражена в реформатских вероучениях. Исходя из того же исторического сознания, близкий ему по духу мыслитель Эдгар Кинэ, следуя старому реформатскому понятию об­щины, взял на себя право, поскольку у гроба его матери не было ду­ховного лица, самому совершить его функции. И когда автор «Речей о религии» вновь посетил гернгутеровские общины в Силезии, он на основании того же исторического сознания пришел к выводу, что он и сам гернгутер лишь более высокого уровня. Эти философы и тео­логи подготавливают более высокую ступень западной религиознос­ти. Догматы церкви, понятия философов, даже исследователей при­роды, как и образы художников, — все это символ, образное письмо. Но в нем выражена не формулированная истина, а сама непостижи­мая жизнь, в которую вплетены и сознание нашей высшей природы и нашей связи с Невидимым. Именно универсальность этого созна­ния есть знак того, что оно непоколебимо пребывает в глубине чело­веческой природы.

Формирование жизни и мира.

Следствия естественной системы

Сила прогресса в Европе заключалась не в отрицании христианской ре­лигиозности, а в ее развитии. В Реформации она, в отличие от католи­ческой аскезы, утвердила формирование жизни и общества. Немецкая трансцендентальная философия, ее применение Карлейлем в Англии, Эмерсоном в Америке, создает новую ступень христианской религиозно­сти посредством принципа имманентности в мире. Ничто не ускольза­ет от великого процесса истории. Даже те партии, которые выступают против трансцендентального направления, возникшего некогда в сектах Реформации, защищавшегося Цвингли и достигшего теперь победы, стремятся подчеркнуть значение принципа формирования жизни по­средством соединения церкви с социальными вопросами.

Однако этот прогресс не мог бы затронуть саму жизнь, и его идеи проплывали бы над действительным миром, как облака, освещенные и позолоченные солнцем, если бы самостоятельная деятельность научно­го разума не дала знания, позволившие современному человеку господ­ствовать над действительностью и формировать ее. Это направление воз­никло из ощущения недостаточности церковных идей для формирования действительности, оно то боролось с религиозными идеями, то стреми­лось объединиться с ними; оно повсюду пронизывало действительность, анализировало ее, конструировало ее, открывало ее законы, достигало господства над природой, пыталось удовлетворить неизмеримые потреб­ности нового, занятого трудом общества посредством нового порядка. Принцип этой великой философии, более сильной по своему воздей­ствию, чем какая-либо прежняя, в которой все метафизические теории могли рассматриваться только как побочные продукты, возник из созна­ния имманентности, соответствия действительного мысли. Подобно тому как природа гармонично регулируется великими законами, как крупные массы никогда не сталкиваются в мировом пространстве, сле­дуя по своим орбитам, так в человеческом обществе действует законо­мерность, которая при отсутствии искусственного вмешательства ведет его к гармонии. Таково учение о естественной системе в обществе.

Это учение допускало совершенно различные метафизические фор­мулировки. Деизму, представители которого мыслят механизм мира пос­ле создания его творцом совершенно самостоятельно действующим, вполне соответствовало это саморегулирование общества; с ним было со­вместимо и любое учение об имманентности. А сторонники умеренной супранатуралистической религиозности полностью отделяли естествен­ные принципы формирования действительного от потусторонних надежд и даруемого ими принципа откровения. Это отношение к жизни было мотивом рационального супранатурализма; полным заблуждением явля­ется попытка выводить его вслед за держащимися догматов теологами только из развития теоретического типа.

Во всем развитии от XVII до XIX вв. все больше утверждается господ­ство понятия закона природы. Исходя из него, устраняется каждая исто­рическая личность, ибо при господстве закона природы личность становится непонятной. Это развитие разлагает ценностные определения лич­ности, так как личность превышает закон природы. Английская револю­ция вышла из взаимодействия реформированного чувства власти лично­сти и зарождающегося философского сознания. Вторая английская рево­люция уже полностью основывалась на новом рациональном сознании, французская революция сделала из этого сознания последние разруши­тельные выводы, исходя из интересов среднего сословия. Все последую­щие революции были обусловлены теми же принципами естественного права; эти же принципы лежали в основе великих реформ XVIII века, как показал уже Шлоссер.

Каков же был результат? Принципы естественного права могли при­вести к распаду старого общества, но были не способны образовать но­вый устойчивый строй. Убедительности доказательства, приведенного Контом, ничего нельзя противопоставить. Современное положение об­щества предоставляет тому новые доказательства.

Естественная система действовала сначала в преобразовании право­вого порядка в духе римской юриспруденции, что было вызвано перехо­дом к промышленности и торговле, которые требовали свободного дви­жения капитала. Эта стало возможным благодаря Возрождению. Римс­кая юриспруденция освободила личность в области права и собственно­сти в семейном и государственном праве от ее связей, а договор, в кото­ром суверенно действовали воли, стал основной формой всех правовых отношений.

Следствия этого сказались в государственном праве. Потребность заключалась в стремлении освободить политические функции от фео­дальных порядков. Это основывалось на договоре, исходя из предпосыл­ки абстрактных индивидов. Если воля создала общественный договор, она могла и разорвать его.

В хозяйственной сфере естественная система привела к ужасному следствию капитализма. Внутри современного правового устройства обо­ротный капитал, совершенно так же, как в Римской империи, неограни­чен в своей власти. Он может отбросить все, что захочет, и захватить все, что захочет. Он подобен бестии с тысячью глаз и щупальцев, лишенной совести, способной поворачиваться, куда захочет.

ОЧЕРК 3

АВТОНОМИЯ МЫШЛЕНИЯ, КОНСТРУКТИВНЫЙ РАЦИОНАЛИЗМ И ПАНТЕИСТИЧЕСКИЙ МОНИЗМ В ИХ СВЯЗИ В XVII ВЕКЕ

1

За нами лежит освобождение новых европейских народов, третьего по­коления наций, которое мы можем исторически ясно различить, осво­бождение их Возрождением и Реформацией в XVI в. Оно выразилось в радостном утверждении жизни и мира в героической и художественной деятельности эпохи Возрождения, в интуитивном познании жизни в ис­кусстве; в сфере же христианской религиозности — в сознании незави­симости религиозного человека, в эмансипации общины от папской си­стемы управления, религиозного процесса от власти папы и от схоласти­ки, в постижении религиозной самоценности семьи, профессии, обще­ства и действия новой религиозности как принципа, способного изнут­ри создать новую форму жизни и общества. Леонардо, Рафаэль, Микеланджело, Дюрер, Ариосто, Коперник. Эразм, Лютер, Меланхтон, Цвингли, Кальвин, Ганс Сакс, Тициан, Рабле, Камоэнс, Тассо, Монтень, Шекспир, Сервантес, Лопе — все они относятся к этой одной, неизмери­мой по своему значению эпохе. Она завершается в XVII в. в Бэконе, Кеплере, Галилее и Рубенсе. И все-таки эта великая эпоха не обладала в гуманизме и Реформации достаточными средствами для решения труд­ных проблем, которые встали перед европейским обществом после упад­ка феодализма, уничтожения католического единства и церковной науки о разуме. Гуманизм растворился в шатком литераторстве, консолидиро­вался в науке о древнем мире или вошел в протестантское движение. А оно не достигло своей цели — создания единой реформы христианской церкви; расколы, конфессиональные распри, столкновения между секта­ми и религиозные войны переполняли Европу. Если Лютер в своих ве­ликих работах молодых лет надеялся посредством нового христианства реформировать светское общество и его структуру, то живой полноте глубокой веры и радикальных требований, которые были предъявлены на основе подлинного Евангелия анабаптистами, революционными кре­стьянами и городскими спиритуалистами, он мог противопоставить лишь недостаточно веский и бедный принцип Писания и жесткое положение о божественном праве властей. Оказалось, что библейские книги, возникшие некогда в соответствии с условиями жизни Империи, не мо­гут больше регулировать политическую и социальную жизнь германского мира. Оказалось также, что центральное учение об оправдании только верой должно для своего обоснования восстановить все метафизические догматы, посредством которых оно некогда обрело свою универсальную формулировку. Так внезапно возникла новая протестантская схоластика, более узкая и убогая, чем когда-либо была католическая. Появились новые формы христианского отрицания жизни, тем более невыносимые, что они подвергли опале высшее в человеке, научное мышление, свобод­ную художественную силу, образование религиозных общин.

В этих условиях растущее чувство невыносимости борьбы конфессий привело, как я показал, к поискам общего, в котором может быть най­ден мир. С неодолимой силой утвердилась мысль об истине, содержащей ядро всех религий. Так возникло понятие естественной религии. По мере того как основанная на принципе Писания протестантская система веры использовала с гуманистической ясностью все исторически критические средства для подлинного установления внутренней связи библейских ус­тановлений, в социнианстве возникла уничтожающая внутренняя крити­ка всех теологических половинчатостей и компромиссов между библей­скими изречениями и старокатолическими символами. И по мере того как Меланхтон в честном труде и с основательными знаниями искал са­мые общие посылки для обоснования удовлетворяющего новую образо­ванность вероучения, он пришел к принципу естественного света, naturalis ratio, к врожденному сознанию Бога, нравственному закону в душе человека, к свободе воли, к достоинству человека; так наряду с Лю­тером были намечены основные линии рационализма, которые затем постепенно заполнили последующее столетие. Еще более глубокое воз­действие оказывало разработанное в трансцендентальном или спиритуалистическом направлении теологии убеждение об универсальности бо­жественного духа и откровения в истории; с этой точки зрения сравни­вали религии Вивес, Воден, великие нидерландские философы, Джорда­но Бруно: так они пришли к понятию общей для всех религий, объеди­няющей человеческий род истины. Разум берет на себя объединить ре­лигии. Только от него полная крови, конфессиональных распрей и пре­следований Европа ждет утверждения принципа толерантности. И этот разум есть представленная Платоном, Цицероном и Сенекой способ­ность человека связать данные опыта посредством врожденных сверше­ний и регулировать ими жизнь. Так эпоха все больше надеется только на то, что разум приведет к новому устройству общества.

Герберт Чербери (1581-1648) впервые в христианской Европе обосновал автономию религиозного познания посредством анализа способности религиозного познания. В этом основательном анализе он отверг традици­онное номиналистское воззрение о невозможности познания трансцендентных истин и об участии откровения в каждом выходящем за преде­лы природы познании и попытался доказать, что религиозно-нравствен­ные истины обосновываются разумом: так он примирил неразрешимый для средневековья спор между fides и ratio и впервые представил разум в его автономном величии. Это делает его равным Гуго Грецию по значению.

Разум обладает в себе самом способностью всех, в том числе и рели­гиозно-моральных, истин. Это свое основное положение Чербери выс­казывает с уверенностью интуитивно обретенного убеждения без под­робного опровержения противоположных мнений. Откровение занима­ет у него для познания истины второе место, но и это также с ограничениями и многими оговорками, в сущности в противоречии с духом его системы. Ибо основанное на авторитете откровение подлежит нашей проверке и обладает только ценностью вероятности. И лишь поскольку откровение идентично нашему разуму — ведь в известном смысле все носящее в нас божественный характер есть откровение, — оно для нас также безусловно достоверно. Все это добавление об откровении лише­но необходимой связи с исследованием Герберта, и понятие откровения, чтобы вообще не отказаться от него, изменяется в смысле, соответству­ющем убеждению Герберта об автономном разуме и lumen naturale. Та­ким образом разум остается единственно истинным и надежным судьей. Все нуждается в его санкции, а то, что не подтверждается его решением, должно быть отвергнуто.

Эту позицию приходилось во времена Чербери отстаивать от напа­док представителей ортодоксального лютеранства, кальвинистов и пури­тан: все они едины в том, что природа испорчена, непригодна ни для чего доброго, а разум омрачен грехом. Чербери решительно требует от этих naturae sugillatores молчания и отвергает мнение exscriptores miseros, полагающих, что наш разум омрачен вожделениями чувств и страстей.

Самому исследованию о нравственно-религиозной познавательной способности человека предшествует основательная проверка достаточ­ной способности разума. И здесь Чербери уделяет преимущественное внимание двум моментам, которые придают его работе большое значе­ние: новой постановке проблемы и обусловленному ею решению о том, как происходит познание вообще.

Видя, что его время пребывает в сомнении о возможности подлинно­го познания, не находя освобождающего решения, он возвращается к вопросу, что же такое истина вообще. Он полностью осознает, что вво­дит в исследование новый поворот. Неоднократно мы слышим от него, что до сих пор никто ex professo не пытался прийти к решению таким путем. Свое исследование он начинает с семи положений, формулиро­ванных с математической точностью, которые определяют сущность и свойства истины. Чербери энергично выступает прежде всего против тех, кто со скепсисом, переполняющим средневековый номинализм, тракту­ет реальную объективную истину, существование которой могут подвер­гать сомнению лишь insani и sceptic. К этому добавляются определе­ния о постоянстве, объеме, отчетливости, дифференцированности и об­щем распространении истины. Затем он выделяет четыре различных вида истины, в зависимости от того, распространяется ли она на вещь, явле­ние, понятие или интеллект. Однако общий во всех этих случаях при­знак — и здесь он следует по сложившейся веками колее схоластической традиции — конформность, которую он, однако, понимает не в узком смысле соответствия интеллекта и вещи. Таково деление истины и опи­сание ее характерных признаков.

Однако значительно важнее для последущего времени, чем это мета­физическое определение понятий, та часть работы Чербери, в которой он переходит к доказательству возможности истинного познания. Уже на­правленные против скепсиса признаки реальной объективности, посто­янство и общее распространение истины, поскольку это указывает на факт провиденциальной связи в природе, позволяют предположить, что Чербери не удовлетворится теорией познания, которая исходит из про­блемы номинализма, но признает наличие в мире закономерной связи, гарантирующей возможность истинного познания вещей. В поисках условий для вышеприведенных видов истины он приходит применитель­но к истинам интеллекта к важному по своим следствиям положению, что для них вообще не существует условий в обычном смысле, мало того, что эти истины не могут быть выведены из опыта и наблюдения, напро­тив, сами служат предпосылкой и условием каждого возможного опыта и каждого познания. Так далеко уходят корни кантовской теории позна­ния: Если же мы спросим, что же такое эти истины интеллекта, то полу­чим близкое Цицерону и римским стоикам объяснение: в каждом здоро­вом и разумном человеке существуют notitiae communes, которые позво­ляют нашему как бы преисполненному даром небес духу познать вещи этого мира. Тем самым Герберт вступает в решительное противоречие с теми, кто видит в интеллекте лишь чистый, неисписанный лист, tabula rasa, и полагают, что познание возникает на пути дискурсивного мыш­ления. Вся деятельность Герберта — продолжающийся процесс против этой номиналистской теории.

В противоположность этому учению он обосновывает возможность человеческого познания совместной деятельностью природного инстинк­та, внешнего и внутреннего опыта и дискурсивного мышления. При этом ошибки приписываются способности дискурсивного мышления. Вместе с тем в соответствии с этим видом объяснения даже в ошибке должно всегда находиться зерно истины. В центре обоснования Гербер­та находится природный инстинкт в качестве способности, обладающей certitude mathematica. Этот природный инстинкт близок в его понима­нии мистическим теософским учениям о жизненном принципе, archeus, врожденной основной силе всего тварного, которая обнаружи­вается как стремление к сохранению собственной индивидуальности, conservatio sui, в каждом сущем, поднимается в последовательности ступеней до все более высокого совершенства и предстает наконец в человеческом интеллекте как способность к самым общим, лежащим в ос­нове мышления понятиям и аксиомам, как бы частью пронизывающего все мироздание универсального божественного провидения; поэтому он не может быть уничтожен и смертью. Тем самым освещается ярким светом его новое, основывающееся на закономерном познании мира по­нимание. Именно потому, что существует охватывающее весь мир про­видение, есть независимые от времени и пространства, вследствие это­го бессмертные, выходящие за пределы всякого опыта, основные законы человеческого духа, которые допускают упорядоченную жизнь чело­века в нравственно-религиозном отношении. Силы, заставлявшие ты­сячелетия тому назад цвести розу в Пергаме, действуют совершенно так же сегодня; и одинаковыми были способности всех людей во все вре­мена. Так consensus universalis основывается на вечном действии боже­ственного провидения, с другой стороны, общее согласие служит осно­ванием для познания этого действия.

Общее согласие есть признак вечных истин. Поскольку они всеобщи, они должны быть и врожденными. То, что нам ничего не известно об их происхождении, не должно побуждать нас к их отрицанию; подобно вкусу, запаху, осязанию и т.д., они основываются на непосредственном опыте и черпают из него свою достоверность. Правда, человек может, несмотря на это, отрицать их, однако он делает это так же, как закрывает глаза, чтобы ничего не видеть. Они достоверны в самих себе, и если они не очевидны человеку без внешнего участия объектов, слов или знаков, то с их помощью они сразу же становятся ясными. Их ценность зави­сит от быстроты восприятия и подтверждения в процессе познания, по­этому первое место занимают без промедления внутренне подтвержден­ные общие понятия.

Применяя свою теорию природного инстинкта в сочетании со своей теорией о всеобщем согласии как высшей норме истины, Чербери полу­чает из отношения общего внутреннего чувства, представленного в сове­сти, к своему объекту, высшему благу, конституирующие нашу нравствен­но-религиозную жизнь принципы. Поскольку счастье состоит в полном объеме блага, а вечность — в полном объеме времени, он приравнивает высшее благо к высшему счастью, вечному блаженству. Достижение этого блаженства дается нам присутствующим в нашей совести призна­нием высшего существа, доверием к провидению, а также к награждаю­щему и карающему воздаянию, гарантируемому божественным требова­нием строго нравственной жизни.

Здесь подлинное место философии религии в системе Чербери. Данные позже пять основных принципов нравственно-религиозной деятельнос­ти, общие понятия, notitiae communes, на которых основана истинная кафолическая или универсальная церковь, содержатся в сущности в тех трех, коренящихся в совести положениях. Он всегда высоко ставил их. Уже в двух юношеских стихах он высказал твердую уверенность в буду­щей жизни и при любой возможности повторял это свое кредо: в каче­стве писателя, который писал не для школ, а просто хотел помочь свое­му времени. И это он совершал пытаясь посредством громадного упро­щения догматов, как бы воссоздать первые указующие линии, которые строитель этого мира внедрил в каждое сердце.

Из этого следует и объяснение характера его главного произведения. Он не вступает в дебаты; разве что просто отказывается говорить о на­правлениях, ему чуждых. Он надеется, что впечатление от его оригиналь­ных мыслей заставит противника умолкнуть. Хотя однажды он и сказал, что, отчаявшись извлечь из книг поучение, он в конце концов отказал­ся от них (dehinc abiectis libris), тем не менее его многочисленные цитаты из произведений выдающихся писателей свидетельствуют о внима­тельном изучении работ современных ему ученых. Правда, больше все­го этот светский человек, стремившийся к расширению своих знаний о чужих странах, людях и нравах, извлек из живого общения со значитель­ными учеными Нидерландов, Франции, Италии; его связи распростра­нялись повсюду; ремонстранты Даниэль Тилениус и Гуго Греции побуж­дали его напечатать работу De veritate в 1624 г.; его произведение De religione gentilium свидетельствует о глубоком знании близкой, но значи­тельно большей по объему работы Иоганна Герарда Фоссия De origine et progressu idolatriae, в которой этот исследователь древнего мира и этног­раф с поразительной ученостью собрал большой материал.

Учение Герберта в своей сущности — попытка разрешить проблему способности познания, особенно способности религиозного познания посредством стоического учения об instinctus naturalis и notiones communes. Все изложенные более ранние попытки подвести под христи­анство, исходя из римского стоицизма, общее религиозное учение, пре­взойдены здесь совершенно свободным его развитием в духе учения сто­иков, независимо от каждой позитивной религии. Герберт идет дальше стоиков, придавая непосредственной истине, интуитивному восприятию veritatis ударение и окраску, которые напоминают о более ранних пред­ставителях интеллектуального созерцания и о мыслителе более поздне­го времени, Якоби. Из этого у него возникает уверенность в своей ори­гинальности в области теории познания. Основные его черты: неверие в силу дискурсивного мышления, глубокая вера в мощь instinctus naturalis, способную регулировать человеческую жизнь. Исходя из этого, он пред­полагает дать теологии прочную, непоколебимую основу. Выделение четырех факторов познания, определение превосходящего значения instinctus naturalis, образующего высшую и абсолютно неприкосновен­ную инстанцию, — учение, которое легло в основу морального рациона­лизма XVIII в. вплоть до Канта и Якоби.

Однако решить проблему познания в смысле ее объективной значимо­сти он мог только тем, что вновь в согласии с древними авторами обнару­жил гарантию объективного значения очевидности и общезначимости в родственности человеческого разума объективному разуму универсума. И здесь выявляется близость Герберта к другим философам. Прежде всего бросается в глаза его использование сходства или подобия (similitudo), a это основано на всей идущей от античности метафизической традиции, достаточно указать на Фому Аквинского и Агриколу. Понимая же разум как жизнь и природу, он вступает в более узкую область римских стоиков. Ведь стоическая фйак; есть энергия, которая дает элементарным телам силу их внутренней связи и развивается все больше в виде различных спо­собностей, а ее основная сущность есть conservatio sui; высшая же спо­собность в природе — mens, в который входят в качестве врожденных самые общие понятия, а таковыми являются понятия религиозные. Так У Герберта стойко-платонические учения римских философов очень есте ственно соединяются с понятиями одушевления, родственности, симпа­тии, ступеней и степеней, присутствующими в неоплатонизирующем пан­психизме и теософии его времени; этим объясняется, что он любит и ис­пользует Телезио, Патрицци и Парацельса. Instinctus naturalis для него врожденная сила, сущность которой состоит в самосохранении, свой­ственной каждому сущему, как элементам, так и растениям, животным и людям. В элементах instinctus naturalis ограничен низшими функциями, он настолько усиливается по своим функциям, что превращается у человек в способность к высшим и всеобщим понятиям. Соответственно Герберт совершенно в духе стоиков, охотно применяет для обозначения provident universalis divina выражение natura. Работы всех названных; торов для него живая литература; она обосновывает его стоическое учение об универсальной религии разума; как ни много, в частности термине логически, он заимствовал у схоластической школьной традиции, но оп­ределение ее как schola несколько презрительно; особенно решительно он борется с ее склонностью к номинализму и с ее ограничением разума по­средством discursus.

II

Надежды на религию разума все усиливались уже с XV в. вследствие успе­хов разума в покорении природы знанием. Эпоха изобретений и открытий была обусловлена изменениями в гражданском обществе. Прогрессирую­щие практические цели этого общества заставляли повсюду, в городской предпринимательской деятельности, в торговле, в медицине, ставить новые задачи. Какую пользу могло извлечь это общество, растущее городское на­селение которого требовало лучших средств производства и более быстро­го морского сообщения, из искусства схоластических диспутов в старых университетах? Только на пути эксперимента, исчисления, открытия и изобретения могло мышление удовлетворить требованиям жизни. И в этом новом гражданском обществе, в котором возникли эти современные зада­чи, были и средства к их решению. Ибо в нем в отличие от разделения в ан­тичном обществе трудящихся рук и научного духа сформировалось творчес­кое соединение промышленного труда с научным мышлением. Это соеди­нение труда с творческим духом в свободном гражданском обществе привело к эпохе автономии и господства разума. Возникали вспомогательные сред­ства в экспериментальной и измеряющей науке, открытия, служившие гос­подству труда над природой, такие, как компас, порох, книгопечатание, раз­вивающаяся техника по шлифовке стекол. Эти открытия вскоре привели к результатам, следствием которых был рост необычайной суверенности человека по отношению к природе. Идеи древних повсюду сплетались с двигающимся конструктивным духом Нового времени. После того как течение немногих лет с 12 октября 1492 г. до 1522 г. друг за другом следов открытие Америки, морского пути в Индию, после того как был достигну Тихий океан и совершено первое кругосветное плавание, человеческий разум подчинил себе земной шар и начал устраиваться на нем. И когда шаробразная форма Земли была окончательно установлена, для астрономии открылся необъятный горизонт; исходя из гипотезы вращения Земли вокруг своей оси, Коперник достиг окончательного подтверждения величайшей ги­потезы античного мира. Потребности мореплавания вызвали интерес к ас­трономическим работам и предоставили им средства. Смутные и не впол­не понятые сведения о гелиоцентрической гипотезе привели Коперника к величайшему из всех когда-либо известных расширению знания о мире; в то время, когда стареющий Лютер погрузился в размышления о символе веры, в уме католического настоятеля собора возникло это важнейшее на­учное открытие человечества. Освоение универсума посредством математи­ческого мышления продолжалось Кеплером и Галилеем. И под действием тех же социальных потребностей нового гражданского общества был наконец сделан первый решительный шаг к подлинному анализу сложных феноменов универсума, к анализу, который выявил простые закономерные от­ношения.

Этот шаг сделал Галилей посредством установления законов движе­ния. Работа в мастерских городов, задачи, связанные с открытием поро­ха, и техника построения крепостей, содействие плаванию проведением каналов, конструкцией и оснащением кораблей сделали механику из­любленной наукой того времени; в Италии, Нидерландах и Англии эти потребности были очень остры и привели к продолжению исследования древних в области статики и к первым попыткам в новой области, в ди­намике, прежде всего в работах Леонардо, Бенедетти и Убальди. Затем явился Галилей. С ним после более чем двухтысячного периода описания и наблюдения над формой природы, получивших завершение в образе мира у Коперника, наступила стадия подлинного анализа природы. Начато это было Коперником, Бэконом и Кеплером. В самом глубоком поня­тии Бэкона, >dissecare naturam, была дана формула этого анализа. Кеплер руководствовался в своих исследованиях принципом гармонии универ­сума, согласно которому красота есть явление целесообразности, заклю­чающейся в числе и мере. Бог, по его мнению, связан законами геомет­рии. Первым свойством субстанции яляется количество, и только по­скольку качественные определения могут быть сведены к количествен­ным, может быть обнаружена познавательная связь; «ut oculus ad colores, auris ad sonos, ita mens hominis non ad quaevis, sed ad quanta intelligenda condita est». Мера нашего познания состоит в его приближении к nudae quantitates. Тем самым найден методический принцип современного по­знания природы, согласно которому лишь в той мере, в которой факты могут быть приведены как бы на одну плоскость и стать полностью срав­нимыми, следовательно, только в математическом естествознании, воз­можно строгое познание природы. Эти положения продолжены Галиле­ем. Философия, как Он утверждает, не книга, основанная на фантазии людей, подобно «Илиаде» и «Orlando furioso»; «истинная книга философии есть книга природы, всегда открытая перед нашим взором; од­нако она написана другими буквами, не буквами нашего алфавита; это — треугольники, квадраты, круги, шары, конусы, пирамиды и дру­гие математические фигуры». Короче говоря, «прочесть эту книгу мож­но только с помощью математики»; и для подтверждения этого воззре­ния о значении математики для философии цитируется Платон. По­средством этой сравнимости и измеримости пространства, времени и движения Галилей, следуя своему принципу «измерять все, что измери­мо и стремиться сделать измеримым то, что еще не таково», пытается конструировать природу. Решить эту задачу можно было лишь посред­ством выявления сходности в процессах движения. Решающими отправ­ными пунктами для этого были два закона, абстрагированные из факти­ческих процессов движения, которые только и позволили ему применить математику к динамическим проблемам: 1. Действие каждой простой силы есть движение по прямой линии; тем самым каждое движение по кривой есть продукт сочетания сил, при этом, правда, движение по кругу признается простым и естественным. 2. Подобно тому как покоящееся тело хочет сохранить свое состояние, движущееся тело стремится пребы­вать в движении по прямой с равномерной скоростью, и эта тенденция может быть пресечена только действием внешней силы. Таким образом, система Галилея была, как показывает первый принцип, первым действи­тельным анализом скрывающейся сложности природы посредством разло­жения ее на силы в качестве компонентов и одновременно подчинением опытов общим, данным в мышлении логико-математическим отношени­ям. Следовательно, и Галилей был представителем a priori, посредством которого конструируется опыт. Коррелятом всего этого учения было по­знание субъективности чувственных качеств, поскольку они не требуют­ся для математической конструкции природы. Так, благодаря великим от­крытиям Коперника, Кеплера и Галилея и сопутствующей им теории кон­струкции природы посредством a priori данных логико-математических элементов сознания было окончательно обосновано суверенное сознание автономии человеческого интеллекта и его власти над вещами, — учение, которое стало господствующим убеждением самых передовых умов.

III

Таким образом, человеческий разум обрел достаточное мужество, чтобы подойти к самой запутанной и трудной задаче, к урегулированию обра­за жизни и устройства общества.

Автономия человеческого разума по отношению к нравственному об­разу жизни отдельной личности была впервые решительно утверждена светским англичанином и французским священником. Оба они устано­вили эту автономию посредством освобождения автономной, основан­ной на законе природы морали от религиозной веры; оба они основыва­лись в изображении самостоятельной силы человеческой природы на идеях античных писателей, в первую очередь, Цицерона и Сенеки.

Выше я указывал на первые ростки независимой морали в ранней стоически-гуманистической моральной школе Флоренции. К утверждению автономной морали продолжают стремиться в Италии Телезио и Джордано Бруно, во Франции, как я показал, Монтень и Воден. Большое влияние на общество это движение получило в Англии благодаря Бэко­ну, во Франции благодаря Шаррону.

В идеях Бэкона выражено неудержимое стремление людей Возрожде­ния к жизни и созиданию, отраженное в научной фантазии, которая пы­тается привести к господству человека над природой посредством noзнания ее законов. Однако эта фантазия вполне позитивна: это — вооб­ражение преисполненного реальностью ума. Исходя из действительно­сти Бэкон конструирует свой метод наподобие огромной машины, пред­назначенной поднять всю тяжесть опыта. В нем человек Возрождения выступает в новой модификации: это человек, завоевавший для своей воли к жизни, к господству и к формированию поле безграничной ши­роты посредством познания сил природы и господства над ними. Сред­невековые размышления о жалкой природе человека требуют, по мне­нию Бэкона, дополнения посредством изучения прерогатив человека. Бэкон подчеркивает в мышлении творческую способность, в воле — осу­ществление общего благосостояния. Эти новые могущественные побуж­дения медленно возникают наряду с военными и религиозными аффек­тами феодального времени и овладевают помыслами людей. Исходя из этой новой точки зрения, Бэкон утвердил и значимость автономии мо­ральной силы и нравственного познания.

В отношении к моральному миру позиция Бэкона также практическая, властная, в высшем смысле утилитарная; поэтому он уже этим близок римскому стоицизму. В частности он заимствует у этой античной тради­ции учение о высшем правиле, которому надлежит господствовать в мо­ральном мире. Он освобождает почву для своего построения морали в этом новом стиле, отделяя моральную жизнь и науку от теологии. Нрав­ственные установления подчинены закону природы. Бэкон говорит: «habere homines etiam ex lumine et lege naturae notiones nunnulas virtutis, vitii, justitiae, iniuriae, boni, mali id verissimum est. Notandum tamen lumen naturae duplici significatione accipi». В первом смысле lumen naturae совпадает с тем, что Герберт рассматривает в sensus externi, intemi и во втором это то, что он называет intellectus или instinctus; ибо Бэкон также говорит об instinctus internus в человеческой душе. Этот внутренний свет, конечно, врожден, это — reliquiae pristinae et primitivae puritatis. Герберт и Бэкон отличаются друг от друга тем, что Герберт основывает на внутрен­нем свете именно истину религии, Бэкон же это решительно отрицает. Lumen naturale в качестве божественного природного свойства есть, с од­ной стороны, внутренний свет, intellectus или instinctus, заключающий в себе и гарантирующий высшую, достигаемую естественным путем исти­ну, с другой — одновременно и свет, обусловливающий восприятие, индукцию, умозаключение и т.д. Каждому человеку дано сознание этого закона природы, которое, правда, может быть затемнено. Внешним призна­ком этого закона является consensus. Все эти определения относятся к сто­ической традиции. Постигать господство закона природы и способствовать ему означает понимать его психологически, следовательно, он должен быть сведен к действующим в нем силам. Таким образом для Бэкона воз­никает прекрасная задача не только устанавливать правила нравственной жизни, но и выводить практические положения о средствах, с помощью которых можно подчинить наши аффекты закону природы. В этом Бэкон также следует стоикам и определяет задачи для Гоббса и Спинозы. Он тре­бует в этой связи прежде всего глубокого изучения аффектов; на основа­нии такого изучения он приходит к выводу, что аффект может быть сдер­жан лишь другим аффектом: закон, который заимствуют Спиноза и Юм и используют в своей этической системе. Бэкон определяет также при­вычку, общение, воспитание, чтение и т.д. как психологические силы, способствующие росту нраственности. Во всех этих вопросах он по сво­ей позиции — моралистический реалист. Благодаря тому же принципу становится возможным главный достигнутый им прогресс — постижение самого правила как связи психологических сил. Таким образом, по Бэко­ну, нравственная культура обусловлена силами нравственного мира. Lex naturalis предстает у него как социальное, направленное на благо общно­сти влечение отдельного человека, которое должно прийти к компромис­су с влечением к самосохранению. Можно, однако, доказать, что и это новое основоположение коренится в римском стоицизме. Важнейшее доказательство этого обнаруживается в работе Цицерона (Cic. de off. I, 4, 11): «principle generi animantium omni est a natura tributum, ut se vitam corpusque tueatur» и 12: «eademque natura vi rationis hominem conciliat et ad orationis et ad vitae societatem impellitque ut hominum coetus et celebrationes et esse et a se obiri velit»).

И мудрость, которой посвящена знаменитая работа Шаррона, в своем позитивном ядре также мудрость стоицизма. Подобно тому как знамени­тые гермы древности имеют два лица, так и в Essais Монтеня мы видим скептика, а если повернуть голову, — римского стоика. В этом Шаррон также сходен со своим старшим другом. Правда, он еще решительнее, чем тот, подчеркивает позитивное содержание своей мудрости. Однако тот, кто сумел бы высказать, что, оставляя в стороне использование всех антич­ных писателей, связывает Шаррона с Монтенем, а впоследствии с Декар­том и особенно с Паскалем, — романская витальность, спокойное приятие страсти и сдержанная оценка обратной стороны сияния жизни, неи мери­мый рассудок без глубины, личная свободная жизненная позиция внутри властной политической структуры церкви — выразил бы всю противопо­ложность между благороднейшими умами этого романско-церковного мира и миром германо-протестантским. Шаррона нам описывают как че ловека чрезвычайной чувственной жизненности. Указывали, что его лицо всегда выражало сияющую радость. Его голос и жесты отличались свой­ственной южанам живостью. И вот мы узнаем, что этот человек, после того как он пытался стать доктором прав и сделать карьеру адвоката, ра­зочаровавшись в этом, обратился к теологии и стал знаменитым проповед­ником в Париже, где его проповеди охотно слушал двор, а затем после 17-и 18-летней деятельности охваченный жаждой одиночества решил всту­пить в орден цистерцианцев. Этому, правда, помешал его преклонный возраст. Он уехал из Парижа и к этому времени встретился с Монтенем, который стал его близким другом. И только теперь он написал свою рабо­ту. В ней сказывается знание жизни, присущее человеку романской расы и священнику. Обсуждая силу привычки и времени, он как-то сказал: «Попав на галеру, рабы сначала плачут, а через 3 месяца поют».

Самое прекрасное и полезное намерение — так начинается его рабо­та—и наихудшим образом исполненное — это изучать и познавать себя. Такова для него основа мудрости. Он хочет учиться не по книгам, а у са­мого себя, однако это самопознание состоит прежде всего в расчленении душевной жизни, которое не выходит за пределы обычного для того вре­мени. Подробное описание страстей соответствует у него стоической и церковной традиции. Самим собой он становится лишь тогда, когда на­чинает говорить о свойствах жизни. «Глупость и слепота господствуют над началом нашей жизни. Середина ее — мучительный труд, конец — страдания, а жизнь в целом — заблуждение».

Условие истинной мудрости состоит для него в том, чтобы человек познал свою моральную неустойчивость и свое жалкое положение. Тем самым он сумеет найти необходимые средства, предписываемые великой целительницей, мудростью (II. preface). «Я предлагаю здесь картину мудрости и ее учения, которые, быть может, покажутся кому-либо новы­ми и странными и которые никто еще не предлагал и не использовал та­ким образом» (там же).

Однако при всем проповедническом характере всей этой дисципли­ны, великая целительница, мудрость, здесь не церковь; после того как пациент посредством познания страстей и освобождения от них дости­гает состояния полной и универсальной свободы, он получает основные правила мудрости от самой природы (II. с. 3, начало). Освобождение от заблуждений и ошибок мира и страстей — гласит вводная глава.

В одном месте, исчезнувшем в последующих изданиях, он говорит о принципе независимости морали от религии и церкви так, как мог бы ска­зать Марк Аврелий. «Надо быть нравственным, ибо к этому призывают природа и разум, этого требует общий порядок мира, частью которого является отдельная личность. Надо быть нравственным, к чему бы это ни приводило». Моральность — первое, религия — лишь ее дополнение и завершение. Она не создает моральность; «моральность рождена с чело­веком и в человеке, заложена в него природой».

От страстей освобождает прежде всего известная тупость души, затем при различной силе страстей более слабая страсть всегда может быть пре­одолена более сильной; можно также применить уловку, позволяющуюускользнуть от случайностей жизни и скрыться от них. Однако лучшее средство — твердость души, способной бороться со случайностями. Тог­да свободе души способствует дух общей проверки всех вещей и суждения о них (II. 2, № 2, р. 324). Так проявляет себя резонирующая природа че­ловека — здесь мы слышим уже Декарта. Это усиливается холодной и бес­страстной сдержанностью суждения, и в конечном итоге универсальнос­тью духа, с которой мудрец взирает на все мироздание, ощущает себя, как Сократ, гражданином мира и с расположением относится ко всему чело­веческому роду. Мудрец должен уделять свой интерес немногим вещам и объектам, в противном случае его деятельность станет односторонней и эмоциональной, а его мышление преисполненным предрассудков. И еще слова, характеризующие Шаррона как представителя романской расы и как священника (ibid., № 13, р. 349). «В конце концов каждый должен отличать себя от своей публичной роли. Ибо каждый из нас играет две роли и состоит из двух личностей; одна из них внешняя, другая сущност-ная. Человек должен уметь отличать кожу от рубашки. Умелый человек будет хорошо играть свою роль и не позволит вынести суждение о свой­ственных ему глупости или безрассудстве. Надо пользоваться миром та­ким, как мы его находим, но при этом видеть его как нечто себе чуждое». Так, по Шаррону, ученика мудрости готовят принять ее правила.

Теперь выступает основное понятие его работы. Это — мудрец-стоик в окраске и в одеянии француза XVII в. Подлинную мудрость человека Шаррон определяет старым французским выражением, характеризую­щим порядочного, смелого человека, в котором уже Фруассар видел свой жизненный идеал, а именно как preud homie или prud homie (II, 2. № 4, р. 353). Истинная prud homie мужественна и благородна, смеющаяся и радостная, она всегда верна себе и постоянна; она шествует твердым, гордым шагом, всегда сохраняет свой курс, не глядит ни по сторонам, ни назад, не меняет свою походку и свою манеру по ветру, времени и обсто­ятельствам. То же говорит и Сенека, ер. 7 (59). Ер. тог. 1. VI (Haase III, p. 129): «Sapiens plenus est gaudio, hilaris et placidus, inconcussus. Si nunquam maestus es, nulla spes animum tuum futuri exspectatione sollicitat, si per dies noctesque par et aequalis animi tenor erecti et placentis tibi est, pervenisti ad humani boni summam». «Gaudium hoc non nascitur nisi ex virtutum conscientia. Non potest gaudere, nisi fortis, nisi iustus, nisi temperans». Cp. De vita beata, c. 4.

Пружина этой prud homie — природа; она обязывает каждого челове­ка формироваться и регулировать свои действия в соответствии с ней. Она — наша госпожа, предписывающая нам эту мудрость. Для каждого чело­века существует внутреннее и общее обязательство — быть смелым, пря­мым и цельным соответственно замыслу Творца. Человеку не следует искать причину, обязательство или силу для своей своей prud homie, и он не может обладать более оправданной, мощной и древней, ибо ей столько же лет, сколько ему, она родилась вместе с ним. Каждый должен стремиться быть достойным, потому что он человек. Тот, кого это не заботит — чудо­вище, он отказывается от самого себя. Prud homie должна возникнуть в че­ловеке из него самого, то есть из внутренней пружины, заложенной в него Богом, а не под действием внешней и чуждой ему силы (р. 354). Человек хочет, чтобы все, чем он обладает, было в хорошем и здоровом состоя­нии — его тело, голова, глаза, суждение, память, обувь: так как же ему не желать иметь в хорошем состоянии также свои волю и совесть? (р. 355). Это совпадает со словами Цицерона (De finibus I, V, с. 12).

И здесь Шаррон особенно подчеркивает, что соблюдение внешних правил ведет лишь к внешней и никчемной prud homie. «Я же хочу, что­бы мой мудрец обладал сущностной и непобедимой prud homie, которая в себе самой и из своего собственного корня располагает прочностью и которую так же невозможно вырвать и отделить, как бытие человека от человека» (р. 355). А эта связь основана на том, что в нас «природой за­ложен общий разум, raison universelle («equite et raison universelle). Он сущностный закон и свет в нас. Так можно определять как закон приро­ды и то, что мы побуждаемы жить как homme de bien.

«Поэтому доктрина всех мудрецов гласит: жить хорошо означает жить secundumnaturam: высшее благо — пребывать в согласии с собой» (1. II, с. 3, № 7, р. 359). В подтверждение этой формулы Шаррон цитирует Сенеку. «Природа для каждого из нас невзыскательная и мягкая госпо­жа и налаживает все, если только мы слушаемся ее». Проповедники и стоические философы провозглашают Евангелие природы следующим образом: «Для того, чтобы быть довольным и жить счастливо, не надо быть ни мудрецом, ни придворным и вообще обладать каким-либо отли­чием. Все, что выходит за пределы общего и естественного, — тщета».

Все еще в становлении. Но между 1600 и 1625 гг. наступила плодо­творная эпоха, в которой это римское стоическое учение используется рядом значительных писателей, причем в самых различных аспектах, для построения естественной системы. И делается это в форме, которая близка античной и в определении рожденных вместе с нами элементов или влечений еще не затронута влиянием возникающего естествознания, потребностью конструкции внешней действительности. Работа Шарро-на 1601 г., труды Бэкона 1605-1620 гг., De veritate Герберта 1624 г., глав­ное произведение Гуго Гроция 1625 г. — все они характеризуются неза­висимым изображением морального мира.

IV

Второй важной задачей было устройство европейского общества. Члены Союза Башмака, одного из тайных крестьянских союзов, подготавливавших Крестьянскую войну 1524 — 1525 гг., на вопрос: «Скажите в чем суть этого?» отвечали: «Мы не хотим ждать помощи от попов и знати», определяя таким ответом свой отличительный признак.

В этом состояла проблема нового гражданского общества. Воспринимавшиеся как неизменные, отношения господства и хозяйственные формы средневековья в области земледелия и ремесла в деревне и в городе до сих пор не затрагивались научной рефлексией; теперь же необыкно­венно быстро растущее население городов требовало прогресса в сред­ствах производства и открытия новых рынков сбыта; именно в эпоху, предшествовавшую Реформации, социальная проблема значительно обо­стрилась вследствие обесценения денег, возникновения крупных торго­вых компаний, импорта новых предметов потребления. О гнете феода­лов Лютер говорит: «Даже если бы земля крестьянина приносила столько талеров, сколько на ней колосьев, это только увеличило бы притязания господ». А его впечатление от всего социального устройства в его время таково: «Если посмотреть на мир, на все его сословия, то мы увидим не что иное, как большой, широкий хлев, полный больших воров». То же уничтожающее суждение, которое Лютер высказал о социальных услови­ях Германии, высказывает в своей «Утопии», одном из самых важных источников социальной истории, Томас Мор о социальных условиях Англии. То, что уже в 1516 г., за несколько лет до разработки религиоз­но-спиритуалистических политических фантазий была создана, исходя из глубокого чувства нетерпимости социальных условий, философская утопия социалистической направленности, характеризует создавшееся положение. В «Утопии» содержался ряд ценных предложений. В кресть­янских манифестах также было много требований, которые пришлось осуществить в более позднее время: отмена крепостного права и обреме­няющих феодальных тягот, усовершенствование судопроизводства, нало­говой системы в городах, улучшение положения бедных, ограничение крупных торговых компаний.

Оказалось, однако, что содержащиеся в Библии принципы не могли лечь в основу требуемого переустройства общества.

Основоположения нового Евангелия можно было толковать очень различно. В Виттенберге их понимали иначе, чем в Цюрихе, в Аугсбурге и Нюрнберге иначе, чем в Страсбурге. Более того, в крупных городс­ких центрах представители различных толкований боролись друг с дру­гом. Безграничные ожидания были вызваны принципом христианской свободы и обращением к апостольскому времени как к социальному об­разцу. Из христианского равенства и братской любви выводились общ­ность имущества, отмена налогов и десятин. Из свободы духа, из само­определения общин возникали новые политические принципы громад­ного значения. Особенно плодотворной почвой для новых политических чувств и идей оказалось общинное право реформатских церквей. Одна­ко если повсюду, особенно в реформатских областях, ожидалась свобо­да, если в общинном праве был дан образец политических институтов, если были пробуждены нравственные силы, которых требует всякая сво­бодная политическая жизнь, то ко всему этому необходимо было допол­нение в виде политического мышления, которое дало бы исходя из свя­зи всей культуры того времени правовой государственной жизни ее самостоятельные основы и задачи. Из принципов библейских книг можно было вывести лишь один последовательный идеал совместной жизни: ос­нованный на братской любви и общности имущества теократический по­рядок. Его противоречие фактическим условиям жизни было очевидно. Пришлось обратиться к политической философии. Здесь руководящим стало юридическое и политическое мышление римлян и находящихся под их влиянием греческих авторов, например, Полибия.

Макиавелли был, как я показал, первым представителем романской расы, который возродил римскую идею господства в новых условиях со­временных ему народов; эта идея жила в нем в своей исконной силе, так же, как политическая техника, всегда действовавшая на итальянской по­чве, начиная со времени основателей Рима до эпохи его современников, Борджа. В работах Макиавелли господствовала считающаяся с фактами позитивная фантазия, стремящаяся посредством использования имею­щихся движущих сил придать политическому телу как механизму наи­большую энергию и длительность действия. Работы Макиавелли утвер­дили и в теории суверенность политической техники светского рассудка, которая была реальностью в итальянских городах; государственные ин­тересы последующего времени, в частности в возникающих княжествах, отражались, как в зеркале, в словах великого флорентийца. Одинаковая почва принесла одинаковые плоды, хотя в более мягкой форме, в трудах Гвиччардини, Паруто и Ботеро. Для того чтобы довести до научного со­знания искусство государственного управления во Флоренции и в Вене­ции, где они жили и действовали, они, как и Макиавелли, пользуются прежде всего мудростью эпохи Сципионов. Удивительно, что системати­ческую и научную форму этому чисто римскому принципу государствен­ной мудрости придали затем два находившихся под влиянием римского стоицизма северных писателя. Так Сциоппий в своей работе о политичес­ком методе (Paedia politices. Ed. Conring. 1613) доказывает, даже не назы­вая Макиавелли, и обращаясь к Аристотелю и Фоме Аквинскому, тем са­мым совершенно в духе Макиавелли, что политическое мышление и по­литическая деятельность направлены только на автаркию и благополу­чие государства, что, следовательно, мотивы государства совершенно не связаны с требованиями морали и находятся лишь в опосредствующем отношении к ней. Исходя из этого, политик — это высказывание Спи­ноза мог только расширить — должен говорить о тирании и революциях так, как врач говорит о жаре и воспалениях. Юстус Липсиус в своей по­пулярной, но в общем незначительной работе (Politica, 1612), которую он с поразительной самоуверенностью посвящает всем князьям, указы­вает, правда, в первых двух книгах на моральные качества, которые он хотел бы видеть в своем князе, но затем, начиная с третьей книги, при­водит совокупность правил государственной мудрости (prudentia) и здесь дает своим князьям совет вносить в свои действия, не испытывая моральных угрызений, немного надувательства, обмана и лжи. «Пусть зеноны это и отрицают, — обычно я охотно слушаюсь их, но как это воз­можно в данном случае? Они, как мне кажется, не знают эпохи и людей. Ведь среди каких людей мы живем! хитрых, дурных, они как будто полно­стью состоят из обмана, коварства, лжи; даже князья, с которыми мы имеем дело, относятся большей частью к тому же типу людей». Сто ический ритор и наблюдатель все-таки преобладает в нем над римским духом. Работа Паоло Сарпи о правилах венецианского правления (1615) и Завещание Ришелье (опубликовано в 1667 г.) можно рассматривать как подлинное продолжение активными, гениальными государственными деятелями понятия Макиавелли о государственной мудрости. Сарпи с ледяной холодностью разрабатывает в своем труде принципы и технику олигархического управления Венецией. Именно вследствие этого духа холодного расчета его изложение необходимых для этого средств оказы­вает свое воздействие. Эти средства таковы: постепенно концентриро­вать власть в Совете десяти и в сенате, ослаблять, обедняя, других пред­ставителей знати, способствовать внутри венецианских владений обра­зованию различных группировок, конфискациям, бракам богатых на­следниц с венецианцами; во внешних владениях применять политику хлеба и кнута. Завещание Ришелье свидетельствует о более высоком по­нятии государственной мудрости в крупных наследственных монархиях. Когда за два года до смерти Ришелье против него было поднято восста­ние, среди целей указывалось также желание восстановить уважение к духовенству и знати. В самом деле, политика Ришелье была направлена на подчинение интересам государства всех других интересов, в том чис­ле католического духовенства и знати. Ришелье не дозволял больше вли­ять на государственные дела интересам и учениям церкви. Этим духом преисполнено и его Завещание. Однако весьма поучительно гипертро­фированные требования Макиавелли защищать государственные инте­ресы ограничивались в наследственной монархии достоинством короля и преемственностью моральных принципов наследниками престола. «Я знаю, говорится в Завещании, что в многих политических работах ста­вится под вопрос скрупулезное следование заключенным договорам. Однако великий государь должен скорее рискнуть личными интересами и даже интересами государства, чем нарушить свое слово, что нанесло бы ущерб его репутации и тем самым величайшей силе суверена».

Однако задолго до этого перехода от основанной Макиавелли роман­ской политики в сфере государственных интересов к политическому мышлению крупных монархий события во Франции, привлекавшие с се­редины XVI века взоры всей Европы вследствие диктатуры Гизов, пре­следования протестантов, политики Екатерины Медичи и событий граж­данской войны с 1562 г., привели ко второму великому прогрессу в обла­сти политической науки. В этой борьбе именно политика государствен­ных интересов Макиавелли, в духе которой действовала Екатерина Ме­дичи, резко столкнулась с новой эволюцией политической науки. Как одно, так и другое политическое направление пользовалось идеями, раз­работанными в греко-римской философской и юридической литературе. В политических работах протестантов, предшествовавших этому време­ни, защищалось право князей также на решение религиозных вопросов и утверждалось божественное происхождение княжеской власти. Вар-фоломеевская ночь 24 августа 1572 г. привела к решительному измене­нию в этом вопросе. С этого времени протестантские писатели стали ис­следовать отношение права князя к праву подданных, границу княжес­кой власти и право подданных на вооруженное восстание, даже на убий­ство князя.

Франсуа Отман родился в Париже в 1524 г. Он был современником и равным по значению сотрудником двух известнейших юристов этой эпо­хи, Кюжаса и Донелля; в Бурже он стал преемником первого из них, дру­гом и сотрудником второго. Варфоломеевская ночь изгнала его из Фран­ции, превратила в противника абсолютной монархий; живя в Базеле, он в работе «De iure regni Gallicae libri tres» (Basel, 1585) попытался показать, что ограничение монархии народом и сословиями исторически право­мерно входит во французское государственное право. Французская мо­нархия по своему происхождению, как он полагает, — государство, ос­нованное на избрании. Женщины лишены французским государствен­ным правом королевского достоинства. Государственно-правовое поло­жение сословий позволяет им занимать решающее положение между на­родом и монархом. Вследствие того, что борьба против королевской вла­сти, допустившей Варфоломеевскую ночь, привела к оправданию гуге­нотского сопротивления, исходя из правовых принципов, современное государственное право достигло прогресса, который стал решающим для всей этой эпохи. Это совершил Юбер Ланге в работе 1569 г. «Vindiciae contra tyrannos». В ней греко-римское понятие государственного догово­ра используется в качестве источника государственного устройства и го­сударственного права для оправдания сопротивления при нарушении монархом божественных законов или при подавлении им народа. Эта теория служила вплоть до Французской революции основой всех поли­тико-юридических построений нового устройства государств того време­ни. Она также была творением древности, возникла в эпоху греческого просвещения в условиях насилия, как бы перманентной революции, опустошавшей греческие полисы в период Пелопоннесской войны. Классическое изображение этой теории дал Платон в своем главном по­литическом произведении, по своему обыкновению в виде систематизи­рованного синтеза всего написанного на эту тему до него, используя это в качестве основы для полемики. Естественное право исходит из борьбы людей друг с другом, из жизни без законов как естественного состояния; оно показывает, как в государстве был установлен посредством догово­ра законный порядок. Это учение о господстве на основе договора рас­сматривалось в период развитого средневековья как средство создания государства Марсилием Падуанским, Оккамом и Николаем Кузанским; оно осталось непоколебимым в последующие века как сущностная со­ставная часть учения о естественно-правовом государстве и использова­лось также в XVI и XVII вв. юристами, политиками, теологами и фило­софами. Важным прогрессом в протестантском движении было то, что посредством названных учений оно попыталось решить в демократичес­ком духе главные вопросы государственного права и обосновать право на сопротивление. Суверенность народа выводилась этими писателями из учения о договоре: невозможно допустить, что при соответствующем до­говору и разуму назначении правителя совокупность людей могла предполагать полный отказ от своей свободы. Суверенные права монарха являются, по Альтусу, неотчуждаемой душой социального тела. Этой по­литической школой уже производятся и исторические дедукции из исто­рии права отдельных государств. Ланге называет своим даже столь харак­терный позже для естественного права Гоббса и Спинозы геометрический метод; он стремится действовать по геометрическому методу, кото­рый переходит от точки к линии, от линии к плоскости, от плоскости к телу. Немецкий протестантский писатель, Хеннинг также требует в сво­ей работе 1562 г. «De lege naturae methodus apodictica» применять к есте­ственному праву метод математических наук. Правда, его собственное применение этого метода еще очень несовершенно.

Дополнением к этому учению о праве на сопротивление служила раз­работка теории о праве каждой веры на терпимость. Требование веро­терпимости выдвигалось уже Томасом Мором; на его идеальном остро­ве мирно сосуществуют различные вероисповедания. Этот же принцип толерантности утверждался повсюду протестантскими сектами. В Нидер­ландах его подробно обосновал Коорнхерт. Здесь вообще вследствие со­вместного существования сект этот принцип впервые получил значение нерушимого основного закона государства. Он также получил свое тео­ретическое обоснование в учениях о государственном договоре и естественном праве, согласно которому свобода совести является непререка­емым правом человека и поэтому никогда не может перейти к князю по­средством договора о подчинении.

Не менее сильны были основания для развития общезначимого, ос­нованного на суждении разума естественного права, содержащиеся в это время в социальных и политических противоречиях и требованиях. Новое гражданское общество искало принципы для своего оправдания и развития. Их нельзя было найти в теократических идеях средневеко­вья. При обращении к древности, особенно к римскому миру, в раб­стве, религиозном принуждении, в системе имперского управления повсюду обнаруживались границы мышления, не признаваемые боль­ше данным временем. Следовательно, было необходимо разрабатывать античные юридические и политические основные понятия. Уже Томас Мор кладет в основу идею правового равенства всех государственных подданных. Туже идею высказывает под влиянием стоицизма Ла Боэ-си, друг Монтеня. «Природа сообщила всем нам одну и ту же форму, дала всем нам всю Землю для совместного обитания и таким образом поселила нас в одном доме: нет сомнения в том, что по своей природе все мы свободны; никому не может прийти на ум, что природа отдала некоторых из нас в рабство». Требованием религиозных войн было также установление неотчуждаемых прав всех людей. И наконец, крупные монархии потребовали полной концентрации политических полномочий в государственной власти для благосостояния целого требованиям соответствующей времени государственно-правовой политической системы отвечали лишь три великих произведения: Учение о государстве Бодена (1577 г.), Политика Альтуса (1603 г.) и дународное право Гуго Греция 1625 г.

Боден — великий теоретик абсолютной монархии, уважающей свобо­ду совести и стремящейся к благополучию целого. Он является теорети­ком той политики, которая затем достигла во Франции победы при Ген­рихе IV и, к несчастью Франции, перестала осуществляться после того как король был убит. В эту истинно философскую школу политиков, ко­торые были одновременно роялистами, представителями исторического права и сторонниками свободы совести, принадлежал с католической стороны канцлер де Лопиталь, выступивший в работе о цели войны и мира (1570) против жестокой кровавой политики Гизов, исходя из под­линных интересов монархии. Сторонниками этой школы среди католи­ков были также Этьен Паскье, де Питу и авторы сатиры Мениппея. Из протестантов в нее входили Лану и Дюплесси-Морне. Тот же характер, как идеи этих политических мыслителей и писателей, провозглашавших принцип правления, который проводил Генрих IV, носит политическая формула Бодена, оказавшая громадное влияние. Общей основой всей об­щественной жизни людей являются божественные и естественные зако­ны: «все князья Земли подчинены божественным законам, и не в их пра­ве действовать вопреки им»; такими основами общественной жизни яв­ляются авторитарно сформированная в римском духе семья, личная сво­бода, частная собственность, значимость частно-правовых обязательств личности. Поэтому в божественных и естественных законах и в частно­правовых условиях, на которых только и строится каждое государство, заключены границы его власти. Исходя из этого, Воден отрицает долг послушания суверену в том случае, если он нарушает божественный за­кон и основные законы природы; Воден требует во имя свободы необходимой реформы, отделения правосудия от правительства. На этой основе возникает посредством государственного договора правительственная власть. Для Бодена, как и для всех выдающихся юристов и политиков того времени, государственный договор — сама собой разумеющаяся ос­нова государственного права. Боден, современник великих французс­ких романистов, поборник будущей монархии Генриха IV, впервые кон­струировал — исторически знаменательный професс в государственном праве — понятие суверенности и посредством признаков ее единства и постоянной полноты власти развил ее с неумолимой логикой во всех ее последствиях. Боден исключает всякое деление государственной власти, тем самым и каждое определенное государственным правом соучастие других факторов в деятельности суверена. Он выступает против понятия смешанных форм государства, которое впервые разработал выдающий­ся политический мыслитель Дикеарх в своем Триполитике и которое было использовано Полибием и Цицероном, определяя его как корруп­цию государственного права. Там, где правитель ограничен в своих действиях, в действительности суверенен народ. Какое значение могли иметь эти установления, по которым правитель безусловно нуждается в совещательных органах, которые сообщают ему о состоянии общего бла­гополучия, но никогда не бывает связан их решениями! Как сущност-ный критерий истинной суверенности Боден приводит римское утверж­дение: «princeps legibus solutus est». Но многосторонность этого глубоко­го ума находит себе подлинное выражение в том, что он соединяет госу­дарственно правовую конструкцию с дескриптивным учением Аристоте­ля о государственных формах. В духе учености века он развил созданное Аристотелем учение о монархии, аристократии и народовластии. Вслед за Аристотелем, Теофрастом, Дикеархом и Галеном Боден принимает во внимание влияние почвы, атмосферы и психологических задатков людей при создании государственного устройства: здесь, как и в его большойработе о религиях, Воден — исследователь высокого уровня, пользую­щийся сравнительным методом, предшественник Монтескье. Основа­ния, посредством которых он доказывает политическое превосходство монархии, преисполнены подлинной исторической глубины. Только мо­нархия способна соединить в государстве демократический принцип ра­венства с аристократическим принципом соразмерности функций и прав в государстве, допускать участие народа в правительстве и все-таки со­хранять необходимое единство правительства, использовать в определен­ных границах преимущества аристократии и народовластия, избегая при этом подлинного деления власти.

Вторым великим политическим мыслителем, проложившим путь гря­дущим движениям европейского общества, был Иоганн Ааьтус. Он ро­дился в 1557 г. в деревне графства Витгенштейн-Берлебург, в 1585 г. был приглашен в нассауский университет Херборн, где опубликовал в 1603 г. свою «Politica methodice digesta». Эта работа и работа Суареса «De legibus», вышедшая 6 лет спустя, в 1609 г., завершает великое движение естественного права среди реформационных и иезуитских писателей в учении о суверенитете народа. Но если Суарес, подобно Молине, считал передачу народом власти суверену, как с оговорками, так и без оговорок, даже разделенной, возможной, то Альтус, с очевидностью примыкая к Бодену и со столь же очевидной противоположностью ему, декларирует как принцип государственного права исключительный, единый и неот­чуждаемый суверенитет народа. Он первым провозгласил «величие» на­рода. На этом учении о фундаментальной власти народа Мильтон осно­вал свое понятие правления, согласно которому оно всегда совершается по поручению и от имени народа. Исходя из этих предпосылок, Альтус приписал в каждом государстве народному собранию осуществление парламентских полномочий как его неустранимое право. В таком же смысле Мильтон и Локк воспринимали присутствие в парламенте как основанное на полном праве истинное представительство.

Наиболее влиятельным из этих трех выдающихся политических пи­сателей был Гуго Граций. В нем великая тенденция этой эпохи развить общезначимые понятия политико-правового характера, определяющие новое устройство общества, достигла классического выражения. В тече­ние трех первых десятилетий XVII в. появляется ряд произведений, на­правленных на автономное конституирование и философское основопо­ложение морального и политико-правового мира. При этом некоторые наиболее выдающиеся из этих авторов, в том числе и Греции, пользуют­ся преимущественно учениями римских стоиков. На их материале они строят естественную систему морального мира. В 1601 г. вышла работа Шаррона «De la sagesse», которая, как я показал, покоится преимуще­ственно на идеях стоиков. Затем в 1605-1620 гг. последовали работы Бэ­кона, на морально-политические разделы которых в значительной степе­ни повлияли стоическое и римское мышление. В 1624 г. вышло произ­ведение Герберта Чербери «Deveritate», в котором я также выявил вли­яние этого мощного течения. А в 1625 г. появилась выдающаяся полити­ко-юридическая работа Гуго Гроция. Во всех этих работах делается по­пытка конституировать независимый моральный мир. Лишь после это­го, начиная с 40-х годов, под влиянием Галилея и Декарта последовала та эволюция естествознания, в ходе которой естественная система мо­рального мира вошла в общее познание природы. Понятия врожденных тенденций человеческой природы, на которых до сих пор была в цухе стоического учения основана независимая система морального мира, также получили теперь формулировку, посредством которой они были приведены в соответствие с основными понятиями естествознания.

Гуго Гроций родился в Дельфте 10 апреля 1583 г. Он принадлежал ве­ликой гуманистической эпохе Нидерландов; вся его универсальная уче­ность была поставлена на службу задачи основать независимое от религии новое устройство общества, основанного на разуме, смягчить и по возможности прекратить борьбу конфессий. С этой целью он разработал об­щую юриспруденцию, естественное право и международное право. В его теологических произведениях делается попытка преодолеть конфессио­нальные противоположности посредством исторического познания под­линного христианства. Он отказывается от идеи жертвенности; Бог, бес­смертие и достоинство человека образуют основание учения о блаженстве, являющееся для него ядром христианства. Так живет и действует Гуго Гро­ций в идеях установления мира: один из самых чистых, благородных и де­ятельных людей великого XVII века, обладая наиреальнейшим, основа­тельным знанием и откровенно сообщая об источниках своих мыслей, он вследствие практической направленности своего духа повсюду направля­ет свое внимание на несомненное, допустимое, умеренное.

Гроций исходит из понятия общей юриспруденции. В этом он обуслов­лен направленностью своего времени на универсальную, охватывающую как частное, так и публичное право, юридическую систему; особенное влияние в этом оказал на него, по-видимому, Альтус, на которого он и вообще часто ссылается. Исходя из этой общей юриспруденции, Гро­ций развивает конституирующие понятия международного права. Так он приходит к тем понятиям, которые не допускают дальнейшего выведе­ния, как бы к самым общим составным частям юриспруденции. «Мне было особенно важно свести истолкование естественно-правовых вопросов к непоколебимым понятиям, отрицать которые никто не может, не наси­луя самого себя. Ведь принципы этого права столь же ясны и очевидны для внимательного наблюдателя, как явления чувств, которые ведь тоже не обманывают, если органы чувств невредимы и в наличии все осталь­ное, необходимое для этого»57.

Таким образом метод, которым пользуется Гроций, определен им са­мим как метод дедукции отдельных положений международного права из общезначимых понятий. Позже, у Гоббса и Спинозы, стало возможным соединить этот метод с методом математической конструкции Метод (Греция — юридическая конструкция. Поэтому Гроций должен был по­ставить себе задачу вычленить наиболее важные общие правовые поня­тия из позитивных прав и определить их по их происхождению и содер­жанию. Если бы такое стремление и не было свойственно направленно­сти его духа, то его привела бы к нему проблема международного права. Ибо, как он сам решительно подчеркивает, главные определения между­народного права следует брать из естественного права.

То же отношение он отчетливо показал в знаменательном толковании. Деления права. Он отправляется от различения древними естественного и позитивного права. Естественное право он определяет посредством таких признаков, как неизменность и совпадение его у всех народов. Позитивное право он определяет как проистекающее из воли, обусловленное полаганием в воле. Волевое человеческое право возникает в узком кругу из воли отца или господина, в более широком — из воли гражданской власти и в самом широком — из общей воли, то есть из международного соглашения не­скольких наций. Поэтому всякое право, выходящее за пределы естествен­ного права основано на согласии, а согласие черпает свою обязующую силу из естественного права. Тем самым «возникающая из согласия обязатель­ность — мать гражданского права». И эта зависимость каждого позитивно­го права от естественного права идет еще дальше. Институты собственнос­ти, обязательств и т.д. в конечном итоге основаны на жизненных отноше­ниях, независимых от воли людей. Так оказывается, следовательно, что вся юриспруденция содержит последние понятия или положения, которые неизменны, у всех людей одинаковы и коренятся в природе вещей; на них покоится несомненное значение правового порядка.

Таким образом, проблема Гуго Греция состоит в том, чтобы выявить неизменные, общезначимые, основанные на природе вещей и поэтому необходимые понятия и положения естественного права. Самое отчетли­вое определение характера этих понятий и положений, содержится в I с. I § 10: «Естественное право настолько неизменно, что изменить его не может даже Бог... Так же как Бог не может повлиять на то, чтобы дваж­ды два не было четыре, Он не может повлиять и на то, чтобы дурное по своей внутренней природе не было бы дурным».

Однако эти понятия суть понятия жизни, а не категории мышления. Их нельзя сравнивать ни с логическими, ни с математическими аксиомами, они заложены в целостности жизни и черпают из нее силу своей убедительности. Исходя из этих понятий жизни, Гроций лишь воссоздает истинное намерение римской юриспруденции. И во времена Греция, совершенно так же как тогда, когда возникла римская наука гражданского права, стоицизм был тем источником, откуда заимствовали способ глубже обосновывать такие всеобщие понятия и положения. Это ведет нас к той точке, в которой связаны друг с другом notiones communes сто­ического учения в их подлинном понимании, жизненные понятия рим­ского права и основные понятия общей юриспруденции Греция.

КатоЛгргахбу (схваченный, достижимый) и самость есть данность, за пре­делы которой выйти невозможно; вся гарантия действительности заключена только в этом. Этим обусловлена формальная сторона римского естественно­го права и общей юриспруденции Греция. Seneca. Ер. 117,6: «apud nos veritatis argumentum est, aliquid de omnibus videri». Содержательная концепция, одна­ко, от которой следует отправляться, заключена в телеологической связи вле­чений, функций и членов, посредством которых живое существо сохраняет себя. В нем сила, жизнь, телеология и ratio тождественны; в нем ratio есть жизнь, и жизнь есть ratio. Koivcd fewoicu, которые в нем возникают, суть не результат опыта, ибо живая, телеологически действующая сила уже налична как субъект познания до того как познание вступает в игру. Они также не врождены (вернее σύμφυτοŏ), так как должны сначала развиться.

Для установления этих жизненных понятий Гроций использует соответ­ственно работам римских стоиков два метода: прямой метод выводит их из природы человека и общества, косвенный метод доказывает общезначимый естественно-правовой характер понятия или положения, исходя из его не­изменности и одинаковости у всех народов, или во всяком случае у всех об­разованных народов. Установленные таким образом правовые понятия об­ладают, по его мнению, значимостью независимо от веры в их обоснован­ность вследствие связанного с Богом телеологического порядка. «Даже если бы Бога не было» положения естественного права обладали бы своей неза­висимой общезначимостью. Ясное понимание этой мысли является вели­чайшим прогрессом, достигнутым в эту эпоху наукой о праве, которая осо­бенно вследствие авторитета Гуго Греция, вышла за пределы стоического учения, еще державшегося теологической или метафизической связи.

Аналитический или косвенный метод — подлинный метод римского стоицизма. И Гроций обосновывает его высказываниями Цицерона и Сенеки. Цицерон говорит: «Согласие народов в одном пункте есть при­знак естественного права». Ограничение этого consensus согласием всех образованных людей Гроций доказывает ссылками на Аристотеля, Анд­роника Родосского и Плутарха.

Синтетический метод, по Гроцию, использовать труднее, но он про­никает глубже. В его использовании Гроций решительно примыкает к античному мышлению. Он, как и Цицерон, отправляется от вызванной Карнеадом дискуссии. В человеческой природе без сомнения заключено стремление к полезному. Этот утилитарный принцип Карнеад положил в основу права и морали. Из него он сделал вывод, что польза всегда слу­жит критерием значимости правового положения. В противоположность ему Гроций, следуя стоикам, ищет непоколебимое основание общезна­чимых элементов права и находит его в социальном инстинкте челове­ка, обладающего такими средствами, как язык и способность создавать правила и руководствоваться ими в своих действиях. На этом свойстве человека основаны отдельные правила или обязательства: не посягай на чужое добро или возмещай его, если ты владеешь им, возмещай нанесен­ный по твоей вине ущерб; и наконец, возмездие по уголовному закону. В качестве вторичного принципа Гроций признает пользу и определяет действующую силу этого принципа присущим ему измеряющим, пред­видящим будущее мышлением.

Гроций разрабатывает основные понятия или положения естественно­го права, необходимые для международного права. В изложении системы Греция эти основные положения следовало бы вычленить, собрать и пред­ставить как элементы его общей юриспруденции. Нам же требуется только выделить несколько из этих элементарных правовых понятий, чтобы пока­зать и в этом зависимость Гроция от римских писателей.

Первое основное понятие общей юриспруденции, право на самозащиту частного лица, следует из общего правила, что целью общества являет­ся общими силами предоставить каждому возможность сохранять при­надлежащее ему; таким образом, инстинкт самосохранения и проистека­ющее из него применение насилия ограничены только правом другого68.

Жизненные понятия, на которых основывается это положение, Гроций заимствует из изложения Цицероном стоического учения (De fin. III. 5 ss.).

Здесь мы обнаруживаем очень важное звено, соединяющее стоицизм с есте­ственным правом Гоббса и Спинозы. Исходя из изложения Цицероном сто­ицизма, Гроций развивает мысль, что в основном влечении людей, в самосохранении, выражающемся в борьбе индивидов за свои интересы, заложен принцип общей юриспруденции, особенно естественного и международно­го права. Гоббс изолирует этот принцип, Спиноза расширяет его, показывая, что за ним следует ratio, а затем cognitio adaequata; Гроций, полностью при­мыкая к римским стоикам, определяет его в его связи с общественными и разумными задатками человеческой природы. Вместе с природным инстин­ктом, посредством которого живое существо стремится сохраниться, дано также: сохранять то, что соответствует природе, и отбрасывать другое. Одна­ко это стремление должно действовать в соответствии с разумом; на этом ос­нован нравственный и значимый в правовом отношении характер того, что совершается ради самосохранения, в частности справедливая самозащита и справедливая война. Так возникает правовое положение: «Природный ин­стинкт не противоречит войне, к ней все благосклонны и т.д.». И следующее ограничивающее положение выражено в формуле Цицерона: «Природа не дозволяет, чтобы мы увеличивали наши мощь и силу чужой добычей».

Выделяю второе правовое положение. Частная собственность возни­кает из первоначальной общей собственности посредством договора; при разделении существует определенный договор, при вступлении во владе­ние — молчаливый контракт. Эту теорию договора Гроций обосновывает утверждением Цицерона: «concessum est sibi ut quisque malit, quod adi vitae usum pertinet, quam alteri acquiri non repugnante natura» (Cic. De off. J III, c. 5). Исходя из той же теории, Гроций поучает: границей частной собственности является первоначальное право, согласно которому каждому дозволено брать у других то, что необходимо ему для жизни, ибо частная собственность, вероятно, утвердилась только при таком сохранении первоначального права. Следовательно, нужда превосходит право. Это Гроций доказывает ссылками на Сенеку и Цицерона.

По третьему правовому положению (II с. 5 § 1) личные права обретаются посредством деторождения. Родители получают свои права на детей. Отец может, если это не запрещено гражданским правом, отдать в залог или, если необходимо, даже продать сына. И основа этого права вновь римское право, а также положения стоиков и Аристотеля.

По четвертому правовому положению (II с. 20 § 5) целью наказания должно быть удовлетворение желания отомстить. Ибо этот инстинкт сам по себе столь неразумен, что основывается на том, что не заслуживает на­казания; следовательно, он не соответствует разумному началу, которое должно властвовать над аффектом, а поэтому не соответствует и естествен­ному праву, в которое входят лишь веления разумной природы как тако­вой. Чтобы удостовериться в близости уголовно-правовой теории Гроция римскому стоицизму, это надлежит сравнить с Сенекой (De ira II с. «exsequar, quiaoportet, non quia dolet», затем II с. 26 и I с. 5).

V

Все это движение в теологии, естественных науках, морали, юриспруденции и политике выражало тенденцию создать основанную на дан­ных природой очевидных понятиях и положениях естественную сис­тему. Считалось, что для постижения природы, упорядочения жизни и общества достаточно разума. С конца XVI века уже сложился боль­шой круг ученых и образованных людей, основывавших свое мышле­ние и свою жизнь на автономии разума. А в XVII веке число их все время возрастало. Это прогрессирующее движение резко выделяется на фоне продолжающегося господства догматической веры различных конфессий и их теологии. Еще в первой половине XVI в. ответы на метафизические вопросы давались, как правило, посредством теологических догматов. Однако так как число сект и теологических партий постоянно росло, и им в конце концов пришлось признать разум единственно возможным судьей над собой. Так господствующая мета­физика вплоть до XVII века представляла собой компромисс между верой в догматы и наукой разума. Выдающиеся исследователи — Парацельс, Кампанелла, Кеплер, Ньютон, Гроций, Альтус держались догматов христианства. Негативные, подрывающие устои умы, такие, как Шаррон, Санчес и Пьер Бейль, не отказались от принципа откро­вения. Непроницаемыми по своим убеждениям в этом отношении предстают перед нами величайшие позитивные исследователи за ис­ключением Ньютона — Галилей, Декарт и Лейбниц: они не открывают эту последнюю тайну каждой интеллигенции этой эпохи. Тем са­мым господствующее метафизическое направление этого времени — христианский теизм, половинчатость рационального супранатурализ­ма. Однако прогресс происходит в проведении автономной рациональ­ной системы, в конструкции универсума разумом. Этот рационализм существовал в двух формах.

Деистическое учение об универсуме, который существует независи­мо от его зодчего и может быть конструирован, было обосновано по­нятием Декарта о мире как машине. Это было метафизической проек­цией высокого положения воли в эту эпоху механики. Весь механизм материи рассматривается с этой точки зрения как инструмент для конструктивного разума в Божестве и в отдельной личности. Панте­истическое и панентеистическое учения коренились в панпсихизме, который после отказа от субстанциальных форм остался от антично-средневековой системы разума как объяснение жизни в природе из присущих ей психических сил. Его представителями были уже окка-мисты Пьер Д'Айи (1350-1425), Жан Шарлье Жерсон (1362-1428), Раймунд Сабунд (родился около конца XIV в., умер в 1437) и Николай Кузанский (1401-1464). Панпсихизм разрабатывался в связи с учени­ем об идеях Фичино, Пико и т.д. с фантастическим объяснением при­роды Рейхлином, Агриппой, Парацельсом, с александрийским натура­лизмом Помпонацци. И по мере того, как углубление в природу и в постоянное присутствие Божества в существовании людей усилива­лось, все более выступало как прогрессивная черта времени это уче­ние об имманентности. Утверждение высшей природы человека в Боге, универсальная имманентность Бога во всех благочестивых душах были основным чувством в спекуляции Себастиана Франка, Якоба Бёме, Вейгеля. Мировая душа, распространенный в универсуме одухотворенный эфир или одухотворенный теплород составляли центр спекуляции в период Возрождения, в частности у Кардано и Телезио. Так ренессансное метафизическое мышление достигло своей кульми­нации в пантеистическом монизме Джордано Бруно, Спинозы и Шефтсбери. Утверждение жизни, природы и мира, провозглашенное Возрождением, становится в пантеистическом или панентеистическом монизме этих трех мыслителей метафизической формулой мира. Воз­рождением итальянским, нидерландским, английским этот пантеис­тический монизм является и в том, что он преисполнен и пронизан античной философской традицией, особенно идеями Лукреция, сто­иков и окрашенного стоицизмом неоплатонизма. Комбинация трудов Телезио, Джордано Бруно, Гоббса, Гейлинкса, Спинозы и Шефтсбе­ри представляет собой событие истинно драматической связи, постиг­нуть которую на основе античной традиции в сочетании с современ­ной культурой и естествознанием является захватывающей задачей. Мы будем исходить из Спинозы как центральной личности этого дви­жения, в котором направление в сторону одушевления мира сближа­ется с направлением универсального рационализма.

Я сначала покажу, что вся подлинная этика Спинозы, цель его труда, ос­нована на стоицизме, причем в такой степени и с таким совпадением в деталях, что использование им каких-либо из наиболее читаемых нидер­ландских гуманистических работ, разрабатывающих античную традицию, на­пример, «De constantia» Липсиуса представляется неизбежным.

Замечание Спинозы о его предшественниках в предисловии к третьей книге «Этики» свидетельствует об использовании им более ранних мора­листов, а сравнение этого замечания с предисловием к книге V, в которой стоики порицаются за их признание imperium absolutum воли над аффек­тами, но одобряются вследствие их указания по поводу того, как много на­выков и занятий необходимо для усмирения страстей, позволяет считать отношение предисловия книги III к стоикам наиболее очевидным. О зна­нии Спинозой классиков свидетельствуют следующие места в его работах: Tract polit X, 1 и Ethic. Ill aff. def. 44 (Цицерон), Ethic. Ill 31 cor. и IV 17 sch. (Овидий), Tract, polit. CVII § 5 (Саллюстий). С гуманистически­ми работами по стоической этике, например, Липсиуса и Даниэля Хейнсия, он мог познакомиться уже во время его общения с ван ден Энде. Основоположение, согласно которому сущность каждой вещи состоит в самосохранении (Ethic. Ill, Prop. 4-8) он заимствовал из стоической традиции. Ведь он делает то же различие между appetitus и cupiditas, как appetitus cum eiusdem conscientia, как Хрисипп у Диогена 7. 85: (πρώτον οίκείον είναι λέγον παντί ξώώ την αύτού σύστασιν και την ταύτς συνείδησιν). Напрашивается здесь мысль и об использовании Гроция. Ср., далее Ethic. IV, рг. 18 schol. с Sen. Ep. 121, 14 и Ethic. IV 19 со Stob. II, 126.

Совершенно в духе стоицизма также выведение общественных и государ­ственных союзов из того, что разумно живущие люди являются самыми родственными, а поэтому и самыми полезными друг другу. Ср. Ethic. IV 18 schol., 19, 20, 29-34,35 и coroll. 73, арр. 7, 9, 12, Tract, th.-p. с. V p. 436 (Vloten-Land) 35, с Целлером III I, 287, Марком Аврелием 9, 8; 12, 20. Спиноза, как и стоики, не признает правового отношения между челове­ком и животным, ср. Zeller 286 и Sen. De ben. 4, 5 со Spin. IV 37 sch. I app. 26. Как и стоики, Спиноза придерживается космополитической точки зре­ния, ср. Zeller 298 f и Ethic. IV 18 -. 36. Одно место в работе Спинозы о браке настолько дословно совпадает с высказыванием Сенеки у Иеронима, что он несомненно прочел это у какого-либо гуманиста, излагавшего стоическое учение; Sen. de matr. fr. 81 (Haase): «amorformae rationis oblivio est et insaniae proximus» и Eth. IV app. XIX, XX: amor meretricius — species delirii; matrimonium cum ratione convenire, si cupiditas non ex sola forma — ingeneretur» и т.д. Определение стоиками аффектов как своего рода безу­мия и утраты власти над собой встречается в определении аффектов как видов безумия у Спинозы IV 44 schol. и Хрисипп у Галена IV 6, 409. Plut. virtmor. 10. Стоическому различению между патл (страдание) и егжсгсеш, (удовольствие) соответствует у Спинозы деление на passiones и actiones: ethic. IV app. 2, известная мысль о порабощении человека аф­фектами повторяется в Eth. IV praef. Хрисипп считал признаком аффек­тов нарушение естественной симметрии влечений; это близкое телеоло­гии отношение Спиноза (IV. 39) сохранил, но как чистую фактичность, понимая под вредным то, что нарушает естественное отношение между покоем и движением частей тела, под полезным же то, что сохраняет это отношение; в соответствии с этим принципом рассматриваются в IV 40 ss. отдельные аффекты. Вообще стоики и Спиноза полностью совпадают в рассмотрении мироздания, а также человека, как системы сил; этим и было в первую очередь то, что объединяло стоицизм с данной эпохой; только телеологическая связь стоицизма превратилась со времен Галилея в механическую. Спиноза также интерпретирует античное учение о мик­рокосме и макрокосме чисто механически: postul. II propos. 13, propos. 16. Деление аффектов на de Deo et homine также чисто сто­ического характера, хотя одновременно отражает и влияние Декарта. В своем понимании самоубийства Спиноза полемизирует со стоиками. Они обосновывали добровольный уход из жизни тем, что «in necessitate vivere nulla necessitas est». Спиноза же (IV 18 schol.) возражает, что са­моубийство противоречит принципу самосохранения: «sequitur eos qui se interficiunt, animo esse impotentes eosque a causis externis, suae naturae repugnantibus, prorsus vinci». Добродетель, по Спинозе (IV prop. 24), не что иное, как познание посредством разума. Эту идентичность он заимствовал у стоиков. Спиноза и стоики учат, что мы рождаемся без добро­детели, но для добродетели. Как Панеций у Цицерона De off. 1, 4, 11 на­зывает свойством одаренного разумом человека думать о будущем, а не ру­ководствоваться, подобно животному, только впечатлением от настояще­го, так и Спиноза требует разумного соотнесения блага и зла в настоящем и в будущем, Ethic. IV 63, 66 ss. Как стоики, и Спиноза отвергает обыч­ные жизненные блага в качестве самоцелей. Начало De int. emend., где из­ложена эта мысль, полностью совпадает с высказыванием Марка Аврелия 8, 1. Высшим благом является, по Спинозе, «cognitio unionis, quam mens cum tola natura habet». Это близко стоическому учению, согласно кото­рому высшим благом является то, что соответствует движению и закону составляющего замкнутое единство универсума, и происходит из знания этого общего закона. Противопоставление знания как agere восприя­тию как pati Спиноза взял у стоиков: ср. Zeller S. 77, с известными стра­ницами у Спинозы, особенно «quatenus Deum contemplamur, eatenus agimus». Стоическая по своему характеру также мысль, что познание приводит к господству над аффектами посредством того, что учит пости­гать, почитать и подчиняться постоянной исключающей случайность и свободу каузальной связи, в которой присутствует Божество. Ср. Zeller 303f. Eth. II 49 schol., особенно конец; IV 28; 50 sch.; 73 sen.; app. 32; V 10 sen.; 27; 31 sch. 42 sch. Тому, как этим можно устранить ненависть, гнев и т.д. учит совершенно так же, как Спиноза, Марк Аврелий 8, 1 и 3; 10, 20, 23, 27; 11, 18,; Sen. Ер. 91. Что мы, как pars totius universi обретаем в подчинении этому наше высшее благо, Marc Aurel 8, 5. Что мы должны постигать вещи sub specie aeterni, Marc Aurel 7 33. Ецукатабестц (со­гласие) как одобрение, с которым мы сопровождаем движение мира, со­держащим тем самым познавательный и волевой аспект, ср. Stein Erkenntnisth. d. stoa. S. 195. Таким образом, стоики и Спиноза полностью совпадают в выведении этики из учения о необходимости; также и в дру­гой глубокой мысли стоической этики: добродетель — это действие, сила, fortitude, gaudium. В этом соединении fortitude со свободой по от­ношению к внешнему и в сознании этого в радостном чувстве жизни, в отождествлении этой душевной формы с virtus заключена стоическая глу­бина, доведенная Спинозой до признания. Из этого проистекает его по­лемика против религиозных добродетелей смирения, раскаяния и сочув­ствия, в чем он также согласен со стоиками. Совершенно стоический ха­рактер носит в вопросе о противоположности ignari и sapientes и animi acquiescentia последних — довольство собой, описанное Кантом в недавно найденном прекрасном фрагменте о морали в совер­шенно стоическом духе, — конец Этики.

Образу мудреца Спиноза придает совершенно стоические черты, вве­денные им в свою систему. Ср. Sen. De const. I 3, 5; 75.1 8; ep. 29, 12 и Stob. flor. 7, 21 с Eth. IV 63 и schol.; V 10 schol.; 38 и schol (мудрец никого не бо­ится, не боится и смерти); Sen Ep. 9, 13; 29,1 2; ср. со Spin. IV 52 (доволь­ство собой мудрых); Sen. ep. 36; 41; 59, I 4 ss.; 72 и Marc Aurel 8, 1 и З ср. с Eth. IV 41, 42, 44, 45 cor. 2, 50 sen., 73 sch., V 10 sen. (уравновешенная ве­селость, смелость и спокойствие мудрых); Zeller 235 ср. с Eth. IV, 51 sch. (он наказывает без снисходительности, но и без волнения); Cic. Tusc. Ill 9,20 s. Sen. de clem. II 5s. Diog. 7,1 23 ср. Eth. IV 50 cor. и sch. (он нико­го не жалеет, но благожелателен); Cic. off. I 7, 20 и Eth. IV 37 (отсутствие аффектов у мудреца); Marc Aurel 8, 28; 11 16 и Zeller S. 234 ср. Eth. IV 45 cor. 1 (он свободен от ненависти, зависти, презрения, гнева); Zeller S. 250 f. ср. Eth. IV 37 sch. 1 (никто не может заставить его отказаться от честно­сти и справедливости); Zeller S. 250, Sen. ep. 61 и 88 ср. Eth. IV 66 sch. 98 (только он свободен); Zeller S. 202 см. Eth. IV 38 ss. (он достигает бессмер­тия). Также и то, что между ignarus и sapiens поставлена в качестве проме­жуточной ступени жизнь по ratio, соответствует известному стоическому учению о προκπτονες(достигнутые успехи).

Совпадение, о котором свидетельствуют эти примеры, заставляют предположить опосредствование подлинного стоического учения нидер­ландскими филологами, и это соответствует многим чисто нидерландс­ким чертам в жизни Спинозы и его личным связям. Такая книга, как «Учение о нравственности» Коорнхерта, свидетельствует о распростране­нии в то время в Нидерландах моральных идей стоиков.

Самым ранним из писателей, которые самостоятельно преобразовали стоическую традицию и влияли на Спинозу, был Телезио. Что он через обусловленного им Гоббса воздействовал на Спинозу, не подлежит со­мнению. Но последующие сравнения делают весьма вероятным и непос­редственное влияние на Спинозу чтения Телезио. И это имеет громад­ное значение для общей исторической позиции Спинозы; особенно, как я полагаю, после того как важное открытие Зигварта о близости Спинозы Джордано Бруно позволяет предположить, что Спиноза читал этого завершающего Возрождение философа, высказавшего метафизическую формулу мира итальянского Возрождения. Ибо из использования Спи­нозой работ Телезио становится очевидным, что в Спинозе продолжает жить дух Возрождения, который находит свое выражение в сочетании са­мосохранения, силы, чести, радости жизни, добродетели (выражение этого духа Возрождения см. Телезио IX, р. 363); следовательно, Спино­за и в этом отношении являет собой зрелое завершение этой эпохи.

Подобно тому как стоики перешли от учения о формах и понятиях в свободной комбинации существующих воззрений на природу к целому, Действовал и Телезио. При этом он положил в основу вторую часть поэмы Парменида, но одновременно и биологическое учение о связи между теп­лородом, одухотворением, одухотворенным воздухом, процессом дыхания и жизненным процессом. Он возродил основную мысль античного панте­истического монизма, согласно которому сила и материал, тело и дух тож­дественны. Божественный дух натурализуется в развитии мира, а из отношения между воздухом и телом дестиллируется в легких, сердце, арте­рии и мозгу вновь в материал души. Этому действующему таким образом,,,, целому имманентна целесообразность, посредством которой все стремит­ся сохраниться, причем разум есть сознательное выражение и орудие этого сохранения. Это стоическое учение, на котором основана вся биология XVII в., была наилучшим образом разработана Телезио. Основным источ­ником для лежащей в основе его построения психофизической теории был Гален. С ним он согласен в своем основном понимании, согласно кото­рому объяснение духовных процессов вплоть до выведения заключения может находиться в физически обусловленных жизненных духах. Нсли Гален при этом остается на точке зрения эмпирика, оставляя открытой возможность участия особого «нус», то Телезио принимает водораздел между мышлением, основанным на физической телеологии самосохране­ния, и платонизирующе намеченной способностью интеллектуального со­зерцания. Первый, выведенный из семени дух телесен и подчинен дея­тельности телесных вещей. Как стоики до него и Спиноза после него, Телезио учит, что дух ощущает лишь те вещи, от которых он страдает или меняется, ибо они вводят его то в более узкое, то в более широкое про­странство, вследствие чего его субстанция то сжимается, то растягивает­ся. Удивительно, как он предвосхищает этим современную теорию разви­тия своей мыслью, что вкус, запах и зрение суть лишь осязание особого рода. Учение стоиков о памяти, утверждающее связь между белой дос­кой, записанными на ней восприятиями и возникновением опыта посред­ством повторения однородных фантастических образов, получает у Теле­зио механически мыслимое продолжение, которое состоит в том, что дви­жения оставляют диспозицию к их повторению: «остаются едва ли не сами движения». Напрашивается предположение, что Декарт познакомился с этим аристотелевско-стоическим учением о тижоац (образование, фор­мирование), благодаря Телезио, заимствовавшего его, по-видимому, у Галена. То же относится к Спинозе, который в Intellectus emendatione, 83 определяет память вполне в духе стоиков (ср. там же 85; 82 и Eth II postulat. 5). Ядро дальнейшего процесса познания составляет у Телезио эпикурейское определение методического познавания, заключение от из­вестного к неизвестному (Diog. 10, 33; Tel. VIII 314 ss.). Понимание сле­дует из сравнения прошлых и настоящих движений (VIII 354-356), из по­стижения сходного в ощущениях возникают восприятия и заключения. Телезио говорит: «scientiarum omnium principia a sensu haberi vel proxima eorum, quae sensu percepta sunt, similitudine, et conclusiones omnes ex eis pendere» (VIII, 4; близко к этому у Гоббса). Для дальнейшего развития его теории познания имеет значение выведение соединения свойств вещи из закономерной последовательности. Выведение различий духовных своеобразий (Tel. VIII 28 и 29) из телесных различий также может идти от Галена и в точности повторяется у Спинозы (Eth. II 39). Идея стоиков (также Лукреция) повторяется в определении Телезио (IX 365-367), согласно которому познание природы и сил совокупности вещей есть муд­рость, а она — добродетель (cognitio adaequata Спинозы). Учение Телезио о добродетели соединяет аристотелевское учение о середине с выведени­ем из самосохранения (IX 376 ss.). Добродетель есть fortitude, которая ре­ализует то, что служит самосохранению (VIII 356-358). Этой близости силы и добродетели соответствует близость грусти и порока (IX 376-382). Во всех этих учениях веет тот же жизнерадостный дух Возрождения, с ко­торым мы затем вновь встречаемся в полемике Спинозы с христианским идеалом meditatio mortis (Eth. IV 67 и 41). Идеал добродетели sublimitas (IX, 383 ss.) оказал влияние на Декарта и его время.

Возникновение обоих главных аффектов из влечения к самосохране­нию обусловлено стоическим учением, но разрабатывается таким обра­зом, что высказывания на эту тему (VIII 314-316; VI 276-279) частично буквально совпадают со сказанным Спинозой. Аффекты и добродетели здесь, как и у стоиков (Zeller 226) обусловлены интеллигенцией (IX 365-367). Радость и горе как сознание способствования и препятствия само­сохранению (IX 362) трактуются Телезио так же, как Спинозой; оба вы­водят из них другие аффекты (IX 363 s.). И здесь Телезио выходит за пре­делы стоического учения, и подготавливает, исходя из своего натурали­стического мышления механическое представление. Выведение ненави­сти и зависти в качестве закономерных и неизбежных, самосохранение как принцип оценки настоящих и будущих бед (Tel. IX I; Spin. Eth. IV 66) и объяснение аффектов сочувствия и т.д., как и общественных доброде­телей, из принципа сходности встречаются затем у Спинозы (Tel. 365, 367; Spin. Ill 35, 37; IV 18 schol. 35 sch. и арр. 28). Неуверенность и нуж­да доисторической жизни заставляют прийти к обоюдной поддержке сходных общественных связей в status civilis.

Кроме Телезио стоические идеи передал Спинозе уже испытавший влияние Телезио Гоббс. То, что Гоббс оказал на Спинозу очень большое воздействие не требует доказательств. Но следует выявить, в какой сте­пени Гоббс, наряду с другими античными идеями, воспринял идеи сто­иков. Гоббс, о чем свидетельствуют замечательные исследования Тенни­са, исходил из морально-политических проблем. Он уже был политиком и гуманистом задолго до того, как под влиянием Евклида обратился к ес­тественнонаучным проблемам. Во «Введении к наукам о духе» я показал различие. Между двумя частями античного естественного права; Гоббс примкнул к учению о насильственном праве, развитому поздними софи­стами и получившему впервые свое изложение у Фукидида, Платона, Ев-рипида, Аристофана. В естественной связи с этим в соответствии со сво­им душевным состоянием он основал свою теорию на атомизме, матери­ализме и анимализме эпикурейцев, Лукреция. Но его гуманистические штудии, его политико-юридические занятия, его знакомство с Телезио привели его к стоикам и мне представляется возможным показать на его учении об аффектах, что он и сам непосредственно обратился к источни­кам стоического учения.

Определение Зеноном аффектов как perturbatio aversa a recta anirrti contra naturam animo Tusc. IV, 9, ср. Diog. VII, HOss.). Гоббс полностью принял в работе «De homine» cap. XII 1. (Каждый аффект относится к appetitus (влечение) или к aversio (отвра­щение) (ср. De homine cap. 6 с Diog. VII 104; Stob. eel. II p. 142; Plut. mor. 1037. Cic Acad. II. 24). Объяснение Гоббсом misericordia (De homine c. XII 10; Leviathan I; De hom. с VI); «dolere ob malum alienum, id est condolere sive compati, id est malum alienum sibi accidere posse imaginari, misericordia dicitur», полностью совпадает со стоическим (Diogen. VII III; Stob. eel. Ill; Cic. Tuscul. IV 17 ss.) De desperado (Об отчаянии) у Гоббса (Leviathan I, De homine, cap. VI) appetitus sine opinione obtinendi, у Цицерона (aegritudo sine ulla rerum expectatione meliorum (Tusc. IV 175, ср. также Ps. Andron). По Гоббсу, De horn. cap. XII 3 (Leviath. I c. VI) страх естьпредставление, что мы «incumbente bono concipimus modum aliguem quo amittatur», no Диогену, VII 112 φοβος =προσδοκίαпредставления о «bonum adveniens sine compensatione ullius mali consequents, аф­фект ненависти — вследствие противоположного представления. То же утверждает Цицерон Tusc. IV 14: «aegritudo est opinio recens mali praesentis, in quo demitti contrahique animo rectum esse videatur». К этому ср. определение Гоббсом аффектов в De hom. XII I: consistunt autem affectus in diversis motibus etc. Аффект уныния определяется вЛевиафане Гоббса I VI чисто стоически (Ср. Cic. Tusc. IV 17). Аффект pietas naturalis (естественное благочестие), соответствующий аффекту суеверия, выведен Гоббсом (Левиафан I VI и De hom. e. XII 5) из стоического δεισιδαιμονία (боязнь) (Ср. Stob. ed. II; Ps.-Andron). Стоическое понятие ξηλοτυπία (ср. Cic. Tur. IV 8, 18; ad Attic. 10, 8 § 1) дословно повторено Гоббсом в De homine c. VIII, понятие μηνις (гнев) (ср. Stob. eel. II, Ps.-Andronicus; Cic. Tusc. IV 21) в De homine c. XII 4. Также тождествен pudor (стыд) у Гоббса (De hom. XII 6; Левиафан I с. VI) с αίσχύνη (Диоген VII 112; Stob. eel. II), aemulatio a invidia (соперничество и зависть) у Гоббса (De hom. с. XII 11; Leviath. I с. VI) с ξηλος и φθόνς (у Диогена VII 111; Cic. Tusc. IV 17; Stob. eel. II). Деление amor у Гоббса De homine c. XII 8 на amor pecuniae и arnor potentiae (любовь к деньгам и власти) соответствует делению έπιτυμία (желание) на φιλοχρηματία (жадность) и на φιλοτιμία (честолюбие) (ср. Cic. Tusc. 21), объяснение ira (гнев) в De homine с. XII 4 — у Diog. VII 113; Stob. eel. II; Ps.-Andron; Cic. Tusc. IV 21 и т.д.

Третьим из самостоятельных мыслителей, передавших античные идеи Спинозе, был Декарт. В какой степени этические идеи Декарта являются стоическими по своему происхождению и определяют Спи­нозу, показал Тренделенбург. Работа о страстях основана на идеях Галена, Телезио и т.д. Но и теория познания у Декарта в значительной степени обусловлена античными идеями.

Отношение этой теории к системе Спинозы становится очевидным только посредством понимания того, что гносеологическое основоположе­ние в «De intellectus emendatione» должно было составлять фундамент «Эти­ки» Спинозы. В Eth. II prop. 40 schol. I Спиноза говорит, что он не касает­ся происхождения «notiones communes, quoniam haec alii dicavi tractatui». Что одновременно основные линии теории познания проводятся в самой Этике, начиная от второй книги до конца, обусловлено отношением позна­ния к этико-психологической связи. Соответственно духу времени это ме­тодическое основоположение должно было вести посредством «De intellectus emendatione» к универсальным дефинициям и аксиомам в нача­ле Этики; на это указывает De int. emend. 49: «veram ideam a ceteris omnibus» etc.

Для того чтобы выявить в теории познания Декарта античные материа­лы, надо исходить из двух гносеологических работ его молодости. Его уче­ние о чувственном восприятии в своей основе совпадает с учением римских стоиков. По Декарту, чувства никогда не обманывают, если они не больны или не слишком отдалены от своего объекта (inq. verit. ed. Amstel. 1566 p. 78; ср. Cic. De leg. I 7; Acad. II 7; II 27, 87; Sen. nat. quaest. I 2, 3; III 7, 9). Средства познания суть imaginatio и sensus: regulae ad directionem ingenii VII. (Cp. Diog. VII 49; Philo de mundi opif. c. 59 I 40; Hobbes Leviath. c. II). Под­робнее об imaginatio у Декарта meditatio VI. Однако только разум способен постигнуть истину (ср. regul. XII. Ср. Chalcid. in Tim. c. 217 Mull. Понятие tiyeuovikov (способность первенствовать, руководить) используется поздни­ми авторами, особенно Плутархом, синонимически с vovq(разум) (затем Galen De plac. Hipp. et Plut. V 219 К.). На вопрос, как восприятие соверша­ется посредством чувств, Декарт отвечает (regul. XII) так же, как стоики: мы приближаем посредством действия наши внешние чувства к объектам, при ощущении мы совершенно пассивны, «наподобие того, как воск восприни­мает оттиск печати». При этом внешняя форма ощущающего тела в дей­ствительности изменяется посредством объекта, как поверхность воска под действием печати. В то мгновение, когда внешнее чувство приводится в движение объектом, воспринятая фигура сообщается другой части тела, sensus communis, оно играет роль печати, вдавливающейся в imaginatio и т.д. (Ср. изображение восприятия у Секста Эмпирика Adv. math. VII 228; II 70; VIII 401 ss. Cic. Acad. I 11; II 27; Philo, quod deus s. immut. I 9 p. 279 Mang.; Proclus in Parmen. Plat. ed. Cous. p. 74; Hobbes Phys. c. XXV 10; затем Desc. discours de la methode 5 partie). Этот тип учения о tabula rasa встреча­ется, как уже было показано, у Декарта (inq. vent. p. 74; regul. IV p. 9 Z. 12 pp. u p. 10 Z 1. Оба напоминают Cic. de fin. V 21, 59 ss. в частности выраже­ние semina и т.д. взято у стоиков. Ср. Cic. de leg. I 8, 24 ss. В regula IV p. Ц Z 3 несомненно имеются в виду и стоики: ибо восхваляемая им этика яв­ляется стоической, той, которую Цицерон рассматривает в de officio; там указывается: «honestum utili praeferendum esse». Затем reg. X p. 30 Z. 2 ss. возражение Карнеада против силлогизма (ср. Sext. hyp. Pyrrh. II 194 ss.). Оценку диалектики ср. reg. II и Stob. flor. 82, 7-15; Diog. VII 161; IV, 18. 0 цели нашей духовной деятельности ср. reg. I с Diog. VII 165; Epict. diss. IV 8, 12. Важные высказывания о lumen naturale in reg. IV, VI, XII ср. с Cic. de fin. V 21, 59; Tusc. I 24, 57; nat. deor. II 4, 12.

О продолжающейся связи римского стоического учения и Академии с Discoursнадо сравнить следующие места: 1 раздел: «Я размышлял о том, сколь различные мнения об одном и том же предмете защищаются учены­ми, тогда как истинным может быть ведь только одно» (ср. Cic. Acad. II 23, 72 ss.; 36, 115). «Даже при изучении нравов других я не обнаружил ниче­го достоверного; я видел там почти те же противоположности, как те, ко­торые наблюдал раньше в мнениях философов». Это знаменитый аргумент скептиков (ср. Cic. rep. III 7, 14 ss.; ib. 12, 21; Cic. Tusc. I 45, 108 ss. i Hortensius frg. 29; Sext. hyp. Pyrrh. I 145 ss.; Ill 190-238; Cic. de div. II 46, 96).

2 раздел: «Я уже в college понял, что невозможно придумать ничего столь чуждого и невероятного, что бы не утверждал уже какой-нибудь философ», ср. Mommsen. Rom. Gesch. IllS. 590.

3 раздел: «Правильно высказывание — там, где достоверно не познается верное, следует принимать вероятное», ср. Cicero Acad. II 31, 99 ss; 32, 104 ss. «Тем самым я не хотел следовать скептикам, которые сомневаются, только чтобы сомневаться и изображать постоянную нерешительность», ср. Cic. Acad. II 25, 79; 7, 19; Sext. hyp. Pyrrh. I 12 ss.; II 79.

4 раздел: «Поэтому, поскольку чувства нас иногда обманывают, я предположил, что нет ничего, обладающего такими свойствами, какими они нам его изображают», ср. Cic. Acad. II 25, 79 ss.; Sext. hyp. Pyrrh. II 49 ss.; I 40 ss. «Такие же мысли, как наяву, могут приходить нам и во сне без того, чтобы их истина была в первом случае обоснована», ср. Cic. Acad. II 27, 87; Sext. hyp. Pyrrh. I 104 ss., 113. «Звезды представляются нам значительно меньшими, чем они в действительности», ср. Cic. ibid. 26, 82. «Так людям, больным желтухой, все кажется желтым», ср. Sext. ibid. I 44; 104. Cic. ibid. II 27, 87 ss. Для Meditationesнадлежит обратить внима­ние на следующие места: 1. «continuata rerum series», ср. Cic. de div. I 55, 125; de fato 9, 20. — II «pergam, donee aliquid certi vel, si nihil aliud, saltern hoc ipsum pro certo nihil esse certi cognoscam», cp. Cic. Acad. II 9, 28. —V. «nee ullum de hac re dubium superesset nisi inde sequi videretur me errare nunquam posse», cp. Cic. de nat. deor. Ill 31, 72 ss. — «occurrit non unam aliquam creaturam separatim, sed omnem rerum universitatem...». Cp. de n at. deor. II 34, 87. — VI, «nempe imprimis hie adverto magnam esse differentiam inter mentem et corpus...» Cp. Cic. Tusc. I 29, 71; ср. также Descartes в regulae ad directionem ingenii XII.

Как из массы этих стоических и стоически окрашенных идей возник сияющий точно отшлифованный кристалл системы Спинозы, по како­му закону он образовался, можно показать, только изучив отношение Спи­нозы к естественно-научному движению и к Джордано Бруно.

V. «nee ullum de hac re dubium superesset nisi inde sequi videretur me errare nunquam posse», cp. Cic. de nat. deor. Ill 31, 72 ss. — «occurrit non unam aliquam creaturam separatim, sed omnem rerum universitatem...». Cp. de n at. deor. II 34, 87. — VI, «nempe imprimis hie adverto magnam esse differentiam inter mentem et corpus...» Cp. Cic. Tusc. I 29, 71; ср. также Descartes в regulae ad directionem ingenii XII.

Очерк 4

ДЖОРДАНО БРУНО

Джордано Бруно — первое звено в цепи пантеистических мыслителей, которая через Спинозу и Шефтсбери, Робине, Дидро, Дешана и Бюффона, Хемстерхёйса, Гердера, Гёте и Шеллинга тянется к современности. Поэтому его место в этом развитии и его историческое отношение к пан­теистическому монизму Спинозы и к монадологии Лейбница составля­ет важную историческую проблему. Однако в связи, которую мы пыта­емся выявить в возникновении новой философии, личность Бруно имеет еще значительно большее значение. На основании открытия Коперни­ка он впервые показал противоречие научного сознания догматам всех христианских конфессий и в системе, преисполненной автономии мыш­ления, дал первое универсальное выражение современным идеям и жиз­ненным идеалам. Его поясняющие понятия природы принадлежат еще прошлому, но дух, их одушевляющий и связывающий, — дух современ­ный: он возвещает о себе в работах Бруно, как в предрассветных сумер­ках, в которых тени ночи еще борются со светом восходящего солнца.

Проанализируем сначала заключенную в деятельности Джордано Бруно историческую проблему. Джордано Бруно — первый монистический фило­соф народов Нового времени; ибо для него божественное одухотворение яв­ляется лишь другой неотделимой стороной материи: вместе обе эти сторо­ны образуют один бесконечный мир, связь которого есть Бог. Ядро этого монизма — новое астрономическое воззрение и его метафизическое приме­нение для осмысления великолепия и красоты мира в духе итальянского Возрождения. Практическая цель этого монизма — учение о героическом энтузиазме, в котором в отличие от христианства душевная настроенность Возрождения возвышается до моральной формулы. В идеях Бруно живет дух Возрождения. Со стороны формы Джордано Бруно первый, кто среди новых европейских народов возродил художественную форму философии после длительного господства схоластической архитектоники и вялого фи­лософского стиля мистиков и гуманистов. Должна быть некая единая точ­ка зрения, которая позволит полностью понять содержание и форму этого поэта-философа. По отношению к Бруно возникает тот же вопрос, который мы задаем себе изучая Платона. Однако наличие большого материала доз­воляет нам применительно к Джордано Бруно действительно решить этот вопрос, ответ на который при исследовании Платона останется, быть мо­жет, навсегда окутан туманом общих мест. Джордано Бруно был философом итальянского Возрождения. Эстетическое восприятие жизни и жизненные идеалы Возрождения достигли у него уровня мировоззрения и моральной формулы. Однако этот дух Возрождения поднялся здесь до философских творений высокого уровня потому, что соединился с научным сознанием содержательного и методического значения открытия Коперника. Так он вдохнул жизнь в материал европейской метафизики, по существу уже мер­твой массы, превратив ее в учение о едином, бесконечном божественном универсуме. Эстетическая мощь Возрождения сумела даже в период своего упадка, когда господствовали искусственность и чрезмерность, создать в нем первого философа-художника современного мира.

I

Джордано Бруно родился в 1548 г. в Неаполе, основанном, вероятно, гре­ками провинциальном городе у северно-западного подножья Везувия, где царят все чары тропической жизни. Тассо как-то сказал: «земля по­всюду создает похожих на нее жителей» (La terra simili a se gli abitator produce). Бруно был сыном этой местности между Везувием и Среди­земным морем. Он был пламенным, как Везувий и палящий воздух над этой землей, как бы выражением силы природы, действующей там в пышной растительности, его настроение выражалось в тех же контра­стах, которые характеризуют эту местность. В латинском стихотворении «De immense» (III I) он рассказывает, как ему в детстве Везувий по контрасту с покрытыми каштанами, лавровыми деревьями и миртами окрестностями Нолы казался мрачной, бесплодной массой; но когда он приблизился к нему, его и там окружили виноградники и пышность тропической природы: тогда он впервые понял, что природа всюду пре­красна.

В годы его детства и первых лет молодости над Италией еще сияло солнце Возрождения. Микеланджело и Тициан были еще живы. Однако иезуитский орден уже при втором своем генерале Лайнесе пришел к со­знанию своей всемирно исторической миссии, а на Тридентском собо­ре была концентрирована вся внутренняя сила католицизма. Можно до­пустить, что в радостной полноте жизни Бруно стал бы великим поэтом, как его старший современник Тассо и младший современник Ариосто. Ведь он обладал могучим воображением. Но оно, как у Леонардо и Га­лилея, было связано с выдающейся способностью к научной комбинации и тонким глубоко проникающим рассудком. И его жизнь определило, что после обычного в те дни гуманистически-схоластического обучения он на 14-м или 15-м году жизни (в 1562 или 1563 г.) вступил в домини­канский орден. Сначала он пребывал в монастыре святого Доминика в Неаполе, где некогда жил и учил Фома Аквинский, в 1572 г. был посвя­щен в сан священника, затем находился в различных близлежащих мес­тах, время от времени выполняя церковную службу; до 1576 г. он оста­вался в ордене доминиканцев. В течение этих длинных 15 лет вплоть до его 28 года он заложил основу своей на редкость большой начитанности в области философии и основательным знаниям по астрономии, что по­зволило ему, когда он ушел из монастыря, преподавать философию и ас­трономию. В монастыре он испробовал также свои возможности в тра­гической и комической поэзии. Уже там он, по-видимому, написал пер­вый набросок комедии II candelajo, грубый цинизм которой отдает ат­мосферой монастыря, и потерянную аллегорию L arca di Noe, где спор животных о ранге и достоинство осла вероятно изображался в том же бурлескном тоне: на монастырской почве процветали грубые темы и шу­товство. Однако на гениального юношу должны были серьезно повли­ять и крупные церковные споры. Ибо уже будучи послушником, он уда­лил из своей кельи иконы, оставив только распятие. Одному из послуш­ников он посоветовал читать не «Историю семи радостей Богоматери», а жития святых отцов. В 18 лет он стал сомневаться в Троице, божествен­ной природе Христа и в пресуществлении Святых Даров. К подобной ереси новая католическая реставрация относилась серьезнее, чем это было принято в добрые старые времена Льва X. Джордано Бруно бежал из монастыря. Ему было 28 лет, его ученические годы закончились.

Тщетно искать в монотонном мрачно сдержанном повествовании перед венецианским инквизиционным трибуналом следы того, что должно было наполнять душу гениального юноши в эти прекраснейшие годы, когда за монастырскими стенами перед ним представала яркая жизнь самого шум­ного города мира и все чары Неаполитанского залива. Он несомненно на­чал в качестве последователя Аристотеля. Доминиканцы свято верили Ари­стотелю и его продолжателю Фоме Аквинскому, который ведь был филосо­фом монастыря. Глубокое знание Аристотеля, всегда проявляемое впоследствии Бруно, постоянное присутствие этого мыслителя в его духе при рас­смотрении им любых вопросов указывают с большой вероятностью на дли­тельное господство Аристотеля в мышлении Бруно. Говоря о взглядах Ари­стотеля в астрономии, он твердо указывает во многих местах своих произ­ведений, что в юности он их разделял. Однако, как бы долго или недолго длилось господство принятой в то время школы над его молодым духом, он освободился от него. Бруно сообщает, что после этого он в течение долго­го времени был сторонником натурализма. Эту эпоху в его развитии также следует без сомнения отнести к его ученическим годам в Италии. Он говорит о теории, согласно которой формы суть случайные состояния материи, сама же материя есть субстанция вещей, божественная природа. Представителями этой теории он называет Демокрита и эпикурейцев, затем стоиков и Авицеброна. «Я долгое время придерживался этой теории именно потому, что ее основы больше соответствуют действительности, чем основы теории Аристотеля». Если задать вопрос о трудах, влияние которых сказалось в этом обращении, то следует прежде всего назвать Лукреция и распространенные подражения ему, как, например, поэма Капиция «De natura rerum», а также его соотечественника Телезио. После появления в 1565 г. главного его сочинения «De natura rerum» Телезио уступил настойчивы просьбам своих почитателей; он поселился в Неаполе и выступал там с при­влекавшими большую аудиторию и вызывавшими восхищение речами; была также основана возглавляемая им академия, в задачу которой входило подорвать воздействие Аристотеля и заложить основу изучения природы. Бруно признавал значение натуралистической философии, особенно философии Телезио, и тогда, когда он в 1584 г. излагал свои зрелые воззрения. Однако его глубоко художественный дух требовал идеального дополнения этой точки зрения. В цитированном сообщении он продолжает «После того как я серьезнее взвесил и принял во внимание ряд фактов, счел необходимым признать наличие в природе субстанций двух типов, формы и материи». Этими словами он хочет определить платонизирующее дополнение натурализма, подробнее разработанное в его работе «О причи­не, начале и едином», — тем самым его переход к окончательно принятой им точке зрения. По ряду причин можно с наибольшей вероятностью до­пустить, что в принципе он пришел к этому воззрению до бегства из мона­стыря, хотя доказано это быть не может.

На какой стадии этого развития проявилось знакомство с коперниканской системой, я указать не могу. Однако несомненно, что измене­ние его взгляда на природу произошло довольно рано, в ученические годы. Сначала он следовал астрономическому учению Аристотеля, но уже в юношеском возрасте убедился в истине коперниканской системы. «Благородный Коперник, работы которого привели в волнение мой дух уже в юные годы». Столь же несомненно, что Коперник совершил пре­образование в его взглядах, которое породило основную оригинальную идею его системы, постепенно развивавшуюся во всех своих следствиях.

Настроение, в котором он отказался от монастыря и узости птолемеево-церковной картины мира и вступил в жизнь с новым образом мира в душе, отражено в следующем сонете:

Dem engen dunklen Kerker nun entronnen

Wo lange mien der Irrtum hielt gebunden,

Laβ ich die Kette jetzt, die mich gebunden,

Da ich die suBe Freiheit mir gewonnen.

Nun atm' ich in des neuen Lebens Aera,

Denn, der den Python schlug mit edlem

Mute Und der das Meer gefarbt mit dessen Blute,

Er hat auch mir verscheuchet die Megara.

Dir weih' ich all' mein Herz, erhabnes Wesen!

Die kranke Seele lassest du genesen,

Dir will ich lauschen, meine holde Stimme!

Du rufest, daB dem Abgrund ich entklimme,

Dir dank' ich, gottlich Licht, du meine Sonne,

Die du mich ffihrest in das Haus der Wonne!



 

Я убежал из узкой мрачной темницы,

Где долго держало меня заблуждение,

Теперь я сбросил сковывавшую меня цепь,

И обрел блаженную свободу.

Я дышу воздухом новой жизни.

Тот, кто с благородным мужеством убил Пифона

И окрасил море его кровью,

Прогнал и от меня Мегеру.

Тебе, возвышенное создание, я посвящаю мое сердце!

Ты излечил больную душу,

Тебе я буду следовать, благородный голос!

Ты призываешь меня выйти из бездны,

Тебя, божественный свет, мое солнце, я благодарю,

Тебя, кто ввел меня в обитель блаженства!

(В тексте перевод на немецкий язык)

II

Какой контраст! Когда Лютер ушел из монастыря и отказался от мона­шества, он был прочно укоренен на своей родине и действовал в новом духе среди своего народа. Джордано Бруно после побега (1576 г.) до 23 мая 1592 г., когда его в Венеции захватила инквизиция, следовательно, в течение 16 лет, жил вдали от родины, попеременно в Швейцарии, Франции, Англии, Германии; он нигде не укоренился, даже там, где ему как будто улыбалось счастье, никогда не забывал родину, эту «воспита­тельницу и властительницу над другими родами людей, госпожу, корми­лицу и мать всех добродетелей, наук, гуманности и тонких нравов»; пока непреодолимая тоска не заставила его вернуться, вернуться в смерть. Вся его натура соответствовала духу ренессансной Италии, сияющий свет ко­торой был теперь погашен католической реставрацией. В варварских странах севера он везде чувствовал себя чужим. Война, религиозная не­нависть, схоластическая деятельность университетов окружали его по­всюду, как северный туман. Конечно, латинский язык в университетах все еще служил связью, которая объединяла представителей всех наций и предоставляла им возможность ощущать широту европейской жизни. Свобода университетских порядков в те дни дозволяла ученым стран­ствия по Европе. В этом не было ничего необычного. Парацельс защи­щал это следующими словами: «Ни для кого его наставник не возника­ет в доме, и его учитель не ждет его за печкой», «те, кто остается за печ­кой, едят куропаток, те, кто занимается искусствами, едят молочный суп». И в эту эпоху влияния итальянского Возрождения никто не вызы­вал такую симпатию, особенно в Англии, как образованный, преиспол­ненный идеями Возрождения итальянец. В качестве представителя идеи Луллия о логической машине Джордано Бруно имел особый доступ в университеты. Его стихи, его поразительная память, его знания и искря­щееся остроумие, его преисполненная ренессансным чувством прекрас­ного натура открыли для него доступ в салоны знатного придворного об­щества. Однако его вулканическая натура, ее бурные контрасты, взрывы безграничной самоуверенности, монашеской, циничной ненависти к литературным противникам и грубого неаполитанского шутовства, вы­зывали повсюду конфликты и катастрофы. Действительное превосход­ство его философской точки зрения над людьми его времени делало его одиноким в еще принятых тогда шумных философских диспутах, в дело­вой суете Парижа, Оксфорда, Витгенберга и Хельмштедта. «Оскорбле­ния, клевета, злоба других людей и собственный обоснованный страх за­ставят тебя покинуть родину, отдалят от друзей и вынудят удалиться в мало привлекательные страны». С такими словами он обращается к себе, и утешением служит ему смирение. «Достигни, мое прилежание, того, чтобы это изгнание стало для меня почетным и дало бы мне покой, эту лучшую отчизну».

Из отчизны его изгнала не столько опасность данного момента, сколько бедность и скудость жизни беглого монаха, который влачит жалкое суще­ствование, давая частные уроки и занимаясь корректурой. Такова была его участь в Генуе, Турине, Венеции и Падуе. Он подошел к французской грани­це в рясе доминиканца из тонкого, белого сукна, заказанной в Бергамо, на нее был наброшен паллий, который он взял с собой при бегстве из Рима. Он надеялся на помощь монастырей его ордена. Его ближайшей целью был Лион. Однако холодный прием, оказанный в путешествии ложному монаху, заставил его принять совсем иное решение. Город великого Кальвина служил убежищем для всех беглецов романского мира, скры­вавшихся от католической церкви. Направившись туда он как бы сразу порвал со всеми прежними условиями.

В Женеве он нашел целую итальянскую колонию. Ее глава, неапо­литанский маркиз ди Вико радушно встретил его. Когда он снял рясу, его снабдили головным убором и шпагой. Все это предполагало, что он примет протестантскую веру. Страшный призрак лицемерия и двуруш­ничества, преследовавший монистического мыслителя в этом мире ре­лигиозного раскола, судьба, от которой он уже так страдал в монасты­ре и от которой стремился под действием морального величия, состав­лявшего часть его сложной натуры, освободиться, ждала его и здесь. Впоследствии он перед судом инквизиции утверждал, что не перешел в, кальвинизм. В каком-то двусмысленном понимании это могло быть правдой. Однако его имя числится в списках итальянской евангеличес­кой общины. Лишь входя в нее, Бруно мог стать членом женевской ака­демии. Известно также, что вследствие своих заблуждений в толковании учения и оскорбления духовных лиц он был исключен из числа прича­щающихся и что после его просьбы о прощении это решение было от­менено. Все эти новые двусмысленности не имели значения для него. Бруно выдержал пребывание в атмосфере Кальвина только с весны до осени 1578 г. Бедность, духовные пререкания, исправления, лицемерие, атмосфера моральной тюрьмы: убожество, одно убожество!

Однако то, что представлялось таковым человеку Джордано Бруно из Нолы, было совсем иным для философского гения, которому надлежа­ло выйти за пределы всех воззрений на жизнь, существовавших в Евро­пе того времени. Европа, какой она тогда была, взяла его в обучение. Это обучение должны были ему предоставить главные центры духовной и моральной культуры Европы, главные ее секты и главные ее страны. Та­ким центром была Женева и такой главной сектой — кальвинизм. Уче­ние о неспособности христианских партий создать благородный облик жизни и общества было воспринято Бруно в ходе интенсивного опыта. Оно было присуще духу Возрождения. Однако теперь, в этих странстви­ях, в эпоху католической реставрации и протестантского догматическо­го вероучения, в монастыре Неаполя, в университетских аудиториях Па­рижа, в придворном обществе Лондона, среди женевских кальвинистов и виттенбергских лютеран это учение получило свое обоснование и уг­лубление. Чисто философский идеал жизни был как бы насыщен воспринятым содержанием европейского мира Бруно очень симпатизировал героизму протестантов, ведущих борьбу против «украшенного троиной тиарой трехглавого пса преисподней». В противоположность «безум­ному католическому культу» он испытывал уважение к более чистым формам протестантского богопочитания. Однако ему претило злоупот­ребление филологическим аппаратом в синопсисах, ключах к Библии и комментариях этой ортодоксии. Он страстно выступал против учения о несвободе воли, о предопределении и отрицании значения добрых дел и предвидел, что эта новая догматика неизбежно приведет к неимоверному усилению церковного принуждения и догматических споров. Чем больше кальвинизм распространял свою веру в единое Писание на каж­дый слог Ветхого Завета, тем больше эта вера в каждое слово Писания противоречила коперниканской астрономии и прогрессу в знании при­роды, выходящего за пределы низкого уровня ее понимания в Ветхом За­вете. Ветхий Завет, народ, создавший его, и кальвинисты, державшиеся его, были предметом одинаковой ненависти итальянского философа.

С кальвинизмом он полностью размежевался в работе «О торжеству­ющей бестии». Под покровом масок античных богов здесь подвергается насмешливой критике вся евангельская история как «некая трагическая мистерия из Сирии». В великолепном обзоре вся догматика христиан­ства характеризуется как антропоцентрическая, специфически иудейс­кая, находящаяся в плену мнимой противоположности между посюсто­ронним и потусторонним мирами, и подчиненная в своем чувственном восприятии потустороннего точке зрения чувственной видимости и вооб­ражения. В отличие от этой догматики подчеркивается значимость фи­лософского сознания, снимающего эту видимость. В том же сочинении он описывает с особой горечью недостатки, которые добавляются к это­му в протестантских конфессиях. Они убивают героическое чувство жиз­ни, способность радостно жить во славу общего блага, считают это дос­тойное всяческих похвал стремление греховным и пустым. Человек дол­жен гордиться лишь «какой-то непонятной мне tragoedia cabbalistica». «Недостойно, нечестиво и смешно верить в то, что боги нуждаются в благодарности, страхе, почтении, любви и почитании людей ради какой-либо другой цели, а не ради самих людей». Учение об оправдании верой портит под предлогом реформирования деформированной религии то, что в ней еще было хорошего. Приветствием «мир с вами» пасторы лишь распространяют распри, и каждый из этих чванных педантов хранит свой особый катехизис in petto. Для получения невидимых благ, значения которых они сами не понимают, требуется, по их мнению, лишь неуст­ранимая избранность к спасению, а она в конечном итоге зависит от страстей Божества. Люди спасаются не вследствие своих поступков, а посредством приспособления к катехизису.

III

Пять лет, с 1578 по 1583 гг., Бруно провел в католической Франции. Два спокойных года он прожил в Тулузе в качестве ординарного пре­подавателя философии; в первую очередь его лекции были посвяще­ны Аристотелю. Поскольку он в качестве доктора и ординарного про­фессора философии имел право на преподавание в Парижском уни­верситете, он выступил в этом центре преподавания философии. Здесь, в центре католической философии, он нашел нейтральный предмет для своих лекций в искусстве Луллия. Внимание, которое он вызвал своим самостоятельным использованием этой темы, своей па­мятью и красноречием, позволило ему занять здесь наконец положе­ние, соответствующее его таланту и открывшее ему доступ в свет. Ус­лышав о поразительной памяти итальянца, король Генрих III пригла­сил его на беседу и заинтересовался его наукой о памяти. Бруно было разрешено посвятить ему свою глубокомысленную работу «О тенях идей». Он получил должность оплачиваемого экстраординарного пре­подавателя. У Бруно оказалось время для большей писательской дея­тельности. В 1582 г. напечатаны 4 его работы. Однако то ли из-за встретившихся ему препятствий, то ли вследствие беспокойства, кото­рое заставляло и других значительных ученых того времени чаще, чем это было целесообразно, менять места своего пребывания, к концу 1583 г. он оставляет Париж и отправляется с рекомендательными письмами Генриха III к его послу в Лондон.

Эти 5 лет в католическом мире Франции, в центре всей католичес­кой философии, имели для завершения философии Бруно неизмери­мое значение. С монашеством и вульгарным католицизмом он покон­чил, уйдя из монастыря. Протестантизм города Женевы уже был по­зади. Теперь он изучал связь католицизма с Аристотелем во всех ее проявлениях в жизни; она еще господствовала на всех философских кафедрах того времени, в том числе даже на протестантских Аристотель, Птолемей и церковный догмат в их связи были той трехглавой бестией кафедр, которая повсюду, где бы Бруно не появлялся, ухмы­лялась, нападала на него и трепала его. Так было в Тулузе, в Париже, в Оксфорде. Ей он объявил теперь войну. Бруно был первым из вели­ких философов, пытавшихся найти возможность существования вне этой теологизирующей атмосферы кафедр. В его время эту позицию приходилось утверждать в жестокой и внешне несчастливой борьбе. Работы, направленные против аристотелевской школы, были тогда действиями. Подобно Бруно, многие из тех, кто боролся с этой уни­верситетской традицией, познакомились с ней в монастырях и чита­ли лекции об Аристотеле с теологических кафедр, где господствовало узкое понимание философии. Борьбой, которую вел Бруно, прониза­ны все его работы. Он вел ее, как странствующий рыцарь, в различных европейских университетах. Особенно резко, как Телезио и Кампанелла, он критиковал натурфилософию Аристотеля. Ему было ясно, что двойной мир у Аристотеля, небесный и земной, в сочетании по­нимания Земли как центра мироздания служит научной основой все­го догматического построения. Бруно ненавидел Аристотеля, он видел в нем палача других божественных философий: подобно словам Бэко­на, что Аристотель погубил своих братьев, дабы уверенно господство­вать, как это делали константинопольские султаны. Свободная душа Бруно воспринимала как бремя школьный, властный дух, царивший в работах Аристотеля. Однако этот борец против Аристотеля был далек от того, чтобы искать союзников среди гуманистов. Со времен его юношеской комедии его комическим идеалом был педант, а в боль­ших диалогах Бруно этот педант сохраняет свои черты пустых фразе­ров от грамматики, господствовавших в те дни. Но Бруно была близка живая ренессансная образованность, царившая в знатном обществе и при дворах. Выступая в этом обществе как виртуоз беседы, преис­полненный веселья, остроумия и капризной прихоти, мастерски игра­ющий своим знанием, он заслужил в Париже благосклонность разде­лявшего идеи Возрождения короля; на эту связь с новым образован­ным знатным обществом Бруно опирался, на ней он основал свое положение в Англии.

IV

Пребывание Бруно в Англии в 1583-1585 гг. было вершиной его жизни. До этого в Париже и теперь в Лондоне он нашел что-то от счастья, к ко­торому он стремился: славу, благосклонность королей и знати, внимание женщин. Итальянское Возрождение было тем общественным и духов­ным элементом, пронизывающий тонкий аромат которого заполнял в то время жизнь двора и поэтов. Об очаровании бесед Бруно свидетельствует то, как он, обходя самых видных и уважаемых ученых, проложил свой путь ко двору и к высшему обществу. Генрих III рекомендовал его свое­му послу Кастельно и после соревнования в оксфордском университете, на котором Бруно вновь вел свою бесплодную борьбу за признание си­стемы Коперника, он жил в доме французского посла в качестве одного из его приближенных. Близким другом Бруно был Филипп Сидни. Пле­мянник Лейстера и любимец королевы Сидни был выразителем при­дворных нравов, рыцарского мужества и благородной изысканной по­эзии. Сочетание сильного и эксцентричного английского духа с духом итальянского Возрождения обрело в нем блестящее выражение. Он был последователем Платона. Когда он в своем венке сонетов рассказывает, как добродетель приняла образ Стеллы, «позволив увидеть то небо, которое героические души видят под действием внутреннего чувства», этот переход личной любовной страсти в идеальное и мистическое чувство напоминает венок сонетов Джордано Бруно времени его дружбы с ним. Вообще близость венка сонетов Бруно венку сонетов Сидни и затем Шекспира, которые появились друг за другом в одну эпоху при одном дворе, составляет одну из самых захватывающих проблем истории лите­ратуры. Филиппу Сидни Бруно посвятил два своих самых прекрасных философских художественных произведений, Бруно встречался и знако­мился с самыми знатными англичанами того времени. Сама королева Елизавета охотно выслушивала его, и он отвечал на ее любезность чрез­мерными восхвалениями, принятыми при дворе. В общении, преисполненном тонкого вкуса, господствовавшем в доме Кастельно его душ действительно раскрывалась. Только теперь чувствовал он себя сами собой. И в это счастливое время меньше, чем за два года им были написаны по-итальянски шесть философских художественных произведений которые сделали его величайшим философским писателем века. Часто замечали, что особенно счастливое расположение духа в определенный период жизни придает сочинениям писателя силу и гармоничность, ко­торых он впоследствии никогда больше не достигает. Так произошло Бруно в Англии Елизаветы и Шекспира. К этому присоединился внутренний рост его великой души в этом благотворном окружении. Толькона родине Шекспира и Карлейля мог он так написать прекрасную работу о «Героическом энтузиазме». В этой стране в тесном общении с Сидни, в созерцании этого героического мира, составлявшего и кругозор Шек­спира, плотиновский энтузиазм возрос у Бруно до активного героичес­кого чувства жизни; его поэтически-философский дух освободился от всех оков школьной традиции, и он впервые полностью отдался на языке своей родины в глубоких научных комбинациях, в бурной полемике и с необузданным юмором своему гениальному вдохновению. И так случи­лось, что в правление великой королевы при ее дворе наряду с величай­шими драмами всех времен чужеземцем были созданы самые совершен­ные философские художественные произведения века. В произведениях того и другого автора та же расточительность богатства, то же сочетание меланхолии и юмора — об этом говорит эпиграф комедии Бруно: в пе­чали веселый, в веселье печальный (in tristitia hilaris, in hilaritate tristis) — тот же эксцентричный и тяжелый стиль конца века. Итальянские рабо­ты Бруно этих лондонских лет, написанные в захватывающей спешке с уверенностью гения, свидетельствуют о зрелости его в молодые годы. За неопубликованной итальянской работой «Purgatorio del inferno» следу­ют друг за другом: «La cerra delle ceneri» 1584, «De la causa, principio et Uno» 1584, «De infinito, universe e mondi» 1584, «Spaccio de la bestia trionfante» 1584, «Cabala del cavallo Pegaseo» 1585, «De gli eroice furori» 1585.

Покинув Лондон, Бруно утратил свое счастье. Он последовал за отозван­ным французским послом в Париж. Туда он прибыл совсем иным, чем в первый раз, представителем нового мировоззрения, которое он выра­зил в своих сочинениях. Поддерживаемый своим учеником Жаном Эн-некеном, он выступил весной 1586 г. в публичных диспутах против цер­кви, Аристотеля и Птолемея в защиту движения Земли, бесконечности мироздания, короче говоря, своей монистической философии. Результа­том был такой же конфликт между господствовавшим в течение двух ты­сячелетий мировоззрением и Новым временем, как тот, который Бруно претерпел на диспуте в Оксфорде, но здесь, в центре католического умозрения, он был серьезнее и острее. Бруно пришлось немедленно уехать из Парижа.

Он счел, вероятно, что в протестантских землях Германии ему будет легче найти спокойное пристанище для развития и распространения своей философии и после коротких попыток в ряде мест поселился в Виттенберге, городе Лютера и Меланхтона; там он в течение двух лет мог относительно спокойно заниматься созданием философии Нового времени. Однако как отличалась его жизнь в Виттенберге от жизни в Лондоне. Теперь он писал только по-латыни. Вероятно, прежде всего потому, что успех его недавно написанных работ был ограничен ис­пользованием чужого в Германии итальянского языка. К этому выво­ду можно прийти хотя бы на основании того, что важнейшее из этих произведений он переработал, издав его на латинском языке. Альберт Великий, Николай Кузанский, который если бы не ряса, превзошел бы Пифагора, Коперник, проявляющий в двух главах больше понимания, чем Аристотель и все перипатетики во всех их сочинениях, Парацельс, который после Гиппократа один только близок ему — все эти глубокие немецкие мыслители служили Бруно на этой последней ступени его развития руководителями на пути в серьезное абстрактное царство; он мог лишь предчувствуя, созерцать его вдали. Примыкая к ним, он стал искать основы математического познания природы. В своих двух пос­ледних работах он пользовался конструктивным методом: «Рассмотре­ние минимума должно быть установлено физической, математической и метафизической науками». Однако его отношение к немецкому духу шло дальше. В городе Лютера он вообще осознал значение немецкого духа. Выражением этого может служить его прощальная речь, обращен­ная к немецким Афинам от 8 марта 1588 г. Эта речь является удивитель­ным документом, свидетельствующим о свободе, которая даже в это время еще сохранялась в Виттенберге. «Я пришел к вам чужим, изгнан­ником и беглецом, игрушкой судьбы; невзрачный бедняк, не имеющий покровителей, предмет ненависти толпы и вызывающий поэтому пре­зрение глупцов и подлецов». Власти университета предоставили ему свободу заниматься философскими исследованиями. Он благодарен им за то, что они с благородством отнеслись к нему, не прислушиваясь к наветам его врагов. Впечатление же, произведенное на него Германи­ей в век Реформации, он выражает в очень примечательных словах. «Дозволь, о Юпитер, познать им собственные силы и направить свои стремления на высшие дела, тогда они будут уже не людьми, а богами». В этом центре деятельности Лютера он ощущает его героическое вели­чие; «когда представитель князя тьмы внес заразу в мироздание посред­ством суеверного культа и тупого невежества и не было никого, кто по­смел бы выступить против ненасытной бестии и дать ей отпор: какая иная часть Европы и мира могла бы создать такого Алкида?» «О, Лютер, ты видел свет, слышал божественного духа; ты безоружным выступил против врага, казавшегося ужасным даже королям, победил его сло­вом». Нет никакого основания считать это понимание героического ве­личия Лютера просто ораторской фразой. В тот момент, когда Бруно писал эти слова, он собирался покинуть Виттенберг. Освободительное деяние Лютера несомненно выделяло его в глазах Бруно из толпы мало уважаемых им протестантов. Признание деятельности Лютера не было согласием с принципом вероучения Реформации, который он тогда, как и всегда, отрицал.

Уехав из Виттенберга, Бруно в течение короткого времени пытался дос­тигнуть определенного положения в Праге при дворе императора Рудольфа II. В Хельмштедте он завоевал благосклонность двора, но был отлучен от церкви супреинтендентом. С 1590 г. он печатал во Франкфурте подготовлен­ные им за это время произведения. Это была вторая продуктивная эпоха его жизни, время зрелости, однако под влиянием атмосферы немецкой на­учной жизни он в ряде случаев впадал в странные математические раз­мышления. Три главных его работы этой эпохи: переработка итальянс­кого диалога в поэме «О безмерном и неисчислимом или о космосе и мирах»; ее он написал по образцу любимого им Лукреция в латинских гексаметрах, за которыми, как в его итальянских работах, следуют про­заические изложения. Бруно начал эту работу в Хельмштедте и затем на­правился, чтобы напечатать ее, во Франкфурт. Вторая работа — «О тро­яко наименьшем и мере» также была напечатана во время его пребыва­ния во Франкфурте. Третья — «О монаде, числе и фигуре» была только что отдана вместе с первой в печать, когда он в феврале 1591 г. внезап­но уехал из Франкфурта, навстречу своей судьбе.

VI

Ход процесса против Бруно был недавно освещен венецианским и римским актами инквизиции. Из них очевидно, какое значение курия при­давала этому делу, какие значительные умы были заняты его изучением, как записи доносчика, молодого венецианского аристократа, который заманил Бруно в сети громадного паука, инквизиции, сравнивали с ра­ботами Бруно; ведь обвинение могло быть доказано только при их совпа­дении с доносом, и оно действительно было в своей основной части до­казано. Если Мочениго утверждал, что слышал, как Бруно говорил: ему не нравится ни одна религия, и он хочет создать новую секту под назва­нием новой философии, то это соответствует сообщению приора кармелитского монастыря во Франкфурте о сказанном Бруно: «если бы он за­хотел, то мог бы достигнуть того, что в мире будет только одна религия»;при этом оба высказывания совпадают с содержанием его работ, где ут­верждается, что все отдельные религии должны быть устранены и заме­нены верой разума, которая станет тогда универсальной религией. Бро­сается в глаза, что Бруно в свою очередь пользовался двойной бухгалте­рией, различая философские и теологические истины, и без зазрения со­вести подчинялся против своих убеждений вторым. Однако решающий результат исследования этих актов состоит в том, что в Риме растянули процесс на 6 лет, чтобы добиться отказа Бруно от его подлинной фило­софии, но к этому его нельзя было принудить никакими средствами. И это решило его судьбу. Если в Риме ходили слухи, будто он сказал, что добровольно умирает мучеником ради истины, то это вполне соответ­ствовало положению дел. Утром 17 февраля 1600 г. он был сожжен у ста­рого театра Помпея. Когда умирающему, который не издал ни единого стенания, поднесли распятие, он мрачно и презрительно отвернулся.

ОЧЕРК 5

ПАНТЕИЗМ В ЕГО ИСТОРИЧЕСКОМ РАЗВИТИИ В СВЯЗИ С РАННИМИ ПАНТЕИСТИЧЕСКИМИ СИСТЕМАМИ

Я попытаюсь показать связи, в которых развивался европейский панте­изм. Я хочу выявить внешние сочетания, соединяющие отдельные сис­темы в континуум философской традиции. Однако эта традиция, кото­рая предоставила более поздним мыслителям работы более ранних, яв­ляется ведь только условием, позволившим внутреннему развитию пан­теизма достигнуть новых, более совершенных форм. Само же развитие зависит от изменений в культуре и от развития научного духа. Одновре­менно, однако, это развитие в его кажущемся беспорядочном многооб­разии систематических форм подчинено внутренней закономерности, которая основана на установке сознания в пантеизме. Содержащаяся в самой этой проблеме беспокойная диалектика выводит все время новые формы из старых и не позволяет систематическому мышлению остано­виться ни на одном из достигнутых им образов. Изображение этой свя­зи должно сделать очевидным возникновение и значение современного пантеизма в его историческом развитии, пантеизма, созданного в Герма­нии Гердером, Гёте, Шеллингом, Стеффенсом, Океном, Шлейермахером и Гегелем, не говоря уже о мыслителях более низкого ранга.

Натурализм и натуралистически ориентированный позитивизм также представляют собой такой тип жизне- и мировоззрения, который зако­номерно развивался в историческом континууме. Этот тип преимуще­ственно основан на преобладании данной во внешнем опыте физической действительности по ее массе и внешней мощи: духовные факты высту­пают как интерполяции в великом тексте физического мира; и еще глуб­же — на том, что этот физический мир есть одновременно исконное ме­стопребывание всего познания единообразий. Так возникает натурализм древности. Однако начиная с Протагора, трудности, содержащиеся во внешнем опыте физического мира, ведут в беспокойной диалектике к разработке позитивистских систем. Уже Карнеад перемещает посред­ством представлений значимость познания из столь свойственного гре­ческому духу отношения отражений объективно внешнего в соответствие восприятий друг другу и представляющим их понятиям как лишенную противоречий связь. Этим понятием высшей достигаемой вероятности была достигнута точка зрения, с которой уменьшалось влияние метафи­зики и одновременно могла быть предоставлена некоторая, хотя и скромная, значимость опытному знанию. Постепенно развивается и по­нятие феноменальности данного во внешнем опыте физического мира. Гоббс первым находит позитивистский метод, позволяющий связать с этим пониманием обоснование познания тем, что дано во внешнем опы­те. Юм отличал академический скепсис от радикальных теорий Пирронаи его последователей и считал себя последователем этого академичес­кого сомнения. Он заимствует из него чисто эмпирическую фактичность нашей чувственной организации и связанного с ней мышления, замену теории отражения соответствием восприятий друг другу, репрезентативный характер понятий и определение цели познания действительногокак вероятность. От этих тезисов он переходит к сведению средств нашего познания к ассоциации и привычке, к ограничению эмпирической науки единообразиями консистенции и следования во времени, к унинереальной значимости этого единообразия и в духовной области. Затем выступают Даламбер и Тюрго, основатели позитивизма в узком смысле того слова. Они не расчленяют сознание, как Гартли и Юм, их философия является обобщением на основе развивающегося естествознания. Точка зрения эмпирического феноменализма господствует как в философии Юма, так и в философии Даламбера, и основная настроенность обоих натуралистична. Даламбер и Тюрго относятся к энциклопедистам; для них также единственным предметом строгого знания является внешний мир, познание физических закономерностей. Однако они ограничивают материализм эмпирическим феноменализмом, созданным Гоббсом и Беркли. Динамика — учат Даламбер и Лагранж — не нуждается в основоположениях, которые относились бы к причинам физических феноме­нов и сущностям этих причин. Она полностью замкнута в себе как изображение закономерностей феноменов. Из явлений, изучаемых в опыте, следует извлекать как твердые однозначные абстракции понятия про­странства и времени, материи и движения, необходимые для примене­ния к природе геометрического анализа и исчисления. Подобно тому как допущение внешнего мира оправдывается лишь поскольку оно служит предпосылкой наших индукций для логического расположения феноменов, и понятия, которые мы кладем в основу познания внешнего мира, оправданы лишь их пригодностью Философское обобщение этого продвижения делает два вывода. Этот переход от вмешательства метафизи­ческих концепций, особенно понятия цели, в естественнонаучное мышление к обретенному теперь понятию познания природы допускает новые обобщения систематического типа и исторического характера. Науки образуют связь, которая переходит от их самых абстрактных ответвлений отношению зависимости. Философия есть сознание этой связи, и эта эмпирическая, включающая все знание в отношения между феномена­ми философия ставит предел метафизическим концепциям, сохраняв­шимся еще у Лейбница, последователей Ньютона, Мопертюи и Эйлера.Это было завершением длинной метафизической эпохи, полной бесплодных споров и антиномистских умозрений. Отсюда был только шаг до формулирования Тюрго закона трех стадий. Резюмируем сказанное: психологизме Юма, который сводил способности человека к элемен­тарным единичным действиям, существующим уже в животном царстве и только по степени отличающимся от душевной жизни людей, — Гоббс пытался обосновать тот же принцип аналогичности душевной жизни людей и животных посредством подчеркивания логических способностей животных, — и во французском позитивизме Даламбера и Лагранжа, Тюрго и Кондорсе в историческом континууме сложилась точка зрения, продолжающаяся в нашем мышлении как одно из великих типических мировоззрений человечества.

Именно такая внутренняя связь существует в том воззрении на мир, которое в общем можно определить как идеализм персонализма или свободы; она соединяет Сократа, римское мышление и христианскую веру, шотландскую школу, Канта, Якоби и Фихте, Мен де Бирана и его шко­лу, Гамильтона и его последователей.

Пантеизм, как и эти два типа жизне- и мировоззрения, есть выраже­ние жизненного устройства. Оно не будет здесь показано до проведения нашего исследования, а должно быть познано из него. Это жизненное устройство становится метафизикой и развивает связь между понятиями, которые по присущей им диалектике требуют все новых форм систем. И таким образом эти метафизические системы образуют развитие, высшая точка которого достигнута в настоящее время в историческом развитии пантеизма.

I

Излагая свою историю развития пантеизма, Стеффенс исходил из того, что этот монизм является лишь возрождением старейших греческих уче­ний. Сознанием этого преисполнен и поэтический пантеизм Гёльдерлина. Но и там, где воспоминание об этом происхождении не так живо, может быть установлена связь, в которой все системы пантеизма через промежуточные звенья связаны друг с другом и с древностью.

Задачей, которую ставили себе древнейшие греческие монисты, была сразу же дана эволюционная точка зрения. Монисты Греции стремились объяснить возникновение универсума из божественного единства. Они развили систему, в которой стремились сделать постижимыми развитие отдельных частей природы, возникновение Земли и звезд, а на Земле — развитие органической жизни.

Греческий монизм сложился в двух формах. Первая из них кладет в основу силу мира. Другая исходит из того, что в разделении материала мира на атомы есть такие, которые обладают способностью ощущения и произвольного движения. Принимая эту точку зрения, Левкипп, Демок­рит, Эпикур и Лукреций полагают, что могут обойтись без единой боже­ственной силы.

Обе формы монизма лежат в основе объяснений природы в последу­ющее время. Больше даже, чем учение Гераклита или стоиков на после­дующие системы эволюции универсума оказало влияние миропонима­ние Лукреция. Бюффон, Робине, Дидро примкнули к этой монистичес­кой интерпретации природы.

Пантеистический монизм Греции получил свою завершенную форму в стоической системе. Она пошла дальше Гераклита посредством основных аристотелевских понятий. Разум или закон выражается у Гераклита в зако­номерности, с которой связано прохождение явлений. Принцип Геракли­та понимался как присущая каждой вещи и создающая ее форму основная сила. Эта основная сила — мировая душа; она сама является тончайшим веществом, из преобразований которого возникают все другие вещества; в каждой отдельной вещи она действует как сила, целесообразно осуществля­ющаяся на материале этой вещи как форма. Вещества отдельного существа меняются, но оно сохраняет свою идентичность и константность в этой внутренней форме. Она оживляет в своего рода «сопряжении» отдельное существо и определяет наполнение им пространства, его образ и качество. Платоновско-аристотелевское отношение общего к особенному заменяет­ся в универсуме стоиков отношением целого к его частям. Разумная миро­вая сила находит свое выражение в универсуме; она определяет форму каж­дой его части посредством силы, которую она этой части сообщает.

Так здесь впервые разрабатывается ясно осознанный динамический пантеизм. Отдельная вещь вследствие присущей ей силы и распростра­няющегося из ее центра и вновь возвращающегося в него волевого на­пряжения есть энтелехия. Ею движет и ее определяет разумная мировая сила, имманентная универсуму. Действующая в бессознательной целесо­образности природы, затем поднимающаяся до сознательной целенаправленной деятельности разумная сила есть божественная мировая душа; природу следует понимать динамически; человек в этой связи природы определен. Универсум есть целое: по своему содержанию он однороден, ибо все его вещество возникает в преобразованиях единой силы веще­ства; он един, ибо эта сила вещества в качестве мировой души присут­ствует в каждой точке и определяет его в каждой точке. Каждая часть универсума одушевлена, целесообразна и органична, так как ее форму определяет живущая в ней сила.

Античный пантеистический монизм составляет основу современного. Главные представители пантеистического монизма, начиная со второй половины XVI в. вплоть до первых десятилетий XVIII в., Джордано Бруно, Спиноза и, определены им.

Принцип единства всего универсума вообще пришел из античности. Однородность мировых тел по их веществу была открыта Анаксагором, она сохранилась у Демокрита и его последователей. Сохранение массы и непостижимость увеличения или уменьшения движения содержались в посылках Демокрита. Сведению связи и порядка явлений природы к единству одушевляющей универсум силы учили Ксенофан, Гераклит и стоики. Вторым принципом этого воззрения была имманентность при­родных вещей в этой единой силе; этот принцип содержится в учениях Ксенофана и Гераклита. Третьим принципом пантеистического мониз­ма было постижение универсума как одушевленной разумной силы орга­низации. Этот принцип был впервые развит в положениях стоиков и при­дал воззрению стоиков на природу его самостоятельное значение. Со­гласно этому воззрению на природу в каждой вещи находится целесообразно действующая сила, подобная душе, выражающаяся в ее форме. Если таково тогдашнее понятие органического, то для этого воззрения каждая часть универсума была органична, а именно, ее материальные составные части являют собой под действием душевной силы образова­ния, способные создать форму целого.

Другой формой античного монизма как принципа объяснения мира является механистическое объяснение мира Демокритом. Оно перехо­дит в гилозоистскую интерпретацию мира посредством воззрения, что атомы души рассеяны в мировом пространстве и служат объяснением жизни, ощущения и произвольного движения. Пантеизм исходит из на­личия организующего божественного принципа жизни; гилозоистский атомизм рассеивает единства жизни и ощущения в материи. Именно эта точка зрения, насколько позволяют нам судить имеющиеся у нас источники, наиболее последовательно защищала в древности основные представления эволюции: развитие Земли, возникновение органичес­кой жизни, следование друг за другом органических образований уве­личивающегося совершенства и развитие человека из животного. Поэт стал посредником для передачи этого монистического эволюционного объяснения мира народам Нового времени.

Универсум бесконечен, однороден, константен в своих массах, пре­бывает в беспрерывном изменении. В этом неизмеримом, наполненном атомами пространстве, в котором движутся еще не связанные в прочные образования или рассеянные вследствие распада миров атомы, существу­ют бесчисленные миры на различных стадиях их развития во времени. Земля в первичной силе своей молодости произвела мир растений и жи­вотных, теперь она стареет. Принцип объяснения прочных образований состоит не в том, что некая планомерно действующая сила произвела не­что прочное и жизнеспособное, напротив: неизмеримо множество ато­мов и возможностей комбинаций их движений; атомы «испробуют все виды движений и соединений», и из бесчисленных возможностей неми­нуемо должны были осуществиться и те, которые содержит существова­ние нашей Земли, условия возникновения на ней организмов и их про­должающейся жизни. Так, в этой системе впервые дан объясняющий принцип признаваемого и более старыми мыслителями развития жизне­способных размножающихся организмов из несовершенных первых по­пыток. Полная сил молодая Земля создает в generatio aequivoca органи­ческие образования. И названный принцип действует как принцип от­бора тех, которые наиболее соответствуют наличным условиям жизни. Значение этого учения заключается, следовательно, в объяснении, осно­ванном на механической каузальности. В нем, как и в более ранних гре­ческих философских системах ставится задача эволюционно вывести органический мир из условий Земли и ее атмосферы. Так же как они, это учение ведет к признанию процесса, идущего от нецелесообразного, не­жизнеспособного к способному к жизни и размножению. Однако оно впервые вводит для объяснения принцип механической каузальности. Но это предел. Ни об одном древнем философе нельзя утверждать, что он мыслил растущее развитие органического мира посредством размно­жения — у Лукреция отсутствие какого бы то ни было представления та­кого рода очевидно. Молодая земля создавала органические формы в безграничной массе; они покрывали всю Землю; происходил своего рода отбор из этих образований посредством механической каузальности; только способные сохраняться и размножаться в данных условиях выжи­ли, они и есть существующие с тех пор роды и виды; то, что в историчес­кое время не возникали новые, — следствие постарения Земли. Одно из этих образований — человек, и с него Лукреций начинает развитие от первичного, близкого к животному состояния к более высоким ступеням в процессе эволюции.

Лукреций осветил рассудочную интерпретацию универсума благого­вением перед созидающей силой природы. Своей пламенной душой он больше, чем кто-либо из его предшественников со времен Энния стремился избавить римлян посредством естественнонаучного мышления от страха перед богами. Однако поэтом атомистического объяснения ми­роздания сделала его не только эта пылкая воля, направленная на осво­бождение духа, которая выражена в самом начале поэмы в сказанном им об Эпикуре. Другим моментом были политические условия, в которых он писал. В это время гибнущей республики каждое политическое состо­яние казалось непрочным. Порядок политической жизни не мог вызы­вать радость; даже само впечатление от людей, действовавших на поли­тической арене, должно было способствовать исчезновению у поэта иде­алистического понимания жизни, совершенно так же, как это происхо­дило во Франции в последние, полные хаотических событий годы «ancien regime». Это также должно было заставить Лукреция отвернуться от политических событий и обратиться к натуралистическому понима­нию мира. Все это наложило на него свой отпечаток. Однако пережива­ние этой великой одинокой души проникает в совсем иные глубины, его историческая связь с атомистическим воззрением на мир была позитив­ной. Он пережил освобождающую силу великого астрономического кос­мического воззрения на мир, которое было создано греческим духом и которое — что бы ни говорить об Эпикуре — ни в одной читаемой и ис­пользуемой тогда системе не было столь мощно выражено, как в этой. Созерцать бесконечный универсум, его простые, вечные законы, созер­цать, как из рассеянной материи создаются в соответствии с этими зако­нами мировые системы, как растут и стареют небесные тела, как они по­крываются растениями, порождают и развивают растительный и живот­ный мир, — погружение в это необъятное зрелище позволяло ему видеть где-то далеко внизу политические интриги и жалкие марионетки богов его народа; даже отдельная жизнь с ее жаждой наслаждения и власти, с ее неудержимыми страстями, игра этих отдельных существований на римской сцене, теряла свое значение по сравнению с космической точ­кой зрения. Вследствие этого душевного состояния, которое вызывало в нем космическое видение атомистической системы мира, высшим сюже­том поэта представлялось ему мироздание, самым прекрасным лавровым венком, которым может быть увенчан поэт, — восхваление космоса.

Ведь и Гёте хотел подняться над человеческим, слишком человечес­ким в поэме о мироздании, которая должна была служить синтезом его естественнонаучных исследований. Конфликта между этой высшей по­этической интенцией и неизбежной прозаичностью объяснения приро­ды не избежал Лукреций, как и Гёте в своих двух Метаморфозах. Высшие поэтические строки и безотрадные периоды атомистического объясне­ния природы находятся здесь в непосредственной близости друг от дру­га. Однако именно это благоговение перед созидающей силой природы возвышает поэта над отстраненным им философом, и не только в знаме­нитом введении, где в образе Венеры прославляется созидающая сила природы: «Благочестив тот, кто спокойно взирает на мироздание». Так пантеизм всех последующих времен мог найти в поэме Лукреция глубо­кие мотивы собственной религиозности.

II

Возникновение современного европейского пантеизма дело не одного чело­века, а духовного преобразования, которое последовало за великим XIII веком, за высочайшим развитием в нем мощи средневекового духа и продолжалось почти три века.

Высшее развитие средневекового духа возникает из взаимодействия арабской философии и возрожденного ею Аристотеля с мышлением за­падного христианства. В конце XII века этот процесс уже полностью идет. К началу следующего века относится Парсифаль Вольфрама фон Эшенбаха, деятельность Франциска Ассизского. Движение францис­канцев стало носителем новой мистической религиозности. Середину этого века заполняет деятельность великих представителей реалисти­ческой схоластики. Опираясь на факт совпадения идеалистической ме­тафизики греков, арабов и евреев, они стремятся привести к примире­нию эту естественную теологию с завершающим ее христианским от­кровением. Однако, едва достигнутое, это примирение было вновь ра­сторгнуто мистикой, которая обрела в философии Дунса Скота и Оккама новое оружие.

Уже психологическо-гносеологическое сознание того, что в христи­анстве вера в Бога и любовь к Богу основаны на чувстве и воле, а не на логической аргументации, должно было обеспечить в средневековом духе победу мистики над схоластикой. Это сознание зижделось на тради­ции неоплатонизма и основанной на ней романской мистике и учении о ступенях религиозного познания у представителей Сен-Викторской школы. Его значение возросло во францисканской религиозности с его подражанием бедной жизни Христа. Мистика, которая в отличие от развитой схоластики обращается к душевным истокам религиозности, разрабатывалась на основе францисканского благочестия одновременно с Фомой Аквинским генералом францисканского ордена Бонавентурой в духе идей Сен-Викторской школы. На почве реалистического воззрения мистика достигла на рубеже XIII и XIV вв. поэтического выражения у Данте. В первые десятилетия XIV в. Мейстер Экхарт придал ей метафи­зическую форму. В ней сквозь мистическую традицию уже проступают своеобразные черты современного пантеизма. Этот христианский панте­изм как бы возвращается от непререкаемого догмата к тем метафизичес­ким связям, в которых образовался данный догмат. Эта возобновленная метафизическая схема принадлежит мифическому мышлению древнего мира и окончательно устранена современной идеей развития. Однако в устаревшем понятийном порядке спускающихся от Перво-Ёдиного сту­пеней в этой мистике Экхарта впервые проявляется философское воззре­ние германского духа на жизненное устройство. Нечто, выходящее за пределы Первого и Единого в неоплатонизме и его определениях посред­ством отрицания, выходящее за пределы членения форм эманации: эти формы расплываются в неопределенном чувстве безграничной силы, бьющей ключом полноты силы природы, неограниченного стремления личности. Субстанциально постигнутые ступени бытия распадаются. Здесь сила природы, бесформенно и страшно открывающаяся в туманах, снеге, вихрях и бурях; оттесненная в себя, усилившаяся энергия человека. Не форма, а сила; не ограничивающее созерцание, а воля; не идеал границы, а бесконечность как совершенное. Черты этого в качестве но­вого содержатся во всех высших явлениях этого века: наследие нордичес­ких народов, действующее и в Северной Италии.

Именно в конце XIII в. и в начале XIV в. произошло развитие фран­цисканского духа, достигшее гносеологической и метафизической оп­ределенности у самого проницательного из всех схоластов, у францис­канца Дунса Скота. Он создает гносеологическое, психологическое и метафизическое обоснование практической мистики. Теперь она обре­тает в научном отношении свободу развития, которая делает возможны­ми ее победу и ее движение вплоть до Лютера. И последнее свершение этого великого единого движения — номинализм францисканца Уильяма Оккама, формирующийся в первые десятилетия XIV века. B сфере его действия изменяются категории, посредством которых постигается мир. Однако фоном этого события является также как бы эманация пантеизма из неоплатонической мистики у германо-романских наро­дов. У Амальрика из Бены, Давида Динанта, который занимает еще Бруно, так же как у Авицеброна, обнаруживаются следствия неоплато­нических компонентов в системе субстанциальных форм. Это был важ­ный момент в отходе христианской религиозности от Альберта Велико­го и Фомы Аквинского.

Однако во всем этом была еще определенная граница в этом XIII веке!

Дуализм между монашеским отречением и рыцарской придворной радостью жизни, церковным отрицанием мира и требованием господства над миром, земной природой и трансцендентным ей миром эфира, сфе­рой небесных тел и божественных сил наполняет все эти явления выс­шей ступени средневекового духа, его религиозности, философии и по­эзии. Как из трансцендентного мира как бы проистекают силы таинств, так освобождение души в отречении от посюстороннего мира есть выс­ший идеал и остается им. Так последовательным результатом была побе­да выросшей из неоплатонизма спекулятивной мистики или вновь обо­снованной номинализмом практической мистики волевого отношения между Богом и человеком: в том и другом — трансцендентность и отре­чение. Тщетно пытаться видеть в таких явлениях, как Гимн солнцу свя­того Франциска или мистика Экхарта выход за пределы средневекового отрицания мира.

Этот прогресс был совершен только благодаря изменениям хозяй­ственной жизни и социальной структуры, а также утверждению положе­ния бюргеров в городах. Двойственный средневековый идеал в его ры­царской и монашеской форме был оттеснен трудом бюргеров. В нем со­четались вторжение в природу и научное мышление, которые вели к изобретениям, вспомогательным механическим средствам, эксперимен­там и к соответствующим им мыслительным формам. Так это время, от первых десятилетий XIV в. до начала XVII в., совершило тотальный сдвиг интереса: переход из потусторонности в посюсторонность самопознания, постижения человека, изучения природы, признания самостоятельной Ценности действительности, ценности труда в своей профессии, в еди­ной светской образованности, в благословении и счастье жизни в структурах действительного. Лишь это постепенно происходящее изменение культуры сделало возможным современный пантеизм. В нем содержит­ся важная форма выражения нового сознания культуры. Эти три с поло­виной столетия не создали оригинальной философской системы. Одна­ко все то, что волновало это время, находит свое выражение в философ­ских работах большого актуального значения. Именно в эту эпоху осо­бенно ясно проявляется функция философии возвысить внутренние им­пульсы культуры до ее осознания и таким образом усилить в этом дви­жении культуры ясность ее целей и энергию ее воления, развить в ней последние обобщения обретенных понятий. Три больших движения преимущественно характеризуют это столетие.

Первое из них — развитие городов и национальных государств новой Европы. Ему сопутствует политическая литература, начинающаяся с Макиавелли и Гвиччардини, к ней присоединяются представители ин­тересов нового светского государства в Венеции и во Франции Ришельё. Сознание Нового времени, социальные брожения, возникающие из об­новления христианского идеала спиритуалистами и анабаптистами, а также Савонаролой, порождают новые идеалы государства и утопии в литературе. От социально-церковных грез крестьян, спиритуалистов, анабаптистов и Савонаролы идет прямая связь к утопиям Томаса Мора и Кампанеллы. Высшими в философском смысле творениями этого дви­жения являются учение Бодена о суверенитете государства, построение государственного права в политике Альтуса, основанного на принципе, согласно которому суверенные права исконно присущи самому социаль­ному телу, и общая юриспруденция, государственное и международное право Гуго Греция. В этих произведениях познание политической дей­ствительности освобождено от всех церковных понятий и основано на действующем в самой этой действительности разуме. Событием неизме­римого значения является перемещение последних оснований мышле­ния и руководимых им действий из трансцендентности в действитель­ность. Пантеизм тогда — лишь систематическое следствие этого: переме­щение всего разума в действительность.

Второе из этих движений — развитие великого искусства и литерату­ры в Европе. Между теологической эпохой народов Нового времени и их научной эпохой находится эпоха эстетическая. Она основана на связи имеющихся народных художественных импульсов с античным чувством формы. Начиная с Петрарки, Боккаччо, Чосера, Лоренцо Гиберти, затем несколько позже Донателло, эстетическая эпоха доходит до первых деся­тилетий XVII в., до Галилея и Декарта, современниками которых еще были последние великие представители художественной эпохи: Веласкес, Рембрандт и Мурильо, Кальдерой, Корнель и Мильтон. Здесь также творческой силой служит дух народов Нового времени, овладевающий языком античной формы. Он находит свое выражение в гибкой силе об­разов Донателло, в подчеркивании движения у Леонардо, в сложности душевной настроенности и еще больше в характерности нордического искусства. Искусство и литература были первым органом восприятия действительности, которое сложилось до науки. В них развились само­познание, изучение человека, предметное постижение природы. И по мере того как их духовное созерцание овладевало посюсторонностью, оно перемещало в посюсторонность и те ценности, которые христианс­кая религиозность связывала с жертвенностью и потусторонностью. Та­ким образом в этом великом искусстве уже содержалось утверждение жизни, которое выражено в пантеизме Джордано Бруно. В нем человек не обращается от изменчивой природы к ее первопричине в Боге, а со­зерцает Его в богатстве и величии красоты мира. Выражение этого — пантеизм Возрождения у итальянских натурфилософов и у Джордано Бруно. Великие искусство и литература этих трех столетий являются пос­ле теологической эпохи второй формой, в которой народы Нового вре­мени выразили свое созерцание мира и жизни. Последние лучи этого искусства смешиваются в первые десятилетия XVII в. с восходом солн­ца научного духа, который, мысля, постигает действительность из ее соб­ственных фактов.

Третье движение этой эпохи происходит внутри христианской религи­озности и церкви.

Одна его форма сложилась в кругах самой церковной аристократии, высших духовных лиц и глав университетов. Папское правление и схо­ластическое искусство стали для них слишком узки. В соединении тор­жествующей мистики, номинализма и идей Возрождения возникает по­стижение мира посредством новых категорий. Оно находит свое выраже­ние у Пьера д'Айи, Жерсона, Раймунда де Сабунда и больше всего у Ни­колая Кузанского. Отношение Бога к миру и человеку постигается теперь не в категориях трансцендентных форм и их эманционно или творчески созданного изображения как господствующего в действительности: все больше утверждается значение целого, его единства и его частей, опре­деляющих форму созерцания пантеизма. Самый великий из этих князей церкви, которые тогда в масштабе всей Европы объединяют в себе обра­зованность Европы, немец Николай Кузанский, уже развивает основные понятия нового пантеистического мировоззрения, бесконечность, Бога, со­гласование в Нем содержащихся в мире противоположностей. Отноше­ние мира к Богу как развертывание того, что содержится в Нем в сопря­женности. Отношение единичной вещи или единичной личности к еди­ному божественному духу как к присутствию бесконечного в ограничен­ной форме индивида, вследствие которого этот индивид познает и отра­жает в себе в сопряженном виде божественное бытие. Форма мышления пантеизма, который видит везде в множестве явлений единство как им­манентное этому множеству и, исходя из целого, способствует постиже­нию частей, повсюду определяет его познание. Однако все это находит­ся еще в нерешенном споре с понятиями творения и эманации.

В этих же кругах аристократии новой образованности сложился уни­версальный теизм. Он был с самого начала логически необходимо связан, как со своим теологическим дополнением, с философской идеей имма­нентности Бога мирозданию. С тех пор как сарацины, еврейские фило­софы, представители греческого идеализма и христиане стали обсуж­дать религиозные проблемы в размежевании своих религий, — впервые это произошло при дворе Фридриха II, — у всех народов должно было сложиться понятие универсальной религии, откровения Божества. Свою метафизическую основу это понятие нашло в учении об имма­нентности Божества мирозданию. Лоренцо Медичи, Пико делла Мирандола, Флорентийская академия, немецкие спиритуалисты, Жан Боден выражают его различным образом. Великолепное, происходящее в самой церковной аристократии движение! Однако уже вследствие свя­занных с ним церковно-политических идеалов оно вступило в конф­ликт с папством. Делая свои философские выводы, представители этого движения, например, Себастиан Франк или Боден, должны были отка­заться от догматов всех конфессий. Однако спокойное развитие этого движения было нарушено другим, совершенно иным по своему характеру.

Когда поднимающееся народное движение, развивавшееся в религи­озности францисканцев, в светских общинах, в практической мистике при согласии с Дунсом Скотом и Оккамом, достигло в Реформации по­беды, новую веру стало определять отношение Бога к человеческой лич­ности; оно вытеснило пантеистическую черту спиритуализма, и в север­ных протестантских землях ядро этой формы религии, идеализм творе­ния личности и свободы, надолго устранил каждое пантеистическое по­буждение или перевел его в оппозицию господствующему духу. В борь­бе с протестантской религиозностью католическая церковь изгнала про­светительство Эразма и пантеистические стремления своих передовых умов. Поэтому, когда к концу этого периода весь дух итальянского Воз­рождения предстал, как в формуле, в пантеизме Джордано Бруно, Бру­но не нашел пристанища для жизни и деятельности ни в Женеве, ни в Виттенберге, Хельмштедте или Париже, как и на его родине в Италии. Закончилось это тем, что инквизиция поймала его в свою далеко прости­рающуюся сеть, и он пал жертвой возникающей контрреформации в Италии.

Мощные движения, в ходе которых для людей этих веков центр их существования перешел из потустороннего мира в эту действительность, в создание национальных государств, в созерцание и членение действи­тельности, в озарение посюстороннего мира всем сиянием красоты, в выполнение естественных требований нашего существования, в семье, профессии и государстве — величайшая переоценка ценностей, совер­шенная народами Нового времени — сопровождались на каждой своей стадии воздействием античной литературы и античного искусства. Как греческий полис преобразовал людей, поняли теперь впервые эти бюр­геры Флоренции и Венеции, Нюрнберга и Аугсбурга. Что мыслили и со­вершили в политике римляне, постигли как нечто родственное им госу­дарственные деятели новых национальных государств. Эти новые люди достигли в своем существовании сознания самих себя и свободы своей деятельности благодаря философии стоиков, эпикурейцев, скептиков, последователей Платона и пифагорейцев.

III

Все моменты, обладавшие силой в этот период, воздействовали на дух Джордано Бруно. В работах Николая Кузанского были как бы концен­трированы новые основные понятия, которые вели к пантеизму. Не­удовлетворенность Аристотелем и возврат к ранним гилозоистским системам греков были распространены в настроениях этого времени. Предшествовавшая Бруно итальянская натурфилософия познакомила его со стоиками и с Галеном. Бруно был преисполнен идей, что в каж­дой истинной философии в сущности открывается единственная си­стема. В его распоряжении были все источники, знакомящие с древ­ними философами, к которым мы обращаемся и сегодня, за исключе­нием небольшого числа найденных позже; он пользовался трудами средневековых философов христианства, ислама и иудаизма, и мог черпать сведения из широкого потока неоплатонизма и неопифагореизма своего времени. Живое дыхание все это обрело в его духе благо­даря художественному гению Возрождения. Но решающим для него было то, что в астрономии Коперника заключалась возможность на­учно развить воззрения на космос, которые он находил в своем Лукреции.

Основой нового европейского пантеизма является понимание одно­родности и непрерывной связи всех частей мироздания. Однородность рас­пределенных в нем масс, следовательно, единство законов во всех его частях, утверждается в противовес дуализму подлунного и трансценден­тного миров. Это положение вместе с положением о сохранности физи­ческих элементов, тем самым и совокупности физической массы мироз­дания, защищали уже Анаксагор и атомистическая школа.

Образ мира, предстающий нам у Демокрита, Эпикура и Лукреция, имеет уже ряд главных черт современного естественнонаучного мыш­ления. Уже Демокрит владел рядом главных принципов общего уче­ния о природе. То, что он познает как действительность, рассеянные в пустом пространстве, находящиеся в покое или в движении атомы равномерно распределены по мирозданию. Изменения в этой целос­тности нигде не бывают случайны или произвольны, они всегда необ­ходимы; природа действует с необходимостью, содержащейся в логи­ческой и причинной связи. Сведение этих каузальных отношений к целесообразно действующему, тем самым применение понятий цели, исключается. Сохранение массы в мироздании дано формулой, ис­ключающей возникновение или исчезновение составных частей, и по­нятием атома. Задача познания природы — выводить из данных вос­приятий связь объективно действительного, отчетливо им познана. Из предпосылок атомистики эпикурейцы выводят образ мира, который служит отправным пунктом для всего европейского пантеизма. По­средством признания бесконечного числа атомов и их безграничной возможности соединяться в бесконечном пространстве дано безгра­ничное число мировых систем. Из предпосылок атомистики следует также изменение и исчезновение отдельных мировых систем, и так как распределение атомов, с которыми связаны жизнь и мышление, не могут быть каким-либо правилом ограничены Землей, то мысль, что жизнь и мышление развиваются и в других мировых системах, не может быть отвергнута.

Во все это переходное время, когда жил Бруно, с этим образом мира, модифицируя его, соединяется основное стоическое представление о распространенном по всему мирозданию божественном огне (эфире) как носителе его образующих сил. Однако свое полное выражение этот образ мира получил лишь благодаря открытию Коперника. Благодаря ему космография Аристотеля, Птолемея и средневековой теологии была окончательно устранена. Положение Земли в центре мироздания стало несостоятельным; более того, если делать выводы из новой астрономии, центра мироздания вообще больше быть не могло. Ибо в мироздании существуют бесчисленные мировые системы. Видимость чувств, свиде­тельствующих о покое или движении небесных тел, должна быть откло­нена мышлением. Пространственное различение преходящего и несо­вершенного устройства на Земле и действующего в другом веществе по более совершенным законам более высокого порядка, различение, в ко­тором астрономия Аристотеля и Птолемея соединились с христианской трансцендентностью, теперь отпало.

Так возникает образ мира у Бруно. Различие между Землей и небес­ными телами обусловлено нашим положением. Если бы мы могли все дальше удаляться от него, Земля также превратилась бы для нас в звез­ду. Земля, как и другие планеты, вращается вокруг Солнца. Однако эта солнечная система лишь одна среди бесчисленных мировых сис­тем, находящихся в неизмеримом эфире. Ибо Джордано Бруно мыс­лит действительное как физический континуум, не имеющий границ. Он состоит из эфира, который есть распространенное действительное. Однако от подлинных тел эфир отличается тем, что он неспособен оказывать чувственно воспринимаемое сопротивление. Он пронизы­вает все тела, находится внутри каждой вещи, окружает их всех, в нем пребывают мировые системы, но сам он не ограничен ничем другим. Это — гипотеза, которая могла исходить из пустого пространства, и все-таки избегла трудностей этого воззрения. Она могла предоставить будущим временам носителя распространения природных сил там, где тел в узком смысле слова было недостаточно. В нашей мировой сис­теме вокруг Солнца вращаются, вероятно, не только известные нам семь планет; некоторые недоступны нашему познанию потому, что они слишком далеки или слишком малы, или потому, что на них нет зеркальной водной поверхности. Это понятие мировой системы исхо­дит из предположения наличия в ней множества мировых тел. Редко доступными нашему взору планетами являются также вызывающие страх кометы; они также входят в закономерную структуру нашей мировой системы. Все эти системы однородны, состоят из одного ве­щества, одни и те же силы действуют во всех них и в каждой из их ча­стей. Поэтому не только возможно, но и необходимо предположить, что во всех этих мировых системах есть воспринимающие и разумные существа; вульгарно и глупо верить в то, что эти небесные тела суще­ствуют только для того, чтобы светить нам и представать перед нашим взором, что эти огромные сияющие миры не обладают собственной жизнью и лишены разумных существ. На светящихся собственным светом неподвижных звездах также существуют условия духовной жизни, правда, совершенно иные, чем на планетах. Все мировые тела подвержены изменениям.

Вскоре после смерти Бруно его замечательные предвидения достиг­ли, отчасти благодаря применению телескопа, большей определенности и достоверности. Телескоп показал, что феномен Млечного пути — объединенный свет бесчисленных звезд. С помощью телескопа были откры­ты четыре спутника Юпитера; оказалось, что вращаясь, эта планета од­новременно служит центром другим небесным телам. Было проведено наблюдение над пятнами на солнце и намечена топография луны. Так предположения Бруно были подтверждены открытиями, которые он мог бы еще использовать при естественном ходе вещей.

Перед этим обладающим даром предвидения умом исчезли и те гра­ницы, которые еще Кеплер допускал в мироздании для сферы непод­вижных звезд. Для Бруно небо неподвижных звезд не было больше обо­лочкой, охватывающей пустое пространство универсума: именно беско­нечность мироздания составляет основную концепцию диалога «О бес­конечности вселенной и мирах». Эта концепция развивается, исходя из трудностей, содержащихся в понятии о конечности мировых тел, кото­рые Бруно отчасти уже обнаружил у Лукреция. Опыт всегда показыва­ет нам действительное, ограниченное действительным. Если мыслить мироздание ограниченным, возникает следующая абсурдная мысль: до­пустим, что кто-нибудь выпустил стрелу из крайнего предела мирозда­ния, тогда в полете граница мира расширялась бы; если же полет этой стрелы невозможен, то в этом пространстве должно быть нечто дей­ствительное, препятствующее полету. Это и другие основания устра­няют из представления о природе пространства трудности, которые со­держатся в понятии пространственно ограниченной действительности: в известной степени они рассматривают то, что дано в первой кантовской антиномии нашего представления о мире. По ту сторону ограни­ченного мира следовало бы полагать пустое пространство, оно было бы ограничено вовнутрь и неограниченным вовне. Однако для Бруно ос­нования бесконечности мира лишь частично заключаются в трудностях, связанных с противоположным представлением о пространственно ог­раниченном мире. Он выводит бесконечность мира непосредственно из своей основной метафизической концепции. Тем самым мы подходим ко второму основному тезису его системы, которым он подготавливает весь дальнейший пантеизм. Так пятый диалог «De la causa», вершина его изображения всеединого, начинается следующими словами: «Сле­довательно, мироздание едино, бесконечно и неподвижно. Оно не дви­жется в пространстве, потому что вне его нет ничего, куда оно могло бы переместиться. Оно не изменяется, ибо вне его нет ничего, что могло бы воздействовать на него или аффицировать его». Эти слова указыва­ют в прошлом на элеатов, в будущем — на Спинозу.

Однако остановимся еще на образе мира, до которого поднялся Бру­но. Вследствие сделанных им выводов из коперниканской астрономии возникает первое великое обобщение, посредством которого современ­ное естествознание заложило основы последующей философии. Это од­нородное, неизменное в своем количестве, повсюду состоящее из одних и тех же веществ, подчиненное постоянным изменениям по одним и тем же законам физическое целое мироздания составляет созерцательную ос­нову всей последующей спекуляции. Прежде всего, однако понятие фи­зического целого, которое не имеет границ вовне и, следовательно, дол­жно нести в себе силы, обусловливающие формы его существования, было воспринято пантеизмом, особенно пантеизмом Спинозы. Это следует со всей очевидностью из одного места в работе Спинозы, где беско­нечность материи по ее протяженности еще связана с полемикой, на­правленной против представлений о качественных различиях в веществе мира. Спиноза говорит в VI теореме II книги «Этики»: «Материя по сво­ей протяженности бесконечна, и вещество неба и Земли одно и то же».

Второе главное положение, в котором Бруно обосновывает весь пос­ледующий пантеизм, определяет отношение Бога к миру. Мир есть не­обходимая экспликация Божества. Здесь Бруно делает последний шаг в процессе перенесения всех божественных ценностей в действительность мира. Система эманации в неоплатонизме и ее применение в христиан­ской философии полагают в божественную основу, в Первое и Единое, полноту совершенства, уменьшающегося на ступенях, по которым в про­цессе эманации происходит постепенное удаление от Первого — Едино­го. Еще решительнее содержит понятие творения это «больше» в отно­шении между Творцом и созданным им миром. В этом заключается про­гресс, совершенный Бруно, по сравнению с Николаем Кузанским.

Правда, и Бруно исходит из неоплатонических понятий; он все вре­мя борется с отношением между трансцендентностью и имманентнос­тью, которое содержится в отношении Единого к множеству, Вечного к временному: это отношение порождает в беспокойной диалектике воз­можности его постигнуть, но эти возможности состоят только в односто­ронних постижениях отправного пункта дифференциации. Для Бруно метод решения заключается в принципе coincidencia oppositorum. поз­же в его понятиях монады и минимума. Однако он пользовался также от­правным пунктом будущей немецкой трансцендентальной философии. «Абсолютное единство, — говорит он, — есть без какого-либо представ­ления одновременно то, что постигает и что постигается», то есть абсо­лют есть субъект-объект (5-ый диалог, I, р. 287), в конце же 3-го диало­га он, как и Спиноза, возвращается от различия между телесным и духов­ным к их субстанциальному единству в абсолюте. В начале 5-й книги применяется уже и отправной пункт будущей немецкой философии тождества, согласно которому в единстве содержится как бы связанным принцип многообразно меняющегося, как сказано в работе Шеллинга о Бруно и в «Диалектике» Шлейермахера.

Однако во всей этой борьбе для Бруно остается неизменным положе­ние: Отношение Божества к миру есть отношение необходимости, воз­можность и действительность в Божестве одно. Поэтому в форме осно­вания и единства в Нем нет ничего, что в мире не существовало бы раз­вернутым как действие. Это новое положение, на котором основана каж­дая строгая формулировка пантеизма и которое впоследствии Спиноза посредством исключительного применения категорий causa sui и бес­конечной субстанции выразил в самой абстрактной и строгой формуле, выступает еще в многообразном выражении у Бруно. Все вещи одушев­лены. Божественная душа мира присутствует во всех его частях. Разум сообщает каждой вещи ее сущность. Обе субстанции, духовная и теле­сная, имеют один корень, они суть одна субстанция. Она же есть все, чем она может быть: возможность и действительность в ней совпадают. Если в высшем существе возможность и действительность едины, то оно неразвернуто (complicatamente), едино, неизмеримо и бесконечно, охва­тывает собой все бытие, а бытие развернуто, эксплицировано (explicatamente) в отдельных вещах, данных в чувственном восприятии.

В этом пункте Бруно совпадает со Спинозой и в трактовке категорий, в которых он понимает отношение Бога к миру. Он пользуется как ло­гическим отношением необходимости в отношении единой причины к ее действиям, так и отношением субстанции к ее акциденциям. В рабо­те «De immense» формулы этой необходимости и ее тождества божествен­ной свободе совершенно такие же, как у Спинозы. «Consequenter voluntas divina est non modo necessaria, sed ipsa necessitas, cuius oppositum non est impossible modo sed etiam ipsa impossibilitas. Necessitas et libertas sunt unum, unde non est formidandum, quod cum agat cum necessitate, naturae, non libere agat: sed potius immo omnino non libere ageret aliter agendo quam naturae necessitas requirit». Отношение субстанции к ее определенностям Бруно трактует так же, как отношение Божества к миру. В этом ему предшествует мышление элеатов, на которое он все время ссылается. «Целое, — говорит он в конце 3-го диалога, — по своей суб­станции едино»; таков для него и вероятный смысл учения Парменида, с которым так недостойно обошелся Аристотель. Духовное и телесное ос­нованы на этой единой субстанции; начало 5-го диалога с полной оче­видностью выражает понимание универсума под категорией субстанции. В едином бесконечном, неподвижном, которое есть субстанция, есть бы­тие, содержится множество и число, но как модус и многообразие сущего moltiformita de 1'ente), которое дает каждой отдельной вещи ее определен­ность. Это многообразие не устраняет единства сущего, не превращает сущее в многое; посредством этого имманентного ему принципа числа и множества единство только становится многообразным по способам су­ществования, формам и обликам. Все различия по множеству и числу Бруно определяет как простые акциденции, как просто отдельные обра­зы единого. Поэтому изменение означает стремление не к другому бы­тию, а к простой модификации единого бытия (altro modo di essere).

В этом содержатся определения субстанции как единой основы, ко­торые впоследствии постоянно встречаются в виде формул у Спинозы и позднейших пантеистов вплоть до Шеллинга. Как Бруно, так и Спино­за подчеркивают в первую очередь единство божественной субстанции. Затем ее вечность. Из этих свойств божественной субстанции уже у Бру­но следуют высказывания в духе того акосмизма, который обычно опре­деляли как точку зрения Спинозы. «Это единство неповторимо, посто­янно и непреходяще; вечно это одно, любая другая форма, любой другой образ или что-либо иное — суетность (vanita), оно как бы ничто, и все, что есть кроме этого одного, есть действительно ничто».Это бесконечное должно иметь и бесконечные атрибуты». Здесь появляется метафизическая основа и для пространственной бесконечности универсума. Бесконеч­ной причине не может соответствовать ограниченное действие. Ограни­ченный мир предполагал бы недостаток или границу в творческой силе.

Третье основное понятие, впервые сформулированное Бруно, которое затем проходит через все пантеистические системы, это понятие конеч­ной вещи как части мироздания, в которой бесконечное присутствует и которая тем самым есть выражение бесконечного. Я оставляю здесь в стороне особую формулировку этого понятия в системе Бруно, связан­ную с идеей природы как художественной силы. Однако и в общей фор­мулировке это понятие обретает заложенное в платонизме, но развитое у Бруно в современном духе, отношение между микрокосмом и макро­космом, божественным целым и индивидуальностью, и начиная от Ни­колая Кузанского до Шлейермахера это понятие придает современному пантеизму свойственную ему очень важную черту. Содержащееся в нем положение выводится из двух посылок. Первая заключается в непосред­ственном отношении отдельной вещи к бесконечному под углом зрения отношения целого к его частям. Выше было показано, как соединение платонизирующей мистики с номинализмом сделало это отношение ка­тегорией единства, целого и частей господствующим в мировоззрении, как особенно в эпоху Николая Кузанского в мировоззрении этого време­ни уже выступают эти категории. Бруно решительно отвергает представление о множестве субстанций и утверждает, что по своей субстанции целое и его части едины. В этом он согласен со Спинозой. Другая посыл­ка такова: поскольку бесконечная субстанция едина, она должна полно­стью присутствовать во всех вещах. Мысль, что она такова в одних ве­щах бесконечным образом, в других — конечным, близка Спинозе. Эта посылка выводится также из того, что бесконечное духовно, а духовное не имеет частей. Из этих посылок следует, что в отдельной вещи беско­нечная субстанция присутствует в своей целостности, вещь выражает бесконечную субстанцию, есть ее выражение. Значение этого положения становится особенно очевидным, когда оно применяется к человеку. Оно становится отражением сознания индивидуальностью ее бесконечного содержания.

Четвертое главное положение, формулированное Бруно и присутству­ющее в каждой пантеистической системе, выражает чувство жизни в са­мом пантеизме и делает из него этические выводы. В той или иной фор­ме в каждой пантеистической системе содержится присущая неоплато­низму и романской средневековой мистике последовательность ступеней, по которой человек из ограниченности полной страстей собственной жиз­ни и чувственного понимания мира возвышается до вечности и единой универсальной связи, открывающейся душе в Боге и сообщающей ей со­зерцательное блаженство. В этой последовательности ступеней, которая является преобразованием платоновских идей, выражено общее состоя­ние человеческого духа в художественном восприятии, в философском и религиозном созерцании. В работе «О героическом энтузиазме» Бруно систематизировал происходящую со времен Петрарки секуляризацию этого внутреннего процесса. Из утверждения жизни и действительности, из глубоких переживаний литературной, художественной и поэтической эпохи, охватывающей всю Европу, он выводит совершенно новое отно­шение человека к страстям, совершенно новое понятие расширения самости до участия в бесконечном универсуме. При рассмотрении зависи­мости Шефтсбери от Бруно это будет показано подробнее; ибо Спино­за и Шефтсбери формулируют этико-религиозную цель пантеизма таким образом, что все последующее развитие, особенно же пантеистическая религиозность, оказывается непосредственно обусловлено этим.

Таковы основные понятия пантеизма Нового времени в их первой формулировке у Бруно. Нет ни одной последующей пантеистической системы, в которой бы они не присутствовали, так же как, с другой сто­роны, подготовка к ним содержится во всем более раннем пантеизме. Однако у Бруно, сына Возрождения, они связаны с понятиями, которые образуют особую форму этого пантеизма.

Все движение, каждое формирование в определенный образ и каждое отдельное существование есть действие основной художественно форми­рующей духовной силы, присутствующей во всех отдельных вещах. Пан­психизм древности был возвышен в эпоху Возрождения в чувстве жиз­ни и понятийном мышлении до высшей энергии. Это созерцание внут­ренней жизненности универсума, бьющей силы в нем и в каждом из его образований, формирует метафизическое сознание, которое сообщает великой художественной и поэтической эпохе силу столь живо и про­никновенно проникать в природу и судьбу, в местность и человеческую личность, в героев и в призраки. Бруно — философ этого эстетического видения мира в эпоху Возрождения. В этом видении возникает понятие техники природы, которая художественно отражается в образах жизни. Природа действует планомерно, не сознавая этого, следовательно, без полагания цели в строгом понимании. Здесь Бруно ссылается на приме­ненную Аристотелем аналогию: чем совершеннее писатель или игрок на цитре, тем меньше в его игре обдуманного умысла. Это понятие впос­ледствии применил Гёте. Отношение этой точки зрения к естественно­научному мышлению Декарта полностью соответствует тому, которое заняли впоследствии Гёте и Шеллинг к математическому естествозна­нию. Познание природы должно было устранить это чувство единой жизненности в природе, началом его было познание закономерности, с которой движение одной части физического мира переходит на другую. Ее формула — механизм, а не витализм.

Для дальнейшего развития в системе Спинозы в учении Бруно все-таки заключался один продолжающий действовать момент. Все вещи во­одушевлены, omnia animata sunt. В каждой точке универсума физическое и духовное соединены. Во 2-м диалоге работы «О безмерном» Бруно решительно утверждает: как ни мала и ни незначительна вещь, в ней зак­лючена составная часть духовной субстанции. Бруно отваживается даже на то, чтобы видеть в различных суевериях следы тайных действий в мер­твых объектах, что предполагает наличие в них духовного начала: свое­го рода фетишистская интерпретация подобных действий. Из этого про­исходит его учение, согласно которому духовное и физическое коренят­ся в абсолютной субстанции как ее действия или основные свойства и что в каждой части универсума они связаны друг с другом. Однако он мыслит, правда, эту связь виталистически, не как параллелизм, а как от­ношение формы и вещества, формирующей силы и образа. Каждая часть духовной субстанции стремится стать растением или животным, органи­зоваться в одушевленное тело.

В то время как Спиноза вследствие условий, в которых он мыслил, был очень далек от витализма Бруно, на Шефтсбери понятие формиру­ющей силы, создающей посредством своего рода техники формы приро­ды, воздействовало очень сильно, а через него и на немецкий пантеизм. Из витализма Бруно возникают также господство понятия силы и пред­видения того учения развития, которое затем, в XVIII веке, было разра­ботано Робине, Гердером и Гёте. В это время понятия актуальности, дей­ствия, энергии получают преобладание над понятиями субстанции и ее акциденций. У Парацельса созидающие жизненные духи также связаны с элементами вещества; жизнь для него действие, а сила действия связа­на с разделением и соединением материи. По Кеплеру, Божество есть substantial energia.

Неоплатонический панентеизм господствовал в эпоху Возрождения и находил свое выражение в идее универсальной религиозности: в изло­женных понятиях Бруно панентеизм движется к утверждению действи­тельности, к созерцанию Бога в бесконечном универсуме как Его исчер­пывающем выражении, тем самым к тождеству с истинной религией по­знания этого универсума и любви к его совершенной причине. Подступы к этой точке зрения заполняют все Возрождение. Они обнаруживаются в спиритуалистических сектах Реформации; они проявляются в возрожде­нии стоицизма: воздух времени полон зародышами такого типа. Платонизирующий и стоически окрашенный пантеизм, возобновление ранне­го греческого пантеизма ионийцев и элеатов, а также их продолжателей вплоть до Галена, образуют скрытую религию многих выдающихся мыс­лителей. У Бруно в его героическом чувстве истины эта новая религиоз­ность становится явной, и он вступает в полемику с позитивными рели­гиями. Религиям божественной личности теперь открыто противостоит пантеистическая религиозность. Она сознает свое единство со старыми традициями умозрения, познает свое полное противоречие всей вере иудаизма и христианства. В семитском Боге с его аффектами и в рели­гии, основанной на страхе Божьем, эта религиозность видит искажение подлинного познания Бога и преследует с пламенной ненавистью и яз­вительной насмешкой веру галилеян в убитого агнца, в происходивше­го от сомнительных родителей основателя религии, в смерть Адониса, в излечение столь же никому не нужного и после его исцеления хромого, в трагическую мистерию из Сирии.

Конец работы «О безмерном» гласит: «Нам не следует, подобно низ­ким и глупым людям, определять волю Божью; нам надлежит приписы­вать ей высшее, возвышенное, наиболее соответствующее ее совершен­ной природе». Святотатство искать волю Божью в пене эпилептика, под топчущими ногами палачей, в мрачных мистериях низких некромантов. «Мы ищем волю Божью в нерушимом и неприкосновенном законе при­роды, в религии души, принявшей этот закон, ищем ее в сиянии солнца, в красоте форм вещей, создаваемых из глубины нашей матери при­роды, в подлинном отражении природы, которое развернуто в телесно­сти и являет себя в ликах бесчисленных людей, показывая, как они жи­вут, чувствуют, мыслят на неизмеримом краю единого неба, и восторжен­но приветствуют Всеблагого, Единого и Высшего». Бруно, как и Спино­за, не хочет допускать, чтобы эта высшая благость и высшее совершен­ство в Боге были сведены к человеческим нравственным понятиям; с точки зрения природы хорошо то, что соответствует своему положению в универсуме, а совершенство Бога состоит в том, что Он заключает в себе всю реальность, и нет ничего, чего бы Ему недоставало. Те, кто охвачен такой любовью к Богу, перенесут ее на других. Она — Святой Дух в нас. Сам Бруно видит себя провозвестником «святой религии», ко­торая положит конец разрушительной распре догматов и выведет из ис­тинного понятия Бога, открывающегося в каждой форме существования, царство мира и закон любви к людям.

Здесь мы вступаем в универсальную связь величайшего значения. Я рассматриваю сказанное Бруно, Спинозой и Шефтсбери как оправданное, ценное и указующее в будущее преобразование европейской религиозно­сти. Мы проследим ее историю как живой единой веры, переполняющей дух ряда величайших людей. Ее завершение мы находим у Шлейермахера. У него эта новая религиозность определена в своем отношении к христи­анской догматике и предпринято ее преобразование. В гносеологической форме, которую принял пантеизм в работах Шлейермахера, содержались средства, позволявшие включить в пантеистическое построение ряд мо­ментов религий личностного Бога. Величие Шлейермахера не в том, что он создал новую теологию; эта теология была лишь следствием того, что он в качестве провозвестника новой религиозности установил ее внутрен­нюю связь с предшествующим развитием христианства. И если Гегель держался в границах науки и философской школы, в деле его жизни так­же самым действенным была содержавшаяся в нем сила, направленная на продолжающееся формирование христианской религиозности, и стимул, содержавшийся в его системе, для развития критической и исторической теологии. Христианская религия, сегодня нами исповедуемая, есть вера, которая развивалась в людях Европы, начиная с ее исторических истоков в христианской церкви, но которая не может оставаться зависимой от своих истоков, от религиозности ранних христианских общин. В этой вере всегда шла борьба между пантеистическим, мистическим началом и лич­ностной точкой зрения. В религиозном развитии людей Европы всегда од­новременно действовали оба отправных пункта веры: зависимость и род­ственность в отношении к универсуму и его основе и ответственность лич­ности. Они всегда пытались соединиться и все-таки никогда не могли вой­ти в единую систему. Так и сегодня набожность, которую мы связываем с Христом, зависит от двойственного отправного пункта человеческого мышления. Если мы исходим из универсума, то обнаруживаем в нашей зависимости от его закономерности, в религиозном сознании, что и мы являемся выражением его божественной сущности, в покорности и смирении, категории нашего религиозного отношения к нему. Если же лич­ность исходит из сознания своей бесконечной ценности, своего мораль­ного достоинства, то возникают категории личности, свободы и моральной телеологии в универсуме. Тогда исчезает чувство нашего незначитель­ного существования на маленькой планете в солнечной системе, которая сама есть лишь одна из бесчисленных систем: лишь фаза в безграничном развитии универсума. В чувстве своего морального достоинства личность ощущает себя возвышающейся над физическими массами мира явлений, не придавая значения тому, в скольких индивидах повторяется та же дра­ма борющейся воли, уверенной в бесконечной ценности своей внутренней работы и совершающей ее лишь потому, что она в ней уверена.

Столь же важно, как познание этой неустранимой противоположно­сти в европейской религиозности, и другое, что в обеих формах происхо­дит общезначимый прогресс христианской религиозности. Он связан с про­грессом культуры. Мы никогда не сможем мыслить оба эти направления вместе, в единстве систематической точки зрения. Философия способна только довести до сознания право обоих.

В этой связи Бруно занимает важное место как первый представитель современной пантеистической религиозности.

Первая основная черта ее заключается в том, что она сознает Бога в бес­конечном универсуме и в его закономерной связи. Поскольку Божество полностью выражает себя в своих действиях, оно познается в них. Религия немногих героических натур есть готовность отдаться этому универсуму, присутствующему в нем Божеству и основанному на этой идеальной связи наибольшему благу мира; в этой религии смелая радость соединяется с лю­бовью к целому. Подобно стоикам и Спинозе, Бруно также видит новую религиозность в свободе духа, основа которой состоит в познании и возни­кающей из него симпатии к целому, а воздействие — в радостной смелос­ти. Эта религиозность — осуществление героического идеала.

Так для него замена человеком антропоцентрической точки зрения чувственной видимости космоцентрической, которой достигла астроно­мия, есть лишь одна сторона великой революции в человеческом духе, совершенной в новую коперниканскую эпоху. Ей соответствует столь же глубокая и значительная революция в религиозно-нравственной облас­ти. Центром чувственного сознания является сохранение телесного су­ществования, ограниченного рождением и смертью. С устранением чув­ственной видимости в астрономическом познании и с его использовани­ем в философии связано возвышение до любви к Богу и Его выражению в универсуме. Только тогда мы видим подлинное совершенство универ­сума, возникающее из отношения его частей к целому, и тем самым исчезают ложные требования к этому божественному порядку, которые происходят из вожделений индивида, стремящегося увековечиться в сво­ем состоянии.

Этому новому религиозному мировоззрению и новому жизненному идеалу величие души Бруно придает своеобразную черту, в которой про­является его внутренняя родственность Платону. Философ, художник и героический человек в нем едины. Путь, который описывали многие пи­сатели итальянского Возрождения, от любви к прекрасным телам как отражению Высшего к любви к Богу и к героической жизни, для этой души не спокойное возвышение, а полон трагедий, страданий и предчув­ствий смерти. Религиозный мыслитель преисполнен сознания бесконеч­ного совершенства универсума, но одновременно некое искреннее чувство, которое нельзя успокоить, говорит ему: во мне господствует нена­сытное желание, даже моя высшая воля — заблуждение, пошлое более могущественно, чем я, я бросаюсь в глубину бесконечного, но не дости­гаю его. Бруно сказал однажды, что при виде друга можно подчас испы­тать странный ужас, ибо ни в одном враге не может быть заключено столь страшное, как в нем. Бруно находит в нас двойственность: хотя мы часть мировой души, мы вовлекаемся в массу, в круговорот рождения, вожделений и смерти. В его сонетах всегда присутствует таинственная связь, смех сквозь слезы, парение между адом и небом, подстерегающая в героической жизни смерть, неудовлетворенное в мышлении желание, трепет героической души, для которой область божественного не озаря­ется светом, любовь к Богу гаснет, и великая воля, стремящаяся к чело­вечеству, устает от тупости мира. «Слезы и мечты, ты душа моя, а на го­лове лавровый венок».

Когда он взирает на религии, с точки зрения, которую он занимает, возникают такие же различия, к которым пришел Спиноза в Богословско-политическом трактате. Человек, пребывающий в заботе о самосох­ранении, живет в слепоте и в иррациональном стремлении к существо­ванию. Над ним возвышаются люди двух типов. Пророков позитивной религии мы встречаем у различных народов; не обладая дисциплиной и знанием, они увлекаются божественным духом как чем-то им чуждым. Именно в этом видит тупая толпа признак особого достоинства возве­щенной им веры, а между тем они столь же достойны уважения, как осел, который несет Святые Дары; ибо они говорят и действуют исходя не из собственных размышлений и собственного опыта. Напротив, лю­дей, достигающих единения с Божеством посредством внутренней силы, можно уподобить самим Святым Дарам. Это созерцательные натуры, прирожденные философы, творческие художники и герои. Они очища­ются внутренним пламенем, становятся едиными с Богом и принимают Его природу. Их всегда мало, однако только они суть люди в подлинном смысле слова. Они не подчинены какому-либо внешнему закону религи­озного устройства, они свободны. Здесь у Бруно выступает высшее по­нятие античного мира, homo liber стоиков, которое затем развивается в том же стоическом смысле у Спинозы. Однако Бруно делает значитель­ное различие между позитивными религиями. Древняя, близкая приро­де мудрость человеческого рода, выраженная в культах природы, являет­ся для него образным выражением глубоких истин. Ибо религия выска­зывает истину под покровом образности, как это нужно толпе. Напротив, в иудействе и христианстве он видит разрушение религиозного сознания. Образы египтян и мистерии греков понимаются здесь буквально, обра­зуются невероятные вымыслы, и прежде всего возникает культ страда­ния, отречения и крови. Никто, даже Вольтер, не подвергал еще столь безмерному сарказму иудаизм и христианство, католицизм, реформато­ров и лютеран. От этих религий антропоцентрического антропоморфно­го мышления, ограниченной чувственной веры и дикой фантазии чело­вечество должно освободиться: времена исполнились, пришло новое Евангелие бесконечного универсума.

IV

Известно, что Джордано Бруно оказал определяющее влияние на Лейбница. Я попытаюсь представить вероятным, что он влиял и на Шефтсбери. Затем будет показано, что Шефтсбери оказал на немецкий пантеизм молодого Шиллера, а также на Гердера и Гёте по крайней мере такое же влияние, как Спиноза. Таким образом, станет очевид­ным, что континуум пантеистического мировоззрения и его жизненного идеала идет от душевного состояния людей Возрождения до Шеллинга, Гегеля и Шлейермахера. Менее благоприятно обстоит дело с доказательством континуума пантеизма опосредствованного систе­мой Спинозы. Исследования того, как Спиноза обусловлен влиянием философских традиций, очень затруднены молчанием Спинозы о кни­гах, которые он читал, и о философах, идеи которых он использовал. Однако независимо от того, по каким каналам пантеистическая тра­диция дошла до Спинозы, главное то, что от нового духовного состо­яния в эпоху Возрождения, как посредством Спинозы, так и посред­ством Шефтсбери, идет прямая связь к пантеистической эпохе Шил­лера, к Гердеру и Гёте, а от них к пантеизму в развитии Шеллинга, Шлейермахера и Гегеля.

Из возникших задач следует прежде всего остановиться на преобра­зовании пантеизма в учении Спинозы. Если пантеизм старых школ был основан на панпсихизме, отличался динамичностью, витализмом, то в работах Спинозы мы оказываемся в другом мире.

Между появлением главной пантеистической работы Бруно в 1584г. и завершением «Этики» Спинозы в год его смерти в 1677 г., — в этом же году она была напечатана в его наследии — меньше столетия и тем не менее эти мыслители разделены одним из величайших преобразова­ний научного духа, когда-либо происходивших. В переходе от Возрож­дения к работам естествоиспытателей, филологов, критиков Библии и исследователей естественного права, которые друг за другом, наподобие разворачивающегося листа, появлялись в XVII веке, господствует опре­деленная закономерность. Наиболее трудным этапом в развитии чело­веческого духа следует считать тот, когда фантазия подчинилась дей­ствительности и сложился континуум эмпирических наук, посредством которых человеческий род обретет господство мысли над планетой, на которой он живет.

К переходу из мира грез волшебников и прорицателей, оракулов и пророков через златые врата художественной фантазии в страну общей значимого знания, которое подчиняет действительность каузальному познанию, все время подступали народы древнего мира; но только теперь в совместном действии новых народов возникает эта наука, а с ней стремление подчинить действительное силе духа, сначала природу, затем ставится задача подчинить и общество научному мышлению. Тем самым появляется возможность ждать прогресса разума на нашей планете и показать его на отношении прошлого к настоящему. Руководствуясь этой мыслью, жизненное чувство человечества достигнет в течение XVIII в. Мюлее высокой ступени. Ужасное чувство зыбкости человеческих деяний, все время возникающее в отдельных людях, эпохах и народах, чувство, наполняющее всю поэзию и все мышление древних времен, будет пре­одолено только в XVIII в.

У первых представителей новых наук отношение мышления к дей­ствительности еще подчинено фантазии, действовавшей в века великого искусства и поэзии. Важное «порождение времени», новая наука Бэкона, которая посредством познания причин должна была привести чело­века к власти над Землей, является по своему предвидению будущего и художественной силе выражения одним из величайших творений фанта­зии елизаветинской эпохи. Эти «идолы рынка» и «пещеры», эти магичес­кие ключи методов и инстанции перепутий принадлежат символическо­му языку эпохи, в которой господствовала фантазия, а понимание по­эзии и мифа как формы познания является выражением тесной связи обеих областей в духе времени. В следующем после Бэкона поколении та же сила воображения выступает в Амосе Коменском, великом писателе, стремившемся содействовать формированию общества посредством ме­тодически регулируемого воспитания. Такое же господство фантазии мы обнаруживаем в научном мышлении Германии в послереформационное время. Парацельс и теософы подчинены этому господству, а легенда о Фаусте типична для нее. Кеплер — величайший ее выразитель. Если пи­фагорейская система мира была высочайшим творением научной фанта­зии греков, то продолжающееся ее развитие, начиная от трудов Копер­ника, а затем в духе Кеплера является самым значительным созданием научной фантазии Германии вплоть до Лейбница, который также повсю­ду отталкивался от Кеплера. Для Кеплера ключ к познанию мира — кон­цепция фантазии, в которой математическое мышление связано с чув­ством музыки и с эстетической настроенностью. В универсуме выраже­ны простые отношения чисел, следствием которых является его гармо­ния. В период написания «Mysterium cosmographicum» (1596) Кеплер полагал, что нашел простые связи геометрического типа внутри солнеч­ной системы, которые могут служить решением загадки. Применив к наблюдениям Тихо Браге те же предпосылки, он открыл свои три зако­на, посредством которых в движении планет по эллипсу и в определении периода обращений были действительно выявлены простые количе­ственные отношения. И та же гипотеза привела его от рассмотрения му­зыкальной гармонии через образование понятия мелких или незаметных представлений, установление которого традиция приписывала Цицеро­ну, к основной концепции объясняющей психологии, к действию смут­ных представлений в наших эстетических чувствах. Так, Кеплер в своем глубоко религиозном чувстве отверг как потерявшую свое значение про­екцию моральных и религиозных отношений на мировую связь, которую тогда Якоб Бёме вновь совершил в своих лютеранских философемах; в Кеплере победил объективный идеализм, видящий в универсуме только математические и логические отношения, порядок и гармонию как его выражение. В небе нет морально доброго или злого, а существуют толь­ко гармонические отношения: красота. «Природа любит простоту и единство» — один из тех принципов, которые постоянно повторялись от Лейбница до эпохи молодости Канта, до Гердера и Гёте. Этот объективный идеализм находит свое наиболее яркое выражение в следующих сло­вах: не устройство глаза определяет способность духа постигать количе­ственные отношения, а наоборот, это основное свойство мышления тре­бует соответствующего ему устройства глаза.

Та же сила научной фантазии, именно это освобождение научно­го мышления из плена чувственных и антропоморфных проекций те­ологических понятий на универсум, и движение в сторону направля­емого эстетическим настроением объективного идеализма, обнаружи­вается и в диалоге Галилея 1632 г. о двух главных мировых системах. Жизнь Галилея озарена сиянием великого искусства. Его отец был ученым музыкантом; поэзия, музыка и рисование были наряду с ма­тематическими и механическими штудиями предметом занятий уче­ника валломброзского монастыря. Позже на службе венецианского правительства он находил в Венеции, где было множество великих картин Тициана и его последователей, успокоение и отдых от занятий математикой и механикой. Диалоги о двух главнейших системах мира близки по своему основному плану диалогу Бруно о космосе и мирах; оба эти диалога показывают несостоятельность дуалистической фило­софии Аристотеля и противопоставляют ей новый образ внутренне однородного и безмерного универсума. Галилей исходит из работы Аристотеля De coelo; он, правда, подвергает критике аристотелевские доказательства совершенства мира, однако само это совершенство он признает: он находит его в том, что в универсуме действуют высшие и совершеннейшие законы. Уже в начале его работы повсюду просту­пает эстетическое воззрение на мир как на совершеннейшее произве­дение искусства и понятие творческого художника. Это видение под­нимает его над теологическим пониманием устройства целостности мира для блага человека. Ему представляется дерзостью со стороны человека считать, что забота о нем исчерпывает действие мудрости и силы Божества. Это аналогично тому, что ягода, созревающая на сол­нце, полагала бы, будто солнечные лучи заняты только ее созревани­ем; тогда как эти лучи осуществляют самые различные действия. Че­ловеческий интеллект, конечно, по роду своего познания и количества познанного бесконечно уступает божественному интеллекту. Однако некоторые истины он понимает так же совершенно и так же уверен в них, как может только сама созидающая сила. Эту родственность че­ловеческого духа божественному Галилей обнаруживает в искусстве Микеланджело, Рафаэля и Тициана, которые в смешении красок изображают на полотне или поверхности стены все царство видимо­го; он видит ее во власти музыканта наполнять душу посредством ре­гулированных отношений тонов удивительной радостью. Этой род­ственности божественному духу он доверяет в своих исследованиях.

Подобное преобразование всего душевного состояния, которое произошло тогда посредством расширения кругозора человека, за пре­делы Земли и до бесчисленных миров, нельзя переоценить. Но реша­ющим изменением в эпоху Кеплера и Галилея, Декарта и Гоббса со­стояло в том, что научное воображение человека регулировалось теперь строгими методами, предоставляемыми возможностями матема­тического мышления, опыта, эксперимента и подтверждения факти­ческими данными. Лишь когда Кеплер вследствие поразительного сте­чения обстоятельств получил в Праге возможность свободно пользо­ваться наблюдениями Тихо Браге, он смог индуктивным путем выве­сти свои законы из предпосылки о простоте и единстве природы в ее действиях. А Галилей в своей работе 1638 г. о механике и законах сво­бодного падения тел — проверить на фактических данных возмож­ность представлять себе постоянное увеличение скорости движения. Подчинение опытов количественно определенной закономерности позволило установить согласие в сотрудничестве исследователей в об­ласти познания природы. Полученные таким образом результаты при­вели к прогрессу научного мышления в совместной работе ученых раз­ных стран. Можно сказать, что лишь с этого момента человеческий разум достиг в различных культурных нациях в качестве единой силы согласного действия. Труднейшее дело человеческого духа на этой планете было совершено посредством регулирования научной фанта­зии, подчинившейся опытному знанию.

Возникающая новая наука состояла в соединении методического со­знания, гносеологического проникновения в феноменальный характер чувственных свойств объектов, обоснования механики и применения ее в астрономии и оптике.

Общее использование одного метода было выражением стремле­ния установить превосходство логического духа над воображением, над случайностью открытия. В трудах Декарта логическое дисциплинирование стало посредством философского обобщения того, что на­ходилось в импульсах всей культуры, сознательной задачей эпохи. Философия вновь совершила свое дело — возвысила работу культуры до ясного сознания. Поэзия и искусство, следовательно, подлинная область фантазии, были подчинены этому регулированию. Рациональ­ность универсума стала метафизической формулой времени. Этот процесс был необходимо связан с прогрессирующим распадом пре­жних теологических понятий. Подобно тому как познание природы освободилось от художественного понимания универсума, от собира­ния и использования знаний древних в этой области и конституиро­валось самостоятельно, из повторного живого понимания древних писателей в эпоху Возрождения возникла филология, критическое и историческое изучение римского права, древних государств, мифа и искусства греков и римлян: исторический мир начал открываться историческому мышлению, и критические методы стали применяться к совокупности традиций. Здесь также дух Нового времени распознал в беспорядочном господстве фантазии и аффектов в предшествовавшие эпохи религиозности своего смертельного врага. С многочисленными оговорками и мерами предосторожности, с целой системой выраже­ния почтения и преклонения перед религиями откровения, которой в молчаливом согласии пользуются все авторы этого времени, рацио­нальный дух все больше распространяет свое господство и на область Религии. Так автономия разума могла стать в конструктивном рацио­нализме века принципом всей духовной деятельности и тем самым для великого движения этого времени был найден методический принцип. Конструктивные методы, проверенные на познании приро­ды, применяются теперь к проблеме установления для возникающих национальных государств естественных принципов упорядочения права и государственного устройства. Здесь также основой послужи­ло достигнутое в древности; однако общая юриспруденция и междуна­родное право Гуго Греция, учение Бодена о суверенитете, понятие политического механизма в «Левиафане» Гоббса образовали новые отправные пункты для требования рационального регулирования хо­зяйственной, правовой и политической жизни, которые вплоть до Французской революции определяли политическую жизнь.

Понятие механической связи в природе подняло мировоззрение лю­дей на новую ступень развития.

V

Новый механический способ объяснения соединился с идеализмом свободы именно в том мыслителе, который нашел для него самое уни­версальное выражение. Идеализм свободы перешел от Сократа к Ци­церону, а от него в схоластические системы и достиг нового, весьма решительного выражения в схоластике Дунса Скота и Оккама. Теперь, у Декарта, он переносит свойственное ему повышенное сознание до­стоинства и свободной силы личности в суверенную самоуверенность, которая так часто и так естественно соединяется с конструктивной властью математического духа. Начиная с отправной точки Декарта в самосознании до завершения его системы в величественном благород­стве (generosite), которое возникает из правильного пользования сво­бодной волей, и служит ключом к другим добродетелям, средством против беспорядочных страстей, царит единая, гордая жизненная на­строенность. Она выразилась в избранном самим этим мыслителем одиночестве, в безграничном доверии к себе его конструктивного духа и в величественном отстранении древних и современных ему филосо­фов, что испытал на себе Гоббс.

Все гармонирует в этом удивительном человеке. Его неприступность. Гордая замкнутость его жизни. Благородство его языка и величествен­ный, почти драматический стиль его работ, полностью пронизанных сча­стьем познания. Так он проходит по военным лагерям различных наций, по странам Европы, по городам Нидерландов, неузнанный, занятый только самим собой, но не своей индивидуальностью и собственным интересом, а условиями, методами и силой познания, а сверх того позна­нием универсума.

Его метафизика — выражение его личности. Декарт является вопло­щением автономии духа, основанной на ясности мышления. В нем жи­вет оригинальное соединение сознания свободы с ощущением силы ра­ционального мышления. И в этом заключено, вероятно, величайшее воз­растание сознания суверенности, до которого когда-либо поднимался человек. То, что действительно существует, может быть подчинено тео­рии, мышление же обладает силой регулировать все действия. Из этой связи свободы, конструктивной силы мышления и рациональности дух обретает суверенность действий только потому, что действительность рациональна, прозрачна и равномерна, как большой кристалл. Этот пос­ледовательный дух проецирует действующую в нем комбинацию свобо­ды и рационального мышления на само Божество. Законы числа, про­странственного мира и движения познаваемы в свете разума как необхо­димые. Сохранение массы и движения в мироздании, закон инерции с необходимостью основаны на сущности Бога. Однако действительное устройство видимого мира, природа и распределение в ней составных частей материи, а также первоначальное распределение движения, коро­че говоря, совокупность условий фактического устройства мира, не мо­гут быть выведены только из разума, сообщить нам о них может только опыт. Бог мог принять бесчисленные разновидности таких установле­ний: он избрал одно из них. Так машина мира указывает Декарту на целеполагающего Бога.

Наряду с механическими представлениями о природе в основных ли­ниях системы Декарта выступают решающие черты идеализма свободы: в теории об элементах конструкции мышления, в возвращении к само­сознанию, в учении о свободе, в том, как он пытается разрешить возни­кающие метафизические трудности посредством критического определе­ния фаниц познания, как машина мира ведет его к эволюционному уче­нию, а оно к телеологии. Из всех этих моментов возникает новый теоло­гический рационализм Декарта. К отдельным вопросам этого мы теперь обратимся.

Малые представления Цицерона, припомнившиеся идеи Платона стали в этой новой форме идеализма личности и свободы конструктив­ными элементами познания; но и в этом виде они образуют нечто искон­но присущее духу. В своей опосредствованной veracitas Dei значимос­ти для действительного они сообщают человеческому духу родственность божественному духу.

Круг познания, которого человеческий дух никогда не может избе­жать, проявляется, как известно, у Декарта в том, что бытие Божества, veracitas которого должна гарантировать значимость средств познания, сама выводится посредством каузального закона и понятия субстанции. Ее очевидность дана интуитивно, однако значимость очевидного для предметов должна быть доказана из правдивости Бога, доказательство которой эту объективную значимость предполагает. Эти notiones communes применяются не только в доказательстве бытия Бога. Декарт не мог не заметить, что уже cogito sum предполагает значимость про­стых понятий: они содержатся в каждом познании как его условия.

Таким образом, метафизическое содержание мыслящего субъекта, посредством которого он суверенно конструирует действительность с помощью содержащихся в нем элементов мышления, содержится не только в чувственных восприятиях, но и в простом как будто процессе самопознания. Это действие мышления и содержащихся в нем конструктивных элементов, проходящее через всю духовную жизнь, гарантирует суверенность человеческого духа.

Тот же гордый идеализм личности проявляется в метафизическом методе Декарта, который в самосознании находит основу своих заклю­чений. Только благодаря Декарту идеализм свободы получил соответ­ствующий ему метод, отличающийся по своему отправному пункту от позитивизма, для которого таковой заключается в закономерности внешнего мира, и от объективного идеализма, который находит его в интеллектуальном созерцании абсолюта. Возвращение от акта сознания к субъекту позволяет Декарту выйти за пределы очевидности простых понятий, которые сами по себе не дают познания действительности, — этим впервые открывается действительное. Наше самосознание — вход, который ведет к познанию действительностей; в качестве таковых от­крываются Бог и мир.

Автономия субъекта постигается Декартом как свобода, причем в смысле свободы выбора. Мы настолько сознаем, как он полагает, нашу свободу, что ничего другого не постигаем столь ясно и совершенно. По­средством постижения суждения как акта свободы для него решается и проблема заблуждения. Субъективность чувственных качеств, иллюзия, в которой мы пребываем по отношению к ним, наконец, заблуждение вообще, могут быть соединены с veracitas Dei только посредством поня­тия свободы выбора и подчеркивания ее присутствия в акте мышления. Наше мышление переступает логически твердое познание, потому что в своей свободе оно несет в себе власть ошибаться и приходить к лож­ным суждениям; вера в чувственные данные является таким заблужде­нием, основанным не на возникновении образов в нас, а на суждении, которое им приписывает действительность вне нас.

И наконец, Декарт решительно подчеркивает требуемое таким иде­ализмом свободы ограничение нашего знания об отношении Божества к свободным личностям. Свобода дана в самосознании, как он полагает, ясно и несомненно: сомневаться в ней потому, что ее отношение к на­шей зависимости от божественной причины должно оставаться непос­тижимым, было бы методически неверно. Если Спиноза устраняет данное в самосознании, по утверждению Декарта, двойное отношение свободы и одновременно зависимости в отношении к Богу, то он вы­нужден был к этому, как только он сделал логическое сцепление позна­ния от первой причины до каузальной связи всех частей универсума — этот идеал нашего познания — основным законом действительного в соответствии с его гносеологической предпосылкой, что очевидным от­ношениям мышления присуща неограниченная значимость для дей­ствительного универсума. Декарт, так же ясно, как позднее Кант, со­знавал, что предпосылкой идеализма личности служит критическое со­знание о границах познания в конечном духе. Его методический ум уже в «Правилах для руководства ума», 1628 или 1629 гг., постиг, что соот­ветственно зависимости истин друг от друга «сам рассудок» должен быть первым предметом познания, «так как от него зависит познание всех вещей». Первая задача — «исследовать, что такое человеческое познание и как далеко оно простирается», а также подготовить орудие «метода».

И мы можем определить способность и границы человеческого духа, ибо находим его в самих себе. Признаком знания служит оче­видность. Она непосредственно есть тогда, когда простая истина сама по себе очевидна (per se nota). Простая истина необходима, по­скольку субъект не может быть отделен от предиката. Что очевид­ность таких истин гарантирует их объективную значимость, может быть выведено только из veracitas Dei. Круг, в который Декарт попа­дает в своем доказательстве этой veracitas Dei, он не осознал, тем са­мым ему не стала очевидной и существующая здесь граница нашего познания, которую ясно определяют уже скептики. Он познает, что объяснение действительно существующего мира из феноменов по­средством необходимых истин имеет лишь гипотетический харак­тер. Две пары часов могут быть совершенно непохожи, и все-таки совершенно различное сочетание колес в их механизме может созда­вать одно и то же действие: так же и совокупность данных мне фе­номенов может быть создана Богом совершенно различным образом. Только соответствие фактов в необходимости мышления дает гаран­тию правильности объясняющих гипотез о возникновении и внут­ренней связи универсума, и эту правильность гарантирует нам толь­ко возможность того, что данная совокупность феноменов могла воз­никнуть таким образом.

Дальнейшая граница нашего познания заключается в том, что мы, правда, должны признать устройство мира посредством божественного целеполагания, но проникнуть в само это целеполагание не можем. Мы можем, конечно, выводить исконное расположение частей материи и распределение покоя и движения только из божественного целеполага­ния, поскольку мы уверены в совершеннейшей причине мира. Однако наш конечный рассудок находит свою границу в тайне божественного целепорядка. Прежде всего Декарт, как Кеплер и Галилей, отвергает на основании расширившегося созерцания универсума антично-христиан­скую антропоцентрическую телеологию. Нелепо полагать, что в челове­ке заключена цель универсума. Ибо многое существует или существо­вало, что ни один человек не видел прежде или не видит теперь и чтоб никогда не было связано с пользой для человека. В этих одинаково встречающихся у Кеплера, Галилея и Декарта словах совершается пол­ное преобразование интерпретации мира. По мере того как эти мыслите­ли приходят к имманентной телеологии, выражением которой являет­ся гармония и красота универсума, изменяется характер прежней хри­стианской религиозности. Впоследствии Лейбниц в своей «Теодицее» Дал этой новой религиозности сильнейшее выражение, а современный пантеизм развивает со времен Спинозы исключительно заключенное в ней содержание.

Однако наибольшей глубины, в которой ему становятся вполне вид­ны границы нашего конечного духа, достигает Декарт, поскольку он вынужден мыслить существование нашей свободы вместе с положен­ной в Боге причинной связи всех вещей. В этом пункте вновь становит­ся ясным, что Спиноза систематизировал лишь одну сторону учения Декарта. Проблема мыслить вместе свободу и божественную каузальность. Рассматривалась далее в интересах этого идеализма свободы Кантом. У Декарта эта проблема поставлена особенно остро вследствие его поня­тия механической связи. В этом понятии каждое движение мыслится как перенесенное. Величина распределенного в универсуме движения сообщена Богом и сохраняется Им. Ее постоянность основана на неиз­менности природы Бога. И для меня как духовного существа из суще­ствования в данный момент не следует продолжение существования в следующий, если божественная причина вновь не создаст и не сохранит меня в каждый последующий временной момент. Созидание и сохране­ние не могут быть разъединены, сохранение есть постоянное созида­ние. Шлейермахер развил в своем вероучении эту мысль. Уже в этом месте учению Декарта непосредственно близок сделанный Спинозой вывод. С другой стороны, Декарт определяет свободу как свободу вы­бора, и она для него самый несомненный факт сознания: она интуитив­но достоверна. Она оправдывает моральное суждение о поступках, ус­танавливает согласие между нашими заблуждениями и правдивостью Бога. В моей свободе я обретаю уверенность в том, что несу в себе об­раз Бога и сходство с ним. Ибо по своему сущностному характеру, по тому, что я «могу что-то делать или не делать» эта свобода во мне та же, что и в Боге. Возникающая таким образом антиномия получает у Де­карта, поскольку он приписывает понятиям причины и субстанции объективную значимость и еще недостаточно критически относится к внутреннему опыту, более резкую форму, чем у Канта. А решение? Сво­боду мы познаем так ясно и отчетливо, как ни что иное. С другой сто­роны, сила Бога бесконечна, и она простирается на все, что есть или может быть. Но мы недостаточно полно понимаем эту силу, чтобы по­нять, как она может оставить недетерминированными свободные дей­ствия человека. Ограниченность конечного духа не позволяет ему ясно мыслить бесконечный разум и бесконечную силу. Здесь находится дальнейшая граница способности нашего познания, и если мы ее пере­ступаем, возникает антиномия между зависимостью каждого существо­вания от Бога и свободой человека. В этом пункте Кант станет искать более глубокое решение: у него возникнет понятие интеллигибельной свободы.

Этот идеализм свободы находит свое высочайшее выражение в пони­мании отношения божественной свободы к машине мира, к ее устрой­ству и возникновению. И это место в системе Декарта имеет для продви­жения нашей истории величайшее значение. Ибо здесь Декарт подготав­ливает понимание универсума в истории его развития. И в одном новом и важном пункте обнаруживается, как Спиноза достигает своего вывода ценой сокращения многостороннего мышления Декарта. Лишь Лейбниц и Кант продолжают здесь Декарта, оставляя в стороне Спинозу. Косми­ческая гипотеза молодого Канта основана на работах Декарта и его фран­цузских последователей.

Со второй части «Начал» в систематическом продвижении Декар­та появляется новый момент. В отличие от методически правильного понимания Галилея он в первой части этой работы вывел в числе тех определений природы, которые следуют из света разума (старого lumen naturale), не только понятие телесной субстанции, ее однородность в универсуме, ее безграничную делимость (для Бога), отрицание пустого пространства, но и основные законы движения. От этого noзнания он отличает лишь то, которое дает нам опыт об особом харак­тере устройства мира. Бесчисленные возможности миров заключались в данных естественному свету определениях, содержавшихся в необ­ходимом познании; Бог избрал одну из них. И Декарт строит гипоте­зу, как из определенного исконного распределения материи и движе­ния может быть выведена эта одна возможность, а именно, наша си­стема мира. Так он вновь обращается к проблеме, известной уже ан­тичной атомистике. Ей недоставало тогда основных представлений динамики, и поэтому она блуждала в туманных фантазиях; однако уже у Лукреция мы встречаем мысли о развитии универсума, о молодости, зрелости и старении Земли, о возникновении организмов в опреде­ленный период этого развития: теперь же Декарт вновь ставит эту за­дачу в более благоприятных научных условиях. Найти убедительное решение не удалось и ему, и эта проблема перешла от него к француз­ским естествоиспытателям и к Канту.

Какое же влияние оказала картезианская система на дальнейшее формирование христианской религиозности в Европе? Декарт — созда­тель философского рационализма в христианской теологии. Рационализм Эразма и его последователей, особенно социниан, был историко-критичен. Он возвращался к первоначальному пониманию Христа как по­сланника и пророка Бога. Чудеса и вера в демонов сохраняли свое зна­чение. Ибо все работы древних авторов были полны этим. Новый фи­лософский рационализм, совершенно как тот, более ранний, основы­вался на идеализме личности и свободы. Так же, как тот, он признавал понятие творения, поскольку соответственно ему мир и человек нахо­дят свое происхождение в свободной воле совершеннейшего существа. Он признавал границы человеческого познания, отрицал проникнове­ние lumen naturale в целевую связь, на которой основаны распределе­ние материи, покоя и движения и отношение закономерности и свобо­ды — тем самым ему была дана возможность признать откровение Бога. Так, этот философский рационализм является легитимным последова­телем и спутником историко-критического рационализма. Он пребыва­ет на той же почве общего созерцания жизни и мировоззрения, как христианство.

Однако почтительность, которую Декарт, этот католический арис­тократ, выражает, по обычаю времени, христианским мистериям столь холодно и кратко, не дает никакого основания полагать, будто он был как-то близок католическому христианству; только одно место в его системе резервировано для возможности сохранить позитивную рели­гиозную веру. В его выводах были несомненно положения, чрезвы­чайно ограничивавшие церковную веру. Ведь из принципа veracitas Dei следует, что очевидные законы природной связи всегда и без ис­ключения значимы. И по принципу божественной неизменности Бог, создав мир, должен сохранять неизменными его материю, законы, оп­ределяющие движение его частей, а также общую величину этого дви­жения. Тем самым из физического мира устранены все чудеса как нарушения природного процесса. Мышление получает прочный крите­рий для ограничения учений о чудесах и воздействиях всей совокуп­ности дьяволов и ангелов на физический мир. Панпсихизм, согласно которому эти дикие действия божественных и дьявольских призраков коренились в природе, в корне пресекается механическим объяснени­ем природы, и новый светлый дух уверенного в себе разумения, ясной аргументации, выводящей заключения из очевидных посылок, рас­пространяется по Франции и Нидерландам, а оттуда и по другим странам.

Уясним еще раз полученный результат. Идеализм свободы у Декар­та не такая составная часть его системы, которую можно было бы объяснить как отсталость или приспособленчество. Его невозможно также вычленить, не разрушив универсальную глубину этой системы и не вызвав противоречий. Более того, именно в воззрении Декарта основные идеи идеализма свободы получают новое и отчасти более глубокое обоснование. Ибо благодаря различению необходимых за­конных отношений, осуществленных в универсуме, и фактического первоначального распределения в нем составных частей и движений целевое понятие получает новый вид оправдания. Оказывается также, что объяснение заблуждения в этой системе наиболее просто достига­ется допущением свободы суждения. Попытка Спинозы объяснить заблуждение, исходя из детерминистских предпосылок в гносеологи­ческих положениях Декарта, привела к неразрешимым трудностям. И наконец, в системе Декарта заключалось критическое сознание гра­ниц человеческого познания, которое Спиноза опустил к большому ущербу для истинного философского понимания.

Так Спинозе пришлось, чтобы развить из понятий Декарта совершен­но иное по своему содержанию воззрение на мир, опустить важные и глубокие идеи Декарта, которые впоследствии возродили Лейбниц и Кант. В отношении одного великого мыслителя к другому допустим принцип, который можно определить как принцип многосторонности содержащихся в системе выводов. Гегель, конечно, прав, говоря, что в каждой метафизической системе содержатся противоречия. Ибо она все­гда способна вычленить из бездонной многосторонности действительно­го только одну сторону, и попытка должным образом оценить с односто­ронней точки зрения другие стороны неизбежно запутывает философс­кий дух в противоречия. Эти противоречия являются необходимым вы­ражением границ понимания мира мыслителем, которые проявляются в логической структуре его системы. В каждом таком противоречии заклю­чен импульс к дальнейшему мышлению. Каждое из них предлагает ряд возможностей продвижения.

Это отношение, в котором типы мировоззрений относятся друг к другу и к духу философской эпохи, получит дальнейшее разъяснение при переходе в нашем изложении к Гоббсу. Ибо в учении Гоббса совер­шается, исходя из тех же посылок механического воззрения на мир, преобразование античного материализма в более совершенную форму. Одновременно у него появляются следующие основные позитивистские идеи, которые предвосхищают Даламбера. Движущееся тело дано нам только как феномен в сознании. Только из этих встречающихся в пространстве предметов может исходить познание закономерной связи яв­лений, причем в последовательности наук более абстрактная наука все­гда составляет основу более конкретной. Таким образом, определяю­щим в последовательности наук является отношение зависимости, в которой они, поднимаясь от математики, находятся по отношению друг к другу - исключительным предметом возможного познания служит данная в позитивных науках связь действительности в качестве систе­мы конечных фактов по законам. Философия есть обоснованная с эм­пирической точки зрения энциклопедия наук. Она является для пози­тивных наук имманентным сознанием их правовой основы и связи. Бесконечность любого рода образует границу познания, и пересечение этой границы вводит человеческий дух в абсурдности и противоречия. Как Гоббс мыслит эти совпадающие с учением Даламбера положения вместе с выведением явлений сознания из физических фактов, — про­блема, которую нам придется решить. А там, где Гоббс выходит за пре­делы критической сдержанности Даламбера, в своем подчинении ду­ховных, общественных и исторических фактов закономерной связи внешнего мира, он — предтеча Конта.

Даламбер и Лагранж, Тюрго и Кондорсе находятся в исторически выявляемой связи и в полном согласии с Контом. Строгое понятие позитивной науки возникло, когда Даламбер и Лагранж освободили механику от остатков метафизики. Понятие философии в позитивис­тском смысле образовалось, когда Даламбер в своих философских ра­ботах предпринял попытку дополнить возглавляемую им Энциклопе­дию обоснованной связью рассматриваемых в ней эмпирических наук. И когда Тюрго бросил с достигнутой теперь стадии научного духа ретроспективный взгляд на метафизику, с которой, по мнению этих мыслителей, было покончено, он открыл свой закон развития че­ловеческого духа, заимствовав из господствовавшего тогда объяснения религий понятие персонифицирующего, теологического образа мыс­лей. Наука для этих французских мыслителей XVIII в. — познание от­ношений, существующих между данными в сознании на основе опы­тов явлениями. Понятия, которыми пользуется наука, выведены из опыта, а критерий их познавательной ценности заключается в их при­годности для интерпретации явлений. Метафизикой, как таковой не­приемлемой, является каждое утверждение о сущности или причине того, что нам дано как феномен. В этих положениях содержится наи­более широкое понятие позитивизма. Внешний мир есть единственная область количественно определенного познания закономерности. Од­носторонние следствия из этого понимания отделяют позитивизм в уз­ком смысле от школы Юма и обоих Миллей, сторонники которой по­лагали, что обрели основанное на внутреннем опыте познание психи­ческой закономерности. Этот позитивизм в узком смысле признает, что внешний мир — лишь феномен, однако находит в нем единствен­ный или первый и господствующий во всяком познании предмет строгой науки. Гоббс — представитель этого позитивизма в узком смысле в XVII в. Из совпадений, существующих между Гоббсом и по­зитивистской системой, то, которое содержится в этой последней фразе, самое глубокое и полное. Из него мы и будем исходить.

VI

В эпоху Декарта из результатов, полученных Галилеем, возникло пре­образование второго из важных метафизических мировоззрений. Ибо из безграничных возможностей спекуляции эти типичные ее формы обладали посредством их отношения к жизни человека и к природе вещей особой силой во все великие философские эпохи. Метафизи­ческая система Гоббса является преобразованием античной атомисти­ки, причем в номиналистски бэконовском духе господствовавшей ан­глийской философии, в условиях XVII в. и средствами Галилея, Гарвея, Гассенди и Декарта. У него атомистический материализм получил новую важную для будущего форму. Вероятно, вследствие феномена­листской отправной точки Декарта он был введен в позитивистскую формулировку материалистической метафизики. Благодаря Галилею и Гарвею Гоббсу удалось перейти от фикции душевных атомов к под­линной попытке каузального объяснения. И — что характерно для этого твердого, позитивистского, энергичного ума — в этом материа­лизме удалось благодаря прогрессирующему пониманию человека найти возможность для развития смелых греческих спекуляций об об­ществе, особенно радикального естественного права софистов и обоб­щенных Лукрецием натуралистических идей о животной природе че­ловека и его эволюции в сторону цивилизации и доведения до осно­ванной на жизненных фактах теории о закономерности в человечес­ком сознании и в гражданском обществе.

Происхождение натурализма связано с образом жизни, установив­шимся в Венеции, Флоренции, при итальянских дворах времени Ма­киавелли, при французском дворе эпохи Ришельё и при английском дворе Стюартов. Предельное утверждение жизни и стремление к на­слаждению и власти соединяются здесь с формированием государ­ственных интересов, жизненной мудрости при дворах, эпикурейского отношения к жизни (Балла и т.д.). Эта комбинация является выра­жением жизненной настроенности венецианской аристократии в пе­риод ее упадка и возвышения княжеской власти. Полное развитие этого настроения и соединение его с математическим естествознани­ем того времени связывает действие разума в области космоса с реаль­ной основой существования. Так у Гоббса возникает первая форма по­зитивизма: этот позитивизм — явление жизни, состояние души, а не только теория.

1. Развитие Гоббса

Первая стадия: жизненный опыт. Естественное право и его формы.

Категории, в которых мыслит Гоббс, были развиты им в период зрелости его ума и характера. Ему уже минуло 40 лет, когда он ознакомился в Пари­же с естествознанием своего времени. До этого его внимание было погло­щено поэтами, историками и политической философией. В качестве на­ставника и друга в кругу высшей роялистской знати, в путешествиях по раз­личным странам он стремился изучить человека и гражданское общество. Зритель жизненных событий, еще в большей степени наблюдающий путе­шественник, привыкает воспринимать человека в его внешних проявлени­ях, видеть в нравах только костюмы, за которыми скрываются одинаковые влечения: такие зрители всегда склонны низко оценивать человека. Если мы наблюдаем человека извне, стремясь познать его, то условием нашего познания является закономерность его действий. На улице, в том, что пред­стает перед чужим, постоянно проявляются влечения животности человека. Напротив, тот, чья душа преисполнена важными решениями, сильнее все­го ощутит и ответственность: героическая жизнь наполняет сознанием сво­боды. В этом направлении действовал на Гоббса характер времени. Оно было мало способно внушить холодному наблюдателю особенное уважение к морально-религиозной стороне человека. Большая религиозность всюду выступала в соединении с фанатизмом и его вредное воздействие на обще­ство постоянно бросалось в глаза наблюдателю. Английские секты тех дней должны были казаться человеку холодного и позитивного ума формами дикого безумия, своего рода духовным помешательством. Из этих сект боль­шую опасность для королевской власти представлял собой пуританизм. Ат­мосфера роялистской крупной знати в Париже тех дней с его придворным обществом, это соединение животных инстинктов, остроумия, государ­ственных интересов и интриг, стало уже создавать новый тип придворного светского человека; последнюю выродившуюся его форму представлял со­бой двор Карла II в Париже и Лондоне, к которому был так близок Гоббс в его поздние годы. У человека, наблюдавшего за всем этим, создавалось впе­чатление, что за утонченностью общества он повсюду, как под масками, видит животную сторону человеческой природы в качестве ее исконного ядра. В понятие государственных интересов, впервые развитого Макиавел­ли и флорентийскими политиками, классическое выражение которого оли­цетворял собой тогда для Гоббса Ришельё, входил со времени презирающе­го людей флорентийца этот момент низкой оценки рядовых людей: они лишь материал для господствующих натур. Из такого знания мира сложи­лось постижение человека Гоббсом. Таким следует мыслить это постиже­ние, когда Гоббс начал впервые изучать естествознание своего времени. Пуританская набожность средних классов Англии была ему столь же нена­вистна, как католическое суеверие и самодовольная догматическая вера ан­гликанской церкви.

Во введении к переводу Фукидида и в стихах автобиографии Гоббс ука­зывает, что его целью было показать англичанину тех дней в зеркале древних времен, на примере событий гражданской войны в Греции, ораторов парла­мента, глупость каждой демократии и опасность гражданской войны. По мнению Гоббса, гражданский мир возможен только при монархическом строе. Во введении к Фукидиду размышления о знаменитых переговорах между афинянами и мелосцами свидетельствуют о том, что учение о насилии в радикальном естественном праве Греции уже тогда привлекало его внима­ние. Он должен был встречать это учение также в своих занятиях поэтами при переводе Еврипида. Находил его Гоббс также в речах, которые в платоновс­ком «Государстве» произносит Тразимах. Дальнейшее развитие этих ради­кальных теорий естественного права обнаруживается в традициях эпикурей­ской школы. Первые понятия естественной истории человека и общества Рассеяны по многим работам древних авторов; поздние софисты, Антисфен, ученики Аристотеля, Лукреций, Полибий — все они занимались естествен­ной историей; от больших греческих работ не сохранилось ничего. Во всех ре­шающих понятиях этой естественной истории царила противоположность идеалистическим школам древности. Животная натура исконного человека, первоначальное стадное состояние, самосохранение и польза как движущие силы этого примитивного общества, развитие примитивного рассудка этих подобных животным людей посредством случайностей, которые вели к от­крытиям, наконец, как результат естественного развития язык, брак, королев­ская власть, моральные понятия и суеверная религиозность. Так возникает право и государство из интереса индивидов, которые ради своего благополу­чия ограничивают борьбу интересов договором; государственный порядок ус­танавливает мир и сохраняет этот мир посредством наказаний. Вся эта антич­ная традиция многократно переносилась, начиная с Лоренцо Баллы, в новую литературу. У Гоббса ее влияние соединялось с влиянием стоической шко­лы. Сплав эпикурейской традиции со стоическими понятиями произошел еще до Гоббса у Телезио. Два больших потока античного мышления, оказы­вавших столь сильное влиявшие в XVII в., традиция Эпикура и стоиков, воз­действовали на Гоббса уже в его гуманистический и политический период, однако учение Эпикура преобладало.

В этот период он обратился также к главной теме своей писательской де­ятельности: к новому естественному праву. Гоббс был прирожденным пи­сателем. Основные черты его мышления и стиля — логическая энергия и острое чувство действительности. Он стремится свободно от предрассудков и без прикрас постигнуть и изобразить действующие силы в человеке, в об­ществе и в истории: как бы структуру действительной жизни. Эта его новая духовная направленность шла от Фукидида и Полибия и подкреплялась средой, в которой жил Гоббс. Под влиянием этой среды возникла и воля воздействовать на жизнь. Изучая человека в истории, в чужих странах и в английском обществе своего времени, Гоббс намеревался вывести из этих занятий непоколебимые результаты, которые можно было бы применить в политических делах. Опасная борьба партий сделала задачу найти твердые принципы государственного устройства и права еще более необходимой. Это было задачей всего естественного права со времен Гиппия и Тразимаха. И подобно тому как некогда в древности противостояли друг другу две большие фракции естественного права, как они развивались в противопо­ложности друг другу, так теперь Гоббс противостоял основывающемуся на стоицизме, Цицероне и римской юриспруденции Гуго Гроцию. Они были противоположны не только по направлению и содержанию их работ. Юри­дическому мышлению Гроция, его чувству пригодного противостояли ме­тодический дух, дедукция и радикальная последовательность Гоббса. Целью Гоббса было тверже, чем в предшествующих работах по естественному пра­ву установить связь между природой человека, status naturalis общества и идеалом правового и государственного порядка.

Вторая стадия его развития.

Но как достигнуть твердости и строгости доказательства, требуемых его ло­гическим духом? Все партии, окружавшие его, все направления естественноправовой литературы ссылались на опытные данные о свойствах челове­ка, известных из истории общественной жизни. Но чтобы постигнуть при­роду человека в твердых понятиях, надо было проникнуть более глубоко. В1629 г. Гоббс случайно познакомился с «Началами» Евклида. Это несомнен­но оказалось значительным моментом в его жизни. Но Евклид мог служить ему только образцом в применении дедуктивного метода, который есте­ственное право всегда, хотя и менее строго и с большим привлечением по­зитивного права, уже использовало. Прочную основу он в этой абстрактной науке обрести не мог. Нашел он ее в механическом воззрении на мир. Скуд­ность источников не позволяет ясно установить, когда и при каких обсто­ятельствах он воспринял его. Сложилось ли у него это убеждение под вли­янием античной атомистики или сообщающих его авторов, Бэкона и Гассенди? В кругу Кавендиша ведь обсуждались вопросы нового естествозна­ния. Что традиция античной атомистики была Гоббсу уже известна, когда он разрабатывал свою теорию естественного права, следует из широкого использования им учения этой школы в области естественной истории че­ловечества, которое рассмотрено нами выше. При таком предположении Галилей мог дать Гоббсу лишь вспомогательные средства для дальнейшего развития атомистического натурализма. Или к занятию естественными на­уками его привело большое впечатление, произведенное на него Диалога­ми Галилея? Во всяком случае это впечатление было решающим для разра­ботки его новой натуралистической теории. Уже в 1633 г. Гоббс ищет по поручению Кавендиша опубликованные год тому назад Диалоги Галилея; в Париже он обнаружил, что переводом Диалогов занимается Мерсенн, а в Италии завязал дружеские отношения с Галилеем.

Теперь его повсюду, в городах Франции и Италии, в карете, на прогулке верхом, на корабле, занимает одна мысль: в мироздании содержится только один реальный факт, скрывающийся в смене форм, а именно, тела и их дви­жение. Во время своего второго пребывания в Париже, длившегося 8 меся­цев и составившего последнюю остановку в его путешествии, он знакомит Мерсенна со своими идеями и «с этого момента, сообщает он, меня стали причислять к философам». Путешественники возвращаются на родину, и Гоббс решает представить свою систему в трех работах: «О теле», «О челове­ке» и «О гражданине». Если ничего кроме тел и их движений не существует, то внутренними движениями живого тела должно объясняться сознание со всеми его явлениями, связанными с ощущениями и влечениями. В этой те­ории Гоббс нашел обоснование своего постижения человека, и оно обещало полное проникновение в учения роялистской политики и доктрин о государ­ственных интересах, которые он находил повсюду, в пышных салонах замков знати и в обществе верных королю английских аристократов. Ибо человек, понятый с его животными влечениями, нуждается в господине.

Так у этого великого мыслителя под действием его натуры и впечатле­ний его времени возникла задача его системы. Разработанное Коперником и Галилеем познание природы позволяло ему продолжать метафизическое воззрение на мир, присущее натурализму, и развивать его выводы для наук о духе в направлении, в котором оно перешло от Демокрита, Лукреция и учения стоиков о теле, и имело выдающихся представителей также в эпоху Гоббса. Следовательно, эмпирическую основу, требуемую каждым натура­лизмом, Гоббс взял из современной ему философии. Проблему познания он понимал вслед за постаристотелевскими школами как метод заключать от данного к неизвестным причинам, которые это данное объясняют. Гоббс, подобно номиналистам его времени, рассматривал понятия как знаки, представляющие совокупность фактов. Наука представлялась ему значимым соединением этих знаков посредством суждений. Эту точку зрения опыта он конкретнее определил тем, что он исходит из внешних восприятий, — решение, основанное на том, как он взирает на мир и как это соответствует основному характеру науки. Критика этих внешних вос­приятий, представленная у исходящих от Демокрита античных мыслите­лей и развивавшаяся Галилеем, признавала в corpus motum объективную внешнюю причину этих восприятий. Предмет наук — тела, ибо и процес­сы сознания постигаются в нашем опыте только в связи с телами. Телом мы называем то, что существует независимо от нашего мышления и совпа­дает с частью пространства, то есть наполняет его. Тело и происходящее в нем движение — единственная причина всех различий, выступающих в явлениях. Таким образом, и состояния сознания могут быть поняты толь­ко как движения во внутренних частях органических тел.

Под этим углом зрения возникает новая и более высокая ступень мате­риалистической метафизики. Состояния сознания не основаны, как предпо­лагали античные атомисты, на свойствах особого класса атомов, а суть фун­кции органического тела и могут быть постигнуты из отношения происхо­дящих в его частицах движений. Обоснование этой новой материалистичес­кой точки зрения посредством более отчетливых понятий движения, вос­приятия и структуры органического тела — задача, которую Гоббс решил до начала 40-х годов. Его более поздние работы, если читать между строк пер­вой политической работы, которая из партийных соображений была написа­на осторожно, ничего существенного к написанному ранее не прибавляют. Такова, следовательно, вторая стадия его развития. Теперь он обосновыва­ет свой идеал рационального права и государства, в котором единая государ­ственная воля — в то время он видел ее только в абсолютной монархии — со­храняет мир среди отдельных субъектов и в состоящем из них обществе по­средством понятия общей механической связи. В ней существуют только го­лые силы; следовательно, действующая по законам разума абсолютная власть, которая приводит к взаимодействию изолированных и противостоящих друг другу сил, есть высшее условие политической жизни. И возникающая в этих условиях политическая наука есть динамика большого политического тела; ей ведомы лишь те определения ценности, которые возникают из идеала уверен­но функционирующей механической системы. То, что Макиавелли вывел из исторической аналогии, в этой новой политической науке выводится из об­щего понятия универсального механизма.

Представим себе, как этот новый материализм сложился в этом учении и каковы его проявления, известные нам для того времени. Его гносеологичес­кий отправной пункт находится в теории и критике чувственного воззрения на мир. Она была коррелятом механического миропонимания. В качестве такового она выступает у Демокрита и его школы. Здесь обнаруживаются и первые беспомощные попытки вывести различия чувственных качеств из различий в свойствах атомов, их соединений и движений. Традицией Демок­рита и заключающимся в механическом понимании природы постулатом та­кой теории объясняется, что Галилей, Гоббс и Декарт приблизительно одно­временно разработали учение о субъективности чувственных качеств, даже если допустить возможное влияние этих мыслителей друг на друга. Введение этой теории в оптику было одновременно предпринято Декартом и Гоббсом. Они отказываются от учения о нематериальных образах и заменяют его кон­струкцией движений, распространяющихся от источника света к глазу.

Гоббс сознавал, что эта конструкция механической связи, в которой воз­никает ощущение, носит характер гипотезы. Всякое познание природы — здесь он также примыкает к постаристотелевской логике — следует от фено­менов как действий к гипотетически принятым причинам. При предпосыл­ке, что внешние причины состоят в движениях, можно, вероятно, посред­ством совершенно различных конструкций объяснить фактическую приро­ду восприятий. До той поры, пока теория причин служит нашему пониманию действий, она соответствует нашей потребности. Эти мысли полностью со­ответствуют воззрению Даламбера и сегодняшних позитивистов.

Исходя из этой гипотезы, восприятия чувственных качеств должны быть поняты как субъективные феномены, возникающие в чувствах. В начале английского трактата эта теория, особенно применительно к явлениям зре­ния, объяснена столь же просто, сколь убедительно. Субъект, в котором присутствуют цвет и образ, не есть внешний предмет, свет и цвета не суще­ствуют вне нас. Они — только действие, явление изменений, которое вне­шний предмет производит в чувствах и мозгу: поэтому они — акциденции воспринимающего субъекта, а не предмета. Что движения служат внешней причиной, Гоббс особенно уверенно доказывает тем, что толчок, аффицируюший nervus opticus, так же вызывает ощущения света, как светящееся тело вне нас. Окончательное обоснование этого положения заключается в познании связи движений, которые доводят до возникновения в мозгу ощу­щения. Движение, касающееся поверхности глаза, доходит до сетчатки, а она — лишь часть nervus opticus, и таким образом непрерывное движение доводится до мозга. Что чувственные ощущения относятся к акциденци­ям животного тела, а не к акциденциям предмета, Гоббс доказывает исхо­дя из субъективных явлений чувства, видений и грез, в исследовании кото­рых он, как и Декарт, подготавливает современную физиологию.

Так же как ощущения возникают во внутренней субстанции головы в процессе движения, вследствие внутренних движений и реакций образуют­ся состояния души. Таким образом, явления сознания суть акциденции жи­вотного тела. Если бы мы мыслили духовные субстанции, они не были бы доступны восприятию, так как они неспособны воздействовать на чувства. В общем выражении это означает: данные нам предметы могут быть только движущимися телами, ибо только они могут явить себя в чувствах. Если для нас других объектов кроме тел не существует, то к акциденциям этих движу­щихся тел должны относиться и явления сознания; они даны нам только в животном теле и нигде более. К этому же выводу ведет механическое объяс­нение природы. Гоббс рассказывает, как он в этот период прослеживал мысль, что движение есть единственная действительность в универсуме: оно как бы в различном обличий выступает во всех формах действительности. И описывая путь от движений к ощущению, он приходит к такому же выводу. Ему представляется невозможным, что ощущение может возникнуть посред­ством перенесения движения на духовную сущность. «Ибо вне тела, материального тела, вне обладающей измерениями и доступной пространственно­му описанию вещи, ничто не может приходить в движение». Следователь­но, жизнь есть движение, создаваемое в органическом теле внешним движе­нием. Предпосылкой этой аргументации служит общее положение, что дви­жение может произвести только движение и ничто другое, так же как оно само может быть произведено только другим движением. Эта предпосылка высказана в достаточно ясной формулировке в последующем главном систе­матическом произведении (De corpore VI, 5). Причины многообразия от­дельных фактов мира заключены в универсальных и простых фактах. Все они могут быть сведены к движению как к общей причине. «Ибо непостижимо, чтобы движение могло иметь какую-либо другую причину, кроме другого движения, так же как причиной многообразия чувственных восприятий, цве­тов, звуков, вкуса и т.д., может быть только движение», а именно движение внешних объектов и внутренних частей организма. Что «изменение заклю­чается в движении» — тезис, не нуждающийся в доказательстве. И совершен­но отчетливо, наконец, Гоббс говорит в I главе работы «De homine»: «Motus enim nihil general praeter motum». Это основное воззрение содержится и в последующем утверждении Гоббса, что каждая деятельность, то есть каждое движение, должно вызывать реакцию. Ибо реакция, или сопротивление ис­пытавшего толчок тела, может мыслиться только как движение противопо­ложное движению натолкнувшегося на него тела. Далее, исключая психи­ческую субстанцию из связи движения и ощущения, Гоббс ссылается на то, что животное так же способно ощущать, как человек.

Вся эта теория получает свое завершение в утверждении, что состоя­ния сознания суть движения. Для Гоббса в этом чудовищном парадоксе со­стоит решение задачи — включить духовные состояния в факты механи­ческой связи. И допустить возможность столь парадоксального положения позволяют ему как будто понятия Галилея. Галилей развил из традици­онных представлений о силе понятие момента, посредством которого по­нятие силы стало применимо для строгого основания статики и динами­ки. Если он определяет этот момент как forza, efficacia, energia, с ко­торой движется мотор и противостоит движимое, если он любит приме­нять выражение напор (impeto), то эти выражения содержат основу пси­хических переживаний произвольного движения и сопротивления. Таким образом, в них связь понятия силы с импульсом воли и ощущением дав­ления не вполне исчезла. Однако у Галилея понятие момента высвобож­дено из этих отношений; используемое в его механике содержание этого понятия есть измеряемая, фиксируемая в моменте времени величина дей­ствия. Из этого понятия Галилея у Гоббса возникает понятие conatus, ко­торое определяется им как «motus per spacium et tempus minus quam quod datur, id est determinatur, sive expositione vel numero assignatur». Он относится к каждому попадающему в восприятие движению, как точка к линии. Conati обладают величиной, посредством которой они отличают­ся друг от друга. Однако ни время, в течение которого происходит conatus, ни линия, им описываемая, не находятся в допускающем логическое вы­ражение отношении ко времени, в которое происходит измеряемое дви­жение, или к линии, которую описывает это измеряемое движение. Дан­ное понятие, оказавшееся плодотворным и в физике Гоббса, и получив­шее вследствие своей близости к понятию дифференциала значение в ис­тории познания природы, используется Гоббсом только для того, чтобы подчинить состояния сознания фактам движения. Ощущение и желание подпадает под понятие conatus; они — реакции, которые вызываются вне­шними движениями в системе актуальных и виртуальных движений мель­чайших частей органического тела, еще не достигших измеряемости. Та­ким образом, ощущение и желание суть своего рода непространственное явление силы. То, что это явление выступает как бы в форме силы созна­ния и желания, опосредствованно у Гоббса его основными понятиями conatus и impetus, близкими психическим аналогам. Эти аналоги рассмат­риваются им затем в объяснении проекции образов, а также в описании движений души.

Так в духе Гоббса возникла идея связи всего физического мира, в которой каждое звено каузально связано с другим по механическим законам. В этой связи изменений каждое звено есть движение, каждое движение может быть произведено движением или произвести движение. Аналогичные по­ложения, как мы позже увидим, были выдвинуты Гейлинксом и Мальбраншем. Они используют их не для того, чтобы исключить духовные субстан­ции, а чтобы показать невозможность взаимодействия между физическими и духовными субстанциями. Спиноза исключительно из-за трудностей, зак­лючающихся в допущении такого взаимодействия, мог прийти к положе­нию, которое выступает у него в следующей форме: субстанция и ее моди­фикации даны в атрибуте протяженности как механизм физического мира, а он исключает в своей связи психические факторы. В этом пункте мы до­вольствуемся постановкой проблемы. В 1655 г. вышла работа Гоббса «De corpore», в 1658 г. латинское издание «De nomine»; тем самым воздействию Гоббса на это учение Спинозы хронологически ничто не противоречит. Не подлежит также сомнению, что Спиноза основательно продумал работу Гоббса «De homine», ибо он использовал ее в своем учении об аффектах. А если дело обстояло таким образом, он при его проницательности не мог не заметить трудностей, заключавшихся в понимании состояний сознания как движений. Невозможность сделать постижимой природу состояний созна­ния, исходя из понятия «conatus», очевидна. Однако одновременно понятия Гоббса способствовали постижению состояний сознания как внутренней стороны процессов движения. Если идущие от Декарта идеи побудили Спи­нозу перейти к теории параллелизма, то возникает вопрос, не сыграла ли в этом развитии метафизических понятий у Спинозы, которое вело от Декар­та к учению об атрибутах, известную роль и философия Гоббса.

Из включения состояний сознания в механическую связь мира у Гоббса далее следует учение о закономерности духовных процессов и социальных фактов. И поскольку познание этих фактов чисто каузально, возникает за­дача применить к состояниям духовной жизни лишенное аффектов каузаль­ное рассмотрение. В этом Спиноза также продолжает учение Гоббса. Третья стадия. Завершение работ Гоббса.

Все эти идеи присутствуют в сознании Гоббса уже в начале 40-х годов, хотя строгую, проистекающую из большой систематической связи формули­ровку он дал им позже. Прошло долгое время прежде чем он в работе «De corpore» опубликовал общее основание своей философии. Объяснялся ли этот странный факт — то, что он столько времени воздерживался от такого опубликования, — актуальными интересами его писательской деятельнос­ти? Этого мы не знаем; однако очевидно, что для систематизации принци­пов учения требовалась громадная работа, даже если основные положения были уже продуманы. Этот труд можно сравнить с тем, который понадобил­ся Канту, чтобы разработать свое учение о категориях. Галилей и Декарт дер­жались традиционной теории, согласно которой категории субстанции и ак­циденции, причины и действия суть содержащиеся в сознании априорные условия, из применения которых к тому, что дано, возникают наш опыт и знание. Таким образом для них основные понятия познания природы были обусловлены этими общими метафизическими категориями. Гоббс совер­шает полный переворот в этом господствующем метафизическом мышлении. Он стремится построить учение о категориях, соответствующее его строгой сенсуалистической точке зрения и выводит категории из внешнего воспри­ятия. Однако поставленная им задача идет еще дальше. В переходе матема­тического естествознания от абстрактного к конкретному, от простых и об­щих понятий — универсалий — к сложным фактам, в которых те содержат­ся, он также видит необходимость для математического естествознания. Следовательно, ему приходится, исходя из своего сенсуализма, проложить себе путь к конструктивному методу, сформировавшемуся на почве идеали­стической теории. Это было, вероятно самым трудным и продолжительным из его деяний. Им он создал ту позицию, которой держались впоследствии ведущие умы философии математического естествознания во Франции XVIII и XIX вв., от Даламбера до Конта. Эта позиция заключается в соеди­нении эмпирической теории познания с построением знания, идущего от аб­страктного к конкретному с помощью по возможности простых принципов.

Но с появлением «Essais» Декарта вся работа его мысли была обуслов­лена странным сочетанием внутренней противоположности Декарту и од­новременно сильного влияния этого глубокого ума. «Диоптрика», «Мета­физические размышления», могущественное построение универсальной науки в «Началах», которое было доведено только до органических су­ществ и стояло как торс, прерываясь там, где начиналась основная рабо­та Гоббса, — содержащиеся в этих работах великие свершения всегда сто­яли перед умственным взором Гоббса. Это воздействие проявляется и в более конкретном определении и защите отправного пункта всей его фи­лософии посредством феноменалистской формулировки, которую он дал этой отправной точке. Правда, направленность к подчеркиванию феноме­нального характера внешнего мира была присуща уже объяснениям наше­го восприятия качеств вещей из процессов движения; они составляли предмет беспрестанных занятий Гоббса в течение многих лет. Тем не менее мне представляется, что его общая формулировка феноменалистического положения возникла в полемике с Декартом. Поводом послужило получение «Размышлений» и составлением возражений к ним. Гоббс и Декарт не любили друг друга. Гоббс был недоволен тем, что Декарт в своей «Диоптрике» предвосхитил его обоснование учения о субъективности чув­ственных качеств. Он был настолько подозрителен по отношению к гор­дому отшельнику, что запретил Мерсенну говорить Декарту о предстоя­щем печатании своего труда «De cive», ибо он «помешает публикованию работы». Оба они были проникнуты сознанием непримиримой противо­положности своих воззрений на мир. И все-таки Гоббс, после того как он в возражениях на «Размышления» достаточно резко выступил против фе­номеналистского отправного пункта Декарта и его вывода из этого о ду­шевной субстанции, не мог не включить результат этой полемики в свою работу «De corpore». Феноменалистский отправной пункт ему пришлось. С признать, но вместе с тем он попытался перейти от него к своему тезису: тела и их движения суть единственно действительное. В своих возражени­ях против «Размышлений» Гоббс признает отправную точку Декарта пра­вильной: акт мышления предполагает субъект. Однако поскольку мы по­стигаем связь движений только как происходящую в телах, необходимо считать тело субъектом мышления. Затем Гоббс в своих возражениях Де­карту выводит право на свое материалистическое учение из номинализма. Наше мышление — лишь сочетание имен, а они — знаки образов, обра­зы же зависят — «и таково мое мнение» — от движения в органах тела. «Дух есть лишь движение в определенных частях органического тела».

Этому соответствует и признание Гоббса в его главном произведе­нии, что отправной пункт мышления находится в сознании, однако одновременно он пытается, исходя из этого, доказать, что система дви­жущихся тел — в ее ограничении, доступном нашему опытному пости­жению, единственный предмет познания.

2. Система Гоббса

Система, предстающая в трех главных латинских работах, имеет историчес­кое значение, которое выходит за пределы нового понимания материализ­ма и основанного на собственном интересе естественного права. Одна из важных позиций в отношении познания к действительности установлена в XVII в. Гоббсом на стадии механистического познания природы в полном систематическом развитии. Этот тип воззрения на мир возникает, когда философия видит свой отправной пункт в исследовании внешнего мира. Ведь понятие познания каузальной связи по законам реализуется прежде всего и наиболее полно в естественных науках. Единство всего этого познания в качестве философии ограничивается затем в позитивных науках также каузальным познанием. Оно подчиняет в той или иной форме духовные фак­ты фактам физическим, неизмеримой физической связи универсума, осно­ванной на законах, ограниченную и как будто лишенную закономерной связи сферу психических фактов. Конт видит в этом признак той филосо­фии, которую он определяет как позитивную. «Позитивная философия под­чиняет понятие человека понятию философии». «Только непосредственное изучение мира могло создать и развить великое понятие законов природы, которое есть основа всей позитивной философии. По мере того как это изу­чение все больше распространялось на иррегулярные процессы, оно дол­жно было наконец быть применено и к изучению человека и общества как последнего целого его полного обобщения».

В таком общем выражении эта точка зрения содержит много возможно­стей систематического развития: прежде всего в отношении ее основания, характера подчинения психических факторов и в связи с этим метода их исследования, наконец в отношении возможностей выводить из существу­ющих в обществе каузальных отношений моральные чувства, правовые ин­ституты и структуру политической жизни. Внутренняя диалектика в этом мировоззрении, особенно поскольку речь идет об упомянутых главных пун­ктах, заставляет переходить от одной попытки решения к другой. Так, во французских работах XVIII в. в вопросе о подчинении психической сферы физической материализм, пантеистическое эволюционное учение и скеп­тический позитивизим Даламбера переходят друг в друга. Предметом спо­ра этих школ является также возможность изучения законов психической жизни на основании анализа психических фактов и независимо от связи физических фактов, что утверждал и Гоббс. Еще более глубокая по своему характеру диалектика выступает в вопросе об основании этой точки зрения. Для Демокрита и его школы физический механизм есть постигаемое в мышлении, φύσει существующего, в противоположность феноменам. Одна­ко скептический дух, который Демокрит подчинил в этом высказывании требованию познания природы, вновь предстал перед ним в обосновании познания природы. Это произошло уже в древности, особенно в учении Карнеада о вероятности и его применении к позитивным наукам. После возрождения скепсиса и вышедшей из него позиции Декарта общим для всех позиций этого мировоззрения стало критическое определение грани­цы познания, ограничение его конечными явлениями, растущее сознание феноменального характера внешнего мира. Однако диалектика, содержаща­яся в этом типе мировоззрения, не создала ни для одной задачи такого мно­гообразия попыток решения, как для последней, величайшей и наиболее трудной: для необходимости вывести из каузальной связи социального мира порядок ценностей, целей и благ.

Гоббс — первый мыслитель, установивший в Новое время это воззре­ние на мир, причем в границах материалистического догмата. Он нашел новые решения трех, содержащихся в этом воззрении главных проблем. Предшественник Конта Гоббс и в том, что применение этих решений к обществу и к его связи по каузальным законам было для него самым главным. Гоббс еще более, чем Гассенди, является промежуточным зве­ном, связывающим атомистические школы древности, их индуктивную логику, их механистическую физику, их естественную историю челове­ка и их радикальное естественное право с материализмом и позитивиз­мом XVIII и XIX вв.

Понятие философии, как его трактует Гоббс, есть в духе XVII в. универ­сальная наука. «Я спрашиваю, сколько существует наук?» «Существует только одна универсальная наука, ее мы называем философией, и я определяю ее следующим образом: «Philosophia est accidentium quae apparent, ex cognitis eorum generationibus, et rursus ex cognitis accidentibus generationum quae esse possunt per rectam ratiocinationem cognitio acquisita». Это понятие соответ­ствует основной мысли XVII в. Позитивные исследования становятся фило­софией, если они выводят свои обоснования из общих истин, относящихся ко всем областям знания. Когда позже эти истины стали понимать как аб­стракции из феноменов, наиболее пригодные для изображения отношений между ними, что окончательно совершили Даламбер и Лагранж, понятие философии, как оно предстает у Конта, было создано. Переход от абстрак­тного к конкретному, следовательно, значение общих и необходимых истин для обоснования наук, остается непреходящим достижением философии XVII в., и только объем, происхождение и гносеологическое значение этих простых и общих истин составляют спорный вопрос между раличными на­правлениями современной философии.

Второе главное положение Гоббса таково: предмет этой одной и уни­версальной науки — совокупность данных в восприятии фактов, ее цель — познание причин, ее средства — обозначенные словами, опреде­ленные понятия, представляющие вещи.

«Суждение (предложение) есть словесное выражение, состоящее из двух соединенных связкой имен, посредством которого говорящий выра­жает, что он относит второе имя (предикат) к той же вещи, которая была обозначена первым именем (субъект), или что первое имя охватывается вторым». «Тогда метод есть кратчайший путь к познанию того, каковы свойства причин, какому субъекту они присущи, на какой субъект они действуют и как они достигают результатов». Все это содержалось в но­минализме; уже постаристотелевские школы — на них основывался номи­нализм — понимали задачу познания в духе Демокрита как возврат от фе­номенов к их причинам, которые следует дополнять мышлением. Затем выступает Бэкон, оказавший сильное влияние на Гоббса. Познание делит сложные и единичные факты природы на простые универсальные факты, составляющие подлинные причины явлений природы. В этом содержит­ся второе положение каждой позитивистской философии. Эмпирическая теория познания определяется таким образом, что она может стать надле­жащей основой для позитивистской формулировки натурализма в эпоху математического естествознания. В большей степени Гоббс, Даламбер и Тюрго согласны в понимании общих суждений как изображений отноше­ния знаков, представляющих явления.

Третье главное положение Гоббса — предвосхищение тезиса Конта, который составляет отправной пункт его классификации наук и постро­енного на ней познания их закономерного развития. Существует есте­ственный порядок наук: он определен связью, в которой каждая наука имеет в предшествующей свою предпосылку. Гоббс постоянно стремился улучшить и пополнить возникающую таким образом классификацию.

Самые общие феномены или акциденции, то есть способности тел вы­зывать действия в органах чувств и становиться таким образом познава­емыми, основаны на связи движений. Причина всех общих и простых фактов — движение. Так Гоббс исходит из движения как основного факта, или из тела, основными свойствами которого являются величина и движение; математика — самая фундаментальная и служащая образцом наука; механика зависит от нее, и ей мы обязаны всем, чего мы достиг­ли в астрономии, описании Земли, исчислении времени и т.д. За мате­матикой и механикой следует физика; она объясняет свет, цвет, звук, теплоту и т.д. из движений мельчайших частей материи. Дальнейшая последовательность наук также мыслится совершенно позитивистски. Естественные науки становятся образцом для исследования человека и общества. Природа человека изучается в рамках общества, возвращаясь, от правопорядка к его условиям в природе человека. Закономерность че­ловеческих действий рассматривается как предпосылка распространения познания на области духа и общества. В этом применении естественно­научного мышления к сфере духа и к обществу Гоббс видел свое главное свершение.

Однако от этих тезисов он возвращается к своему высшему положе­нию, на котором он основал всю свою научную конструкцию универсума.

Это положение еще глубже определяет переход Гоббса от натурализ­ма к позитивистскому в известном смысле мировоззрению. Определю сначала это положение в общей форме как положение о феноменальности данных в восприятии объектов. Гоббс ссылается на Платона как на свое­го предшественника. Однако в самой философии его времени были бо­лее серьезные требования такого рода. Теории субъективности чувствен­ных качеств, феноменалистический отправной пункт Декарта и полеми­ка с ним Гоббса выходили за пределы догматического натурализма.

Вторая часть систематического изложения, данная Гоббсом в его ра­боте «De corpore» вызывает в памяти читателя дискуссию его с Декартом, хотя сам он не упоминает о ней. Для Гоббса логика уже пройденный этап. Он приступает к изложению первой философии. Это любопытное место часто обсуждалось. Попытаемся интерпретировать его, исходя из показанной выше связи тезисов Гоббса.

«Начать учение о природе нам представляется лучше всего (как было показано выше) с отрицания, а именно с фикции уничтожения универ­сума». Здесь Гоббс ссылается, как я полагаю, на предисловие к своей ра­боте, где он развивает свой метод. Логическая работа философа должна быть подобна деятельности художника или самого Бога, обособляюще­го и упорядочивающего хаос. В логике философия сначала зажигает свет разума. В первой философии она строит мир как соответствующую ра­зуму связь и развивает общие положения действительности в однознач­ных понятиях; затем в геометрии совершается расчленение простран­ственного протяжения. За геометрией следует механика, астрономия, физика, наука о человеке и наконец наука об обществе.

Этому соответствует цитируемое Гоббсом начало его первой филосо­фии. Действительный мир им уничтожается, чтобы затем вновь посте­пенно создать его. Но при этом повторном созидании постоянно присут­ствует сознание того, что человек исходит из общих представлений, образованных из следов прежнего опыта. Этой задачей как бы вторично построить мир в сознании и в абстрактных положениях науки, исходя из воспоминаний об объектах, из образа пространства, дан «отправной пункт естествознания». Его нам «лучше всего принимать в абстракции, как указано выше (а именно, в предисловии), в фикции уничтожения всей действительности». Что же остается тогда в качестве предмета фи­лософствования? «У человека (совершившего данную абстракцию) оста­ются представления о мире и о всех телах, которые он до упомянутого уничтожения видел своими глазами или воспринимал другими органами чувств, т.е. остаются воспоминания и образные представления о величи­нах, движениях, звуках, цветах, а также об их порядке и частях». «Хотя все это только представления и основанные на чувственном восприятии явления (phantasmata), внутренние состояния того, кто представляет себе эти образы, они будут, несмотря на это, казаться ему внешними объектами, совершенно независимыми от способности и власти духа. Человек, о котором мы говорим, будет давать этим возникшим в воспо­минании предметам имена, разделять и соединять их». Но все это будет относиться к воспоминаниям, к образам прошлого.

Связь, в которой Гоббс мыслит эти положения, показывает, что он приписывает этому человеку воспоминания о прежних действительных опытах. Гоббсу важно только, чтобы человек вновь построил действи­тельность из последних и самых абстрактных ее следов.

Теперь появляются высказывания, отчетливо отражающие его фено­меналистскую точку зрения. «Если мы внимательно исследуем то, что мы совершаем в акте познания, то и при наличии объектов предметом на­ших логических операций окажутся лишь образы в нашем представле­нии. Ведь когда мы хотим вычислить величины или движения на небе и на Земле, мы, изучая небо, не возносимся на него, чтобы разложить его на части или измерить происходящие на нем движения, а спокойно со­вершаем это в нашем кабинете. Вещи могут стать двояким образом пред­метами нашего познания, как внутренние меняющиеся состояния нашей души, — так они рассматриваются, когда речь идет о способностях души, — или как образы наших внешних предметов, которые реально не существуют, но кажутся существующими, т.е. пребывающими вне нас; такими мы и будем их рассматривать». В этих фразах ясно сказано, что тела суть только явления в сознании, что они допускают два типа изуче­ния и что вся философия Гоббса основана на том, чтобы сделать их объективную внешнюю связь отправным пунктом философского мышления. Однако одновременно в этих указаниях признается оправданность вто­рого типа исследования, а именно психологического, интроспективного. Это находится в соответствии с важным утверждением, согласно которо­му из эмпирического изучения движений человеческой души может быть выведена философия социального тела. Сказанное в начале первой фи­лософии мыслится в соотношении с этим дополнением физического ме­тода методом интроспективным. Признание этого метода должно было следовать для Гоббса уже из его исследования социального тела. Столь же несомненным было для него, что совершенный метод требует введения психологии и социальной науки в изучение внешнего мира. Ибо только посредством такого объективного дедуктивного метода внутрен­ние состояния доводятся до понятийного познания, то есть выводятся как модификации движения.

Если же спросить, почему Гоббс считает себя вправе применять в ос­новоположении своей философии только этот второй способ, то на это он уже ответил в своих возражениях Декарту. Тела — единственный предмет научного познания, и наше мышление может быть объяснено как продукт физических процессов. Логика, составляющая первую часть его системы, показывает, что задача философии объяснять феномены из понятий их причин, а из них делать дальнейшие выводы о возможных процессах, выполнима лишь исходя из этой объективной точки зрения математического и механического объяснения природы. Ибо только тог­да возможно исследование, которое выявляет простые и закономерные отношения как истинные причины явлений.

Эта общая теория получает у Гоббса особую определенность посред­ством следующего весьма плодотворного положения: Мы достоверно по­знаем только в тех науках, которые конструируют свой предмет из имею­щихся в познающем субъекте условий конструкций, ибо в этом случае свойства вещей постигаются из самого их созидания. Тогда обнаружится, что абстрактные представления о пространстве, времени, числе и движе­нии, выведенные из феномена движущегося тела (phantasmata), суть кон­структивные средства мышления, создающего свои предметы. Лишь в пределах их действия возможно, следовательно, достоверное и общее по­знание. Ибо только понятийная конструкция допускает познание, только основанные на пространственном представлении принципы — а про­странственное представление есть общее и первое основание — допуска­ют понятийную конструкцию, и законам пространственного представле­ния подчинено только движущееся тело, из которого выведено простран­ственное представление. Таким образом, из этих гносеологических поло­жений также следует, что внешний мир есть исключительный предмет до­стоверного познания закономерностей действительности.

Содержащееся в этом высшее понимание происходит из постаристо­телевской логики и теории познания. Научное мышление использует в качестве своего материала феномены и заключает от них к причинам. Феноменом Гоббс, следовательно, называет каждый появляющийся в сознании объективный факт. Общее свойство всех феноменов то, что они выступают в представляющем субъекте как существующие вне его. Из этого следует, что с высшей философской точки зрения внешние объекты воспринимаются не как существующие, но как представляющи­еся существующими.

Таким образом, Гоббс определяет воспринимающее сознание как высший принцип познания. «Самое удивительное во всех явлениях (фе­номенах) то, что нам нечто является; так что если феномены суть нача­ла познания всего остального, то процесс ощущения есть начало позна­ния самих принципов, и вся наука должна быть выведена из этого про­цесса ощущения; поэтому для исследования причин процесса ощущения не может быть отправного пункта в другом феномене, находящемся вне этого процесса». Смысл, в котором мы постигаем процесс ощущения, есть фиксация сознавания этого процесса в памяти. В этих словах пре­дельно ясно выражено отношение являющихся объектов к сознанию, которому они являются. Этим — идея феноменализма Гоббса поставле­на на высшую точку его философии. Иначе думать он и не мог. Ибо если бы он приписывал являющимся объектам существование, тем самым ут­верждалось бы и существование их качеств. Образы — не действитель­ность. Существующее для Гоббса то, что в них содержится, что делает возможной их конструкцию. Мы конструируем, создавая универсалии, то есть простые и общие понятия, посредством которых мы объясняем еди­ничное. В отличие от простого cognitio этот синтетический процесс создания явления из его причины, его causa есть scientia в строгом по­нимании. Она имеет место в познании природы в пределах, в которых воз­можно математическое выведение. В физике к этому присоединяются ус­ловия, которые мы не можем вывести; поэтому в ней содержится смешение априорных и апостериорных методов. Напротив, социальная наука может быть поднята до строгой scientia, так как принципы правопорядка мы создаем сами.

Универсалии — не существующие вещи, а содержащиеся в них сред­ства для их конструкции. То, что содержится в объектах и достаточно для объяснения явлений, есть объективный мир, феномены которого суть выступающие в сознании предметы. Из этого в качестве второго высшего положения Гоббса следует, что движение и реальность заполняющего пространство тела, в котором эта реальность осуществляется, а также механическая связь по законам, составляют объективную действитель­ность. Следовательно, для Гоббса из положения феноменальности сле­дует объективная значимость внешнего мира так, как он конструирует­ся в математике, механике, астрономии и физике.

Ставя перед собой задачу подобной конструкции, он пользуется фик­цией, встречающейся уже в его английском трактате. Гоббс допускает, что изолированный от внешнего мира субъект создает из содержания своего сознания систематическую связь действительности. И здесь он признает, что представления о пространстве и времени, как образования, основанные на опыте, но созданные из него в духе, составляют самые об­щие предпосылки подобной конструкции. Ибо пространство не абстра­гируется познанием природы из тел, наука его находит данным, перено­сит в него тело; тело не приносит с собой свое место, оно заполняет и оставляет его. Так же обстоит дело со временем. «Оно содержится не в самих вещах, а в мыслящем духе». Конструирующий дух как бы создает тело, а именно, то, что независимо от нашего воображения и нашего мышления заполняет пространство. Тело — существующее, в котором выступают акциденции. Затем дух переходит к дальнейшему в своей кон­струкции действительности из материала опыта. Из этого мы приходим к пониманию того, что уничтожение действительности, из которого ис­ходит Гоббс, не более, чем уловка метода и не содержит ничего от идеа­листической тенденции.

Если мы теперь резюмируем это начало новой философии Гоббса, то обнаружим в нем высший принцип позитивизма. Правда, феномены даны нам только в сознании, но твердый отправной пункт исследования зако­номерностей действительности состоит лишь в расчленении протяжен­ности, движения, времени и числа.

В решающих пунктах с Гоббсом прежде всего согласен Даламбер. Он также достигает посредством анализа феноменов простых представлений о числе, пространстве, массе, движении, а исчисляющее мышление по­степенно приходит, исходя из них, к познанию закономерности физи­ческого мира. Соответственно характеру времени он, еще критичнее, чем Гоббс, обосновывает плодотворностью простых абстрактных понятий, достаточных для объяснения феноменов, наше право принимать суще­ствование внешнего мира и применять для его объяснения выведенные из него абстрактные понятия.

Различие, которое гносеологически отделяет Даламбера и Тюрго от Гоббса, поясняет одновременно, почему для Гоббса отправной пункт в пространстве и в движущемся теле означает все-таки несколько большее, чем для любого позитивиста, а именно, — материалистическую метафи­зику. Хотя Гоббс признает, что пространство есть необходимое условие нашей способности представления, так как тела не привносят свои места в пространство, а мы помещаем их на определенное место в простран­стве, для него это пространство все-таки порождение внешнего воспри­ятия. Только Беркли дал возможность Даламберу и Тюрго мыслить, что пространство, масса и движение являются субъективными феноменами. Далее, Гоббс так же, как кто бы то ни было до Локка и Лейбница, не со­мневается в объективной значимости каузальности и субстанции. Таким образом, исходить из внешнего мира и мыслить материалистически для этой логической натуры одно и то же. Мы узнаем только то, что занима­ет место в этом пространстве. Если бы существовали чистые, то есть бес­телесные духи, мы должны были бы и их поместить на определенное ме­сто. Однако поскольку мы под местом понимаем пространство, совпада­ющее с величиной тела, то бестелесное — абсурд. Гоббс выводит все ос­новные метафизические понятия из движущегося в пространстве тела. Если я не постигаю в теле других акциденций, кроме той, что они явля­ют себя вне представляющего, то я образую абстракцию: пространство. Существовать значит: пребывать вне нас, независимо от нашего представ­ления; а быть вне нас означает быть пространственно.

На этих эмпирических основоположениях Гоббс основывает движе­ние в системе наук, от абстрактного к конкретному, и этим он также подготавливает позднейший позитивизм. Пространство есть созерца­тельное представление, основой которого является чувственное воспри­ятие тел; из него это представление принимает во внимание лишь ту ак­циденцию, согласно которой эти тела пребывают вне представляющего субъекта. Таким образом, конструкция закономерной связи явлений сле­дует за абстрагирующим процессом. В теле с его акциденциями этот про­цесс оставляет без внимания сознание, которое может проявиться в теле, качества, которыми его наделяет восприятие, движение, в котором оно пребывает, и наконец, отграничение противостоящей массы, благодаря которой оно есть отдельное тело. Остается только пространство, в которое тело может войти и из которого оно может выйти. В порядке наук конструкция затем вновь последовательно включает в себя то, что было оставлено без внимания. И закономерность более абстрактных наук об­разует каждый раз основу для последующих, более конкретных. Следо­вательно, отношение зависимости является решающим для системати­ческой последовательности. Во всем этом Гоббс согласуется с Даламбером. По Даламберу, движение от конкретных тел к абстракции ограни­чений в пространстве, составляющей отправной пункт геометрии, также служит предпосылкой для последовательности наук, и также, в его пони­мании, в переходе от простого, абстрактного, к более конкретному и в положенной этим переходом логической зависимости заключается принцип конституирования связи наук.

Решающей для особой позиции Гоббса, следующей из его материали­стической концепции, — является та, поистине удивительная последова­тельность, с которой он, исходя из своего принципа движущегося тела, конструирует всю действительность. Что эта действительность есть маши­на, и только машина, не показал более последовательно ни один матери­алист XVIII века.

Для такой концепции прежде всего необходимо, чтобы время и число также выводились из понимания движущегося тела. Если посредством наиболее радикальной абстракции возникло представление о простран­стве, то посредством другого действия абстракции можно вывести из дви­жущегося тела движение: тогда в качестве понятия движения будет полу­чено прохождение тела через различные места пространства в постоянной последовательности. Так возникает представление о времени как вообра­жаемом образе движения, поскольку мы в нем обращаем внимание толь­ко на «до» и «после», то есть на последовательность. Время не есть мера движения, напротив, мы время измеряем движением. Число также возни­кает посредством абстракции из совместного бытия тел в пространстве. Мы делим, принимая во внимание или вычленяя в пространстве и време­ни нечто определенное. Такая часть времени или пространства есть еди­ница, а число есть ряд, в котором эти единицы соединяются друг с другом. Решающее здесь, следовательно, то, что время и число выводятся только из внешнего восприятия и логических действий, таких, как принятие во внимание, сравнение, деление и соединение. Таким образом, основная точка зрения Гоббса обусловливает приоритет геометрических представ­лений и тем самым его позицию, противоположную Уоллису. В этом пун­кте Даламбер улучшает установленный Гоббсом порядок наук.

Другой вывод этой принципиальной натуралистической позиции со­стоит в том, что в соответствии с ним все лежащие в основе метафизи­ки категории также выводятся из конкретного созерцания движущегося тела. Если вновь поместить тело в пространство, то в представлении о нем следует различать посредством абстракции различные стороны. Су­ществование есть состояние для себя, независимое от нас. Далее мы раз­личаем в теле субъект и его акциденции как его меняющиеся состояния, Данные в чувственном восприятии. Возникновение и гибель суть имена, обозначающие изменения в акциденциях. Причина есть то, что создает или устраняет акциденцию. Эти акциденции, выступающие в телах, со­стоят лишь в движении. То, что в этом основоположении лишь упоминается понятие субстанции, чтобы протестовать против субстанциализации абстракций из акциденций, служит уже подготовкой критики Локком понятия субстанции: само это понятие заменяется понятием субъек­та, который придает свойства акциденциям. Позже Гоббс определяет субстанцию просто как имя тела, поскольку в нем проявляются различ­ные акциденции. Поэтому он утверждает, что тело и субстанция одно и то же, а бестелесная субстанция для него слово, не имеющее смысла. Другие встречающиеся в схоластическом мышлении категории также вы­водятся из факта движущегося тела. Таким образом, все основные поня­тия старой метафизики определяются как абстракции из того, что дано в качестве внешнего мира. И это было одним из самых важных шагов в последовательном развитии материализма. Из этих принципов последо­вательности наук, данных Гоббсом, следует установленный им порядок в связи наук, составляющей подлинное тело философии. Самая абстрак­тная и общая наука — математика. Ближе всего к ней механика. Движе­ния масс в мировом пространстве составляют предмет астрономии. Не­видимые движения мельчайших частиц, лежащие в основе преимуще­ственно оптических и акустических явлений, составляют объект физи­ки. Следующая группа наук совершает познание отдельных частей Зем­ли, единственного из тел астрономической системы доступного нашему исследованию. Минералогия, ботаника, зоология и наконец науки о человеке следуют друг за другом.

Это упорядочение наук в систему исторически ближе всего упоря­дочению, установленному Платоном в его «Государстве», а из после­дующих мыслителей в значительной степени совпадает с последова­тельностью наук у Даламбера и Конта. От определений постоянных и дискретных величин в математике Гоббс переходит к учению о движе­нии. От математики и механики зависят астрономия и физика. За ними следуют конкретные науки, предметом которых служат части земного тела. В этой последовательности, в которой совершается пе­реход от абстрактного к конкретному, найдена естественная связь, которую можно считать результатом методической позиции Галилея и Декарта. Бэкон, Гоббс и Даламбер едины в понимании практической цели, которая выводит последовательность наук из определенной по­требности и постоянно в них присутствует. Все трое едины в понима­нии задачи философии, в которой в длинном ряду энциклопедических работ впервые было постигнуто подлинное значение для философии энциклопедии Бэкона и сделана попытка решить поставленную зада­чу: обосновать систему позитивных наук и постигнуть ее в том объе­ме, в котором это требуется для конституирования их связи. Все трое исходят из изучения внешнего мира, в котором познается закономер­ность действительного. Бэкон в этом отстает, ибо он еще не постиг подлинных основ нашего знания, открытых Кеплером и Галилеем, и поэтому еще не выходит за пределы индуктивной методики позднеантичной корпускулярной философии и материализма стоиков. Напро­тив, Гоббс и Даламбер признают вслед за Галилеем важными сред­ствами познания, составляющими его абстрактную основу, математи­ку и механику. Даламбер отличается от своего предшественника толь­ко следующим: вслед за великими математиками он считает алгебру самой общей и абстрактной наукой и видит в зависимости изучения пространственных величин от изучения отношений дискретных единств одно из основных отношений зависимости наук друг от дру­га. Оба, Гоббс и Даламбер, основывают дальнейшую связь наук на том, что математика обусловливает механику, а обе они — астроно­мию и физику. Оба отделяют от этих наук группу наук более конкрет­ных, которые в научной ситуации того времени еще не могли быть приведены в отношение большей зависимости от названных ранее. Положение биологии в новой системе наук не было еще познано и Даламбером, и только Конт продолжил разработку позитивной системы.

И вот Гоббс, минуя Даламбера, протягивает руку Конту, впервые вводя науки о человеке и обществе в эту великую связь. Это — величайший прогресс, которого он достиг в системе позитивистских наук. Гоббс в принципе относит к биологии изучение человека и общества. Он иссле­дует человека извне, физически, а также посредством расчленения обще­ства и его правопорядка. Гоббс требует признания закономерности в че­ловеческих действиях и в общественных явлениях. Однако, тем как он вводит в эту связь духовные факторы, он отличается не только от Далам­бера и его круга, но и от Конта. Гоббс — основатель современного мате­риализма. Он исходил из античной формы материализма и видел в жиз­ненных духах физического типа душу. Затем он перешел, как мы виде­ли, к возникшей у него из его воззрения на мир и основанной на учении Галилея о движении задаче — объяснить ощущение, чувство и влечение как акциденции движущегося тела. Они должны быть движением, так же как причины нашего ощущения света или звука. Теория, посредством которой он хотел решить эту задачу, основывалась на его понятиях дви­жения. Но одновременно, как мы указали, если признать наличие бре­ши в его понимании, путь от Гоббса ведет к учению Спинозы, а имен­но к теории психофизического параллелизма.

Мы достигли последнего положения, в котором Гоббс выступает как промежуточное звено между материализмом древних и позитивизмом.

Предметом системы наук в ее связи, постигнутым универсальным фи­лософским духом, является действительность, содержащаяся в нашем опыте. Эта действительность есть физический универсум, к акциденциям которого относятся и состояния сознания животных тел. Связь действи­тельности в качестве системы конечных фактов по законам есть исключи­тельный предмет возможного познания. «Конечному исследующему духу наука о бесконечном недоступна. Тому, что мы, люди, знаем, нас научи­ли явления, а явления того, что по величине или времени бесконечно, не существует. Ибо ни человек, ни какое-либо другое существо, если оно само не бесконечно, неспособно иметь понятие о бесконечном».

Из этого принципа в системе Гоббса следует задача отграничить по­знаваемую связь явлений от непознаваемого. Я останавливаюсь только на одном пункте, так как в нем мы имеем дело со следствием понимания механизма у Декарта, Гоббса и Спинозы, которое после Ньютона, тем самым для Даламбера, не имеет больше значимости. Здесь, следователь­но, мы видим вновь границу, отделяющую Гоббса от Даламбера. По­скольку каждое движение данных как явление конечных тел, в качестве сообщенного, предполагает другое движение, возникает регресс, кото­рый может завершиться лишь в понятии вечной причины. «Хотя из того, что ничто не может само привести себя в движение, делается правильное заключение, что существует первое движение, которое мы должны пола­гать вечным, из этого не следует делать вывод (который обычно делают), что это вечное неподвижно; его надлежит понимать как движущееся веч­ное». Это граница научного мышления. И в данном случае путь также ведет от Гоббса к проблемам Спинозы.

Если эта граница познаваемого нарушается, человеческий дух прихо­дит к абсурдным заключениям, возникающим из желания мыслить не­мыслимое. Предположения, высказываемые Гоббсом об антиномиях такого рода, составляют последний и высочайший пункт, достигнутый его критикой трансцендентной метафизики: пункт, от которого идет раз­витие позитивизма через Локка и Беркли к Даламберу. Акцентирование Даламбером антиномий, с необходимостью появляющихся в трансцендентной метафизике, связывает этого великого мыслителя с Кантом.

Если мы бросим теперь ретроспективный взгляд на Декарта и Гоббса, а затем на Спинозу, нам предстанет начало «Этики» с ее дефинициями и ак­сиомами; создается впечатление, что отправной пункт гносеологического исследования забыт, архитектоника системы очень далека от системы Де­карта, ибо здесь (начиная со второй книги) гносеологические положения выводятся из метафизики. Однако эта видимость исчезает, как только мы узнаем, что, работая над «Этикой», Спиноза видел в предполагаемом содер­жании трактата «De intellectus emendatione» дополнение «Этики». В значи­тельном для теории познания пункте, в вопросе о notiones communes, Спи­ноза ссылается на этот трактат как на самостоятельную работу, которая слу­жит дополнением к «Этике». Этому соответствует и то, что в примечани­ях к трактату он, говоря о методе, отсылает к «моей философии», а именно к «Этике». Исходя из этого, я считаю вероятным, что Спиноза еще тогда, когда он работал над «Этикой», предполагал завершить трактат «Del intellectus emendatione», который должен был служить дополнением к «Эти­ке». Что гносеологические разделы встречаются и в «Этике», начиная co второй книги до конца, обусловлено их местом в этико-психологической связи главного произведения Спинозы, и не представляется мне противо­речащим такому пониманию отношения обоих произведений друг к другу. Конечно, при различиях, существующих в этих работах, трудно поставить во главу системы то, чем мы располагаем из незавершенного трактата, и что можем почерпнуть из имеющегося текста о его плане. Тем не менее мне представляется, что в намерение Спинозы входило подобное соотношение обеих работ. И если это допустить, то очевидно, что перед духом Спинозы парила система такой же структуры, как та, которую наметил Декарт: гносеологическое основание, метафизика, и основанные на ней физика и этика. При таком понимании вновь предстает родственность систем Декарта и Спинозы систематическому построению Гоббса и вместе с тем их от­личие от него, и мы еще в большей степени оцениваем ту последовательность, с которой Гоббс настойчиво выводил все господствующие понятия научного мышления из внешнего мира.

ОЧЕРК 6

ИЗ ПЕРИОДА ЗАНЯТИЙ ГЕТЕ СПИНОЗОЙ

Недавно в архиве Гёте были найдены три листа, написанные рукой фрау фон Штейн. Они представляют собой небольшую статью, продиктован­ную Гете и относящуюся очевидно к Спинозе. Зуфан опубликовал ее под приведенным здесь заглавием (1891 г.) в Гётевском ежегоднике с исто­рическим пояснением. Теперь эта статья вошла и в веймарское издание произведений Гёте.

Авторство и время написания ее не могло вызывать сомнения у знато­ков творчества Гёте. Мы знаем, что Гёте впервые читал работы Спинозы зимой 1784/85 г. Он читал его вместе с фрау фон Штейн. В это же время он в разговорах с Гердером пытался определить свое отношение к филосо­фии Спинозы. К этому его побудило сообщение Ф.Г. Якоби о разговоре с Лессингом и приезд Якоби в Веймар в сентябре 1784 г. То, что следствием этого импульса был длительный метафизический интерес к Спинозе, было еще глубже обосновано предшествовавшим и продолжавшимся совместным философствованием с Гердером. На подготовленную таким образом почву пало впечатление от чтения Спинозы. Это чтение было в середине ноября уже в полном ходу. 11 ноября 1784 г. Гёте пишет Кнебелю, что он вместе с фрау фон Штейн читает «Этику» Спинозы и добавляет: «Я ощущаю себя очень близким ему, хотя его дух значительно глубже и чище, чем мой». Сна­чала они читали Спинозу в немецком переводе, затем Гёте привез из Йены одолженный латинский оригинал, а на рождество 1784 г. Гердер подарил ему из своей библиотеки латинский экземпляр работ Спинозы. «Гёте, — пишет 20 декабря 1784 г. Гердер в письме Якоби, — после твоего отъезда прочел Спинозу, и для меня важным критерием служит то, что он понял его совершенно так же, как я его понимаю». А 12 января 1785 г. Гёте сам пи­шет: «Я читаю и перечитываю его». Несомненно он в это же время продик­товал фрау фон Штейн данную статью. На то, что ее автор Гёте и что она относится именно к данному времени, указывают наряду с названными и другие внешние признаки, тщательно собранные Зуфаном в его пояснении; подтверждается это также внутренним характером стиля, душевной настро­енностью и отношением высказанных здесь мыслей к другим произведени­ям Гёте данной эпохи; это отношение будет показано в дальнейшем.

Возникает задача использовать этот удивительный документ для пони­мания Гёте. Поскольку до сих пор никто не предпринимал такой попытки, я хотел бы побудить к этому следующими замечаниями. Ни на что большее эти замечания не притязают. Сначала, чтобы мое намерение стало понят­ным, я приведу текст статьи и лишь добавлю цифры к отдельным фразам.

СТАТЬЯ ГЕТЕ

 

2 следуем за этим понятием, насколько это для нас возможно, мы утверждаем, что мыслим бесконечное. Однако бесконечное или полное существование мы мыслить не можем.

3 Мы можем мыслить только вещи, которые либо ограничены, либо ограничиваются нашей душой. Следовательно, мы обладаем таким

4 понятием бесконечного, насколько мы можем мыслить, что есть пол­ное существование, недоступное постижению ограниченного духа.

5 Нельзя утверждать, что бесконечное имеет части.

6 Все ограниченные существования пребывают в бесконечном, но они

7 не части бесконечного, а участвуют в бесконечности.

8 Мы не можем мыслить, что нечто ограниченное существует посред-

9 ством самого себя, и тем не менее все существует действительно по-

10 средством самого себя, хотя состояния сцеплены так, что одно долж-

11 но развиваться из другого и, следовательно, кажется, что одна вещь со-

12 здается другой, что однако, неверно; живое существо дает другому по-

13 вод к существованию и принуждает его существовать в определенном состоянии.

Следовательно, каждая существующая вещь имеет свое существова­ние в себе, а также соответствие, в силу которого оно существует.

14 Измерение вещи — грубое действие, которое может быть лишь очень несовершенно применено к живым телам.

15 Существующая жизненная вещь не может быть измерена ничем, на­ходящимся вне ее, а если это должно произойти, то масштаб для это­го она должна дать сама, он же в высокой степени духовен и не мо-

16 жет быть найден чувствами; уже в круге измерение диаметра не мо­жет быть применено к окружности. Так, человека хотели измерить механически, художники принимали голову в качестве значительней­шей части за единицу измерения, однако эта мера не может быть применена к другим членам без мелких и невыразимых ошибок. В каждом живом существе то, что мы называем частями, настолько неразрывно связаны с целым, что могут быть поняты только в нем и

17 в единстве с ним, и части так же не могут служить мерой целого, как

18 целое — мерой частей; и, как мы сказали, ограниченное живое суще-

18 ство участвует в бесконечности или, вернее, содержит в себе нечто бесконечное, если не предпочесть сказать, что мы неспособны полно-

19 стью постигнуть понятие существования и совершенства самого огра­ниченного живого существа и должны считать его, так же, как огром­ное целое, в котором заключены все существования, бесконечным.

20 Вещи, которые мы воспринимаем, составляют огромное множество, отношения их, которые способна постигнуть наша душа, чрезвычай­но многообразны. Души, обладающие внутренней силой, чтобы рас­ширяться, начинают упорядочивать, дабы облегчить себе познание, начинают соединять и связывать, чтобы достигнуть наслаждения.

21 Следовательно, мы должны ограничивать всякое существование и со­вершенство в нашей душе таким образом, чтобы они соответствовали нашей природе и нашей способности мыслить и ощущать; только тогда мы можем сказать, что понимаем данную вещь или наслаждаемся ей. Если душа обнаруживает как бы в зародыше отношение, гармонию

22 которого при его полном развитии она не могла бы сразу обозреть или ощутить, то такое впечатление мы называем возвышенным, и это самое прекрасное, что может быть дано человеческой душе.

23 Е<сли мы обнаруживаем отношение, для обозрения и схватывания которого во всем его развитии мера нашей души достаточна, мы назы­ваем это впечатление великим.

24 Выше мы сказали, что все живые существующие вещи имеют свое отношение в себе, следовательно впечатление, которое они по отдельности или в соединении с другими на нас производят, если оно происте­кает из их полного существования, мы называем истинным; если же 25 это существование таким образом ограничено, что мы легко можем его воспринять, и пребывает в таком отношении к нашей природе, что нам хочется схватить его, мы называем такой предмет прекрасным. Подобное происходит, когда люди по своей способности создают це­лое, каким бы богатым или бедным оно ни было, из связи вещей и за­мыкают круг. Они будут считать то, что им легче всего мыслить, в чем они могут найти наслаждение, самым достоверным и несомненным; большей частью можно даже заметить, что на тех, кто не может так лег­ко успокоиться и стремится открыть и познать больше отношений между божественными и человеческими вещами, они взирают с удов­летворенным состраданием и при каждом удобном случае скромно, но настойчиво, дают понять, что открыли в истинном уверенность, кото­рая выше всякого доказательства и разумения. Они не перестают про­славлять свои достойные зависти спокойствие и радость и указывать каждому на это счастье как на последнюю цель. Однако так как они не­способны ни ясно показать, на каком пути они пришли к этому убеж­дению, ни в чем состоит в сущности его основание, а говорят лишь о своей уверенности как таковой, то желающему поучиться у них оста­ется в утешение только слышать, что душа должна становиться все про­ще и проще, направляться только к одному пункту; она должна избав­ляться от всех многочисленных смущающих ее обстоятельств и только тогда можно тем увереннее найти свое счастье в состоянии, которое есть добровольный дар и особая

26 милость Господня.

Мы же можем в соответствии с нашим образом мыслей не называть это ограничение даром, ибо недостаток нельзя рассматривать как дар; однако можем рассматривать как милость природы то, что она, по­скольку человек большей частью способен достигнуть лишь неполных понятий, обеспечила его в его узости такой удовлетворенностью.

ПАНТЕИЗМ ГЕТЕ В ЕГО РАЗВИТИИ В ДОВЕЙМАРСКИЙ ПЕРИОД

Гёте на всех стадиях своей жизни сомневался в том, что в пределах че­ловеческого познания существует общезначимая метафизическая систе­ма. Он всегда отделял непознаваемое от того, к чему мы можем, мысля, прийти. «Человек рожден не для того, чтобы решать проблемы мира, но чтобы искать, где возникает проблема и держаться границы постигаемо­го». Энергия, с которой мы приближаемся к непостижимому в сфере постигаемого обусловлена нашим стремлением приближаться к нему в наших деяниях и образованиях. Его нам лучше всего открывает сама Жизнь. В зрелом возрасте сфера постигаемого, доступного пониманию, того, к чему мы можем стремиться и чего мы можем достигнуть, расширилась для Гёте. В старости чувство непостижимости действительного вновь обрело большую власть над его душой. Таково естественное свойство возраста.

Его постоянные размышления о природе и человеке определялись! настроенностью его поэтической натуры. В нем всегда присутствовало живое чувство своего внутреннего состояния. Существование и его жизненное ощущение были в нем нераздельны. В тех случаях, когда ра­достное сознание нарушалось, в самом страдании господствовала уве­ренность, что диссонанс должен разрешиться. Все изображаемое им было картиной обстоятельств, жизни, которая и в вине и борьбе ведет к очищению, к проясненному, смягченному, преисполненному покор­ности счастливому состоянию. И мир был для него всегда озарен светом собственной радости жизни. Он постоянно ощущал чувственную кра­соту действительности. Действительность была для него местопребыва­нием совершенства. Он не искал совершенного мира вне того, частью которого он был. Этот мир представлялся его поэтическому духу в выс­шей степени живым, прекрасным, непостижимым. Это состояние духа и его отражение в образе мира на протяжении различных стадий жизни Гёте я называю его пантеизмом.

Самым ранним документом его воззрения на мир являются «Эфе­мериды», его дневник 1770 г. Он свидетельствует о чтении разнообраз­ных работ, которые могут способствовать знанию людей, об особен­ном интересе к неисчерпаемости жизни, к мистикам, например, к Агриппе и Парацельсу. Гёте выписывает из Цицерона: «и так как все пронизано и полно вечным смыслом и божественным духом, и чело­веческий дух должен быть движим родственностью божественному духу». Его привлекает все мистическое. Бейль приводит его к Джор­дано Бруно, и он защищает цитируемое Бейлем место в работе этого пантеиста Возрождения от нападок философа разорванности. «Еди­ное, бесконечное, сущее и то, что есть в целом и посредством целого, повсюду одно и то же. Поэтому бесконечная протяженность, так как она не есть величина, совпадает с индивидом. Как и бесконечное мно­жество, поскольку оно не есть число, совпадет с единством». Гёте и сам высказывается эманационно или пантеистически. «Трактовать раздельно Бога и природу вещей трудно и опасно, так же как мыслить раздельно тело и душу. Душу мы познаем лишь посредством тела, Бога — лишь проникая взором в природу. Поэтому мне представляет­ся нелепым обвинять в глупости тех, кто чисто философски связывал Бога с миром. Ибо все, что есть, должно относиться к сущности Бога, так как Бог — единственно действительное и охватывает всё». Вся древность, как полагает Гёте, свидетельствует о таком характере мыш­ления, он обозначает его как эманатизм, который действительно ве­дет к пантеизму, и сожалеет только о том, что «это столь чистое уче­ние обрело в спинозизме такого неудачного собрата»; при этом оче­видно, что понятие о Спинозе Гёте почерпнул у Бейля. В его воззре­нии обнаруживаются отзвуки стоического учения о мировой душе, на­турализма Лукреция, особенно же пантеизма Бруно.

Вторым документом служит «Вертер». Уже в 1772 г. Гёте пишет: «Природа демонстрирует нам силу, сила поглощает; ничто не постоянно, все преходяще, тысячи зародышей растаптываются, ежеминутно тысячи рождаются, великие и незначительные, многообразно уходящие в бесконечность, прекрасные и безобразные, добрые и злые, все суще­ствует с равным правом. Искусство возникает из усилий индивида про­тивостоять разрушительной силе мира». Весь «Вертер» (1774) построен на принципе природы в противоположность условности. На нем зиж­дется все сосуществование людей вместе с неизмеримым целым приро­ды. Уют ограниченного существования, умиротворенное чувство узос­ти жизни, в которой мы окружены неизмеримым целым, как неким го­ризонтом, к которому нас влечет, таков основной аккорд начала этого произведения. Можно сказать, что у Гёте отношение ограниченного разума к миру — лишь отражение этого чувства жизни в сфере позна­ния. «Действующие и исследующие силы человека замкнуты». «Всякая успокоенность в иных научных вопросах — лишь бессильное смирение фантазеров, которые расписывают стены своей темницы яркими фигу­рами и привлекательными видами» (Вертер. Книга 1. 22 мая). Так в тайном чувстве близкой связи с природой возникает стремление при­общиться к бесконечному. «Как часто в то время стремился я унестись на крыльях журавля, пролетавшего мимо, к берегам необозримого моря, из пенистой чаши вездесущего испить головокружительное сча­стье жизни и на миг один приобщиться в меру ограниченных сил моей души к блаженству того, кто все созидает в себе и из себя». И далее от 18 августа: Это бесконечное не потусторонне, оно — «кипучая, сокро­венная, священная жизнь природы», «безбрежный мир». И этот мир воспринимается по законам собственной фантазии как прорастание, развитие, как вечное изменение, рождение и уничтожение. Под тяже­стью страдания этот мир, который раньше в сладостном спокойствии созерцания пантеистически воспринимался как божественная жизнь, натуралистически представляется теперь как «всепожирающее и все перемалывающее чудовище». То же чувство лежит в основе протеста против трансцендентности в «Прометее», чтение которого вызвало выс­казывание Лессинга в разговоре с Якоби о признании того, что есть «одно и все». Исходя из того же ощущения, написан одновременно с «Вертером» и первый вариант «Фауста». Во всем этом дано в едином порыве возвещение эманационно созерцаемого Всеединого («В таком порядке и согласье» и т.д. Ср. разговор о религии), но одновременно и изображение бессилия человеческого познания, неспособного понять хотя бы сущность силы, пронизывающей земной шар (дух мира, земной Дух и Фауст).

СТАТЬЯ «ПРИРОДА»

Следующим документом является статья «Природа», опубликованная в 1782 г. в Тифуртском журнале.

После того как эта статья долгое время была предметом восхищения и считалась главным источником развития гётевского воззрения на природу, мы благодаря глубоким исследованиям Рудольфа Штейнера, кото­рому мы обязаны также обоими образцовыми изданиями естественнона­учных работ Гёте, узнаем, что эта статья весьма вероятно написана летом 17.81 г. Тоблером по разговорам с Гёте. Тоблер был летом 1781 г. в Вей­маре. Там он пользовался большим признанием в качестве философа. Гёте «часто беседовал с ним на философские темы». По-видимому, и Гёте сам относил содержание этой статьи к близкому духовному обще­нию с Тоблером считая, что он, пожалуй, не мог бы придать ей такую легкость и мягкость. Впрочем, Тоблер и стилистически следовал как ав­тор этой статьи манере Гёте, влияние которого на его окружение было ведь тогда чрезвычайно сильным. Однако следует остановиться и на дру­гом моменте, который не принял во внимание Штейнер. В качестве ав­тора этой статьи Тоблер должен был испытать влияние «Рапсодии» Шефтсбери. Таким образом наиболее вероятным представляется, что Тоблер сочинил по образцу «Рапсодии» Шефтсбери гимн природе, включив в него близкие и хорошо известные ему мысли Гёте.

Уже Зуфан тонко указал на ряд соприкосновений этой статьи, с од­ной стороны, с Шефтсбери, с другой — с Гердером. Шефтсбери во­обще оказывал на писателей этой эстетической эпохи, на Виланда, Гердера, Гёте и Шиллера, влияние, равное влиянию Спинозы. Оба мыслителя возвращают к Джордано Бруно. Гердер рано обратил вни­мание на решающую в этом смысле часть «Рапсодии» Шефтсбери. Ведь его поэтическое переосмысление этой части гимна природе, со­держится уже в рукописи «Buch der Grafln» (1773). Следовательно, восприятие Гердером пантеизма Шефтсбери обнаруживается до влия­ния на него Спинозы.

Единство столь различных воздействий заключено в понимании Шеф­тсбери природы с точки зрения ее художественной способности. Искон­ная, всепроникающая, все оживляющая душа универсума, неизмеримая сущность, рассеявшая по огромным пространствам бесконечное множе­ство тел, действует в них как художественно образующая сила. Этим обусловлена применяемая Шефтсбери персонификация природы. Он обращается к природе. В этом следует ему гимн природе.

Шефтсбери исходит из чувства жизни. Оно обусловлено его счастли­вым существованием. Он принадлежит к высшей аристократии своей страны, живет в то время, когда между политическими силами, между мо­нархией, аристократией и классом буржуазии, царила счастливая гармо­ния, а беспрепятственное развитие распространяло чувство радости; Шефтсбери мог синтезировать в себе из прошлого все, находившееся в согла­сии с этим; но лучшее он черпал в своей душе, которая повсюду ощуща­ла лишь созвучие со своей средой, и в своей направленности на формиро­вание собственной души в такой гармонии, что она чисто по-человечес­ки воспринимала у всех писателей родственное ей. На этом основана его близость мышлению римских стоиков, которые оставляли в стороне все распри, чтобы, погружаясь в свою сущность, достигнуть постигаемого.

Это чувство жизни — отправной пункт Шефтсбери: он жил, чтобы формировать себя внутренней силой в гармоническую личность и ощу­щать эту гармонию в себе. И если соотношение сил, их все время восста­навливаемое созвучие в личности для него «высшее счастье детей Земли», то такой дух должен также повсюду в универсуме ощущать эту уста­навливаемую мерами и пропорциями тенденцию. Он как бы все время слышит торжественное пение, звучащее в мире. Каждая сфера жизни имеет свое правило и собственное счастье, каждая часть целого входит в его высшую гармонию. Так Шефтсбери ощущает родство своей форми­рующей силы с той, которая господствует в универсуме. На границе ве­ликой эпохи космических исследований и анализа человека английски­ми учеными, на том пункте, на котором стоял и Лейбниц, Шефтсбери из сочетания углубления в себя и изучения универсума выходит за пределы существующего объективного идеализма, постигая родственность про­цесса формирования, создающего совершенный характер человека, твор­ческой силе природы.

Он брал все, что было близко его центральной идее у стоиков, Плато­на, у мыслителей Возрождения и, вероятно, в понимании природы у Джордано Бруно. Шефтсбери принадлежал к тем людям, которые, не тратя слов, отбрасывают чуждое им и преобразуют в постоянном процессе ассимиляции то, что родственно их внутренней жизни. Он полемизировал лишь с ложным энтузиазмом в отрицании жизни — в нем он видел врага всей ощущаемой им красоты и всего совершенства жизни — и с филосо­фией его времени, которая не имела для него смысла, так как не могла ни­чего привнести в дело его жизни, в совершенствование его души.

Анализ, посредством которого он предполагал возвысить внутреннюю жизнь до мыслящего сознания и оправдать ее, был ограничен исключи­тельно установлением компонентов этой внутренней жизни и возникно­вением гармонии между ними. Близость мышления этого английского аристократа духу римских стоиков состояла в представлении, что в на­шей внутренней жизни содержится достаточно оснований, дозволяющих каждому доступ к правильному образу жизни. Шефтсбери подготавлива­ет все последующее развитие английского мышления в этой области тем, что видит нормальное состояние в правильном отношении между соб­ственным стремлением к счастливому совершенному существованию и расположением к другим. Основной закон морального мира состоит в том, что с этими естественными влечениями и их правильным отноше­нием друг к другу связаны гармония, удовлетворенность, счастье и со­вершенство. Однако к этому присоединяется момент, который был впос­ледствии отвергнут в анализе английских ученых вследствие того, что он связан с мировоззрением; во времена более глубокого понимания мира этому моменту было именно поэтому возвращено его значение. Это от­ношение — мера, пропорция, пронизывающая всю душу гармония; оно покоится на единой внутренней силе, упорядочивающей и формирую­щей, и в качестве такового соответствует внутренней технике универсу­ма, создающего посредством механической закономерности красоту и гармонию в целом и во всех его частях.

Приведу лишь несколько примеров совпадения между Шефтсбери и статьей о природе. Гердер всегда имел эту статью под рукой и постоян­но использовал ее. Сначала через эту статью на него влиял Гёте, впослед­ствии, с августа 1783 г., пониманию отдельных имеющихся в технике Природы способов действия способствовала его близкая дружба с Гёте. Об отношении Шиллера к Шефтсбери я скажу в другом месте.

НЕПОСТИЖИМОСТЬ ПРИРОДЫ.

Шефтсбери «Моралисты».
«Твоя сущность безгранична, непостижима, непроницаема. В твоей неизмеримости теряются все мысли. Как часто я пытался, отваживался броситься в глубокий океан миров; но как только я возвращаюсь к себе, чувство моего столь ограниченного в своей узости существа и полноты безграничной сущности мира так подавляет меня, что я не смею больше проникать взором в страшную бездну или понять глубину Божества» S. 429). В бесконечности вещей, находящихся друг с другом в многосторонних отношениях, не проникающий взором в бесконечность дух не может увидеть что-либо полностью (S. 45Iff., 457). Более подробное доказательство: 1. Наше знание движения не достигает внутренней структуры тел. 2. Время в качестве незаметной точки слишком мало для нашей способности постижения, в качестве вечности оно выходит за ее пределы. 3. Пространство как местопребывание всезаполняющей божественной сущности (Ньютон) — бездна для познания. 4. Как мысль может возникать из материи и движения, или материя и движение из мысли — непостижимо.
Статья о природе
«Природа! Мы окружены, охвачены ею, неспособны выйти из нее и неспособны глубже проникнуть в нее. Мы живем в ней и чужды ей. Она беспрестанно говорит с нами и не выдает нам свою тайну. Мы постоянно воздействуем на нее и все-таки не имеем власти над ней. Она живет только в детях, а мать, где же она? Ей неведомы язык и речь. Каждому она является в особом образе. Она скрывается в тысяче имен и форм и всегда остается той же. Она заключает человека в тьму и вечно направляет его к свету. Она делает его зависимым от Земли, инертным и тяжелым и все время встряхивает его». Описание природы во всей статье посредством противоречий. Все ново и всегда старо, прелестно и страшно, из­менчиво и закономерно, целостно и всегда незаконченно, вокруг нас, в нас и чуждо. Каждому она предстает в особом образе.
Ср. статью Гёте о Граните: (Naturwiss.Schr. 9, 173)

ПРИРОДА ПОВСЮДУ ОДУШЕВЛЕНА ЕДИНЫМ ПРИНЦИПОМ И БОЖЕСТВЕННА, ОНА МАТЬ ВСЕХ ВЕЩЕЙ.

 

Шефтсбери
«Как можем мы отвергать великий общий мировой дух? Как можем мы быть столь противоестественны, чтобы отрицать божественную природу, нашу общую мать, и отказываться искать и познавать высший, всем управляющий гений» (S. 437).
Статья о природе.
«Она живет в детях, а мать, где же она? Она мыслила и размышляет постоянно: но не как человек, а как природа». Ср. Granit. S. 173, 175.
Гердер.
Первый набросок «Идей» 13, 447; «Великая мать! Твоя сила повсюду, целостна и бесконечна».
 

ЕДИНСТВО ВО ВСЕХ ИНДИВИДАХ ПРИРОДЫ.

Шефтсбери
Доказательство объеди­няющего духовного принципа в природе (S. 443ГГ.).
Статья о природе.
«Каждое ее творение об­ладает собственной сущ­ностью, каждое ее явле­ние — изолированным понятием, и тем не менее все составляет одно».
Гердер
«Каждое твое творение ты делаешь целостным и единым; и равным лишь самому себе; ты создала его как бы изнутри, ве­ликая мать!.. (Как выше); повсюду ты возмещала».

ОДНОРОДНОСТЬ ВСЕГО УНИВЕРСУМА

Шефтсбери
Она выявляется только посредством законов больших вращающихся масс в универсуме, особенно посредством учения о гравитации.
Статья о природе.
Единая техника природы как художника выявляется в организмах повсюду. «Даже самое неестественное есть природа». Ср. Granit. S. 173.
Гёте.
Основная настроенность в «Вертере» (Ср. S. 14, 19 в изд.Хемпеля.) Также в словах духа Земли. Монолог «Лесная пещера». «Ты предо мной проводишь череду живых существ и учишь видеть братьев во всем: в зверях, в кустарниках, в траве» (Пер. Б. Л. Пастернака).
Гердер.
Набросок трех первых книг «Идей». Bd. 13, S. 445: «Преимущества человека перед его братьями, животными Земли».S. 446: «Какая бесконечность охватывает меня, когда я, убежденный и пораженный попыток такого рода, вступаю, природа, в твой священный храм. Ни одно существо ты не оставила без внимания: ты сообщаешь себя каждому в твоей неизмеримости, и каждая точка Земли — центр твоего круга». S. 447. Человек — животное Земли.

Природа разделилась, чтобы наслаждаться собой и чувствовать себя.

НОВАЯ ФОРМА ПАНТЕИЗМА

Шефтсбери
Новые пришельцы со­зерцают свет, чтобы и другие стали зрителями прекрасной сцены, и большие массы наслаж­дались дарами природы. S. 456.
Близко началу сказан­ного выше: «она любит самое себя и т.д.». Спи­ноза V 35, 36, но все-таки мертво и теологи­чески формально по сравнению с этой эсте­тической жизненнос­тью.
«Эти высокие сцены, это благородное зрели­ще». S.498.
Статья о природе.
«Она любит самое себя и вечно прикована бесчис­ленными глазами и серд­цами к самой себе. Она разделилась, чтобы на­слаждаться собой. Она все время создает новых на­слаждающихся, ненасыт­ная в сообщении себя. Она играет роль, видит ли она это сама, мы не знаем, но играет она эту роль все-таки для нас, стоящих в углу. Я говорил не о ней. Нет, она сказала все, что ис­тинно и что ложно. Всё ее вина, всё ее заслуга. Ее игра всегда нова, по­тому что она все время создает новых зрителей».
Гердер.
 

 

«Творение создано для того, чтобы им в каждой точке наслаждались, ощу­щали его, пробовали его. Поэтому нужны были раз­ные организации, чтобы повсюду ощущать и про­бовать его... чтобы оно всеми своими сторонами вызывало наслаждение и было ощущено миллиона­ми созданий».

 


 

ПРИРОДА КАК ХУДОЖНИК.

Шефтсбери

«Разве можем мы, исходя из всего зримого, не прийти к заключению, что все связано друг с другом, как в гармоническом художественном про­изведении?» S. 431. «О прекрасная природа! Прекрасная и добрая пре­выше всего! Любящая, приветливая и божественная! Взоры которой столь непреодолимо прелестны, столь бес­конечно очаровательны; исследова­ние которой дает такую мудрость, а созерцание такое блаженство; мель­чайшее ее творение является более разнообразным зрелищем, более бла­городной сценой, чем все то, что ког­да-либо находило искусство!» «Источник и глубокая основа всей красоты и всего совершенства». S. 428. «Нам дано также судить о том совер­шенном искусстве, которое открывается во всех творениях природы. Наше зрение, усиленное механическими приборами, открывает в этих творени­ях скрытую арену чудес; миры в мирах, бесконечно малые и все-таки равные по своему искусному созиданию вели­чайшим; миры, полные чудес, открыть которые неспособен даже острейший ум в сочетании с величайшим искусст­вом и глубочайшим разумом». S. 457. «Она всегда благотворна и добра». S. 472.

Статья о природе.

«Она - единственный художник, спо­собный создавать из простейшего ве­щества величайшие контрасты, дости­гать без проявлений напряжения вели­чайшей полноты, точнейшей опреде­ленности, всегда под мягким покро­вом».

Ее называют гением. «Она играет роль».

«Всякий свой дар она превращает в благодеяние». «Она добра».

ЕДИНАЯ ТЕХНИКА ПРИРОДЫ.

Шефтсбери.

S. 471, стоически мысля: «Невидимая эфирная субстанция распространена по всему мирозданию». «Она пестует холодную, инертную, твердую глыбу и согревает ее до самого центра. Она образует минералы, дает жизнь растениям, зажигает в груди живых существ мягкий, невидимый, животворящий огонь, строит, одушевляет и питает бесконечные многообразные формы». «В соответствии со своими законами» она сохраняет гармонию. Затем она вновь разрушает ее, возвращая в состояние, в котором все есть Бог. В 1708 г. единая техника природы была открыта только в астрономии. Гравитационная теория Ньютона (1687) лежит в основе изображения

единства и однородности техники природы.

S.460 ff. Сравнительное исследование организмов возникло позже. Подготовка: S.35 Iff. «общая система, связный большой план вещей». Как мироздание, так и каждый организм — система, в которой отношение частей к Целому упорядочено единством цели. Эта система обусловлена средой, в которой она находится. Изучение этих отношений – предмет зоологии и ботаники. К 1.2.3. ср. следующую цитату. К 5. ср. S 283: страсти – «величайшие обманщики мира».

Статья о природе.

Основой доказательства единой техники служит здесь сравнительное изучение жизни животных и людей, однако это предвидение неопределенно. Это соответствует 1782 г. 1. Она вызывает по неизменным законам постоянное изменение.

2. Главное значение она придает индивидуальности, «создает из простейшего вещества величайшие контрасты, точнейшую определенность, всегда под мягким покровом».

3. Чтобы сообщить о себе, она способствует появлению все новых наслаждающихся. Смерть - ее уловка, чтобы иметь много жизней.

4. У нее мало движущих сил.

5. Она радуется иллюзии.

6. Пусть создания идут, путь знает она.

7 . Она создает потребности, потому что любит движение; его она достигает у немногих.

Гердер.

Гердер дает три изображения техники природы, «Идеях», в «Боге» и в «Каллигоне». В этих произведениях сильно влияние Шефтсбери, статья о природе у Гердера всегда под рукой, используется также общение с Гёте.

«Каллигона». 1800, 22. S. 126. «Во всем, где используются многие различные средства для

создания творений, которые воспринимаются как превосходные соединения, где в системе правил очевидна цель, полным правом говорим о природе как о художнике».

Набросок «Идей» 13, 447: «Ты везде возмещала».

22, 127: «Она создает, разрушая, и разрушает, создавая. Она предоставляет индивидам гибнуть и сохраняет роды».

МНОЖЕСТВО, СМЕНА И СМЕРТЬ КАК СРЕДСТВО ПРИРОДЫ СООБЩАТЬ О СЕБЕ.

Шефтсбери

«Источник жизни повсюду разделен и бесконечно различен в своем мно­гообразии; он течет по тончайшим каналам мира и не иссякает нигде. Все живет и через постоянную смену возвращается в жизнь. Преходящие существа покидают свои заимство­ванные формы и передают элементы своей субстанции новым пришель­цам. Когда приходит их черед, то призванные к жизни, они созерцают свет и гибнут в созерцании, чтобы и другие стали зрителями прекрасной сцены. Природа щедро и величе­ственно сообщает себя, насколько это возможно, многим и умножает до бесконечности предметы своей доб­роты. Ничто не останавливает ее де­ятельную длань. Не теряется ни вре­мя, ни субстанция. Новые формы приходят в бытие и разрушаются по­добно прежним; таким образом мате­рия, из которой они были составле­ны, не остается неиспользованной даже в разложении. Это отверженное состояние лишь переход к лучшему».

Статья о природе. «Мы охвачены ею».

«В ней вечная жизнь, становление и движение. Ей неведома остановка». «Она живет в детях». «Все время она ра­стит новых наслаждающихся». «Ее де­тям нет числа».

«Смерть — ее уловка, чтобы иметь мно­го жизней».

ФОРМИРУЮЩАЯ СИЛА В ОРГАНИЧЕСКОМ МИРЕ ЗАКЛЮЧЕНА В ИНСТИНКТЕ.

Шефтсбери.

S. 51 Off. Доказательство

1. из возникновения организмов из зароды­шей,

2. из инстинкта S. 511. Его признаком служит то, что в нем природа учит нас без воспитания,

3. из предчувствия и на­слаждения прекрасным или добрым в человеке.»

Статья о природе.

«Она производит свои со­здания из ничего и не го­ворит им, откуда они пришли и куда они идут. Им надлежит идти; путь известен ей».

Гердер.

«Каллигона» (Werke 22. S. 126): природа - «живая деятельница». «То, на­пример, что создано пче­лами, построено бобрами и т.д., каждый назовет искусством, хотя у создаю­щих это отсутствует разум и свобода человека. Как бы ни называть силы их со­здавшие, сами творения — произведение искусства».

ЛЮБОВЬ И ЭНТУЗИАЗМ КАК ВЫСШЕЕ ПРОЯВЛЕНИЕ ИНДИВИДОВ В УНИВЕРСУМЕ.

Шефтсбери.

Вершина «Рапсодии» в преодолеваю­щем эгоизм энтузиазме. S. 496, 532; мудр тот, кто подобно зодчему соб­ственной жизни и счастья осуществ­ляет ее красоту. S. 539: освобождение от рабства эгоизма и страсти, прими­рение с прекрасным порядком мироз­дания, гармония с природой; жить в дружбе с Богом и людьми. Ср. письмо об энтузиазме (Werke I, S. 4 ff., S. 70): Энтузиазм означает присутствие Бога, все возвышенное в человеческих стра­стях. Радостное восприятие мира как признак подлинного энтузиазма.

Статья о природе.

«Ее венец - любовь. Лишь любовью можно приблизиться к ней. Она созда­ет бездны между всеми существами, и всё хочет сплестись друг с другом. Она изолировала всё, чтобы всё связать. Несколькими глотками из чаши люб­ви она считает возмещенной жизнь, полную страданий. Она ввела меня, она меня и выведет. Я доверяю ей. Пусть делает со мной что ей угодно».

ВОЗНИКНОВЕНИЕ СТАТЬИ О СПИНОЗЕ

28 августа 1783 г. возникает союз Гёте с Гердером. Проблема возникновения «Идей» Гердера и воззрения Гёте на природу, проблема, которая встает перед нами с этого момента, может быть решена только на рукописном материале. Однако некоторые положения могут быть выведены из того, что нам извес­тно. Первая книга «Идей» не вызывает вопроса, проблема начинается со вто­рой книги; первые главы первой книги Гердер прочел лишь в декабре 1783 г.; таким образом к моменту заключения его союза с Гёте вторая книга была еще, по всей вероятности, в работе. Это вполне соответствует сказанному Гёте: «В первой книге многие идеи принадлежат мне». Серьезные занятия Гёте изучением природы достигло к этому времени высокого уровня. Его ос­новные идеи уже сложились. В 1780 г. он поручил привести в порядок свое минералогическое собрание, начал работу о граните, с 1781 г. приступил к ме­тодическому изучению анатомии у Лодера, стремился проникнуть с помо­щью сравнительного метода в технику природы и весной 1784 г. открыл су­ществование межчелюстной кости у человека, о чем сразу же сообщил Гердеру. Гёте уже располагал идеей типа, которая открыла эстетическому вос­приятию техники природы путь к научной морфологии: идеей, которая ло­гически полностью отличалась от общего понятия и должна была получить большое значение для исследования природы, истории, науки об обществе и поэзии. К этому периоду относится заметка о Спинозе.

Она возникла в связи с чтением Спинозы, происходившем зимой 1784/85 г. Лишь тогда Гёте стал впервые читать Спинозу. Но и на этот раз чте­ние было несистематичным и неполным. Гёте признался Якоби (19 июня 1785) в том, что никогда не читал последовательно работы Спинозы; все построение мыслей этого философа никогда не стояло обозримо перед его умственным взором: «однако когда я заглядываю в его работы, мне кажет­ся, что я его понимаю». Вероятно, к этому чтению относится замечание в «Путешествии по Италии», что поверхностное чтение книги сразу же мо­жет оказать решающее воздействие, к которому повторное чтение и серь­езные размышления вряд ли могут что-либо добавить. И вполне есте­ственно, что Гёте следовал в своем понимании Спинозы Гердеру. Гердер уже в течение нескольких лет ввел Спинозу в круг своих мыслей; теперь он вновь прочел его и утвердился в своем первом впечатлении. Гердер сообщил Гёте свои соображения, изложенные в письме Якоби, и Гёте, по-видимому, переписал это датированное февралем письмо. «Мы, — пишет он Гердеру в мае 1787 г., — настолько близки в нашем понимании, на­сколько это возможно не будучи одним человеком, и в главных пунктах ближе всего».

Однако между ними было и различие, связанное с характером их на­учного метода и проявляющееся поэтому во всем. «Я был более, чем Гер­дер, склонен к чувственному восприятию природы; он всегда хотел быс­тро достигнуть цели и схватывал идею, когда я еще лишь в некоторой сте­пени завершал созерцание; именно этим взаимным влиянием мы помо­гали друг другу». Гердер был метафизиком, Гёте начинал с единства и од­нородности мира и, исходя из этого, прослеживал, сравнивая, созерцая и применяя индуктивный метод, технику природы. «Если хочешь вступить в бесконечное, направляйся во все стороны в конечном». При этом он ощущал, что бесконечное, как горизонт, все время удаляется от прибли­жающегося к нему. Эти мысли отдаляли его от Гердера и еще больше от Спинозы. И величайший интерес представляет, что именно это отличие Гёте от Спинозы и Гердера ярко освещается в предлагаемой нами статье. Гёте никогда не был спинозистом. Не был он и спинозистом< лейбницевского толка. Лейбниц, как и Спиноза, вследствие своего интереса к обо­снованию конструктивного математического естествознания был занят значительно глубже и основательнее, чем Спиноза, конструктивной зада­чей мышления. Он подчинил всё власти разума, закону достаточного ос­нования. Гёте, напротив, полагал, что в универсуме, даже в каждом инди­виде, есть нечто непознаваемое. И полагал он это не в качестве кантиан­ца, а в качестве поэта, что мы обнаруживаем во всем его развитии. Его по­знание границ интеллекта было лишь отражением всего его живого воспри­ятия мира. Он мыслил о мире как поэт. Наиболее близки были ему Шефтсбери и Гердер вследствие родственности ему их восприятия.

ИНТЕРПРЕТАЦИЯ СТАТЬИ

Статья движется к своей цели, как бы следуя «Этике» Спинозы. Ее предмет единая жизненность мира, индивида и способности восприятия, из чего де­лается вывод о непознаваемости мира в его целостности. При чтении Спинозы Гёте стремится уяснить для себя, по возможности в понимании это­го мыслителя, исконные понятия, которые лежат в основе познания приро­ды, ее единой техники, и осуществления в ней типов, а в более общей форме в понимании и художественном изображении действительности. Лег­ко обнаруживаемые четыре части статьи трактуют: 1. о существовании, со­вершенстве и бесконечности, 2. об отношении ограниченной отдельной веши к бесконечному, 3. об отдельной вещи, особенно об органическом су­ществе, 4. об эстетическом восприятии и познании действительного.

1

Исходным пунктом Гёте служит положение, с которого начинается пер­вый раздел статьи (1-4): «Понятие существования и совершенства одно и то же». Это древнее, коренящееся в глубине жизни, недоказуемое по­ложение связывает воедино всю систему Спинозы, позволяет перейти от механистических и натуралистических определений к пантеизму, допус­кающему этику. L 1, prop. 11, второе доказательство: «existere potentia est». L I, prop. 34, 1: из первичного понятия causa sui следует «Dei potentia est ipsa ipsius essentia» Могущество есть совершенство; prop. 11 schol.: perfectio sive realitas. Из этого следует: добродетель есть действие (action в противоположность passio), сила, fortitude, gaudium. Все это было уже заложено в стоическом учении (Archiv VII 1. S. 78 fT., см. выше с. 212 ел.).

В общем мышлении Гердера и Гёте это положение принимается в модификации, обусловленной эстетической душевной настроенностью. Гердер заимствовал установленное Кантом в 1765 г. положение, что философия в качестве анализа наталкивается на не допускающие анализ понятия, такие, как существование, сила, пространство и время. Одна­ко эстетическая натура Гердера и его сопереживание поэтического вос­приятия преисполнили его живым сознанием того, что существование есть повсюду чувство самого себя, радость, наслаждение и совершен­ство. Так у него в противоположность Канту, но и в отличие от соеди­нения у Спинозы модуса, самосохранения и воли, возникла внутренняя связь между чувством жизни и понятиями существования и силы. Для его поэтической натуры существование было непостижимо без бьющей ключом силы, чувства себя и влечения к развитию. Шефтсбери послу­жил ему орудием, чтобы перевести эту душевную настроенность в эс­тетический пантеизм. Таким образом к моменту его ознакомления со Спинозой его пантеизм уже сложился, уже был доведен до определен­ного сознания Кантом, Шефтсбери и Лейбницем. Благодаря его исключительной способности ассимиляции он теперь проник в учение Спи­нозы. Известное Гёте письмо Гердера к Якоби от 6 февраля 1784 г. ис­ходит из понятия бытия как основного понятия. Вне мира не может су­ществовать бытие, ибо пространство есть абстракция из явлений мира, поэтому представлять себе Бога вне мира — нелепо. И ограниченный Бог также уже не Бог. Следовательно, Бога либо вообще нет, либо Он имманентен миру. В письме Гердера к Якоби от 20 декабря 1784 г., также известном Гёте, утверждается, что существование Бога всегда включает в себя наслаждение самим собой. «Единственная субстанция Спинозы есть ens realissimum, в которой все, что есть истина, внутрен­няя жизнь и существование, соединено intus и radicaliter». «Чем был бы для тебя Бог, если бы Он не наслаждался в тебе, как в одном из его ты­сячи миллионов органов». «Он действует из всех благородных челове­ческих образов». И Гердер мог сказать: «Гёте понял Спинозу совершен­но так же, как я его понимаю». В этой исторической связи Гёте напи­сал первую фразу своей статьи и повторил ее в письме Якоби от 9 июня 1785 г. «Ты познаешь высшую реальность, которая есть основа всего спинозизма и из которой проистекает все остальное. Существование есть Бог».

В этих фразах Гёте отходит от Спинозы, Гердера и всех метафизиков, вместе с тем это вполне соответствует выше приведенному письму. В данном письме он очень неохотно и принужденно высказывает свои мысли. «Прости, если я предпочитаю молчать, когда речь идет о боже­ственной сущности, которую я познаю только в rebus singularibus и из них, к близкому и глубокому изучению которых никто не может побу­дить больше, чем сам Спиноза, хотя перед его взором все отдельные вещи как будто исчезают». «Здесь я нахожусь в горах и предгорьях, ищу божественное in herbis et lapidibus».

Я выявляю то общее, которое содержится в письме и в положениях (2, 3, 4 и 17, 18). Если мы проследуем, насколько это нам доступно, за об­разованном в созерцании понятием существования и совершенства, воз­никнет идея полного существования или бесконечного: пограничное по­нятие для нашего ограниченного духа, превосходящее его способность постижения. «Если ты хочешь вступить в бесконечное, иди во все сторо­ны в конечное». Наше созерцающее знание переходит от связи к связи, но никогда не достигает целого. В этих словах Гёте повторяет понятие Спинозы, хотя и противостоит рационалистическому характеру его мышления. Гёте берет у Спинозы cognitio intuitiva, распространяю­щееся на res singulares. «Quo magis res singulares intelligimus, eo magis Deum intelligimus (V 24).Однако у Спинозы (и по-другому у Гер­дера) это интуитивное познание единичного основывается на понятий­ной конструкции, дефинирующей и определяющей бесконечную субстанцию и из нее единичную вещь. Это Гёте не принимает. Бесконечное пребывает вне способности постижения ограниченного духа (4, 2). Ин­дивид и полная целостность содержат в себе нечто непостижимое (18, 19). Таким образом мысли Гёте противоречат рационалистически конст­руктивному учению Спинозы о cognitio adequata и полностью соответ­ствуют общей настроенности молодого Гёте.

2

Во второй раздел статьи входят пункты 5-13; в этом разделе речь идет об отношении отдельной вещи к полному целому. Определю сначала отноше­ние этих положений к Спинозе. Положение 5: «нельзя утверждать, что бесконечное имеет части», взято из 1 12 и 15 схолии «Этики»; там Спи­ноза отвергает, что substantiam posse dividi и показывает, какие проти­воречия возникают из понятия partes субстанции. Положение 6: «все ограниченные существования пребывают в бесконечном» взято из понятия модуса у Спинозы Eth. I def. 5: «per modum intelligo id quod in alio est»; но это другое есть бесконечное, L prop. 18. Однако уже в следу­ющей фразе (7): «ограниченные существования участвуют в бесконечно­сти» Гёте отходит от Спинозы; «участвовать» нечто совсем другое, чем «in Deo esse»; рациональное отношение заменено здесь отношением непознаваемым. Так же обстоит дело с пунктами 8, 9. Правда, первые слова: «мы не можем мыслить, что нечто ограниченное способно суще­ствовать посредством самого себя» — мысль, заимствованная у Спино­зы Eth. 1 prop. 15 demonstratio: «Modi sine substantia nee esse nee concipi possunt». To же пишет Якоби в книге о Спинозе (S. 17): «Мы не­способны составить представление о существующей для себя сущности (а именно отдельной вещи)»: Выражение «ограничен» применительно к модусу также относится к словоупотреблению Спинозы; I. prop. 25: res particulares exprimuntur Dei attributa certo et determinato modo». Однако уже в следующей фразе (9) «и все-таки все существует действи­тельно посредством самого себя» Гёте, как и в пунктах 6 и 14, отходит от Спинозы; сказанное здесь относится к другому образу мыслей. То же в пункте 13: «Одно живое существо дает другому возможность существо­вать». Знаменитая аксиома Спинозы I, 1: «omnia quae sunt vel in se vel in alio sunt верна при предпосылке логической определяемости бесконечного; в действительности она рассекает точку, в которой пребы­вает жизнь, а именно чувство жизни у индивида, обнаруживающего себя одновременно самостоятельным и обусловленным. Напротив, выраже­ния Гёте, определяющие отношение единичного к бесконечному цело­му противопоставляют утверждению Спинозы жизненность и непостижи­мость действительного. В них выражено постижение характера имма­нентной целесообразности и единства в единичном существовании (пункт 14), бесконечное и непостижимое в нем (18, 19). Отношение к бесконечному целому переходит из in se и in alio esse в участие в беско­нечности (7, 18). Тем самым в пунктах 10-13, взятых из «Этики» Спино­зы, особенно из I prop. 26-28 и 1, 6 «una substantia non potest produci ab alia substantia» возникают модификации, посредством которых они не­сколько отклоняются от теорем Спинозы.

Эти расхождения со Спинозой родственны представлениям Гердера. Соответственно произведению Гердера «Бог» основная ошибка Спинозы состоит в том, что он рассматривает протяжение как свойство Бога (446); если это верно, то протяжение и жизнь не могут быть в качестве неодно­родных внутренне связаны и избежать делимости Бога невозможно (448, 449). Система Спинозы становится единой, если пространству придается та же, лишь символическая ценность для внутреннего единства субстан­циальных сил, которую имеет в его системе время (S. 451, 453).

3

В третьем разделе, 14-19, речь идет об отдельной вещи, особенно об орга­нических существах. Близки этому пониманию Шефтсбери S. 353 ff. и Гердер, «Бог» S. 456: «Вечное само по себе не ведает измерения; в каж­дой точке своего действия оно содержит в себе всю свою бесконечность» (ср. S. 457, 489 f). В этом разделе проводится мысль, что отдельная вещь содержит «соответствие, по которому она существует», в себе самой. Ис­ходя из этого принципа, Гёте отвергает измерения пропорций живого тела, принятых в анатомии его времени. Тогдашние анатомы предпола­гали, что в костном строении можно выявить пропорции и выразить их в простых числах. Со времен Поликлета художники, стремившиеся по­казать красоту тела, считали, что идеальная красота должна выражаться в простых пропорциях; в основу они клали отношение головы ко всему телу. Именно в то время появились выдержки из лекций Кампера в Ам­стердамской академии художеств (Kleinere Schriften. 1784). Поскольку Гёте предпринимал аналогичные попытки, это могло его заинтересовать. В лекциях Кампера также шла речь об измерениях и подвергались кри­тике некоторые полученные результаты; одновременно устанавливались основные идеи того учения об угле зрения, которое затем было подроб­но изложено в знаменитой работе 1792 г. Послужили ли поводом эти ра­боты или таковым было все традиционное учение, но Гёте внезапно вы­ступает в данной статье к удивлению читателя против измерений на живом теле. Они, как он утверждает, применяют пространственный и привнесенный извне масштаб, а живое тело имеет свой масштаб в себе caмом, и этот масштаб высоко духовен. Отношение головы к телу не мо­жет быть выражено в простом числовом отношении. Вершину данного раздела составляет позитивное установление, согласно которому в отно­шении частей каждой ограниченной вещи к целому присутствует нечто бесконечное, совершенно живое и непознаваемое. Таким образом, глав­ная мысль этого раздела состоит в понимании индивида, его внутреннего духовного единства, лишь ему свойственного отношения его частей к целому, наконец, его непостижимости. Так здесь уясняются гениальные прозрения статьи о природе.

4

В последнем разделе, 20-26, исследуется познание и эстетическое воспри­ятие. Таким образом этот раздел соответствует пятой книге «Этики» об адекватном познании и интеллектуальной любви к универсуму. В нем посредством содержащегося в работе Спинозы принципа, с помощью спинозистских понятий достигается познание субъективно формирующей энергии в эстетическом и интеллектуальном процессе, полностью соот­ветствующее образу мыслей Гёте. Выведенный из работы Спинозы принцип гласит: Мыслящее созерцание действительного есть выражение собственной силы души и поэтому связано с радостным чувством. III prop. I: «Mens nostra quaedam agit, quaedam vero patitur, nempe quatenus adaequatas habet ideas, eatenus quaedam necessario agit». IV, def. 8: Mentis «virtus est ipsa hominis essentia quatenus potestatem habet quaedam efficiendi» etc. IV, prop. 28: «Est igitur mentis absoluta virtus intelligere». V, prop. 25: «Summus mentis conatus summaque vurtus est, res intelligere tertio cognitionis genere»; эта третья ступень познания есть постижение res в их закономерности. А так как каждое выражение силы к действию (fortitude) связано с радостью (gaudium), то это созерцание наполнено чувством счастья и насыщено им. Так в этом принципе содержится воз­можность выводить эстетические понятия. Об этом сказано в прибавле­нии к первой книге «Этики», где речь идет о происхождении понятия красоты: «еа nobis prae ceteris grata sunt, quae facile imaginari possumus» etc.

В этих простых, глубоких и важных по своему эстетическому значе­нию понятиях Спинозы живет Гёте. Однако эта деятельная, радостная способность постижения может, как он полагает, овладеть универсумом, лишь ограничивая его. Так из различных отношений сильной души к дей­ствительному возникает эстетическая настроенность возвышенного, великого и прекрасного. В области познания восприятие предмета истин­но, если «впечатление возникает из полного его существования». Заме­чательно, следовательно, как здесь бесконечность, жизненность и непостигаемость индивидуального целого придают понятию истины ее субъективный характер. Сколь безусловно должен Гёте тем самым отвер­гать адекватное познание мира. Он кончает полным устранением всякой метафизики и теологии. Каждая философская или религиозная метафи­зика провозглашает самым несомненным то, что ей легче всего мыслить и в чем она может найти наслаждение. Гёте поднимается до страстного опровержения дерзких мнений о Божестве, которые требовали и продол­жали требовать от него таких усилий в отношениях с Лафатером и Якоби. Против них и направлен конец его статьи. Там вновь слышится Спи­ноза, его известные высказывания против защитников учения о лично­стном Боге.

Так Гёте в серьезной работе мысли развил вытекающее из его фанта­зии основное представление в живое созерцание божественного, в себе родственного и непостижимого универсума, которое в качестве скрытой души вносит жизнь во все его поэтические творения. Стремление огра­ниченного духа достичь познания этого бесконечного и наслаждаться им наивно выражено в первом варианте «Фауста». В возникшем втором оно изложено с сознательной ясностью. Монолог в Лесной пещере — выра­жение этой новой ступени.

ОЧЕРК 7

ФУНКЦИЯ АНТРОПОЛОГИИ В КУЛЬТУРЕ XVI и XVII веков

1

АНТРОПОЛОГИЯ И ТЕОРИЯ ЖИЗНЕННОГО ПОВЕДЕНИЯ В ЭПОХУ ВОЗРОЖДЕНИЯ И РЕФОРМАЦИИ

Изменение условий в XV в. вызвало в отличие от отрицания мира в сред­ние века новое чувство жизни, а возникающее понимание древности дало материал и формулы для его выражения. Основной чертой Нового време­ни было утверждение жизни: человек и его естественные отношения к среде стали центром интереса; полностью выразить себя, утвердить свою волю, насладиться собой в красоте жизни и ее отражении, в литературе и искусстве, — при этом обостренное чувство понимания характеров, при­знаков страстей и механизма аффектов, формирующегося при дворах и в городских республиках — таков был новый тип жизни, поднявшийся тогда над горизонтом сознания. Отражением этого в философии стала обшир­ная литература: ее предметом был человек, физиологическая обусловлен­ность душевной жизни, сила аффектов, темпераменты, различия в харак­терах индивидов и народов, физиогномика и прочая совокупность средств для познания характеров, и наконец, следствия из этого знания людей для образа жизни: они применялись к поведению, пониманию других людей и отношению к ним и к определению нравственной цели жизни. Основ­ные формы философского понимания образа жизни, сложившиеся в древ­ности, теперь вновь предстают перед нами с открытым забралом в ярком свете дня. Лоренцо Балла, Эразм, Макиавелли, Кардано, Монтень, Юстус Липсиус, Джордано Бруно выступают как представители жизненных по­зиций человека, и возвышение их жизненной настроенности до философ­ского сознания придает им ярко выраженную особенность.

Доктриной возникающей таким образом литературы служит новая антропология. Она в отличие от современной психологии исследует саму человеческую природу, совокупность жизни, в которой находят свое вы­ражение ее содержания и ценности, ее стадии развития, отношение к окружающей среде; наконец, индивидуальные формы существования, по которым дифференцируется человек и таким образом из нее со всей ло­гичностью возникает учение о жизненном поведении, суждение о жиз­ненных ценностях, короче говоря, философия жизни. Эта литература на­чалась с углубления в личность, предпринявшей постижение своей внут­ренней жизни, чтобы основать на этом свой образ жизни. Петрарка и морально-философские трактаты великого времени Флоренции, примы­кающие к учению стоиков, открывают это движение. Затем новое зна­ние о человеке постоянно углубляется в трудах Вивеса, Кардано, Скалигера, Телезио, Монтеня, Джордано Бруно; к научному завершению этой антропологии приводят три момента: инвентаризация и систематизация работ стоиков в голландской филологии, применение механики Галилея к жизни души, и наконец, начиная с Гуго Греция, построение естествен­ной системы права, государства и религии, основанное на новой антро­пологической науке.

В отличие от схоластической понятийной науки эта литература охва­тывает наряду со специальными работами по антропологии, энциклопе­диями и трудами о природе, также беседы, письма, эссе. Вновь возник­шее искусство могло сообщить всему образованному миру способность видеть человека, понимать связь между внешним и внутренним, пости­гать природу темперамента и индивидуальности. Появились замечатель­ные исторические характеристики у Макиавелли и Гвиччардини, автобиографии Челлини и Кардано. То, что было сначала достигнуто в Италии, распространилось на другие страны, в связи с этим возникла великая литература с ее способностью выражать внутреннюю жизнь, как это совершалось в канцонах и сонетах, начиная с Петрарки, и в их тол­кованиях, с ее наивной силой характеристики в романе и драме. Во всей этой литературе полностью отступает отношение человека к великим це­левым связям, в которые он введен, но с несравненной яркостью прояв­ляется искусство характеризовать людей и описывать страсти. Это — следствие научного восприятия, которое еще неспособно одолеть глубо­кие проблемы закономерности душевной жизни, но достигает несрав­ненной высоты в описании внешних и внутренних факторов, особенно аффектов и характеров. Видение этого времени наивно, чувственно, оно охватывает всего телесно-душевного человека и полно гениально выяв­ленных деталей. Ведь тогда политическая и социальная деятельность так­же была основана больше на наблюдении над человеком, на внимании к господствующим личностям и их средствам, чем на изучении целевых связей хозяйственной и социальной жизни.

В этот период народы были еще связаны латинским языком, но уже и живым общением тех, кто двигался в новом направлении. Однако при этом проявилось одно существенное различие. Эта литература возникла сначала у романских народов с их чувственной живостью, их ощущением жизни, их умением считаться с данными силами и их способностью к на­блюдению; когда же она впоследствии стала достоянием серьезных, мед­ленно размышляющих о проблемах религии северных народов и развива­лась там под влиянием Реформации, ее характер совершенно изменился.

1

СОХРАНЕНИЕ ДВУХ ОСНОВНЫХ ФОРМ СРЕДНЕВЕКОВОЙ АНТРОПОЛОГИИ И ИХ ПРЕОБРАЗОВАНИЕ

Аристотелевско-схоластическая и платоновско-мистическая антрополо­гии, развившиеся в средние века, продолжали существовать и в XVI веке. Первая доктрина преобладала у церковных деятелей и в церковных ин­ститутах. И их потребности соответствовало, что здесь аристотелевская теория движений души впервые получила свою классификацию.

Из четырех делений Аристотеля мы рассмотрим здесь практическое поведение в чувственно обусловленных состояниях вожделений и стра­стей. Высшее основание аффективного поведения Фома Ахвинский от­носит к Аг. De anima II. с. 3 III. с. 10. Стремление (бре^к;), если им не руководит рассудок есть либо fejufrunioc (cupitidas) либо bpyf) (ira). Это родственно платоновскому обособлению двух первых начал души. Со­ответственно Фома Аквинский разделяет concupiscibile и jrascibile; в первом господствует прямое отношение чувственного желания добра или зла; если встречаются трудности, то возникает по­ведения irascibile, характерный признак которого напряжение, попытка преодолеть препятствие.

Это деление заимствует из внутреннего опыта процесс чувствования и стремления, а также противоположность в состояниях аффекта. Однако поскольку дальнейшее различение отдельных аффектов по их внут­ренним признакам очень трудно, и представления о предметах, к кото­рым аффекты относятся, отчетливее всего выступают в общих состояни­ях, дальнейшие деления берутся из внешних условий, в коих выступают аффекты. Фома Аквинат различает в первую очередь моменты процесса («gradus in processu appetitivi motus») любовь, желание, радость, или ненависть, отклонение и страдание. Так возникает порядок, который может быть выражен в следующей таблице:

Concupiscibile

Irascibile

circa bonum:

circa malum:

circa bonum:

circa malum:

Amor

Прим. Следуя из того, что simile vel conveniens сочетается со стремлением.

Odium

futurum:

 

Desiderium

Fuga

Spes-desperatio

Audacia-timor

Gaudium

Tristitia

praesens:

 

 

 

Ira

Желаемое

Раздражающее

В области добра

В области зла

В области добра

В области зла

Любовь

Прим. Следуя из того, что simile vel conveniens сочетается со стремлением.

Ненависть

В будущем

 

Страстное желание

Бегство

Надежда-отчаяние

Смелость-страх

Радость

Печаль

В настоящем:

 

 

 

Гнев

По ту сторону аффективного поведения находится сфера воли, в ус­ловиях чувственности, но независимо от нее, в свободном решении оснований разума; стадии: concilium consensus, usus. Здесь возникают четыре кардинальные добродетели, из теоретического же отношения воз­никают интеллектуальные добродетели. Следовательно, цель жизни души, как и у Аристотеля, двойная и предпочтение отдается созерцатель­ному поведению. За работами Фомы Аквинского последовала необозри­мая литература, а благодаря Суаресу эта точка зрения достигла в XVII в. господства в церковных кругах.

Вторая основная форма определяемой христианской религиознос­тью антропологии присутствует в мистических произведениях, иду­щих от Платона или от неоплатонизма. Метафизическое обрамление антропологии составляется во всех этих системах теми же понятиями. Родственность души интеллигибельному миру и выход из него, инкор­порация души, возникающая таким образом двусторонность ее сущ­ности, вследствие которой она принадлежит чувственной и одновре­менно сверхчувственной сфере: обусловленное этим течение ее жиз­ни во времени и наконец, обусловленная ее родственностью цель, возвращение в интеллигибельный мир. Дальнейшие определения этой метафизики варьируются в соответствии с отношением между эмана­цией и учением о творении, между созданием души, постепенным нисхождением божественной силы или отпадением души от нее. Од­нако в этой платонизирующей мистике из метафизического фона по­всюду возникает единая метафизическая или религиозная и одновре­менно нравственная точка зрения, с которой рассматривается течение жизни. Все психические процессы соединены в единую связь осуще­ствления высшего блага: объединения с интеллигибельным миром; они — стороны и ступени этого процесса. Так здесь впервые была со­здана история развития души во времени. Сколь ни одностороння она была, в ней заключалась увлекающая сила, присущая этому толкова­нию жизни и проистекающей из него антропологии. Это была драма мира, в которой вследствие нисхождения в телесность того, что род­ственно Богу, возник конфликт; но, пройдя через жизнь в миру, он в конце концов достиг в созерцании Бога и в любви к Нему своего чи­стого разрешения.

Эта мистика проходила различные стадии и формы, от эпохи борьбы мировых религий, когда она находила свое выражение в фор­ме гносиса, неоплатонизма и философии отцов церкви, до ее после­дней, сложившейся под влиянием критической философии формы у позднего Шеллинга, Баадера, Фридриха Шлегеля и родственных им умов. В ее толковании жизни заключалась двусторонность, суще­ствовавшая уже у Платона. Подобно тому как чувственный мир есть одновременно проявление идей и вместе с тем уменьшение их силы в чувственном, так и отдача себя этому чувственному миру есть от­ход о мира идей и вместе с тем предварительная ступень его пости­жения. Тем самым это толкование жизни и возникающая из него ан­тропология могли принимать столь различные формы, которые мы видим у Августина, Бонавентуры, а затем в связанной с платоновс­кой академией литературе, сложившейся при дворе Медичи; более того, она могла стать даже составной частью антропологии Спинозы и Шопенгауэра.

Плотин различал ступени развития с их теоретической стороны как восприятие, рассудок и созерцающий разум; акцентирование воли, servitude (рабство) погружения в чувственное и libertas (свобода) при от­даче себя сверхчувственному миру, оба образа жизни и civitates (оба гра­да) у Августина подготавливают различение практических ступеней. Так, оба представителя Сен-Викторской школы и Бонавентура могут толковать всю душевную жизнь как последовательность ступеней в познающем и аффективном развитии человека, поднимающегося до созерцательного познания и любви к Богу, или, поскольку это одно и то же, к amor Dei intellectualis Спинозы. Гуго Сен-Викторский различает три главные сту­пени в движении познающей души к Богу: cogitatio, meditatio, и contemplatio. Самая низкая ступень — чувственное восприятие и пред­ставление меняющихся и преходящих явлений. Вторая ступень, медита­ция, — исследование отношений и причинных связей в свободной, дис­курсивной деятельности рассудка; на этой ступени взор направлен и во внутренний мир человека. Высшая ступень есть непосредственное созер­цание божественной сущности и основанного в ней порядка. С этими сту­пенями познания находятся в тесной связи ступени аффективного пове­дения. Меняющимся образам чувственных объектов соответствует беспо­рядочная, вызванная случайностью любовь, направленная на преходящие чувственные предметы. На высшей ступени в этом учении, как и у Спи­нозы, созерцательное познание и любовь совпадают. Я оставлю здесь в стороне вариацию этой теории у Ришара Сен-Викторского и глубокое ху­дожественное изложение ее Бонавентурой, особенно в itinerarium mentis ad Deum. Теперь возникает литература о любви, в которой с этой мис­тической доктриной соединяется воздействие миннезанга. Жерсон еще теснее связал теоретические ступени с аффективным и мистически про­славил единство интеллектуального созерцания с любовью. Канцоны и комментарии (на эту тему), труды, диалоги посвящены в Италии и во Франции чувственной и мистической любви. Через ряд промежуточных звеньев эта литература достигла Спинозы, и три соответствующие ступе­ни интеллектуального и практического поведения стали для него каркасом построения духовного мира. Повсюду громадное значение имело введение в антропологию связь живого развития. Однако в мистическом платониз­ме Возрождения получила значение и другая сторона, существующая в учении Платона наряду с отчуждением от мира. Платон наиболее отчет­ливо характеризовал ступени аффективного поведения, соответствующие его ступеням познания, в области эроса. Эрос как стремление к длящемуся благу, основанное на родственной Богу природе человека, — одновремен­но и стремление этой природы в ее чувственной конечности; сын полно­ты и недостатка, он проходит ступени любви к прекрасным образам, прекрасным душам, прекрасным наукам, чтобы найти свое осуществление в любви к вечной идее. В этом проявляется двусторонность такого толкова­ния жизни, исходя из которого мистически настроенные монахи могли находить в чувственной красоте гибель идеи, а придворные, художествен­но настроенные люди Возрождения, — подчеркивать просветление явле­ния и образа посредством идеи. Радость жизни теперь утверждалась в пла­тоновском присутствии идеи в явлениях.

Марсилио Фичино оценивает страдание в духе писателей Возрожде­ния: разум выступает против него, так как оно всегда препятствует тому, что может служить нам защитой. А в понятии любви к Богу больше под­черкивается философская сторона интеллектуального созерцания. Нико­лай Кузанский акцентирует в единении с Богом прежде всего то, что в этом единении приходит конец желанию и наступает мир, что любовь всегда основана на родственности и таким образом любовь Бога и лю­бовь человека совпадают. По Томмазо Кампанелле интуитивное созер­цание божественного есть одновременно познание Бога и любовь к Нему. Так подготавливается Спиноза.

Формула, что Бог любит самого себя, которую впоследствии использует Спиноза, чтобы привести любовь человека к Богу к высшему выражению, часто встречается в этой платоновской мистике (до этого у Пико De morte Christi lib. 1, с. 1, p. 32 также и то, что за познанием следует любовь (ibid. с. 7). Понятию amor Dei intellectualis многое, родственно сказанное у еврейского философа эпохи Возрождения Leo Hebraus в его диалогах о любви.

2

НОВАЯ АНТРОПОЛОГИЯ И УЧЕНИЕ О ЖИЗНЕННОМ ПОВЕДЕНИИ

Я излагаю основные черты новой антропологии. Самая главная из них заключалась в измененной оценке чувственности человека в восприятии и аффекте. Вивес подчеркивал значение направленности человека на са­мосохранение и понимал аффекты как системы импульсов к действиям, ставящим своей целью достижение полезного и предотвращение вредно­го. Телезио выявил внутреннюю связь, в которой самосохранение выража­ется как основное свойство всех сил и существ в виде стремления к благу или предотвращения зла, и обладает средствами познания о ценности ве­щей в удовольствии и страдании. С этим было связано стремление восста­новить единство человеческого бытия из разъединений, разорвавших тело и душу, чувственное восприятие и интеллект, аффект и волевое решение. Таков подлинный предмет спора между Кардано и Скалигером. Преиму­щество Скалигера в ясности различий, данных Аристотелем, тогда как Кардано еще не смеет и не может сделать вывод из нового панпсихизма и новой оценки личности. Следующая основная черта новой психологии заключается в познании значения телесных процессов в организации жиз­ни. В развитии доктрины участвовали медики, естествоиспытатели и све­дущие в новых физиологических теориях философы. Затем из чувства ценности переживания и радости от его восприятия возникло неимовер­ное углубление в конкретное богатство душевного процесса. Эта антропология превосходит и тех античных писателей, которые в период одряхле­ния древнего мира углублялись в самосозерцание. Новая антропология се­куляризовала все богатство, завоеванное христианской мистикой. Она так­же была направлена на внутреннюю структуру и на связь душевной жиз­ни, ее интерес составляли в первую очередь воля, влечения, аффекты, их господство и их влияние на жизнь. Она — не отдельная наука, а изучение души как ключа знания и отношения к жизни. И этим обусловлена дру­гая основная черта. Антропология должна была выйти за пределы обще­го учения о душе и попытаться охватить все многообразие форм в кото­рых предстает жизнь человеческой души. В своем «Зеркале души» Барклей смотрит в Лондоне с высоты на город, реку и груз ее судов, на море домов. Его потрясает мысль о безмерной полноте человеческой жизни. Он хочет познать различный дух веков и наций и пытается наметить психологию народов. Учение о темпераментах было излюбленным предметом време­ни. Из физиогномики древних сложился метод познания индивидуально­сти лиц, исходя из определенных признаков. Изучали воздействие среды. Физиологическая основа использовалась для объяснения восприятия, во­ображения, ассоциаций, идей и аффекта. Хотя Меланхтон был спириту­алистом, он в своей работе о душе основывался на анатомии и физиоло­гии. И последняя основная черта. Наиболее свойственное ей применение эта антропология находит в искусстве жизни, которого требует общество тех дней. Ибо сила отдельных личностей, их значение при княжеских дво­рах или в высших республиканских учреждениях, их изучение людей, ин­триги, имели тогда большее значение, чем в любое другое время.

Лоренцо Балла пришел к мнению, что все человеческое стремление приводится в движение только испытанными в чувстве ценностями. Первый выдающийся систематический писатель в области антрополо­гии — испанец Вивес. Он хочет заменить путанную схоластическую по­нятийную науку направленностью на познаваемое, и эта точка зрения требовала нового знания о человеке. В нем соединились моменты, спо­собные это знание создать; друг Эразма, Вивес был знаком со всем тра­диционным материалом в области антропологии и учения о жизни; гу­манист, долгое время вынужденный пребывать на скользкой почве дво­ра Генриха VIII, много путешествовавший, он к началу своей отшельни­ческой жизни в Брюгге знал мир и человека. Но решающим был его врожденный гений в понимании жизни людей.

Вивес определяет переход от метафизической психологии к психологии описательной и расчленяющей. По силе описания душевных состояний Вивес не знает себе равных. Он пытается постигнуть их временные и при­чинные отношения и проникнуть таким образом в структурную связь ду­шевной жизни. Причем он достигает этого без гипотез объясняющего типа о каузальных взаимоотношениях чувства, желания и представления.

По оригинальности и объему изложения центр его работы «De anima» составляет теория аффектов. Знаменитому предисловию Спи­нозы к учению об аффектах, в котором указывается на важность этого предмета и на необходимость его нового исследования, предшествует начало третьей книги Вивеса, трактующего об аффектах. Это самый трудный предмет вследствие многообразия движений души, самый не­обходимый, чтобы найти возможность излечивать страшнейшие болезни души. И им недостаточно занимались все предшествующие писате­ли, в том числе стоики, Цицерон, Аристотель. Так Вивес требует осно­вательного исследования движений человеческой души. Человек стре­мится к самосохранению и к более счастливой жизни. Из этого стрем­ления возникают аффекты. Вивес дает свое определение аффектов: «Istarum facultatum quibus animi nostri praediti a natura sunt ad sequendum bonum vel vitandum malum, actus dicuntur affectus sive affectiones, quibus ad bonum ferimur vel contra malum vel a malo recedimus» (Начало тре­тьей книги). Они распространяются, следовательно, как на преходящие возбуждения, так и на привычные состояния души. Эти аффекты чрез­вычайно различны, и их различие достигает безмерности вследствие различий задатков людей.

Присущая аффектам основная тенденция полезна. Ибо одна сторона аффективного поведения, в котором оно направлено на блага, необходи­ма человеческой душе как система стимулирования, чтобы она не погру­зилась под бременем тела в лень и сон; ее следует все время тормошить. Другая сторона, в которой это аффективное поведение относится к злу, является уздой, удерживающей ее от вреда.

Очень тонко Вивес говорит о жизненной ценности чувства, которое возникает из впечатления от того, что не соответствует нашей природе, еще до того как оно повредило (of Tensio). Почти ничто нам не безразлич­но, — положение, которое становится важным в учении Спинозы. Так, нам не нравится при первом впечатлении походка, лицо, какое-либо движение человека. Это неприятное ощущение нам дано, чтобы при пер­вых намеках на зло сразу же отойти, ибо в противном случае привычка к нему может вызвать даже склонность (De offensione, p. 230). Вредна, правда, и чрезмерность этого аффекта, если во впечатлении от вещей и людей преобладает неудовольствие. О стыдливости (pudor) Вивес пре­красно говорит, что это чувство дано людям в качестве педагога. Маль­чик или юноша еще многое недостаточно понимает, и стыдливость слу­жит ему импульсом относиться с почтением к суждениям тех, кто выше его или даже к суждениям большинства. Стыдливость удерживает также женщин и детей от выражения преувеличенных чувств в своих высказы­ваниях. Короче говоря, в изображении аффектов господствует теория их жизненной ценности.

Однако аффективному поведению сопутствует суждение, которое, позволяя правильно оценивать злое и доброе, вместе с тем допускает подчинение души неправильным ценностным определениям. У Вивеса уже дан на основании стоической доктрины первый подступ к опи­санной в дальнейшем Спинозой силы аффектов в естественном процес­се душевной жизни и самовластия воли в мудром человеке, который подчиняет эти аффекты своему решению. Как изменение поверхности моря, от легкой ряби до грозной бури, как рост под действием ветра волн, которым в конце концов ничего больше не может противостоять, — изменчивы и страшны движения человеческой души. В конце концов они вызывают замешательство не только во внутреннем состо­янии человека, но и в восприятии его внешних чувств, так что любя­щие, гневающиеся, испуганные видят и слышат вещи, которые в дей­ствительности не существуют.

Это деление аффектов близко тому, которое дано Фомой Аквинским и его школой и относится, следовательно, к типу аристотелевских представлений; чувство и желание здесь, как и во всех делениях эпо­хи Возрождения, не отделяются друг от друга. В фактических состоя­ниях души эти стороны всегда соединены. На этом основано право ренессансной антропологии давать внутреннее расчленение аффектив­ной жизни, не рефлектируя особенно о радости по поводу наличия в ней блага или преобладания чувства; ведь в этой радости содержится в той или иной степени также стремление удержать благо. Хуже, что, начиная со стоиков, суждения, воздействующие на аффекты, припи­сываются интеллекту, тогда как в действительности они в качестве ценностных суждений преимущественно являются отражением аф­фективного состояния. Высшая точка зрения определена положением, что amor (любовь) основана на родственности своему предмету, а odium (ненависть) — на несоответствии между ними. Тем самым со­знание этого отношения, возникающее из соприкосновения с предме­том, есть в качестве amor или odium первичный аффект. В него пола­гаются благо и зло, которые затем ощущаются в настоящем как ра­дость или печаль и которых, желая или боясь, ждут в будущем. Класс аффектов, противостоящих злу, вышел из аристотелевско-схоластического различения между concupiscibile и irascibile. Так складывается порядок аффектов, который мы предлагаем здесь в таблице по дефи­нициям и делениям из enumeratioaf fectuum Вивеса. В самом изло­жении он приходит правда, к другому, более глубокому наблюдению о родстве аффектов. Он подчиняет и motus animi contra malum двум другим классам.

MOTUS ANIMI (AFTECTUS)

ad bonum a malo a malo
I Allubescentia prima surgentis motus aurula: onfirmata fit: amor; sub amore sunt: favor, everentia, misericordia.

II Motus de bono praesenti,

luod sumus assecuti: laetitia;

sub laetitia: delectatio. AuBerung: risus.

III Motus de bono future: cupiditas; sub cupiditate: spes

 

I Offensio, primus motus de malo, allubescentiae contra ria; confirmata fit: odium

II de malo presenti:

maeror

III de malo future: Metus

I Offensio, primus motus de malo, allubescentiae contra ria; confirmata fit: odium

II de malo present!:

maeror

II in malum futurum: fuducia et audacia

 

ДВИЖЕНИЕ ДУШИ (АФФЕКТ)

К добру Ко злу Против зла
I. Расположение как первое движение души при поверхностном знакомстве; возникает любовь; любви подчинены благожелательность, почтение, сочувствие. I. Обида, первое движение ко злу (противоположно расположению); возникает ненависть. I. Против зла в настоящем: гнев, злоба, возмущение
II. Движение души к добру в настоящем: радость; из радости следует наслаждение Выражение: смех II. Ко злу в настоящем: грусть; II. Против зла в будущем: уверенность в себе, смелость
III. Движение к добру в будущем: желание; в желании заключена надежда III. Ко злу в будущем: страх  

Это деление аффективной жизни примыкает к Аристотелю и Фоме Аквинскому. Однако по мере того как Вивес приступает к изложению, начинают преобладать внутренние причинные связи, следующие из расчленения отдельных аффектов. Провести логическую классифика­цию оказалось в обоих изображениях невозможно вследствие несос­тоятельности принятых отправных пунктов двух первичных аффектов, любви и ненависти. Важным, однако, остаются подходы к генетичес­кому пониманию.

Что за удивительная картина возникает, когда, исходя из любви и ненависти, аффекты разветвляются и сообщают в какой-либо степе­ни свою окраску каждому восприятию или представлению, появляю­щемуся в сознании. Как известная природная «конгруэнтность» воли предстающему ей благу притягивает ее к нему, вследствие чего возни­кают первые легкие движения, как они выражаются в веселом лице, поднятых бровях, в просветлении и улыбке. Утверждение этого на­строения есть любовь. Ее изображение дано с подлинным мастер­ством. Ничтожные обстоятельства могут вначале погубить ее, деятель­ность или иные страсти противодействуют ей. Из моментов, вызыва­ющих любовь, Вивес подчеркивает те два, о которых преимуществен­но говорит и Спиноза в своем объяснении. Мы любим того, кто делает добро нам или тому, кого мы любим. Посредством этого указания Спиноза переходит от радости к любви. Однако более интересно со­впадение в сказанном о формах любви в симпатии и сочувствии. «Сходство (similitude) между субъектом и предметом создает как сим­патию, так и сочувствие»: близкий возраст, сходство нравов, строения тела, занятий, положения в жизни, пол. Как будто удар по струне вызывает звучанье струны равного напряжения на другом инструменте. Спиноза объясняет commiseratio (сострадание) тем, что представление об аффективном состоянии в подобном нам существе вызывает в нас самих сходное состояние. Вивес же упоминает и о влиянии опосред­ствующей мысли, согласно которой страдание тем больше угрожает нам, чем ближе мы страдающему человеку. Почему богатый человек больше сочувствует слепым и бедным, чем бедному философу? Пото­му что он полагает, что скорее может стать слепым или хромым, чем философом. В своем объяснении симпатии по ассоциации Спиноза также обращает внимание на тот случай, когда симпатия или антипа­тия возникают потому, что вещи или личности несколько сходны с теми, которые, как правило, вызывают у нас удовольствие или страда­ние. С amor тогда наряду с misericordia и sympathia (милосердие и сим­патия) связываются также favor и veneratio (благосклонность и почте­ние): первое внушает «возникающую любовь», второе — чувство вели­чия, восхищение, но без опасения, что это величие может принести нам вред, так как в противном случае преобладал бы страх. Если со­знание собственного величия расширяет душу, то здесь должно про­изойти ее сжатие. И в этом разделе встречаются очень глубокие на­блюдения.

На противоположной стороне, при ненависти, сначала возникают преходящие аффекты обиды, презрения и гнева. Гнев следует отличать от irascibile. Обида возникает в одном случае, как мы видели, вследствие несоответствия между телом или душой и внешним предметом: здесь речь идет о convenientia (соответствие) различных образов чувств и по­нятий предметам, из которой наряду с другими чувствами возникает и удовольствие от истины и неудовольствие от ошибки или лжи. Обида возникает также как поверхностное неудовольствие от оскорблений. Если зло не приносит вреда, но возбуждает суждение о его предосуди­тельности, то возникает презрение (contemptus). Тогда гнев определяется как суровая душевная настроенность, возникающая, когда человек ви­дит, что добро, которым он обладает, вызывает презрение, тогда как он сам не считает его достойным презрения: в этом он видит презрение к себе. Гнев — движение души (склонность к гневу), длящееся свойство или ingenium naturale. Прекрасным его описанием Спиноза во многом обязан Вивесу. Если же обида укоренилась, относится к предмету, от ко­торого постоянно исходят оскорбления, направлена на то, чтобы нане­сти и ему тяжелые оскорбления, возникает ненависть (odium). Спиноза понимает odium более обще, как причину уменьшения власти, направ­ленную на ее устранение и уничтожение. Вивес подчиняет invidia, zelotypia и indignatio odio, то же совершает Спиноза, но исключает рев­ность из своих определений как смешанный случай. Затем Вивес отли­чает ultio как осуществление odium от самой ненависти и выводит ее следующим образом: то, что аффект получает от внешнего предмета, он стремится отбросить на того, от кого он этот аффект получил, будь он хорош или дурен. Этот закон Спиноза подробнее определяет так: odium есть tristitiaconcomitante idea causae externae, и так как душа стремится представить себе, что исключает такую причину, возникает желание ус­транить или уничтожить эту причину.

Из этих двух основных аффектов возникает стремление обрести предмет любви или удержать его, а предмет ненависти устранить. Фома Аквинский различал обращение к чему-либо и устранение его, но страх и надежду относил к irascibile. Последнее, конечно, несосто­ятельно. Лишь то деление, которое в основу кладет чувства удоволь­ствия и страдания, могло установить прочную связь. Вивес определяет cupiditas как желание получить отсутствующее благо, которое пред­ставляется полезным, или удержать его, если им обладают. И это благо служит самосохранению (esse) или bene esse. Природа дала челове­ку аффекты, которые побуждают его достигать желаемого и удержи­вать его, а защищаясь, действовать осторожно и смело. Возникающие таким образом душевные состояния характеризуются в зависимости от предмета, на который направлено желание. В конечном итоге жела­ние связывается и с защитой. В качестве формы cupiditas Вивес опре­деляет и надежду, то есть уверенность в том, что желаемое будет по­лучено. С телеологической точки зрения надежда представляется Вивесу совершенно необходимой при стольких заботах и наличии же­стких, почти невыносимых обстоятельств. Напротив страх он не опре­делил безусловно как модификацию желания, а считает его сжатием души, вызванным предполагаемой близостью того, что рассматрива­ется как зло. И ни словом здесь не упоминается о соотнесенности страха с условиями желания. Так в рассмотрении этих координиро­ванных аффектов, в которых могут в различной степени присутство­вать как стремление к благу, так и к предотвращению зла, возникает неравномерность. Из того, что Вивес понимает эту группу аффектов только с внешней точки зрения, как стремление к будущему благу или к устранению грядущего зла, становится совершенно очевидным, что понимание внутренних условий оказалось возможным лишь позже, когда стали исходить из определения стремления сущности и из пер­вичных аффектов, удовольствия и неудовольствия, как это было со­вершено Телезио и мыслителями XVII века.

Такие же недостатки возникают в понимании внутреннего отноше­ния радости, страдания и относящихся к ним аффектов к другим движе­ниям души. Невозможно определить радость просто как состояние души, относящееся к наличию блага, и Вивес вынужден отличать от laetitia gaudium, которая следует за устранением зла. Так же невозможно под­чинить огорчение malum praesens, ибо оно может быть и следствием лишения блага. Родственным страху Вивес считает стыд (pudor), как страх перед позором, который, однако, как таковой не возникает в ре­зультате понесенного из-за него ущерба.

Окончанием служит описание гордости (superbia). Ее естественная основа не дурна, это сознание человека о его высоком происхождении, оправданная любовь к самому себе вследствие которой он считает себя достойным высших, истинных благ. Так и в этом ярко характеризован­ном Вивесом аффекте в его разрушительных действиях проявляется тенеологический характер душевной жизни.

Вивес глубоко проник и в законы, господствующие в аффективной жизни. Аффекты, по его дефиниции, суть силы, которые даны нам при­родой, чтобы обогащаться благами и избегать зла. Следовательно, они всегда — «движения души». Поэтому равновесие, душевный покой, чув­ство уверенности не следует рассматривать как аффекты. Сила этих движений живет в них самих или вводится в них внешними причинами. Аф­фекты усиливают друг друга или препятствуют друг другу. Так из любви возникает invidia, odium ira, если другой ненавидит или преследует предмет любви данного человека, — закономерное отношение, столь ге­ниально использованное позже Спинозой. При определенных вне­шних условиях из любви возникает также желание, надежда, страх, ра­дость при достижении цели, в противном же случае — страдание. Таким образом, к телеологической оценке аффектов присоединяется сознание каузальной закономерности, по которой в возникающих условиях дан­ные аффекты переходят в новые движения души. Вивес ясно понима­ет, что аффекты в зависимости от отношения их силы вытесняют и сни­мают друг друга. Столь важная в учении Спинозы мысль, что в проти­востоянии аффектов побеждает не моральная ценность аффекта, а его сила, формулирует уже Вивес, иллюстрируя это на примере гражданс­кой борьбы, в которой повинуются не самому лучшему, а самому могу­щественному. Наиболее сильный аффект подчиняет себе все царство души. Аффекты также основаны на стремлении к самосохранению, их сила в конечном итоге определяется отношением к этому основному влечению. Вивес различает слабые и сильные аффекты, преходящие и длящиеся, и подобно Аристотелю, подчеркивает силу закона привычки. От власти аффекта над душой, возникающей из закономерных каузаль­ных отношений, мудрец освобождается посредством правильного опре­деления ценности вещей. Все это утверждения, которые затем в более определенной формулировке, возникшей по аналогии с механистичес­ким воззрением на природу, появляются у Гоббса и Спинозы.

У Кардано самосознание, неудержимая потребность славы, чувство многообразия человеческого существования выражены ярче, а враждеб­ное авторитетам доверие к собственному гению — сильнее, чем у кого-либо из его современников. Длительная память о нем вызвана особенно­стью его личности, его неукротимыми аффектами, его пророчествами, предчувствиями и его сознанием своей исключительности, напоминаю­щим гениев XVIII в., в сочетании с важными заслугами в области мате­матики и медицины. Он включает во все свои работы сообщения о себе и в завершение дает в автобиографии «De vita propria» психологически и художественно гениальное изображение своей жизни. В этом отношении Гёте справедливо сравнивает его с Бенвенуто Челлини и с Монтенем. Основа этого понимания жизни заключается в его антропологии, разработанной в двух произведениях «De subtilitate» и «De varietate». Они написаны между появлением работ Вивеса «De disciplinis» 1531 г. и «

Как и Галилей, Кардано отрицает телеологию, которая видит цель природы в человеке. Это заблуждение возникает потому, что человек способен использовать все на благо себе. Все, что существует, существу­ет ради него — положения, которые позже разработал Спиноза, доведя их до полного отрицания телеологической точки зрения. Из этого вознинкает радостная любовь Кардано к своеобразию всех существ вплоть до странностей. Это время описательного познания природы, у человека как будто появляются новые органы для восприятия реальности всех видов. Отправные пункты объяснений в антропологии Кардано всегда физиологичны по своему характеру.

Прекрасны его эстетические наблюдения. Предметы вызывают в чув­ствах удовольствие в той мере, в какой они легко познаваемы; так воз­никает удовольствие от консонанса и обозримой пропорции; впечатле­ние прекрасного возникает здесь из отношения меры вещей. Обращаясь к отношению частей лица, расположению колонн или деревьев, Карда­но показывает, как симметрия действует на чувство. При этом он ссы­лается на древних авторов и подготавливает идеи Кеплера. Преимуще­ство чувства слуха заключается в том, что оно легче вызывает движения души. Здесь он развивает мысль, как различные комбинации и различия звуков по высоте и глубине, по их силе, по жесткости и мягкости, по быстроте следования, а также по диссонантности или консонантности возбуждают в душе воинственную энергию, растроганность, живую ра­дость или умеренность. И очень тонко он приводит для всего ощущаемо­го три принципа эстетического воздействия. Сначала наслаждение свя­зано с пропорцией, затем со средней мерой очарования, наконец, с дви­жением от менее приятного к более приятному впечатлению. В своем изображении аффектов он исходит из теории духов жизни: в состоянии радости они устремляются вовне, навстречу предмету, а в состоянии пе­чали они отступают от внешних частей, причем более внезапно в силь­ных аффектах неудовольствия и более медленно в устойчиво действую­щих. Эти основные процессы обусловливают изменения в движении и теплоте крови, и так возникают типичные различия в действиях аффек­тов на тело.

В работе «De varietate rerum» 1556 г. еще сильнее выражено его ощу­щение неизмеримого разнообразия вещей. На всех этих описательных медицинских, антропологических работах основаны, в конечном итоге, точки зрения его автобиографии. Эней Сильвий, Бенвенуто Челлини ос­тавили потомству живую картину их своеобразной личности и их отношения к внешнему миру. Однако только Кардано написал свою автоби­ографию, руководствуясь высшим понятием этой задачи, сложившейся у него из его антропологических штудий и используя все художественные приемы, требуемые поставленной таким образом задачей. Он сознательно изображает свою противоречивую демоническую ин­дивидуальность, исходя из ее физической структуры, господствующих в нем аффектов славы, любовной страсти и вспыльчивости, а также из осо­бенностей его дара восприятия, его видений, способности к предсказа­нию и интуитивной одаренности. И столь же сознательно он покрыва­ет, что необходимо определило развитие его индивидуальности. Положе­ние звезд при его рождении предопределило как сомнительные, так и счастливые особенности его жизни. Черты своей индивидуальности он выводит из свойств отца и матери; обоим были присущи вспыльчивость и непостоянство, которые перешли к нему. Затем он сообщает об обсто­ятельствах, воздействовавших на его жизнь. Рост и телосложение, здоро­вье, тренировка и уклад его жизни составляют физическую основу его существования. Своим самым сильным движущим мотивом он называ­ет любовь к славе; как только он начал мыслить, его целью стало увеко­вечить свое имя. Он говорит о себе, о своих чувственных страстях, обма­нах, жажде мести, как естествоиспытатель о характере хищника с тем спокойствием теоретического отношения к исследуемой проблеме, с ко­торой позже рассматривал аффекты Спиноза.

Полемическое произведение Юлия Цезаря Скалигера (1557) про­тив работы Кардано «De subtilitate» было наиболее обсуждаемым со­бытием в области антропологического исследования того времени. Скалигер также был человеком, бурным по своей природе, обладал та­ким же гигантским ощущением своей значимости и так же вводил культ своей личности в научное исследование. Эти свойства привлек­ли его к изучению человеческой страсти. Превосходство, которое он якобы имел над Кардано, основано в сущности только на том, если ос­тавить в стороне его божественную грубость, что смутному, но глубо­кому стремлению Кардано к единому, физиологически обоснованно­му пониманию душевной жизни он противопоставил отчетливые раз­личия в учении Аристотеля, восстановленного после схоластического искажения. Хотя Скалигер опровергает учение Кардано о симметрии и пропорции как основе эстетических впечатлений в обоих высших органах чувств, Кардано здесь глубже, и различия между чувством и интеллектом, качеством и пропорцией, о которых говорит его против­ник, в сущности не противоречат его теории. Если главное различие между ними в теории аффективной жизни состояло в том, что Карда­но стремился установить в этом отношении единство, находил основ­ное свойство желания не только в чувственности, но и в воле, и рас­пространял аффект на обе области, — тогда как Скалигер обособляет эффективное состояние души, возникающие отсюда желание и воле­вое решение и выводит затем из этих моментов внешнее действие, вследствие чего желание отделяется от воли и составляет ее условие во времени, — то как мало способствуют пониманию вопроса эти разгра­ничения Скалигера, как незначительно проникают они в живую Жизнь антропологического исследования того времени!

Поэтика Скалигера была одним из великих свершений тогдашней науки о духе. В ней концентрировалась совокупность традиций древно­сти. Фрагментарное знакомство с учением Аристотеля манило построить законченное учение, из которого можно было бы выводить правила ху­дожественной практики и критики. Такова была цель Скалигера, Виды и Лопеса. Поэтика остается в аристотелевском смысле учением о худо­жественном творчестве, предназначенном для установления правил, а топика и риторика древних, особенно Аристотеля, рассматривается на­ряду с остатками их поэтики как хранилище структурных элементов этой новой науки. Совершенно так же была позже сформирована из них в Германии герменевтика. Вторая и четвертая книги Скалигера, в кото­рых представлены художественные средства, составляют главную часть его произведения. Сознательное построение, использование образов и ораторских фигур, идущих из риторики, — таков главный пункт докт­рины этой поэтики, соответствующий ходульному, пышному, изобилу­ющему возвышенными образами стилю эпохи. Тем самым эта поэтика не связана с антропологией времени или ее создателя в учении о вооб­ражении как творческой способности поэта; в антропологии того вре­мени не было и основания для подобного понимания поэтики. А опре­деления Кардано и других платонизирующих и пифагоризирующих мыс­лителей об основаниях впечатления от красоты, таких, как симметрия, пропорция и т. д. были, как мы видели, безрассудно отвергнуты Скалигером. Связь этого первого важного очерка поэтики с антропологией тех дней выражена в другом пункте: в теории аффектов. И здесь Скалигер соприкасается с внутренним духом возникающей великой фантастичес­кой поэзии. Речь идет о цели поэзии. Я оставляю в стороне отнюдь не безупречную полемику с Аристотелем. Скалигер продолжает развивать высказанные в полемике с Кардано различия. Из задатков характера (mores) возникают душевные движения (affectus). И они в качестве внут­ренних актов (actus interiores) предшествуют внешним действиям. Цель поэзии состоит в моральном поучении человека. Отношение поэзии к указанным стадиям, в которых возникает действие, противоположно тому, что происходит в действительности гражданской жизни. В ней дей­ствие есть конечная цель, тогда как в поэзии изображение действия — средство; поэт учит аффектам посредством действий. Следовательно, действие является покровом, в который поэт облекает свое учение, аф­фект же — подлинный предмет поучения, стремящийся воздействовать на определение наших поступков. Учение об аффектах используется и в другом месте, в самой важной, третьей, книге, где речь идет об изоб­ражении характеров и страстей. Так мы видим здесь близость этой по­этики, чье влияние было громадным, к будущей трагедии, центр которой составляло изображение связи, ведущей посредством аффектов от задат­ков людей к их действиям, а также пространное изображение аффектив­ной жизни. Для понимания этого внутреннего отношения очень поучи­тельно также то, что по этому поводу сказал Бэкон.

В данной области господствующим научным авторитетом обладал Телезио. Он родился в Козенце в 1508 г. Так же, как он пытался объяс­нить природу, исходя из нее самой, из познаваемого в опыте, и хотел со­единить для этого исследователей в наблюдении и эксперименте, являясь в этом предшественником Бэкона, он стремился и к тому, чтобы ос­вободить антропологию от метафизики и ввести ее в познание природы. В поздних изданиях (1586 и 1588 гг.) его главного произведения «De rerum natura iuxta propria principia» он подчинил учение о душе опубли­кованному ранее (1565) учению о природе. Телезио впервые стал выво­дить посредством высших принципов природной связи каузальные отно­шения между явлениями душевной жизни, что впоследствии стало мето­дом Спинозы. Но прежде всего он развил указания Вивеса о всеохваты­вающей каузальной связи душевной жизни. Человек в его понимании — самосохраняющееся психофизическое существо, которое развивает под действием внешних раздражений познание и реагирует на них в своих аффектах и действиях. Телезио первым исследовал в современном пони­мании возникающие под воздействием извне изменения в человеке, а именно чувственные впечатления (книга VII), и генетически вывел из этой основы средства познания природы. Как и Вивес, он признавал жизненные ценности аффектов, в силу которых они служат самосохра­нению органического существа и поэтому являются полезными и необ­ходимыми, если не превышают средний уровень и не спускаются ниже его. В его идеях совершается поворот к упорядочению аффектов, подго­товивший учения Гоббса и Спинозы: то, что усиливает и сохраняет тело и живущий в нем (собственно говоря, также физический) дух, вызывает вследствие стремления к самосохранению удовольствие; то, что его ос­лабляет или уничтожает, есть страдание; таковы два первичных аффек­та. Тем самым из этой важной части учения о душе устраняется метафи­зика и с точностью вводится данная впоследствии Гоббсом и Спинозой психофизическая интерпретация аффектов. Выше я показал, как Теле­зио в своих отдельных положениях предопределен Галеном и стоиками и как его высказывания порой почти дословно совпадают с основными положениями Спинозы в области антропологии. Тоже можно сказать о его отношении к Гоббсу.

Добавлю к сказанному раньше лишь несколько замечаний. Разграни­чение физики и метафизики у Телезио также не дано вполне отчетливо, ибо он сохраняет представление о сверхчувственном вечном духе, кото­рый в отличие от духа, возникшего из семени, прямо проистекает из Бо­жества и вводится Им. Это, следовательно, факт, выходящий за границы природной связи, как и факт самого божественного существа. Вместе с тем, однако, этот факт, в отличие от не контролируемых опытом истин, таких, как существование Бога, относится, по его мнению, к познавае­мому опытом, ибо он дан во внутреннем опыте нашего нравственного сознания. Телезио приходит к выводу о наличии этого бессмертного духа (V, 2 и 3), исходя из следующих данных: человек исследует вещи, не при­носящие ему пользы, и, занятый «блаженным рассмотрением» боже­ственных предметов, пренебрегает своим физическим благом, движимый внутренним стремлением созерцать высший мир и проникать в него. Все остальные animalia заняты только тем, что способствует самосохране­нию; они удовлетворяются потреблением наличных благ, тогда как душа человека, даже если при изобилии всех благ ее можно было бы считать совершенно счастливой, всегда остается anxia, semper remotis futurisque prospiciens. Человек спокойно взирает на разрушение своего тела. Он презирает дурных людей даже на вершине их счастья, любит и чтит хо­роших. Все эти свойства не могут быть объяснены из spiritus e semine eductus. И наконец, Телезио видел в существовании бессмертной души постулат справедливого устройства мира. Поскольку Телезио справедли­во стремится утвердить единство душевной жизни в противоположность аристотелевскому дуализму, он придает аристотелевскому понятию forma substantialis оборот, позволяющий ему понимать бессмертный дух как привходящую форму тела и жизненных духов, на которой покоится выс­ший интеллект и воля. Часто высказываемое воззрение, будто Телезио не вполне серьезно относился к этой доктрине, совершенно неверно. На­против, она является необходимым дополнением к его физиологической психологии, основанной на духе жизни. Когда Гоббс и Спиноза могли отказаться от этого физиологического учения о духе, им не нужна была больше и forma superaddita.

Из комбинации опытных данных Телезио приходит к выводу, что во всем универсуме с материей связаны аналоги психического, и душевная жизнь животных и людей есть выражение этой повсюду распространен­ной силы. Вторым общим принципом природы, который лежит в осно­ве антропологии Телезио, является стремление к самосохранению, кото­рое присутствует уже в двух силах природы и в каждом возникающем из их взаимодействия в материи телу.

Вещь не знает другого зла, кроме уничтожения себя. Третий общий природный принцип антропологии — внутренняя телеология животно­го существа, в соответствии с которой его части и функции служат само­сохранению. А для психологии индивидуальных различий добавляется учение о необозримом разнообразии вещей, как бы заложенном в при­роду principium individuationis

Канон или mensura (очевидно, соответствующий понятию крите­рия в теории), которую цели дают движению всех аффектов, есть самосох­ранение. Оно действует как пружина в часовом механизме, определяя дви­жение аффектов. Совершает оно это посредством основного свойства аф­фективной жизни, согласно которому удовольствие связано с тем, что уси­ливает мощь тела, а неудовольствие с тем, что ее уменьшает или уничтожа­ет. Вновь мысли Гоббса и Спинозы. Это влечение к самосохранению объе­диняет людей в общественные союзы, ведет их к доверительному общению и пробуждает в них благоволение к ближним. Ведь разделенными они не могли бы жить уверенно; отдельный человек не мог бы приобретать все, что ему нужно для сохранения своей жизни, борьба с другими существами и предотвращение насильственных действий дурных людей часто превосходила бы силы одинокого человека. Здесь Телезио подготавливает на осно­ве античной традиции естественное право Гоббса. А так как человек позна­ет, что страдания, угнетающие его ближних, грозят и ему, что благо, выпав­шее на их долю, может быть достигнуто и им, возникает сочувствие, и оно может превратиться в ненависть к тем, кто вредит тому, кого мы любим.

Самым подлинным выражением духа Возрождения являются ценно­стные определения, в соответствии с которыми Телезио оценивает аф­фекты. Печаль и все родственные ей аффекты являются в качестве сжа­тия духа слабостью и его умалением, напротив, fortitudo и sublimitas в качестве расширения души суть усиления в духе жизненных ценностей, следовательно, добродетели.

Во Франции вскоре после появления полного произведения Телезио, в 1588 г. вышли «Опыты» Монтеня. Я показал, что наряду с влиянием скептиков он испытал также влияние римских стоиков и Плутарха; в на­шей связи становится также очевидным, что он продолжает Вивеса и Те­лезио. Монтень чтит во всем природу и стремится к чистому ее воспри­ятию. Природа направляет нас посредством влечения к радости, ее сред­ствами являются аффекты, без которых наша душа пребывала бы без движения, как корабль в открытом, спокойном море. У Монтеня мы об­наруживаем также сомнение в ценности раскаяния, основанное на том, что прошлое было обусловлено связью универсума, а также предпочте­ние мужественных и радостных чувств — все, как у Гоббса и Спинозы. Стоический принцип жизни, соответствующей природе, на котором в следующем поколении будет основана естественная система образа жиз­ни людей, составляет центр его морали; высшее же в нем — в чем он род­ственен Возрождению и преимущественно Кардано, — характеристика своей индивидуальности с сознанием права проявить во всей полноте собственную сущность.

Весь этот ряд мыслителей завершает философ итальянского Возрождения родом из Южной Италии — Джордано Бруно, возвысивший художественный дух и ренессансные эстетические идеалы до уровня философии. Как в его воззрении на природу руины античного материализма соедине­ны в новое, более мощное и возвышенное построение, а из развитых в ра­ботах Телезио идей выведено понятие единого, бесконечного, божествен­ного универсума, так и проистекающее из этой доктрины воззрение на че­ловека — сколь оно ни слабо по своему научному обоснованию — все-таки наиболее совершенно реализует идеалы Возрождения. Вся догматика хри­стианства в качестве антропоцентричной, дуалистической и иудейско-партикулярной подчинена видимости чувств и воображению. Устранение этой видимости происходит в философии. Вершину философского созна­ния составляет героический аффект, в котором Бруно глубже, чем какой-либо другой мыслитель выразил ренессансное чувство жизни. С его точ­ки зрения это героическое чувство жизни подавляется не только католи­ческим, но и протестантским образом жизни. Ярким пламенем горит и сияет в нем ренессансное сознание великолепия красоты мира, той без­граничной varietas rerum, которую так глубоко чувствовал Кардано, сознание индивидуальной жизни каждой части универсума. Бруно отверг школьную философию и христианство; Аристотелю следует подражать лишь в том, что он вышел за пределы всех учений предшествующих фи­лософов. Бруно чтит Петрарку, однако его сентиментальную любовь он считает достойной сострадания и смеха, это подлинная трагикомедия. Из древности ему сияет прежде всего созвездие Платона и, вращающееся вок­руг него, созвездие Плотина, «князя всех платоников», а в морали — со­звездие стоиков, особенно Эпиктета и Марка Аврелия. Знание человека и учение о жизненном поведении, достигнутые Воз­рождением, перешли теперь к северным народам. Однако здесь они столкнулись с совершенно иными условиями жизни, и в больших про­тестантских движениях эти доктрины должны были принять иные фор­мы. Раньше я пытался изобразить душевную живость, которая формиро­валась здесь в различных формах протестантской веры и которую следует искать вне догматов и моральных произведений.

3

ОТНОШЕНИЕ ЭТОЙ ДИТЕРАТУРЫ К ИСКУССТВУ И ПОЭЗИИ

Каждый раз, когда какая-либо культура отмирает и должна возникнуть новая, мир понятий, вышедший из прежней, бледнеет и распадается. Пе­реживание, обусловленное изменениями в обществе и прогрессом науки, на время освобождается от оков понятийного мышления: оно само по себе становится властью над душами. Следствием этого является совер­шенно новая оценка искусства и поэзии как непосредственного выраже­ния того, что волнует данное время, и прямое отношение литературы любого рода, описывающей природу человека и его жизненное поведе­ние, к искусству и поэзии. Это мы видим сегодня, так происходило и в XVI, и в начале XVII в. вплоть до развития естественнонаучного духа в работах Кеплера, Галилея и Декарта. Ведь системообразующий дух ни­когда не замирает, ибо он основан на метафизической потребности ре­шить загадку мира и жизни в общезначимом научном знании. Однако никакая проницательность неспособна придать краску и силу жизни хит­росплетениям понятийного метафизического мышления, возникающим в такие времена. И так как искусство и поэзия становятся тогда высшим вы­ражением восприятия жизни, они черпают, правда, не без другого лите­ратурного опосредствования, из себя самих глубину воззрения на жизнь. В данный период новые искусство и поэзия развивались в атмосфере про­странной литературы, повествовавшей о человеке и его жизненном пове­дении. В изобразительном искусстве учение о темпераментах, о способах выражения, об индивидуальных различиях, воспринятое из работ древних авторов и продолжавшее развиваться, воздействовало на двух величайших гениев характеристики и выразительности, на Леонардо и Дюрера. Вся жизненная настроенность Рафаэля озарена светом той поэзии, которая пришла из литературы и стихов о любви, о родственности земной и небес­ной красоты, занимавшей тогда всех образованных людей. В сонетах Микеланджело обнаруживается его внутренняя близость платонизируюшей мистике тех дней. И можно предположить, что Рубенс находился под влиянием духовной атмосферы, в которой на новый лад ощущались, ценились и расчленялись сильные движения, аффекты души, возникающие из них решительные действия. Но особенно эта литература воздействовала на поэзию этой эпохи и прежде всего на драму. До нас дошли лишь немно­гие следы прямого влияния тех работ, о которых мы здесь говорили; несомненно влияние на Шекспира Монтеня и, возможно, Бруно, отношение Расина к Пор-Роялю, центру глубочайшего знания души в эту эпоху, или знание Мольером содержания философских дискуссий тех дней нам неизвестны бесчисленные каналы, по которым из больших резервуаров распространялись знания о человеке, оплодотворяя нивы поэзии. Однако поэты, которые живут созерцанием людей, и тогда черпали свой матери­ал не столько из книг, сколько из наблюдения над сформированными этой литературой личностями и из основанной на ней живой беседе образован­ных людей того времени. И наконец, доказательство всего этого отношения основано не столько на скудных прямых свидетельствах о влиянии этой литературы, которое может быть обнаружено, сколько на том, что во всей поэзии этих лет проявляется способность постигать чувственную сто­рону природы человека, внешние проявления характера, средства физи­ческого выражения страстей, умение характеризовать структуру индиви­дов, изображать внутреннюю связь аффектов, все то, что не достигалось ни до, ни после этого периода. Создается впечатление, что персонажи Шекспира или Мольера прозрачны и позволяют увидеть движущие силы их душ. Они требуют прежде всего искусства мимического изображения и дают возможность его осуществить, так как поэт всегда предвосхищал вне­шний аспект внутренних состояний. И понятия этих великих писателей об отношении характера человека к его судьбе также связаны с дебатами тех дней по этому вопросу.

II

АНТРОПОЛОГИЯ И ЕСТЕСТВЕННАЯ СИСТЕМА НАУК О ДУХЕ В XVII ВЕКЕ

Новые антропологические понятия XVI в., сложившиеся сначала у роман­ских народов, оказывали, конечно, влияние также на политиков и полити­ческих писателей. Однако идеи улучшения общественного порядка опреде­лялись прежде всего христианскими и платоническими идеалами; в них, следовательно, отсутствовала общезначимая основа реального знания чело­веческой природы; так, «Утопия» Томаса Мора (1516) и революционные идеи спиритуалистов в Германии выводили свои следствия из произволь­ных понятий об идеале, и даже еще «Политика» Юстуса Липсиуса (1589) конструирована из понятий добродетелей, необходимых князю. Требовани­ям суровой реальности уделено некоторое внимание при трактовке добро­детели prudentia, как того требовал дух времени. Значительный прогресс, связанный с политикой времени и получивший теоретическую основу в новых воззрениях людей, относился к принципам внешней политики.

В предшествующих работах я показал, как понятие государственно­го интереса, которое выводит правила политических действий, исходя из стремления государств к власти, сложилось в борьбе государств Италии, получило свое первое принципиальное осуществление в политике Вене­ции, а в работах Макиавелли свою доктрину. Макиавелли основывал по­литическое мышление на своих антропологических принципах. Одно­родность человеческой природы, сила животных инстинктов и аффектов, прежде всего любви и страха, их безграничность — таковы моменты, на которых должны быть основаны последовательные политические мыш­ление и деятельность и сама политическая наука. Учитывающая факты позитивная фантазия государственного деятеля основана на этом позна­нии, которое учит рассматривать человека как силу природы и преодолевать аффекты введением других аффектов. В своей политической работе 1615 г. Сарпи развивает с холодным равнодушием исследователя природы принципы и технику олигархического правления Венеции; Гвиччардини, Парута и Ботеро защищают в несколько смягченной форме ту же точку зрения; завещание Ришелье основано на том же принципе государственного интереса, уравновешенном благородными представлениями, предъявляемыми к репутации суверена в великих монархиях. Нидерландский последователь римских стоиков Сциоппий рассматривал в своей изданной Конрингом работе о политическом методе автаркию и благосостояние государства как цель всей политической деятельности и ставил мотивы морали лишь в косвенное отношение к ним. Политичес­кий мыслитель должен говорить о тирании и революциях, как врач о жаре и воспалениях. Это сравнение похоже на то, которое Спиноза в бо­лее широком смысле применил к рассмотрению всей аффективной жиз­ни: «будто речь идет о линиях, плоскостях и телах». И Липсиус сам в сво­их указаниях о prudentia правителя поставил вопрос, не допустимо ли до­бавлять в эту чистую смесь несколько капель злой хитрости и обмана; он ответил на это утвердительно, исходя из того, что природа и ratio требу­ют, чтобы благополучие государства служило непременным критерием политических действий и что политика его времени полна лжи, хитрос­ти и обмана.

Принципы развития правовой и государственной структуры, осно­ванные на новой антропологической науке и систематически утвержда­емые, развивались, однако, в совсем иной связи. Два момента сталкива­ются здесь друг с другом. Протестантские писатели исследовали, особен­но после Варфоломеевской ночи (1572), отношение права князя к пра­ву подданных, опираясь на греко-римское понятие государственного до­говора. Работы Хеннинга (1562), Ланге (1560) и Отмана (1585) обраща­ют на себя внимание использованным в них научным методом. Хеннинг называет свою работу «De lege naturae methodus apodictica», а Ланге го­ворит в своем исследовании о геометрическом методе, примененном впоследствии Гоббсом и Спинозой. Второй момент заключался в воз­рождении римского учения о праве и государстве. Оно было совершено великими французскими юристами школы Буржа, во главе которых сто­яли более склонный к историческим воззрениям Кюжас, и преимущественно систематизирующий Донелль. В римской правовой науке есте­ственно-правовые теории греков были соотнесены с самой системой права; таким образом и на этом пути естественно-правовая теория полу­чила значение в применении к позитивной юриспруденции. А так как новое гражданское общество настаивало на правовом равенстве всех граждан и вместе с тем на установлении суверенитета государства, оно получило в учении о естественном праве теоретическую основу своего конституирования и средство борьбы против самостоятельных образова­ний, сложившихся в обществе в средние века. Эта потребность породи­ла три значительных произведения, учение Бодена о государстве (1577), Политику Альтуса (1603) и международное право Гуго Греция (1625). Гуго Греции, последний и наиболее значительный из этих писателей, находится уже под влиянием римского стоицизма, утвердившегося тог­да в нидерландской филологии.

Отношение времени к стоицизму и обусловленному им воззрению римлян на жизнь основано прежде всего на том, что этим была дана воз­можность выводить из телеологического характера мировой связи по­средством учения о человеке совокупность общезначимых и неизменных правил, с которыми связано устройство каждого общества в вопросах права, государства и религиозной веры. Именно в этом нуждалось то время: в обосновании новых порядков, независимо от прежних автори­тетов; в автономии духа при регулировании его практических действий в гражданской жизни; в твердых принципах регулирования общества по его новым потребностям. Однако принципы рационального формирова­ния права, государства и религии в качестве форм духовной жизни мог­ли быть основаны только на познанной закономерной связи и природы духа. А это требовало дальнейшего развития антропологии.

Три исторических момента способствовали развитию антропологии, созданной Вивесом и Телезио: требования, связанные с рациональным формированием права, государства и религии, материал, полученный в филологической реконструкции римского стоицизма, методы и принци­пы, предоставляемые механистическим естествознанием. Так возникло величайшее достижение антропологии того времени: установление зако­нов, господствующих над причинной связью душевной жизни, вслед­ствие чего отдельные состояния души выводятся из высшего принципа самосохранения, обусловленного внешним миром и реагирующим на него психофизическим существом. Классические представители этой ан­тропологии — Гоббс и Спиноза, основывавшиеся на учении Декарта.

О влиянии римских стоиков на системы этих трех философов я гово­рил в другом месте; однако они находятся под воздействием двух других указанных исторических моментов, а к ним присоединяются многооб­разные, очень сложные влияния, часть которых полностью установлена. Уже быть не может.

Вопрос о влиявших на Спинозу работах может быть в определенной степени решен посредством сравнения определенных мест в его книгах с параллельными высказываниями других авторов. Первое доказатель­ство такого рода привел Тренделенбург, сопоставив принятое разделение на 8 типов причин в «Трактате» 1,3с распространенными учебниками Хереборда и Бургерсдейка, которым Спиноза следовал (Beitrage III if.). Фрейденталь (Spinoza und die Scholastik. Eduard Zeller gewidmete Aufsatze 1887) доказал посредством анализа cogitata metaphysica, что Спинозе были известны работы Хереборда, Бургерсдейка и других авто­ров периода поздней схоластики; исходя из этого он мог допустить и в «Этике» использование схоластической традиции. С другой стороны, Зигварт указал на то, что Спиноза, вероятно, читал Джордано Бруно; даже если не считать это строго доказанным, то следует во всяком случае допу­стить, что Спиноза знал идеи Бруно благодаря какому-то нам неизвестно­му автору (Sigwart. Spinozas kurzer Traktat, ubers. und erl. 1870. Einl. S. 38, 43). Влияние источников другой группы, на которую указал Йоэль, до­казано недостаточно убедительно; между тем то, что Спиноза использовал работы еврейских философов религии и что в работах прежде всего Май-монида и Крескаса есть ряд несомненных параллелей с его идеями, оспа­ривать невозможно. Если добавить к этому явное использование работ Декарта и Гоббса, то становится очевидной его тесная связь с самыми раз­личными кругами литературы той эпохи. К тому же упоминание Шуллера в письме Лейбницу о наличии редких книг в наследии Спинозы свиде­тельствует о его интересе и к более далеким от его непосредственных за­нятий предметам религиозного и политического характера.

Все эти указания позволяют глубже проникнуть в мышление Спино­зы. Их необходимо связать и дополнить посредством другого метода. Все, что Спиноза читал, он преобразовывал и превращал в собственное пони­мание жизни. Поэтому все доказательства прямой зависимости, получен­ные посредством выявления параллелей, следует строго ограничивать. Тем не менее не подлежит сомнению, что начиная с первого диалога его идеи сложились под влиянием значительного движения его времени, независи­мо от того, каким образом он с ними познакомился. Из отношения его глубокой души к этому движению возникает внутренняя форма и струк­тура его системы. Она столь проста в «Этике», до того во фрагменте «De emendatione» и еще раньше в «Трактате», что с этой точки зрения Спиноза предстает перед нами как прозрачный кристалл. Первое сбли­жение с философским движением произошло, вероятно, в ходе его заня­тий с гуманистически настроенным врачом ван ден Энде, ибо ван ден Энде приписывали, что он внушает своим ученикам атеистические идеи; этот атеизм воспринявшего гуманистические идеи врача заставляет нас вспомнить о натурализме Лукреция и о работах таких писателей этого на­правления, как Телезио. На духовное значение ван ден Энде в формиро­вании Спинозы бросает свет его роль посредника в ознакомлении с гума­нистическими идеями; о близком же общении со Спинозой свидетель­ствует то, что по сохранившимся сведениям Спиноза был его помощни­ком в преподавании. Основная направленность Спинозы отражена уже в его первом диалоге, включенном в трактат «De Deo et nomine». Основное понятие этого диалога составляет бесконечная в своей тотальнос­ти и в высочайшей степени совершенная природа. Вожделение видит в этой природе повсюду лишь различия; ratio же разрешает эти сомнения и демонстрирует единство, непосредственно постигаемое интеллектом, из чего возникает любовь к этой совершенной и бесконечной природе. В этих положениях уже полностью содержится познание бесконечной при­роды по ее ступеням и в ее связи с движением от аффекта к любви к Богу. Следовательно, структура системы есть монизм, в котором учение о душе расчленяется по схеме платонизирующей мистики, и собственные откры­тия Спинозы возникают из приспособления этой структуры к состоянию науки. Все, что он читал, сразу же превращалось для него в материал для формирования этой основы его системы.

Юстус Липсиус, Герард Фоссий, Сциоппий и Хейнсий первыми совершили реконструкцию учения римских стоиков в нидерландской фи­лологии. Антропология и на своих более ранних стадиях находилась под влиянием римских стоиков, и теория жизненного поведения также испытала глубокое влияние установленной стоиками простой связи между телеологической структурой природы, естественной жизнью и неизменными естественными законами общества. Теперь же возникло филологически обоснованное вновь обретенное понимание. Какой ве­ликолепный расцвет пережило это единственное свободное общество тогдашнего мира. Его основой было ставшее мощным благодаря тор­говле и промышленности бюргерство, опиравшееся на активную ре­форматскую религиозность. Это общество первым в Европе предоста­вило убежище свободным мыслителям и писателям. Интернациональ­ная связь, объединявшая сторонников реформатской религии в различных странах, позволила великим французским юристам, примкнувшим более или менее решительно к гугенотам, обрести новую родину в Ба­зеле, Женеве, Гейдельберге, Альтдорфе, преимущественно же в Нидер­ландах. В Лейдене возник первый университет в современном понима­нии, ибо признаком и целью такового служит соединение преподава­ния с независимым исследованием. Религиозные войны во Франции заставили переехать в Нидерланды Ж.Ж. Скалигера, величайшего фи­лолога тех дней. Здесь интенсивнее, чем где-либо в Европе работали ради прогресса наук, и вся эта работа определялась общими идеями. Идеи римских стоиков соединялись здесь с арминианским постижени­ем идеализма свободы и высшего морального понятия Божества, сло­жившимся в изучении Цицерона и Сенеки. Вплоть до нидерландской литературы, особенно драмы, простирается влияние установленной здесь связи между учением римских стоиков и свободным, сложившим­ся в сектах протестантским христианством: она была внутренне близ­ка стойкому, терпеливому и спокойному нидерландскому духу. Такова была атмосфера, в которой друг за другом развивались Греции, Спиноза и Гейлинкс.

Мы вновь обнаруживаем группу разнообразных работ, систематичес­кие изложения римского стоического учения, письма, диалоги, очерки, оказывавшие воздействие в Европе и читавшиеся в широких кругах образованных людей. Самым знаменитым из представителей стоицизма в области филологии был Юстус Липсиус (род. в 1547 г.). В своей работе «De constantia» и в своей системе политики он притязал на то, чтобы считаться философом и писателем. В первой работе он предпринял по­пытку примирить доктрину стоицизма с основными идеями христианс­кой религиозности, во второй построил теорию государства на основе античного учения о добродетели.

В работе «De constantia» он восхваляет стоиков, которые больше, чем представители какой-либо другой школы утвердили понятие предопре­деления и ввели человека в вечный порядок вещей. Здесь, как и повсю­ду, он отдает предпочтение римскому преобразованному стоицизму Сенеки. Хрисипп же, по его мнению, исказил и ослабил мужественное вначале учение своими изощренными исследованиями. Диалог Липсиуса идет от Сенеки. Липсиус уехал из Нидерландов из-за граждан­ских беспорядков. В беседе с ним его друг Каролус Лангиус говорит ему, что гражданские беспорядки он найдет теперь повсюду: внутрен­нее же беспокойство или покой мы приносим сами, они в нас самих: чтобы ощущать покой в беспорядках и мир в вооруженных схватках, наш дух должен быть упрочен и определенным образом сформирован. Так друг Липсиуса призывает его к constantia. Она определяется как подлинная, неизменная сила души, которую внешние, случайные об­стоятельства не могут ни безмерно возвысить, ни подавить. Силу он определяет как внутреннюю стойкость, происходящую не из opinio, а из recta ratio.

Словом constantia Сциоппий обозначил (наслаждение) из перечисления Диогена (VII, 115), соответствующее ratio внутреннее душевное состояние мудрого человека. На малодушные сомнения Липсиуса друг ему отвечает: «С тобой беседует философ, а не флей­тист». Важны здесь два пункта. Собеседник Липсиуса отвергает miseratio как малодушие, теряющее силы под бременем чужого страдания, но в отличие от него признает misericordia как склон­ность духа облегчать нужду или беды других. Здесь Липсиус затраги­вает вопрос, который обсуждался в споре между последователями строгого стоицизма и перипатетиками и особенно внимательно рас­сматривался Сциоппием. Эпиктет увещевал не приходить в волнение при виде жалующегося на свои беды: пойми, его мучает не то, что с ним случилось, а составленное им мнение об этом; и прежде всего не присоединяйся к его стенаниям. Лелий Перегрин в своей интересной работе о познании и совершенствовании страстей души (1598) нахо­дит в этом невероятную душевную черствость, лишающую человека человечности. Сциоппий же интерпретирует это место у Эпиктета в смысле работы Сенеки «De dementia». В ней Сенека утверждает что благодеяния и радостная, полная силы поддержка несчастно­го достойны мудрого, но сострадание как озабоченность чужим стра­данием не должно ощущаться им; слабы глаза, из которых при виде плачущего текут слезы, так же как склонность всегда смеяться со сме­ющимся не проявление веселости, а болезнь. К этому толкованию сострадания присоединяется Сциоппий. Следовательно, отсюда при­шло также к Гоббсу и Спинозе осуждение сострадания. Второй пункт касается providentia. В Нидерландах не было в то время вопроса, вы­зывавшего больше споров, чем вопрос о провидении, избранности к спасению и родственном ему стоическом детерминизме. Липсиус смягчает его предпочтением римского стоицизма, и хотя говорит о благотворной необходимости, решительно признает свободу выбора и в конечном итоге удовлетворяется указанием: Necessitatis non aliud effugium est, quam velle quod ipsa cogat. В своей «Manuductio ad Stoicam philosophiam» он пытался также смягчить парадоксы стро­гого стоицизма, такие, как отсутствие аффектов и апатию мудреца, от­каз от сострадания и прощения, способами эклектическо-римского направления. Его идеалом был христианский стоик. Из этого идеала он исходил и в своей распространенной по всей Европе в многих из­даниях «Политике». Она построена на учении о кардинальных добро­детелях. В работе Липсиуса впервые вся связь моральной философии стоицизма положена в основу созерцания морального мира. Хрупкая и одновременно страстная, склонная к меланхолии натура, находив­шая опору в соединении стоицизма с христианством — таким он пред­стает перед нами в своих письмах: свою личность он рисует современ­никам в этих письмах как очень интересную и значительную. Спор, в который его вовлекли его идеи церковной политики, прежде всего с благородным защитником толерантности Коорнхертом, послужили причиной его отъезда и перехода к иезуитам. Даниэль Хейнсий — фи­лолог, поэт и историк и Герард Фоссий также находились под влияни­ем стоической философии.

Систематизация стоического учения об аффектах и моральном образе жизни была совершена Сциоппием в его Elementa philosophiae stoicae moralis (1606). Этому немецкому филологу также свойственна тен­денция к соединению моральной философии стоицизма с христианством и для него также Сенека является посредником между ними. Правда, па­радоксы стоической секты, «сильной и святой», создали ей дурную сла­ву, однако при правильной интерпретации эта моральная философия со­ответствует как католической вере, так и учениям самых выдающихся философов. Понимание высшего блага в стоицизме и в христианстве одинаково. Приступая к изложению систематической связи моральной жизни, начиная от аффектов и посредством их очищения до требований Долга, Сциоппий исходит из очень важной мысли общего учения о ценности, которую он заимствует у Сенеки. Наука о моральной жизни рас­падается, соответственно этой мысли, на три части: предмет первой — оценка жизненных ценностей, предмет второй — создание подобающе­го соотношения между жизненными влечениями и этими ценностными определениями, и третьей — правила, соответствующие этому. Сциоппий обосновывает необходимость такой общей теории жизненных цен­ностей. Что может быть более необходимо, чем определение для каждой вещи ее ценности? Оценить величину этой ценности является высшей и первой задачей: лишь исходя из этого, можно регулировать стимул, ко­торый должен соответствовать величине ценности. Жизнь может быть гармонична лишь в том случае, если действие не отклоняет импульс, а импульс возникает из установленной ценности предмета, и его сила со­ответствует этой ценности. Это очень значительное построение высшей теории жизненных ценностей для моральных наук использует Сциоппий. Он составляет таблицу, что до него делали и другие, например, Лелий Перегрин, и первая часть его моральной науки определяется как теория aestimatione. Масштаб определения ценностей он находит в принципе — жить в согласии с природой. В этом принципе содержится масштаб bonum, honestum и virtus. Совершенно ясно, что на эту теорию оказало влияние определение средней линии действий из цели жизни у Аристотеля.

Ценность работы Сциоппия для того времени заключается в система­тизации моральной философии стоиков, в нее он стремился включить все отдельные определения и даже привнес несколько добавлений, о ко­торых он с большим удовлетворением сообщает. При этом он подчиня­ет названные нами три части моральной философии стоицизма общему различению, которое он также берет у Сенеки. Сенека различает decreta и praecepta. Сциоппий видит это различие в том, что первые регулируют жизнь вообще, вторые определяют части жизни, действия людей в зависимости от различия места и времени. Таким образом, сто­ическая моральная дисциплина распадается у него на decreta, в верхней части которых речь идет об aestimatio, во второй — об appetitio и на praecepta, где предметом первой части является medicina affectuum, пред­метом второй — officia. Для учения об appetitio приводится порядок аффектов, данный на с. 337.

Этой таблице у Сциоппия предшествует таблица aestimatio. По­скольку в ней систематический порядок аффектов в целом соответ­ствует стоическим делениям и дефинициям более позднего времени, она стала полезным средством ориентации для философов следующе­го периода, хотя сегодня мы в ней не находим ничего нового. В praecepta medicina affectuum и officia разделены и полностью расчле­нены. Польза этой работы для того времени заключалась в том. что Сциоппий подробно показал в ней всю ту важную связь, в которой моральный душевный процесс был воспринят стоической философи­ей во всех его стадиях. В качестве такого типа распространенной философско-филологической литературы этого рода мы ее здесь и рас­смотрели, как ни незначительна она вне данного историко-литератур­ного контекста.

В 1597 г. появились сначала «Essays» Бэкона, а в 1605 г. английское издание его работы «De dignitate et augmentis scientiarum», в 1623 г. ее латинское издание. Бэкон отделяет науку морали от теологии; нрав­ственные предписания подчинены, по его мнению, закону природы; его внешний признак — consensus, внутренне он действует как инстинкт и естественный свет. Все это положения, идущие из стоицизма. Внутрен­ний инстинкт направлен на самосохранение и на общее благо. Своеоб­разие Бэкона в том, что он призывает к созданию науки, которая стре­милась бы к осуществлению требуемому законом природы образа жиз­ни с помощью вспомогательных средств, которые будут содержаться в новой науке о человеке. Из числа пропусков, устанавливаемых его Эн­циклопедией в существующих науках, он называет также отсутствие doctrina de cultura animi.

Первая часть этой теории должна быть характерологией. Материал для нее следует искать у писателей и историков; из историков он назы­вает Тацита, Коммина, Гвиччардини.

Appetitio:

1. naturalis et sine motu, eaque vel:

{prima, qua inclinamus ad ea, quae ad conservationem nostri pertinent;

consequens, qua virtutem seu honestum sectamur: ad virtutem enim, ut ad summum bonum, natura magis inclinamus quam ad conservationem nostri.

2. iudicio suscepta et cum motu aliquo, quae commotio est vel:

{vehementior et sine ratione diciturque pathos vel affectus vel perturbatio, quae dividitur in:

constans et prudens et cum ratione: bpuf] vel &. sive constarrtia, et dividitur in:

{principes, quarum aliae nascuntur ex opinione:

principibus subiectas, ut:

{boni venturi:cupiditas seu libido; praesentis: voluptas seu laetitia

mali}

ex quibus oritur aegrotatio sue morbus, ut avaritia, ambitio, mulierositas etc.

{venturi: metus. Hinc oritur offensio seu fastidium sive abhorrentia, ut inhospitalitas, uiaoyoveict, u.iaav9pcojtia;

>praesentis: aegritudo seu tristitia.

(libidini subiectae sive species libidinis: ira, excandescentia, odium, amor etc.;

voluptati: delinitio, lactatio etc.;

metui: pigritia, terror, timor etc.;

aegritudini: misericodia, invidentia, angor, luctus etc.

{principes ut:

{voluntas: appetitio cum ratione;

gaudium: elatio animi cum ratione;

cautio: declinatio mail vel etiam incommodi cum ratione;

principicus subiectas ut:

voluntati: benevolentia, dementia etc.;

gaudio: recreatio, hilaritas etc.:

cautioni: reverentia seu verecundia, castitas seu sanctitas.

Подобно тому как земледелие требует знания различий почвы и климата, а медицина — различий тел, культура духа должна быть ос­нована на знании различий характеров. Вторая часть этой новой на­уки — доктрина аффектов в их различии по степеням и формам. Они — болезни души или бури, вызывающие в человеческой душе большое беспокойство. Аристотель проницательно и хорошо опреде­лил их, но не использовал свою теорию в морали. Бэкон хвалит сто­иков, указывая, однако, что живое изображение аффективной жиз­ни, данное писателями и историками, не достигнуто еще ни одной теорией. В них речь идет прежде всего об оценке условий, в которых один аффект может быть использован для подавления или ограниче­ния действия другого аффекта, подобно тому как охотники пользу­ются одним животным, чтобы охотиться за другим. На этом основа­ны также награды и наказания в праве: мощные аффекты страха и надежды могут оттеснить другие вредные аффекты. В этом месте Бэ­кон очень близок положению Спинозы, что аффект может быть пре­одолен лишь другим аффектом, пусть даже человек им и не обладает. В третьей части этой теории речь идет о средствах излечения и процессе излечения, посредством которых можно освободиться от болезней аффектов; здесь Бэкон развил хорошие правила, в частно­сти использовал силу привычки, которую так прекрасно показал Аристотель. В какой степени и эти теории во многом возвращают нас к стоицизму, я показал раньше. «Опыты» Бэкона — одна из лучших популярных работ того времени о знании души и жизненной мудро­сти. В них он сделал глубокие замечания об отдельных аффектах, их условиях, о внутренних отношениях, в зависимости от которых они действуют в характерах различного типа.

В 1601 г. вышла из печати работа Шаррона «De la sagesse» . Перед нами вновь предстает своеобразная личность, считающая делом своей жизни познание себя и людей. Ученик Монтеня, он еще сильнее под­черкивает моральную слабость человека и еще больше использует сто­ические учения об аффектах, о средствах освобождения от них и об идеале мудреца. Эта работа также оказала воздействие на весь круг об­разованных людей.

Во всех этих произведениях, как ни различны они, господствует одна форма антропологии и проявляется одна ее функция. Фон этой антропологии образует новая, пронизывающая всю светскую жизнь жизненность, порожденная возникшим на севере протестантизмом и распространившаяся на Францию и католические Нидерланды. Это движение придало моральным идеям огромную силу. Возникло стрем­ление дать им общезначимое обоснование. «Свет природы», который почитался в римской философии, был воспринят в учениях стоиков, в христианском идеализме, вообще всеми великими философами как однородный и самодостаточный. Здесь, как раньше у мыслителей Воз­рождения, произошло новое проникновение человека в себя, в после­днюю глубину своей сущности. Схему процесса прочно обоснованной в своей автономии внутренней жизни находили преимущественно в учениях стоиков о телеологической связи природы, о самосохранении, о задатках нашего существа, в котором это самосохранение телеологи­чески действует, о пленении человека действием аффектов, рабском подчинении им и наконец, об освобождении от этого рабства посред­ством познания ценностей жизни. Интериоризация, которая возник­ла здесь, на севере, и повлияла на некоторые круги во Франции, в ча­стности на творчество Расина, обусловила впоследствии и английскую и нидерландскую литературы. На почве аристотелевско-схоластического учения о независимой духовной субстанции, в которую аффекты могут внести замешательство лишь извне и временно, Декарт исполь­зовал схему стоической моральной философии, Спиноза совершил это на основе нового монизма, Гейлинкс, исходя одновременно и из дру­гих предпосылок.

Мы видели, как новая антропология постепенно начинала осуществ­лять и другую функцию в духовной культуре: она стала основой тех про­изведений, в которых предпринималась попытка построить естествен­ную систему права, государства и религии и придать им практическое значение; вершину этого, вначале независимого от естественных наук движения составляют работы Гуго Греция.

Сказанное о Гуго Гроции в другом месте и под другим углом зре­ния нуждается здесь в следующих дополнениях. Гроции исходит из определения государства. Он выявляет в правовых установлениях го­сударств основанные на природе людей и вещей и поэтому необходимые понятия и положения естественного права. Его он в конечном сче­те основывает на науке о человеческой природе: ведь из отношения ее константных черт к природе вещей возникают естественные, общезна­чимые определения общественной структуры. Как и Бэкон, Гроции находит в ней два ограничивающих друг друга задатка. Каждое живое существо заботится с момента рождения о себе; оно стремится сохра­нить себя, избегает своей гибели и ищет то, что способствует его само­сохранению. Однако в человеке развивается и социальный инстинкт; даже животные ограничивают заботу о собственной жизни ради своих детенышей и других животных той же группы. В детях рано проявляет­ся сострадание и стремление помочь другим. С социальным инстинк­том соединяется язык, способность создавать общие правила и действо­вать соответственно им. На этом основаны право и содержащиеся в нем предписания воздерживаться от посягательства на чужое добро, выпол­нять обязательства, возмещать нанесенный ущерб, а также принцип возмездия. В нашей природе есть также способность соразмерять бла­го и зло, и жертвовать удовольствием в настоящем ради будущего. Воз­никающие таким образом правила жизни независимы в своей значимо­сти от существования или воли Божества, ибо они основаны на природе человека.

Переход от этой стадии обоснования политической науки антропо­логией к той, главными представителями которой были Гоббс и Спи­ноза, отражен в множестве имеющихся у нас документов эволюции Гоббса. Гоббс исходил из понятия государственных интересов, разви­того Макиавелли и венецианскими политиками и получившего свое классическое выражение в деятельности Ришелье в качестве преуспе­вающего руководителя крупного государства. В смуте гражданских войн в Англии у Гоббса возник план создания нового естественного права, центром которого должны были стать власть и интересы госу­дарства. Он выступил против Гуго Греция, сторонника социального направления в естественном праве, в качестве продолжателя ради­кальной доктрины этого права, выступил против сторонника стоициз­ма Цицерона и римской юриспруденции в качестве представителя того голого понятия власти, которое было впервые разработано гре­ческими софистами. Так Гоббс сформулировал свои первые понятия о природе человека и основал на них свой первый набросок естествен­ного права. Однако видя, как представители всех направлений есте­ственного права ссылаются на многообразные знания о человеке и основанную на них антропологию, он вынужден был искать более прочную основу для научной доктрины о душе. Свое понятие единой государственной воли Гоббс основал на общей механической связи. Его политическая наука стала теперь динамикой большого политичес­кого тела, его политический идеал — уверенно функционирующая механическая система, и постигнута она могла быть только как осно­ванная на знании человека, рассматриваемого в виде психофизичес­кого механизма. Так антропология получила форму конструкции пси­хофизических явлений, построенной на основе немногих принципов, действующих в соответствии с законами, механически регулирующи­ми отношения между этими явлениями; свое высшее выражение эта точка зрения получила в «Этике» Спинозы. Противоположность меж­ду аристотелевско-схоластическим дуализмом, в котором Декарт вы­разил свой идеализм свободы, и антропологическим монизмом Гоббса и Спинозы, был затем преодолен Лейбницем посредством идеи разви­тия в индивидах. И если Гоббс и Спиноза исходили только из одно­родности душевной жизни, то Лейбниц вновь выдвинул принцип ин­дивидуальных различий, разработанный Николаем Кузанским, Кардано и Бруно. Философия этого времени представляла собой интерпре­тацию всех данных явлений посредством очевидных логических, ма­тематических и метафизических понятий и основоположений. Пред­полагалось, что этот метод позволит прийти к решению вопроса о свя­зи, в которой находились по отношению друг к другу механическая система природы и психические факты. Геометрический метод Спи­нозы следует также понимать лишь в этом смысле. Возникающие та­ким образом основные понятия для интерпретации душевной жизни конструируют антропологию. А из нее следует естественная система структуры общества.

III

СТРУКТУРА СИСТЕМ ДЕКАРТА, ГОББСА, СПИНОЗЫ И ЛЕЙБНИЦА И СОДЕРЖАЩИЕСЯ В НИХ ПРЕДПОСЫЛКИ АНТРОПОЛОГИИ

Новая научная форма, которую антропология обрела в период великих систем Декарта, Гоббса, Спинозы и Лейбница, и функция, которую она в это время осуществляла, были обусловлены предпосылками этих си­стем. Важнейшей из этих предпосылок было новое математическое ес­тествознание, господствовавшее в мышлении тех дней. Именно оно оп­ределило прежде всего форму, которую теперь приняла антропология, тогда как по материалу она в описаниях, установлениях и объяснени­ях основывалась на данных предшествующего периода. Научная форма и функция этой антропологии зависела от структуры, общей во всех этих системах. Поскольку система Декарта была первой основанной на новом математическом естествознании, в ней впервые появляется эта новая структура. Однако у него она еще не распространилась на приме­нение антропологии к наукам о духе, это произошло только у Гоббса, а полного развития достигло у Спинозы и Лейбница; затем после побе­доносного продвижения аналитического метода Локка, структура этих систем уступила место другой форме систематического мышления. Локк и «Новые опыты» Лейбница стоят на границе этого периода и ведут в эпоху Просвещения.

1

ЛОГИКО-ГНОСЕОЛОГИЧЕСКОЕ ОСНОВАНИЕ КАК РЕШАЮЩЕЕ ДЛЯ НОВОЙ СТРУКТУРЫ

Попытаюсь представить общую структуру этих систем. В обосновании философии для них всех заключается двойной момент. Начиная с Гали­лея с естественнонаучным мышлением было связано сознание методов этого мышления и, согласно математическому естествознанию, подчине­ние данных наблюдения и эксперимента простым отношениям матема­тических законов в виде своего рода связи этих двух факторов стало принципом метода. По мере того как этот метод стал применяться к по­знанию универсума, возник философский метод конструкции данных явлений посредством логических, математических и метафизических по­нятий и положений, очевидность которых содержится в них самих. Од­нако начиная с Декарта при построении этих систем одновременно по­явилась потребность выводить реальность явлений, конструированных по этому методу, в какой-либо форме из установленного Декартом прин­ципа сознания. Я покажу, что подобное выведение происходит у Гоббса, Спинозы и Лейбница.

Основание философии покоилось на связи логико-методического и упомянутого гносеологического рассмотрении, а они в конечном счете зависели от проблемы отношения общих понятий к опыту. С общими понятиями, которые содержат типы действительности, например, расте­ния или животного, покончено. Проблема состоит в общих понятиях, в которые аналитически входят имеющиеся во всех явлениях мыслитель­ные элементы и позволяют конструировать явления — notiones communes.

В системе Декарта, к предшествующему изложению которой я отсылаю, разъединенные ранее логико-методическое и гносеологическое исследования искусственно соединены посредством перенесения признака очевидности в cogito sum на notiones communes.

Система Гоббса исходит из логики, определяющей формальные акты мышления; они позволяют с помощью знаков произвести конструкцию феноменов посредством общих понятий по типу исчисления. Затем гно­сеологически устанавливается процесс, в ходе которого, исходя из закона сознания, эта конструкция может быть совершена. По примененному здесь методу эта система составляет переход от материализма к позитивиз­му. Позитивизм состоит в гносеологически ориентированном объяснении действительности из данных в телах феноменов. Гоббс так же, как английские номиналисты и Бэкон, исходит из того, что всякое познание есть интерпретация феноменов посредством мышления. Если Бэкон подчеркивай в индуктивно-экспериментальном методе его аналитическое значение, у Гоббса анализ и синтез составляют метод эмпирического мышления. Философия для него — выведение причин из феноменов и феноменов из причин (Opp. lat. ed. Molesw. I. p. 2). Таким образом его система являет собой эмпирическую философию, и его последним важным свершением было выведение категорий из опыта и тем самым оправдание эмпиризма в противоположность всей предшествующей идеалистической метафизи­ке. Однако это логико-гносеологическое обоснование системы должно было одновременно определить свое отношение к критическому учению Декарта о познавательной ценности внешних феноменов. В работе «De corpore» Гоббс при изложении логики в начале своей первой философии (Орр. lat. I. 81 ss.) в скрытой полемике с Декартом проложил себе путь от положения феноменальности к конструкции действительного из связи движений в частях тела. Он признает тезис феноменализма: внешние объекты лишь являются нам существующими вне нас, то есть пребываю­щими вне нас. Так возникает двойственный способ рассмотрения этих образов: по одному они суть внутренние меняющиеся свойства души, по другому — то, что содержится в них и делает возможным их конструкцию, рассматривается как внешне действительное.

Однако в своих математических отношениях и отношениях движения они могут быть конструированы по определенным законам. Объяснение совершается посредством общих понятий о внешней субстанции (телах) и ее акциденциях, причине, силе, количестве, пространстве, времени, дви­жении, содержащихся в чувственном опыте. Феномены конструируются посредством содержащихся в них общих понятий. Так как рациональная теория каких-либо внешних или внутренних фактов возможна только по­средством такой конструкции феноменов при предпосылке внешней ре­альности содержащихся в них элементов конструкции, а посредством та­кого метода может быть конструирована вся действительность, то из это­го следует, что наука должна исходить из объективности внешнего мира. То, из чего она конструирует, система движений, происходящая в корпус­кулах, Гоббс рассматривает как реальность. На этих и основанных на них других положениях он построил гносеологическую систему всего поздней­шего позитивизма. Из этого следует и критическая граница знания, сохра­няющаяся в каждом позитивизме. Как бы ни относиться к мнению Гоббса о значении христианских догматов, одно его высказывание не вызы­вает сомнения: «Того, кто проник бы в механизм органического тела и не признал бы, что оно устроено и упорядочено рассудком для выполнения своих функций, следует самого считать лишенным рассудка» (Орр.II, р. 6). Здесь вся теория Декарта о телеологическом обосновании механи­ческой связи оттесняется к границе знания, но в пределах сказанного выше она признается.

Теперь перед Гоббсом встает задача объяснить из отношения движе­ний в пространстве и времени также и внутренние восприятия, ибо в про­тивном случае их рациональная теория была бы исключена. Субъекты де­ятельности понятны только исходя из понятия тела, следовательно, и яв­ления сознания, происходящие в человеческом теле, должны постигаться как его действия и выводиться из происходящих в нем закономерных дви­жений в мельчайших его частях. Таковы выводы, которые Гоббс положил в основу нового материализма, господствующего в его антропологии.

Спиноза также принимает положение феноменализма. Исходя из него, он посредством своего философского метода начинает, как и Декарт, с основоположения своей системы, которая изложена в трактат «De intellectus emendatione». В начале «Этики» мы обнаруживаем дефиниции и аксиомы, содержащие средства конструкции данной действительности. Я пытался показать, что гносеологическая основа в трактате «De intellectus emendatione» должна была служить фундаментом «Этики» Спинозы. Если это верно, то структура его системы значительно ближе картезианской, чем принято было считать.

Эпоха Декарта продолжает решение проблемы познания с того, где оно остановилось в споре между Карнеадом и стоиками. Античный скептицизм был возрожден тремя мыслителями, получившими свое образование в Ту­лузе, — Монтенем, Санчесом и Шарроном. Стремление обрести прочную основу познания также было продолжено с того пункта, до которого дош­ли древние авторы. Первым кардинальным положением было утверждение, что чувственное ощущение как таковое нельзя считать ни истинным, ни ложным; лишь присоединяющееся к нему суждение содержит истину или заблуждение. Таким образом, возражения скептиков, выведенные ими из обмана чувств, могли быть отвергнуты как несостоятельные. По 4-му раз­мышлению Декарта наши заблуждения возникают вследствие того, что воля стремится получить решения в области знания, которые в данное время выходят за границы доступного ей. По 6-му размышлению обман чувств возникает из суждений, в которые входит ошибка мышления. Декарт так подчеркивает опосредствование чувственных данных мышлением, что мо­жет считаться одним из основателей учения об интеллектуальности чув­ственных восприятий. Гоббс видит истинное и ложное только в языковом выражении дискурсивного мышления (Opp. lat. I, р. 31, 1, р. 123; princ. et probl. aliqu. geom. с. XII 1, III p. 21. Leviath. de nomine c. IV, cp. Sext. Math. VII 70) и заблуждение возникает, по его мнению, лишь в применении это­го мышления к чувственным восприятиям: «natura ipsa errare non potest (Hobbes. Opp. I, p. 49 sq.). Таким образом решение об истине всех положе­ний принадлежит мышлению. Превосходство мышления еще усиливается пониманием субъективности чувственных ощущений цвета, звука, запаха и вкуса, ибо мышление познает посредством рассуждения непосредственно данные качества предметов в их субъективности и отделяет их от явлений.

Трактат Спинозы стоит на этой почве, Спиноза находит критерий исти­ны (signum) в чувстве уверенности, связанном с ясным и отчетливым пони­манием. Идея простого предмета должна быть ясной и отчетливой; ибо если такой предмет вообще постигается, он постигается полностью. Метод уве­ренного познания должен быть поэтому конструкцией из понятийных эле­ментов. Его цель — каузальная связь действительности: но каузальная связь не изменяющихся единичных вещей, а прочных и вечных фактов и прису­щих им законов, согласно которым имеет место и упорядочивается все еди­ничное. Попытаемся уяснить себе смысл важных по своим следствиям по­ложений трактата. Господствующее его понятие — singulare aeternum.

Оно есть реальность, но не такая, которая сегодня есть, а завтра уже не есть, а всегда одна и та же и однозначная. В противоположность лож­ной всеобщности схоластики, которая является преходящим приблизительным ограничением класса экземпляров, это singulare aeternum ана­литически содержится в отдельных вещах как их частичное содержание и однозначно повторяется в них.

И из этого возникает также метод и цель антропологии Спинозы. Ус­тановленный им механизм состояний души также есть изображение ка­узальной связи, в которой по законам связаны неизменные и однознач­ные типы душевных движений. Они содержатся в меняющемся течении жизни и извлекаются из него мышлением. Спиноза определяет в «Эти­ке» эти прочные и вечные реальности, содержащиеся в единичных вос­приятиях, как «то, что обще всем вещам и что одинаково находится как в части, так и в целом» (Eth. II prop. 38 sq.). Таким образом, здесь сфор­мулирована методическая формула антропологии, построенной по есте­ственнонаучному методу в том смысле, в котором определяла его эпоха математического естествознания.

В системе Лейбница также содержатся логико-гносеологические предпо­сылки его метафизических определений. Достаточно указать на два пунк­та. Различию двух законов мышления, закона противоречия и закона доста­точного основания, в системе Лейбница соответствует различие вечной и фактической или случайной истин. Признаком первых является невозмож­ность их противоположности. Если истина необходима, то можно показать анализом, что она в конечном счете может быть сведена к простым исти­нам, противоположность которых содержит противоречие; интуитивная достоверность первых истин основана, следовательно, на законе противо­речия (Opp. Erdm. p. 707). Такие значимые истины Лейбниц отличает от фактических истин, которые основаны на опыте, содержат свидетельства о существовании и в конечном счете возвращаются к интуитивно данному в опыте. Необходимые же истины должны допускать сведение к первым по­ложениям, противоположность которым невозможна. В их границах наше познание ясно, отчетливо и прозрачно. Интуитивно данные в опыте фак­ты могут быть связаны, образуя познание, лишь посредством закона доста­точного основания. Согласно этому закону факт существует, высказывание истинно только в том случае, если они имеют достаточное основание, в силу которого они суть такие, а не иные, даже если эти основания должны час­то оставаться нам неизвестны. Последовательность фактов распространяет­ся по всему универсуму; многообразие вещей в природе безгранично, таким образом, расчленение этой последовательности фактов уходит в бесконеч­ность. Основание того, что я теперь пишу, заключается в бесконечности пространственных отношений между движениями настоящего и прошлого, и побуждение к этому действию складывается из бесконечного числа внут­ренних склонностей и предрасположений. Каждое фактически данное, к которому я возвращаюсь, предполагает другое. И последнее достаточное основание я должен найти в необходимой субстанции — в Боге (ibid.p. 707, 708). И если вечные истины коренятся в божественном разуме, то времен­ная связь фактов, которая не может быть сведена к необходимости, а носит характер единичности и случайности, должна быть основана на божествен­ной воле, то есть на выборе лучшего из возможных миров. Так путь Лейб­ница ведет посредством логических размышлений к метафизике. Перед ней стоит теперь проблема связать бесконечное многообразие сосуществующих во времени и следующих друг за другом вещей по закону достаточного основания при общем условии необходимых истин. Сказанное Кутюра (Couturat. Log. d. Leibn. p. 216 sq.) о значении обоих законов мышления, как для области вечных, так и фактических истин следует соединить с приве­денным выше основным различием.

В письме к Фуше (Leibniz philos. Schriften. Gerhardt. 369 ff), написан­ном несомненно между 1673 и 1676 гг. в Париже, я нахожу обоснование предполагаемой Лейбницем реальности внутреннего и внешнего мира по­средством способа, близкого методу Декарта. Лейбниц дополняет отправ­ной пункт Декарта, Мы знаем, что мыслим: из этого следует вместе с Де­картом сделать вывод, что мы существуем. Однако Декарт не обратил вни­мание на другую содержащуюся во внутреннем опыте отправную точку для доказательства существования действительности. Согласно этой от­правной точке мы, исходя из явления смены и изменения возникающих в нас образов, приходим на этом основании к выводу о реальности внеш­него мира. В письме о Ехегс. Швелинга 1690 г. (против Huet cen, ph. Cartes.), написанном около 1691 г., порицание первых положений Декарта более резко, и они заменяются положением, что данное во внутреннем восприятии содержит лишь интуитивно достоверное знание реальности: затем здесь также проведено различие между знанием Я, данным во внут­реннем восприятии, и знанием о varietas в моих представлениях. То и другое независимо друг от друга и в равной мере исконно. Ход доказатель­ства в этих письмах совершенствуется в более поздних работах, особенно в «Новых опытах (о человеческом разумении)» (IV с. 11). Образы возни­кают против нашей воли. Они находятся в связи, которая при предпосыл­ке их внешних причин позволяет принять теории, допускающие предви­дение и намеренное вызывание определенных впечатлений. И наконец, наши восприятия находятся в соответствии с восприятиями других людей. Хотя и это доказательство может быть принято только как вероятность, но эта вероятность должна и может нас удовлетворить. Так Лейбниц, идя от Декарта, нашел доказательство реальности внешнего мира, которое каж­дое новое исследование может лишь точнее разработать.

Этих грубо намеченных основных линий логико-гносеологической основы теории Лейбница должно хватить, чтобы определить место этих исследований в его системе. Само собой разумеется, что вся общая ло­гика мыслится Лейбницем как основополагающая.

2

СТРУКТУРА СИСТЕМ И ФУНКЦИЯ АНТРОПОЛОГИИ

Центром этих различных систем является конструкция феноменов по­средством логических, математических и метафизических понятий. По­скольку математическое естествознание сводит данные в чувствах явле­ния к движениям частей материи по законам и поэтому исключает из физики все объяснения, основанные на душевных силах, психофизичес­кая проблема получила новую формулу и в ее решении возникли новые трудности. Эта проблема господствовала во всей метафизике данной эпохи. Рассматривались различные возможности ее решения. Но ни одна из них не могла быть убедительно доказана. Внутренняя диалектика, со­держащаяся в этой проблеме, ведет от одной точки зрения к другой, пока при переходе от Декарта к Лейбницу не оказываются исчерпаны важней­шие возможности. Трудности, связанные с одной точкой зрения, выво­дят за ее пределы; однако неверно принимать утверждение представите­лей гегелевской школы, что они ведут к следующей точке зрения. По указанному мною принципу многосторонности выводов они могут быть в движении от противоречия внутри системы решены различным обра­зом, и направление, в котором это происходит, определяется жизненной настроенностью великих философов. Между тем психофизическая про­блема лишь одна из тех, посредством которых в этих системах делается попытка решить эти проблемы, и если здесь антропология несомненно определяется метафизикой, то в каждой из этих систем есть ряд положе­ний, которые решающим образом определяют ее антропологию.

Аристократическая гордая личность Декарта накладывает отпечаток на всю его систему, начиная от ее отправного пункта в самосознании до завершения в высоком убеждении (generosite), которое основано на пра­вильном и соразмерном использовании свободной воли и господства над беспорядочными страстями. Следуя идеализму свободы в новых услови­ях нравственную ответственность и свободу надлежит мыслить вместе с механической связью физического мира. Это происходит прежде всего посредством различения необходимостей, с которыми связано само Бо­жество, и посредством свободы в Боге, в силу которой Он, исходя из не­известной нам высшей цели, избрал из бесчисленных возможных миров один. Осуществление этого мира совершается актом творения, которым божество производит первоначальное деление материи и движения; из этого в мировой эволюции возникает наша теперешняя система мира. Это отношение между телеологией и механизмом в универсуме опреде­ляет и физиологию Декарта; в человеческом теле сердце как централь­ный орган кровообращения, нервы как органы ощущения, мозг как их центр и мышцы как органы движения устроены и упорядочены таким образом, что реализуют цель жизни посредством механических средств. Средство, которое сохраняет в этом механизме жизни целесообразное отношение между его частями, — духи жизни; они суть порождения фи­зического процесса и поэтому также подчинены законам механики. Так они, хотя их понятие вышло из панпсихической теории, приспосаблива­ются к требованиям механики жизни. Они дистиллируются кровью в сердце, поднимаются посредством артерий в мозг, распределяются в не­рвах, подводятся к мышцам — все это по законам механики. Организм животных и людей — целесообразно конструированные машины; по­средством движения духов жизни они механически переносят изменения в чувствах в мозг и возбуждают там, также с помощью механически за­кономерного движения, изменения в мышцах, посредством которых эта телесная машина реагирует на внешний мир. Таким образом механически реализуется целесообразность жизни; даже без всякого участия духовно­го принципа такое тело также воспринимало бы ощущения, использова­ло бы их и целесообразно реагировало бы на них. В человеческом теле, а именно в шишковидной железе мозга, созда­но его взаимодействие как целесообразно действующего аппарата с мыслящей субстанцией. Признание, что в каждом человеке с целесообразной машиной тела связана свободная, предназначенная к возвышению над чувственными страстями мыслящая субстанция, не должно слишком од­носторонне подчеркивать вывод из cogito sum. Это убеждение основано прежде всего на двух моментах: на характере всеобщности и необходи­мости нашего познания, а также на нравственной ответственности за наши действия и на переживании свободы, которое представляется че­ловеческой личности самым достоверным фактом сознания и делает воз­можной моральную ответственность. Так за схоластическим выводом, проникая глубже в душевную субстанцию, лежит сознание самостоятель­ности и достоинства человеческого духа, проявляющихся в общезначи­мом мышлении и свободной деятельности; и когда Кант элиминирует душевную субстанцию как трансцендентную гипотезу, он лишь последо­вательно развивает мысли этого идеализма свободы, сохраняя при этом подлинные основы данной точки зрения. Таковы метафизические пред­посылки антропологии Декарта. Направленность сознания Декарта, которая находит свое выражение в его метафизике, определяет и его интер­претацию душевных процессов.

Антропология Декарта, так же как его метафизика, не получила Спинозы необходимого и последовательного развития. Есть, конечно, отдельные моменты, в которые происходит дальнейшее развитие от одной антропологической системы к другой. Но в остальном они относятся друг к другу как различные возможности решать антропологические проблемы, и каждая из этих возможностей сохраняет свое ограниченное право интерпретировать факты. Как смеялся бы Декарт, этот выразитель высшего аристократического сознания автономии человека, если бы сказали, что «Этика» Спинозы является выводом из его системы.

Структура системы Гоббса изложена в его Elementa philosophiae следу­ющим образом. Тела как предметы познания делятся по своему происхож­дению и свойствам на естественные и составленные человеческой волей, и соответственно философия распадается на philosophia naturalis и philosophia civilis; поскольку же познание ingenia, aftectus и mores отдельных людей образует основу свойств общества и государства, следует различать этику и Н политику. Характерное для этого деления состоит в том, что воля как создающая политическое тело составляет центр антропологии и ее функцией считают преимущественно обоснование учения об общественном теле. При более подробном рассмотрении выявляются следующие отдельные разделы: логика, первая философия, которые, как было показано, включают в себя.теорию познания, общая теория движений и величин — на ней основана физика или учение о явлениях природы, антропология, в которой к конструкции и закономерности движений и из физики добавляется расчленение внутренних опытов по их связи и их отношениям зависимости, и наконец, основанное на антропологии учение об обществе, государстве, праве и религии. В соответствии с более поздним позитивистским учением в каждой последующей части привлечение новых опытных данных или ранее не ис­пользованных составных частей опыта должно соединяться с дедукцией из предшествующего. Внутренняя структурная связь системы определена вы­ведением из указанных выше логико-гносеологических положений. Из них следует в качестве связи человеческого познания объяснение всех внешних и внутренних феноменов из отношений корпускул, образующих универсум по закономерным отношениям пространства, времени и движения на осно­вании первого предписания.

Антропология возникает посредством совместного действия расчлене­ния данных внутреннего опыта, направленного на их связь по каузаль­ным законам, и выводов, дедуктивно следующих из первой философии и физики. Как антропология посредством понятия conatus вводит внут­ренние состояния в связь пространственных отношений, я показал в дру­гом месте. Внутренние процессы суть движения, а именно результаты происходящих в органическом теле движений. Этим положением Гоббс создает эпоху в истории материализма. Носителями душевных процессов являются не обладающие внутренними свойствами частицы массы, ду­шевные процессы — функции живого тела.

Человек, в понимании Гоббса, — система физических частиц, которая обладает в сердце собственным централизованным движением, поддержи­ваемым возбуждающими его частицами воздуха. Посредством органов чувств эта система находится под постоянным меняющимся воздействи­ем внешнего мира и приспосабливает среду посредством внешних дей­ствий воли потребностям своего сохранения. Пространственные движе­ния, затрагивающие поверхность этой системы, переходят во внутренние движения (conatus); так возникает двойной ряд представлений и душевных движений, а отсюда вновь совершается перемещение в пространственное движение частей тела и в физические изменения во внешнем мире. Про­цессы душевной жизни суть лишь преходящие результаты физической системы, составляющей универсум, — как бы интерполяции в великом тексте книги природы. То, что происходит во внутреннем восприятии, не более чем фрагмент общей системы движения по определенным законам, явление которых есть мир. При этом из внутренних пространственно не­измеримых движений, происходящих в универсуме, внутреннего воспри­ятия достигают лишь те, которые фиксированы для воспринимаемости. Таким образом декартовский механизм отражения доведен Гоббсом до первого ясного понимания структуры душевной жизни. Эта структура яв­ляет собой связь, в которой деяния душевной жизни взаимодействуют для самосохранения способного к психическим процессам тела, — это как бы морфология и физиология душевной жизни.

Затем из посылок следует первая современная теория детерминизма. Она основана на стоической доктрине и придает ей посредством нового математического естествознания строго научное обоснование. Это уче­ние представлено уже в самых ранних работах Гоббса «Elements of law», Tunnies. Cap. 1. 196 s. В более поздних его работах оно получает систе­матическое обоснование и, наконец, в полемике с епископом Брамхоллом подробно и красноречиво защищается с привлечением большого числа инвектив и хороших и дурных аргументов (подробнее см. Tonnies. Hobbes. 160 ss.). Из этого перед Гоббсом встает задача антропологии — показать связь душевной жизни в соответствии с законами. Гоббс пер­вым достиг полной ясности в важном вопросе: душевные движения мо­гут быть устранены лишь другими душевными движениями, но не сво­бодным от аффектов разумом. Далее он впервые показывает, как специ­фикация душевных движений определена закономерными отношения­ми. Законам ассоциации идей, установленным со времен Аристотеля, он придает оригинальное толкование. Последующие движения могут быть репродуцированы на основании создаваемых в этом следовании связей. В эту игру ассоциации вторгается, регулируя ее, мышление, которое, сле­дуя отношению действий, причин и средств, движется вперед и вспять. Эта теория закономерностей душевной жизни завершается словами: воление есть лишь сложная форма желания (Орр. III, 48). Применимость же антропологии, к жизненному поведению и общественному устройству опосредствована тезисом стоиков и Телезио: Последняя цель всех жела­ний есть самосохранение. Взор проникает в механизм машины. Ибо ра­зум нужен только для того, чтобы регулировать действующие в нас им­пульсы посредством суждения о природных и узнанных ценностях и их отношениях, а также их следствиях. Разум — лишь орган исчисления, ко­торый не может создавать ценности, он лишь производит их подсчет.

Однако как же могут из подобного исчисления возникнуть в области внутренних процессов, не допускающих точного и объективного измере­ния, формула и сила, способные регулировать жизнь и руководить обще­ством? Неспособность этой антропологии решить такую задачу проявля­ется сразу, как только Гоббс переходит к выведению структуры государ­ства и церкви из природы конструированного им человека. Сведение всех человеческих свойств, склонностей и действий к стремлению само­сохранения, исключение всех исконных социальных и альтруистических задатков в нашей природе, акцентирование среди душевных движений страха, презрения к людям и суеверия характеризуют его конструкцию государства и общества. Эти убеждения происходят не из объективной теории, а составляют в своей последней основе подлинное глубочайшее выражение его характера. Так за видимостью логических аргументов скрывается ярко выраженная субъективность.

Три момента выявляются в системе Гоббса. Из глубины его личнос­ти, сформировавшейся в путешествиях, в жизни при дворах, в наблюде­нии политических смут возникла его глубокая мизантропия, подозри­тельное, боязливое недоверие и горячее желание спокойной, обеспечен­ной жизни. «Счастье есть лишь постоянный успех в достижении желае­мых нами вещей. В нашей жизни не может быть постоянного душевно­го спокойствия, ибо жизнь есть движение, и человек так же не может жить без желания, страха и других страстей, как жить без ощущений» (Орр. III, 50). Второй момент заключался в характере новых крупных го­сударств; они соединяли в себе людей совершенно различного происхож­дения, нравов и правовых привычек; стремились подчинить существу­ющие органические объединения, среди них прежде всего церковь; они были вынуждены, с одной стороны, считаться с собственными интересами этих объединений, с другой — добиваться полного признания своей суверенности. Третьим моментом была односторонняя упрямая энергия в применении новых механических представлений: она вела к отрица­нию всякого различия между духовными фактами и механизмом приро­ды. Именно из того, что эти три комплекса идей были способны входить в одну конструктивную связь учения о теле, антропологии и учения о государстве, возникла внутренняя логическая связь этой системы.

Метафизическое учение Спинозы о бесконечной совершенной природе, которая не отличается от Бога, не выведено из теории Декарта: оно сра­зу же предстает законченным в первом диалоге как вышедшее из мони­стического движения Возрождения: предшественниками монизма Спи­нозы являются прежде всего Телезио, Джордано Бруно и в некоторых основных пунктах Гоббс; все трое явно находятся под влиянием антич­ного натурализма, сложившегося в работах досократиков о природе, сто­иков и Лукреция. Именно в данное время это наследие получило свое отражение в очень обширной, распространенной среде образованных людей литературе. И влияние этой традиции усиливали действовавшие в самом Возрождении силы. Противоположность средневековому отри­цанию мира нашло свое метафизическое следствие в отрицании транс­цендентного порядка: ведь оно было в своем последнем основании вы­ражением отречения от мира. А Евангелие бесконечной и совершенной природы было выражением радости жизни и сознания своей принадлеж­ности природе. Этот дух Возрождения живет в Телезио (ср., например, ibid. IX, 363) так же, как в Спинозе; я пытался показать, как прямое со­впадение в ряде мест их работ настолько велико, что чтение Спинозой Телезио, во всяком случае в период работы над «Этикой», становится весьма вероятным. Религиозное чувство Спинозы по отношению к вез­десущей природе было подготовлено мыслителями этого нового движе­ния, такими, как Джордано Бруно.

Из воззрения о вездесущей божественной природе следовало опреде­ление всех единичных изменений посредством связи целого, а из это­го — необходимость человеческих действий. В таком мировоззрении нет места для случайности или свободы. Причины и действия соединены в универсуме в сплошную связь, логическим выражением которой являет­ся связь в познании. Это учение Спинозы содержалось не только в рабо­тах Гоббса, но и в широко распространенной литературе. Каждого об­разованного человека знакомили со стоическим детерминизмом прежде всего «De fato» Цицерона и Сенека. Лоренцо Валла («De libero arbitrio» 1493) первым способствовал пониманию этих авторов его современни­ками; даже в Германии Меланхтон, выступая против стоицизма, подроб­но изложил в своих учебниках его fatalis necessitas и защиту его Валлой. Находящиеся под влиянием стоицизма писатели, такие, как Липсиус, Монтень, распространяли ознакомление с этим учением. Во всей этой традиции утверждались те аргументы стоиков, которые были реша­ющими и для Спинозы. Стоики считали изменение без достаточной причины столь же невозможным, как появление нечто из ничто. (Plut. «De fato» и Alex. «De fato»), та же логическая невозможность высказана в тре­тьей аксиоме Спинозы. Сказанное Цицероном в «De divin.» 1 с. 55 об ordo seriesque, quum causa causae nexa rem gignat соприкасается с Eth. prop. 23, Opp. I «De emendat.» p. 30 об ordo seriesque I causarum. Александр в «De fato» говорит: «Если бы в мироздании про­изошло событие, не основанное на каузальной связи, единство целост­ности мира было бы разорвано»; а в отрицании Спинозой свободы как imperium in imperio содержится тот же аргумент.

Пантеизм Спинозы обрел теперь свой особый и оригинальный образ, а антропология великого мыслителя получила свое дальнейшее обоснование посредством подчинения человека понятию модуса субстанции и выведенного из учения об атрибутах параллелизма тела и духа в этом модусе. Уже в Трактате было сказано, что субстанция имеет бесконечное множество атрибутов, в том числе мышление и протяжение, и что они действуют друг на друга. В работе «De intellectusl emendatione» также еще принимается взаимодействие мышления и протяжения. Это естественное предположение было поколеблено окказионализмом; именно в годы работы над «Этикой» появились труды экказионалистов, в которых шла речь о трудностях взаимодействия тела и духа. Одним из них был «Traite de Fame» Луи де ла Форжа (1661); в нем излагались эти трудности, но проблема решалась только допуще­нием единственного соответствующего акта божественной воли. Затем эти трудности с величайшей ясностью представил в своих «Dissertations philosophique» Кордемуа, исключив подобное взаимодействие (Diss. V, р. 73-81). В 1666 вышла «Этика» Гейлинкса: его аргумент, связанный с постоянством величины движения, был самым убедительным. Когда Спиноза также исключил взаимодействие духа и тела, в соответствии со структурой его системы возникло учение о параллелизме физического механизма универсума и его представления в душе. Сколь различные отправные пункты вели к этому учению, показывает фраза из «Brevis explicatio mentis Хенрика Регия (1657). Если исходить из того, что cogitatio и extensio суть атрибуты, присущие определенным суб­станциям, то mens (ум) можно постигать как атрибут того же субъекта, что и протяжение. И наконец, в гносеологической проблеме также был мотив, который привел Спинозу к его учению о параллелизме.

Возникающая таким образом новая метафизика Спинозы обосновы­вает его антропологию, и она становится уже не только основой учения об обществе, как у Гоббса, но ведет и к другому гениальному положению в сравнительной науке о религии: делается попытка решить ее глубочай­шие проблемы посредством новых антропологических понятий. Одно временно здесь перед нами предстает новый тип связи учения об аффек­тах с теорией жизненного поведения, оказывавший вплоть до настояще­го времени влияние на величайшие умы. Эта связь так тесна, что я пред­почитаю рассмотреть антропологию Спинозы в этих ее важных момен­тах позже. Она представляет собой высшую форму созданного Телезио, Декартом и Гоббсом нового учения о человеке. Центральным понятием антропологии этого века был человек как самосохраняющаяся психофи­зическая система, в которой среда вызывает образы, ассоциации, мысли­тельные процессы, обращение, радостный аффект, или отстранение, игру страстей и духовную деятельность по постепенному господству над ними и которая затем соответственно реагирует на свою среду. Это цен­тральное понятие получило свое завершение у Спинозы.

Структура системы Лейбница совпадает с системами Декарта, Гоббса и Спинозы в том, что логические и гносеологические постижения слу­жат предпосылкой метафизики; антропология обоснована метафизичес­ки и в ней содержатся предпосылки наук о духе: юл с ясным сознанием этих принципов подчинена и эстетика. Правда, сама метафизика имеет совершенно иную структуру, благодаря которой она приближается к со­временным понятиям об этой науке. Лейбниц исходил из синтезирован­ного Платоном и Аристотелем единства созерцания у греков в сочетании с очищенным понятием христианства и естественнонаучным духом. Это было выражением его универсальности, ассимилировавшей всю истори­чески живую силу. В ряде мест Лейбниц подчеркивает, что всегда ищет только то, что может оправдать. Его усилия были направлены на установ­ление связи понятий природы с такими понятиями, которые делают по­стигаемым духовный мир.

Эту связь он создавал посредством метафизической концепции. Мо­нады как неразложимые, тем самым непространственные жизненные единства могут мыслиться только по аналогии с духовными единствами; они, с одной стороны, суть основа явления материи и ее механической структуры и — с другой, создают из себя в своем развитии высшие духов­ные свершения. Так психология становится в этой системе средоточием понимания мира, поскольку каждая реальность должна мыслиться по аналогии с духами; тем самым возникает новое отношение к психофи­зической проблеме, господствовавшей в то время в метафизическом мышлении и определявшей антропологию. Физический мир — феномен духовного и человек есть соединение монад, в котором господствует та, которая является носительницей выражений духовной жизни. Это было последней из возможных позиций, которую мышление XVII в. могло за­нять по отношению к психофизической проблеме. Универсальность Лейбница выражается в том, что он предпринял попытку примирить ме­ханику универсума с созерцанием осуществленных в нем ценностей, за­кономерную связь целого с самоценностью и свободной силой личнос­ти, стремящейся к признанию. Механические принципы применимы ко всей действительности, все феномены телесного мира могут быть объяс­нены механически или посредством корпускулярной философии (Пись­мо Лейбница Арно 28. XI/8. XII.1686 Gerh. Phil. II 73). Однако в последнем анализе принципов физики и механики обнаруживается, что эти принципы не могут быть объяснены простыми модификациями протяжения: природа силы требует большего (ibid. p. 78). Так же как устройство машины объяснить легче всего, указывая на цель, которой служат части, и способ связи (das Wie) физического механизма становится понятнее посредством обращения к понятию цели (Gerh. Phil. IV, 339).

Здесь возникают мысли, из которых исходил еще Кант. Органически мир нуждается в объяснении, которое делает понятными форму и целого, а духовное единство жизни требует сверх этого объяснения единой спонтанности его жизневыражения. В конце концов, из этого универсального направления вышло стремление постигать универсум как некую внутреннюю связь, члены которой постоянно переходят друг друга. Таким образом, величайшая философская концепция Лейбница заключалась в установлении принципов, господствующих во всех области действительности и связывающих ее в единое целое. Поистине неизмеримое значение вплоть до времени Гердера, Гёте и Гегеля имело установление принципа непрерывности. Этот доказанный на математическом уровне принцип выражен теперь в виде метафизической доктрины. Объяснение свойств органического и духовного единства жизни перемещается в принцип формы. Этим совершается метафизическая генерализация, согласно которой данный принцип присутствует во всех последних компонентах действительности и обладает в каждом из них бесконечной способностью к развитию. Затем соединение этих единств развития перемещается согласно этому принципу в исконное упорядочений на основании которого они без физического влияния соотносятся друг с другом, создавая гармоническое целое. Если для Декарта застывшая вне положенность механической закономерности в пространстве и жива глубина мыслящего духа были разделенными мирами, то дляЛейбниц на весь универсум распространяется градация, которая ведет от бессознательного к ясности сознания: гармонически соединяет все в единств посредством развития и непрерывности.

В действии принципа непрерывности Лейбниц так твердо уверен, что там, где между классами существ как будто отсутствуют переходы опосредствования, он с уверенностью предрекает, что они будут открыты. Эта великая идея оказала большое воздействие в подготовке эволюционной теории, хотя сам Лейбниц остановился перед ее создание. Изучая природу вулканических явлений, он приходит к заключению первоначальном состоянии нашей планеты и об образовании ее поверхности под влиянием прогрессирующего процесса остывания. Он был сторонником познания окаменелостей как следов древних живых существ, и они становились для него свидетельствами истории Земля Для него между мертвой материей и органическим телом нет пропасти органическое тело для него природный автомат, лишь бесконечно превосходящий искусственный, ибо в его доступных только микроскопу частях обнаруживаются тончайшие структуры и членения. Этот дух, предвидящий дальнейшее развитие, колеблет застывшую систематику животного и растительного царства; быть может, когда-либо или где-либо в универсуме разновидности животных окажутся более подчине­ны, или были, или будут более подчинены, изменениям, чем это про­исходит теперь у нас. Об универсуме он говорит: «Обдумывая все, я прихожу к уверенности, что в универсуме совершенство постоянно возрастает». Так же как растение или животное, универсум обладает стрем­лением к состоянию зрелости, правда, в отличие от них он никогда это­го состояния не достигает, но никогда и не возвращается назад и никог­да не стареет. Этому полностью соответствует то, что Лейбниц отверга­ет представление о круговороте вещей, ибо «блаженство требует посто­янного движения ко все новой радости и совершенству».

В удивительном (неопубликованном и относящемся, вероятно, ко времени между 1676 и 1686 г.) фрагменте Лейбниц устанавливает axioma perfectionis и предпринимает попытку доказать ее совместимость с принципом сохранения энергии. В философствовании я исхожу из того, что нечто существует; поэтому, поскольку ничего не может быть без ос­нования, должно быть основание того, почему нечто существует скорее (potius), чем ничто, и основание должно заключаться в res necessaria. По этой причине «больше» (plus) есть скорее (potius), чем «меньше» (minus), и из этого следует «моя аксиома совершенства»: «ut maxima prodeat realitas quae haberi potest». Реальность следует оценивать по ко­личеству, многообразию и порядку вещей. В количестве без многообра­зия не было бы достаточной реальности потому, что ее следует оценивать не только по материи, но и по формам. И среди многих, совершенно сходных вещей, достаточно было бы одной, чтобы другие не были лише­ны места. Порядок же в многообразии создает известное единство в мно­жестве. Так все соотносится друг с другом, и это совершается с величай­шей разумностью. Следовательно, здесь не может быть вакуума, а так как скачкообразное изменение создавало бы своего рода вакуум или пробел, изменение должно проходить по закону непрерывности. «Всегда сохра­няется одно и то же количество действия и силы, а именно по возмож­ности самое большее», но степень совершенства не всегда одна и та же: этого не должно быть, ибо в противном случае не могло бы происходить изменение, так как оно не стремилось бы к цели. Следовательно, мир все время стремится к большему совершенству и, раскрываясь (evolvendo) достигает все большего совершенства в выражении своего творца «neque involutiones evolutionibus aequipollent».

В другом (неопубликованном) фрагменте исключается, в соответствии со сказанным раньше, круговорот вещей, тем самым господствовавшее в Древности воззрение. «Многие взгляды на целостность мира могут быть опровергнуты при созерцании лучшего в мире; так утверждение, что в мире все остается неизменным лишь с тем различием, что прервавшееся в одном месте возникает в каком-нибудь другом, или что, по крайней мере, в какой-либо ограниченный период, все прежнее возвращается в своем прежнем порядке. Ложность этого доказывается тем, что в этом слу­чае у Бога не было бы цели в Его творении; ибо для чего изменение, если все остается прежним? и т. д.». Утверждение неизмеримой важности! Ему предстояло преобразовать воззрение на природу, антропологию и науки о Духе, установить, прежде всего, совершенно новую связь между двумя названными науками; утвердив принцип развития в антропологии, это воз­зрение внедрило историческое сознание в науки о духе.

Второй чрезвычайно значительный момент, который перешел из мета­физики Лейбница в его антропологию, — принцип индивидуальности. Рас­смотрим сначала его историческое происхождение. Из подчинения осо­бенного общему вышли идеи или субстанциальные формы. По мере того как в XVI в. стали исходить из созерцания универсума и из отношения целого к частям, а также подчеркивать собственную ценность многообра­зия в этих частях, у Николая Кузанского, Кардано, Джордано Бруно и дру­гих возникло живое чувство значения varietas rerum в божественной свя­зи мира и для ценности индивида. Лейбниц ощутил глубокое влияние это­го направления философии Возрождения. Оно соответствовало всему его чувству жизни. Уже в 1663 г. он выразил это в «Disputatio de principles individui». Здесь он обратился к схоластическим формулам. Он отверг средневековую реалистическую предпосылку, которой придерживался и Спиноза, что универсальное обладает более высокой степенью реальнос­ти, чем единичное: индивид есть ens positivum и не может быть консти­туирован негативным: «negatio non potest producere accidentia individualia. Вывод этого учения состоит в том, что сам универсум есть «singulare» (единичное), подчиненное необходимым истинам, однако в своей фактичности осуществляющее определенный случай заключающих­ся в тех общих истинах возможностей. В этом Лейбниц вполне совреме­нен, близок великим интенциям Гёте и Шопенгауэра; лишь теологичес­кие формулы, выражающие выбор этого случая из возможностей, следу­ет рассматривать как преходящую оболочку великого нового воззрения на единичность и индивидуальность универсума. Только как оболочку! Ибо предобразованную Богом цель следует по указанному выше и многим дру­гим местам определять как индивидуацию, содержащую наибольшее воз­можное осуществление всех форм и степеней индивидуального бытия: мысли, представляющие собой высшее достижение Возрождения, его ут­верждение жизни и его varietas rerum.

Однако у Лейбница новое мировоззрение находилось еще в оковах ме­тафизической доктрины. Для него возможность развития и само развитие пребывает только в элементах действительного — в монадах; между тем формы органической природы коснеют в полной замкнутости. Между монадами отсутствует influxus physicus. Каждая из них представляет в определенном месте универсум: монада — субстанция, имеющая в себе содержание и правило своего развития. А классы и типы, которые содер­жатся в универсуме, не связаны реальным развитием; они связаны толь­ко последовательностью ступеней ценностей, аналогичной аристотелевой.

Двойственна и психология Лейбница. Она основана на великой идее индивидуальности и ее собственной ценности, развития, которое создает в единстве духовной жизни по заключенному в ней закону последовательность ее состояний, и на принципе непрерывности; исходя из этих принципов она составила эпоху в развитии психологии. В функции пси­хологии для наук о духе также наблюдается большой прогресс. Застыв­шая естественная система преобразуется настолько, что Лейбниц подго­тавливает историческое мировоззрение. Однако поскольку жизненное единство не получает стимулов извне, которые опосредствовали бы но­вые содержания, отношение структурированной душевной жизни к среде теряется, и развитие сводится к простой форме объяснения того, что со­держится в единстве жизни.

Обратимся теперь к более конкретным определениям этой новой антро­пологии. Их следует прежде всего связать с метафизическим понятием мо­нады. Человек — агрегат монад. Отношение господствующей монады, но­сительницы выражения духовной жизни к тем, которые образуют тело (и некоторые из них постоянно выступают из него или вновь вступают в него), мыслится посредством понятия предустановленной гармонии. Тело и душа — две пары часов, которые не связаны механизмом таким образом, чтобы ход одних регулировал ход других, и не приводятся в соответствие друг с другом вмешательством извне; их взаимоотношение установлено так, что движение обеих пар корреспондирует друг другу. Импульс воли и движение руки соответствуют друг другу лишь посредством этого искон­ного устройства. В этой искусственной неплодотворной теории сразу же проявляется опасное воздействие исключения физического влияния в си­стеме замкнутых в себе духовных единиц. Монада, являющаяся носитель­ницей действий сознания в человеке, не определяет другие монады, из ко­торых составлено тело: она господствует, так как с ее устройством были при первичном упорядочении приведены в соответствие все остальные. Далее обнаружится, в каком объеме логические отношения между частя­ми универсума способны представлять influxus physicus. Душевная жизнь есть функция одной монады. Она определяется свойствами этой монады. Первое из них есть то, что она — единица силы. В чем бы ни состояли ее действия, она способна осуществить их не вследствие перенесения их из­вне, а обладает основой для них в себе самой. Субстанция — это способ­ное к действию существо (Erdm. 717) «Мы сообщаем нашему духу прису­щую ему силу производить действия, коренящиеся в нем самом» (Gerh. Phil. IV. 510). Подобная единица силы, а не соединение таковых, есть че­ловеческая душа. Лейбниц всегда принимал традиционное доказательство идеалистической философии о единой, непространственной природе Души, согласно которому связь чувственных впечатлений с единством объекта или суждения возможна лишь при этом условии.

Эту единицу силы Лейбниц определяет термином Аристотеля как энте­лехию. Энтелехией он называет монаду, поскольку она содержит в себе ав­таркию, которая превращает монаду в источник ее внутреннего действия и как бы в нетелесный автомат (Erdm. 706, ср. с Гоббсом). Лейбниц исклю­чает из понятия энтелехии всякое допущение способности к покою, и пользуется понятием Гоббса conatus: энтелехия — сила, действие которой Должно совершиться, если ей ничто не препятствует (Erdm. 526). Все энте­лехии или монады должны обладать перцепцией; это следует для Лейбница из того, что перцепция есть не что иное, как выражение множества в едином («expressio multorum in uno». Gerh. Phil. II 311). Однако если энтелехиям свойственны перцепции, то они суть души (Erdm. 250). Мы должны понимать монады как неделимые, тем самым как непространственные еди­ницы, в подражание нашему понятию о душах, следовательно, по аналогии с ними. Здесь Лейбниц опять исходит из Гоббса; на самой низкой ступени душевная акция еще не фиксирована, так как для этого необходима память. Перцепция — преходящее состояние монады, замыкающейся в себе, и пред­ставляет собой многоразличие в едином, то есть в простой субстанции. Перцепция и то, что от нее зависит, не может быть объяснено посредством понятий механики, ибо это было бы объяснением посредством фигур и движений (Erdm. 706). Она — исконная деятельность души и в качестве та­ковой еще не доведена до отчетливого представления. Шум, который мы воспринимаем, но которому не уделяем внимания, при небольшом добав­лении становится воспринимаемым. Это доказывает, что еще не вызвавший нашего внимания шум создает изменение в душе, ибо в противном случае небольшое его усиление не могло бы сделать его заметным (Erdm. 233).

В соответствии с принципом индивидуации, по которому мироздание расчленено на бесконечное многообразие индивидов, дифференциация должна продолжаться внутри отдельного индивида. Каждая монада или еди­ница силы создает в себе многоразличие перцепций (Erdm. 706). Эта бес­конечная дифференциация перцепций состоит в различии их содержаний. Каждая перцепция представляет по ее понятию в качестве выражения мно­жества в едином многообразно расчлененный объект (Gerh. Phil. II 317, Erdm. 706). Монада в пестрой переполняющей полноте ее перцепций есть не только целый мир в малом, но и несет в себе в этих перцепциях образ всего универсума; она является как бы его живым зеркалом. Однако мона­ды по имманентному им принципу дифференциации отражают мир раз­личным образом, подобно тому как один и тот же город предстает перед наблюдателем в зависимости от его местонахождения различным (Gerh. Phil. IV 434; Erdm. 184,187). Однако это означает также, что перцепции в монаде должны быть бесконечно градуированы по степени их отчетливос­ти и что в ней должно быть бесчисленное множество незаметных представ­лений. Ибо перцепция, которую мы воспринимаем также должна в свою очередь содержать множество перцепций, степень отчетливости которых столь мала, что мы не можем их ощутить (Erdm. 233, 715).

Этим даны в сущности основные метафизические понятия, внутри которых выступает теперь подлинная проблема антропологии Лейбница: как мыслить развитие жизни человеческой души.

IV

ПРОГРЕСС АНТРОПОЛОГИИ В ЭТИХ СИСТЕМАХ

Первый общий прогресс в антропологии, достигнутый этими системати­ками, состоял в том, что понятие жизненных сил в органических телах было отвергнуто. На этой новой основе механической закономерности, охватывающей и организмы, возникла теперь ясная формулировка пси­хофизической проблемы. Каждая антропология основывалась теперь на одной из возможных психофизических гипотез. Различные возможности решить при предпосылке механической закономерности в физичес­ком мире проблему отношения ряда физических процессов к другому ряду психических процессов, связанных в человеке, были теперь ясно сформулированы и впервые испробованы на объяснимости опытов, ис­ходя из этих различных предпосылок. Возникла наконец ясность отно­сительно того, что можно приписывать такому телесному аппарату в ка­честве его действия; закончилось смутное смешение физического и пси­хического в понятиях о вегетативной и животной душе; прямой переход от материи к жизненным духам, действия которых были недостаточно строго выведены из условий физических процессов, исчез из душевной жизни: почва для современной антропологии была расчищена.

Вторая основная черта антропологии этих важных систем возникла из перенесения методов и основных понятий механической конструкции телесного мира на область духовной жизни. Декарт совершил переход к этой новой антропологии, подчинив жизненные духи во всех их действи­ях механической закономерности. Полное перенесение механических законов на духовную жизнь произвели Гоббс и Спиноза. Спиноза впер­вые попытался полностью и систематически постигнуть область душев­ных движений и волевых процессов как единую связь по законам.

Однако соответственно структуре этих систем подчинение антрополо­гии метафизике все еще продолжалось. Антропология зависела от метафи­зического решения психофизической проблемы: она определялась точно сформулированным понятием души; это понятие было выведено из ин­терпретации опытов посредством резкого обособления ясно и отчетливо отделяющихся друг от друга рассудочно разорванных понятий субстанции, атрибута, модуса, причины и действия. И, наконец, в вопросе о ценност­ном определении жизненных процессов антропология была подчинена последовательности метафизических принципов. По более свободной, живой интерпретации опыта данная антропология уступала ряду работ XVI века. Однако на этой стадии лишь применение метафизических по­нятий позволило установить охватывающую всю область души каузальную связь. Каждая действенная метафизика вычленяла одну сторону действи­тельности и, исходя из нее, односторонне систематизировала целое: так она придавала остроту пониманию познаваемых на ее основе антрополо­гических связей и начала освобождать их из конкретных комплексов ду­шевной жизни. Этим метафизика сослужила антропологии такую же службу, как естествознанию — гипотезы, с помощью которых в него были введены индукция и эксперимент. И еще одно следствие: человеческий Дух прошел тогда через возможности постигать смысл и связь жизни. Друг за другом последовали радостная моральная рациональность Декарта, за­тем убеждение в исключительной движущей силе самоутверждения по­средством аффектов во всех человеческих действиях, с которым мрачно, Даже страшно выступает Гоббс, потом метафизическая формулировка раз­вития через страсти к любви к Богу из адекватного познания у Спинозы и наконец, постижение полной душевной жизненности в отношениях между незаметными представлениями и апперцепцией, и в бесконечно Движущемся развитии духа к рациональной моральности. Так возникла тогда большая внутренняя свобода постигать жизнь по различным, содер­жащимся в ней сторонам. В этом был новый момент суверенности духа, в которой он утвердился в XVIII в., и подготовка исторического сознания, являющегося деянием XIX в. Для понимания жизни, преисполнившего людей XVII в. под действием литературы и искусства, было особенно важ­но именно сочетание динамического наблюдения с восприятием жизни, сообщаемое этой метафизической антропологией.

Главный прогресс состоял в том, что этот новый метод, преисполнен­ный гордого сознания возможности говорить о душевных процессах, как математик о фигурах или физик о законах движения, создал посредством точного применения каузального исследования первые строгие теории в отдельных разделах антропологии. В результате этого наставления в мора­ли и пустой идеал в политике могли уступить место научному мышлению.

Краеугольный камень современной психологии был заложен тогда объяснением чувственных восприятий. Сочетание ряда моментов привело к тому, что этим было совершено наибольшее по своему длительному значению психологическое деяние века, деяние, которое было в равной мере решающим как для антропологии, так и для теории познания. Ме­тодическое продвижение в обеих этих областях философии требовало прежде всего решения данной проблемы. Одновременно более всего до­ступно применению точных определений естественнонаучного мыш­ления было учение о чувственном восприятии. И в центре этих исследо­ваний XVII в. стояло применение прогресса в оптике к психологии чув­ства зрения. Наконец, механистическая теория материи требовала гно­сеологического дополнения посредством психологически обоснованно­го доказательства субъективности данных в чувственных восприятиях ка­чественных определений предметов. Таковы моменты, которые в своей совокупности способствовали возникновению первой научной теории чувственных восприятий. Критика чувственного созерцания мира была впервые дана Демокритом как коррелят его механики лишенных качеств, выступающих только в отношениях пространства, величины, образа и положения различных атомов. Из приведенных мотивов возникла по­требность улучшить несовершенное атомистическое объяснение проис­хождения чувственных качеств, и этим объясняется, что Галилей, Декарт и Гоббс почти одновременно обратились к решению этой задачи и к по­пытке объяснить таким образом психологически требуемую физикой субъективность чувственных качеств. Решающим в этом было, что Де­карт в своей «Диоптрике» заменил учение об образах, отделяющихся от объекта и входящих в глаз, механистической теорией. Если считать на­ходящуюся между внешним телом и воспринимающим глазом среду от­носительно неподвижной, то от внешнего предмета передается давление на орган чувства; такое давление ощущает слепой, который идет, ощупы­вая своей палкой встречающийся на его пути предмет и таким образом получает его образ. Тем самым оказалось, что количественные отношения величины, фигуры, движения, положения, длительности и числа предметов вызывают впечатления чувства зрения. В ряде важных пунк­тов, таких, как объяснение того, что мы видим объекты стоящими вер­тикально, и в объяснении радуги Декарт подготовил современные теории зрительного восприятия. Трудности этой теории получили свое дальней­шее преодоление благодаря Гоббсу, который до появления «Диоптрики» Декарта был еще сторонником учения об образах (Spezieslehre), но впоследствии также во многом способствовал его устранению. Анатомичес­кая структура других органов чувств и движение, вызывающее в них впе­чатления, также исследовались Декартом с тем, чтобы вывести каче­ственные сферы этих чувств и их субъективное значение. Для него ос­новным чувством является осязание. Новая точка зрения в познании действий чувств, знаменующая возникновение современной антрополо­гии, наиболее ясно выражена в заключительных параграфах «Начал фи­лософии» Декарта. И вообще представление об учении Декарта должно основываться не на его «Метафизических размышлениях», а на этой зна­чительно более зрелой работе. Человеческий дух находится в мозгу, здесь возникает и ощущение, из мозга нервы движутся ко всем сторонам тела, так что ни одно его место не может быть затронуто без того, чтобы кон­цы нервов не пришли в движение, это движение не перешло бы в мозг, и душа в соответствии с различием движений не восприняла бы чув­ственные ощущения. Что дух посредством мозга ощущает по движению рецепторных нервов происходящее в теле, проявляется в болезнях моз­га, которые нарушают нормальное ощущение, или при нарушении свя­зи рецепторных нервов какого-либо члена с мозгом, ибо тогда такие чле­ны тела теряют способность ощущения. При этом перенесенные в мозг движения могут вызывать в духе качества ощущения, совершенно непо­хожие на движения. Это доказывается, как показал уже Галилей, тем, что чувства щекотки и боли могут быть вызваны прикосновением. Декарт обобщает это доказательство субъективности чувственных качеств в том направлении, в котором впоследствии провел его Иоганнес Мюллер. Местное движение в рецепторных нервах, их движение к мозгу и в самом мозгу может вызвать посредством прикосновения в коже ощущение ще­котки, в глазу при ударе — искры, в ухе, если зажать его пальцем — виб­рирующее гудение. И наконец, Декарт ссылается, как позже Локк, в до­казательство того, что качественные различия возникают в ощущениях из многообразия движения, на то, что различия в пространстве и в дви­жении воспринимаются как органом зрения, так и органом осязания, тогда как цвета, звуки, вкус, запах ощущаются только одним органом чувства. Затем он обосновывает то же положение тем, что восприятие этих чувств ясно и отчетливо. Декарт объясняет также фантастические явления зрения, которые поражали еще Кардано. Это — восприятия чувств, вызываемых внешними предметами, впечатление от которых идет не от рецепторного нерва на его пути к мозгу, а возникает в самом мозгу посредством движения жизненных духов, возбуждающих следы прошедших впечатлений в определенном направлении. Так возникают грезы, галлюцинации, но также и игра души образами воспоминания.

Теория чувственного восприятия и его субъективности, а также обма­на чувств разработана Гоббсом на основе принципа механической систе­мы, охватывающей и явления сознания. При этом у него странным обра­зом смешивается прогресс, превосходящий достижения Декарта, с отста­лостью. Одним из важных его достижений было то, что он объединил под одним углом зрения ощущения, вызываемые внешними предметами, грезы и галлюцинации. В нормальных условиях чувственный образ возникает как следствие реакции на внешнее движение, которая происходит в начале явлений сознания. Эта реакция может быть только движением, так как движение всегда создает движение; однако у него нет определенного от­ношения к конечным величинам пространства и времени, мы восприни­маем его, хотя оно входит для понятийного мышления в систему про­странственных движений, только как интенсивное воздействие, а оно есть ощущение и состоящий из ощущений образ. Однако это ощущение по­средством устройств, допускающих сохранение запечатленного движения, возвышается до длительности и возможности сравнения, благодаря чему только и возникает сознание в нашем смысле. В этих фразах готовится поднятое Лейбницем до высшей отчетливости различение ступеней созна­ния от незаметного и вверх до последующих. Ибо интенсивные состояния (conatus), называемые нами душевными, обладают широкой, неизмеримо многообразной основой в реакциях, которые не удерживаются и не срав­ниваются. Но у Гоббса эти реакции после удаления предмета прекраща­ются и поэтому проскальзывают не только незаметно, но и мимолетно. Из этого следует дальнейшее важное указание Гоббса. Осознанное ощущение возникает лишь тогда, когда мы различаем; если бы все части телесной системы пребывали в покое или в одинаковом движении, осознанное ощущение не возникало бы. Однако с этими утверждениями связана одна из удивительных черт отсталости у Гоббса. Органом душевных состояний он в противоположность ясному анатомическому определению Декарта считает сердце. Из тех же поясняющих моментов он выводит грезы и гал­люцинации. При бодрствовании движения, идущие от чувств вызывают в сердце изменения кровообращения и обусловленных им ощущений, а они создают фантазмы. Это — такое же движение, которое идет в нормальной жизни от внешних объектов, но в обратном направлении. Картины со­ставлены из воспоминаний, их ясность обусловлена тем, что во сне мы изолированы от внешних впечатлений. И исходя из своего постоянного предпочтения аффективного, Гоббс так же, как ряд более поздних толко­вателей, выводит возникновение веры в духов и привидения и наконец даже основные религиозные представления из грез и галлюцинаций. Про­екцию образов он объясняет противоположным стремлением в возбуж­денном до восприятия образа органе.

Выведенная из процесса восприятия перцепция, соответствующая res (модусу у Спинозы), является для всей антропологии этого века основным психическим образованием, от которого идет все дальнейшее выведение ду­шевных процессов. Это не значит, конечно, будто Декарту, Гоббсу и Спи­нозе не было известно, что перцепция составляется из ощущений; однако только Локк и Лейбниц достигли плодотворного понимания построения восприятия из ощущений, — с этого начинается освобождение понятия перцепции от скованности. Перцепции как основные психические образо­вания переходят, когда создававшее их движение прекращается, в образы воспоминания. В эту эпоху происходит значительное развитие учения об ассоциации идей и о памяти, поскольку для объяснения воспоминания применяются более отчетливые анатомические представления. Декарт го­ворит о следах или диспозициях, остающихся в мозгу, и сравнивает их со складками в ранее сложенной бумаге. Гоббс обосновывает подобными представлениями свой закон ассоциации, согласно которому возникшая в процессе восприятия связь сохраняется посредством преемственности в ос­татках (Residuen) и создает возможность воспроизведения. Затем Гоббс ос­танавливается на различии между непроизвольным течением мыслей и уп­равляемым волей мышлением. Мышление возникает, по его мнению, по­средством расчленения перцепций и образования новых связей их состав­ных частей. Его разработка номиналистского учения о значении знаков для мышления служит подготовкой теории Лейбница.

Одновременно достигла развития и другая сторона теории душевной жизни, учение о возникновении и формах движения, на основе более точ­ных представлений об анатомически-физиологических условиях. Огромное значение имело то, что Декарт в теории о теле как автомате и его взаимо­действии с духом показал различие между рефлективными движениями и произвольными действиями. Он впервые конструировал аппарат тела, в котором внешние возбуждения без вмешательства душевных действий вы­зывают движение членов. Эта автоматическая связь есть тот внешний ме­ханизм, которым пользуется воля, вызывая посредством своего импульса целевые действия. Каждое действие души состоит в том что она, желая чего-то приводит в движение связанную с ней шишковидную железу, ко­торое необходимо, чтобы вызвать действие, соответствующее данному же­ланию (Страсти 141). Представление вызывает при произвольных внешних действиях движение, причем душа приводит в движение шишковидную же­лезу, а оно распространяется по нервам в мышцы, вызывая этим движение членов; при внутренних действиях создаются изменения внутри сердца, необходимые для воспоминания, напряжения внимания в определенном направлении или для восприятия предмета в определенных условиях.

Если мыслить тело как автомат, изменения в котором вызываются вне­шними объектами и который по своей структуре реагирует на внешние объекты; если мыслить затем определенные процессы, которые, на чем бы они ни основывались, соответствуют этой связи движений в автомате, — построение Декарта, Гоббса, Спинозы и Лейбница, разработанное тем или иным способом, именно таково, — то центр психологии во всех этих систе­мах составляет душевная связь, в которой вызванные внешними факторами впечатления преобразуются по внутренним законам в целесообразные вне­шние или внутренние действия воли. Процесс, в ходе которого возникают образы, возникают ассоциации с ними и становятся возможны воспомина­ния и фантастические картины, показан. Дальнейший процесс, в котором формируются логическое мышление, языковые знаки, методы исследова­ния и категории постижения мира, понимался в соответствии с традицией античной философии совершенно различно: особенно резко здесь прояви­лась основная противоположность между учением о заложенных в духе по­нятийных элементах и эмпиризмом. По этому вопросу я могу сослаться на мои более ранние исследования; речь пойдет только о новой стадии, в ко­торую эти проблемы вступили посредством психологии Лейбница. Мы об­ратимся теперь к тому, как мышление, душевные движения и нравственная воля постигались в их взаимодействии во всех этих системах в виде едино­го жизненного процесса, находящегося в центре этой новой антропологии.

Важная общая черта объединяет в этой центральной теории главные системы века. Они отражают типичное развитие человеческого духа от вла­сти страстей над душой до освобождения благодаря пониманию. В этом все они основываются на материале римского стоического учения. Выше было показано, как именно тогда, особенно в нидерландской филологии, римский стоицизм вновь обрел понимание и воздействие. Грандиозная черта этики римского стоицизма, которая движется от описания страстей к нравственной автономии, основанной на познании естественных отно­шений нашего духа со связью вещей, обеспечила ей такое сильное и дли­тельное влияние, которого никогда не достигала какая-либо другая фило­софская этика. Ее понятиями пронизаны все системы этики: подобно тому как сила римского духа проявлялась в этот период повсюду в борьбе с христианскими идеями или в связи с ними. Сначала это учение о жиз­ненном поведении воздействовало через промежуточные звенья, рассмот­ренные нами при изложении антропологии XVI века.

Телезио рассматривал самосохранение как высшее благо человека и масштаб оценки и регулирования аффектов; он определял как осуществ­ление высшего блага возвышенное душевное состояние (sublimitas), кото­рое покоится на мудрости, основано на сильной твердой воле (fortitude) и живет в ощущении собственной ценности. Это — понятие, которому пол­ностью соответствует понятие magnanimite и generosite у Декарта. Декарт был в Нидерландах окружен прямой стоической традицией, его письма принцессе Елизавете о счастливой жизни, королеве Швеции Христине о высшем благе полны стоических идей, особенно идей Сенеки. Гоббс в ка­честве гуманистического ученого также воспринял античную традицию. Однако вместе с тем эти ученые под воздействием новой антропологии в значительной степени развили стоические идеи. В них растет сознание того, что душевное движение может быть преодолено лишь другим душев­ным движением; мы увидим, что Декарт находится уже на пути к этому. Возникает понимание закономерной связи, в которой соединены типич­ные формы душевных движений. Так эти философы видят с позиции ес­тествоиспытателя в случайной как будто игре аффектов каузальную связь, действующую по законам. И они делают каузальное познание плодотвор­ным для теории жизненного поведения и для наук о духе, поскольку они, следуя Телезио и Гоббсу, находят в самосохранении масштаб для ценно­стного определения аффектов, масштаб, который пребывает в самой душе, а не привносится в ее процессы внешней телеологией. Подобное опреде­ление ценности мы обнаружим и у Спинозы, противника обычных теле­ологических теорий: вся его этика покоится на нем.

Антропология лишь медленно доводила до сознания душевные фак­ты, исследовала их типичные формы, дала им названия, расчленила их и образовала представления об их внутренней взаимосвязи. В этой продол­жающейся до сего дня работе особенно трудными были различение и определение состояний самого сознания.

На основе учений Платона и Аристотеля об обобщении и сравнении чувственных впечатлений посредством стремящегося к единству деятель­ности мышления Гален провел различие между изменением органа чув­ства посредством внешнего впечатления и его осознанием; Плотин отде­лил синтез и понимание впечатлений посредством мышления как осно­ванного на единстве сознания, от самих содержаний, которые обобщаются и постигаются. Он обособил от простого наличия впечатлений и внутренних состояний их возвышение до отчетливого сознания посред­ством внимания и видел существенное своеобразие человеческого духа в самосознании, когда дух, который мыслит, сознает, что он мыслит.

Лейбниц, величайший психолог XVII в., соединил эти понятия с учени­ем римских стоиков о малых, то есть незаметных, представлениях для по­нимания развития типичных форм и степеней сознания в их связи. Душа есть энтелехия, которая действует в качестве единого в многообразии сво­их перцепций; в ней действует тенденция к изменениям, к продвижению от перцепции к перцепции и к растущей ясности и отчетливости перцепций. Незамеченные перцепции доводятся до возросшего сознания с помощью внимания; оно обращается попеременно к отдельным перцепциям среди бесчисленных одновременно наличествующих незаметных перцепций, пре­бывая как бы во сне по отношению к другим. Апперцепция есть возвыше­ние незаметных, смутных и путанных представлений до ясного и отчетли­вого сознания. В этом процессе возникают усвоение перцепций, самосоз­нание и возвышение смутно содержащихся в монаде понятий отношения, посредством которых мыслится универсум, до ясного познания и до приме­нения к данной многообразности. Перцепции вначале не сопутствует раз­личающая деятельность, ближайший шаг состоит в том, что она различается от других перцепций. На стадии отчетливого представления содержащиеся в ней части обособляются, и Я отделяется от нее в самосознании. Это про­движение ко все более отчетливому представлению происходит в непрерыв­ной последовательности ступеней. Так новые понятия позволяют провести установленный Лейбницем принцип непрерывности в душевной жизни. Ее свет распространился на все области психологии. Благодаря им стала понят­на внутренняя связь меняющихся разнородных состояний души в жизнен­ном процессе, которую подчеркивали Платон и стоики: душа в каждый мо­мент несет в себе все свое прошлое, в ней заключены основания определе­ния ее будущего образа действий. Резкие ограничения ее состояний Декар­том, застывшие представления и воления Спинозы наконец преодолевают­ся Лейбницем: этим Лейбниц, минуя Просвещение, достигает историчес­кого мышления следующей эпохи. И для учения о движениях человеческой души также возникла совершенно новая основа.

V

УЧЕНИЕ ОБ АФФЕКТАХ В XVII ВЕКЕ

Самая характерная функция антропологии XVII в. заключается в продол­жении развития антропологии XVI века: задача ее состоит в обосновании теории жизненного поведения, затем наук о духе, причем исходя из те­ории аффектов. Типичное развитие в сторону рационального жизненно­го поведения выводится из связи аффектов. Это требует, чтобы в аффек­тах содержался масштаб их ценности и сила, способная придать этому масштабу значимость.

Перед наблюдателем за игрой человеческих страстей предстает без­граничное многообразие душевных движений. До того как наука произведет их анализ, язык жизни и связанное с ним определение понятий выявляют типичные их формы: радость, сочувствие, надежду, желание. В них состоит, как мы видели, познавательный материал антропологии. Поэтому классификация этих душевных движений, их соединение во внутреннюю историю души является великой темой антропологии и в XVI веке. Они рассматриваются как прочные сущности. И только Лей­бниц начинает возвращаться от них к течению жизни. Чтобы должным образом оценить деление аффектов, надо прежде всего исходить из пра­вильного понимания, согласно которому в каждом типе душевного дви­жения соединены чувство и определенные мыслительные элементы и заложено влечение. В каждой радости всегда присутствует влечение к ее сохранению, в каждом страдании — к избавлению от него. Гоббс прони­цательно замечает, что в каждой возникающей в состоянии удовлетворе­ния радости, поскольку удовлетворение появляется как бы частями, про­должает ощущаться желание. И так же как чувство может быть исходным пунктом желания, оно может и возникнуть из желания в процессе его ощущения.

Ценностные отношения душевных движений различны. Надежда и страх сопутствуют ценностным отношениям будущего к нашей жизни; напротив, радость и страдание относятся к расширению или торможе­нию нашей жизни в настоящем. Любовь и ненависть сопровождают отношения, в которых чувство расширения или торможения нашей жизни преодолевается объективным чувством ценности. В удовольствии и не удовольствии, в удовлетворенности собой, в уважении других соображе­ния пользы или вреда часто полностью отступают под действием впечатления от ценностей. И наконец в способности сочувствовать или порадоваться проявляется взволнованность, в которой не содержится отношение к нам самим.

Вместе с тем мы обнаруживаем в этих чувствах различия по силе, прохождению, длительности, внезапному проявлению или быстрому исчезновению, нарастанию и затиханию, нагнетанию и ослаблению, по остроте и мягкости.

Вследствие сдвигов в этих отношениях и в факторах душевных дви­жений происходит превращение одного аффективного типа в другой. Общее душевное состояние приближается то к одному, то к другому аф­фективному типу, затем обнаруживаются все более сложные смешения; возникают комплексы чувств, настроения, отдельные компоненты кото­рых едва ли могут быть выявлены, сведены к аффективным типам; все это обусловлено внешним воздействием, структурой, душевным предрас­положением, влиянием пережитых прежде чувств.

Наблюдения такого рода отчетливо показывают, что для познания этих состояний во всей связи жизни необходимо перейти от их типичных форм к содержащимся в них факторам. Типичные формы не следует рас­сматривать как застывшие целостности, которые выступают в действи­тельности изолированно, борются друг с другом и вытесняют друг дру­га, затем исчезают с арены борьбы, чтобы уступить место другим гипос­тазированным типам; исходить надо всегда из общей связи душевной жизни в ее многообразии, в ее переходах, состояниях и настроениях. Тогда становится очевидным, что объяснения Гоббса или Спинозы, которые, исходя из отношений, не данных ни в одном внутреннем воспри­ятии, сводят многообразие аффектов к принципу самосохранения и к присутствующим в нем основным аффектам, обладают не большей цен­ностью, чем любая натурфилософская гипотеза. Аналогия с механикой обманчива. И когда Фома Аквинский подчеркивает irascibile или Де­карт — admiration, а Лейбниц и Шефтсбери — сопереживание волнения в своеобразии этих чувств, то и из этого возникает лишь смелая гипоте­за, при которой из невыводимости делается вывод об исконности. Тем не менее человеческий дух должен пройти через возможности отношений, содержащихся в данном многообразии, чтобы овладеть им. Мировоззре­ния, возникшие в эту эпоху, обрели свою подлинную силу именно бла­годаря своей интерпретации человеческой жизни, ибо в ней с большей силой, чем в метафизических проекциях отразилось состояние сознания, из которого они вышли.

Именно в соединении объясняющего принципа с метафизикой был найден критерий определения ценности, который не дан в отдельных внутренних переживаниях. Ибо чувство как таковое всегда верно для оп­ределенного момента и определенной личности. Животные, не обладаю­щие способностью обобщения, действуют с безошибочной уверенностью, исходя из своих аффектов. Правда, их действия верны лишь для данного момента. Критерий ценностей не находится ни в мгновенном чувстве, ни в метафизическом принципе. Он формируется в самой жизни, как чело­вечества, так и отдельного человека. И здесь человеком руководят опыт, эксперимент и желание удержать результаты в соответствии с разумными правилами. Чтобы обрести урок, мы должны пережить иллюзию, заклю­чающуюся в определении ценности блага и в импульсах к действиям, та­ким, как проявление гнева, выходящего за пределы целесообразного. Из того, что переживают другие, из их страданий, которые вызваны страстя­ми и подчас приводят к гибели, мы извлекаем опыт о жизненной ценно­сти отдельных аффектов в той степени, в какой эти впечатления действу­ют на нас всей силой чувства и мы способны воспроизвести эти внутрен­ние состояния. Дополнением к таким опытам служит переживание аф­фектов в поэзии или в художественном изложении исторических событий. Посредством опыта особого типа, выражающегося в сопереживании, мы ощущаем в поэзии болезненно сладкое напряжение страсти, исчезновение иллюзии о ценности ее удовлетворения, внешние последствия действую­щего в ней безграничного усиления одностороннего вожделения, но вме­сте с тем и спокойное счастье жизни, основанной на постоянных, конфор­мных внешнему миру рациональных привычках, героической силы души, готовности отдаваться выходящим за пределы нашего существования объективным силам. В этом пункте мы обретаем более глубокое проник­новение в функцию поэзии в историческом мире людей.

Все это жизненный опыт: он учит не только познавать каузальные связи, но и ощущать в чувстве содержащиеся в них жизненные ценно­сти. Причем по закономерным отношениям, заключающимся в пони­мании, воспроизведении, сочувствии и репродуцируемости внутренних состояний.

В переживании содержится узнавание отдельных жизненных ценностей наших страстей, их внешних объектов, нашего Я как предмета страстей и наконец, универсальной связи, которая также может стать его предметом. В узнавании к отдельному переживанию присоединяется сравнение этих жизненных ценностей. Это также очень сложный процесс. От простого из­мерения эмоциональной ценности данных состояний он ведет к их сравне­нию с последствиями в будущем, предвидение которых по открытому Спи­нозой отношению (он только не обратил должного внимания на индивиду­альные различия в этом пункте) особенно сильно действует из-за беспокой­ства, вызываемого в душе ожиданием, — и далее до все более сложных от­ношений. И в конце концов мы создаем обобщения состояний чувств, жиз­ненных ценностей, добродетелей и обязанностей. Их сила также зависит от чувств и импульсов, которые возникают из воспроизведения содержащегося в них конкретного, из узнавания умиротворяющего чувства, сопутствующе­го подчинению им посредством регулирования жизни и ее надежности, из умиротворяющего сознания отношений необходимости, придающих жиз­ни прочность, но прежде всего из согласия в принципах с другими людьми и с возникающим дружелюбным отношением к миру. Так мы учимся пра­вильно оценивать, сопоставляя, пылкую единичную власть наших страстей и спокойные длительные чувства, сложившиеся из привычки и твердого от­ношения к внешнему миру, наше партикулярное существование в развра­щенности мира и полное энтузиазма или тихое счастье и покорную готов­ность отдаться великим объективным силам, которые были до нас и будут после нас. Высшая и последняя форма этого счастья — отдаваться в фило­софии или религии великой связи вещей в качестве божественного поряд­ка и божественного царства.

Этот поверхностный и, разумеется, совершенно неполный очерк раз­вития, которое посредством опыта и попыток ведет из постоянной сме­ны движений души к твердым принципам жизненного поведения, обла­дающим как правильным пониманием, так и силой мотивации, ставит перед собой только одну цель — сделать возможным понимание и оценку последующих теорий. Этот очерк представляет отношения в схематичес­кой связи; указанная связь действует в исторических отношениях, выно­сящих решение о господстве отдельных моментов, о последовательнос­ти, в которой они определяют жизнь, и о точках зрения, направляющих сознание и познание душевных состояний. Мы и в последующем изло­жении будем заниматься теориями аффектов, вызванными общими ус­ловиями развивающейся философии века и особыми условиями, связан­ными с великими личностями и с их средой.

УЧЕНИЕ ДЕКАРТА ОБ АФФЕКТАХ В СВЯЗИ С ЕГО АНТРОПОЛОГИЕЙ

Антропология Декарта дуалистична: она рассматривает человека как со­стоящего из двух субстанций, находящихся во взаимодействии. Этот дуализм является онтологическим выражением и дополнением идеализма свободы в строгой форме свободы выбора, в которой Платон, Аристотель, схоласты и мистики выражали эту точку зрения. Однако дуализм Декарта отличается от более раннего тем, что двойственность не распространяется у него на жизнь души. Этот прогресс в понимании идеализма свобо­ды стал возможным потому, что была элиминирована вегетативная и сенситивная душа: тело как автоматический аппарат и характеризован­ный мышлением и свободной волей дух создают в своем взаимодействии явления душевной жизни. Это, следовательно, дуализм в таком понима­нии, в каком идеалистами были и современные мыслители, например, Лотце; они отрицают жизненную силу, объясняют действия физическо­го аппарата целесообразным расположением действующих по физичес­ким законам частей, а душевные явления — взаимодействием такого тела и душевной субстанции. Дальнейшие определения сущности, цели и ценности душевной жизни в картезианской антропологии следуют из понятия духа как сотворенной субстанции, которая зависит от Бога, но в отношении ко всякой другой вещи, тем самым и к телу, самостоятельна и независима. Жизненное чувство человека, сознание его самостоятель­ности и одновременно зависимости, причем не только от немногих от­дельных внешних моментов, но и в самом своем пребывании, выраже­но в этом понятии конечной относительной субстанции более совершен­но, чем в понятии модуса у Спинозы. Связанная с этим понятием не­адекватность основана на том, что столь меняющаяся человеческая жиз­ненность должна быть выражена такими резко очерченными рассудоч­ными понятиями. Они отделяют субстанцию от ее акциденций, атрибут от модуса, одну субстанцию от другой, и разрывают таким образом то, что дано как связь, вместо того, чтобы придать ему аналитически боль­шую отчетливость посредством разделения. Таков основной характер ме­тафизики этой эпохи. И попытка Декарта выразить посредством этих понятий человеческую жизненность в ее отношении к универсуму дол­жна была потерпеть неудачу.

«Вся природа духа состоит в том, что он мыслит» (5-й ответ в «Мета­физических размышлениях»). Мышление — атрибут души. Таким обра­зом Декарт должен выводить различные действия души из ее различных отношений, которые становятся возможными вследствие ее связи с те­лом: они — модификации мышления.

Из взаимоотношения тела и духа возникают следующие основные воззрения в антропологии Декарта. Тело как автомат есть система дви­жений, жизненные духи суть также порождения физического процес­са, они телесны и подчинены законам тела. И так как животные не имеют души, все действия, которые мы наблюдаем в теле животного, должны быть просто движениями и их следует приписывать человечес­кому телу совершенно так же, как телу животного. Процессы сознания, постигаемые человеком внутренним наблюдением, происходят, следо­вательно, в душе. Единство (unio), которое объединяет тело и дух, дол­жно быть признано как факт, хотя оно и не может быть объяснено, ис­ходя из понятий того и другого. Многообразие состояний сознания не основано на структуре духа, который сам по себе мог бы иметь отноше­ние в силу содержащихся в нем идей только к интеллигибельному миру, оно основано на отношении духа к своему телу и посредством него к внешним предметам.

Эти отношения определяют прежде всего высшее деление состоя­ний сознания. По ту сторону границы душевной жизни, обусловленной взаимодействием с телесной жизнью, находится мышление ин­теллигибельного, которое присуще душе самой по себе. Это — следы того, что остается у Декарта от учения об intellectus purus. Когда душа рассматривает свою собственную сущность, осознает созданные ею самой идеи, она, мысля, внимательно и, следовательно, также желая, относится лишь к себе самой (много раз в «Размышлениях», а также в «Страстях» I 20). Душа сама по себе субстанция, ее действие в общем выражении есть мышление, или вернее, Декарт определяет каждый тип ее выражения термином «мышление». Поскольку мышление есть ее сущность, она сама по себе беспрестанно мыслит, и ее лишенные сознания состояния могут быть объяснены лишь препятствиями со стороны тела. Состояния сознания являются ее модификациями. В соответствии со своим взаимоотношением с телом они должны быть подчинены высшей противоположности действия и страсти. Когда действует тело и находящиеся под его воздействием внешние вещи, душа пассивна, когда же самодеятельная душа воздействует на тело, она активна и создает в теле и опосредствованно во внешних вещах движения. Привожу слова Декарта об этих двух высших классах ду­шевных состояний. Одни суть действия души, другие ее страсти. «Под действиями души я понимаю всякое воление; ибо мы знаем, что оно идет непосредственно из нашей души и как будто зависит только от нее. Напротив, страстями души можно в общей форме называть все виды перцепций или знаний в нас»; они вызываются в душе посред­ством представляемых предметов («Страсти души» I 17, ср. I). Дей­ствия воли делятся на внутренние и внешние волевые действия; первые завершаются в самой душе, например, когда мы стремимся любить Бога или обращаем наше внимание на какой-либо предмет; вторые за­вершаются в теле, например, когда мы приводим в движение ноги, чтобы отправиться гулять (ibid. I 18).

Наши перцепции также распадаются на два класса, причиной одних является душа, причиной других — тело. Большинство вызванных те­лом представлений исходят из внешних предметов, переносятся в мозг нервами, и душа воспринимает их, например, свет пламени или звук колокола. Здесь Декарт также подчеркивает свою психологически гно­сеологическую мысль, согласно которой мы воспринимаем только ду­шевное состояние и без достаточного основания переносим его на вызвавшее его внешнее событие. Другие образы возникают, когда движение жизненных духов возбуждает в мозгу следы прежних впе­чатлений; они отличаются от вызванных в органах чувств образов меньшей степенью живости и отчетливости: они как бы их тени, в них душа также выступает страдательной. Второй класс перцепций соот­носится не с внешними предметами, а с нашим собственным телом. К ним принадлежат appetitus naturales, голод, жажда, чувство боли, жары и другие чувственные восприятия, которые мы ощущаем толь­ко в теле и не соотносим с внешними предметами. От этих двух видов страстей, которые определены физически и относятся к телу, Декарт отличает состояния, которые мы приписываем душе и не соотносим с непосредственно действующей причиной; так, чувства радости и гнева могут быть вызваны внешними предметами, однако мы не соотносим их с этими предметами, подобно чувственным восприятиям, а воспри­нимаем их как состояния души. Их мы называем страстями в узком смысле слова. Декарт определяет страсти как перцепции, ощущения или эмоции души, которые соотносятся только с ней самой и которые вызываются, сохраняются и усиливаются посредством какого-либо движения жизненных духов. И они составляют предмет главного тру­да Декарта по психологии. Эти страсти суть перцепции, но не ясные знания, более того, те, кто сильнее всего взволнованы своим страстя­ми, меньше всего знают их; их смутность и темнота следуют из связи души с телом. Они — ощущения, поскольку, как внешние вещи, опос­редствуются нервами. Но лучше всего называть их страстями души, так как они сильнее, чем все остальные состояния сознания волнуют и потрясают душу. Они относятся только к душе, в отличие от тех пер­цепций, которые относятся к другим телам или к нашему собственно­му телу, и возникают они из движения жизненных духов. Поэтому понять их можно только из взаимодействия души и тела. Такова точ­ка зрения, из которой исходит Декарт в своей работе о страстях. Этот французский мыслитель был, без сомнения, величайшим стилистом со времен Платона, и из всех его произведений ни одно не написано с такой легкостью, как это гениальная, глубокая работа: он как бы иг­рает своим предметом.

В 1644 г. Декарт опубликовал свое наиболее глубокое и зрелое фи­лософское произведение — «Начала философии». Оно доходило до изображения органических существ и человека. Декарт намеревался рассмотреть эти темы в двух последующих томах, но категорически за­явил, что в данный момент еще не достиг полной ясности в понима­нии всех касающихся их пунктов. Человеческие страсти были в то вре­мя предметом живейшего интереса при дворах и в обществе как в их чувственном, так и в их мистическом аспекте. К этому присоедини­лась полнота имеющейся со времен стоицизма литературы, где в вы­соком понимании было представлено движение духа к господству над страстями. В течение всего пребывания Декарта в Нидерландах, с 1629 по 1649 г., работы, знакомящие с антропологией и моралью стоиков, оказывали большое влияние. К моменту выхода работы Декарта «О страстях» был еще жив Даниэль Хейнсий. Декарт и сам приводит в своих «Началах философии» один пункт из теории аффектов стоиков (IV §190). Внимание Декарта, как и авторов стоических работ его вре­мени, было направлено на связь учения о страстях с теорией жизнен­ного поведения, что совпадало с интересами королевской ученицы Декарта. Путь к решению этой проблемы был ему предначертан ант­ропологией, в которой состояния души выводились из отношения мыслящей, свободной духовной субстанции к структурной связи тела и из действий в нем жизненных духов. На этом основано сознание Де­картом своей оригинальности в этой теории; в начале работы «О стра­стях» он утверждает, что пишет так, будто никто до него не касался этого предмета; а в другом месте (II ст. 68) замечает по поводу деления страстей: «Я отступаю здесь от мнения всех тех, кто раньше об этом писал». Однако он имеет в виду только схоластическое деление на concupiscibile и irascibile.

Свою главную мысль, сложившуюся из сочетания стоического учения с его собственной антропологией, он яснее всего высказал в письму 1647 г. о высшем благе. Рациональная воля, руководимая ясным мышле­нием, создает в своем действии высшее умиротворение; она одна в на­шей власти и, безграничная, может господствовать также над страстями. «Beatitude (блаженство) состоит в полном умиротворении духа. Оно же следует из твердой и постоянной воли осуществлять все, познаваемое нами как лучшее, и использовать всю силу нашего разума для примене­ния правильного суждения об этом лучшем» (письмо Елизавете, Oeuvres. Ed. Cous. IX 215-222). Под этим углом зрения было зимой 1645-1646 г. написано исследование о страстях души. И когда Декарт вступил в обще­ние с королевой Швеции Христиной, которая глубоко размышляла об этом, он разработал свои последние идеи в предназначенном ей письме о любви и в адресованном ей письме о высшем благе.

Здесь можно напомнить об общих соображениях по поводу состо­яния учения об аффектах в XVII в. Из всей антропологии Возрожде­ния этими теориями было в качестве первой основной черты воспри­нято сознание о пользе аффектов в душевной жизни. Декарт исходит в доказательстве их пользы из отношений, существующих между по­требностями человека, внешними предметами и страстями (Страсти души. II 52). Объекты, воздействующие на органы чувств, вызывают в нас различные страсти не вследствие своих, различий, а только с точ­ки зрения их пользы или их вреда, или вообще с точки зрения их важ­ности для нас. Так, польза всех страстей состоит только в том, что они действуют на состояние души, чтобы желать те вещи, которые по воле природы нам полезны, и в этой воле пребывать. Главное условие уда­чи наших предприятий заключается в радостном возбуждении души, с которым мы к ним приступаем. «Я часто замечал, говорил Декарт, что предпринимаемое мной радостно, без внутреннего противодей­ствия, мне обычно удавалось». Он склонен находить в этом отсутствии внутреннего противодействия в предпринимаемых делах объяснение сократического понятия гения и сделать для себя понятным, почему оно правильно руководило Сократом. Декарт ссылается даже на свой опыт в азартных играх. Так он согласен с ренессансным учением об аффектах в предпочтительности радостного состояния (письмо Елиза­вете IX 398 ss.) Даже гнев — полезный аффект, если он в качестве нравственного возмущения призывает к сопротивлению. Решающий же момент суждения о ценности аффектов состоит, как он полагает, в том, что сама высшая добродетель не лишена аффектов. Ибо спокой­ствие души (tranquillitas animi у стоиков) есть состояние чувства. Оно (или внутренняя удовлетворенность) — награда, побуждающая нас к совершению добродетельных поступков. Так стрелок из лука направ­ляет свое действие на цель, но стрелять заставляет его установленная премия. А чему учит нас жизненный опыт? Самая длительная, верная, мягкая, приятно и постоянно радующая из всех жизненных ценнос­тей — спокойствие души, внутренняя удовлетворенность, возникаю­щая из сознания рациональных в моральном отношении действий. Только она зависит исключительно от нас самих и поэтому не может быть отнята у нас. (Oeuvres X 59-64). Обоснованная удовлетворенность собой и самоуважение, в котором мы радостно ощущаем свою цен­ность, определяются Декартом как страсти, которые укрепляясь по­средством привычки и мышления, становятся постоянным счастли­вым душевным свойством. Высшая из всех страстей — generosite, она — самоуважение, основанное на правильном и строгом примене­нии свободы воли, которое делает нас способными к великим делам, сближает с другими людьми, освобождает от зависти, страха и гнева (Страсти души. III. 153, 156, 161). Это понятие определено до Декар­та Аристотелем как среднее между преувеличенным самолюбием и ма­лодушием: μεγαλοψυχία (magnanimitas). Это понятие параллельно спинозистской любви к Богу тем, что определяет высший аффект, ко­торый освобождает душу и устраняет вредные страсти. Но от понятия Спинозы оно отличается тем, что выражает светский и человеческий идеал этой великой эпохи Франции: радость жизни, направленность на великие дела, в сочетании с нежным нравственным чувством, бес­страшием и способностью быть выше обычных страстей. Во француз­ской трагедии это идеал наиболее совершенно изображен Расином, развитие которого происходило в Пор-Рояле под влиянием картезиан­ской школы: его Ипполит — наиболее совершенное воплощение этой generosite и от своего классического образца он отличается именно чертами французского характера. Теперь мы можем прийти к завер­шающему выводу: хотя Декарт и не утверждает это отчетливо, но из его жизненных понятий следует, что страсти преодолеваются не разу­мом, а высшей страстью, основанной на совершенном знании ценно­стей страстей.

Как же возможно построить систему страстей? Каждая типическая форма страсти основана на определенном, физически дефинируемом поведении духов жизни, и Декарт тщательно описал эти физические условия движений души (L'homme IV 383 ss. и в двух первых книгах работы о страстях) в манере, соответствующей физиологической на­правленности его времени. Он изобразил и внешние признаки стра­стей, зависящие от их физических основ, как того требовал интерес его современников. Деление исходит из основной антропологической схемы, разработанной нами. Состояния души разделяются на страсти и действия (Passions I 17). Страсти же делятся на те, причиной кото­рых является тело, и те, причиной которых является душа. Подлинные страсти, passions de 1'ame, имеют свой предмет в самой душе. Декарт считает первоначальными шесть страстей, им он подчиняет осталь­ные. Привожу этот порядок страстей в следующей таблице.

Шесть основных страстей

I. Admiration (Удивление)

возникает при впечатлении от нового или не соответствующего наше­му ожиданию предмета и доходит до изумления, хотя сознание того, со­ответствует или не соответствует нам предмет или его противополож­ность, еще отсутствует. В добавлении, что без этого изумления предмет был бы воспринят бесстрастно, заключается прежнее понятие об объек­тах индифферентных для самосохранения (§ 53).

II. Amour (Любовь) III. Haine(Ненависть)

возникает из ощущения, что предмет для нас convenable (подходящий) или нет, соответственно чему он определяется как bon или mauvais (хо­роший или дурной) (§ 56).

Из этих основных отношений души к полезным или вредным пред­метам возникают все страсти кроме admiration и входящих в него страс­тей estime и mepris (уважение и пренебрежение). Тем самым они зави­сят по старому делению от amour и haine с присоединением отношения к будущему, настоящему и прошлому. Новое и глубокое в понимании Декарта состоит в том, что при вступлении этих отношений в сознание возникают не соединения с amour и haine и не подчиненные их формы, а новые первичные типы страстей.

IV. Desir (Желание)

возникает из отношения к будущему. Глубокое, использованное Спи­нозой замечание — что страсти по своему отношению к полезному и вредному больше склоняют нас к будущему, чем к настоящему или про­шлому. И dёsir тaкжe направлено на сохранение блага или предотвраще­ние зла, как при отсутствии полезного или наличии вредного — на изме­нение этого отношения (§ 57).

V. Joie (Радость)

по поводу наличного в настоящем или представляющегося нам таковым относящегося к нам блага.

VI. Tristesse (Печаль)

по поводу наличного в настоящем или представляющегося нам таковым относящегося к нам зла (§61).

Из этих шести основных страстей могут быть, как полагает Декарт выведены все остальные.

I. Admiration (Удивление)

1. Estime (Уважение)

возникает как следствие впечатления от величины объекта (§ 54).

2. Mepris (Пренебрежение)

возникает как следствие впечатления от незначительности объекта.

Если оба эти чувства возникают по отношению к нам самим, то есть по отношению к нашим собственным заслугам, которые мы оцениваем и которые состоят в правильном использовании свободы нашей воли и господства над актами нашей воли, то возникают

3. Magnanimite (Великодушие)

4. Humilite vertueuse (Добродетельное смирение)

Если они возникают по отношению к тому, чем мы обладаем, но что не имеет безусловной ценности, как остроумие, красота, богатство, по­чет, то возникают

5. Orgueil (Гордость)

6. Bassesse как ошибочная humilite (Низость как ложное смирение) Если admiration возникает по отношению к внешним объектам, кото­рые мы рассматриваем как свободные причины, способные принести нам благо или зло, то возникают (§ 55)

7. Veneration (Уважение, почтение)

8. Dedain (Презрение)

II. Amour (Любовь)

III. Haine (Ненависть)

Amour может быть различной в зависимости от ее предметов, но ти­пичные ее формы возникают из различия между любовью, желающей обрести данный предмет в качестве блага, и любовью, возникающей из психологического отношения, в котором мы рассматриваем предмет на­шей любви как другое Я: тогда наше стремление прямо направлено на его интересы, его благо мы рассматриваем как собственное, можем до­ходить в этом случае до жертвования собственным благом и в зависимо­сти от оценки предмета любви возникает (§ 83)

1. Simple affection

(Простая привязанность)

Мы ценим объект нашей любви меньше, чем себя

2. Amitie

(Дружба)

Ценим как себя

3. Devotion

(Преданность)

Ценим его больше, чем себя

В любви и ненависти существует еще одно различие. Мы называем хорошим или дурным то, что внутренние чувства или мышление пред­ставляют нам как соответствующее или не соответствующее нашей природе. Красивым или уродливым мы называем то, что соответствует внешним чувствам, особенно зрению, или неприятно им. Декарт опре­деляет возникающие таким образом страсти как agrement или horreur; они действуют наиболее сильно, но и обманывают чаще всего (§ 85).

IV. Desir (Желание)

Деление desir на desiderium fuga, известное Декарту уже по его схоластическому обучению, он отвергает. В желании избежать болезни, например, заключено стремление к здоровью (§ 87). Так он избегает трудностей, связанных с подчинением spes и metus этим двум видам желания. Желание, возникающее из воздействия на внешние чувства, достигает наибольшей силы в аффекте любви (§ 90). Если желанию со­путствует сознание, что его осуществление вероятно или маловероятно, то возникают (§ 58):

1. Esperanse (Надежда) 2. Craintr (Боязнь) (ее разновидность jalousie, ревность)

При высокой степени вероятности они доводят до

3. Securite (или assurance) (Уверенность) 4. Desespoir (Отчаяние)

Из размышления о средствах и реализации желания возникают (§ 59):

5. Irressolution (Нерешительность) при трудность совершить выбор средств 6. Сourage (или hardiesse) (Храбрость) противостояние трудности осуществления 7. Lachete (Трусость) Противоположность мужеству (страх: противоположность hardiesse)

Разновидность hardiesse: 8. Emulation (Соперничество)

Здесь Декарт добавляет страсть, возникающую из размышления о прошлом, если определенное действие было совершено до преодоления нерешительности (§ 60).

V. Joie (Радость) от блага нам принадлежащего. Если оно принадлежит не нам, а другим людям, то радость воз­можна (§ 62): если мы считаем их достойными этого, так как все происходит как должно:

1. Joie serieuse (Серьезная радость), если считаем их недостойными:

3. envie (Зависть; печаль) своего рода tristesse.

 

VI. Tristesse (Печаль)

от зла и т. д.

Если зло направлено не против нас, а против других людей, то возникает, если они этого, по нашему мнению, заслуживают:

2. Joie accompagnee de ris et de moquerie (Радость, сопровождаемая смехом и насмешками).

Если они этого, по нашему мнению, не заслуживают;

4. Pitie (своего рода tristesse)

(Сострадание; печаль)

 

Если принимать во внимание причину настоящего или прошлого

Блага:

Если совершенного нами самими (§ 63):

5. Satisfaction (de soi-meme)

(Удовлетворение (собой))

Если другими и не затрагивает нас (§ 64):

7. Faveur (Благосклонность) по отношению к нам:

9. Reconnaissance (Признательность)

(наряду с faveur)

Зла:

Если совершенногр нами самими

6. Repentir (Раскаяние) Если совершенно другими и не зат­рагивает нас (§ 65):

8. Indignation (Негодование) по отношению к нам:

Cole re (Гнев) (наряду с indignation)

Принимая во внимание возможное мнение других (§ 66)

Хорошее

11. Gloire (Слава)

применительно к прошлому

относящееся к прошлому

хорошее:

13. Regret (Сожаление)

(своего рода tristesse)

 

Дурное

12. Honte (Раскаяние)

14. Allegresse

(Веселость, своего рода joie)

 

Сходство расположения посредством неостоического перехода от appetitiones naturales к вносящим смутность в душу и беспокоящим стра­стям, а от них к constantia очевидно; новые более совершенные точки зрения обусловливают значительно более глубокое описание и располо­жение, покоящиеся на пристальных наблюдениях. Но проведение их по­казывает, что без анализа типов страстей переход по ступеням одной формы в другую не достигает убедительности. Формы, находящиеся под amour и haine настолько близки тем, которые помещены под admiration, что подлинное отношение близости здесь в соподчинении не достигает­ся. И все-таки взаимоотношения типов поняты здесь правильнее, чем в натянутых выведениях Гоббса и Спинозы. Масштаб оценки аффектов, от которого зависит теория жизненного поведения, заключается для Декар­та в конечном итоге в метафизическом понятии духа как мышления и свободной воли. Возвращение из власти аффектов к независимости духа посредством постоянной радостной, сильной, рациональной воли было для него высшей задачей жизни. Декарт не разработал формулу содержа­ния этой воли или высшего блага; он умер в разгар своего исследования. Его система не давала возможности вывести этику или учение об обще­ственной жизни. Это предпринял Гоббс, исходя из новых основ учения об аффектах.

ДОБАВЛЕНИЯ ИЗ РУКОПИСЕЙ

ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Из различных имеющихся вариантов, набросков и последующих разра­боток, относящихся к исследованию человека и естественной системы, добавлены будут следующие: Первый отрывок, написанный после 1887 г., задуманный как Introductio к третьей книге «Einleitung in die Geistesw.» и первоначально озаглавленный «Die drei metaphysischen Volkergedanken der alien Welt», он примыкает к данному в начале пер­вой статьи [с. 7] изложению «Основных мотивов метафизического созна­ния». Следующие под цифрой III отрывки, относящиеся ко времени ра­боты над упомянутыми исследованиями, дополняют сказанное в них (выше с. 50 след., 61 след., 128 след., 160 след., 167 след.) о сущности Ре­формации, ее силе и границах; взятые из различных набросков, они со­единены здесь в той связи, в которой они, по-видимому, были задуманы. Помещенный между I и III отрывок (II) о «Христианстве в древнем мире» написан после 1907 г. и взят из последних разработок, связанных отчасти с исследованием истории немецкого духа, отчасти с систематическим изло­жением структуры религиозного мировоззрения и эпох христианства; эти работы будут опубликованы в одном из последующих томов данного изда­ния. Этот отрывок дополняет работу «Развитие католической системы», что в опубликованных трудах (с. 157) только поверхностно затрагивается.

I

ОСНОВНЫЕ МОТИВЫ МЕТАФИЗИЧЕСКОГО СОЗНАНИЯ

На заре истории новых народов в Европе господствовала средневековая метафизика. Достаточно сравнить ее с более поздними системами, что­бы увидеть ее резкое отличие от них, ибо они совсем иные по своей сущ­ности и совершенно неспособны осуществлять функцию предшествовав­шей им системы. Она давала людям длительное умиротворение во всех аспектах их жизни. Это и было внутренней причиной ее длительного господства, наряду с которой не следует, правда, игнорировать и вне­шние причины. Поэтому господство упомянутой системы представля­лось всегда идеалом тех, кто стремился управлять европейским обще­ством с помощью какой-либо теории. Обусловлено же это было тем, что три великих метафизических мотива, разработанных древними народа­ми, сплелись друг с другом в эту последнюю эпоху их существования. Поскольку они охватывали всю человеческую природу, возникшая таким образом целостность оказалась способна полностью умиротворять чело­веческую натуру до тех пор, пока сохранялся без изменения тогдашний уровень науки.

В греческой философии наша созерцательно мыслящая способность действовала с неповторимой энергией. На ее вершине возникла идея космоса как управляемой мыслью связи, и эта идея осталась для гречес­кой философии репрезентативной. Так в основу космоса была положе­на высшая интеллигенция, зодчий мира. С эстетической точки зрения греческой философии эта интеллигенция, этот высший зодчий, мысли­лась Платоном как художник, формирующий материю по возникаю­щим у него идеям. Метафизическая связь постигалась в идеях, в фор­мах, целесообразное отношение которых было выражением высшей интеллигенции.

Центром римской жизни служила воля, которой внешний мир подчи­няется в вопросах собственности, договора, государственного права и управления. Так возникли метафизические понятия совершенно друго­го рода по мере того как римский дух начал мыслить мир, исходя из сво­ей природы. Оригинальное значение римского мышления обычно недо­оценивается. Если римская юриспруденция и определялась как филосо­фия этого народа, то такого признания недостаточно. То же основное свойство сущности римлян, которое лежало в основе создания ими юриспруденции, сформированное и развитое юридическим мышлением, выразилось в выявлении оригинальных точек зрения в понимании мира, полностью, правда, не разработанных. Теперь мир стал целостностью, соотнесенной с полаганием цели людьми и божеством. Правда, поверх­ностному взору эта внешняя телеология может показаться сходной с внутренней закономерностью космоса, однако она относится к нему, как машина приспособленная к цели человека, к свободному, живому суще­ству. Теперь божество стало высшим правителем, законодателем мира и судьей людей. Основными же отношениями метафизического мира были теперь свобода, ее сферы для отдельных существ, ограничение свобод по отношению друг к другу и общая зависимость от высшего существа.

У восточных народов центр их мышления составляли чувство, душа, внутренний нравственно-религиозный опыт. Известную роль в определе­нии метафизики Запада они сыграли прежде всего благодаря иудейскому религиозному развитию. Таким образом, в западную метафизику вошел третий важный мотив. В нем мир предстал как эманация Бога, Его творе­ние и откровение. Основное представление — истечение трансцендентно­го в откровении — такова подлинная метафизическая концепция. В вели­чии Бога найдена основа единства мира. Так возникают представления, ломающие ориентированное на созерцание мышление греков. Сотворение мира из ничего: выражение того, что в воле устранена всякая аналогия с природными процессами, в которых присутствует постигаемое отношение между причиной и действием. Второе рождение: это также символ, пол­ностью изымающий волю из действия каузального закона.

Как из нескольких значительных мотивов составляется фуга, так эти три мотива господствуют во всей метафизике. Созданы эти мотивы были древни­ми народами, соединены они были в Римской империи, а в стареющем мире, входившем в империю, они слились друг с другом. Из их связи возникли тру­ды отцов церкви, а также произведения последних языческих авторов. В ра­боте Августина «De civitate Dei» совершается их высший синтез.

Созданное таким образом целое перешло в качестве метафизики к новым народам. Огромным его содержанием питалась их духовная жизнь. В школе мышления, пытавшегося установить согласие между на­званными элементами, сложились эти народы. Данная метафизика столь безгранично господствовала в средние века, как ни одна другая когда бы то ни было. Метафизика-теология, какой было это целое, базировалось на власти церкви. Эта власть церкви не допускала иного мышления, а со­стояние науки не предоставляло возможности для другого.

После того как, начиная с XIV века, научная система реализма стала постепенно распадаться, в новом обществе Европы возникло состояние идей, которое составляет основу всей новой философии, хотя, как пра­вило, не познается ею в своей истинной сущности. В сознании европей­ского человека и теперь еще сохраняется сплетение мыслей, согласно ко­торому основу мира составляет высшая интеллигенция: она — законода­тель нравов, судья и открывает себя в сердцах людей. Мы указали на то, что это сплетение было исторически обусловлено, но заметили одновре­менно, что метафизика вообще сложилась только в нем; ибо она — выра­жение метафизического сознания в понятиях, которые ведь в сущности также являются лишь иероглифическим письмом людей, отражающим живое в опыте и невыразимое в представлениях. Это метафизическое сознание непреходяще; подобно тому как растение цветет и вянет, но корни его в глубине земли ждут следующей весны, пребывает в глубинах человечества это метафизическое сознание. По мере того как оно в ме­няющихся условиях находит свое выражение в понятиях или религиоз­ных символах, оно принимает различную историческую форму. Высшая задача трансцендентальной философии — приблизиться к такому пони­манию. Она совершает это, пользуясь методами, разрабатывавшимися от Локка до Канта. Мы попытаемся показать, что дополнить такой метод должен исторический анализ. Поэтому наш исторический анализ мета­физических систем и наше трансцендентальное исследование стремятся к одной цели. Они погружаются в одну и ту же глубину. Это методичес­кое различие обусловлено противоположностью чисто интеллектуалистическому расчленению, кульминацией которого было учение Канта.

Исторический анализ метафизики дал следующие компоненты («Einleitung in die Geisteswissenschaften». Bd. 1.S. 473 f., 489 ff.): соответ­ственность космоса мыслям, неделимое единство личности в самосозна­нии, ответственность воли и длительность связывания ее обязательством; в ней принцип развития и самоцели, уважение этой самоцели в других, историческое сознание обусловленности в этом царстве личностей трудом предков и современников и обязанность выполнять собственный соответствующий труд. На горизонте предстающих таким образом жиз­ненных связей, такого представления о мире эти твердые компоненты растекаются в нечто неопределенное и все-таки столь значительное для человеческой жизни — в религиозные представления и символы. В них заключена наибольшая трудность как для трансцендентального, так и для исторического анализа. Наше мышление должно включить в наше узна­вание мира то, что содержится в метафизическом сознании, и утвердить по каузальному закону соответствующее нашим представлениям прочное основание в качестве духовного. Наша душевная жизнь должна сохра­нять в силе это метафизическое сознание, отличное от обычного опыта… Религия коренится не в эгоизме, а в потребности утвердить в жизни высшее сознание. Мы обнаруживаем, что нас влечет за пределы ограничен­ного и конечного жизни и мира в чистую даль, как Фауста манит розо­вый свет вечерних облаков, бледнеющих и исчезающих в неведомой нам дали. Страдание от сознания нашей конечности и конечности других людей отделяет нас от этой высшей истины жизни. Как изгнанник взи­рает на башни и крыши города, в котором он родился и куда его влечет, от которого он, однако, как бы невидимыми стенами отделен своей бед­ностью и виной, понятие разумной основы, положенное мышлением по закону достаточного основания, получает окраску трансцендентности и идеала. Мягкие натуры видят там вдали сердце. Люди сильной воли ви­дят в этом и презирают удовлетворенную чувственность и удовлетворен­ное созерцание. Мягкие сердца теряются в этом сентиментальном чув­стве, которое исчезает, рассеивается, как паутинки летом, уносимые вет­ром неведомо куда.

Метафизическое сознание рисует круг константных символов, так же, как поэтическое воображение — сновидение, даже безумие. Закономер­ность, с которой они возникают, можно изучать и по истории духовных движений. Эти символы суть метафизические понятия. Они столь же константны и непреходящи, как символы поэзии или сновидения. Ме­тафизика — не поэзия, в отличие от мнения Ланге, а выражение метафи­зического сознания в понятийных символах, соответствующих состоя­нию науки в данное время.

Вследствие изменения тенденции в научных положениях часто воз­никало искажение метафизического сознания, возникал неоправданный разрыв со значимыми научными истинами. Это случалось всегда в более или менее несчастливые эпохи и в не приносящих удовлетворение сис­темах. Такие системы всегда вели затем к установлению других, более Удовлетворяющих систем на более высокой ступени.

Метафизическое сознание всегда нуждается в представлении, в нем заключено его бытие. Эти созданные в огромной исторической работе представления служат оболочкой, облачением этого сознания. Метафи­зика его внешний образ. Если же он становится несостоятельным, ядро метафизического сознания познается в самоосмыслении. Оно — могила только овнешняющей метафизики; внутреннее метафизическое созна­ние бессмертно. Можно показать и посредством компаративного исследования, что все великое, созданное в истории, преимущественно созда­валось на основе такой позитивности человека. Сомнение как таковое неплодотворно. Основой состояния государств и культуры всегда явля­ется жизнь в позитивных свойствах человеческой природы.

В новой истории совершена большая работа по обоснованию эмпири­ческих наук и по переходу от ставшей несостоятельной образности мета­физических понятий к устойчивой трансцендентальной точке зрения, спо­собной придать метафизическому сознанию новое оправдание. Однако этот процесс в каждом пункте ставился под вопрос, прерывался, оспари­вался стремлением дать всесторонне завершенную картину мира. Лишь медленно пробивается это трансцендентальное сознание. В истории фи­лософии основе всей новой метафизики и трансцендентальной филосо­фии не придается достаточное значение потому, что метафизическое со­знание, составляющее также ядро религии, не отделено здесь от нее. Тем не менее в этой основе все-таки сохранилось и утвердило свое господство ядро старой метафизики, а именно, метафизическое сознание человека, и важные понятийные символы, найденные для этого сознания. Совершен­но иными, чем читающему работы по истории новой философии, предста­ют убеждения европейцев тому, кто сегодня путешествует по разным стра­нам; он повсюду обнаруживает веру в Бога как высшую интеллигенцию, законодателя, судью, провидение, и веру в царство личных духов. Их он находит как в хижине фермера на американском западе, так и у рыбака на побережье Сицилии или Исландии. Грезы современного физика пребы­вают лишь в кабинете ученого, там и завершается их бумажное существо­вание. Они лишь бледные тени по сравнению с тем, что в мире, каков он есть, сохраняет человека, занятого своим трудом. Эти убеждения созданы не христианством или вообще какой-нибудь религией. Мы находим их в работах Цицерона, которые знакомят образованных жителей провинции с достижениями древности, выраженными так же, как позже в книгах от­цов церкви, основавших в тех же провинциях новые общины. Новая вера была настолько лишена ощущаемого опосредствования с европейскими понятиями, настолько шла навстречу беспредельному, невозможному, что ее внутреннее пламя поглотило бы все и само превратилось бы в дым, если бы ее не приняла, не смягчила и не ограничила бы эта прочно связанная понятийная структура.

II

ХРИСТИАНСТВО В ДРЕВНЕМ МИРЕ

Религиозные переживания различны по своим структурным особеннос­тям. Одни находят свое выражение в религиозных актах, состояниях, ду­шевных настроенностях. Это — молитвы, культовые действия и т. д.; дру­гие — в высказываниях о предметах или событиях религии, и наконец, третьи — в воздействии религиозной душевной настроенности на мир. Такое различие связано с отношением содержащихся в религиозности сторон психической структурной связи. К этому добавляется, что в религии присутствуют не только индивидуальные, но и общие переживания, происходящие в религиозной общине. Религиозные действия могут быть совершены отдельным человеком; культ — действие религиозного сооб­щества, даже если религиозные действия совершает для сообщества один человек. Под общиной, церковью и т. д. мы понимаем сообщество как субъект всех видов религиозных переживаний, действий и т.д.

В структуре религиозности каждого времени соотнесены друг с другом теология (высказывания и т. д.), набожность — от переживаний до поступ­ков религиозного характера, а от них до различия в религиозных лицах (монашество, миряне и т. д.) — и действия в миру. Это — отношения пер­манентного взаимодействия религиозных деяний и их отношения к орга­низации, которая лежит в их основе и с которой они связаны. Развитие, составляющее историю религии, происходит не в одном из этих действий для себя, но каждое из них обусловливает и обусловливается.

За каждым творческим актом и в самом религиозном субъекте следует акт восприятия и оценки, на которых основаны первые самые важные определения ценности.

Религиозное переживание определено как общение с Невидимым. (Граница религиозного переживания состоит в том, что оно всегда обус­ловлено содержащимися в традиции определениями предметов религии, которые предшествуют возникающим оригинальным, новым религиоз­ным переживаниям). Это общение в первую очередь образует понятие Бога. Оно возникает из узнавания предмета, который противостоит ре­лигиозному процессу в субъекте и к которому относится этот процесс. Отсюда следует, что постепенное развитие данного процесса из наивного себялюбия, основанного на боязни и желаниях, есть последнее основа­ние для изменения понимания предмета религиозного переживания. Решающее изменение связано с возникновением религий, основанных на учении одного религиозного гения, возникающего на данной стадии культуры.

Лишь с его появлением возникает религиозное осознание жизни, смерти, отношения к Невидимому... Оно предметно в образующемся та­ким образом созерцании Бога. Предмет религиозности существует толь­ко в суждениях опыта, которые возникают из переживания и, исходя из него, вновь определяют свой предмет.

1

Развитие христианской набожности мы должны познавать в отдельных религиозных индивидуальностях. Это движение чрезвычайной продук­тивной силы, самое мощное духовное движение, на которое оказались еще способны стареющие народы. Оно было усилено борьбой мировых религий'. Первая характерная черта этой набожности состоит в том, что она находится в прямой связи с глубокой жизненной настроенностью, с достижениями культуры, философскими предпосылками, литератур­ными связями в Древнем мире. На отдельных индивидах лежит отпеча­ток того, как Евангелие действовало на людей этого типа. Усталость от жизни, бедность ее в политическом аспекте для не связанных с управлением людей в носящем милитаристский характер административном государстве, беспомощность в литературном отношении — все это вело к желанию отдаться новой организации, где существовала прочная связь с потусторонним миром. Сильнее же всего на это влияла неуве­ренность, возникавшая из противоположности мировоззрений, скепти­ческой настроенности, пустоты сознания в вопросах значения жизни и смерти, ценности существования и жизненных идеалов. Так возникла концентрация религиозного интереса к удивительной и парадоксальной религиозности, чья чуждость, мощь и преисполненность надеждой при­влекала души людей.

Какое многообразие форм христианской набожности должно было возникнуть в этом столь богатом жизненными настроениями мире! Ка­кая радость в этом литературно высокообразованном и все-таки столь бедном собственными содержаниями для высокоразвитых форм, бедном предметами для выражения риторической силы мире! Высказывания, в которых из переживания религиозного общения возникли определения религиозных предметов, — лишь фиксированные догматические резуль­таты этого исключительного движения, в котором так удивительно сме­шались энергия религиозной настроенности, сила мышления и диалек­тики, риторическая форма, литературное честолюбие. Подлинная зада­ча состоит в том, чтобы установить типы благочестия этой эпохи, нахо­дящейся в тени догматов. И решающий момент — противоположность римскому и греческому благочестию.

Молитва является самым простым выражением религиозности инди­вида как основная форма общения в Богом. В христианстве она может быть просьбой, настоятельным желанием узнать о достигнутом во Христе спасении, о вере и ее надежности. Поскольку, однако, эта настоя­тельность преисполнена концепциями души и фантазии, стремящимися достигнуть предмет религиозности, молитва в христианстве, как ив индийской религии Веданты, становится одновременно созерцанием, медитацией. В ней, собственно, и заключен подлинный творческий про­цесс христианского религиозного сознания. Именно в этих новых кон­цепциях, возникающих под влиянием страха и нужды, заключено насту­пающее умиротворение. Просьбы выполнены, ибо милость Божья узна­на, новое достигнутое состояние души в форме божественного предме­та пережито. В этом и заключена подлинная тайна фундаментального христианского опыта. Чтобы полностью понять ее, надо представить себе этих людей, которые ретроспективно обозревая все стадии своей жизни, все ее ценности и недостатки, приходят в воспоминании к синтезу все­го их внутреннего существования, из которого внезапно прорывается ис­полнение их просьбы. И как творящий художник одновременно сам со­зерцает свое произведение, ощущает впечатление от него и оценивает его, так в сфере религиозности из каждой основанной на переживании концепции возникает видение ее, впечатление от нее, постижение ее ценности и достоверности, в которое сознание обещанной помощи или милости, предметное восприятие Невидимого привносит уверенность и дальнейшее развитие. Типичный случай — Августин.

В действиях культа, в типичном для них отношении, в котором одна сторона предоставляет, а другая получает, продолжается процесс поискаи достижения божественной милости. Она предлагается в учении и в проповеди, властно противостоит в исповеди, выражается в гимнах и со­общается в таинствах. Как мог в этом чередовании стремления и умирот­ворения, потребности и ее удовлетворения не происходить постоянный рост постижения могущества милосердия, достоинства предмета религии и значения средств обретения милости! Это развитие зиждется на самой природе христианского религиозного процесса: близость трансцендент­ного мира, его власти, его воля сообщить себя, его магические действия в таинствах все растут, и у Августина учение о милосердии достигает на­конец той высшей точки, на которой готовность человека отдаться боже­ственным силам милосердия становится безграничной.

Здесь возникает момент, имеющий величайшее значение для внеш­него развития жизни церкви и культа. Начнем с замечания общего ха­рактера. «В душевном общении с Невидимым наивное сознание жизни испытывает переворот». Жажда реализации Невидимого поглощает все ценности мира, которые не служат общению с Богом. Так возникает идеал святого, стремление уничтожить преходящее, вожделенное, аске­за. Человек, поглощенный мирской жизнью, лишь с усилием вспоми­нает о потустороннем мире, о значении смерти, и всего скрытого от на­шего взора. Жизнь становится для людей этого времени мучительной, как болезнь; отдельные судьбы придают ей невыносимость для людей особого склада. Появляются отшельники и монахи. Это — бегство от мира к Невидимому. Создаются условия, в которых человек может пол­ностью направлять все свое внимание на божественные предметы и в этой связи неизбежно растет значение христианской религиозности. Появляются примеры для мирян, которые превосходят совершенство священников — института, который не оказывал еще тогда своего пол­ного влияния.

Для больших, стремящихся в церкви масс посредством совершенствования культа, посредством почитания мучеников и святых и посредством религиозного искусства было создано общедоступное средство, способное усилить сознание реальности сверхчувственного мира.

Через все религии проходит особое отношение чувственного, явленного к Невидимому. Его же явление — вечность и незримая суб­станциальность в образах, в мифе, в действиях культа, в оживлении чувственных объектов, в символике и литургии, в Священном Писа­нии: «Рассудок не может постигнуть содержащиеся в таком видении указания, он может только расчленять их. Единичное и видимое име­ет в виду и означает здесь нечто большее, чем-то, в чем оно себя явля­ет. Это отношение родственно значению знаков, мнения в суждении, символического в искусстве и все-таки отлично от них». «Яв­ленное, видимое означает невидимое и все-таки едино с ним». Бы­тие Божества в святых местах. Его присутствие и действие в обра­зах культа, Его сила в святых делах даны для верующего в вездесущ­ности Божества и жизненности Божества и предметов религии вооб­ще, то есть в вездесущности, которая не есть мертвое присутствие, а всемогущество, жизнь, ибо может концентрировать свою силу бытия, где захочет (Святой Грааль Вольфрама как пример средневековой религиозности). На этом основана власть культа. Этим обусловлено стремление превратить святые места во второй трансцендентный мир, где все явленное значимо, все есть дистанция от обычной жиз­ни, — наполнить святые места религиозными силами, действующи­ми локально, чувственно и все-таки невидимо. Суеверие! И все-таки религиозное переживание. Магия! И все-таки возникшая из созна­ния всежизненности божественных предметов. Расщепление Боже­ства в политеистическом смысле! И все-таки возникшее из потреб­ности полноты. Отношение этого символического определения к тому, которое существует в искусстве: так возникло отношение ран­нехристианской религиозности к искусству — базилики, картины, выражающие лишь проникающее своим светом в реальность невиди­мое, вечное, субстанциальное.

Далее («Kultur der Gegenwart». S. 44): в качестве основного пережива­ния — обращение от чувственного к божественному посредством милосер­дия Божьего во Христе утверждается в обновленном сознании как охва­тывающий всю жизнь процесс. Значение всей жизни заключено в реали­зации этого процесса. Невыразимый в понятиях, он на языке религиоз­ных символов — второе рождение. Цель его — общение в любви челове­ческой души с Богом. И здесь есть историческая относительность:

1. Общее отношение к вопросу о допущении нехристиан к христиан­ству основывается в этом наступившем перевороте на схеме апостола Павла.

2. Решающим для достижения цели является не преходящее вочело­вечение Христа, а вечное отношение к Богу: поэтому не дифференциро­ванное отношение к Христу, как в средние века. Вочеловечение создает лишь удовлетворение Бога и тем самым состояние милосердия. Теперь человек вступает в вечные отношения и достигает религиозного преоб­разования своей жизни.

Августин как последний и определяющий средневековье образ этой христианской религиозности Древнего мира.

2

Все развитие христианской религиозности, а речь идет об этом, а не о догматах, совершается, начиная с ее возникновения в первые века, в со­ответствии с установленными соборами определениями учения, с кото­рыми были связаны и средние века. В их основе лежит неспособность человека достичь благодати, акта милости Божией, без содействия Хри­ста. Каждое учение, устраняющее это установление и допускающее для человека возможность посредством своей свободы обрести благодать без помощи Христа, не является христианским. Каждое учение о следовании в религиозном сопереживании Христу как примеру (не учению) — христи­анское лишь в той степени, в какой оно сохраняет установление, по ко­торому милость Божия может быть обретена лишь с помощью Христа. Но мыслима и такая христианская религиозность, которая была бы основа­на на этом (как рационализм и Шлейермахер), но исключала бы учение о заслуживающей кару вине человека, его спасении благодаря жертвенной смерти Христа и т. д. Склонность к подобному учению проявляется в средние века у Франциска (уже у Абеляра). Однако пелагианство было в 418 г. осуждено в Карфагене общим синодом. Затем в 529 г. синодом в Оранже за нарушение антропологии Августина. Таким образом, средне­вековье осталось связанным с учением о греховности человека перед За­коном, о справедливости Божией и т. д., с церковным авторитетом Ав­густина и решениями синодов.

У Августина обнаруживаются уже формы, утверждающие процесс причисления к святым на основе предопределения, избирающей благо­дати и совершаемого в крещении прощения греха. На этом Августин ос­новывает учение о возможности утраты благодати, всегда продолжаю­щейся на этой основе санктификации и о возникающей таким образом заслуге. Так уже Августин ввел различия, основанные не на религиозном переживании, а на тенденции выводить заключения из принципов, та­ких, как справедливость и т. д., делать их мыслимыми. И он уже пони­мал необходимость спасти требование нравственной жизни и ее осуще­ствления в свободной собственной деятельности человека.

Его понимание усложняется посредством связи этого процесса, свя­зи, основанной на его сознании авторитета и власти церкви и на его пе­реживаниях фиксирования религиозной жизни великими церковными деятелями, со средствами дарования благодати церковью.

Уже вследствие своей исторической позиции, усталости от мира и созерцательной направленности (не интеллектуализма), Августин дол­жен был искать природу нравственного действия в созерцании Бога в единении в любви и святости, которая видит значение и идеал жизни только в субъекте и его блаженной жизни. «Дела» служат лишь потреб­ности избежать кары и освободиться от страха, а не целеполаганиям жиз­ни. Августин живет под властью объективностей, которые ведут от абст­рактных догматических отношений между божественными лицами как отношений субстанциализированно мыслимых моментов к церкви как носительнице содержащейся в них благодати. Только тогда человек спо­собен определить свое место в процессе спасения и т. д. Какая противо­положность Лютеру!

Общие черты этого благочестия обусловлены господствующей в нем чертой — доказать милосердие во Христе — чертой, совпадающей с метафизической субстанциальной направленностью в греческом духе.

Как различны установки религиозного сознания! Предпосылкой христианства служит мировоззрение, в котором господствует личность Бога, творение из ничего и т. д. — короче говоря, этический монотеизм свободы, как он сложился в иудейской религии; этому соответствова­ло цицероновское понимание воли. Все основные представления о дей­ствиях Бога, о служении Ему, о свойствах Бога, об идее жертвы осно­ваны на этом. В греко-римской культуре все отношения, существую­щие в соответствии с основной идеей христианства, носят характер ме­тафизически-субстанциальных отношений между Богом, Логосом, че­ловеческой природой и Святым Духом. Человеческая природа Христа не подчеркивается: она не переживается в своих нюансах в господству­ющей религиозной настроенности. Грандиозное, субстанциальное, вечное, которое только в акте спасения вступает во время, в преходящесть и в форму чувственного существования, составляет характер религиоз­ного предмета. Своеобразным метафизическим холодом веет от этого трансцендентного мира. Любовь к Богу у Августина и т. д. — только блаженство, которое в возвышении преходящего к вечному, в узнава­нии изменчивого, греховного, судимого своей совестью, даруется веч­ным божественным милосердием. То, что Логос являет себя во плоти — драма, которая от вечности совершается посредством отношения к зем­ному. Жизнь в Боге как бы застыла субстанциализирована, превраще­на в субстанциальные отношения посредством субстанциального, веч­ного и т. д. Таков исторический характер этой религиозности, составля­ющий ее относительность. А в человеке — смирение созданного из ни­чего. По отношению к этому миру его созерцание, видение и создава­емое благодаря ему единство есть высшее счастье христианина, пре­краснейшая надежда. Вся психологическая жизненность Августина зак­лючена только в его переживании религиозного процесса: она не ожив­ляет сами религиозные предметы. Выражением этого служит все обра­зование догматов. Так, в религиозном переживании, в догмате, в поста­новлениях соборов этого конститутивного времени христианства при­сутствует исторически релятивное.

3

Попытаемся изобразить духовную структуру, которая связывает различ­ные действия церкви на этой вершине ее жизни. Эта структура обуслов­лена всем предшествующим развитием христианства.

Душевное состояние апостольской общины в чуждом новой набожнос­ти мире выражалось в отрыве от гражданской жизни этого мира, его на­уки и искусства, его связанных с мирским существованием индивидов. Из этого происходит первое преобразование христианской религиозно­сти в страстное напряжение между посюсторонним и потусторонним, освобождение сознания от всего мирского, всего дифференцированно­го содержания, бегство в потусторонность, в ожидание второго прише­ствия Христа, в тайну.

Средоточие общения христиан с Богом — в молитве, в поучении, в крещении, в причащении. Оно с самого начала основано на принад­лежности индивидов к общине, которая выражает их общее сознание, оказывает взаимную помощь, распространяет посредством возвеще­ния истинную веру. Христос в качестве всесторонней религиозной личности — учитель, образец и приносящий спасение (примирение). В этом содержатся молитва и медитация, культ, учение, крещение, причащение. Предпосылки этого общения в Ветхом Завете: справед­ливость Бога, Его всемогущество ... возможность вечной блаженной жизни. Структурная связь переживания спасения как ядра христианского общения с Богом, опыт этого общения с Богом на такой основе: Он должен быть справедлив, милосерден; душа: она должна нуждать­ся в спасении (углубление в сознание греха), должна быть способна к вечной жизни; отношение того и другого в спасении. Христос должен быть безгрешен, обладать в качестве Сына Божьего откровением, дол­жен быть божественной природы, быть единым Богом. Задача — мыс­лить все это вместе.

В религиозности судят о человеке в целом, в христианском переживании религиозную точку зрения нельзя отделять от нравственного. Отношение между Законом и спасением всегда служит в христиан­стве основой, следовательно, объективированным моральным устройством мира, возвещенным Богом; в противном случае в апостольском христианстве (апостол Павел и т. д.) не возникла бы необходимость учения о спасении благодаря посредничеству Христа от установленно­го законом осуждения на гибель. Все формирование христианской веры совершается, исходя из объективированного божественно-нрав­ственного устройства мира в Законе. От него отправлялся и Христос. Поэтому такая форма должна быть сохранена в каждой построенной на этом форме веры.

Невыносимость душевного состояния, безрезультатность ожидания грядущего, а наряду с этим и внутренняя необходимость придать общи­нам организацию, связь, которая все время возрастала с увеличением числа общин, — все это привело к преобразованию потустороннего цар­ства в упорядоченную связь этого трансцендентного мира с общинной структурой как реализацией Царства Божьего. Нерегулярные открове­ния христианского духа необходимо было заменить регулированным от­ношением между клиром и мирянами. И в борьбе с гностицизмом это упорядоченное духовное сословие должно было выступить как носитель традиции. Так спасение и блаженство душ были связаны с традицией не­поколебимого содержания учения, фиксировавшего моменты этого спа­сения, а это содержание учения — с лицами и институтами церкви, ко­торые тем самым конституировались по отношению к светским лицам как власть над ними и над спасением их душ. Именно вследствие того, что сила трансцендентного сознания сохранялась, воля к потусторонне­му блаженству господствовала в душах верующих, а осуществление этой воли перешло во власть лиц и институтов церкви, возникло чрезвычай­ное могущество, выдающееся положение духовного сословия.

Сохраняемая им традиция была традицией апостольского времени. Поскольку же из потребности в общих мероприятиях общины по отно­шению к государству и проводимому им преследованию возникали свя­зывающие общины органы, этим была создана инстанция, способная легитимно и единообразно развивать посредством законно принятых ре­шений догматы, культ и структуру общин. Каждое решение соборов было новым звеном в цепи непрерывного развития; как только оно было принято, оно входило в качестве нового звена в традицию — становилось авторитетным для общин, непоколебимой основой для каждого нового определения. Так возник принцип, на котором стоит все дальнейшее раз­витие церкви. Согласно этому принципу ни один новый догмат веры не мог устранить предшествующий ему. Богатство учений не могло быть уменьшено, оно могло быть только увеличено вновь установленными определениями. На этом основаны единство и непрерывность в развитии Церкви — и одновременно растущее могущество носителей этих законно установленных учений; ибо только одно сословие, обладавшее особым теологическим образованием, могло удержать в памяти все увеличи­вающуюся, все труднее подчиняющуюся охвату совокупность догматов и сообщать их общинам.

Таковы содержащиеся в структурной связи отношения. Обусловленная этим структура жизни христианина находилась во взаимозависимости от следующих моментов: религиозное переживание, возникавшее при об­щении христианина с Богом, приводило к узнаванию души, Бога, их от­ношений в сознании спасения; возникала все увеличивающаяся связь объективной системы высказываний о трансцендентном мире, соединяв­шихся в учении о Троице. Эта связь находилась под влиянием греческого мышления, субстанциализировавшего текучие моменты переживания; одновременно она была обусловлена им вследствие потребности обще­ния со сверхчувственным миром, потребности мыслить пережитое, пре­вращать переживание в опыт, приводить мыслимое во внутреннее взаи­моотношение. Таков процесс, отчетливо показывающий нам в свете ис­тории возникновение религиозного мировоззрения и образование поня­тий из переживания.

Дальнейшее структурное отношение развивается между сознани­ем спасения и культом. Культ в общине как первый носитель ее со­знания выражается в христианских гимнах, служащих выражением переживаний христиан, в проповеди и т. д. Вследствие заимствова­ний из язычества этот культ становился все более дифференцирован­ным и блестящим. Переживание, связанное с крещением и причаще­нием, должно было содержать направленность на идущие с высоты божественные силы; одновременно язычество предоставляло поня­тия, которые могли быть заимствованы. Во всяком случае с IV века эти идеи утверждаются, «евхаристическая жертва совершает все дей­ствия языческой». Следствием этого было не только усиление зна­чения духовного сословия, но и качественное его изменение (появляет­ся католический священник). Богослужебные обряды также получат мистическое значение (в принципе требуется таинство рукоположе­ния в сан священника).

Новое отношение в структурной связи возникает по мере того как в римской церкви имперские идеи и понятия имперского права пе­реносятся на отношение трансцендентного царства к церкви. С этого момента оказывают свое действие и римские сакральные институты. От священника, совершающего таинство, требуется, чтобы он обла­дал специфическим достоинством и личной набожностью, при beneficia divina (божественных благодеяниях) должна присутствовать fides Integra et accipiendis et dandis (полная вера у получающих и да­ющих): в противоположность указанию римского епископа Стефана I, что в крещении везде и всегда присутствует Христова благодать. Так, в священстве есть две стороны: в силу своего института оно яв­ляется носителем благодати спасения и в качестве такового должно обладать специфическим достоинством. Первое — объективная, ос­нованная на отношении церкви к трансцендентному миру связь, вто­рое — требование.

Дальнейший момент охватывает ступенеобразно всю организацию церкви вплоть до римского примаса (Лев I — первый римский епископ, выступающий как епископ всех христиан; Григорий Великий, основопо­ложник авторитета папы на Западе).

В эту структуру начинают вводить и монашество (около 340 г. Пахо-мием заложена основа монастырской жизни на востоке, отшельник Мартин Турский (умер в 400 г.); в 529 г. Бенедикт Нурсийский основы­вает Монте Кассино и т. д.).

Синтезирующий дух этой эпохи — Августин. Ему противоположен Пелагий: liberum arbitrium (свобода воли) и (в духе Цицерона) sanctitas quaedam (некая святость) в нас. Великий момент — человек может нести ответственность только за последствия, следующие из его свободной воли. Совершенно неверно считать это inferior (низким). Пелагий был побежден потому, что религиозный процесс шел в сторону все больше­го утверждения сознания благодати, сообщаемой церковью в качестве института, который переносит в мир трансцендентность.

4

СТРУКТУРА ВСЕГО ЭТОГО ПЕРИОДА

Весь этот период представляет собой единый ряд развития. В нем нет константного отношения содержащихся в религии условий; есть только движение, регулируемое содержащимся в нем законом, который обуслов­лен продолжающимся действием отношений определенной формы.

Расчленение этой формы отношений.

1. Религиозные переживания, которые определены сознанием дела Христова как реализации спасения. 2. Объединенные в христи­анскую церковь общины образуют духовную организационную связь, являющуюся носителем этого дела Христова посредством предания об учении и сообщения спасения. 3. Тем самым взаимодействие между гениальным переживанием отдельной духовной личности и противоречивым многообразием переживаний и решений христиан­ской церкви по поводу значения этих переживаний в соответствии с установленным порядком авторитета епископов, соборов и т. д. 4. Этот процесс в своих творческих актах происходит еще в Римской империи и среди народов, существовавших в древней Империи. По­этому в его основе лежит античная культура. Природа переживания и мышления прямо определены ею. Ведущие деятели сохраняют еще личную гениальность, свойственную греческому и римскому Духу. Греческий и римский дух дополняют друг друга. Гениальная энергия вызывает в этом движении могущественную жизнь, страстную борь­бу, вырастающую из глубины субъективности. В равновесии этой ге­ниальной энергии и значения вселенской церкви как носительницы истины совершается все образование догматов. Оно — не только ди­алектика, но и выражение реализующегося в молитве, медитации, культовых актах общения с невидимым миром. В нем — определен­ная линия значения жизни, основанной на трансцендентности. В воспоминании вся совокупность жизни представляется определен­ной божественным промыслом, ведущим к обращению. Идеалом является личность, движимая высшей силой религиозного процесса в ней, которая ведет ее к служению Царству Божьему. Этим было за­ложено возникновение монашества.

Развитие внутри этой формы отношений идет от религиозного об­щения к созданию учения, к установлению единой вселенской церкви, а от нее к сообщаемому ею с помощью средств благодати спасению в истинной вере. Соответственно этому идет процесс образования догма­тов. Он начинается с создания объективных догматов, в которых из ре­лигиозного общения выводятся свойства божественных лиц, и перехо­дит затем к догматам антропологическим, развивающим из религиозно­го общения обретение благодати посредством учения о грехе, оправда­нии, спасении.

Вершиной является Августин, человек, который определил значе­ние жизни, ее идеал, структуру общества, церкви и государства, в их обусловленности связью упомянутых переживаний. 1. Религиозное открытие Августина. Оно определено его платоническо-неоплатонической точкой зрения в понимании христианства, послужившей прин чиной его глубоко личного переживания. Это — беспокойство преходящего существования, отсутствие в нем чистоты, его привержен­ность эгоизму и устранение эгоизма в акте обращения как готовность отдаться неизменному чистому благу, Богу, благодаря чему человек достигает мира, блаженства. Это усиливается ощущением, что в распавшемся старом обществе нет больше позитивной цели, ибо нет будущего.

2. Такая отдача христиански обусловлена устранением греха посредством божественного акта милосердия, и оно отпускает только тел грехи, которые предусмотрены организацией трансцендентного образа жизни в церкви. Здесь отсутствует прямое отношение к людям и к миру, а также непосредственное отношение ориентации действий на отношение к невидимому миру; есть лишь признание, что церковь служит реализацией царства Божьего, признание, вызванное потребностью в прочности, в авторитете, в покое. Если все искажено: созна­ние ответственности снято учением об оправдании; отношение меж­ду невидимым миром любви и индивидуализацией уничтожено, сле­довательно, уничтожен образ индивидуального существования, разру­шено прямое отношение любви к братьям. Существует высшее богат­ство сознания, переживающего противоположности нашего бытия, и полное единообразие идеала. Человек может делать только то, что де­лают другие, господствуют схематичный церковный порядок, абстра­гирование от многообразия мира, от его непосредственных импуль­сов, его отношений.

Пелагианство оправдано, все развитие средневековья стремится к развитию его права, но может достичь этого лишь посредством мона­шеского понятия усиления святости и т. д. Мирская цель отсутствует, она появилась только в ходе светского развития в средние века, исхо­дя из его общей связи (рыцарство, Вольфрам и т. д.), признания догма­та и т. д.; но позитивная цель — в религиозном отношении формиру­ющейся личности).

III

ОЦЕНКА РЕФОРМАЦИИ

1

В раннем христианстве присутствует универсальный элемент, возник­ший из движения всего времени: Царство Божье, отношение отца к де­тям, детей друг к другу, близость Богу бедных и простых, значение стра­дания для высшей жизни. Все эти моменты относятся к великому дви­жению в Империи, в ходе которого была разрушена старая аристократи­ческая форма духовной жизни и создано новое сознание человечества о самом себе*. Для того чтобы понять возникновение этого огромного из­менения, надо постигнуть религиозный опыт, самосознание в мистери­ях, у Сократа, Антисфена как всегда действующий, оттесняемый эле­мент. И он продолжал действовать. В Стое достигла господства школа киников с ее величайшей, разрушающей все аристократические формы жизни и мышления властью. Самосознание сократической школы, под­черкивавшей в отличие от метафизических учений элементарное, силь­ное по своей жизненности, личностно узнанное, которое идет к Невиди­мому, было в своем соединении с римским мышлением более муже­ственно, прежде всего более соответствовало потребности общества; в отличие от свободной, занятой собой субъективности греков оно стано­вится потенциальной, служащей общей жизни, регулирующей силой. Такой она известна нам по Цицерону. Значение страдания в мире воз­никает в культе мистерий и доходит до идей, близких Платону и Пифа­гору. Как бы ни изощрялись сторонники иудейско-христианского разви­тия в толковании его как некоей особенности, синтез великого движения века сделал христианство универсальной религией, позволил ему развиваться и утверждаться в каждом новом по своему типу обществе.

К этому, однако, присоединился временный, национально обуслов­ленный элемент, следуя которому люди стали ждать некоего господства уже на Земле. Это ожидание глубоко коренилось в чувственной натуре иудейского народа. Оно было и есть подлинная национальная святыня. Как это ожидание соединилось с явлением Христа, как оно слилось с этим универсальным учением, останется, вероятно, нераскрытым. Одна­ко как бы это ни возникло, в нем заключалась сила, способная создавать общины, соединять их в тесном братстве и придавать им неслыханную мощь сопротивления.

Какое огромное значение имело то, что апостол Павел с его спо­собностью ощущать религиозные силы в областях, по которым он странствовал, выявил в этих идеях значимость внутренних религиоз­ных сил, действовавших в мистериях, в восточных культах, так же как в христианской вере: естественный свет, первоначальное совершен­ство человека, страдание и чаяние твари, искупление жертвой, воскре­сение плоти. Невзирая на всю раввинскую систематику надо все-таки понять, что все эти идеи принадлежат живым культам объединенных в Империи народов и проникают до глубочайшей силы таин­ственных религиозных истоков. Апостол Павел был апостолом языч­ников не только в том смысле, что содействовал своей миссией рас­пространению среди них христианства, но и в смысле живого утвер­ждения универсальных глубоких мотивов религиозной веры. Подчер­кивая их значимость, он мистически углублял исконную веру в гряду­щее величие царства Мессии: Послание к Римлянам, глава 8, ст. 17-39; связанный с этим вопрос следующих глав, кто будет участвовать в этом величии: здесь речь идет о втором пришествии Христа и спасе­нии всякой твари от страданий в мире (ср. Первое послание к Корин­фянам 3,13 — стоическое учение, согласно которому в огне открыва­ются дела каждого, каковы они есть; Первое послание к Коринфянам гл. 6: святые будут судить мир). С этой мистикой связано I Коринф. 14: говорить языками и пророчествовать. Более точное представление в гл. 15: Христос приидет и даст жизнь всем, кто покорен ему, упраз­днит всякое начальство и станет царствовать сам. Это будет победой над самой смертью. Данная глава также показывает, что это наиболее мистический пункт в апостольском учении Павла. Центральная точ­ка в возникающей новой жизни — мистическая принадлежность Хри­сту. Верующие суть члены тела Христова. Живу не я, а Христос во мне. Этим снято отношение подчиненности, обретено отношение де­тей. Так возникает понятие христианской свободы.

В этом движении, охватывающем только ближайшие десятилетия после смерти Христа, развиты все символы первой степени.

При сравнении религиозной жизни этого взволнованного времени со временем Реформации бросается в глаза его полное отличие от следова­ния реформаторов учению апостола Павла. Центральный пункт этого учения, ожидание второго пришествия Христа, теряет свою реальность в религиозной жизни реформаторов. Именно в их борьбе с анабаптистами, которые либо терпеливо ждут грядущего царства, либо хотят силой уста­новить его, именно в их постоянном внимании к отношению земной жизни к жизни потусторонней при предоставлении первой полной зна­чимости, появляется отличие содержания их веры от веры апостола Пав­ла и его времени. Реформаторы не восстановили раннее христианство, но, не ведая того, создали дальнейшую ступень заложенной в христиан­стве универсальной религии.

В учение Реформации полностью вошли религиозное содержание христианства и, к сожалению, также раввинская форма соединения посредством связи понятий Закона, жертвы и искупления. Также и то, что ричлианцы впоследствии сочли чисто католическим: жизнь по примеру Христа, идеал чистоты, немыслимый без аскезы, и метафи­зическое чувство божественной имманентности в душах людей и в универсуме, универсальность откровения. Именно к этому примыка­ет Цвингли.

Однако все это может быть понято только если отказаться от точки зрения Ричля, которая сводится к чисто полемическому отграничению от католицизма и его деяний. Это точка зрения символиста, а не историка. И стремление посредством полемики оторвать дело протестантов от раз­вития универсальной христианской религии может принести ему только вред. При этом ведь забывается, что католицизм некогда вообще составлял все развивающееся христианство. Между ранним христианством и Реформацией находятся моменты величайшей исторической ценности: развитие учения о царстве Божием во властную волю подчинить мир важнейшим принципам христианства; в связи с этим титанические усилия подчинить совокупность имеющегося знания о мире в его формирующем, созидающем, не ограни­чивающем смысле христианским идеям; возвышенное чувство и соответствующая ему воля превратить христианство в действительно универсальную религию; очищение его от специфически иудейских и эгоистических составных частей, от связанных с ними гипертрофирован­ных настроений, и еще в большей степени очищение самой религиозности от чувственных желаний, что было достигнуто религиозным гением святого Бернара и Франциска Ассизского. Это несомненно являлось прогрессом — правда, с присущими каждому религиозному прогрессу односторонностями.

2

Религиозность лютеранства не может быть полностью понята по догматическим трудам, ее документы — работы Лютера, церковные хоралы, духовная музыка Баха и Генделя, формирование церковной жизни. Ха­рактер, отличающий форму этой религиозности состоит в жизненнос­ти, которая не возвышает в религиозном акте из всей полноты челове­ческих сил только нравственную волю до единения с Божеством, не подчиняет этой воле жизнь человека, а в глубоком чувстве жизни исхо­дит из ее неделимости, тем самым целиком вводит ее в высшие сферы. Выражением этого служит внесение жизни в учение о Богочеловеке, его восприятие живой немецкой душой: понимание причащения и понятие христианского совершенства в естественных условиях собственности, брака и профессии. Но все это не сама лютеранская религиозность, а лишь ее отдельные проявления; сама она состоит во введении в религию всего богатства человеческой жизни, глубочайшего стремле­ния к жизни, счастью, созидающей деятельности. По своему содержа­нию она обусловлена оправданием посредством господствующего в вере отношения к Христу, следовательно, исключительным, можно даже сказать, позитивистским ограничением религиозности специфи­чески христианскими чертами, при отказе от всех связей с другими формами набожности.

3

Протестантское понятие веры как основы догматики охватывает внутреннюю связь моментов, понять которую легче всего исходя из ее последнего пункта. Цель веры или религиозности вообще есть, по Лютеру, дарованное оправданием радостное чувство божественного про­видения, которое создает нравственное благо, тем самым блаженство в самой жизни. Обеспечение этой цели было в отличие от католициз­ма, сект, мирского мышления возможно лишь посредством установле­ния чистого учения, которое рассматривалось как пружина, сохраня­ющая движение процесса веры. Это было необходимым следствием того, что такое учение не могло быть безошибочно выведено из дан­ных посылок мышления или вообще из человеческой природы. С дру­гой стороны, в нем отсутствовало проникновение в символический характер догматов как выражения протестантской жизненности, из чего следовала бы достоверность другого рода. Так из последней глу­бины реформационного сознания возникла необходимость создать внешнюю гарантию чистого учения.

Лютеру присуще нечто особенное, в высшей степени личное. Именно это и проявляется в догматических формулах, которые в качестве уче­ния о всеобщей греховности и оправдании верой образуют ядро новой догматики, увлекавшей одних и отталкивавшей других. Это учение должно быть подвергнуто анализу, выходящему за пределы того, что присутствует в работах Лютера; такой анализ — ближайшая задача ис­торической теологии. Названный момент может быть объяснен толь­ко исходя из особых черт Лютера и его времени, победоносным он стал лишь благодаря этому отношению ко времени. Немцы тех дней жили еще в атмосфере противостояния неукротимых грубых нравов церковной дисциплине. Труды, содержащие историю и понятия тео­логии, становятся мишенью нападок гуманистов. Земля еще служит ареной, на которой разыгрывается великая христианская мистерия. В отношении к ней человека заключено еще ядро его жизни. Из этого следует, что действия человека рассматриваются с точки зрения Божь­его суда, а не с точки зрения независимой совести, долга по отноше­нию к людям и к человечеству. Очевидно, что это не соответствует рассмотренной нами общей тенденции времени Реформации. Пред­посылка Лютера есть и остается по своему характеру средневековой, францисканской: требование Богом святости человеческой жизни; человек рассматривается не по своей природной способности к деяни­ям, а с точки зрения этого божественного требования. Апостол Павел и Августин как бы гарантируют христианский характер этого требова­ния. Из него возникает учение об общей греховности человека, о его полной неспособности к добру. Это учение постоянно питается кон­фликтами между основанной на святости морали и грубыми, необуз­данными нравами эпохи. Князья, рыцари и крестьяне тех дней вновь находили себя в этом учении. Дополнением к нему служило учение об оправдании только верой. Однако и это учение совершенно чуждо со­временному человеку и может быть понято только исторически. Ник­то из нас не ощущает противостояния между божественными требова­ниями святости и нашими действиями. Мы страдаем, когда раним чистое чувство в нас, когда вредим другим людям, не соответствуем объективным требованиям. Мы соотносим это также с нашим отношением к тому невидимому царству, войти в которое мы стремимся. Сознание же греховности в понимании Лютера является сознанием полной неспособности к добру. Оно — коррелят понятия святости как масштаба добра. Потребность в оправдании существует только как ис­торическое наследие, не соответствующее больше нашему пониманию жизни. И анализировать это учение надо поэтому также исторически. Оно возникло в условиях существующей веры, требований Богом свя­тости, при наличии посюсторонней и потусторонней системы наказа­ний, когда с наказаниями не церемонились и еретиков сжигали, из потребности сразу освободить душу, придать ей в отношении к дей­ствительной жизни действенность и радость. Следовательно, это уче­ние служит как бы мостом от веры средневекового мира к новому, бо­лее человечному идеалу, о котором предвещает все происходившее во время Реформации. Встающее солнце борется с древней длинной но­чью средневековья: с туманами суеверия.

Протестантизм сделал религиозно-нравственный процесс независи­мым от власти церкви и переместил его во власть и в душу отдельного человека. Вместе с тем он подчеркнул в этом процессе воздействие Бога на душу как абсолютной власти над ней. Медленно, шаг за шагом вве­денное гуманизмом рационалистическое движение выявило значимость моральной автономии и по отношению к воздействию Бога.

ПРИМЕЧАНИЯ

[Из предисловия издателя*]

Представленные здесь работы не были задуманы их автором в виде отдельного тома. Дильтей предполагал использовать их в больших работах, над которыми он работал вплоть до своей кончины. Возникли они в процессе подготовки «Введения к наукам о духе», в них он развивал свое универсально-историческое понимание развития европейского духа, неразрывно связанное с развитием религиозности. Характер сво­его исторического видения Дильтей характеризовал следующим образом: «Развитие философии здесь, в отличие от Гегеля, выводится не из взаимосвязи понятий в аб­страктном мышлении, а из изменения в целостном человеке в его жизненности и действительности...». Весь том пронизывает намерение открыть жизнеформирую-щие мотивы метафизических систем и таким образом, исходя из «анализа челове­ка», генетически постигнуть «мировоззрение». В данных статьях, написанных в пе­риод 1891-1904 гг., все отчетливее проявляется, как Дильтей переходит от исследо­вания метафизики к образованию идей, целью которых является пояснение сущно­сти самих философских систем и их типичной структуры.

Поскольку предлагаемые в данном томе работы тесно связаны с научной деятель­ностью Дильтея на протяжении всей его жизни, их можно рассматривать как не­кое единство. Напечатаны они в том виде, в котором были впервые опубликопа-ны, введены лишь немногочисленные вставки из рукописей, обозначенные как вставки издателя. Под заглавием «Добавления из рукописей» включены отрывки, взятые частично из набросков, не вошедших в публикации, частично из вариан­тов более позднего времени.

 

* * *

 

К очерку 1 «Постижение и исследование человека в XV и XVI веках»

1 Marlowe Ch. Eduard II, act 5, scene 3.

2 Даже по отношению к женщинам, которые играли такую большую роль в его поэзии и жизни, он уже в зрелом возрасте пришел не только к стоическому, но и циническому заключению (Vita Rotterd. Ausg. 1649, третья непронумерованная страница вначале). Ср. Boccaccio. De casibus illustr. vir. p. 11 «Blandum et exitiale malum mulier» (Женщина — вкрадчивое и сокрушающее зло).

3 Ср. данные в книге G. Capponi. Gesch. d. florent. Republik. Buch 6, Кар 7.

4 Начиная со слов «различные формы правления возникали» до конца эта часть рассуждений составлена из VI 5 до 11 книг Полибия, особенно из VI 5, 9, 10, 11.

5 Это также близко Полибию I 81 ср. XVII 15.

6 Здесь повсюду использовано известное учение Полибия о Тихе (например, I 4, 135). 411,9.

8 Сравнение между Плутархом и Сенекой III 12, защита обоих II 32, о Цицеро­не говорится I 39. III 13.

10 Так пишет Маккиавелли в своем сообщении о Германии в июне 1508.

11В Enchiridion (opp. ed. Cleric. V 25). Ср. описание вульгарной веры в Encomion Moriac Opp. IV 443, а также изображение процесса, в ходе которого простая фи­лософия Христа превратилась в систему и аппарат церкви. В Annot. ad Matth II 30 к словам lugum meum suave (бремя мое легко) уже у Эразма проявляется стремление к большой простоте, характерной для Лютера.

12Hardt. Historia Ref. p. 49 «In Reuchlini Consilium pro libris ludaeorum non abolendis».

13 Эту позицию Плифона характеризовал Ф. Шульце в первом томе его работы «Geschichte der Renaissance» (1874) в которой идет речь о Плифоне и его рефор­маторских стремлениях.

14Burckhardt J. Renaissance. II 299 ff.

15Gerson Opp. III. p. 1585 уже упоминает об обычных среди светских людей де­батах о том, почему Бог вместо того, чтобы избирать нескольких, не решил спа­сти всех. Рульман Мерсвин в книге о девяти скалах (1352) приводит следующий разговор между человеком и увещевающем его голосом: «То, что ты говоришь, будто злой иудейский и злой языческий народы будут преданы погибели, невер­но». Человек: «Ах, какими странными мне представляются эти слова». Близко Кристоф Фюрер у Лохнера (Lochner. S. 89).

16 Est unus et una dea. Sed sunt multa uti numina ita et nomina: Jupiter, Sol, Apollo, Moses, Christus. Luna, Ceres, Proserpina, Tellus, Maria. Sed haec cave enunties. Sunt enim occultanda silentio tanquam Eleusinarum dearum mysteria. Utendum est fabulis atque enigmatiim integumentis in re sacra. Tu love, hoc est optimo maximo deo propitio, contemne tacitus decs minutos. Quum lovem nomino, Christum intelligo et verum Deum.

17 Более подробное доказательство см. Burckhardt J. Kultur der Renaissance in Italien. Особенно раздел II (4 Ausg. I S. 143 ff.).

18 Gargantua I c. 57.

19 Goldast. Monarchia 1 558.

20 Goldast II 1581. Здесь отчетливо выражена и национальная точка зрения. «Nostrum est patriam nostram tutare alacriter» (Нам надлежит мужественно защи­щать нашу отчизну).

21 In tempora lulii satyra. Schriften III 269 f. StrauB. Hutten (ges. Schr. VII 69).

22Дневник Дюрера. Thausing, S. 73.

23 Denkwiirdigkeiten der Charitas Pirkheimer. Hrs. von Hofler. Vorw. XXXVI: Lochner. Gesch. Studien. S 86.

24Письмо Пиркхеймера Килиану Лейбу. Ibid. XXXVIII, ср. Dollinger. Reformation 1533.

25В удивительной книге Неандера о Тамере (1842). S. 25. Ср. сказанное об авто­номии совести даже по отношению к Писанию, S. 24: «Совесть — это само от­крывшееся Божество», S. 28: «Оно — внутренний Христос или живое слово».

26 Ritschl. Christiche Lehre von der Rechtfertigung. I 1 S 126 ff. Hermann. Verkehr des Christen mit Gott, 1886; Harnack. Dogmengeschichte III. S. 700 ff. С этим следует сравнить защищающие другую точку зрения работы Ломмача (Lommatsch. Lutliers Lehre vom ethisch-religiosen Standpurkte aus. 1879) и Кёстлина.

27 Иного мнения придерживается Гарнак (Harnack) Ibid. S. 713. Однако по Conf. August. Art. 2 первородный грех заключается не просто в неспособности доверять Богу, а в такой же мере в том, «quod omnes homines nascantur sine metu Dei» (все люди р ждены без страха божьего) и «cum concupiscencia» (с вожделением). Не устранена и связь с половым желанием; в апологии решительно подчеркивает­ся ска иное в deutsche Konfession, что «принятое и рожденное в грехе уже в ма-терпм сом лоне преисполнено дурного желания» и вообще значение concupiscencia (вожделения). Этому соответствует и отношение Лютера к браку. В противоположность этому предпосылкой подлинного жизненного идеала яв­ляется возможность этического преобразования половой жизни.

28Freiheit. § 3-4.

29 Функцией духа является «постигать непонятные, видимые, невидимые вещи». Magnificat. 1521. — В отношении к вере по «Sermon», первым следует считать и любовь. «Ибо я не доверял бы Богу, если бы не думал, что Он будет ко мне ми­лосерден и благостен, а вследствие этого я буду всем сердцем доверять Ему».

30 § 10.

31 § 12.

32 §16.

33 § 6 и в латинском тексте Орр. I 235. Об отрицании единичного временного ( бытия, напоминающем точку зрения Канта, ср. другое место, Орр. II 327.

34 § 23.

35 § 27.

36 §15.

37 § 17.

38 Письмо барону фон Шварценбергу 1522 г.

39W(erke)Erl. A(usgabe). Bd 20. S. 206, 207.

40 Ibid. S. 212.

>41 Ibid. S. 213.

>42 Ibid. S. 227.

43 Ibid. S. 225.

>44 An den Adel, in «Niederlegung der ersten Papiermauer», в начале.

45 Ibid, сокращено.

46 Sermon W. 20, 267.

47 Zeller. Zwingli. 1853, особенно S. 41, совершенно справедливо указал на влияние I стоиков на Цвингли. Зигварт сделал прекрасное открытие, что учение о Боге у I Цвингли обусловлено Пико делла Мирандолой (Sigwart. Zwingli. 1855. введение). Если же Ричль (Lehre von der Rechtfertigung. S. 151 ff.) упрекает Целлера в том, что I он хочет прежде всего обнаружить у реформаторов учение об оправдании, будто «понимание значения Лютера и Цвингли как реформаторов исчерпывается изображением и сравнением их теологических систем», то работа Целлера в Jahrb. 1857 I должна была бы убедить его в ошибочности этого предположения. То же, что действительно отличает Ричля от его предшественников, обособление внутри церкви ведущих духовных лиц, отказ их от общей связи идей и исключительное постижение религиозного и церковного континуума в их деятельности, то как ни плодотворно оказалось проведение этой точки зрения в продолжении исследования родственного ему Неандера, который недостаточно уделял внимание организации и учению церкви, и в дополнении к работам других историков догм, она не соответствует непредвзятой интерпретации фактов в области истории религии.

48 Из бесчисленных мест я указываю Ерр. тог. 89, 108, затем 16, 110 de providential (о провидении), особенно I 4 ss. О свободе христианина, особенно De vita beata. J P. 4 ss. (о блаженной жизни). О понимании философии Пико делла Мирандолой см. Sigwart. Zwingli S. 16.

49 «Quum unum ас solum infmitum sit, necesse est, praeter hoc nihil esse». — «Ess rerum universarum esse numinis est». — «Si quicquam sua virtute aut consilio, iam isthic cessaret sapientia ac virtus nostri numinus». Zwingli. Providentia. P. 85. (Так как ест только одно бесконечное, необходимо, чтобы кроме него не было ничего); (Быть во вселенной, значит быть в Божестве); (Если кто-либо действует по своей доб лести или разумению, он лишает мудрости и доблести наше Божество).

50 «Electio поп sequitur fidem, sed fides electionem sequitur. Qui enim ab aeterno electi sunt nimirum et ante fidem sunt electi». Fid. rat. IV 7 m. (He избрание следует за верой, а вера следует за избранием. Те, кто избраны от века, несомненно избраны до веры).

51 «Еа igitur adhaesio, qua Deo utpote solo bono, quod solum aerumnas nosras sarcire, mal omnia avertere aut in gloriam suam suorumque usum convertere scit et potest, inconcu fidit eoque parentis loco utitur, pietas est, religio est». De vera et falsa rel. 1525. S. 50. (Tо отношение, при котором человек незыблемо верит, что Бог как высшее благо способен устранить наши бедствия и обратить их в Его высшую славу, и воздействие,при котором человек видит в Нем отца, есть благочестие, есть религия).

52 «Quod si quidam de hoc quaedam vere dixerunt, ex ore Dei fuit, alioqui verum non esset». Ibid. S. 9 f. (Если кто-либо говорит о чем-нибудь истинное, то он говорит под воздействием Бога, иначе это не было бы истинным).

53«Peregrinum testonium si adduxero, non protinus ad cuiusvis damnationem consternabor, qui nondum perdidicit, literas turn sacras rite adpellari, quum nuncient, quid sancta, pura, aeterna et infallibis mens sentiat». Provid. 93. (Если я обращаюсь к свидетельствам язычников, то не для того, чтобы подстрекать к осуждению тех, кто еще недостаточно уразумел, но чтобы обратиться к священным книгам за разъяснением того, что чувствует святая, чистая и непогрешимая душа).

54Frundlich. Verglimpfung. 1527. В IV.

55 Fidei ratio. IV 10.

56Zeller. S. 187.

57Из работ Цвингли особенно поучительны De vera et faisa relegione 1525 S. 296 ff. и Die Predigt von menschlicher und gottlicher Gerechtigkeit. — Проповедь о человеческой и божественной справедливости. 1523.

58 Tischreden. Forstemann. II S. 419.

59К Евангелию от Матфея II. р. 7. Орр VI. р. 610 В.

60 De lib. arb. 12. 17. «Porro liberum arbitrium hoc loco sentimus vim humanae voluntatis, qua se possit homo applicare ad ea quae perducunt ad aeternam salutem, aut ab iisdem avertere». (Под свободной волей мы понимаем силу человеческой воли, посредством которой человек может стремиться к тому, что приведет его к веч­ному спасению или к тому, что лишит его спасения).

61 Ibid. P. 27 ff.

62Р. 35.

63 Ibid. Р. 66.

64 Ibid. Р. 66 ff. "Ibid. P. 81.

66 Особенно показательно для этого лишь слабо маскирующая его идеальное убеждение работа Adversus Monachos quosdam Hispanos. Opp. 9, 10, 23.

67Corp. ref. 1083.

68Sebastian Franck. Chronik 1531. Fol. 406 f.

69 Обращение Лютера к христианам Антверпена. De wette III 60.

70 Лютер Брисманну от 4 февраля 1527 De Wette II 623. К тому же времени относится Pirkheimer — см.: Strobel. Beitrage zur Lit. I 496. Процесс см.: Baader. Beitrage II 52 ff. и перепечатанный в приложении.

71Ср. особенно: Keller. Ein Apostel der Wiedertaufer. S. 131, 133 ff., 187 ff. Близки по своей оппозиции (Hagen. Reformation III S. 267 ff.) нюрнбергский советник Фюрер (Hagen, III 290), Кауц (Hagen III S. 306), Бюндерлин.

72 Paradoxa 3 ff.

73 Ibid. 29-31.

74 Ibid. 53.

75Paradoxon 264-268, направлено против De servo arbitrio Лютера.

76 Paradoxon 247, 248.

77 Paradoxon 23 1 в сжатом виде.

78 Bischof. Sebastian Franck und die deutsche Geschichtsschreibung. 1857, особ. S. 71 ff.

79 Paradoxon 31. Kosm. 163a.

81 G.B. 494a.

82Paradoxa. Предисловие.

К очерку 2: Естественная система наук о духе в XVII веке

1 De Porta. P. 496.

2 Coornhert. Werke. tlber den Heidelb. Katechismus. Т 1. fol. 224. Цитаты из нидерландских работ Коорнхерта, Колхаса и других я перевожу часто свободно и сокращенно.

3 Ibid. Coornhert. Werke. I fol. 46.

4 Coornhert. Op. cit. I fol. 354 (Consistorie, Voorr.).

5 Coornhert. Op.cit.I fol. 470 (О принуждении совести) II fol. 82 (Процесс). II fol. 36 ff., 42 (Синод).

6 Обо всем этом см. еще сегодня заслуживающий внимания трактат «О принуж­дении совести», Диалог, 1579.

7 Coornhert. Op. cit. I fol. 65.

8 Coornhert. Op. cit. I fol. 466.

9 Coornhert. Op. cit. fol. 415 (Vry Reden).

10 Ibid.

11 Coornhert. Op. cit. II fol. 581.

>12 Brandt. Hist. I 262.

13 Ibid.

14 Coornhert. Op. cit. fol. 72 (различие между истинным и ложным учением).

15 Coornhert. Wellevens Kunste Werke. I fol. 27 1 ff. Из этой работы дана краткая выдержка. Die Vermaninghe tot gelijck-moedigheyd int sterven ist Werke. Ill fol. 96.

16 Coornhert Werke. II fol. 456 ff.

17 Coornhert. Op. cit. fol. 431. Последующее взято из также содержащейся в первом томе работы: «Oorzaken ende middelen van der menschen zeligheid ende verdoemenisse.

18 Koolhaes. Apologie 1580 // Rogge I 165 f. " Rogge. I 235.

20 Rogge. I 237.

21 Rogge. I 141.

22 Brandt. Hist, de la Res. des Pays-bas. I 331 ss.

23 «Inter Pyrrhoneam oxaxaXT|xt/iav sive Scepticam et Dogmaticam av0d8cuav veluti inter Scyllam et Charybdim medium cursum tenere tutissimum arbitramur. Qui intra necessaria et utilia ad salutem firmiter sese continet et valere iussis omnibus non necessariis recta grassatur per pietatis, caritatis et tolerantiae tramitem ad gloriosam immortalitatem, is nobis omne punctum tulisse videtur. Dissentientes commiseratione, non cruce vel odio dignos putamus». Praef. ad. Lect. Christ, zu Acta et script. Dordr. 1620. В наших книгах говорится далее: «affectus omnes procul esse iussimus, utpote examinantium remoras et iudicantium compedes.. Ambages omnes vitavimus.. Terminos omnes scholasticos metaphoricos et philosophicos, quantum potuimus, evitavimus. Etsi enim non negemus eorum usum aliquem in scholis esse posse, tamen.. officiunt rerum ipsarum naturae luci ac claritati, adeo ut cum res ipsae facillime saepe capiantur.. soli termini saepe pomum Eridos sint, quo dissensiones aluntur ac foventur», там же и Brandt: Hist. d. la Ref. des Pays-Bas. I 363. «II croyait que Ton pouvait avoir des sentiments differents sur divers articles, sans se condamner mutuellement et que Ton devait accorder sur cela une liberte raisonnable a ceux qui reconnaissaient les verites essentielles. II ajoutait que cela etait le vrai moyen de prevenir les schismes, de diminuer le nombre des sectes et de retablir la paix de la chretiente». («Мы полагаем, что меж­ду соссшхА/пху'юсу пирронистов, fettoxf скептиков и of 06<5 c 8 caav догматиков надо, как между Сциллой и Харибдой, держаться среднего пути. Тот, кто неуклонно следует между необходимым и полезным к спасению и, не считаясь с общими требованиями, прямо устремляется, соблюдая благочестие, милосердие и терпи мость, к славному бессмертию, достигает, как нам кажется, высшей точки. Мы думаем, что отклоняющиеся от главного пути веры достойны сожаления, а не пыток или ненависти». Praef. ad lect Christ. K Acta et script. Dordr. 1620. В наших книгах, говорится далее, мы требовали, чтобы чувства были в суждениях устра­нены, ибо они вносят промедление в расследование и вынесение приговора... Все уловки мы объявляем недействительными... Всех метафорических и философс­ких терминов мы по возможности избегаем. Хотя мы и не отрицаем их возмож­ную пользу в школьном преподавании, однако... они часто затемняют естествен­ный свет и ясность самих вопросов, которые часто сами по себе вполне понят­ны... термины часто служат яблоком Эриды, ибо они питают и поддерживают споры»). — Ibid, и Brandt. Op. cit. I 363: Он полагал, что можно по-разному трак­товать различные вопросы, не осуждая друг друга, а предоставить, исходя из это­го, разумную свободу мнения тем, кто признает основные истины. Он добавлял, что это может послужить истинным средством, чтобы избежать раскола, умень­шить число сект и установить мир среди христиан — (франц).

24 Episc. Ерр. II.Р. 71 ss. в книге: Tulloch. Rational Theology. I 30.

25 Eccles. polity. III. P. 326.

26Эти и близкие по своему духу мысли я беру из интересной, но очень преувеличивающей эту направленность книги: Rational Theology and Christian Philosophy in England during the 17 century. Отвратительное впечатление, которое произвели на Фолклэнда дордрехтские столкновения «forced upon him the general question of the value of theological dogmatism, and the grounds, on which men seek, to control each other's opinions and beliefs». Tulloch I 191 (заставили его обратить­ся к общему вопросу о значении теологического догматизма и об основаниях, ко­торые люди ищут, чтобы контролировать мнения и верования друг друга — (англ.). В своей работе «On Enquiry and Private Judgement in Religion» он пытает­ся определить подлинную причину infallibility (непогрешимости). «An infallibility there must be; but men have marvelously wearied themselves in seeking to find, where it is. Some have sought it in general councils.. Some have tied it to the Church of Rome and to the bishop of that see. Every man finds it or thinks he finds it accordingly as that faction or part of the Church, upon which he is fallen doth direct him... We see many times a kind of ridiculous and jocular forgetfulness of many men, seeking for that which they have in their hands; so fares in here with men who seek for infallibility in others which either is or ought to be in themselves, as Saul sought his father's asses, whilst they were now at home». «Непогрешимость необходима; но люди удивительным обра­зом беспокоились о том, где ее обнаружить. Одни полагали, что она принадле­жит общим соборам... Другие связывали ее с Римской церковью и папским пре­столом. Каждый находит или полагает, что нашел ее, в зависимости от того, как направляет его та организация или тот институт церкви, под влияние которых он попал... Мы часто наблюдаем странную забывчивость людей, которые ищут то, что находится в их руках; это происходит и с теми, кто ищет непогрешимость в Других, между тем как она есть, или должна быть в них самих; так Саул искал ослов своего отца, когда они уже были дома» (англ.). Tulloch I, 243.

27 «Grant the Church to be infallible, yet methinks he that denies it and employs his reason to seek, if it be true, should be in as good case as he that believeth it and searcheth not at all the truth of the proposition he receives. For I cannot see why be should be saved becouse by reason of his parents belief of the religion of the country, or some such accident, the truth was offered to his understanding, when, had the contrary been offered, he would have received that» («Допустим, что церковь непогрешима, однако я полагаю, что тот, кто отрицает это и обращается к своему разуму для выяснения истины, имеет на это такое же право, как тот, кто верит в это и не пытается установить истину переданной ему мысли. Ибо я не вижу основа­ния, почему спасен будет тот, кто проник в истину благодаря вере его родителей, религии своей страны или другого обстоятельства такого рода; ведь если бы ему было при тех же условиях предложено противоположное, он уверовал бы в него») (англ.).

28 Rel. Protest. P. 66, 133.

29 Прекрасное описание его значения дает Тэн в своей «Истории англ, литерату­ры». I, 2. Р. 5.

30 La religion latitudin. См. особенно Р. 4 f., 9 f., 16, 19, 21.

31 Раннее и замечательное свидетельство по поводу требования свооды совести в Германии содержится в письме Максимилиана II (1564-76) Лазарю Швенду, напечатанное в книге Brandt. Histoire de la Reforme des Pays-Bas. Haag. 1726. T. 1, 252, которое я даю здесь в кратком переводе с французского. «Вы совершенно правильно утверждаете, что вопросы религии не следует решать мечом. Каждый, в ком есть хоть искра добродетели и благочестия или хоть какая-либо любовь к миру и согласию, не должен отрицать это. Иисус Христос и его апостолы не учи­ли нас иному; их мечом были только Слово Божье и жизнь по указаниям Спа­сителя. Нам надлежало бы следовать их примеру, как они следовали примеру Христа. Впрочем, это безумное поколение могло бы после такого опыта понять, что эта проблема не может быть решена жестокими карами, что это не болезнь, которую можно вылечить огнем и мечом. Короче говоря, такие процедуры мне очень не нравятся, и я никогда не стану одобрять их, разве что потеряю разум. Пусть испанцы и французы делают, что им угодно, наступит день, когда им при­дется ответить за все свои дела перед Богом, справедливым судьей. Что же каса­ется меня, то я всегда буду с помощью Божьей действовать достойно, по-хрис­тиански, справедливо, пребывая в уверенности, что Господь позволит мне тру­диться во славу Его, принося во всех моих планах и деяниях пользу человечес­кому роду».

32 Мор в последней главе о религиях «Утопии».

33 Bacon, Essays. 1597, 16, 17. De augm. scient. 1623 I, III. c. 2

34 «De controversiis ecclesiae quantum refert scire veteres diiudicationes qui fuerint testes verae sententie!» «Nee tantum prodest videre, ubi recte iudicatum sit, sed etiam ubi veritas hypocritarum factionibus oppressa sit. Quia interdum hoc quoque accidit, ut, cum falsa decreta facta sint, quae Romano pontifici tribuunt summam auctoritatem non solum in Ecclesia, sed etiam in transferendis imperiis mundi. Item de adoratione hominum mortuorum, de circumgestatione panis in pompa Persica, de sacrificio mortali, de coelibatu». Corp. Ref. IX 535 fF. («Что надлежит знать о прениях в церкви, которые свидетельствовали об истинных решениях!» «Важно не столько различать, где вы­несено верное решение, сколько понимать, где истина подавлена уловками лице­меров. Ибо подчас случается, что пользуясь подложными постановлениями, рим­ские понтифики претендуют на высшую власть не только в церкви, но и в облас­ти светской власти. Это же относится и к поклонению умершим, раздачам хлеба с персидской пышностью, жертвоприношениям мертвым и целибату».

35 В предисловии авторы сообщают о своих намерениях: «quoddam cornu copiae omnium ecclesiasticarum materiarum et negotiorum» (в известной мере уничтожить изобилие дел и занятий церкви). Они хотят устранить вымыслы, на которые опиралось католическое предание. Уже Эразм подверг проверке подложные работы Ареопагита. Теперь эти исследования продолжа­лись. Отвергнуто было псевдоавторство эпиграфий, таких как «Пастырь Гермы», доказана была ложность Лжеисидоровых декреталий, относящихся ко времени
Карла Великого. Так был рассеян туман, окружавший возникновение римской церкви. Флаций и его соратники стремились пополнить собрание документов и дать их критическую оценку.

36 «Si quis autem libros ipsos integros cum omnibus suis partibus, prout in ecclesia catholica legi consueverunt et in veteri vulgata latina editione habentur, pro sacris et canonicis non suscepit et traditiones praedictas sciens et prudens contemserit, anathema sit!» (Тот, кто не признает священными и каноническими безупречные книги во всех их частях, обычно читаемые в католической церкви и данные нам в издани­ях Вульгаты, и сознательно презирает предание, будет отлучен!» «Omnis doctrinae ratio, quae fidelibus tradenda sit, verbo dei continetur, quod in scripturam traditionesque distributum est». (Учение, переданное верным, содержит слово Божие, высказанное в Писании и предании). Подготовлена была резкая фор­мулировка догмата предания, данная Альбертом Пигге: «Si huius doctrinae memores fuissemus haereticos scilicet non esse conflrmandos vel convincendos ex scripturis, meliore sane loco essent res nostrae; sed dum ostentandi ingenii et eruditionis gratia cum Luthero in certamen descenditur scripturarum, excitatum ex hoc, quod — pro dolor — nunc videmus, incendium». Accert. de ccles. hier. I. 4 (Если в данном преданием толковании этой доктрины мы были бы еретиками, то есть неспособ­ными убедиться и утвердиться в сказанном в священных книгах, дела наши были бы еще не так плохи; но если, обладая умом и образованием, мы вступаем вме­сте с Лютером в дискуссию о Священном Писании, это приводит, как мы теперь — к нашему огорчению — видим, к гибели).

38 «De controversiis christianae fidei adversum huius temporis haereticos». 1581.

39 Из этих авторов следует прежде всего назвать Тилетана, Фелициана Нингуар-да, Канизия, Мельхиора Кануса, Мартина Перезия.

40 Первый раздел представляет собой прекрасно составленное латинское сопос­тавление отдельных мест, совпадающих по содержанию слов и по своей теме. Второй содержит смешение древностей, критики, введения, того, что называют библейской риторикой, и грамматики. Известно ведь путанное изложение в ра­ботах того времени, например, в Claris Homerica. В первую книгу входит обзор основных правил; во второй книге они подтверждаются собранием правил из высказываний отцов церкви. Из последующих книг, охватывающих отдельные части речи — грамматические правила, тропы и фигуры, связь предложений, но­возаветный стиль в общем, и отдельные ссылки на апостолов Павла и Иоанна, — лишь некоторые компоненты относятся к нашей науке. Последняя глава, добав­ленная с характерной для того времени бесформенностью, содержит ряд тракта­тов, как мы сказали бы, по библейской теологии. Среди них и тот знаменитый трактат «De peccato originale» (о первородном грехе), в котором Флаций, невзи­рая на предостережения друзей, впервые изложил свою теорию первородного греха как сущности человека. Лишь последний из этих трактатов относится к нашему изложению. В нем, в виде завершения второй части, рассматривается Писание как «норма и правило небесной истины». Это завершение в достаточ­ной степени определяет последнюю цель данной работы.

41Относится к обеим работам «Protestatio contra consiliabulum» и «Norma simul et praxis Synodi» и т. д. (ср. Praef. I ed Bas. 1580. P. 3), которые были мне недоступны.

42 Praef. I p. 3: «Non parum etiam obfuit perspicuitati Scripturae simul et veritati ac puritati docrtinae Christianae, quod omnes ferme scriptores et patres ita Sacras litteras considerarunt, tractarunt et explicarunt, ac si ilia quaedam miscellanea potius sententiarum essent, quam pulchre cohaerentia et recte conformata scripta, ut revera pleraque sunt optima methodo composita. Inde igitur consecutum est, ut nunquam vera sententia, ita instar dissolutarum scoparum dissipatae Scripturae, haberi potuerit. Vera enim sententia in Sacris litteris, sicut etiam in omnibus aliis scriptis, non minima ex parte ex contextu, scope ac quasi proportions et congruentia inter se partium, ac ceu membrorum, plerumque accipitur: sicut etiam alias ubique singulae partes totius alicuius optime ex consideratione harmoniaque integrii ac reliquarum partium intelliguntur». («Немало вреда принесло ясности Писания, а также истине и чистоте христиан­ского учения, что почти все писатели и отцы [церкви] рассматривали, трактова­ли и объясняли Писание, будто оно является скорее неким собранием сентенций, а не прекрасно построенным и стройным произведением, в композиции которого лежит превосходный метод. Из этого делался вывод, что в распадающемся на от­дельные части Писании не может содержаться какая-либо истинная сентенция. Однако в Писании, как и во всех других работах, истинная сентенция воспри­нимается в значительной степени из связи, цели, пропорции и соответствия час­тей, как бы членов: как одни отдельные части целого воспринимаются из высше­го соответствия и гармонии целого и остальных частей).

43 Melanchthon. R. Р. 12. «Quare et nos ad nunc usum trademus rhetoricen, ut adolescentes adiuvet in bonis autoribus legendis, qui quidem sine hac via nullo modo > intelligi possunt». (Поэтому мы и преподаем риторику, чтобы учащиеся могли читать хороших авторов, которых они без этого понять не могут). Ср. также р. 11; | «hinc exstitit ars» ss. (в этом состоит искусство). Я цитирую по виттенбергскому изданию 1606 г.

44 Р. 66: «cum imitatio magis efficiat eloquentes quam ars, praecepta traduntur I adolescentibus ad hoc, ut adiuvent eos in legendis orationibus dissertorum (так как подражание больше развивает красноречие, чем теория, учение направлено на то, чтобы помочь юношам читать речи ораторов»).

45 Порядок второго тома уже указывает на деление Органона на герменевтику (tract. I, II 1-93-174), грамматику (tract. Ill, 174-210) и риторику (tract. IV, V 210-340-396) Священного Писания: что после Флация разработал Глассий. Таким образом, мы здесь преимущественно будем иметь дело с первой частью этого тома, первый трактат которого «De ratione cognoscendi sacras literas» (О способе познавать Священное Писание) исторически дополняется вторым трактатом «Sententiae ас regulae patrum» (Изречения и правила отцов церкви). Эта первая часть дает само учение «quasi praxim totius opens», p. 1 pr.) (как бы способ пони­мания всего труда).

46 «Ingens remedium («важным средством») называет он их р. 6 rem. 7; р. 11: «In expositione... Scripturae... maximum vim efficiamque habet post spiritum Dei collatio locorum Scripturae». («В изложении Священного Писания... наибольшую силу и эффективность после духа Божьего имеет расположение мест в Писании).

47 Р. 17: «Cum igitur aggrederis lectionem alicuius libri... age, ut primum scopum. fmem aut intentionem totius eius scripti... notum habeas» (Поэтому когда ты приступаешь к чтению какой-либо книги... следи за тем, чтобы ты прежде всего понял назначение, цель и замысел произведения).

48 Р. 17: «Secundo elabora, ut totum argumentum, summam, epitomen aut compendium eius comprehensum habeas. Voco argumentum illam pleniorem conceptionem turn scopi turn et totius corporis delineationem (Во-вторых, старайся понять весь ход доказательства, всю суть, изложение и компендий. Я называю доказательством всю концепцию как целого, так и очертаний отдельных частей).

49 Р. 17: «Tertio ut totius eius libri distributionem aut dispositionem ante oculos delineatum habeas... accurate expendas, quale illud corpus sit, quomodo omnia ea membra complectatur, quave ratione ilia tot membra aut partes ad efficiendum hac unum corpus conveniant». (В-третьих, ты должен иметь перед глазами распределе­ние или диспозицию всей книги... следить внимательно за тем, каково ее целое, как соединяются все члены, каким образом все эти члены или части сочетаются в построении этого единого целого).

50 Р. 18: «Nam (ut ingenue, quod sentio, confitear) cum multi interpretes in explicatione Sacrorum librorum erudite hactenus de singulis eorum partibus ac etiam sententiis dispitaverint nemo tamen, aut certe perpauci, accurate textum examinare solitus est, multoque etiam minus diligentissime argumentum ac dispositionem simul monstrare et totum corpus, caput ac membra, subinde inter exponendum diligentissime inter se conferre ac conferruminare: et singularum partium inspectione, consideratione, illustrationeque semper eas diligentissime adreliquas et praesertim ad caput totumque adeo corpus conferre et applicare consuevit» («Ибо (как я откровенно признаюсь в том, что чувствую), хотя многие интерпретаторы Священного Писания вели до сих пор научные споры об отдельных его частях и даже его содержании, никто, однако, или очень немногие, не подошел к внимательному исследованию текста, еше значительно менее тщательно они показывали ход доказательства и диспо­зицию, связь всего целого, главы и членов, и посредством исследования, рассмот­рения и изображения отдельных частей их связь с остальными частями и особен­но с главой и всем целым.

51 «Prima enim et summa cura esse debet lectoris, ut illas quasi primarias et substanciales sententias in quibus potissimum tola propositae quaestionis determinatio residet, expendat; secundaria vero, ut illas quasi externas, accercitas aut accidentarias etc.» (Первой заботой читателя должно быть выявить главные и существенные положе­ния, в которых заключено определение всех основных вопросов; во вторую- оче­редь — все как бы внешние, случайные и т. д.).

52 Р. 20 ss. «De variis difficultatibus in verbo, phrasi, sententia aut toto habitu orationis». (о различных трудностях в словах, фразах, изречениях и всем характере речи). Сюда относится и следующая глава (Р. 30 ss.) «De conciliacione pugnantium dictorum» (О согласовании противоречивых высказываний).

53 Приводим для modus — р. 36: Christus: «Quid mihi et tibi, mulier? Modus sermonis videtur nimium vehemens et... qui sane minime nos communes hominciones deceret, sed ilium decuit, qui non solum ftiit homo sed et verus Deus». (Что мне и тебе, женщина? Тип речи кажется чрезмерно резким и действительно мало подобает нам, рядовым людям, но учит тому, что Он был не только человеком, но и ис­тинным Богом). Объяснение орудий, на различие которых следует обратить вни­мание — р. 27: «Petrus verbo Ananiam interficit, Samson mandibula asini tot Philistaeos, David funda Goliathum» etc. (Петр убил Анания словом, Самсон — множество филистимлян ослиной челюстью, Давид Голиафа — пращей).

54 Р. 32: «Si apud unum Evangelistam aliquid factum narratur, quod videtur ab alio Evangelista etiam recitatum, secundum aliquam tamen sui partem alteri repugnans, ut omnino solvi non possit: iam nihil aliud intelligatur, quern utrumque in diversis locis aut temporibus factum esse, et ita utrumque Evangelistam verum dixisse. Nihil enim obest veritati Evangelistae si unus commemorat, quod alter tacet». (Если один евангелист рассказывает о событии, о котором, как кажется, рассказал уже другой иным об­разом и разрешить это противоречие он не может, то можно лишь предположить, что рассказанное ими происходило в различных местах и в различное время, и что оба они говорят правду. И не следует предполагать, что сообщение их не ис­тинны, если один вспоминает то, о чем не говорит другой).

55 Задача состоит в том, говорит он (р. 340): «ut lector liquidissime cernat, qua ratione ac modo sit facta totius huius corporis synthesis aut compositio. Illud vero unum doleo, quod hie ipse noster, conatus non... absolutus sit: sed tantum quaedam eius partes aut quasi fragmenta collecta... Meo certo voto, ut ingenue fatear, minime adhuc satisfaciunt» (чтобы читатель понял, каким способом создан синтез целого и его композиция. Я же сожалею только о том, что наша попытка несовершенна; не­которые части нашей работы представляют собой как бы собрание фрагментов... Я со всей искренностью признаю, что они меня не удовлетворяют).

56 Simplicitas, efficacia, plenitude, laconismus etc. ср. р. 351 ss., 353 ss. (Простота, эффективность, полнота, лаконизм и т. д.).

57 «Qu encore aujourd'hui la plupart des mots de cette langue sont equivoques». Hist, crit. P. 482. Paris. 1680 (Впрочем, и сегодня большинство слов этого языка име­ют двойственное значение — франц.).

58 «En eflet, il veut qu'on spit avant toutes choses instruit des verites de la religion parce que 1'explication de 1'Ecriture selon lui doit etre conforme a la foi; et cependant il n'a point d'autre maitre, pour s'instriure de ces verites du christianisme que son Patriarche Luther, comme s'il avail conserve seul la foi de ces peres. Ainsi la regie qu'il present en cet endroit est tres bonne et tres utile, mais 1'application en est fausse; et afin qu'on en fasse un bon usage en I'appliquant a 1'eglise, il est bon, que nous la rapportions dans ces memes termes: omnia, quae de scriptura aut ex scriptura dicuntur, debent esse consona catechisticae summae aut articulis fidei». Hist. crit. p. 484. (Он действительно стремится прежде всего к тому, чтобы были поняты ре­лигиозные истины, ибо объяснение Писания должно, как он пишет, соответ­ствовать вере; между тем для него нет других учителей для понимания этих ис­тин христианства, кроме его патриарха Лютера, будто он один сохранил веру отцов. Поэтому правило, которое он предписывает, очень хорошо и полезно, но применение его неверно; и для того чтобы правильно его использовать в при­менении к церкви, его следует соотнести именно с этими указаниями: все, что говорится о Писании или исходя из него, должно соответствовать катехизису или догматам веры (франц.).

59 Tractatus theologicus novus et perspicuus de interpretatione sacrarum scripturarum maxime legitima. 1619.

60 Duo tantum maximopere homogenea et ea valde iucunda valdeque facilia observanda veniunt, et ad usum transferenda sunt praecepta, quotquot particularium textuum seu dictorum, quotquot etiam integrorum librorum sacri codicis genuinum intellectum nativum sensum ac scopum ab ipso spiritu sancto intentissime indigitatum, inclusum et latentem scrutari, reperire et proferre voluerint. In primo nimirum requiritur ipsa notitia scripturae in lingua sua, quoad voculam et quoad phraseologiam, nativa. In secundo ipsa notitia integrae cohaerentiae contextuum, antecedentibus et suis essentialibus, conglutinatae, de quo utroque ordine est agendum. Ausg. 1680. p. 19. (Есть два очень важных, доставля­ющих удовольствие и легких для выполнения наставления, как узнать, обнаружить и выведать подлинное, коренное понимание, скрытые и неведомые смысл и цель отдельных изречений и всех книг Священного Писания, утвержденных Святым Духом. Для этого прежде всего требуется знание Писания на его языке, его слов и фразеологии. Затем знание всего контекста в его связи, предшествующего ему и су­ществующего в нем в его соединении; о том и другом будет сказано по порядку).

61 «Наес omnia et singula nominare, mihi placet contextus, antecedentia et consequentia, praeposita et postposita, textum cum glossa, rubricam cum textu, parallelos locos, circumstantias, harmonias». Ibid, praef. p. 6. (Мне хочется назвать все это и каждое в отдельности, контекст, предшествующее и последующее, сто­ящее в начале и стоящее в конце, текст вместе с глоссами, рубрики с текстом, параллельные места, условия и соответствия).

62 «Philologia sacra, qua totius V. et N. scripturae turn stylus et litteratura, turn sensus et genuinae interpretations ratio expenditur». Jenae, 1623.

63 «Certitudo et claritas, simplicitas, efficacia, plenitudo, brevitas, cohaerentia, proprietas». (Уверенность, ясность, полнота, краткость, связь, значимость).

64 «Status controversiae; sententiae verae confirmatio; dissentientium ration is vel coniecturae vindicatio». (Позиции в споре; утверждение подлинных изречений; опровержение или толкование взглядов спорящих). Иногда в другом порядке.

65Гебраизм в Новом Завете оъясняется здесь целью Ветхого и Нового Завета. Авторы Нового Завета гебраизируют, чтобы «ad hebraicum V.T. sermonem accomodare se voluerunt» (приблизить свое изложение к еврейскому языку Ветхого Завета).

66 Известное отклонение по поводу расширенного понимания наследственного захоронения объясняется посредством стилистического оборота (Enallage: «Est enim parentum cum liberis tam arcta coniunctio, ut pro uno quasi moraliter censeantur» (Связь между родителями и детьми настолько тесна, что они имеют как бы морально одно значение).

67 Сюда относится Clericus. Ars critica. 1. P. 233 ss.

68 De sacrae scripturae interpretanaae methodo tractatus bipartitua. 1728. Книга вышла без ведома Турретина, и он решительно отказывался от своего авторства.

69 «In limine igitur observamus, in genere, non aliam esse scripturae interpretandae rationem quam reliquos libros; attendendum scilicet ad vocum et locutionum sensum, ad Auctoris scopum, ad antecedentia, consequentia aliaque id genus». Ibid. P. 196. (C самого начала заметим, что принцип интерпретации Писания не должен отличаться от толкования других книг; внимание следует обращать на язык и смысл оборотов речи, на цель авторов, на причины и следствия и т. д.).

70 Philosophia scripturae interpres. Eleutherop. 1666.

71 «Observandum, quod ex dictis sequitur, scilicet si quae sunt scripturae loca, quae lumini naturali adversari videantur, vel communes notiones evertere, hinc illis locis vel alius sensus est tribuendus, vel, si id fieri non possit, dicendum est librum, in quo ilia occurrunt, non esse divinum vel loca ilia esse spuria. Etenim cum haec aequitas scriptoribus sapientibus debeatur, ut non credamus eos res ration! adversas docere, multo magis id credendum de Deo et scriptoribus ab eo inspiratis». Ibid. P. 202 (Из этого следует, что, если в Писании есть места, которые как будто противоречат естественному свету или отвергают общие понятия, то этим местам следует либо придать другой смысл, либо, если это невозможно, сказать, что книга, в которой это встречается, не божественна или что это место испорчено. Если же это относится к ученым писателям, не следует думать, что они учат противоположно смыслу, но скорее, что это написано с верой в Бога и писателями, вдохновленными Им). Libelli ad crisin atque interpretationem N.T. Ed. Semler. 1766.

73 Оно содержится в 5 правиле de interpretatione N.T. (толкования Нового Завета) («Loca quae aut inter se aut veritati nobis repugnare videntur, commode plerumque conciliari possunt, si dicamus scriptorem sacrum non suam tantum sententiam ubique expressisse et dixisse, quid res sit, sed aliquando ex sententia aliorum aut ex sententia aliorum aut ex vulgi opinione vel in certa vel falsa fuisse locutum». Ibid. P. 139. («Места, которые, как нам кажется, внутренне противоречивы или противоречат истине, легко правильно понять, если мы скажем, что святые писатели выражали или высказывали здесь не свое мнение о сущности вещи, а почерпнули его из каких-либо изречений других или повто­ряли распространенное мнение, или сказанное уверенно, но ложно».

74 Я не мог обнаружить, из какой работы этого философа взято это высказыва­ние. Оно гласит: «Quando scriptor sibi ipsi repugnare videtur et turn aequitas naturalis turn alia ratio iubet, ut ilium secum ipso conciliemus, habemus regulam certam ad eruendam veram eiusdem sententiam. Qui loquitur ut alii, non semper idem quod ipsi sentiunt, sentire est iudicandus. Quando vero diserte aliquid dicit opinioni vulgari repugnans, etiamsi semel tantum id dicat, hanc esse eius mentem et sententiam cum ratione iudicamus». Ibidem. (Когда писатель, как нам кажется, противоречит себе, и естественная справедливость или другая причина требует, чтобы мы привели его к согласию с собой, существует верное правило, чтобы найти его действи­тельное мнение. Тот, кто повторяет слова других, не всегда должен чувствовать то же, что они. Когда же он открыто говорит нечто противоречащее общему мне­нию и повторяет это неоднократно, то мы с полным основанием считаем сказан­ное им его мыслью и его мнением.)

75 Р. 149 ss.

76 Тогда же пресвитерианец Лайтфуд щедро рассыпал в Англии сокровища свое­го раввинского и талмудистского знания для толкования как требующих объяснения, так и ясных мест Нового Завета.

77 Доказательство см. Fock. S. 307 К.

78 «Haec est enim certissima veritas et cuilibet sensato evidens, quod nullius rei mundi notitiam habere possumus, nisi aspectum sive faciem aliquam in ea speculemur». Serv. de trin. err. 1531. f. 103; Christ, rest. p. 109 etc. (Неоспоримая истина и то, что каж дому представляется очевидным, состоит в том, что мы не можем знать ни об од­ной вещи мира, если не созерцаем ее или не имеем ее внешний образ).

79 «Habens notitiam Trinitatis haberet notitias distinctas illarum trium rerum et sic staret habere notitiam unius, non habendo notitiam alterius, quod omnes negant». De trin. err.f. 326. Christ, rest.p. 31. (Мы знаем, что Троица содержит понятия трех различ­ных лиц, таким образом необходимо знать об одном, не имея знания о другом,' что все отрицают.)

80 Heptaplomeres. S. 40 f.

81 Ibid. S. 157.

82 Ibid. S. 57, 58, 63, 86, 122, 126, 136, 154 f.

83 Ibid. S. 159.

84 Ibid. S. 129.

85 Ibid. S. 47.

86 Ibid. S. 41.

87 Leonards Aretini. De studiis.

88 Aretinus. De dispitationum usu. Ed. Feuerlin. Nurnberg. 1734. P. 26.

89 Dialecticae disputationes III. 9: «An non intelligitis omnibus naturam esse ducem?» De volupt. I. 13: «Idem est enim natura quod deus aut fere idem». (Или ты не пони­маешь, что нами во всем руководит природа?... Природа есть то же, что Бог или почти то же).

90 В работе Агриколы De inventione dialectica ярче всего проявляется его римский риторический характер мышления, направленный на дело, а не на спекуляцию. В первой книге содержится лишь подсчет троп и их обсуждение; здесь высказан его взгляд на Universalia (с. 6), в этом он ближе всего Дунсу Скоту, которого он вообще часто упоминает. Во второй книге речь идет о locorum usu (об использовании мест). 1. De materia, т. е. (с. 2) res de qua disserimus (о вопросе, который мы обсуждаем (с. 6-14). 2. De instruments, т. е. de oratione (с. 15-25); (о языке); его деление (с. 15) a) a structure, b) ab effectu (no воздействию); в главах 17-21 об argumentatio рассматриваются известные формы доказательств: силлогизм, индукция, энтимема и пример. 3. De tractatu, т. е. quomodo haec paranda sint et quae cuique rei aptanda (c. 2) (в какой мере они применимы и пригодны для каждого случая). Иное деление в с. 3-4, в которых рассматривается сущность диалектики и ее отличие от других наук. Это деление исходит из за­дачи диалектики, которая состоит в следующем: 1. docere (учить), 2. movere (направлять), 3. delectare (услаждать). Docere — предмет второй книги, movere и delectare — третьей. В книге III в с. 1-3 речь идет о movere, в с. 4-7 — о delectare. Тем самым учение об inventio (открытии) завершено иве. 8-14 содержится только приложение de collocatione (о беседе) и замечания к данному вопросу. Таким образом, центр работы составляет риторика. Основные источники — Квинтилиан и риторические работы Цицерона, затем Аристотель. Пользуется Агрикола также Боэцием и Фемистием. Гносеологические указания даны в I с. 11 и 13. Они, особенно в с. 13, носят аристотелевский характер. В с. II чувственные восприятия (quae sensu comprehenduntur) определяются как semina omnis nostrae scientiae (основа всего нашего знания). Стоические элементы совершен­но отступают; в общем Агрикола больше ценит Аристотеля. В использованных здесь риторических работах Цицерон, по уверенному мнению Агриколы, не обращался к стоическим источникам. Стоическая этика затронута в II 20 и в III 12 при одновременно упоминании Катона в качестве примера I 11; II 14, 26, 30. В II 15 назван Зенон. Стоическая диалектика упоминается в II 7, III 14 (Спор Хрисиппа с Карнеадом). Против физики стоиков I 28. Стоический характер носит определение философии II 29 Cic. of. I 43, 153; Сенека — Ер. 89, 5. Ср. L. Annaei Senecae declamationes aliquot cum Agricolae commentariolis.

92 Cicero. De natura deoram, где providentia (предвидение) отождествляется с Kpovoia стоиков. Seneca. Epist. 65, 10.

93 Cicero. De natura deorum во всем изложении от главы 29 до главы 31.

94 Deprov. 1530. 4 а s.

95 De prov. 4a. Cicero. De natura deorum II 31, 79: «Sequitur, ut eadem sit in iis, quae humane in genere, ratio, eadem veritas utrobique sit eademque lex». (Следовательно, в них тот же, что в человеческом роде, рассудок, та же истина, на той и другой стороне тот же закон).

96 Хотя порядок в той же главе скорее в манере Цицерона обратный. De prov 5a: «Coniungamus nunc tria ista... Summum numen, hoc est summam potentiam atque vim. Deinde summum bonum, hoc est, ipsam boni totam rationem ac summam. Et postremo ipsam natura veritatem, hoc est, simplicitatem, puritatem, lucem, synceritatem, atque immutabilitatem, et videbimus, cum providentiam necessario esse, turn eandem omnia curare atque disponere» (Соединим теперь все три... Высшее Божество есть высшее могущество и сила. Затем следует высшее благо, это — сам высший итог и сумма блага. И наконец, природа самой истины, то есть просто­та, чистота, свет, искренность и постоянство, и мы увидим, что так же, как не­обходимо предвидение, необходимо заботиться и обо всем этом и учитывать его).

97 De prov. 7b.

98 Cic. De natura deorum II 29, 73 ss.

99 Seneca. De beneficiis IV c. 9, 1: «una spectatur in eo accipientis utilitas» (Единственную пользу видим в принятии этого).

100 «De prov. 8a. Seneca. De benef. IV с. 9, 1: «plurima beneficia ас maxima in nos deus confert sine spe recipiendi, quoniam nee ille collato eget nee nos ei quidquam conferre possumus». (Бог дает нам много величайших благ, не надеясь ни на что от нас. Ибо он не будет ничего требовать, и мы ничем не можем воздать ему за это).

101 De prov. ibid.: «Cum enim nullius egeat deinde omnium opulentissimus sit et postremo bonus ac benignus imo pater rerum a se conditarum: fit ut dando fatigari vel hauriri non possit, fit ut dare gaudeat, fit ut non dare nequeat». Seneca, De benef. IV. c. 3. § 2: «di vero tot munera, quae sine intermissione diebus ac noctibus fundunt, non darent, in omnia enim illis natura sua sufficit plenosque et tutos et inviolabiles praestat: nulli ergo beneficium dabunt, si una dandi causa se intueri ac suum commodum». «Ибо щедрейший, благостный и благословенный отец сотво­ренных им вещей никого не лишает даров, не может утомиться или исчерпать их, он дарует в радости, чтобы никто не остался без даров». «Да и боги не снабжали бы нас таким множетвом даров, которые они непрерыв­но изливают на нас днем и ночью, ибо им на все достает своей собственной при­роды, которая делает их довольными, безопасными и недоступными насилию. Итак, ни для кого не станут делать добра, если делать его единственно ради себя и своих собственных выгод» (Римские стоики. Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий. М, 1995. С. 77.).

102 Cicero. De divinatione I с. 55, 125: «Ea est ex omni aeternitate fluens veritas sempiterna». (Такова проистекающая из вечности непреходящая истина).

103 De prov. 8b: «Firma igitur est providentia, quia infallibilis et certa est sapientia: quia infatigabilis est potentia, quia inoflensa est benignitas numinis» (Непоколебимо провидение, ибо непогрешима и тверда мудрость, ибо неутомима мощь, ибо непрерывна благосклонность божества).

104 Ibid. 9».

103 Ibid. 14. Это взято у Плиния. № 4. II, введение, особенно 7 (5) 14 ss.

106 Ibid. cap. Ill 16.

107 Ibid. Ill 17.

108 De provid. Ill 18'.

109 Seneca. Natur. quaest. II 45, 3.

110 Zwingli. De provid. c. Ill p. 17. Seneca. Nat. quaest. lib. II, c. 45, 3.

111 De provid. Ill 17 «Nee solus homo divini generis est, sed universae creatirae». (He только человек божественного происхождения, но и вся тварь).

112 Zwingli. De provid. 24" s.

113 См. Zeller. Ill I3, S. 162 f. Интересно дословное совпадение со Спинозой в De divin. I с. 55, 125: «ordinem seriemque causarum, quum causa causae nexa rem ex se gignat» (порядок и последовательность причин, когда ближайшая причина при­чины порождает из себя вещь).

114 Cicero. De divin. I с. 55, 125. Ср. также Seneca. Epist. 83, 1: «nihil deo clusum est». (От Бога ничего не скрыто).

115 De prov. 18Ь f. Ср. De prov. 21". Три длинные цитаты из Сенеки, цитируемые Цвингли, взяты из Epist. 65, 7-10, 65, 12-14 и 65, 19-24. Так как Сенека рассмат­ривает различные причины в их отношении к Богу как к последней причине, и эти различные причины сводятся к Богу как к единственной причине, Цвингли связывает с этим важное для него учение, согласно которому causae secundae (вторичные причины суть не подлинные causae, a mediaetinstrumenta(средства и орудия). Цвингли (p. 22a f.) приводит в доказательство этого также места из Биб­лии: «Моисей видел не Бога, а только Его ангела». Следовательно, Бог есть тво­рец всего.

116 Sigwart. Zwingli 43. Deprov

118 Привожу следующие места из четвертой главы: Р. 26Ь: «Mens veri amans et subinde numinis referens, e cuius substantia cognationem trahit aequitati et innocentiae studet» (Дух, любя Божество и вверяя себя Ему, чьей субстанции он родствен, стремится к справедливости и честности. P. 28а: «Suspirat mens ad Deum, et de illius liberalitate cuncta sperat». (Дух тоскует о Боге и во всем надеется на Его ми­лосердие). Р. 27": «Mens... natura lux, substantia pura ас iusti amans... ut quae ex numine originem trahat». (Дух... свет природы, любящий чистую и справедливую субстанцию,... благодаря которой он выводит свое происхождение от Божества). P. 44b: «Adime... homini rerum divinarum cognitionem et curam, iam humanarum peritia et сига поп eximent a belius; nam et beluae quaeque sui suorumque curam habent... Cumque illam (sc. curam) superne illatam habet, tune tandem est homo». (Устрани... в человеке знание божественных дел и заботу о них, и опыт и забота не избавят его от сходства со зверем; ведь и звери заботятся о себе и своих.. Когда она (т.е. забота) становится для него превыше всего, он — человек).

119 Слово aup, caro — плоть, которое идет, вероятно, от Эпикура, у Сенеки в Epist. 65, 22; ad Marc. 24, 5; Epest. 74, 16.

120 Zwingli. De prov. p. 26b. Seneca ad Marc. 24, 5: «Haes quae vides ossa circum [iecta] nobis, nervos et obductam cutem voltumque et ministras manus et cetera, quibus involuti sumus, vincula animorum tenebraeque sunt. Obruitur his animus, effocatur, inficitur, arcetur a voris et suis in falsa coniectus. Omne ille cum hac carne grave certamen est, ne abstrahatur et sidat». (Все то, что ты видишь, кости, охватывающие нас, нервы и кожа, покрывающая нас, служащая нам рука и все остальное, при­сутствующее в нас, затмевает наш дух; они душат его, заражают и отклоняют от истинного, уводя в ложную связь; со всей этой плотью дух ведет жестокую борь­бу, чтобы не отклониться и не пропасть).

121 De prov. P. 30 a. Цвингли придает значение этому самостоятельному определе­нию понятия. Действительно, оно следует из присущего ему подчеркивания веч­ности и постоянства в сущности, следовательно, и в воле Бога. Этим определе­ние Цвингли отличается от известных двух дефиниций Цицерона, De leg. 16, 18; De rep. 22, 33. Оспариваемое им определение Хрисиппа взято из Dig. lib. I tit. 3.

122 De prov. P. 61Ь. Чисто стоическое объяснение, почему в этом мире в течение. некоторого времени доброму часто живется плохо, а злому хорошо (p. 72b): «sic liberum est providentiae cuncta disponenti, illis uti assidue ad publicam utilitatem, ut vivae virtutis exempla proponat et ostendat, quanta res sit virtus quaque via paretur». (Таково общее решение провидения воспользоваться ими для блага общества, чтобы они при жизни служили примером добродетели и показывали, в чем со­стоит добродетель и каким образом она проявляется. Ср. Seneca. De providentia. Cap. VI.

123 В этой работе (De prov. 43" ss.) Цвингли рассказывает, что в годы своего уче­ничества он еще разделял взгляд Фомы Аквинского на свободу человека и ее от­ношение к предопределению; но впоследствии чтение апостола Павла привело его к противоположному мнению. Он ссылается также на Августина. Этому, од­нако, не противоречит, что постоянное чтение Сенеки с юных лет подготавливало его к тому, как, впрочем, и чтение Пико. Вероятно, оба они существенно опре­делили окончательную форму его системы в работе De prov. К упомянутым суж­дениям о Сенеке следует еще добавить De prov. p. 20" s., 50Ь. Там он указывает, что предпочел бы судьбу Сократа и Сенеки судьбе римского папы. Что его по­лемика по вопросу о liberum arbitrium p. 42b ss. (свободной воле) направлена и против Эразма, представляется мне несомненным.

124 Он охотно следовал высказыванию Дюрера: «simplicitatem summum esse artis decus» (простота — лучшее украшение искусства), а в своем стиле он держался те­зиса Аристотеля: «amo mediocritatem» (люблю умеренность).

125 С. R. I 722. Письмо Камерарию от 22 января. «Ego mihi ita conscius sum, non aliam ob causam unquam Te 6 eoXoYT Kfevai nisi ut vitam emendarem» (Я сознаю, что только ради улучшения жизни.)

126 «Erotemata Dialectices о res universales C.R. XIII 520: «Res sunt extra intellectionem, sed communis ilia imago cervi, quae vocatur species non est quidquam extra intellectionem, sed est revera actus intelligendi, pingens illam imaginem in mente, quae ideo dicitur communis, quia applicari ad multa individua potest. Nee aliud Plato vocat ideas, quam quod Aristoteles nominal species seu 6i5r. Et uterque tantum de illis imaginibus in mente loquitur etc. Haec sententia et vera est et intellectu facilis» (Вещи существуют вне нашего понимания, но сложившийся общий образ, называемый явлением, не есть нечто вне понимания, а действительно акт его; он рисует в духе тот образ, который называют общим, так как он может быть принят многими. Платон называл его идеями, Аристотель — fev 8 r. В том и другом случае речь идет об этих образах в духе. Это утверждение истинно и легко постигаемо разумом).

127 Initia doctrinae physicae. 1549 (Работа Коперника. 1543. C.R. XIII. 216 s. 128. De anima C.R. XIII 175: «Vidi ipse quaedam et novi multos homines dignos fide, qui adfirmabant se non tantum vidisse spectra, sed eliam diu cum eis collocutos esse. («Я сам иногда видел и знаю многих достойных доверия людей, которые утверждают, что не только видели духов, но и долго разговаривали с ними.

129 C.R. VII 475 «In Scoti et similium scriptis umbrae rerum seu somnia excogitata sunt, quibus novae appelationes attributae sunt». («В работах Скота и других им подобных придуманы тени вещей или грезы, которым даны новые наименования»). См. IX 692 s. реплику по поводу защиты схоластики Пико делла Мирандолой.

130 «Quid est philosophia moralis? Est notitia praeceptorum de omnibus honestis actionibus, quas ratio intelligit naturae hominis convenire et in civili consuetudine vitae necessarias esse, quaesitis fontibus praeceptorum arte et demonstrationibus, quantum fieri potest. Sed eruditissima definitio est haec: Philosophia moralis est pars ilia legis divinae, quae de externis actionibus praecipit». Epitome philosophiae moralis 1538, начало. Еще отчетливее об этом р. 4: «quod ad externam et civilem consuetudinem vitae attinet». («Что такое моральная философия? Это перечень наставлений о всех достойных поступках, которые рассудок предполагает соответствующими природе человека и необходимым условиям гражданской жизни; источниками этих наставлений служат искусство и примеры, которые можно обнаружить. На­учное же определение таково: моральная философия есть часть божественного закона, который предписывает правило внешних действий... «Все то, что отно­сится к обычаям внешней и гражданской жизни»).

131 С. R. XII 691, ср. XI 425: «Vera philosophia est quaedam noticia legis divinae, agnoscit Deum, videt hoc discrimen turpium et honestorum divinitus nobis insitum esse, iudicat puniri atrocia scelera a Deo». (Истинная философия есть знание божествен­ного закона, она признает Бога, видит разницу между позорным и достойным, данную нам Божеством, велит наказывать за тяжелые преступления против Бога).

132 В качестве учения о трех различных источниках познания это положение по своему содержанию, правда, уже близко Аристотелю. Меланхтон приписывает его стоикам, в своей Физике XIII 186 — диалектикам. Об учении в целом Меланх­тон говорит в De anima C. R. XIII 143 s.

133 Erot. dial. C.R. XIII 648 Ср. по вопросу об отношении его диалектики к Арис­тотелю там же, 750.

134 См. мое введение к Geisteswiss. I 244 ff.

135 Erot. Dial. C.R. XIII 520. О Платоне и Аристотеле: «Uterque tantum de illis imaginibus in mente loquitur. Platonis grandiloquentia, qui saepe de ideis figurate loquitur, et prosopopoeias facit, praebuit occasionem posterioribus, ut fingerent ideas esse communes natures, nescio ubi volitantes». 529: «genera et species nihil sunt extra intellectionem». («Оба они говорят об этих образах в духе. Платон, который час­то красноречиво повествует об идеях и их олицетворении, дал потомству повод представлять себе, что эти неизвестно где блуждающие идеи имеют общую при­роду». 529: («роды и виды суть ничто вне разума»).

136 Loci 1559, р. 182, de lege naturae «Philosophi hoc lumen vocant noticiam principiorum, vocant koivoj; fevvotcc et 7 tpoXf eic,». Cp. Erot. Dial, в C.R. 537. (Философы называют этот свет знанием главного, называют его koivcu; evvo uxq и 7 tpoXf Xt/et <;. Cp. Erd. Dial, в C.R. 537, где исходя из Лукиана развивается сто­ическое понятие texvr (ars), а при дальнейшей ссылке на Плутарха понятие KataXf ei <; (propositiones certae et firmae seu demonstrationes) (Высказывания вер­ные и твердые — доказательства).

137 Archiv IV 4. S. 614 ff. (выше с. 13).

138 В толковании Цицерона я соединяю его равномерное подчеркивание способ­ностей к virtus в целом (особенно Fin. V 21, 59: Tusc. Ill начало), его различение теоретической virtus и трех практических virtutes, тем самым и различение спо­собностей к этим двум сторонам человеческой деятельности в работе «Об обязан­ностях» (Off. I 4 и 5). Из этого проистекает включение в эту область и способно­стей к perspicientia veri (подлинного познания). Подчинение интеллектуальных способностей virtus еще решительнее подчеркивается в Off. 1,6. Из этого следу­ет включение принципов теоретического познания в число природных способ­ностей в большем объеме, чем это обычно принимает Цицерон. Все дело в том, что для него это не представляло интереса.

139 Если я называю Цицерона первым, у которого в дошедшей до нас литера­туре появляется важное учение о lumen naturale, то при этом надо, конечно, иметь в виду, что оно могло быть впервые высказано Антиохом или другим греком. Ibid. S. 619 (выше, с. 16) я показал, что созданное в кругу Scipio Africanus minor (Сципиона Африканского младшего), Панеция и Полибия римско-греческое интеллектуальное движение исходило из потребностей рим­лян и что греческие профессора этого времени также находились под влияни ем римлян.

140 По вопросу о естественном свете у отцов церкви я отсылаю к мастерской му изложению в книге Гарнака, особенно II 166; об учении Фомы Аквинского о естественном свете — к Contra gentiles (Против язычников) I, 1 с. 3; 3 с. 46: «Cognitio quae fit per aliquid naturaliter nobis inditum, est naturalis, sicut principia indemonstrabilia, quae cognoscuntur per lumen intellectus agentis. In his quae sunt naturaliter nota, nemo potest errare. In cognitione enim principiorum indemonstrabilium nullus errat». De verit. qu. 10 art. 6: «In lumine intellectus agentis nobis est quodammodo omnis scientia originaliter indita, mediantibus universalibus conceptionibus, quae statim lumine intellectus agentis cognoscuntur» («Знание, данное нам естественным образом, естественно в качестве недоказуемых принципов, которые мы познаем посредством света, действующего на разум. В том, что известно естественным путем, никто не может ошибать­ся. В познании недоказуемых принципов никто не ошибается. ... «В дей­ствии света на разум нам как бы исконно дано все знание посредством уни­версальных концепций, которые сразу познаются разумом благодаря дей­ствию света»). Тем самым разум есть habitus principiorum simplicium et complexorum (познание простых и сложных принципов); познавать разумом означает просто постигать интеллигибельную истину; от разума отличается ratio, ratiocinari, способность умозаключать, дискурсивное мышление).

141 Melanchthon. Erot. Dial. C.R. 647: «Principia vocantur noticiae nobiscum nascentes, quea sunt semina singularium artium, divinitus insita nobis. (Принципа­ми называются рожденные вместе с нами понятия, которые суть семена отдель­ных искусств, божественное в нас) Ср. Cicero. Fin. V. 21 § 59; «Natura ingenuit sine doctrina notitias parvas rerum maximarum et quasi instituit docere et induxit in ea quae inerant, tamquam elementa virtutis. Nostrum est ad ea principia, quae accepimus, consequentia exquirere (Природа наделяет нас при рождении без доктрины краткими сведениями о самих важных вещах, как бы решает учить нас и вводит в то, что находится внутри них, как в элементы доблести. Нам надлежит делать выводы из полученных принципов. Tusc. Ill I § 2: «Sunt enim mgeniis nostris semina innata virtutum». Ибо в нашей натуре есть врожденные семена добродетели». Insita (врожденное) Цицерона (также в Nat. I 44; Fin. I 31, IV 4 и 18; Leg I 18) встречается впоследствии у Меланхтона XIII 586: inseruit nostris mentibus hoc principium: quodlibet est aut non est» (нашим душам врожден следующий принцип: «что-либо есть или не есть). 608: «Человек об­ладает insitas notitias non aliunde acceptas (врожденными понятиями, не полу­ченными откуда-либо (поэтому он не продукт природы). 611: «Numerorum notitia prius insita est mentibus». (Знание чисел рано заложено в наш дух). От Цицерона идет также столь важное исторически понятие lumen naturale. A.( II 26: «Ratio quasi quaedam lux lumenque vitae» (Разум — как бы некий светоч и свет жизни). Tusc. Ill 2 «naturae lumen» (свет природы). У Меланхтона кроме главного места XIII 548: «(Principia) sunt enim lux divinitus insita mentibus» (Принципы суть врожденный божественный свет в духе). Также 514 о раци­ональном мышлении: «haec a naturale luce initium sumunt» (Оно берет начало в естественном свете), 534 о числах: «haec lux mentibus insita est» (Этот свет врожден духу); 577: «Cum autem in natura rational! hoc lumen deus accenderit» — (Когда в рациональной природе Бог возжигает этот свет). Loci theol. p. 182, начиная de lege naturae (с закона природы) изображение картины: «Ut lumen oculis divinitus inditum est, ita sunt quaedam notitiae etc.» (Как свет дан Богом глазам, так даны некоторые знания и т. д.). Этому соответствует более про­странное изложение в Erot. dial. p. 647: «Ut lumen in oculis» etc. (Как свет в глазах.) О semina ср. также Mel. XIII 685: здесь врожденные знания (notititae) определяются как элементы благородных искусств. Термин principia (Fin. V 59) У Меланхтона, помимо главного места XIII 647, в своем полном значении 536, тот же термин 566, 586. Аналогии у Фомы Аквинского, например, Summa theologiae I, quaest. 12.

142 C.R. XIII 645.

143 Mel. Erot. dial. C.R. Loci theol. p. 182.

144 Loci theol. 182: «Vulgaris divisio nota est, alia principia esse speculabilia — alia practice».

145 Erot. dial. p. 650. Alia divisio (Другое деление).

146 Melanchthon. De anima. C.R. XIII 144: «Nee turbemur vulgari dictu: nihil est in intellectu quim prius fuerit in sensu. Id enim, nisi dextre intelligeretur, valde absurdum esset. Nam universales notitiae et diiudicatio non prius fuerunt in sensu. Sed fatendum est sensum actione et sungularibus objectis moveri et excitari intellectum, ut procedat ad raciocinanda universalia, et ad iudicandum». («Нас не должно смущать распрос­траненное заявление: в разуме нет ничего, чего сначала не было бы в чувстве. Ибо если мыслить правильно, это совершенно нелепо. Ведь универсальные по­нятия и суждения не были вначале в чувстве. Впрочем, можно согласиться с тем, под действием чувств просходит движение отдельных объектов и возбуждение ра­зума, вследствие чего он переходит к образованию универсалий и к суждениям»).

147 Melanchthon. Erot. C.R. XIII. 514, 534, 536, 611.

148 XIII 536, 627, 685, 686.

149 «Immo aliquam etiam Dei notitiam (между ним, а именно указанным отличием одного от многих) fulgere in nobis oportet, ut ad earn accomodari signa possint». (B нас должно вспыхнуть некоторое знание Бога, чтобы ему могли соответствовать знаки внешнего мира).

150 Thomas. Contra gentiles 1. I с. 12, яснее summa thel. Quaest. II Art. 3. Melanchton. Loci. De creatione p. 62 ss. Обращает на себя внимание перемещение доказатель­ства из series causatum efficientium (действенных причин) на седьмое место с ука­занием: «septima est erudita» (Седьмая научна).

151 Melanchthon. Loci theol. p. 63 ср. с Cicero. Legg. I 24, но особенно Tusc. 1 30, где наряду с «consensus gentium» (согласием народов) в силлогизме есть меньшая посылка Меланхтона: «Omni autem in re consensio omnium gentium lex natura putanda est». N. D. I 62 (Всякое же согласие всех народов предполагает закон природы).

152 Ср. Melanchthon. Physik. C.R. XIII, особенно 345 ss. и другие места и Cic. Tusc. I 67-70, особенно Cic. N.D. II 81 ss.

153 Tusc. I 66, Legg. I 33. N.D. I 4; 11 153. Cp. Descartes. Ill meditation: Бог запечат­лел в душе человека сознание Бога как знак Творца.

154 Melanchthon. Loci p. 139.

155 Eth doctr. Elem. C.R. XVI 171.

156 Об Августине ср. Jodl. Geschichte der Ethik. I 377, о схоластиках GaB. Lehre vom Gewissen (Nitzsch's Jahrbucher fur protestantische Theologie. 1879, 3.

157 Melanchthon C.R. XIII 649. С этим местом следует сопоставить известные по своей впечатляющей энергии места у Цицерона, особенно напоминающее о цитате у Лактанция определение XIII 566: «Lex naturae est notitia principiorum practicorum de moribus, et conclusionum inde extructarum, congruens cum regula aeterna et immota mentis divinae, quae principia cernimus et amplectimur firmo assensu, quia notitiae eorum nobiscum nascuntur, divinitus insitae humanis mentibus in creatione, ut sint testimonia, quod sit Deus, et ostendant, qualis sit Deus, et regant ac indicent actiones nostras» («Закон природы есть знание практических принципов нравов и выведенных из них заключений в соответствии с вечным и незыблемым правилом божественного духа; эти принципы мы знаем и перечисляем с полным согласием, ибо знание их рождено вместе с нами, вложенные Божеством в дух людей при сотворении их, чтобы эти принципы были свидетелями того, что Бог есть высказывали, каков Бог, руководили нашими поступками и судили о них»). Из цитированных мест в работах Меланхтона, созвучных с высказывани­ями Цицерона, укажу в первую очередь на частое использование honestum (на­пример, De offic. I 14), столь характерное для Цицерона, а также aeternum (например, Leg. II 8) и immutabile (например, R. Ill 33, у Меланхтона immobile). Подробное изложение полемики с эпикурейцами по вопросу о finis hominis (гра­ниц человека) C.R. XVI 170 ss. также соответствует значению, приданному этой полемике Цицероном во второй книге De fmibus.

158 Melanchthon. De anima. C.R. XIII p. 158. Надлежит: «considerare discrimen stoicarum opinionum et doctrinae ecclesiasticae, in quam stoica deliramenta Manichaei et Valla impie transfuderunt». (Видеть опасность мнений и церковного учения сто­иков, в котором они преступно распространяют бредни манихеев и Баллы). Ср. критику работы Баллы XVI 193, 194, в которой в резких выражения говорится о господствующем духе противоречия и тщеславия.

159 De anima C.R. XIII p. 158. Раздел De libero arbitrio. Одни противники свобо­ды принимают fatalis necessitas (фатальную необходимость) стоиков, отрицают всякую contingentia (случайность) в мире. Другие лишь указыват на infirmitas humanarum virium (слабость человеческих сил).

160 К понятию Меланхтона о свободе воли см. также лист из его наследия: «Cognitio servit voluntati. Nam perinde ut Tyrannus est in re publica, ita voluntas in homine. Et ut Consiliarius Tyranno subiectus, ita sic et intellectus» (Познание служит воле. Ибо каков тиран в государстве, такова воля в человеке. И как консилиарий подчинен тирану, так и разум (подчинен воле).

161 Меланхтон наиболее основательно Elem. doctr. eht. C.R. XVII 189 ss., затем De anima C.R. XIII 157 ss. Loci th. 65 ss. Ср. с этим Cic.F. c. 14 ss. Плутарх в работе о внутренних противоречиях в стоическом учении с. 34 и 47. О позиции Карне-ада в этих дебатах, см. Schmekel. Philosophic der mittleren Stoa. S. 155-184. Что Меланхтон читал работу Плутарха и использовал ее при изложении и опровер­жении стоического учения, доказывает цитата в Elem. eth. 195; у Меланхтона я особенно выделяю El. de eth. 197. Соответственно у Меланхтона кроме сказан­ного Цицероном и высказывания Аристотеля Eth III 7, 1113, b, 6.

162 El. Eth. Doctr. p. 195 ss. следует сравнить с Cic. Fat. особенно §§ 23, 25, 31, 39, 48, ср. также с этим по вопросу об общей терминологии Цицерона и Меланхто­на N. II 97. Fat. 18. В прекрасной работе Тренделенбурга Notwendigkeit und Freiheit in der griechischen Philosophie, Beitrage II 112 ff. пропуск в изложении между стоицизмом, неоплатониками и Боэцием, следовательно, в важном для нас здесь пункте.

163 Melanchth. Ibidem 197 s. Ср. с Cicero Fat. 21 ss. Aristot., особенно De interpr. c. 9. cm. Trendelenburg. Op. cit. 167 ff. Zeller. II 23 S. 220, 589.

164 Cic. Tusc. Ill 1 ss. cp. Legg. I 33.

165 Главное место в работе Меланхтона De anima C.R. XIII 173, раздел De immortalitate animae humanae (О бессмертии человеческой души), с которым сле­дует сравнить Тускуланские беседы Цицерона I 26-81.

166 Агрикола намеревался написать работу об универсалиях. Его записи вошли в пер­вую книгу De inventione. Универсалиям соответствует communis et universalis natura (Общая природа). Без нее интеллект ничего не достиг бы своим соединением от­дельных вещей. Singularia in universali conveniunt (Единичные соединяются в общем). Диалектика Меланхтона вышла в 1520 г. как Compendiaria dialectices ratio (C.R. XX 711 ss.), затем в различных изданиях полностью переработанная под заглавием Erotemata dialectices. 1547 (C.R. XIII 513 ss.). Для Compendiaria ratio в отличие от Erotemata характерно, что в ней в конце отсутствуют шесть последних предикамен-тов и постпредикаменты, гносеологические объяснения и трактовка ошибочных заключений. Число loci незначительно. Заслуживают внимания сомнения о преоб­разовании суждений и третья заключительная фигура (Лоренцо Балла). Источника­ми Меланхтона были: Аристотель ср. S. 762, Цицерон (риторические работы), ср. S. 734 ss; Квинтилиан ср. S. 717, 747, 750, 753, 762. Он упоминает Георгия Трапезунт-ского S. 763 и Эразма S. 728. В Erotemata он цитирует неимоверное число писателей. Из древних Ксенофонта Р. 640; Платона Р. 516, 20, 39, 45 s., 69, 84, 92, 608, 23, 52 s., 58, 74, 80, 707, 17, 25, 40; Аристотеля 527, 37, 45 s. 58, 74, 87, 90, 95, 97, 99, 617, 24, 28, 48, 52 s., 55 s. 67, 72, 81, 92, 713, 27, 29 ss. 36 s.; особенно важна для исполь­зования Аристотеля как источника к данной работе р. 750; Цицерона р. 515 s., 71 s., 603, 08, 19 s., 24, 29, 34, 40, 44, 60, 65, 87, 93, 747; Сенеку p. 527, 689; Андроника p. 570, Плутарха p. 537, 718; Лукиана p. 537, 658; Евклида p. 640; Птолемея p. 553; Га-лена p. 652, 74, 48; Александра Афродисийского р. 515; Геллия р. 749; Гомера р. 536, 73, 661, 730 s., Софокла р. 744; Еврипида р. 711; Эзопа р. 723; Фукидида р. 744; Де­мосфена р. 623, 43, 45, 706; Исократа р. 662; Горация р. 660; Вергилия р. 742; Corpus iuris p. 691. Из писателей христианского мира он цитирует Боэция р. 518, 20, 65, 68; Иринея р. 717, Иоанна Златоуста р. 740; Иеронима р. 748; Августина р. 559, 628, 32, 69, 737; Петра Испанского р. 515; Дунса Скота р. 520 (его учение он отвергает); Ло-ренцо Баллу р. 609, 55, 747 (с ним он полемизирует); Пико р. 719. — Изложение в Erotemata таково: Книга I после введения о сущности и содержании диалектики. В ней он ссылается на Петра Испанского. «Dialectica est are artium scientia scientiarum (наукоучение), ad omnium methodorum principia viam habens». (Диалектика — искус­ство всех искусств, наука всех наук, обладающая путем ко всем методам). Ее первую часть составляет explicatio simplicium vocum (объяснение простейших слов). За этим следует рассмотрение defmitio (nominis; rei — определения существительных вось­ми видов) и divisio — деления (четырех видов). Конец составляет раздел de methodo, т. е. указание на то, как пользоваться этим разъяснением о simplices voces (про­стых словах). Во второй книге речь идет de compositione (о составлении). Отдель­ные слова и понятия соединяются в предложения. A. de propositione (о предло­жении) a) categorica 1. affirmativa (утвердительное) — negative (отрицательное); 2. universalis — particularis (общее — частное); 3. indefinite — singularis (неопределенное-единичное); b) hypothetica (гипотетическое); 4. vera — falsa (истинное — ложное); 5. necessaria — contingens — impossibilis (необходимое — случайное — невозможное). В. De oppositione et conversione. (Польза конверсии признается). С. De modalibus (propositionibus). В книге III рассматривается соединение суждений: 1. Силлогизм, 2. энтимема, 3. индукция. 4. пример, 5. сорит, 6. de regulis consequentium (о после­довательном применении правил). В книгу IV входит вторая часть диалектики. Пер­вая часть была indicatrix (обсуждающей), за ней следует другая inventrix (изобрета­ющая), а именно топика с кратким указанием о способе раскрывать ложные заклю­чения. В этой книге Меланхтон использует в первую очередь работу Агриколы De inventione. Этот обзор показывает, как повсюду аристотелевский Органон приспо­сабливался к достигнутой школой схоластов точке зрения данного времени.

167 Melanchthon. Elem. eth. doctr. C.R. XVI. 170.

168 C.R. XVI 23, 171 ss. и XXI 23: «Naturalis lex est sententia communis, cui omnes homines pariter assentimur, atque adeo quam Deus cuiusque animo insculpsit, accommodate ad mores». (Естественный закон является общим утверждением, ко­торое разделяют все люди, так как Бог зпечатлел его в духе каждого в соответ­ствии с нравами).

169 C.R. XXI 117 «Quod vero dico leges naturae a Deo impressas mentibus humanis, volo earum cognitionem esse quosdam habitus concreatos, non inventam a nostris ingeniis, sed insitam nobis a Deo regulam indicandi de moribus. Sed ut conveniat cum Aristotelis philosophia, non laboro». (Если я говорю, что законы природы вложены Богом в дух людей, я хочу, чтобы было познано, что знание их является врож­денным свойством, а не изобретенным нами; оно внушено нам от рождения Бо­гом в качестве правила, как судить о нравах. Соответствует ли это философии Аристотеля, меня не тревожит.)

170 Использование теологической традиции в Этике подтверждается следующими цитатами, которые я взял из книги: Herrlinger. Theologie Melanchthons. S. 226: Ориген 21, 83, Августин II, 446; Бернар, Антоний Апол. 285, 38; Иероним II, 734; Василий II 675; Иовиниан Апол. 243, 36; скотистская школа 21, 84; Грациан cons, lat. 2, 198; Жерсон ibid. I, 320; Уиклиф 16, 449; Гейлер фон Кайзерсберг 10, 469; Зебальд Мюнстер, Рейхлин II, 215, 999; Рудольф Агрикола II, 438.

171 Понятие Меланхтона о добродетели см. кроме Аристотеля Cicero Off. I 4, 14; Fin. 21, 58, 60. Об отождествлении естественного нравственного закона с Дека­логом см. Lommatzsch. Luthers Lehre. S. 60 ff.

172 El. eth. doctr. C.R. XVI 223. «lustitia est aut particularis aut universalis. Universalem definit Aristoteles esse obedientiam erga omnes leges in societate, quae honestis legibus regitur». Однако он предпочитает определение Платона: «obedientiam esse omnium virium erga rectum iudicium rationis, id est, conservationem ordinis divinitus instituti. Cp. Aristoteles. Nic. eth. V 3. ss.

173 Ibid. 226. «lustitia est constans et perpetua voluntas, suum cuique tribuens». Это из­вестное, данное Платоном Rep. I, 1, p. 331 вслед за Симонидом определение, ко­торое стало принятым у римских юристов. Ср. Cicero. Fin. V 65, 67. De inv. II 160: «Animi affectio, suum cuique triberens».

174 K. Mel. ibid. p. 227 cp. Cicero Fin. II 94, Leg. I 58, II 8, Ac. Ill 1.

175 Отсылаю к изложению этого вопроса в классической работе Штинцинга S. 283 ff. Подробнее см. Hanel. Melanchthon der Jurist/Zeitschr. fur Rechtsgeschichte. 1869. Слишком несправедливо суждение Калтенборна, предшественника Гуго Гроция. S. 211 ff.

176 Conf. Aug. 27, 49. Apol. 287; С. Ref. 25, 464; 14, 26, 50, 82, 632, 699.

177Conf. Aug. Art. 21,25, 27.

178 C.R. 7. 526, 772; 16, 203; 21, 730; 23, 216; 399. Apol. 238 ss.

179 C.R. 6, 322; 5, 522.

180 Ritschl. Versohnungslehre. I 195 ff. 199, 260, 351.

181 Доказательство этому я пытался дать в Archiv. Bd. IV (в данном издании с. 8 след.).

182 Выдержка из Проповеди святого Бернара о Песни песней. Ritschl. Pietismus. I S. 49.

183 Ibid. S. 53.

184 Дуне Скот говорит о Libr. sentent. Prologi quaest. Ill 14: Sacra scriptura sufficienter continet doctrinam necessariam viatori. (В Священном Писании содержится в достаточной степени учение, необходимое паломнику).

185 Самое значительное в Аугсбургском исповедании, сказанное о вере, заключа­ется в том, что преимущество принципа веры перед принципом совершения доб­рых дел равномерно выводится во всем Исповедании.

186 Ср. особенно статьи о гражданской сущности и светской власти, о вере и доб­рых делах; о том, что следует и должно свершать добрые дела, о монашеских обе­тах. «Большое заблуждение считать, что совершенство христианина должно со­стоять в образе жизни и делах, которые люди сами избирают, в том, чтобы не состоять в браке, не иметь никакой собственности, в послушании, в одежде и пище. Совершенство христианина прежде всего в том, чтобы бояться Бога и до­верять Ему. В знании, что у нас есть милосердный Бог и Христос, и в возраста­нии в нас этой веры мы сохраним ее, взывая к Богу, ждем от него помощи во всем и совершаем добрые дела по Божьему велению, каждый на своем месте».

187 См. Ritschl. Pietismus. I 40.

188 И в завершение Lecky. Geschichte der Aufklarung in Europa. Obers. von Jolowicz. I 40 ff., 108 ff. Для ознакомления с верой Лютера в дьявола, демонов, ведьм глав­ным источником служат застольные речи.

189 Zwingli 111 157. «Solius ergo dei est et ut credas deum esse et eo fidas. Quid deus sit, tarn ex nobis ipsis ignoramus, quam ignorat scarabeus, quid sit homo» (Следовательно, есть только один Бог, и ты должен верить, что Бог есть и доверять Ему. А что есть Бог, мы так же не знаем, как не знает жук, что есть человек).

190 Ibid. 323, 324.

191 Ibid. 324.

192 In se esse (Существовать в самом себе); определение субстанции Спинозой.

193 Ibid. 159-161.

194 Zwingli III 157. Fideles autem hoc uno fideles sunt, quod unum verum solurn omnipotentem Deum esse credunt eoque so\ofldunt. (Верные они все потому, что ве­руют в одного единственного истинного всемогущего Бога и доверяют только Ему).

195 Zwingli III 166 ss.

196 Целлер (Zwingli S. 57 ss.) убедительно показал, что учение о грехопадении не могло быть соединено с неоплатонически стоическим учением Цвингли.

197 Zwingli III 173 ss.

198 Zwingli III 175: «Vera religio vel pietas, haec est, quae uni solique deo haeret». falsa religio est, ubi alio fiditur quam deo». («Истинная религия или благочестие там, где ве­руют в единственного Бога», «ложная религия там, где веруют в другого, не в Бога»).

199 Zwingli III 320, 323: «Nostro igitur bono deus sic nobis manifestat: sive enim, quod summum est miraculum, si cordibus nostris ingerit, ut Deum ac patrem nostrum esse agnoscamus, sive per miraculosa opera idem efficit in hoc solummodo facit ut nobis prosit».

200 Очень хорошо резюмировано в эпилоге de religione, p. 322-325.

201 Co страницы 179 ss. начинается de religione Christiana.

202 Zwingli III 325.

203 Quo pacto adolescentes formandi. Zwingli. Opp. IV 152 ss., 158.

204 Institutio. Ausgabe 1550. 21, 6.

205 Kommentar z. Romerbrief. XI 7.                                                                                                                           

206 Instil. 1559. I c. 17, § 5.

207 Ibid. I c. 15, § «Potuit igitur Adam stare, si vellet, quando nonnisi propria voluntl cecidit: sed quia in utramque partem flexibilis erat eius voluntas, nee data erat ; perseverandum constantia, ideo tam facile prolapsus est» (Следовательно, Адам: если бы хотел, устоять, так как зависел только от собственной воли, однако как воля его была податлива и ему не была дана стойкость, чтобы противостоять, он тем легче пал).

208 Ibid.: «Praeclaris dotibus excelluit prima hominis conditio, ut ratio, intelligentia etc.-i Suppeterent non modo ad terrae ac vitae gubernationem, sed quibus transcenderen usque ad Deum et aeternam felicitatem. — In hac integritate libero arbitrio pollet i homo, quo si vellet, adipisci posset vitam aeternam» (Прекрасными дарованиями обладал человек при его сотворении, разумом, способностью познания и т. д. было бы достаточно не только для господства над Землей и жизнью, но и, обретения Царства Божьего и вечного блаженства. Человек обладал такой по нотой свободной воли, что мог бы, если бы захотел, достигнуть вечной жизни)

209 Institutio IV с. 3.

210 IV с. 11, 12: Отлучение от церкви определяется здесь как fidelium suffragiii damnatus (осуждение голосами верных).

К очерку 3. Автономия мышления, конструктивный рационализм и пантеистический монизм в их связи в XVII веке

1 De veritate, 1624; de religione gentilium, 1645. Я пользуюсь de ver. ed. Ill 1656.

2 De ver. 291: «Ut paucis dicam, omnis novus sensus divinus, beatus (qui in foro interne excitatur) revelatio est» (Кратко говоря, каждое новое божественное чувство, блаженное (возникшее в глубине души) есть откровение).

3 De caus. err. 71.

4 Taceant Naturae sugillatores neque penitus depravatam praedicent, quae nullo non saeculo docuit horrere scelus». De ver. 132: «Valere interea jubemus exscriptores miseros, qui facultates nostras noeticas in inferior! animae parte una cum concupiscibilibus et irascibilibus posuere». De ver. 148. («Пусть молчат исказители природы и не объявляют ее испорченной, ее, которая всегда учила ужасаться злодеянию». «Мы прощаемся с жалкими писаками, которые помещают наши духовные способности в низшую часть души вместе с вожделением и раздражи­тельностью»).

5 «Veritatem investigandi ratio, quae quam ardua sit, vel ex eo conjicias, quod nullo in publicum prodierit saeculo, qui argumentum istud ex professo tractaverit». Lect. ing. De ver. «Facultatum humanarum terminos et metas ptimi, quod scimus, posuimus», p. 195. (Ис­следованием природы истины, что так трудно, а также выводами по этому вопросу, никто в наше время заняться в соответствии с родом своих занятий не осмелился. Мы устанавливаем, насколько знаем, цели и пределы человеческих способностей).

6 «Est igitur omnis veritas nostra conformitas». De ver. 16. (Следовательно, вся истина состоит в нашем единообразии).

7 Thorn. «Quum veritas intellectus sit adaequatio intellectus et rei». Summa cont. gent. I c. 49. (Ибо истина есть разум, разум адекватен вещи).

8 «Tantum abest, ut ab experientia et observatione deducantur elementa sive principia ista sacra (sc. die notitiae communes), ut sine eorum aliquibus sive saltern aliquo neque experiri neque quidem observare possimus». De ver. 35. Без этого мы воспринимали бы nuda spectra, portenta et terrores. (Совершенно невозможно выводить из опы­та или наблюдения элементы или эти священные принципы (т. е. общие поня­тия), без них мы не могли бы ни проводить опыты, ни наблюдать призраки, чу­деса и ужасы).

9 «Sunt autem veritates iste notitiae quaedam communes in omni homine sano et integro existentes, quibus tamquam caelitus imbuta mens nostra de obiectis hoc in theatre prodeuntibus decernit». De ver. 35, cp. p. 37 s. (Истины, общие понятия присутству­ют в каждом разумном и непредубежденном человеке; благодаря им, данным как бы небесными силами, наш дух различает происходящее в мире).

10 De ver. 68: «Apage igitur istos, qui mentem nostram tabulam rasam, sive abrasam esse praedicant, quasi ab objectis haberemus, ut in ilia denuo agere possimus». 144: «Apage igitur veteratoriae scholae rasam tabulam» (Отвергни, следовательно, тех, кто утвер­ждает, что наш дух подобен чистой или выщербленной доске, на которой возни­кают образы объектов, чтобы мы могли вновь обращаться к ним. Отвергни, сле­довательно, хитроумную школу чистой доски).

11 De ver. p. 47.

12 «Discursum esse infinitum vulgo creditur et nullum dari dubiorum terminum, sed falso» 202. «Quod tamen dicursum paulo acrius perstrinximus, in causa est quia nullus nisi a discursu solennis error quod ex innumeris illis absurditatibus, quae substructionibus notitiarum innituntur, satis constat» 201 s. (Обычно считают, что дискурсивный спор, бесконечен, не кладет конец сомнениям, но при этом ло­жен» 202. Причина же того, что мы ведем спор, менее резко заключается в том, что он ведет к обычной ошибке; что из бесчисленных нелепостей, основанных на построении общих понятий, остается достаточно.

13 «Veritatem enim поп solum veritatis, sed ipsius etiam erroris basin esse quodammodo supra observavimus» 202. (Истина является основой не только истины, но и ошиб­ки, как мы заметили выше).

14 Пристрастие к теософам проявляется в совете изучать Парацельса, Патрицци и Телезио, содержащемся в автобиографии Герберта, включенной в наставление для обучения мальчиков.

15 «Est providentiae divinae universalis instrumentum proximum eiusque pars aliqua in ipsa mente signata» De ver. 56. (Ближайшее орудие универсального божественно­го провидения и часть его, запечатленная в духе).

16 «Adeo denique necessaria, ut nee morte tolli videatur». Ibid. 57. (Поэтому неопро­вержимо, что смерть не может уничтожить его). «In hoc quoque navabis operam, ut verum aeternum, quod semper praesens et parabile a praeterito sive verisimili, a future denique sive possibili distinguas». Ibid. 65. (В усер­дном выполнении своего дела ты, быть может, в будущем различишь подлинную вечность, которая всегда присутствует в настоящем, доступна или вероятна в прошлом).

18 «Vires easdem, quas Pergami olim, modo obtinet rosa». Ibid. 5 (Те же силы, кото­рые некогда действовали в розе Пергама).

19 «Easdem facultates in foro interiori hominis cuiuscumque sani et integri etiam ab omni aevo descriptas (tamquam notitiani aliquam communem) proponimus». Ibid. 5. (Те же способности, известные во все времена, мы предполагаем в каждом разум­ном и честном человеке (в качестве неких общих понятий).

20 «Unicam veritatis normam in necessariis facimus consensum istum universalem, qui sine providentia divina non instituitur». Ibid. 51. (Единое правило истины мы счи­таем необходимым в том общем согласии, которое невозможно без божественно­го провидения).

21 Consensum universalem tamquam doctrinam instinctus naturalis et necessarium providentiae divinae universalis opus habemus». Ibid. 50. «(Deus) notiones communes tamquam media providentiae suae divinae universalis nullo non saeculo hominibus impertivit». 51. (Во всеобщем согласии мы имеем как бы доктрину о естественном инстинкте и необходимое действие универсального божественного провидения. (Бог) не лишил общих понятий, как бы средств его универсального божествен­ного провидения, людей ни одного века).

22 Р. 66 s.

23 «Notitia communis, etsi hominem latere possit. quatenus nondum explicatur, si tamen ab obiectis vel rerum vel verborum vel quidem signorum excitata fuerit, communem notitiam futuram existimandum est». 59.

24 Inter communes igitur illae primum obtinent locum quae ex omni obiecto nulla interposita mora conformantur». 62.

25 «Cum autem beatitude sit omne bonum et aeternum sit опте tempus, summum illud bonum erit beatitude aeterna». De ver. 139.

26 «Est igitur in omni actione egregius conscientiae usus. Primo, ut supremum aliquod numen agnoscamus, quod ut ubique existat, nullibi tamen luculentiore indicio deprehenditur. Secundo, ut de providentia eius certiores facti ad illam nos totos com-ponamus. Tertio, ut compertum habeamus, nisi praemium et poena nos maneret, Deum a nobis rigidam et duram illam virtutem etc. minime exacturum». De ver. p. 137. «Ad salutem tamen aeternam comparandam non sufficere perhibebunt nonnulli. Ceterum qui ita locutus fuerit, пае ille quidem audax, nedum sacrum temerariumque effatum (mea sententia) protulerit; cum nulli satis explorata sint indicia divina». De rel. gent. Amst., 1700, p. 293.

27 De ver. 268 ss.

28 Ibid. 283.

29 The life. p. 31.

30 Remusat. L.H. de Cherb. p. 114. Life, p. 65, 322. Reign of Henry VIII. Haered ac nepot. praecept. p. 1 s.

31 Странно, что среди множества приведенных Гербертом имен мы не находим того итальянца, который, насколько я вижу, был единственным, кто до него трактовал так же, как он, способность природного инстинкта. Это Франческа Пуччи из Флоренции. Он родился предположительно около 1540-1541 гг. и про­исходил из знатной семьи. Под действием религиозной борьбы в Лионе он, стре­мясь достигнуть ясности, обратился к изучению Священного Писания; свое ис­следование он продолжал затем в Оксфорде и Лондоне, но оказался замешан в диспутах с кальвинистами. В Базеле он подружился с Социни, но вынужден был уехать из-за своих свободных религиозных высказываний; в Англии он по той же причине попадает в тюрьму и бежит оттуда в Голландию, где вступает в связь с сектами перекрещенцев. Он отправился в Краков к Социни, но и там верующим в Библию социнианам его общество стало непереносимым из-за того, что в дис­путах он черпал свои доказательства не из Писания, а из природы и разума. В конце концов он, как сообщает Лука Озиандер, был, по-видимому, заключен в тюрьму и сожжен в Риме. Эти данные о его жизни основаны на письме Социни Дудитиуму от 3 Non. де­кабря 1580. Bib. Unit. Oper. Socini. T. I 495. Главное произведение Пуччи встре­чается редко. Полное его заглавие гласит: «De efficacitate Christi servatoris in omnibus et singulis hominibus, quatenus homines sunt, Assertio catholica aequitati divinae et humanae consentanea, universae sacrae scripturae et sanctorum Patrum consensu, spiritu deascretionis probata, Adversus scholas asserentes quidem sufflcientiam Servatoris Christi, sed negantes salitarem efficaciam in singulis per Franciscum Puccium Filidinum Dei et Christi servum (1591 Gondae in Hollandia). Это заглавие отражает свободную точку зрения автора. Поскольку достать книгу ока­залось невозможным, интересующие нас данные взяты из полемической работы Гааса против пуччианизма (1712). Исходя из этих данных, можно заключить, что уже Пуччи произвел редукцию догмата и видел условия вечного блаженства в со­ответствующем стоическому воззрению разумном образе жизни и в любви к ближнему. А для достижения вечного блаженства необязательно быть крещен­ным и принадлежать церкви. Для подтверждения этого неслыханного учения он среди прочего приводит в качестве примера капитана Корнелия, который обра­щался к Богу только исходя из «природного инстинкта».

32 Он исходит из понимания, противоположного школьному дискурсивному ме­тоду. Из него возникли все ошибки, защитники его лишь способствовали со­мнению; необходимо найти совершенно достоверную основу. Ее он находит, как позже Кант, из четырех источников познания только в априорном позна­нии, понимаемом в стоическом смысле как телеологическая связь жизни. Ср. р. 72: «obicientibus autem, quid novi ex doctrina ista notitiarum communium adferam, respondeo: certitudinem in rebus etiam mathematicam». (Возражающим же, которые меня спрашивают, что нового я привнес, исходя из этой доктри­ны общих понятий, отвечаю: уверенность, даже математическую, во всех ви­дах). Эти слова показывают, что Герберт в своем доказательстве значения instinctus naturalis, который Монтень, Шаррон и Бэкон взяли в более узком смысле из римской Стой, притязает на оригинальность понимания всей чело­веческой способности познания. Насколько же он был убежден в правильнос­ти и важности своего учения, показывает сказанное на р. 204: «restat ut ex hac methodo nostra verum a falso in propositione quacumque data separes: alia enim ad veritatem non superest via» (Тебе остается отделить в данном представлении ис­тинное от ложного посредством нашего метода; другого пути к истине нет). Правда, это относится прежде всего к предикаментам. Однако, так как этот метод входит в учение о дискурсивном мышлении, а оно может действовать только на основе общих понятий, то приведенное место существенным образом относится к учению Герберта об общих понятиях и их непоколебимой досто­верности. На р. 195 он также утверждает, что первым дал эту основу и всю раз­работку теории познания.

33 Agric. dial. С. 6, р. 51, 52, 55, 57.

34Cic. Defin. V9, 24; III 5, 16.

35 Ibid. V 21, 59; deor. nat. II 4, 21; Tuscul. I 2, 27, особенно 22, 53 ss. 84, 57.

36 Cp. Cicero nat. deor. II 29, 73 и 32, 81. Он использовал также Варрона.

37 Он упоминает Аристотеля: 147, 159, 161, 242. Варрон (у August, civ. d. 19), p. 264, не совсем неизвестного автора, р. 273. Предположительные указания, р. 79: Archiatrus; р. 13: oratorum princeps (Cicero), p. 40 Z. I: radii animae cp. Cell. V 16, 2; p. 58: mentis fenestrae cp. Cic. Tusc. I 20, 46, p. 62, p. 85; spiritus emissarii cp. Gell.

V 16, 2; p. 305: Cic. de fato c. 10, 20 ss. - p. 310 Z. 4: Cic. de div. I 57, 129; 30, 63 ss. (?); p. 74; стоический рок отвергнут.

В Causis errorum он упоминает с. 8, 90: Cornelius Dribel; p. 23: Anatomisti; p. 24: philosophi; p. 45, 46, 48: medici; p. 137: medicus celeberrimus; p. 61: scepticus; p. 63: empiric!; p. 63, 137, 110, 120: auctores; p. 105, 112, 116, 122, 123, 125: percelebris opticus; p. 79, 80, 102: Neoterici (школа); р. 140: primaria schola; p. 41, 82, 87, 127, 128, 135 140, 141: schola; p. 113, 115, 127, 128, 136: Aristoteles; p. 122: architecti; p. 114: mathematici; p. 125, 127, 137: quidam; in de religioneG. Vossius p. 14-15, 16-17, 24, 25, 27, 30, 33, 34, 35, 36, 40, 41, 42, 43, 44, 51, 52-53, 56, 64, 69, 70, 72, 80, 84, 86, 87, 88, 90, 93, 95, 97, 102, 103, 104, 108, 111, 116, 120, 123, 126, 137, 138, 139, 141, 153, 164, 166, 181, 183, 202. Cicero: 17, 24, 28, 29, 30, 33, 39, 40, 41, 43, 44, 48, 49, 54, 56, 59,60,61,64,69,71,72,73,79, 101, 102, 105, 106, 110, 111, 112, 114, 117, 119, 120, 124, 125, 126, 128, 129, 130, 132, 133, 136, 137, 141, 143, 144, 145, 148, 149, 150, 152, 153, 159, 160, 162, 184, 185, 186, 187, 188, 189, 190, 191, 192, 193, 194, 195, 196, 197, 199, 201, 204, 205, 206, 213, 215, 216, 227, 228. Varro: 10-12, 38, 42, 47, 48, 59, 71, 77, 78, 92, 94, 95, 96, 101, 103, 114, 116, 119, 133, 141, 146, 148, 149, 152, 154-155, 156, 186, 187, 227, 229, 230. (Начало работы является, быть может, собственной пере­работкой книги Цицерона (de deor. nat. II 2, 4 ss.) и идей Варрона). Galilei: 6, 32, 48, 83. Jelden: 33, 38, 42, 87, 133. Garcilasso de Vega: 20, 34, 42. Philastrius: 35. Gesnen 35. Auctor Christ.: 40. Thomas Aquinas: 40, 228. Jesuita: 40. Cartarius: 41, 43, 44, 46, 71, 72, 85, 88, 122, 124, 136, 140, 144, 156, 208. Euthynius Zingabenus: 42. Mersennius: 42, 50. Copernicus: 43, 51. Seneca: 43, 47, 64, 68, 78, 120, 137, 187, 196, 198, 204, 206. Vincentius Bellov: 44. Kepler: 46, 47, 48, 49, 56. Scheiner: 46, 47, 48, 56, 57. Sauford: 47, 138. Acosta 53-54, 92. Tubus: 56. T. Mexias: 57. Avicenna: 166. Permonchus: 58. Fr. Leo Yen.: 65. Carpentarius: 66. Glycas: 70. Lipsius: 72, 74, 76. 109. Heinsius: 110, 202. Jo. Leo: 76. Dausquius: 80. A. Piccolomini: 80. Licetus: 87. Theodorus Gaza: 89. Patricius: 57, 78, 81. Petr. Aponensis: 48. Hugo Grotius: 15, 202. Roger Baco: 48. Tycho de Brahe: 50, 78. Jos. Scaliger: 51, 53, 102, 116, 140. Bullinger: 228. Boccatius: 89. Wilibald: 91. Demsterus 98. Christopha Castro: 116. Fuller: 122. Fabricius: 122. Budaeus: 123. Calius Rhodig.: 123. Vives: 123, 145. Bullin: 167. G. Choul: 181, 214, 227.

38 Важно установить понятие школы. Он говорит о ней в De veritate: p. 18, 25, 29, 40, 41, 64, 67, 75, 78, 92, 95, 105, 109, ПО, 116, 118, 122, 127, 131, 136, 138, 141, 144, 147, 156, 164, 166, 168 ss, 193, 197, 198, 201, 203, 205, 206, 207, 208, 211, 225, 229, 230, 232, 238, 246, 248, 249, 254, 255, 257, 259, 261, 262, 263, 268, 270, 271, 282, 305, 311. Иногда для школы: auctores. Он добавляет к школе в учении о макрокосме и макрокосме р. 116, о humores p. 110, об отдельных sensus externi (внешних чувствах) 168 ss., о де­лении сущего р. 141. Далее он оперирует теми же понятиями: facultates p. 40, 41, 197 ss., conditiones р. 29, obiectum р. 25, differentia (facultas) p. 40, analogia p. 20, principium individual, p. 198, conformitas (conscientiae) p. 138. Основные пункты различия: но­минализм p. 164, tabula rasa p. 68, 144, 168, discursus p. 64, 68, 75, 78, 95, 131, 193, 197 . 201 ss. Доказывают отношение школы к Аристотелю р. 127, 197, 204.

39 Galilei opere, ed. AJberi. Ill 354 ss.

40 Ibid. XI 21.

41 Ibid. XIII 93.

42 Для более подробных сведений я отсылаю к прекрасной работе: Natorp. Galilei als Philosoph/Philosophische Monatshefte 1882.

43 Наиболее ясное представление об отношени Бэкона к theologia naturalis (есте­ственной теологии) дает de augm. IX p. 596-599 и III p. 185. Принципы религии не подчинены разуму, они утверждены в себе как таковые; разуму надлежит вы­водить положения из них. Бэкон ставит перед theologia naturalis и lumen naturale (естественным светом) задачу опровергнуть атеизм и считает их способными это совершить. Герберт выводит достоверность бытия Бога из той же способности, но не относит ее к христианской религии, достоверность которой он связывает с revelatio (откровением). Впрочем, Бэкон распространяет lumen naturale только на этику (р.597), по крайней мере говорит он только о ней; однако мы должны при­нимать во внимание ее и для доказательства бытия Бога, если естественной те­ологии надлежит, как того хочет Бэкон, опровергнуть атеизм. Все различие со­стоит, следовательно, в том, что Бэкон снижает значение lumen naturale, возвы­шая откровение, а Герберт чрезвычайно высоко оценивает важность этого ин­стинкта.

44 De augment. IX p. 597.

45 Ibid. VII p. 434, I ss.; 435, 15.

46 Бэкон цитирует учения стоиков и вообще древних авторов: VII р. 428: xoyoi; p. 430: Sen. ep. 52, 14; p. 432, 13 ss.: Sen. ep. 66, 5; 95, 10; Cic. off. I 3, 7-9 s.; 5, 17; III 2, 7; I 43, 152; II 25, 88 ss.; p. 437, 18 ss.: Cic. off. I 2, 6; de fin. V 8, 23; de leg. I 13, 37 ss.; acad. pr. II 45, 139; de off. Ill 33, 116; acad. pr. II 42, 129; p. 440, 17: Cic. off. I 4, 11; p. 440, 8-9; Varro у August, civ. D. VII 28; p. 144, 10: Cic. fin. V 13, 37 ss. Ill 91, 31; off. HI 3, 13. Seneca de vit. beat. 8, 2 ss.; p. 445, 7: Sen. ep. 85, 18; p. 439; Aristoteles; p. 439: Diogenes; p. 445, 3: Plat. Phaedon c. 9, p. 64 Ass. Seneca ep. 4, 12, 23, 24, 30, 32, 70, 77, 78, 80, 82, 98, 99, 101, 102 и т. д.; р. 446, 7: Cic. off. I 7, 20; p. 447, 14: Hecaton у Cic. off. Ill 23, 89 и т. д. р. 452, 4: Hecaton у Seneca de benef. II 18, I ss. 21, 4; III 18, I f ss.; Cic. de off. Ill 15, 63; Seneca ep. 94; p. 453, 12: Cic. off. Ill 4, 18; p. 456, 17: известное стоическое понимание (как бо­лезнь); р. 456, 5: ср. Posid. b. Galen 280 М. (Бэкон читал Галена ср. р. 220); р. 457, 6 ss.: ср. Cic. off. I 30, 107 ss.;31, 110 ss.;32, 115 ss.; p. 459, 5 ss.: Cic. off. 134, 122 и 124. 32, 115; p. 459: Aristot. rhet.; 461, 13: Seneca de ira; p. 463, I ss. cp. Cic. off. I 31, 110; p. 464, 12: Aristot.; p. 465, 17: Arist. Nic. eth.; p. 468, 10 ss. cp. Cic. off. I 31, ПО и 114; p. 469, 11 ss. Aristot.; p. 469, 17: Plinius paneg.; p. 470, 15: Xenophon; p. 472, 10: суждение о Стое.

Книга VIII. p. 474, 4: Cic. ad Alt.; p. 474, 15: Pindar; p. 476, 7: Cic. ad Quint, fratr.; p. 476, Г. Cic. ad Att.; p. 477, 12 ss.: Livius; p. 480, 11 и ss.: Cic. de orat. Ill 33, 133 ss.; p. 481, 7 s. Cic de petit, cons.; p. 510, 12: Cic. ad Att.; p. 516, 20: Q. Cicero./ p. 521, 10: Epictet.: p. 531, 6: Cic. ad Att.; p. 538, 9: Aristoteles. Книга III. p. 180, 4: напр. Cic. off. I. 43, 153; Sen. ep. 89, 5; p. 180, 5: Aristot. Nic. eth.: p. 187, 2 ss. Homer.; p. 189, 1 ss.: Cic. Acad. II 10, 32; Diog. IX 72; p. 189, 13: напоминает под­раздел физики у Сенеки 89, 16; р. 198, 10: Cic. divin. II 46, 97. I 19, 36; p. 213, 8: Ps. Плутарх, doxogr. p. 214: Лактанций, Филон, Филострат, Теофраст, Парацельс, Телезио, Патриций, Венетус; р. 220: Гален: р. 224; Герои; р. 224 Агрикола.

47 Charron. Sagesse II. с. 7.

48 Эта телеологическая связь частей в осуществляющее свою цель целое, которое есть natura, ratio naturae, lex naturae, составляет самый глубокий и оригинальный пункт в стоицизме. Ср. Zeller. S. 209 ff.

49 Lipsii politicorum. L. IV. c. XIII.

50 Opinione del padre Paolo servita, come debbe govenorsi la Republica veneziana per havere il perpetuo dominio. Написано в 1615 г., опубликовано в 1681 г.

51 Test, polit. 2-е part. c. 6.

52 Разработка этого учения в средние века и перенесение его в XVI и XVII вв. по­казана в классической работе Отто Гирке об учении о государстве и корпорации в древности и средние века (1881), а также в его «Альтузии». Об опосредствова-ниях, ведущих от естественного права и учения софистов о договоре, я скажу в другом месте.

53 Боэси в его работе De la servitude volontaire.

54 Bodinus de republica c. 8.

55 De rep. I. c. 2; II c. 1; c. 5; C. 7; VI. C. 4.

56 Когда Гроций (1 с. 3) резко выступает против теории тех, кто видит в народ­ном суверенитете источник любой государственной власти, то его полемика направлена, по-видимому, прежде всего против Альтузия, утверждение которого, что власть, следовательно, и короли, является лишь administratores consociationis universalis, он пытается (§ 8, 14) опровергнуть. Греции принимает приравнение правителей опекунам народа, как их определил и пояснил по их правовым след­ствиям Альтузий; но мнение Альтузия, конечно, корректируется в соответствии с взглядами представителя умеренного абсолютизма. Ср. de Groot 1 с. 3 § 8, 14. На дальнейшие отношения между ними обратил внимание Гирке (Gierke О.) Johannes Althusius und die Entwicklung der naturrechtlichen Staatstheorien. Breslau 1889. S. 29, 101, 251 ff.) О своем отношении к предшественникам Греции гово­рит в Пролегоменах § 36. ss.

57 Ibid. § 39. Ср. Cic de leg. I 10; Acad I 40; Sen. ep. 120, 4 ss. и т. д.

58 Именно в этом он видит свою задачу, ср. Proleg. § 30; он хочет привести есте­ственные определения в международном праве в систему. Поскольку они всегда неизменны, их можно представить в научной форме.

59 1 с. I § 3 ss.

60 Proleg. § 16.

61 Генерализацию, к которой Греции стремится, он определяет образом, близким знаменитому месту в работе Спинозы. Proleg. § 58; «признаюсь, что я, следуя ме­тоду математиков, рассматривающих фигуры отдельно от тел, занимаясь правом, никогда не уделял внимание какому-либо действительному отдельному случаю».

62 Близкую мысль высказал уже Габриэль Биль (ум. 1495): Si per impossibile dens non esset qui est ratio divina, aut ratio ilia divina esset errans: adhuc si quis ageret contra recta rationem angelicam vel humanam aut aliam aliquam, si qua esset — peccaret»... (Если бы, что невозможно, Бог, который есть божественный разум, не существовал бы или божественный разум ошибался бы: до той поры тот, кто дей­ствовал бы противоположно здравому ангельскому или человеческому или како­му-либо другому разумению, если бы оно имелось, — согрешил бы...») В XVII в. естественным правом была также совершенно отвергнута средневековая идея, со­гласно которой властители суть представители Бога, получившие от него свою власть и свои права.

63 Интересно проследить, как Гроций стремится согласовать различные правовые взгляды посредством в некоторой степени произвольного толкования мнений древних авторов. В вопросе о праве на ведение частной войны он опирается на слова Цицерона: «Обнажать меч, конечно, не было бы разрешено, если бы это запрещалось в любом случае» — будто из этого можно сделать вывод, что брать­ся за меч допустимо не только в войне государства, но и в частных войнах. Еще более вольно интерпретируются некоторые христианские положения, как будт отрицающие право на частные войны, ср. 1, 3 § 3 ss. Библейская заповедь любви к ближнему противостоит в своем узком смысле воззрениям Гроция. Это oграничение он пытается устранить античной идеей: tarn omnibus parcere crudelit est quam nulli (жалеть всех такая же жестокость, как не жалеть никого). Ср. Seneca de clement. I с. 2. Что Гроций, впрочем, сознавал, насколько его толкования свободны, следует из I с. 3 § 4, 3.

64 Ср. De fmib. V 66.

65 Ср. I с. I § 10, 1.

66 Proleg. § 5.

67 Ibid. § 5-7. Ср. Sen. ep. 47,3.

68 I с. 2 § 5. Ср. Cic. de off. I 11.

69 De off. Ill c. 5.

70 II 2 § 2.

71 Я определяю точку зрения Шефтсбери как панентеистический монизм. В этом смысле она полностью, вплоть до отдельных слов совпадает с формулами Джор­дано Бруно. Однако когда мы видим, как его учение о двух основных влечени ях возвращается через посредство Бэкона к древним (ср. выдержку из Цицеро­на у Бэкона), когда ощущаем, как тончайший аромат платонического чувства ве­ликолепия красоты в нравственном виртуозе и в универсуме веет в его произве­дении, как он в моральных понятиях рассуждает в духе Платона о симметрии, пропорции и т. д., мы приходим к выводу, что знаменитое изложение его панен-теизма в «Рапсодии» обусловлено, как я покажу в другой связи, традицией сто­ических мыслей. Ср. Rhaps (Перевод 1777 г.) II 349 до 365, особенно 351, 353, 354, 355, 360, 363, 364. (Прежде всего одушевленный эфир мира, возникновение мира из него и возвращение мира в него, подчинение убеждений познанной при­родной связи, идеал природы). С другой стороны, места, начинающиеся со слов: «О прекрасная природа! Самая прекрасная и добрая! всех любящая и т. д.» без со­мнения стояли перед умственным взором автора статьи о природе в Тифуртском журнале; и этим автором был, согласно поучительным сообщениям Штейнера в последнем томе Гётевского ежегодника, с. 393-398, в той или иной степени Гёте. В замечаниях Гёте, записанных при чтении Спинозы, недавним опубликовани­ем которых мы обязаны Зуфану, мы обнаруживаем не просто признание Спино­зы, но и противоположность его идеям, проистекающую из согласия с Шефтс-бери. [См. ниже статью о занятиях Гёте Спинозой. Прим, издателя.]

72 Достигнув важного пункта моего изложения, когда необходимо доказать в этом и в последующих разделах мое утверждение (Archiv V 4, S. 484), согласно которому «зависимость от римской Стой глубоко проникает в психологию и по­литику Гоббса и Спинозы, в пантеизм Спинозы и Шефтсбери», а также выпол­нив мое обещание показать на основании источников влияние римского сто­ицизма на возникновение всей естественной системы, следовательно, в области гносеологии, теологии, морали и политики, я считаю необходимым просить про­щения за несомненное несовершенство такой первой попытки, неминуемого, невзирая на то, что я в течение многих лет собирал материал, особенно о Спи­нозе и учении об аффектах. — Именно к моменту завершения рукописи и пере­дачи ее в печать, я получаю последний выпуск «Архива», который доставил мне радость тем, что моя характеристика Телезио совпадает с отношением к эт^ому мыслителю господина профессора Штейна, высказанным в его извещении о книге Гейланда.

73 Zwingler, morum philos. 2 torn. 1575; Just. Lipsius, de constantia 1582, politica 1583, manuductio ad stoicam philos. 1604, physiologia Stoicorum 1610; Scioppius element. Stoicae philos. mor. 1606. Daniel Heinsius, orationes (особенно XV) 1628. AvSpoi/iKov Ро 5 ю> Ethicorum Nicomach. paraphrasis, cui subiungitur libellus Ttepi лабсоу; Jul. Caes. Scaliger, exotericarum exercitationum 1. 15. de subtilitatae ad Cardanum 1620; Hugo Grotius. de iuve belli et pacis 1625; Gerh. Joh. Vossius, de theologia gentili (содержит учение об аффектах), institutiones oratoriae et poeticae; Gataker, de disciplina Stoica cum sectis aliis collata vor der Edition des Antonin Cantabr. 1563. Salmasius, commentarius Simplicii in enchiridion Epicteti mit disputatio de philos. Stoica. 1640.

74 Non defuerunt tamen viri praestantissimi (quorum labori et undustriae nos multum debere fatemur), qui de recta vivendi ratione praeclara multa scripserint et plena prudentiae consilia mortalibus dederint; verum affectuum naturam et vires, et quid contra mens in iisdem moderandis possit, nemo quod sciam, determinavit» (Однако, были выдающиеся люди (их труду и деятельности мы многим обязаны), которые написали много прекрасного о правильном образе жизни и дали смертным советы,преисполненные мудрости; но подлинную природу и силу аффектов и насколько душа способна обуздать их, никто, насколько я знаю, определил). "ZellerS. 250, Anm. 4; Marc Aurel. 9, 21; 11, 23.

76 Ср. Zeller. S. 230 ff.

77 Seneca, ep. 12, 10.

78 Cic. Acad. 1 10, 38; Tusc. IV 15, 34: «ipsa virtus brevissime recta ratio dici potest» (сама добродетель может быть кратко названа правильным использованием разума). Sen. ep. 113, 2.

79 Spin. IV 68; IV 66 schol. ср. Zeller. S. 269.

80 Diogen. VII 103; Sen. ep. 72, 91.

81 Tract, de intell. emend.

82 Ibid.

83 Cic. de fin. Ill 6, 21; Diogen VII 88; Marc Aur. 12, 12; Sen. ep. 1, 74.

84 Близости теории познания стоиков, Декарта, Спинозы и Гоббса мы здесь не касаемся, она будет показана там, где Декарт рассматривается как посредник, знакомящий со старыми философемами.

85 Небо — деяние действующего по воле Божьей тепла. Целесообразность свое­го движения радует небо (всеодушевление).

86 Ср., например, Gal. Ill 541 К «Введенный извне дыханием воздух сначала пе­рерабатывается в легких, затем в сердце и артериях (в частности в их соустиях), полностью же в желудочках мозга, где он становится психическим». (Tel. VII1. Р. 351 ss.). Знакомство Телезио с древними медиками доказывают следующие ци­таты: III с. 29 (Hippocr. de nat. horn., с. 34 (Gal. de convuls. et rig.), VII c. 21 (Gal. de causis sympt. и de usu part.), c. 28 (Gal. de plac. Hipp. et Plat.).

87 Cp. de plac. Hipp. et PI. 643: «Если говорить о субстанции души, то душой следует называть либо подобное мерцанию и эфиру тело (дух, идущий от мозга к зрительному нерву — речь идет именно о физиологии зрения), к чему должны были последовательно прийти даже против своей воли стоики и Аристотель; либо ее надо рассматривать как бестелесную субстанцию, а первое средство ее передвижения (6ктцо.а) то тело, посредством которого она вступает в связь с дру­гими телами». (Tel. VII1 р. 232 ss. с. 6). Что Телезио знал это высказывание Га-лена становится особенно вероятным вследствие дословной цитаты близкого этим словам места той же работы Галена (Tel. VII 28 — Gal. de pi. 618).

88 Stein. Erkenntnisth. d. Stoa. S. 156.

89 VII 277 ss.; VIII 341 s.

90 VII 280 s.

91 Aristot. An. post. 2, 14, 99", 36; de anima 3, 4; dox. 400.

92 Созерцательно представляемая часть души очевидно является и местом памяти. Если душа получает при созерцательных представлениях отчетливые впечатления, она сохраняет их навсегда, и это есть память; если же эти впечатления неотчетли­вы и поверхностны, она их не сохраняет, и это — забвение» (Gal. IV 445 К).

93 VIII 319, 320. Zeller S. 74. Ср. Herberts similitude.

94 VIII 314-316.

95 Ср., например, Gal. I 322: «Проницательность — признак тонкой по своему де­лению субстанции мозга, медлительность рассудка — груборазделенной, быстро­та обучения — пластичной, сила памяти — постоянной».

96 Учение Гоббса о добродетели складывается преимущественно в его полемике с Аристотелем; ср. De homine с. XI 4 (Leviath. I с. VI и Diog. VII 85); de cive c. Ill 6 с Aristot. eth. Nic. V 3, XI 30a ss., затем de cive III 32 и Leviath. I c. XV (Leviath. I c. VIII и Cic. Acad. 1 10, 38). Против Стой Гоббс высказывается в De homine. с. XI 8.

97 По Байе, первоначально написанного по-французски исследования истины посредством lumen naturale гласит: «La recherche de la verite par les lumieires naturelles qui a elles seules et sans le secours de la religion et de la philosophic determinent les opinions que doit avoir un honnete homme sur toutes les choses qui doivent faire 1'object de ses pensees et qui penetrent dans les secret des sciences les plus abstraites» (Исследование истины посрдством естественного света, который сам без помощи религии или философии определяет мнение честного человека обо всем, что должно быть предметом его мыслей и что проникает в тайны самых абстрактных наук — франц.).

К очерку 4. Джордано Бруно

1 De la causa. Dialogo terzo. Ed. Wagner. P. 250.

2 Ibid.

3 Ibid.

4 De immense 1. Ill c. 9. Ed. Fiorentino I 1. 380. I.

< sup>5 De la causa. Dialogo primo. P. 222.

6 Spaccio de la bestia trionf.

7 Разбросано в первом диалоге Bestia trionf. и в начале второго диалога. Дать вкратце понятие о ненависти Бруно к кальвинизму невозможно.

8 De tripl. min. (о трояком наименьшем). Р. 20.

9 Giordano Bruno. Opera latina rec. Fiorentino I 1. P. 22, 23.

К очерку 5. Пантеизм в его историческом развитии в связи с ранними пантеистическими системами

1 Подробнее об этом типе воззрения на мир см. Archiv XI 4, 579 ff. (напечатано в следующем томе настоящего издания).

2 De natura rerum 1.1 1021-1034.

3 Lucretius II 296 ss.:

«nam neque adaugescit quicquam neque deperit inde.

quapopter quo nunc in motu principiorum

corpora sunt, in eodem ante acta aetatefuere

et post haec semper simili ratione ferentur.

(Ибо никто не привходит в нее и ничто не уходит.

А потому и теперь пребывают все в том же движении

Вечно зачатков тела, в каковом пребывали и раньше.

Тем же порядком и впредь они двигаться будут).

Пер. Ф.А. Петровского.

Здесь и в следующих стихах также выражено неопределенное представление о постоянстве в движении атомов.

4 Стоические теории об эфире, которые использует Бруно, он вероятнее всего нашел у Цицерона во второй и третьей книгах De natura deorum и Acad. L. II. В наглядной картине, необходимой пантеизму, в перемещении формирующей силы в центр мира, предшественником его также является стоик Архедем (Stobaus. Eklog. I 452).

5 Lucret. I 1070: «nam medium nil esse potest» («Ибо центр нигде быть не может»). s Известный аргумент о мнимом покое в начале третьего диалога De 1 infinito. Opp. it. (Wagner) II p. 57, 58, из Lucret. IV 377 ss., 383 (Bernays).

7 Ср. указываемые места в работе De Pinfinito. Opp. it II p. 23 с Lucret. II 1048-1066 (Bern).

8 Начало второго диалога. De Pinfinito и т. д.

9 De immenso. Lib. I, cp. 3 (Opp. it. Fiorentino I 156) De Pinfinito II 52.

10 De immenso. Lib. VI, cap. 19, где говорится также о Гиппократе из Хиоса и его ученике Эсхиле; имеется в виду замечание Аристотеля Meteor. 342b 36 s.

11 Ср. De Pinfinito. Opp. it. II p. 101 (Wagner) с Lucret. II. 1067-1076 (Bern), на ко­торое ссылается Бруно.

12 Опровержение учения о сферах находится во 2 диалоге De Pinfinito и т. д.

13 De Pinfinito. Proem, epist. Opp. it. II p. 5 (№ 8). Cp. Lucret. I p. 998-1001, 1006-1007 (Bern).

14 De Pinfinito. Opp. II p. 4. Cp. Lucret. I 968 ss.

15 Ближе всего это Аристотелю: De Xenophane. P. 974, с. 1.

16 Ср. Этику I, теорема 156 схолия.

17 Второй диалог Opp. it. I, p. 239. Спиноза: «Omnia animata sunt».

18 1 256.

19 1, S. 264 cp. S. 271, где телесное существование трактуется как сжатие духовного.

20 Opp. it. I, p. 261, 269, 270, 281.

21 I, р. 285.

22 De immense. Lib. I, cap. 11.

23 Ср. также Sigwart. Spinozas neuentdeckter Traktat. Gotha. 1866. S. 111. Прим. изд. к с. 249: Неоплатоническая предпосылка, отношение, установленное греками, согласно которому отражение есть схема объективного и субъективно­го процессов, преодолевается у Бруно тем, что созидающая сила и отражаемое суть одно и то же; тем самым объяснение становится формулой мирового про­цесса. Само отношение же переносится посредством этого заложенного в нео­платонизме оборота в Божество. Этому соответствует, что человек на всех стадиях является прежде всего воспринимающим и только в восприятии объективного возникает предумышленное отношение. Поэтому продвижение из ограниченного аффекта обусловлено и объектом восприятия; с другой стороны, именно пово­рот к божественному предмету есть героическое в душе.

Спиноза движется в малой Этике в тех же границах. Если он в большой Этике ре­дуцирует отношение отражения в Божестве к содержащейся у Бруно формуле ехрптеге (выражения), то это неоплатонизм, это Бруно в учении Спинозы. Ехрптеге есть (Этика I, теорема II) отношение Бога к атрибутам. Exprimere — отношение от­дельных вещей к атрибутам (I теорема, 25 королларий, IIP, доказательство). Из это­го делается вывод (III, 6) о стремлении к самосохранению как следствие того, что мо­дус — человек — выражает твердо и непоколебимо могущество Бога), что и создает conatus (стремление) к самосохранению. Далее из этого следует, что perfectio (совер­шенство) состоит в agere (действии), т. е. в выражении могущества Бога. Так с неопла­тоническим понятием, которое содержится в ехрптеге и выходит за пределы простого sequi (следования), связана возможность применять в этике неоплатонические ступе­ни. И существует во всяком случае возможность вывести из отношения adaequata idea Dei (адекватной идеи Бога) amor Dei intellectualis (интеллектуальную любовь к Богу).

Проведение этой категории сопутствует проведению категории sequi. Sequi есть, будучи доказано как действительное, категория, в которой мыслится содер­жащимся ехрптеге. В действительности же возможность выведения ступеней со­вершенства и любви к Богу показывает, что в ехрптеге содержится именно то, что составляет совершенно несомненно отправной пункт в малой Этике.

А из этого в свою очередь следует, что малая Этика исходит из понятия Бога и Его бесконечного совершенства, а не из понятия субстанции, тем более, что первый диалог и т. д.

24 «Non fa questo che la ente sia piu che uno, ma moltimodo e moltiforme e moltifigurato». 5-й диалог De la causa. I 282 (Wagner).

25 1 282.

26 Sigwart. Ibid. 113ff.

 

28 De rinfinito. Opp. it. II, p. 5, 6 (№ XII, XVI).

29 De la causa и т. д. Opp. it. (Wagner). I. P. 285.

Прим. изд. к с. 250: Отдельное существование есть сжатое бытие («поп ё 1'ente assoluto, ma contralto ad esser questa natura, ad eser questa specie, questa forma rappresentata a 1'intelletto e presente a 1'animo» (оно не есть абсолютная сущность, а сжатое в такую натуру, в такой вид, в такую форму, представленную интеллекту и данную духу — итал.).

30 Общее положение у Аристотеля (Phys. II с. 8, Bekk. I 198) (цитируется Лассоном в его переводе работы о причине, S. 154). Знаменательна фраза 199Ь 28 о бессозна­тельном действии природы, как бы технике природы).

Один пример дан у Симплициуса: р. 285 Diels, ср. в той же главе у Аристотеля 199а, 33. Об игроке на цитре не сказано ни у Аристотеля, ни у Симплициуса.

31 Opp. it. I 241.

32 Labwitz. Geschichte der Atomistik. I 301 f.

33 Giordano Bruno. De immense. Lib. VII. c. 10.

34 Summa terminorum. Abt. 1 § III: Bonitas, § XIII. Perfectio.

35 Ibid. Abt. II § XII: Perfectio.

36 Opp. ed. Frisch. 1 315.

37 Ibid. I 113.

38 Ibid. V 222.

39 На третий день диалога о мировых системах.

40 Конец первого дня диалога о мировых системах.

41 Passions de 1'ame. art. 161.

42 Principia III 46.

43 Связь notiones communes со стоическо-римской традицией еще заметнее в «Правилах», особенно в правиле 12 в сравнении с Simpl. в Epikt. Enchir. p. 159. Salmas. Seneca ее. 95, 62. Ac. II 7. Cic. Ac. II 7.

44 Princ. I 10.

45 Princ. I 9 в качестве обобщения, которое показывает, что связь сомнения с cogito sum — лишь остроумный, смелый способ для возвращения от актов созна­ния к субъекту.

46 В IV размышлении рассматривается отношение безграничной свободы выбо­ра к ограниченности значимого постижения, в VI — объективация наших ощу­щений выводится из привычки принимать поспешные решения. В Oeuvres I, p. 495, Princ. 34 s. и 70 s. далее поясняется, что заблуждение состоит только в ут­верждении и отрицании; в Первоначалах высказывается стоическое учение, со­гласно которому акт утверждения, содержащийся в суждении, коренится в воле.

47 Princ. 141.

48 Regulae ad directionem ingenii. Reg. VIII.

49 Princ. Ill 43 ss. и в важном эпилоге IV 203 ss.

50 Ibid. 204 ss.

51 Ibid. Ill 3 ss.

52 Ibid. 121.

53 Meditat. 4 (Oeuvres, Cousin, I 300)

54 Princ. 141.

Прим. изд. к с. 268: Значение развития Гоббса: движение от жизненной настро­енности, от материализма, связанного с разумом (Макиавелли, Ришелье, вене­цианцы) к преобразованию категорий в позитивисткую основу.

55 Доказательство влияния на него стоиков я кратко дал (Archiv VII. 1, S. 86 f.): выше, с. 217, применительно к учению об аффектах.

Прим. изд. к с. 270: Точка зрения Гоббса: 1. Самостоятельные силы должны быть подчинены государству; 2. Необходимость монархии; 3. Подчинить государству свободу отдельных лиц; Резюмирование: полное проведение понятия суверенно­сти государства.

56 Vita LXXXIX как будто относит размышления об этой проблеме ко времени путешествия в середине 30-х годов. Но в кратком жизнеописании (Р. XIV) ясно сказано, что он уже в Париже начал заниматься принципами познания приро­ды. Auctarium (P. XXVIII), правда, также относит его серьезные натурфилософ­ские занятия к пребыванию в Париже в 1634 г., но добавляет, что в то время он уже давно утвердился в теории, согласно которой основой всех явлений приро­ды является материя и формы ее движения; поэтому он посвятил свое пребыва­ние в Париже теории движения, эти штудии сблизили его с Мерсенном, а затем он вступил в определенные отношения с Галилеем.

57 Уже в латинском трактате: Elementa арр. II р. 251 ss. (ed. Tonnies).

58 Внешнее свидетельство этого: Opp. lat. I XX.

59Elements of law (ed. Tonnies) p. 211, 212.

60 Ibid. P. 5 ss.

61 Ibid. P. 28 ss.

62 Ibid. P. 53 ss.

63 Opp. lat. I. LXXXIX.

64 Elements of law. P. 229.

65 Opp. lat. I. 178.

66 Elements of law. P. 221.

67 Labwitz. Geschichte der Atomistik II 216 ff. 237 f. В этой замечательной работе впервые основательно показана связь с понятиями Галилея о движении понятий Гоббса.

68 Орр. lat. I 317 f. Ill 40.

69 Это доказано Теннисом посредством исследования рукописей Гоббса. Как дале­ко в прошлое уходят попытки подобного объяснения, установить на основании этих источников невозможно; однако нет основания сомневаться в собственном указа­нии Гоббса, согласно которому он уже в 1630 г. пришел к мысли, что свет есть субъективный феномен, причиной которого служат внешние процессы движения.

70 Так в первых четырех замечаниях Гоббса на начало «Размышлений» Декарта.

71 Philosophic positive, cap. 40. Ср. также I, р. 14 и Politique positive I, p. 47. В главе 55 Конт признает исключительное значение Гоббса: «Истинным отцом негативной философии является знаменитый Гоббс; важнейшие критические воззрения, при­писываемые философам XVIII века, идут от него». То же в письме Конта Дж. Ст. Миллю, р. 60. Однако в соответствии со своей неверной конструкцией Конт обви­няет Гоббса и его философских современников в разлагающем действии метафизи­ческого духа. Будто эти мыслители XVII века не создали одновременно идей о со­лидарности культуры, основанной на знании, и развитии человечества посредством наук, идей, которые оказались столь важны для его собственного построения.

72 Такова последняя формулировка в examinatio et emendatio mathematicae hodierne. Opp. lat IV. 26; с этим совпадает по содержанию уже сказанное в системе I, 2.

73 Гоббс подчеркивает произвол, с которым факты подводятся под определенное понятие, совершенно в смысле voмw co в античном понимании, и когда он указы­вает на момент согласия в их установлении, мы чувствуем себя в сфере, представ­ляемой нам Цицероном. За этим стоит проблема, как довести деление понятий до все большей общезначимости, поскольку они ведь составляют схематическую основу всех общих суждений (законов) о действительности. К этой логической проблеме обратился только Шлейермахер, а Зигвартдал ей остроумное решение.

74 1 27.

75 1 59.

76 1 60 ss. Учение Бэкона о методе является по своим сильным и слабым сторонам вы­ражением его естественнонаучного исследования. Корпускулярная теория, определя­ющая его исследование природы, содержала проблему развития учения о движениях, поскольку она исходила из того, что движения являются объективными причинами всех изменений. Бэкон понял это правильно. Протей природы оказался бы скован благодаря его пониманию, если бы типы движений были правильно поняты и различ­ны. Прекрасны его основные методические понятия: dissecare naturam (рассечение природы), анализ природы — путь к познанию сложных вещей природы; объекты должны быть сначала разложены на чувственно воспринимаемые «природы», которые следует свести к их правильным условиям; это — движения, и три метода индукции служат точному определению этих форм природы, образующих подлинную пробле­му ее познания. Так, сила Бэкона — в определении цели индукции в законе как уни­версальном понятии, содержащемся в отдельных фактах. Его слабость заключается в застывшем понятии формы природы как содержания закона. Бэкон останавливает­ся на общем математически понятом учении о движении, свершении Галилея. Гоббс, исходя из Галилея, преодолевает методическую преграду Бэкона.

Прим. изд. к с. 279: Пункт понимания: глубочайшее отвращение к иллюзии, к фантастическим образам (как у Лукреция) в качестве жизненного воззрения, происходящего из характера этого фанатичного времени. Видеть и постигать дей­ствительность. Орудие для этого Гоббсу давал атомизм. Этот дух царит в его по­литическом мышлении. То же в философии: 1. Сильное звучание и пафос в субъективности чувственного восприятия. 2. Система движений изучается без учета первопричины и развития. 3. Атомы как просто вспомогательная конструк­ция. —То же и еще более последовательно в политике: возможность конструкции в каузальной связи индивидов, которые по свойствам их характера определены так, что с ними можно считаться. Каузальность и власть.

Прим. изд. к стр. 279:

Отношение (Гоббса) к Бэкону. В разговорах с ним он принимает эмпирическую теорию и задачу, обособление субъективных процессов и объективных процес­сов, сведение к движению как проблеме, при предпосылке атомистики.

77 I 10, 60 ss., II 137 ss., III 66 ss., IV 26 ss.

78 191,111 280.

79 1 62.

80 I 62 ss.

81 I 64. Промежуточные звенья между философией природы и философией общества.

82 Особенно II 137 ss.

83 Hobbes. Opp. lat. I De corpore (О теле) в предисловии.

84 De corp. II cap. 7. § 1. Opp. lat. I 81 ss.

85 Ibid.

86 1 p. 65 ss.

87 1 p. 64 и 65 ss.

88 Hobbes E.W. VII p. 183ss.

89 Op. lat. I p. 82.

90 Ibid.

91 I p. 316ss.

92II p. 93 ss.

93 De corpore II 7, § 2. Opp. lat. I 82 s.

94 Ibid. II 8, § 5. Opp. lat. I 93.

95 Основополагающее рассмотрение этой проблемы в разделе De methodo. I 58 ss.

96 De civit. christ. c. 34. Opp. lat. Ill 280.

97 Ibid.

98 Я оставляю в стороне отклонения, существующие между отдельными класси­фикациями наук (de scientiarum distributione), особенно между De homine (О че­ловеке) с. 9 и IV 28 ss.

99 Отношения между Гоббсом и Спинозой является одной из главных целей ис­следования в превосходной работе Тенниса о Гоббсе.

100 Opp. lat. I 355.

101 Ibid. I 335 ss. Ill 20, 83, 86; V 212, 265.

102 Ср. V 265: «Ex quo sequitur ad nomen infiniti non oriri ideam infinitatis divinae, sed meorum ipsius finium sive limitum» (Из чего следует, что при наименовании бесконечного возникает идея не божественной бесконечности, а моих собственных границ или пределов).

103 Eth. II prop. 40 scholion 1.

104 Opp. ed. Vloten et Land. I p. 10, 12, 24.

105 Это было уже высказано мною в Архиве (Archiv VIII S. 88, 89, см выше, с. 286).

К очерку 6. Из периода занятий Гёте Спинозой

1 Ср. среди прочего следующее письмо Гердера к Якоби от 20 декабря 1784 г.

2Эккерман 15 октября 1825 г.

3 Cicero de divinatione.

4 De la causa, principio et uno, praemiale epistola.

5 Cp. Shaftesbury. Werke (перевод 1776 г.) II, S. 429: «Как часто я пытался, как ча­сто решался быстрым рывком погрузиться в глубокий океан миров», там же S. 427. Полный символ такой настроенности: Фауст, Прогулка.

Прим. изд. к с. 293: Об отношении статьи «Природа» к Гердеру Дильтей писал за 5 лет до этого в своем очерке «Zu Goethes Philosophie der Natur». (Archiv fur Gechichte der Philosophie. Bd. 2. S. 44-48), где он дал первый набросок разрабо­танного позже (S. 400 ft) противопоставления, предпослав ему следующее вве­дение: «Когда я пытался проследить философию природы Шеллинга и Гегеля из ее истоков в философии природы Гёте и при этом изучал самый ранний ис­точник философии природы Гёте, статью «Природа», в то время (1782 г.) не было литературного свидетельства, которое могло бы бросить свет на воззрение Гёте на природу в сопоставлении с воззрением Гердера. Хотя близость между Гердером и Гёте в это время не позволяет полностью решить вопрос о роли каждого из них в развитии немецкого пантеизма, мы все-таки были бы благо­дарны получить высказывания, хотя бы ограничивающие эту проблему. Это такое же отношение, как в вопросе о формировании механического мировоз­зрения к середине XVII века. Установить точно значение в этом Галилея, Де­карта и Гоббса и здесь окончательно невозможно из-за живого устного и письменного общения имеющих решающее значение в этом главных лиц и их друзей.

В замечательном издании Гердера, которым мы обязаны Зуфану, помещены в томе 13 (1887 г.) ранние записи и отдельные главы из первого наброска к первым трем книгам «Идей». Уже первое, бросающееся в глаза заглавие: Пре­имущества человека перед его братьями, животными, напоминает монолог в Лесной пещере: «Ты проводишь мимо меня ряд живых существ и знакомишь меня с моими братьями в тихом ручье, в воздухе и воде». И далее этот набро­сок по тону, в главных фразах, даже в отдельных местах очень близок статье Гёте о природе».

6 Suphan. Goethe und Spinoza. S. 13, 26. Goethe und Herder // Deutsche Rundschau. S. 69. Id. в примечании к произведениям Гердера В. 22. S. 350, ср. В. 12. S. 430. Последние цитаты были мною не замечены при указании на близость отдельных мест (Archiv. II 45).

Прим. изд. к с. 293: Характеристика Шефтсбери (строки 26-48 до с. 295, строки 1 -43) добавлена издателем из рукописей).

Прим. изд. к с. 296: Цитата из «Моралистов» Шефтсбери взята из немецкого пе­ревода философских работ Шефтсбери: Leipzig. 1776/79. Bd. II. Прим. изд. к с. 298: Для этого следует обратиться к более раннему изложению (Archiv. II 47): Мысль, которая здесь высказана Гёте более решительно, Гер­дером более неопределенно, в отличие от деления Спинозой свойств приро­ды как пространственной и мыслящей, является генетическим пониманием природной связи; соответственно этому бессознательно действующая в неор­ганической природе формирующая сила, в сознательных, чувствующих орга­низмах «разделилась», чтобы «наслаждаться самой собой». Природа глядит из глаз животных и людей и наслаждается собой в смене их чувств. Подобное понимание совпадает с высказыванием Спинозы, что природа, или Бог или субстанция, познает и любит себя в человеческих духах как в своих частях. Однако у Гёте фраза Спинозы получает эстетический характер. Природа пре вращается у него в наслаждающееся самим собой единое существо. Эстетичес­кое восприятие видит природу как нечто самодостаточное, покоящееся в себе, действующее и наслаждающееся из своих неосознанных сил. И это эстетичес­кое восприятие природы впервые проведено здесь, в этом фрагменте «Приро­да». Вскоре после этого Гёте на материале своих геологических исследований еще отчетливее вывел из этих предпосылок идею развития природы, соглас­но которой она ведет от материального, темного, бессознательного вверх к на­слаждающимся в свете сознания существам.

7 Письмо Гердера Якоби от 20 декабря 1784.

8 Путешествие по Италии. 17 мая 1787.

9 Сопоставление Гердером пространства, времени и силы как неанализируемых последних понятий Кант уже в «Mancherlei zur Geschichte der metakritischen Invasion», 1800, S. 63 f., назвал своей идеей; теперь это подтверждено на основе исследования рукописей Канта Эрдманом Erdmann. Reflexionen II 123, 124, 158. Этим подтверждено и сказанное в книге: Наут. Herder. I 30 ff.

10 Ср. поэтическую переработку соответствующих мест «Рапсодии» в Гимне при­роде Гердера и в его письме Мерку от 12 сентября 1770.

11 Из наследия Гердера II 291.

12 Соответственно в произведении Гердера «Бог», 1787, Ed. Suphan S. 502: «Ре­альное понятие, на котором основаны все силы, есть бытие». Там же S. 536: «Бытие есть в Боге и в каждой сущей вещи основа и совокупность всего на­слаждения». S. 552: «Все совершенство вещи есть ее действительность; чувство действительности есть живущая в вещи награда ее существования, ее глубокая радость».

13 Из наследия Гердера II 261 f.

14 Спиноза. Этика. Часть 2. Теорема 47: «Mens humana adaequatam habet cognitionem aeternae et infinitae essentiae Dei». («Человеческая душа имеет адекват­ное познание вечной и бесконечной сущности Бога»).

15 Об измерении костей человеческого тела анатомами того времени сообщает Майер (Mayer. Beschreibung des menschlichen Korpers. 1783. I s. 145 ff.). О пропор­циях человеческого тела см. анонимную брошюрку «Об измерении человеческого тела». 1783, затем Disputatio qua probatur mensuram et proportionem membrorum corporis humani summam perfectionem et rigorem mathematicam non admittere и Николаи о красоте человеческого тела (1746).

К очерку 7. Функция антропологии в культуре XVI и XVII веков

1 Подробнее в моей работе (Archiv for Philosophie IV 624 ff.).

2 Marsilius Ficinus, in Platonem. 1561. Basel. T. 2. P. 1429.

3 Nicolaus Cusanus. Excitationem liber III. P. 437. Basel. 1565 и liber VII. P. 588, 589.

4 Я цитирую по экземпляру Берлинской королевской библиотеки. Книга напе­чатана в Базеле без указания года. В нее входят также Amerpachii De anima libri IIII, Melanchthonis liber 1.

5 Vives. De anima III cap. de misericordia et sympathia.

6 Ibid. De ira et offensione.

7 Eth. Ill prop. 13.

8 De anima III, de ultione et crudelitate.

9 Eth. Ill prop. 13. scholion.

10 De anima III spes.

11 De anima III, de metu.

12 Co всей этой теорией надо сравнить введение к третьей книге De anima и сле­дующую затем Enumeratio affectuum, P. 161-169.

13 De subtilitate. Lugd. 1550. P. 415-518.

14 Выведение не слишком радующих свойств человеческой расы из смешения ве­ществ в теле, S. 439 Г.; изучение выразительных движений S. 444; физиологичес­кое объяснение вздохов и слез (S. 454) как целесообразного средства природы снять вызванное болью физическое торможение; дурные свойства характера, уси­ленные физическим недомоганием (S. 455); механизм, посредством которого аф­фекты вызывают телесные изменения (S. 456).

15 Другая причина радости, опосредствованной чувствами, заключается в изыс­канности и редкости предметов, так как владение ими вызывает особое умирот­ворение нашего чувства (S. 462, 463).

16 Сар. 300, 2.

17 Poetices lib. VII с. 3; ср. lib. III. с. 20.

18 Archiv Bd. VII 82 ff. (выше, с. 215 ел.) " Tel. de rer. nat. IX 2.

20 Archiv IV, S. 646 ff. (выше, с. 36 ел.)

21 Подробнее о его отношении к стоикам в цитированной статье.

22 Archiv V 337 ff.; VI 61 ff.; 225 ff.; 518 ff.; VII 29 s. ff. (выше, с. 38 ел., с. 88 ел., 126 ел., 167 ел., 186 ел.)

23 Ср. Archiv VII 282 (выше, с. 230 ел.)

24 Применительно к Шекспиру я высказал кое-что об этом отношении в докла­дах заседаний этой Академии 1896, 5 марта (Beitrage zum Studium der Individuality, в т. 4 этого издания).

25 Подробнее в моих статьях в Архиве, особенно VII 56 ff. (выше, с. 201 ел.).

26 См. мою статью Bd. VII 59 ff. (выше, с. 203 ел.)

27 Подробнее об этих работах см. мою статью в Архиве VII 63 ff. выше, с. 204 ел.)

28 De const. I cap. 18.

29 Ibid. cap. 17.

30 Ibid. cap. 4.

31 Cic. Tusc. § 43 ss., § 56

32 De clem. II 5, 6.

33 Фоссий говорит об аффектах в третьей книге (cap. 36) и в других местах своей работы De theologia gentili et origine et progressu idolatriae.

34 Sen. Ep. 89, 14.

35 Scioppius. Elementa. cap. 119.

36 Ibidem.

37 Seneca. Ep. 94, 95.

38 Ср. кроме Сенеки особенно Cic. Tusc., IV § 11 ff.; Diogenes VII, 110 ff. у Andronicus.

39 De dign. et augm. scientiarum. Lib. VII c. 3.

40 Archiv VII. S. 46 ff. (выше, с. 194 ел.)

41 Подробнее в моей статье: Archiv VII S. 50 (выше, с. 196 ел.)

42 Archiv VII 66-74 (выше, с. 206-210 ел.)

43 Lib. I cap. 1. § 14 совпадает с известной дефиницией Цицерона, которая в свою очередь основана на сказанном Аристотелем Politik III 6.

44 Grotius. De iure belli et pacis во введении и в начале второй главы.

45 Archiv VII. S. 88/89; XIII S. 481/482 (выше, с. 219 ел. и 288 ел.)

46 Archiv XIII 445 ff.; ср. Kohler. Archiv. XV в 2 статьях (выше, с. 268 ел.)

47 Archiv fur Gesch. der Philos. XIII. 347-360 и 445-482 (выше, с. 260-288)

48 Passions I 17-29. Немного иначе группированы эти состояния души в «Перво­началах» IV 190. Там отправным пунктом служит различие между sensus extern! (внешним чувством) или органом чувства и sensus interni. Внутренние чувства делятся на два класса. Нервы, которые ведут к животу, глотке, вызывают есте­ственные желания (appetitus naturales), такие, как голод, жажда. Нервы, которые ведут к сердцу и желудочкам сердца, образуют другое внутреннее чувство.

Добавления из рукописей

 Предварительные замечания.

1 В рукописях Fasc. 15 II fol. 59 до 71.

2 С 15 II fol. 157 до 163; 282/3; 138; 479 до 482, 486; 485.

3 Fasc. A 6 fol. 13-23, 42/3, 53 до 64.

II. Христианство в Древнем мире

1 Ср. мою работу GrundriB zur Geschichte der Philosophie. S. 62 ff.

* Прим. изд. к с. 385: Цитата Дильтея из «Das Wesen der Philosophie». S. 44 (Die Kultur der Gegenwart. I 7, 1907.

** Прим изд. к с. 385: самоцитирование той же работы. S. 43

* Прим изд. к с. 387: Ср. выше с. 161 ел.

** Прим изд. к с. 387: Ср. Das Wesen der Philosophie. S. 43.

* Прим изд. к с. 390: Ср. ту же работу. S. 46.

2 Ср. Kultur der Gegenwart I 4 (1905). S. 201-202; Muller K. Christentum und Kirche Westeuropas im Mittelalter.

3 Ibid. S. 202.

III. Оценка Реформации

* Прим изд. к с. 393: Эти первые фразы вошли в опубликованное раньше. См, выше, с. 155 ел.

** К с. 393 см. выше, с. 156, строка 16 снизу и сл.

 Прим изд. к с. 394: См. выше с. 159 сл.

* Прим изд. к с. 395: См. выше с. 52 сл.

** Прим изд. к с. 395: См. выше с. 52 сл.

*** Прим изд. к с. 395: См. выше с. 167 сл.

Прим изд. к с. 396: См. выше с. 44, 160 сл.

* * *

Перевод с немецкого языка выполнен по изданию: Dilthey W. Weltanschauung und Analyse des Menschen seit Renaissance und Reformation. 6., unveranderte Auflage. Gottingen; Stuttgart, 1960 (Wilhelm Dilthey. Gesammelte Schriften. Bd. II.). На русский язык переводится впервые.

Том составлен издателем Г. Мишем (G. Misch) из работ, выходивших в период 1889-1904 гг. в периодических изданиях, с некоторыми включениями из рукопи-сейт непосредственно в текст, а также с дополнением фрагментов под названи­ем «Zusatze aus den Handschriften» («Добавления из рукописей»); отсылки дают­ся на страницы настоящего издания.

В русском переводе названиям работ, составивших указанный том, предпосланы заголовки «Очерк 1» и т. д.

Указатель имен

Абгар V Ухомо (8-50), царь Эдессы в Месопотамии

43

Абеляр (Abelard, Abailard) Пьер (1079-1142), французский философ, богослов и поэт

161, 387

Августин (Augustinus Sanctus) Блаженный Аврелий (354-430), христианский теолог и церковный деятель

21, 22, 24, 52, 56, 58, 82, 89, 91, 93, 94, 97, 110, 112, 150, 159, 160, 313, 380, 384, 386-388, 391, 392, 396,413,416

Авентин (Aventinus) (наст. имя Иоганн Турмайр) (1477-1534), немецкий историк-гуманист

92

 

Авицеброн

см. Ибн Гебироль

Агрикола (Agricola) (собств.Шниттер Иоганн) (1494-1566), немецкий реформатор, богослов, проповедник

121, 127, 128, 191, 410, 417, 418

 

Агриппа Неттесхеймский (Agrippa), Генрих

Корнелий Агриппа из Неттесхейма (1486-1535), немецкий гуманист

64,211, 292

 

Аквинат

см. Фома Аквинский

Александр VI (1431-1503), папа римский с 1492, политический деятель

27, 37, 160

 

Александр Афродисийский (кон.II - нач.Ill вв.), древнегреческий философ, представитель перипатической школы, комментатор Аристотеля

142

Александр Македонский (356-323 до н.э.), царь Македонии с 336, полководец

17

Альберт Великий (Albertus Magnus),

Альберт фон Больштедт (ок.1193-1280), немецкий философ и богослов, доминиканец

90, 161, 232, 241

 

Альберти (Alberti) Леон Баттиста (1404-1472), итальянский ученый, архитектор, теоретик искусства

44

Альберти (Alberti) Леон Баттиста (1404-1472),итальянский ученый, архитектор, теоретик искусства

203-205, 207, 211, 242, 331, 426

Альциат (Alciatus) Андреас (ок. 1492-ОК.1550), правовед

173

Альштедт (Alstedt) Иоганн Генрих (1585-1638), протестантский теолог, педагог

182

Амальрик (Amalric), Амори (Amaury) Шартрский или Бенский (XII в.-1206), французский мыслитель-пантеист

241

Амиро, Амиральд (Amyraut, Amyraldus) Моиз (1596-1664), французский богослов

182

Анаксагор из Клазомен (ок. 500-428 до н.э.), древнегреческий философ

237, 245

 

Анаксимандр Милетский (ок.610-после 577 до н.э.), древнегреческий философ

12

Андроник Родосский (I в. до н.э.), издатель и комментатор сочинений Аристотеля

209

Ансельм (Anselm) Кентерберийский (1033-1209), теолог и философ, представитель схоластики, церковный деятель

161

Антиох из Аскалона (ок.130-ок.68 до н.э.), древнегреческий философ-платоник

16, 414

 

Антисфен (ок.455-ок.360 до н.э.), древнегреческий философ

17, 269, 393

 

Ареопагит

см. Псевдо-Дионисий Ареопагит

Ашер (Usher, Usserius) Жак (1580-1656), английский историк церкви

93

Аретино см. Бруни Л.

 

Ариосто Лудовико (1474-1533), итальянский поэт

33, 34, 186, 223

 

Аристотель (384-322 до н.э.), древнегреческий философ

10-13, 17, 31, 90, 95, 96, 115, 118, 120, 121, 127, 130-137, 141-143, 145-150, 201, 205, 224, 225, 228, 229, 231, 232, 240, 244, 246, 249, 251, 258, 270, 311, 312, 314, 316, 318, 321, 323, 324, 328, 336, 338, 339, 350, 353, 357, 364, 368, 373, 410, 413, 414, 417-419, 423, 424, 429-431, 436

Аристофан (ок.445 - ок.385 до н.э.), древнегреческий комедиограф

13, 217

 

Арминий (Arminius) Якоб (1560-1609), голландский протестантский священник и богослов, глава движения арминиан (ремонстрантов)

84, 88, 182

 

Арно (Arnauld) Антуан ("Великий Арно") (1612-1694), французский богослов и философ, священник

20, 353

Архедем Тарсский (III-II в. до н.э.), древнегреческий философ-стоик

429

Архимед (ок.287-212 до н.э.), древнегреческий ученый

10

Баадер (Baader) Франц Ксавер фон (1765-1841), немецкий религиозный философ, врач, естествоиспытатель

312

Байе (Baillet) Адриен (1649-1706), французский ученый и литератор

428

Банаж (Basnage) Жак (1653-1723), французский протестантский теолог

93

Барклей (Barklay, Barclay) Роберт (1648-1690), английский теолог

315

Бароний (Baronius) Цезарь (1538-1607), католический церковный историк

93

Баумгартен (Baumgarten) Сигизмунд Якоб (1706-1757), евангелический теолог

99-102, 106

Баур (Baur) Фердинанд Христиан (1792-1869), немецкий церковный историк

94

Бах (Bach) Иоганн Себастьян (1685-1750), немецкий композитор и органист

395

Беза (Beza, de Beze) Теодор (1519-1605), деятель Реформации в Швейцарии и во Франции

35, 84

Бейль (Bayle) Пьер (1647-1706), французский публицист и философ

211, 292

Беккер (Bekker) Валтасар (1634-1698), фламандский философ-картезианец

105

Беллармино (BeHarmin) Роберта Франческо Ромео (1542-1621), итальянский теолог и философ, один из видных идеологов инквизиции

20, 88, 94

 

Беллини (Bellini) Джованни (ок. 1430-1516), итальянский живописец

39

Бёме (Вцлте) Якоб (1575-1624), немецкий философ-пантеист

88,89,114,212,257

 

Бенедетти (Benedetti) Джованни Баттиста (1530-1590), итальянский математик, предшественник Галилея в механике

193

Бенедикт Нурсийский (480-543), основатель ордена бенедектинцев

391

Беркли (Berkley) Джордж (1685-1753), английский философ

235, 284, 288

 

Бернар Клервоский (Bernard de Clairvaux) (1090-1153), французский церковный деятель, теолог-мистик

21, 157-160, 395, 419

Бартель (1502-1540) и Ганс Зебальд (1500-1550) братья, немецкие художники-граверы

67

Библиандер (Bibliander) (грезицир. от наст, фамилии Бухман) Теодор, богослов, ориенталист, переводчик

182

Биль (Biel) Габриэль (ок. 1418-1495) немецкий философ и теолог

426

Бишоф (Bischof), историк (XIX в.)

73

Боден (Bodin) Жан (1530-1596), политический мыслитель, юрист

87-89, 106, 114-119, 189, 195, 204-206, 242, 244, 260, 331

Боккаччо (Boccaccio) Джованни (1313-1375), итальянский писатель, гуманист

25, 42, 242

 

Бокль (Buckle) Генри Томас (1821-1862), английский историк и социолог-позитивист

36

Больсек (Bolsec) Иероним (ум. в 1584 г.), врач, протестант, затем вернулся в лоно католической церкви

18

Бонавентура (Bonaventura) (Джованни Фиданца) (1221-1274), итальянский философ и богослов, церковный деятель

240, 313

Борджа (Borgia) Чезаре (ок. 1475-1507), итальянский политический деятель, правитель Романьи

27, 29, 32

 

Боссюэ (Bossuet) Жак Бенинь (1627-1704), французский теолог, проповедник, писатель

89

Ботеро (Botero) Джованни (1533-1617) итальянский писатель, политический деятель

201, 330

 

Ботрю (Botru), корреспондент Ж.Бодена

87

Боэций Аниций Манлий Северин (Boetius) (ок.480-524), римский философ и государственный деятель

121, 142, 410

 

Браге Тихо (Brahe) (1546-1601), датский астроном, реформатор практической астрономии

257, 259

 

Брадвардин (Bradwardine) Томас (срома) (1290-1349), английский богослов, церковный деятель

39

Брамхолл (Bramhall) Джон (1594-1663), английский церковный деятель

349

Брант (Brant) Себастьян (1457-1521), немецкий писатель

46

Брисман (Brismann) Иоганнес (1488-1549), немецкий теолог

400

Бруни (Brurt) Леонардо (Аретино) (1370 или 1374-1444), итальянский гуманист и историк

25, 120

 

Бруно (Вгипо) Джордано Филиппе (1548-1600), итальянский философ и поэт

20, 25, 187, 195, 212, 215, 221-233, 237, 241, 243-256, 258, 292, 294, 295, 309, 327-329, 332, 341, 351, 356, 426, 429, 430

Будде (Budde) Карл (1850-1930), немецкий евангелический теолог

101

Буксторф (Buxtort) Иоганн (1546-1629), швейцарский гебраист

106

Бургерсдейк (Burgerdijch), голландский ученый-схоласт

331,332

 

Буркхардт (Burckhardt) Якоб (1818-1897), швейцарский историк и философ культуры

43, 160

 

Бэкон (Bacon) Фрэнсис (1561-1626), английский философ

87, 88, 151, 186, 193, 195, 196, 199, 229, 257, 271, 279, 286, 324, 325, 337-340, 342, 423-425, 427, 432, 433

Бюде (Bude) Гильом (1468-1540), французский гуманист, эллинист

35

Бюффон (Button) Жорж Луи Леклерк (1707-1788), французский естествоиспытатель

222, 236

 

Валла (Valla) Лоренцо (1406/07-1457), итальянский филолог-гуманист

20, 25, 41, 43, 64, 92, 109,121, 139, 268

268, 270, 309, 315, 351, 417, 418

Варрон (Varro) Марк Теренций (116-27 до н. э.), римский писатель и ученый-энциклопедист

423, 424

 

Везалий (Vesalius) Андреас (1514-1564), естествоиспытатель, врач, основоположник анотомии

145

Вейгель (Weigel) Валентин (1533-1588), лютеранский пастор, основатель мистической секты

88, 89, 114, 212

 

Веласкес (Velasquez) Родригес де Сильва Веласкес Диего (1599-1660)

242

Вёльфлин (Wblflin), гуманист (к. XV в.)

56

Вергилий (Vergilius) Марон Публий (70-19 до н.э.), римский поэт

13, 15, 22, 151

 

Вероккио (Verrocchio) Андреа дель (настмя Микеле Чони) (1435/1436-1488), итальянский скульптор, живописец, ювелир

20

Ветштейн (Wetstein), немецкий теолог

107, 108

Вивес (Vives) Хуан Луис (1492-1540), испанский мыслитель, гуманист, педагог

64, 109, 189, 309, 314-322, 325, 327, 331

 

Вида (Vida), Марко Джироламо (1480-1566), итальянский/(новолатинский) поэт, религиозный деятель

324

Викентий Леринский (Vincentius Lerinensis) (ум.ок.450), христианский церковный писатель

91

Вико (Vico) Джамбаттиста (1668-1774), итальянский философ, один из основоположников историзма

74

Вико (Vico) маркиз де, глава итальянской колонии в Женеве (XVI в.)

227

Виланд (Wieland) Кристофор Мартин (1733-1813), немецкий писатель Просвещения

294

Вильгельм I Оранский (Willem van Oranje) Вильгельм Нассауский (1533-1584), принц, деятель Нидерландской буржуазной революции

83

Вильгельм III Оранский (1650-1702) статхаудер Нидерландов с 1674, английский король с 1689

180

Винкельман (WinKelmann) Иоганн Иоахим (1717-1768), немецкий историк искусств

132

Винсент Леринский

см. Викентий Леринский

Виттенбах (Wittenbach), теолог (к. XV в.)

56

Вишоваты (Виссоватый) (Wiszowaty) Анджей (1608-1678), польский философ и богослов

105

Вольтер (Voltaire) (Мари Франсуа Аруэ) (1694-1778), французский писатель, философ, историк

255

Вольф (Wolff) Христиан (Кр.) (1679-1754), немецкий философ-рационалист

142

Вольфрам фон Эшенбах (Wolfram von Eschenbach) (ок. 1170-1220), немецкий поэт-миннезингер

240, 385, 392

 

Воэций (Vootius), Гисберт (1589-1676), голландский протестантский теолог

181

Гаас (Haas), теолог (XVIII в.)

423

Гален (Galenus) Клавдий (129-199), древнеримский врач и философ греческого происхождения

145, 205, 213, 216, 219, 245, 252, 325, 364

Галилей (Galilei) Галилео (1564-1642), итальянский физик, механик, астроном

10, 11,20,77, 139, 186, 193, 194, 206, 211, 223, 242, 258, 259, 263, 264, 268, 271, 272, 274, 276, 286, 287, 310, 322, 328, 342, 360, 361

Гамалиил (I в.), еврейский ученый

119

Гамильтон (Hamilton) Уильям (1788-1856),

английский философ

236

Гарвей (Херви) (Hervey) Уильям (1578-1637 ?), английский врач, эмбриолог

113, 268

Гарнак (Harnack) Адольф фон (1851-1930),

немецкий протестантский теолог

51, 399, 414

Гартли, Хартли (Hartley) Дэвид (1705-1757), английский философ, врач, психолог

235

Гассенди (Gassendi) Пьер (1592-1655), французский философ, астроном, математик, историк науки

268, 271, 278

 

Гвиччардини (Guicciardini) Франческо (1483-1540), итальянский историк, философ-гуманист

29, 34, 201, 242, 310, 330, 337

Гегель (Hegel) Георг Вильгельм Фридрих (1770-1831), немецкий философ

89, 90, 132, 234, 250, 253, 256, 266, 354, 398, 434

Гейланд (Heiland), немецкий философ (XIX в.)

427

Гейлинкс (Geulincx) Арнольд (1624-1669), голландский философ

212, 275, 333, 339, 352

 

Гёльдерлин (Holderlin) Иоганн Кристиан Фридрих (1770-1843), немецкий поэт

236

Генгенбах (Hengenbach) Памфилий (ок. 1480-1524/1525) швейцарский писатель, драматург, поэт

48

Гендель (Handel) Георг Фридрих (1685-1759) немецкий композитор и органист

395

Генрих III (1551-1589) французский король с 1584 года из династии Валуа

229, 230

Генрих IV (1050-1106), германский король и император Священной Римской империи с 1056 г.

92

Генрих IV (1553-1610), французский король с 1589

116, 204, 205

 

Генрих VIII (1491-1547), английский король с 1509

315

Георг Бородатый (Богатый) (1471-1539), герцог Саксонский с 1500, противник Реформации

50

Георгий Трапезунтский (1395-1484) византийский писатель

417/418

Гераклит Эфесский (Темный) (ок. 540 - ок.480 до н.э.), древнегреческий философ

11, 12,24,236, 237

Герберт Чербери Э.

см. Чербери Герберт Э.

Гердер (Herder) Иоганн Готфрид (1744-1803), немецкий философ, критик, эстетик

132, 222, 234, 252, 256, 257, 289, 294-304, 306, 354, 434, 435

Гёте (Goethe) Иоганн Вольфганг (1749-1832), немецкий поэт и мыслитель

89, 90, 183, 222, 234, 239, 251, 252, 256, 257, 289, 291-297, 301-308, 322, 354, 356, 427, 434, 435

Гиберти (Ghiberti) Лоренцо (ок. 1381-1455) итальянский скульптор и ювелир эпохи Раннего Возрождения

242

Гиз (Guise) Генрих (1550-1588), глава Католической лиги, один из организаторов Варфоломеевской ночи (1572)

87

Гизы, французский аристократический род, боковая ветвь Лотарингского герцогского дома

202, 205

 

Гиппий из Элиды (2-я пол. V в. до н.э.), древнегреческий философ

270

Гиппократ (ок. 460-ок. 370 до н.э.), древнегреческий врач, реформатор античной медицины

232

Гиппократ Хиосский (V в. до н. э.) древнегреческий математик, автор первого систематического сочинения по геометрии

429

Гирке (Gierke) Отто фон (1841-1921) немецкий юрист, представитель исторической школы права

425, 426

Глассий (Glassius, Glass) Заломо (1593-1656), лютеранский теолог

100-102, 406

Глейм (Gleim) Иоганн Вильгельм Людвиг (1719-1803), немецкий поэт

43

Гоббс (Hobbes) Томас (1588-1679), английский философ-материалист

26, 32, 78, 88, 139, 196, 203, 207, 210, 212, 215-218, 234, 235, 258, 260, 261, 266-288, 321, 325-327, 330-332, 335, 340-344, 348-353, 357-364, 427, 428, 431-434

Гомар (Gomarus) Франциск (1563-1641), голландский теолог

88

Гомер, легендарный древнегреческий поэт

12, 152

Гораций (Horatius) Квинт Гораций Флакк (65 до н.э.-8 н.э.), римский поэт

42

Гребель (Grebel) Конрад (ок. 1498-1526), немецкий религиозный деятель

67

Гревий, Гревиус (Gravius), голландский ученый (XVII в.)

183

Григорий I Великий (Gregorius Magnus) (ок.540-604), папа римский с 590

391

Григорий Хеймбургский

см. Хеймбург Г.

Гроций, Гуго де Гроот (Grotius, Hugo de Groot) (1583-1645), голландский юрист, социолог и государственный деятель

19, 20, 77, 87, 88, 104-106, 112, 182, 183, 187, 191, 199, 204, 206-212, 242, 260, 270, 310, 331, 333, 340, 366, 377, 419, 425, 426

Гуго Сент-Викторский (Hugo de Sanct Victore) (ок.1096-1141), теолог и философ, мистик

313

Гумбольдт (Humboldt) Вильгельм фон (1767-1835), немецкий филолог, философ и языковед, государственный деятель

137

Гуттен (Hutten) Ульрих фон (1488-1523), немецкий писатель, гуманист, политический деятель

45, 47, 56, 92

 

Д'Айи, Альи (d'Ailly, Petrus de Alliaco) Пьер (1350-1425), французский схоласт, религиозный деятель

211, 243

Д'Аламбер, Даламбер (D'Alembert) Жан Лерон (1717-1783), французский философ и математик

77, 235, 266, 267, 273, 276, 278, 279, 284-288

 

Давид Динанский (David de Dinant) (Xll-нач. XIII в.) французский философ-схоласт, пантеист

241

Данез (Оапиз) Пьер (1497-1577), французский эллинист

173

Данте Алигьери (Dante Alighieri) (1265-1321), итальянский поэт, философ

240

Дантин (Dantine) Франсуа (1688-1746), французский историк церкви

93

Дезидерий

см. Эразм Роттердамский

Декарт (Descartes) Рене (Картезий) (1596-1650), французский философ и математик

11, 19, 36, 37, 77, 105, 136, 196, 198, 206, 211, 213, 216-218, 220, 242, 251, 258-266, 268, 272, 273, 275-278, 280, 282, 286-288, 328, 331, 332, 339, 341-344, 346-348, 351, 353, 354, 359-365, 367-377, 428, 432, 434

Дёллингер (Ddllinger) Иоганн Йозеф Игнац (1799-1891), немецкий историк церкви

63

Демокрит (ок.460 - ок.370 до н.э.), древнегреческий философ, основоположник атомистики

11, 224, 236, 237, 245, 271, 272,

278, 279, 360

 

Демосфен (ок.384-322 до н.э.), древнегреческий политический деятель и оратор

81

Денк (Denck) Ганс (1495-1537), теолог, один из вождей анабаптистов в Южной Германии

67-69,88,89, 112

 

Дешан (Deschamps) Леже Мари (1716-1774), французский философ-материалист

222

Джотто ди Бондоне (Giotto di Bondone) (1266/1267-1337), итальянский живописец и архитектор

159

Дидро (Diderot) Дени (1713-1784), французский философ, писатель, просветитель

222, 236

Дикеарх (2-я пол. IV в. до н.э.), древнегреческий философ

205

Дильтей (Dilthey) Вильгельм (1833-1911), немецкий философ и историк культуры

398, 434, 437

 

Диоген Лаэртский, Диоген Лаэрций (1 пол. Ill в. до н. э.) античный историк греческой филофии

213, 218, 334

 

Диоген Синопский (ок. 400-ок. 225 до н. э.) древнегреческий философ-киник

74

Донателло (Donatello) (Донато ди Никколо ди Бетто Барди) (ок. 1386-1466), итальянский скульптор

20, 242

Донеллус, Донелль (Donellus) Гюг (1527-1591) французский юрист

35, 203, 331

Друзий (Drusius) Иоганнес (1550-1616), протестантский теолог и ориенталист

106

Дудитиум (Dudithium, Dudith, Duditius) Андреас (1533-1589), венгерский гуманист

423

Дуифхойс (Duifhuis) Хуберт (1531-1581), нидерландский теолог

84

Дуне Скот см. Иоанн Дуне Скот Дье (Dieu) Луи де (1590-1642), голландский ориенталит и теолог

106

Дюплесси-Морне (Duplessis-Mornay) Филипп (1549-1623), французский публицист, участник религиозных войн, гугенот

205

Дюрер (Diirer) Альбрехт (1471-1538), немецкий живописец и график, основоположник искусства немецкого Возрождения

45, 47, 127, 128, 150, 152, 161, 186, 328, 399, 413

 

Евклид (III в. до н. э.), древнегреческий математик   

217, 271

Еврипид (ок.480-406 до н.э.), древнегреческий поэт-драматург

217, 269

Евсевий Кесарийский, Евсевий Памфил
(ок.263-339), римский церковный писатель

93

Екатерина II (1729-1796), российская
императрица с 1762

49

Екатерина Медичи (Catherine de Medicis) (1519-1589) французская королева с 1547 года

202

Елизавета (1618-1680), пфальцграфиня
Рейнская, ученица Декарта

364, 372

Елизавета I (1533-1603), английская королева с 1558    

85, 230

Епископий (Episcopius, латинизир. от наст, фамилии Бишоп (Симон (1585-1643), голландский богослов      

85, 182

Жерсон (Gerson) (настмя Жан Шарле) (1363-1429), французский богослов и церковный деятель

211, 313

Жюрье (Jurieu) Пьер (1637-1713), французский теолог

85

Землер (Semler) Иоганн Заломо (1725-1791), немецкий историк и теолог, основоположник исторического направления библейской критики в Германии

101, 107

Зенон из Китиона (между 336 и 332 г. - между

264 и 262 г. до н. э.) древнегреческий философ-стоик    

13, 17, 218,410

Зигварт (Sigwart) Христофор фон (1830-1904), немецкий логик

124, 125, 137, 215, 332, 400, 432

Зуфан (Suphan) Бернгард, немецкий исследователь и публикатор Гёте

289, 294, 427, 434

Ибн Гебироль (латинизир. Авицеброн, Avicebron) Соломон (ок. 1021-ок. 1070), еврейский поэт и философ-неоплатоник

224

Иеринг (Ihering) Рудольф (1818-1893) немецкий юрист 

14, 149

Иероним Евсевий Софроний, Иероним Святой или Блаженный, Иероним Стридонский (ок.342-420), церковный писатель

95, 101, 213

Иннокентий VIII (Джованни Батисто Чибо) (ум. в 1492), папа римский с 1484

27

Иоанн Дуне Скот (Joannes Duns Scotus) (ок.1266-1308), философ-схоласт

90, 109, 131, 162, 178, 179, 240, 241, 244, 260, 410, 418, 419

Иоанн Скот Эриугена (Johannes Scotus Eriugene) (ок. 810-ок. 871), философ, богослов

112

Иосиф II (1741-1790), австрийский эрцгерцоге 1780, император Священной Римской империи с 1765

49

Иосиф Флавий (ок. 37-ок.95), еврейский историк и военачальник

93, 106, 108

 

Ириней Лионский (ок.130-ок.200), христианский богослов

91

Йоэль (Joel) M., исследователь Спинозы

332

Кавендиш (Cavendish) Вильям (1592-1676), английский политический деятель

271

Каликст (Calixtus), собств. Каллизен Георг лютеранский богослов

86, 87

Кальвин (Calvinus) Жан (1509-1564), французский деятель Реформации, основатель кальвинизма

35,78,79,82,88,89, 101, 106, 110, 113, 114, 151, 153, 166, 169, 173-183, 186, 227, 397

 

Кальвиций (Calvisius) Сетий, собств. Сет Кальвиц (1556-1615), композитор, теоретик музыки

93

Кальдерой де ла Барка (Calderon de la Barca) Педро (1600-1681), испанский драматург

242

Калтенборн (Caltenborn), юрист (XVI в.)

419

Камерари (Camerarius) Иоахим (1500-1574), протестанский богослов и историк

93, 127, 151,413

 

Камеро (Camera) Иоганн (Жан) (1580-1526), французский протестантский теолог

183

Камоэнс (Camoes) Луиш ди (1524/1525-1580), португальский поэт

186

Кампанелла (Campanella) Томмазо Джованни Доминико (1568-1639), итальянский философ, поэт, политический деятель

211,229, 242, 314

 

Кампанус (Campanus), Кампано Йоханнес (ум. в 1574), голландский антитринитарий времен Реформации

68, 152

Кампер (Camper) Петрус (1722-1789), голландский анатом

306

Канизий (Canisius) Питер (1521-1597), церковный деятель, теолог, первый немецкий иезуит

405

Кант (Kant) Иммануил (1724-1804), немецкий философ

17, 50, 66, 72, 89, 90, 137, 170, 191, 215, 236, 257, 262-266, 276, 288, 303, 348, 354, 380, 400, 423, 435

Канус (Canus) Мельхиор, католический теолог

405

Капеллус (Capellus), гебраист

106

Капиций (Kapicius), новолатинский поэт

224

Караффа (Caraffa) Антонин (1538-1591) итальянский церковный деятель, коллекционер

88

Кардано (Cardano) Джеронимо (1501/1506-1576), итальянский философ, врач и математик

212, 309, 310, 314, 321-324, 327, 341, 356,361

 

Карион (Canon) Иоганн (1499-1538), немецкий механик, врач, астролог, историк

93

Карл II (1630-1685) английский король с 1660 г. из династии Стюардов

 

Карл V (1500-1558), германский король и император Священной Римской империи в 1519-1556, испанский король (под именем Карлоса I) в 1516-1556

56, 80/81

 

Карл Великий (742-814), король франков с 768, император с 800, из династии Каролингов

404

Карлейль (Carlyle) Томас (1795-1881), английский историк и философ

50, 53, 89, 90, 181, 183, 184, 231

Карлштадт (Karlstadt), наст, имя Андреас фон Боденштейн (ок. 1480-1541), деятель Реформации    

67

Карнеад из Кирены (214-129 до н.э.), древнегреческий философ

140, 209, 220, 234, 278, 344, 410, 417

 

Каррара (Carrara), итальянский аристократический род, правивший в Падуе в 1318-1406 гг.

26

Касаткина Наталья Григорьевна, переводчик

293

Касобон (Casaubon) Исаак (1559-1614), французский филолог-эллинист, теолог, кальвинист    

93

Кастеллион (Castellion) Себастьян (1515-1563), французский евангелический теолог

182

Кастельно (Castelnau) Мишель де (1520-1592), французский дипломат и военный

230

Катон Младший (Caton Minor) Марк Порций Утический (95-46 гг. до н.э.), римский политический деятель, философ-стоик

410

Каэтан (Cajetanus) Томас де Вио (1469-1534),
церковный деятель, теолог, философ

50

Квинтилиан (Quintilianus) Марк Фабий (ок.35-ок.96), римский оратор и теоретик ораторского искусства       

109, 121,410,417

Кеккерман (Keckermann), теолог

182

Кеплер (Kepler) Иоганн (1571-1630), немецкий астроном

186, 193, 194, 211, 247, 252, 257-259, 263, 286, 322, 328

Керинф (I в.), один из первых гностиков

64

Кёстлин (Kostlin) Юлиус (1726-1902), немецкий протестантский теолог

399

Кинэ (Quinet) Эдгар (1803-1875), французский писатель, политический деятель

183

Китс (Keats) Джон (1795-1821), английский поэт-романтик

20

Клеанф (ок.ЗЗО-ок.232), древнегреческий философ, один из основателей стоицизма

13

Клемансе (Clemencet) Шарль (1703-1778), французский историк церкви

93

Клерикус см. Леклерк Ж.

 

Кнебель (Knebel) Карл Людвиг фон (1744-1834), немецкий философ и писатель

289

Коорнхерт (Coornhert) Дирк (1522-1590), голландский мыслитель

66, 80-85, 88, 89, 125, 182, 204, 215, 335, 402

 

Колумб (Columbus) Христофор (1451-1506), мореплаватель

34

Колхас (Koolhaas) Каспар Янезон (1536-1615),
проповедник, деятель Реформации                           

83, 402

Коменский (Komensky) Ян Амос (1592-1670), чешский педагог, гуманист, философ и писатель       

151, 257

Коммин (Commynes, Commines) Филипп да (1447-1511), французский политический деятель и историк

27, 337

Кондорсе (Condorcet) Мари Жан Антуан Никола (1743-1794), французский философ-просветитель, математик, социолог, политический деятель

235, 267

Конринг (Conring) Герман (1606-1681), немецкий философ, врач, государствовед, историк права

330

Конт (Comte) Огюст (1798-1857), французский философ, один из основателей позитивизма

77, 78, 185, 267, 276, 278, 279, 286, 287, 432

 

Коперник (Kopernikus) Николай (1473-1543), польский астроном и мыслитель

130, 143, 186, 193, 194, 222, 225, 232,245,246, 257,271,413

Коппе (Корре), немецкий теолог

106

Кордемуа (Cordemoy) Геро де (1620-1684), французский философ и историк

352

Корнелий (Cornelius) (к. XVI-нaч.XVIl вв.), капитан

423

Корнель (Corneille) Пьер (1606-1684), французский драматург

242

Короней (Coronaus), теолог

119

Кохлей (Cochlaus, наст, фамилия Добенек) Иоганнес (1479-1552), гуманист, теолог

93

Крелль (Crell, Krell) Джон, английский теолог-антитринитарий

113

Крескас (Crescas) Хаздай бен Авраам (ок. 1340 - после 1410), еврейский философ и богослов

332

Кромвель (Cromwell) Оливер (1599-1658), деятель Английской революции XVII в., лорд-протектор с 1653

57, 61, 77, 166, 180

 

Кроче (Сгосе) Бенедетто (1866-1952), итальянский философ, историк, литературовед, политический деятель

 

Ксенофан (ок.570-после 478 до н.э.), древнегреческий поэт и философ

12, 141, 237

Куйяций, Кюжас (Cujacius, Cujass) Жак (1522-1590) французский юрист, историк римского права

35, 203, 330

 

Кутюра (Couturat) Луи (1868-1814), французский философ, логик и математик

346

Ла Боэси, Ла Боэти (La Boetie) Этьенн (1530-1563), французский публицист и поэт

204

Лагранж (Lagrange) Жозеф Луи (1736-1813), французский математик и механик

235, 267, 279

 

Лайенс (Laynez, Lainez) Диего (1512-1565), второй генерал ордена иезуитов

223

Лайтфут (LJghtfoot) Джозеф Барбер (1828-1889), английский теолог, церковный деятель

409

Лактанций (Lactantius) Люций Целий Фирмиан

Лактанций (ок.240-ок.320), христианский писатель и философ

416

Ламбинус (Lambinus) Дионисий, собств. Дени Ламбин (1520-1572), французский филолог

35

Ланге (Languet) Юбер/Гюбер (1518-1581) французский писатель

330, 381

Лангиус (Langius) Каролус

334

Лану (La Noue) Одет де Телиньи (ум. 1618), французский поэт и военный деятель

205

Лассон (Lasson) Адольф (1832-1917), немецкий философ, признанный переводчик Аристотеля

430

Лафатер (Lavater) Иоганн Каспар(1741-1801), швейцарский писатель

308

Лев I Великий (Leo Magnus) (ум. в 461), папа римский с 440, богослов

390

Лев X (Джованни Медичи) (1475-1521), папа римский с 1513

37, 160, 224

Левкипп из Элей или из Милета (ок.500-ок.440 до н.э.), древнегреческий философ, создатель собственной атомистической философской системы

236

Лейб (Leib) Килиан (1471-1553), немецкий церковный деятель

399

Лейбниц (Leibniz) Готфрид Вильгельм (1646-1716), немецкий философ, математик, физик, языковед      

17, 63, 77, 86, 90, 114, 126, 131, 132, 144, 169, 211, 222, 235, 256, 257, 263 264, 266, 284, 295, 302, 303, 332, 341, 342, 345-347, 353-358, 362, 363, 365-367

Лейстер (Leicester) Роберт Дэдли (1532-1588), английский политический деятель, фаворит королевы Елизаветы

230

Леклерк, Клерик (le Clerc, Clericus) Жан (Иоанн) (1657-1736), женевский богослов и философ

106, 107

Леонардо да Винчи (Leonardo da Vinci) (1452-1519), итальянский живописец, скульптор, архитектор, ученый, инженер

34, 44, 186, 193, 223, 242, 328

Лессинг (Lessing) Готхольд Эфраим (1729-1781), немецкий драматург, теоретик искусства и литературный критик

75, 116, 118, 119, 125, 131,293

Ливии Тит (Titus Livius) (59 г. до н. э. - 17 г. н. э.), древнеримский историк

14, 31, 41

Липсиус (Lipsius) Юстус (1547-1606), голландский философ и историк

20, 81, 183, 201, 212, 309, 329, 330,333-335, 351

 

Ловт (Lowth) Роберт (1711-1787), английский богослов

106

Лодер (Loder) Христиан Иванович (1753-1832), немецкий ученый-анатом, профессор в Иене 1777-1803, с 1806 — лейб-медик императора Александра I

301

Лодовико Моро (Lodoviko il Moro) Сфорца (1451-1508), итальянский политический деятель

27

Локк (Locke) Джон (1632-1704), английский философ-материалист

107, 169, 206, 284, 286, 288, 341, 361,362,380

 

Ломмач (Lommatsch) Зигфрид Отто Натаниэль (1833-1897), немецкий теолог и философ

399

Лопе де Вега (Lope de Vega), Вега Карпьо
Лопе Феликс де (1562-1635) испанский драматург   

186

Лопес (Lopez), Айяла Лопес (Ayala Lopez) Педро (1332-1407) испанский писатель, переводчик, автор исторических хроник

324

Лопиталь (I Hopital) Мишель де (1507-1573), французский государственный деятель, юрист и поэт   

204

Лоренцо Великолепный (Lorenzo Magnified)

см. Медичи Лоренцо

Лотце (Lotze) Рудольф Герман (1817-1881) немецкий философ-естествоиспытатель

369

Лохнер (Lochner), историк

399

Лукиан (ок. 120 - ок. 190), древнегреческий писатель-сатирик

41, 414

Лукреций (Lucretius), Тит Лукреций Кар (I в. до н.э.), римский поэт и философ-материалист

212, 216, 217, 224, 233, 236, 238, 239, 245, 247. 265, 268, 270, 271, 292,332,351,433

Луллий (Lullius) Раймунд (1235-1315), поэт, философ и миссионер

226, 228

Людовик (Людвиг) IV Баварский (1287-1347), германский король с 1314 г., император с 1328

92

Лютер (Luther) Мартин (1483-1546), деятель Реформации в Германии, основатель немецкого протестантизма

39, 44, 46-56, 58-61, 63-70, 74, 78, 79,95, 101, 110, 126, 128, 129, 134, 142, 146, 148, 151, 153, 155, 160-169, 175, 179, 186, 187, 193, 200, 226, 231, 232, 241, 387, 395-397, 399-401, 419

Мабильон (Mabilton) Жан (1632-1707), французский историк, основатель дипломатики и палеографии

93

Майер (Меуег), анатом (XVIII в.)

435

Маймонид (Maimonides) Моше бен Маймон (1135-1204), еврейский средневековый философ, врач

332

Макиавелли (Machiavelli) Никколо (1469-1527), итальянский политический мыслитель, писатель

19, 20, 26-34, 38, 201, 202, 242, 268, 269, 272, 309, 310, 330, 340, 398, 431

 

Максимилиан I (1459-1519), австрийский эрцгерцог, император с 1493 г., из династии Габсбургов

29

Максимилиан II (1527-1576), король германский и чешский с 1562 г., венгерский с 1563 г., император Священной Римской империи с 1564 г., покровитель протестантов

404

Мальбранш (Malebranche) Никола (1638-1715), французский религиозный философ

20, 107, 275

Мариана (Mariana) Хуан (1536-1623), испанский историк, теолог

20

Марк Аврелий (Marcus Aurelius) Антонин (121-180), римский император с 161, философ, представитель позднего стоицизма

21, 197, 213, 214, 328

Марло (Marlowe) Кристофер (1564-1593), английский драматург

20, 26, 34

Марникс (Marnix) ван Синт Алдегонде Филипс (1538-1598), голландский публицист, кальвинист

83

Марсилий Падуанский (Marsilio da Padova) (между 1275 и 1280-1342), итальянский ученый, врач, философ, государствовед, политический деятель

203

Мартин Турский (336-397), святой, монах, основатель первого монастыря в Западной Европе

391

Мартир (Martyr) Петер (1500-1562), религиозный деятель

182

Медичи (Medici), итальянский род, правивший во Флоренции в XV-XVIII вв.

28, 33, 34, 313

 

Медичи Екатерина

см. Екатерина Медичи

Медичи Лоренцо, Лоренцо Великолепный (1449-1492), итальянский поэт, меценат, правитель Флоренции с 1469 г.

42, 124, 243

 

Меланхтон (Melanchthon, грецизированное от наст, фамилии Шварцэрд, Schwarzerd) Филипп(1497-1560), немецкий гуманист, теолог и педагог, деятель Реформации

50, 63, 66, 88, 93, 96, 126-153, 162, 165-170, 186, 187, 231, 315, 351, 397, 414-419

 

Мемлинг (Memling) Ханс (ок.1440-1494), нидерландский живописец

39

Мен де Биран (Maine de Biran) Мари Франсуа Пьер Гонтье (1766-1824), французский философ и политический деятель

236

Мерк (Merk, Merck) Иоганн Генрих (1741-1791), немецкий писатель, зоолог, палеонтолог, коллекционер, друг Гёте и Гердера

435

Мерсвин (Merswin) Рульман (1307-1382), немецкий мистик

399

Мерсенн (Mersenn) Марен (1588-1648), французский ученый, теоретик музыки

271, 277, 431

 

Мессинджер (Massinger) Филипп (1583-1640), английский драматург

20

Микеланджело Буонарроти (Michelangelo Buonarroti) (1475-1564), итальянский скульптор, живописец, архитектор и поэт

20, 33, 34, 43, 186, 223, 258, 328

Милль (Mill) Джеймс (1773-1836), английский философ, историк и экономист

267

Милль (Mill) Джон Стюарт (1806-1873), английский философ-позитивист экономист и общественный деятель

267, 432

Мильтон (Milton) Джон (1608-1674), английский поэт, политический деятель

76, 77, 86, 206, 242

 

Михаэлис (Michaelis) Иоганн Давид (1717-1791), евангелический теолог и ориенталист

106

Миш (Misch) Георг (1878-1965), немецкий философ, исследователь и издатель Дильтея

398, 437

 

Молина (Molina) Луис (1536-1600), испанский богослов, иезуит

206

Мольер (Moliere) (Жан Батист Поклен) (1622-1673), французский комедиограф, актер, театральный деятель, реформатор сценического искусства

329

Монтень (Montaigne) Мишель де (1533-1592), французский писатель, философ-гуманист

20, 35-37, 186, 195-197, 204, 309, 322, 327, 329, 339, 344, 351, 423

Монтескье (Montesquieu) Шарль Луи де Секонда (1689-1755), французский философ-просветитель

118, 206

Монфокон (Montfaucon) Бернар (1655-1741), ученый бенедиктианец, археолог и библиограф

93

Мопертюи (Maupertuis) Пьер Луи Моро де (1698-1759), французский ученый

235

Mop (More) Томас (1478-1535), английский гуманист, государственный деятель и писатель

45, 87, 88, 200, 242, 329, 404

Мориц Оранский (1567-1625), граф статхаудер Нидерландов с 1585, полководец

84

Мочениго (Mocenigo), знатный венецианский род, известен с XI в.

233

Муретус (Muretus, Muret) Марк Антуан (1526-1585), новолатинский писатель и поэт, ученый

35

Мурильо (Murillo) Бартоломе Эстебан (1618-1682), испанский живописец

242

Мут К.

см. Муциан Руф

Муциан (Mutianus) Руф, наст, имя Конрад Мут (1471-1526), эрфуртский гуманист, филолог, правовед, теолог

43

Мюллер (Muller) Иоганн Петер (1801-1858), немецкий естествоиспытатель, физиолог и анатом

361

Мюнцер (Miinzer, Miintzer) Томас (ок. 1490-1525), проповедник, богослов, один из вождей и идеолог Крестьянской войны 1525 г.

68

Наполеон I Бонапарт (1769-1821), французский император, полководец

33

Неандер (Meander) Август (наст, имя Давид Мендель) (1789-1850), церковный историк

157, 399, 400

 

Нерон (Nero) Клавдий Цезарь (37-68), римский император с 54

82, 105

Николаи (Nicolai)

435

Николай I (ум. в 867), папа римский

29

Николай Кузанский (Nicolaus Cusanus)

(Николай Кребс) (1401-1464), философ, теолог, ученый, церковно-политический деятель раннего Возрождения

91, 203, 211, 232, 243, 244, 248, 250, 314, 341, 356

 

Николь (Nicole) Пьер (1625-1695), французский моралист и богослов

20

Нингуарда (Ninguarda) Фелициан, католический теолог

405

Нокс (Кпох) Джон (ок. 1505-1572), шотландский религиозный деятель

181

Нума Помпилий (Numa Pompilius), второй царь Древнего Рима (715-672 до н. э.)

29

Ньютон (Newton) Исаак (1643-1727), английский физик, астроном, математик

77, 211,235,287

 

Овидий (Ovidius), Публий Овидий Назон (43 до н. э. - ок. 18 н. э.), римский поэт

72, 212

Озиандер (Osiander) Лука (1571-1638), немецкий теолог

432

Окен (Oken) (наст, фамилия Оккенфус) Лоренц (1779-1851), немецкий естествоиспытатель и натурфилософ

234

Окино (Occhino) Томмазини Бернардино (1487-1564), итальянский богослов

104, 109, 113, 115

 

Оккам (Ockham, Occam) Уильям (ок. 1285-1349), английский философ, логик и церковно-политический писатель, представитель схоластики

131, 203, 240, 241, 244, 260

 

Олденбарневелт (Oldenbamevelt) Ян ван (1547-1619), великий пенсионарий провинции Голландии с 1586

81, 84

Ориген (ок. 185-253/254), христианский теолог, философ, представитель ранней патристики

94, 95, 101, 112, 125

 

Остерод (Osterod) Христофор (ум. в 1611), социнианский богослов

113

Отман (Hotoman) Франсуа (1524-1590), французский публицист, юрист

203, 330

Ошеров Сергей Александрович, переводчик

15

Пажи (Pagi) Антуан (1624-1699), историк церкви

93

Панеций (Панетий) Родосский (ок.185-110/109 до н.э.), древнегреческий философ-стоик

16, 25, 136, 214,414

 

Папброк (Papebroech) Даниэль (1628-1714), католический теолог, агиограф

93

Папин (Papin) Исаак (p. 1657), французский теолог   

183

Парацельс (Paracelsus) (Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм) (1493-1541), врач и естествоиспытатель

117,192, 211, 226, 232,252,257,292,421

 

Парменид из Элей (р.ок.540 до н.э.), древнегреческий философ

215, 249

Парута (Paruta) Паоло (1540-1598), итальянский ученый, историк

201, 330

Паскаль (Pascal) Блез (1623-1662), французский философ, писатель, физик и математик

20, 196

Паскье (Pasquier) Этьен (1529-1615), французский юрист, государственный деятель

205

Пастернак Борис Леонидович (1890-1960), русский поэт и писатель

145, 297

Патрицци (Patrizzi) франческо (1529-1597), итальянский натурфилософ

192, 421

Пахомий Великий (ок.290-348), христианский святой, монах, основатель первого монастыря

391

Пейцер (Peucer, Peuzer) Каспар, (1525-1602), немецкий теолог, поэт, историк

93

Пелагий (Pelagius) (наст, имя Морган) (ок.360-418), ересиарх, религиозный деятель

391

Пенц (Pens, Pencz) Георг (Йорг) (ок. 1500-1550), немецкий художник и график

67

Перегрин Лелий (Laelius Peregrinus), теолог (XVII в.)

334, 336

Перезий (Peresius) Мартин, католический теолог      

405

Перотти (Perotti), Никколо (1429-1480), итальянский гуманист

29

Перуджино (Perugino) (Ваннуччи) Пьетро (1445/1452-1523), итальянский живописец

39

Петавий (Petavius), собст. Пето Дени (1583-1652), французский теолог, издатель

93

Петр Испанский (Petrus Hispanus) (1220-е годы-1277), медик и философ; с 1276 г. — папа римский Иоанн XXI  

418

Петр Кастелланский (Petrus Castellanus), духовник Франциска I

35

Петр Ломбардский (Petrus Lombardus) (нач. XII в.-1160), философ

132

Петрарка (Petrarca) Франческо (1304-1374), итальянский поэт, родоначальник гуманистической культуры Возрождения

22-25, 35, 41, 120, 242, 250, 309, 310, 328

 

Петровский Федор Александрович, переводчик

429

Пигге (Pigghe, Pighius) Альберт (ок. 1490-1542), католический теолог

405

Пий II                                                                                 

см. Пикколомини Э.С.

Пикколомини (Piccolomini) Энеа Сильвио (1405-1464), итальянский гуманист, с 1458 папа римский Пий II       

45, 93, 121, 322

Пико делла Мирандола (Pico della Mirandola)
Джованни (1463-1494), итальянский мыслитель, представитель раннего гуманизма  

43, 57, 116, 117, 124, 125, 130, 144, 211,243, 314, 400, 413

 

Пиндар (ок.518-442/438 до н.э.), древнегреческий поэт  

12

Пиркхеймер (Pirckheimer) Виллибальд (1470-1530), немецкий гуманист и политический деятель

45, 48, 63, 69, 399

Пиркхеймер (Pirckheimer) Харитас (1467-1532), монахиня, аббатисса

45, 48

Пиррон из Элиды (ок. 360 - ок. 270 до н.э.), древнегреческий философ, основатель скептицизма

234

Пирсон (Pearson), английский теолог

93

Питу (Pithou) Пьер де (1539-1596), французский юрист и писатель

205

Пифагор Самосский (VI в. до н.э.) древнегреческий мыслитель, религиозный и политический деятель, математик

12, 87, 232, 393

 

Платина (Platina), наст, имя Бартоломео Сакки (1421-1481), итальянский гуманист

93

Платон (428/427-348/347 до н.э.), древнегреческий философ

10-12, 17, 31, 41, 42, 57, 58, 71, 74, 121, 122, 130, 132, 134, 135, 141, 143, 149, 187, 194, 209, 217, 222, 230, 244, 254, 261, 280, 286, 295, 312, 313, 328, 353, 364, 365, 368, 371, 379, 393, 413, 414, 419, 427

Плиний Гай Секунд Старший (Gaius Plinius Secundus Maior) (23/24-79)римский писатель, ученый

57,122,123,151,411

 

Плифон (настамилия Гемист) Георгий

(ок. 1355-1452), византийский философ-платоник, ученый и государственный деятель

42, 399

Плотин (204/205-269/270), греческий философ, основатель неоплатонизма

21, 74, 112, 117,313,364

 

Плутарх (ок.45-ок.127), древнегреческий писатель и историк

17, 35, 37, 140, 209, 219, 327, 398,

414, 417

Поджо-Браччолини (Poggio Bracciolini) Джованни Франческо (1380-1459), итальянский гуманист, церковный и политический деятель

25

Полибий (OK.200-OK.120 до н.э.), древнегреческий историк

15, 16, 29, 31-33, 201, 205, 270, 398, 414

 

Поликрат (ум. 523 или 522 до н.э.), тиран о-ва Самос с 540 г.

144

Поликтет из Аргоса (2-я пол. V в. до н.э.), древнегреческий скульптор и теоретик искусства

306

Помпонацци (Pomponazzi) Пьетро (1462-1525), итальянский философ

211

Посидоний (ок.135-51 до н.э.), древнегреческий историк-стоик

16

Прокл (ок.410-485), античный философ-неоплатоник

117

Протагор из Абдеры (ок.490-ок.420 до н.э.), древнегреческий философ, софист

234

Псевдо-Дионисий Ареопагит (V - нач.VI в.), христианский мыслитель, представитель поздней патристики

117, 404

Птолемей Клавдий (1-я пол. II в.), греческий математик, астроном и оптик

229, 231, 246

 

Пульчи (Pulci) Луиджи (1432-1484), итальянский поэт

42

Пуччи (Pucci, Puzzius) Франческо (1540-1595), итальянский ученый, теолог

422, 423

Рабле (Rabelais) Франсуа (ок. 1494-1553), французский писатель

36, 186

Раймунд де Сабунд (Raymund de Sabunde) (к. XIV в. - 1437), философ-схоласт, теолог, врач       

211, 243

Раме (латинизир. Рамус) (Ramee, Ramus)

Пьер де ла (1515-1572), французский гуманист, философ, логик и математик

35

Ранке (Ranke) Леопольд фон (1795-1886),

немецкий историк

132

Расин (Racine) Жан (1639-199), драматург, представитель классицизма

329, 339, 373

Рафаэль Санти (Raffaello Santi) (1483-1520), итальянский живописец и архитектор

34,186,258,328

Регий, Де Руа (латинизиров.De Roy, Regius) Хенрик (1598-1679), голландский философ, физиолог и педагог

352

Рейхлин (Reuchlin) Иоганн (1455-1522), немецкий гуманист, филолог, юрист

41-44, 116, 130, 144, 211

Рембрандт (Rembrandt) Харменс ван Рейн
(1606-1669), голландский живописец

242

Риссвик (Risswich) Герман фон (ум. 1512),
теолог, еретик

67

Ричль (Ritschl) Альбрехт (1822-1896), немецкий теолог, неокантианец

51, 109, 110, 153, 157, 163, 394, 400

Ришар Сен-Викторский (Richard de Saint-Victor) (ум. 1173), французский теолог, схоласт

313

Ришелье (Richelieu) Арман Жан до Плесси (1585-1642), французский государственный деятель

202, 242, 268, 269, 330, 340, 431

Робине (Robinet) Жан Батист Рене (1735-1820), французский философ

222, 236, 252

Рогир ван дер Вейден (Rogier van der Weyden) (ок. 1400-1464), нидерландский живописец

339

Рубенс (Rubens) Питер Пауль (1577-1640), фламандский живописец

186, 329

Рудольф II (1552-1612), австрийский эрцгерцог, император Священной Римской империи с 1586 г., король венгерский (1572-1608) и чешский (1575-1611)   

232

Руссо (Rousseau) Жан Жак (1712-1778), французский писатель и философ

68, 76, 77

Савонарола (Savonarola) Джироламо (1452-1498), итальянский религиозно-политический деятель, поэт   

242

Сакс (Sacks) Ганс (1494-1576), немецкий поэт-мейстерзингер

152, 161, 186

Саладин, Салах-ад-Дин (1138-1193), египетский султан с 1175, полководец

42

Саллюстий (IV в.), неоплатоник, автор трактата «О богах и о мире»

212

Салмазий (Salmasius) Клавдий, собств. Клод Сомез (1588-1653), французский филолог

183

Салютати (Salutati) Лино Колуччо ди Пьетро (1331-1406), итальянский гуманист, политический деятель, дипломат  

25, 120

Санчес (Sanchez) Томас (1550-1610), ученый

211, 344

Сарпи (Sarpi) Паоло (1552-1623), итальянский историк церкви, монах

92, 115, 202, 330

Секст Эмпирик (Sextus Empiricus) (конец II - начало III в.), античный философ, врач и астроном

219

Сенека (Seneca) Луций Анней (ок.4 до н.э.-65 н.э.), римский политический деятель, философ-стоик, писатель

21, 22, 24, 25, 35-37, 41, 42, 49, 57, 58, 71, 75, 81-83, 120-123, 125, 139, 173, 182, 187, 194, 198, 199, 209, 210, 213, 333-336, 351, 364, 398, 410, 412, 413, 425, 436

Сервантес Сааведра (Cervantes Saavedra) Мигель де (1547-1616), испанский писатель

186

Сервет (Servet) Мигель (1509 или 1511-1553), испанский мыслитель, врач

68,79, 88, 104, 113

 

Сигизмунд Австрийский (Зигмунд) (1427-1496), герцог Тироля, из рода Габсбургов близок к гуманистам

45

Сидни (Sidney) Филипп (1554-1586), английский государственный деятель и поэт

230, 231

Сикст IV (Франческо делла Ровере) (1414-1484), папа римский с 1471

27

Симон (Simon) Ришар (1638-1712), французский богослов

97, 101

Симонид (Семонид) Аморгский (VII в. до н.э.),

древнегреческий поэт-лирик

419

Симплициус, Симплиций (Simplicius) (ум. 483), папа римский с 463 г.

431

Скалигер (Scaliger) Юлий Цезарь (Жюль Сезар) (Джулио Бордони) (1484-1558), французский филолог, критик, поэт, врач

35, 183, 309, 314, 323, 324

 

Скалигер Жозеф Жюст (1540-1609), французский гуманист

35, 93, 333

Слейдан (Sleidan) (наст, фамилия Филиппи) Иоганн (1506 или 1508-1556), немецкий историк

92

Сократ (ок.470-399 до н.э.), древнегреческий философ

10-12, 35, 37, 58, 75, 87, 132, 198,

236, 260, 372, 393, 413

Софокл (ок.496-406 до н.э.) древнегреческий

поэт-драматург

74

Социни Фаусто (1537-1604), итальянский богослов, племянник Л. Социни

88, 104, 109, 112, 113, 422, 423

 

Социни, Соццини (Sozinus, Sozzini) Лелио (1525-1562), итальянский богослов

88, 104, 109, 112, 113, 422, 423

Спалатин (Spalatin) Георг (1484-1545), Реформации, священник, писатель и историк

43

Спиноза (Spinosa) Бенедикт (Барух) (1632-1677), нидерландский философ

19, 23, 26, 69, 75, 77, 78, 82, 86, 105, 112, 113, 124, 139, 158, 196, 201, 203, 207, 210, 212-217, 219, 221, 222, 237, 247-256, 262-264, 266, 275, 276, 287-289, 292, 294, 301-307, 313-316, 323, 325-327, 330-333, 335, 338-345, 348, 351-353, 356, 359, 362, 363, 365, 366, 369, 373, 377, 412, 420, 426-428, 430, 433-335

Стефан I (ум. в 257), папа римский с 253, святой

390

Стеффенс (Steffens) Хенрик (Генрих) (1773-1845), датский философ, писатель, естествоиспытатель

234, 236

 

Суарес (Suares) Франсиско (1548-1617), испанский теолог и философ

20, 206, 312

Стюарты (Stuarts), королевская династия в Шотландии (1371-1714) и в Англии (1603-1649, 1660-1714)

268

Сциоппий (Scioppius) Гаспаро, собств. Каспар Шоппе (1576-1649), немецкий писатель, памфлетист, религиозный деятель

201, 330, 333-336

Сципион Публий Корнелий Африканский Старший (Scipio Africanus Major) (ок.235-183 до н.э.), римский полководец

24

Сципион Публий Корнелий Эмилиан Африканский Младший (Scipio Africanus Junior) (ок. 185-129 до н.э.), римский полководец, политический деятель и оратор   

16, 414

Сципионы, одна из ветвей древнеримского рода Корнелиев

29, 87, 201

Тамер (Thamer) Теобальд (ум. 1569), немецкий теолог    

48, 399

Тассо (Tasso) Торквато (1544-1595), итальянский поэт    

186, 223

Таулер (Tauler) Иоганн (ок.1300-1361), немецкий мистик, монах-доминиканец, проповедник

22, 69, 71, 159

Тацит (Tacitus) Публий Корнелий (ок.58-ок.117), римский историк

13,21,337

Телезио (Telesio) Бернардино (1509-1588), итальянский натурфилософ

192-195, 211, 215-217, 219, 224, 229, 270, 309, 314, 320, 322, 324-327, 331, 332, 350, 351, 353, 364, 421, 427, 428

Теннис (Tennies) Фердинанд (1855-1936), немецкий социолог

217, 432, 433

 

Теофраст (Theophrast) (Феофраст, настмя Тиртам) (ок.372-ок.287 до н.э.), древнегреческий естествоиспытатель и философ

205

Тертуллиан (Tertullianus) Квинт Септимий Флоренс (ок. 160-после 220), христианский теолог и писатель 

91

Тилениус (Tilenius) Даниэль, теолог (XVII в.)                

191

Тилетан (Tiletanus), католический теолог                    

405

Тиллемон (Tillemont), историк церкви                          

93

Тихоний, Тихоний Африканец (ум. ок. 400),
донатистский теолог

94

Тициан (Тициано Вечеллио) (Tiziano Vecellio) (ок. 1476/1477 или 1489/1490-1576), итальянский живописец

186, 223, 258

Тоблер (ТоЫег), немецкий философ (XVIII в.)

294

Толстой Лев Николаевич (1828-1910), русский писатель  

68

Тразимах Халкидонский (2-я пол. V - Ha4.IV в. до н.э.), древнегреческий философ-софист

269, 270

Тренделенбург (Trendelenburg) Фридрих Адольф (1802-1872), немецкий философ и логик

219, 331, 417

Ту, де Ту (de Thou) Жак Огюст (1553-1617), французский политический деятель, историк

35, 92, 114

Турнебус (Turnebus), ученый XVI в.

35

 

 

Турретин (Turretin), Иоганн Альфонс (1671-1737), швейцарский протестантский теолог

106, 107, 409

Турретин Франц (1623-1687),

швейцарский протестантский теолог

106

Тэйлор (Taylor) Джереми (1613-1667), англиканский теолог и церковный деятель

85

Тэн (Taine) Ипполит Адольф (1828-1893), французский литературовед, философ и историк

404

Тюрго (Turgot) Анн Робер Жак (1727-1781), французский государственный деятель, философ-просветитель, экономист

77, 235, 267, 279, 284

Убальди (Ubaldi), Бальдус ди Убальдис (ок. 1327-1400), правовед, преподаватель римского права

193

Уилльямс (Williams) Роджер (1604-1683), американский колонизатор английского происхождения

186

Уоллис (Wallis) Джон (1616-1703), английский математик

285

Урбан (Urban) Генрих (ум. 1539), немецкий гуманист

43

Фаларис (ок. 570-554 до н.э.), тиран Агригента

82

Фарель (Farel) Гийом (1489-1565), французский реформатор

174

Фемистий Пафлагонский (ок.317-388), византийский философ

121, 410

Фердинанд II Арагонский (Fernando) (1452-1516), король Арагона с 1479, Сицилии с 1468, Кастилии (Фердинанд V) в 1479-1504, Неаполитанскогокоролевства (Фердинад III) с 1504

27

Филипп II (1527-1598), испанский король с 1556

80, 174

Филон Александрийский (ок. 25 до н.э. - ок. 50), еврейско-греческий религиозный философ

106, 108

Филон из Ларисы (11-1 вв. до н.э.), античный философ

16

Фихте (Rente) Иоганн Готлиб (1762-1814), немецкий философ

53, 183, 236

Фичино (Ficino) Марсилио (1433-1499), итальянский гуманист, философ-неоплатоник

43, 117, 211, 314

Флаций (Flacius) Маттиас (1520-1575), лютеранский богослов и писатель

88, 89, 93, 95-103, 106, 404-406

Фокк (Fock), немецкий философ

109

Фокс (Fox) Джордж (1624-1691), проповедник, основатель секты квакеров

88

Фолклэнд (Folkland), Луциус Кэри (1610-1643), британский государственный деятель, философ, теолог

85, 403

Фома Аквинский (Thomas Aquinas) (1225/1226-1274), философ и теолог, систематизатор схоластики

88, 90, 91, 109, 112, 130, 132, 135, 138, 142, 161, 191, 201, 223, 224, 240, 241, 311, 312, 317, 319, 320, 367, 413-415

Форж (Forge) Луи де ла, французский теолог (XVII в.)

352

Фоссий (Vossius) Иоганн Герард (1577-1649), нидерландский протестантский теолог

191, 333, 335, 436

 

Фоссий (Vossius) Исаак (1618-1689), нидерландский филолог, коллекционер

183

Франк (Frank) Себастиан (1499-1542 или 1543), немецкий гуманист, религиозный философ, историк

63, 69-75, 80, 88, 89, 112, 125, 212, 244

 

Франц (ок. 1483-1546), теолог, философ-схоласт

98, 101, 102

Франциск I (1494-1547), французский король с 1515

35

Франциск Ассизский (Franciscus Assisiensis) (Джованни Бернардоне) (1181/1182-1226), итальянский религиозный деятель, основатель ордена францисканцев

21, 24, 157, 159, 160, 240, 241, 387, 395

 

Фрейденталь (Freudenthal) Якоб, немецкий эллинист, историк философии

332

Фридрих II Великий (1712-1786), прусский король с 1740, из династии Гогенцоллернов

49, 76

Фридрих II Штауфен (Гогенштауфен) (1194-1250), германский король и император Священной Римской империи с 1212

20, 42, 92, 243

 

Фридрих III Мудрый (1463-1525), курфюст Саксонский с 1486, один из наиболее влиятельных правителей в Германии

152

Фруассар (Froissart) Жан (1333-1419), французский историк

198

Фукидид (ок.460-400 до н.э.), древнегреческий историк

79, 217, 269, 270

Фуше (Foucher) Симон (1644-1697), французский философ

346

Хазе (Hase) Карл Август (1800-1890), немецкий евангелический теолог

157

Хедио (Hedio) Каспар (1494-1552), проповедник, переводчик, первый протестантский историк церкви  

92

Хеймбург Григорий (Gregor von Heimburg) (после 1400-1472), немецкий юрист, политический деятель, дипломат

45

Хейнсий (Heinsius) Даниэль (1580-1665), голландский филолог, поэт, критик, историк

183, 212, 333, 335, 371

Хемниц (Chemnitz) Мартин (1522-1586), лютеранский богослов

88

Хемстерхёйс (Hemsterhuis) Франц (1721-1790), голландский философ

204, 330, 222

 

Хереборд (Heereboord), голландский схоласт

331, 332

Хецер (Hatzer) Людвиг (ок. 1500-1529), капеллан, был близок анабаптистам

67, 68

Хофт (Hooft) Корнелий Питер ван (1547-1626), голландский государственный деятель

84

Хрисипп (ок.280-208/205 до н.э.), древнегреческий философ, один из основателей стоицизма

212, 213, 334, 410, 412

Христина, Кристина Августа (1626-1689), королева Швеции в 1632-1654

364, 372

Хубмайер (Hubmaier) Балтазар (ок. 1485-1528), немецкий теолог, религиозный деятель

67, 68

Хукер (Hooker) Ричард (1553/54-1600), английский теолог 

85

Хэльс (Hales) Джон (1584-1656), английский теолог      

85

Цазий (Zasius) Ульрих (1461 -1535), правовед, гуманист  

63

Цвингли (Zwingli) Ульрих (1484-1531), деятель Реформации в Швейцарии

39, 43, 50-52, 56-61, 63, 69, 70, 78, 80, 82, 121-125, 53, 61, 66, 69-79, 81, 82, 84, 86, 394, 400, 412, 413, 420

Целлер (Zelter) Эдуард (1814-1908), немецкий философ, евангелический теолог, историк античной философии

213, 400, 420

Цицерон (Cicero) Марк Туллий (106-43 до н.э.), римский политический деятель, оратор, писатель и философ   

13, 16, 18, 19, 22, 25, 35, 36, 41, 42, 44, 49, 71, 81, 83, 109, 120-124, 127, 131-133, 135-142, 146, 147, 149, 150, 165, 182, 187,189, 194, 196, 199, 205, 209, 210, 212, 241, 218, 220, 257, 260, 261, 270, 292, 316, 333, 340, 351, 352, 382, 391, 393, 398, 410-412, 414-417, 424, 426, 427, 429, 432, 436

 

Челлини (Cellini) Бенвенуто (1500-1571), итальянский скульптор, ювелир, писатель

310, 322

Чербери, Герберт (Херберт) Чербери (Herbert Cherbury) Эдуард (1583-1548), английский религиозный философ и политический деятель

17,83,87, 117, 187-192, 195, 199, 206, 421-425

 

Чиллингуорс (Chillingworth) Уильям (1602-1644), английский теолог

85

Чосер (Chaucer) Джефри (13407-1400), английский поэт, основоположник общеанглийского литературного языка

242

Шаррон (Charron) Пьер (1541-1603), французский богослов и моралист

195, 196, 198, 199, 206, 211, 339,

344, 423

Шварценберг (Schwarzenberg) Иоганн фон (1463-1528), немецкий политический деятель, юрист

400

Швеллинг (Schwelling) Иоганн Эберхард (1645-1714), немецкий философ

346

Швенд (Schwend, Schwendi) Лазарь фон (1522-1584), немецкий государственный деятель

404

Швенкфельд (Schwenkfeld) Каспар (1490-1561), основатель секты швенкфельдианеров

68, 69

Шедель (Schedel) Хартман (1440-1514), немецкий врач, гуманист, историк

73

Шекспир (Shakespeare)VwibflM (1564-1616), английский драматург и поэт

20, 26, 34, 186, 230, 231, 329, 436

 

Шеллинг (Schelling) Фридрих Вильгельм Йозеф (1775-1854), немецкий философ

222, 234, 248, 249, 251, 256, 312, 434

Шефтсбери (Shaftesbury) Антони Эшли Купер (1671-1713), английский философ, эстетик

78, 212, 222, 237, 251-253, 256, 294-303, 367, 426, 427, 434

Шиллер (Schiller) Иоганн Кристоф Фридрих (1759-1805), немецкий поэт, драматург, теоретик искусства, историк

80, 137, 183, 256, 294, 295

 

Шлегель (Schlegel) Фридрих (1772-1829), немецкий критик, философ культуры, языковед, писатель

312

Шлейермахер (Schteiermacher) Фридрих (1768-1834), немецкий теолог и философ

66, 89, 90, 98, 101, 110, 125, 137, 151, 173, 181, 182, 234, 248, 250, 253, 256, 264, 386, 432

Шлоссер (Schlosser) Фридрих Кристоф (1776-1861), немецкий историк

74, 185

Шопенгауэр (Schopenhauer) Артур (1788-1860), немецкий философ

113, 313, 356

Шпанхейм (Spanheim), историк церкви

93

Шпигель (Spieghel) Хендрик (1549-1612), голландский поэт

82

Штаупиц (Staupiz) Иоганнес фон (ок. 1465-1524), католический теолог

63, 160

Штейн (Stein) Людвиг фон (1859-1930), философ, социолог

427

Штейн (Stein) Шарлотта фон (1742-1827), подруга Гёте

289

Штейнер (Steiner) Рудольф (1861-1925), немецкий философ-мистик, основатель антропософии

294, 427

Штинцинг (Stintzing) Иоганн Август Родерих фон (1825-1883), немецкий правовед

149, 419

Штраус (Strauss) Давид Фридрих (1808-1874), немецкий теолог и философ-младогегельянец

108, 111, 117

Шуллер (Shuller), корреспондент Г.В.Лейбница

332

Шульце (Schulze) Фриц, немецкий историк

399

Эйлер (Euler) Леонард (1707-1783) математик, механик, физик и астроном

235

Эккерман (Eckermann) Иоганн Петер (1792-1854), личный секретарь И.В. Гёте (1823-1832), автор мемуаров

434

Экхарт (Eckhart) Иоганн, Мейстер Экхарт (ок. 1260-1327), немецкий философ-мистик

240, 241

Эмерсон (Emerson) Ралф Уолдо (1803-1882), американский философ, эссеист, поэт

181, 184

Энде (Ende), Энден Франц ван ден, голландский врач, ученый, педагог

212, 332

Эннекен (Hennequin) Жан, ученик Дж. Бруно

231

Энний (Ennius), Квинт Энний (239-169 до н.э.), римский поэт

238

Эней Сильвий,

см. Пикколомини Энеа Сильвио

Эпиктет (oK.50-OK.140), древнегреческий философ-стоик

21, 328, 334

 

Эпикур (ок.341-ок.270 до н.э.), древнегреческий философ-материалист

20, 236,  239, 245

Эразм Роттердамский (Erasmus Roterodamus), Дезидерий (наст, имя Герхард Герхардс) (1469-1536), гуманист, философ, писатель

20, 35, 40-44, 47, 48, 57, 63-66, 68, 70, 72, 80-83, 90, 103, 109, 118, 121, 160, 165, 186, 244, 265, 309, 315, 399, 404, 418

Эрдман (Erdmann) Бенно (1851-1921), немецкий философ-неокантианец, психолог

435

Эриугена см. Иоанн Скот Эриугена

 

Эсхил (V в. до н.э.), ученик Гиппократа Хиосского

429

Юлий II (Джулиано делла Ровере) (1443-1513), папа римский с 1503

37, 47, 160

Юм (Hume) Дэвид (1711-1778), английский философ, историк и экономист

196, 234, 235, 267

 

Юнилий (Junillus), теолог

94, 97

Юстиниан (lustinian) (482/83-565), византийский император с 527 г.

51

Якоби (Jacob) Фридрих Генрих (1743-1819), немецкий писатель и философ

125, 191, 236, 289, 293, 302, 304

Ямвлих (ОК.280-ОКЗО), древнегреческий философ, основатель сирийской школы неоплатонизма

117

Янсений (Янсен) (Jansenius) Корнелий (1585-1638), голландский католический теолог

63