Афанасий Прокофьевич Щапов.
Сочинение профессора Н. Я. Аристова (посмертное
издание). С.-Петербург 1883 г.
Книга покойного Аристова вызвала очень мало толков в нашей
«легальной» литературе. Мы .прочли где-то, что это объясняется ее недостатками.
Но такое объяснение едва ли можно признать удовлетворительным. При всех своих
недостатках, книга эта, наверное, возбудит огромный интерес в лучшей части
нашей читающей публики по той простой причине, что она говорит о личности,
слишком дорогой для всякого, кто не остался равнодушным к нашему
освободительному движению последних десятилетий. Исторические труды А. П.
Щапова оказали и продолжают оказывать большое влияние на умственное развитие
нашей нарождающейся демократии. Если они и не легли в основу, то, по крайней
мере, были весьма значительным вкладом в теорию народничества, которое до сих
пор составляет едва ли не преобладающее направление в русской революционной и
оппозиционной среде. Но до сих пор не было еще систематического и критического
обзора ни самой теории народничества в ее целом, ни тех элементов ее, из
которых она сложилась исторически. Уже по одному этому можно и должно было
посвятить сочинение Аристова хотя бы одну статью хотя бы в одном из тех
журналов, которые борются теперь против фальсифицированного народничества.
Исторические труды Щапова не составляют библиографической редкости и могли бы с
большою пользою пополнить пробелы, нередкие в книге Аристова; что же касается
жизни Щапова, то она заключает в себе столько глубоко поучительного, что не
мешало бы лишний раз напомнить о ней читателям и противопоставить ее
«безмятежному житию» наших официальных ученых.
Вернее всего, что именно особенности жизни Щапова и
послужили причиною молчания наших журналов о книге Аристова. Слишком трудно
писать в цензурных рамках о такой нецензурной личности, как автор «Земства и
раскола», лишенный кафедры и потом сосланный в Иркутск за демонстрацию весьма
недвусмысленного свойства.
«По нынешним временам» о нем можно писать разве лишь в духе
покойного «профессора, доктора русской истории и инспектора
историка-филологического института князя Безбородко в Нежине», Аристова, почти
на каждой странице своей книги оплакивающего обнаружившийся в Щапове «задор
судить и рядить о делах практических», развитие в нем «интереса к политике» и
т. д., и видящего причину гибели Щапова лишь в его «диком нраве и
непростительном упорстве». Кто не желает говорить в этом духе о нашем даровитом
историке, кто припоминает его безвременную гибель не с тем, чтобы воззвать к
русской молодежи:
Смотрите, вот пример для вас,
Он горд был, не ужился с нами...
гот рискует никогда не увидеть своей статьи в печати,
потому что волей-неволей должен будет высказать несколько горьких истин о
современном политическом положении России. Пользуясь свободой заграничного
органа, мы, со своей стороны, считаем не лишним посвятить несколько страниц
изложению нашего взгляда на жизнь и исторические теории Щапова.
Покойный Афанасий Прокофьевич Щатов принадлежал к числу
самых типичных и самых замечательных представителей нашего .мыслящего
пролетариата. Сын сельского дьячка, принадлежавший, по матери, к бурятскому
племени, он стоически вынес все мытарства бурсы и семинарии и отправился в
Казанскую духовную академию со страстным желанием продолжать свое научное образование.
Несколько лет прожил он, погруженный в свои книги и рукописи, по. семнадцати
часов в сутки простаивал за своей конторкой, так что от его сапог оставались
углубления, и студенты прозвали эти углубления «ямами нового столпника,
блаженного Афанасия»; наконец, назначен был, по окончании курса, «баккалавром»
академии по кафедре русской истории. В эту пору своей жизни он еще до такой
степени чужд был каких бы то ни было политических стремлений, до такой степени
оставался «великим тружеником чистой науки», что решился было итти в монахи,
когда возникло сомнение в том, что его оставят при академии. Но он обладал
слишком живым характером, чтобы остаться индифферентным в виду освободительного
движения, охватившего наше общество после крымской войны. Он страстно любил
свою науку, но еще страстнее любил он тот народ, «многочисленные бедствия
которого во все века» он часто оплакивал «навзрыд» (стр. 39).
Страдания народа, «беды и напасти забитого и угнетенного
крестьянства» слишком резко запечатлелись в его душе с детства, чтобы он мог на
всю жизнь остаться бесстрастным кабинетным тружеником. Всеобщее возбуждение
умов ускорило неизбежный перелом в характере молодого ученого. «Крестьянская
реформа наэлектризировала Щапова до последней степени, и надо было ожидать если
не громового удара, то сильного треска. Своим страстным увлечением и порывистой
энергией, страшной силой убеждения и непреклонного характера, необычайной
задушевностью и горячей любовью к народу он электризовал и студентов».
И вот тогда-то и стал обнаруживаться у него «задор судить и
рядить о делах практических», как повествует не без высокомерного презрения
инспектор историко-филологического института князя Безбородое. «Много я мог бы
наговорить дельного, жизненного нашим деревянным правителям, да разве они
снизойдут до того, чтобы выслушать, - говорил он с раздражением. - Мысль подчас
так мучит, так напрягает голову, что и самых тяжелых вздохов, а за вздохами
слез мало для облегчения мысленного давления. Слово, свободное слово -
единственный простор мысли. Это - ее свежий воздух...» Но так как этого воздуха
не было, то поневоле приходилось задумываться о том, как бы очистить атмосферу
русской жизни, не дожидаясь согласия на то «деревянных правителей», и
припоминать историю прежде бывших попыток этого рода. Так, напр., Афанасий
Прокофьевич с большою симпатиею относился к декабристам. По этому поводу
Аристов сообщает в своей книге факт в высшей степени интересный и едва ли не
единственный в истории наших университетов. Раз, будучи уже приглашен на
кафедру русской истории <в университет, Щапов заявил, что будет читать о
декабристах. «Само собой разумеется, что 7-я аудитория к назначенному часу была
битком набита; едва успел Щапов взойти на кафедру, растворилась дверь, вошел
помощник попечителя Тихоманприцкий и занял место. Наступила мертвая тишина.
Лектор при неожиданности немного растерялся: достал из кармана бумажку, на
которой написан был конспект, повертел ее в руках и опять положил ее в карман,
потом опять вынул конспект и тотчас заявил, что лекция его имеет предметом
историю декабристов... Он начал говорить с такой свободой и о таких
подробностях, как будто дело шло о самых обыкновенных вещах между близкими
приятелями. Эту лекцию Щапов заключил стихами:
Иной восстанет грозный мститель,
Иной родится мощный род:
Страны своей освободитель
Проснется дремлющий народ.
«Восторженный взрыв рукоплесканий и криков пронесся, словно
буря, с треском и громом, и проводил смельчака-доцента» (стр. 59).
Такая смелая и откровенная речь, такое явное сочувствие
революционной попытке, о которой лишь за несколько лет до того была с
высочайшего одобрения издана лживая и полная клевет книга барона Корфа, - были
и до сих пор остаются «не ко двору» нашим уииверситетам.
Молодой доцент скоро попал на замечание, и безднинская история
была лишь внешним поводом для его увольнения. «Как фанатик. своих убеждений, -
читаем. мы в книге Аристова, - он привык высказывать их не стесняясь; если бы
даже грозили ему страдания за откровенность, он не посмотрел бы на них, а
только закалился бы в своем стремлении» (стр. 64). Такой характер заранее
обрекал Щапова на мученичество и отнимал у него возможность спокойно продолжать
свою научную карьеру. Он умер не академиком, а ссыльным, лишенным не только
научных пособий, - но даже средств к существованию, «Не задолго до кончины
своей он иногда приходил голодным к знакомым и просил, чтобы накормили его:
обыкновенной его домашней пищей был чай с хлебом. Отсутствие питания ускорило
развязку дела и сокрушило его злополучную жизнь; без добрых людей и раньше он
мог бы умереть с голода».
Щапов скончался 27-го февраля 1876 г.
Весьма характерно, что сообщение о его кончине не разрешено
было к печатанию в газете «Сибирь», и общество иркутское узнало о его смерти,
когда «уже он давно лежал в земле сырой». Так «погиб этот ученый представитель
русского мыслящего пролетариата, бывший, по словам Аристова, целую жизнь
заступником русского народа. Покойный инспектор также огорчается этой
безвременной гибелью, но он обвиняет в ней не тех, кого следует. Мы уже сказали,
что он винит в ней больше всего самого Щапова.
Упомянувши о речи, послужившей поводом к аресту Щапова, наш
автор с горечью восклицает, что «минутное торжество бесцельной политики убило
наповал развитие науки». Мы высоко ставим благородную и талантливую личность
Щапова и не сомневаемся в том, что он мог бы вести политическую агитацию с
большею целесообразностью. а потому и с большим успехом. Но мы никак не можем
признать вредным для науки пробуждение в ученом политических интересов. Кому же
не известно, что очень многие из западно-европейских ученых принимают
деятельное участие в политической жизни своей страны, в парламентских
заседаниях и в избирательной агитации- и в то же время делают для своей
специальное не меньше, чем сделали все вместе взятые студенты Казанской
духовной академии, политический индифферентизм которых с такой похвалой
оттеняет в своей книге Аристов? Пора же, наконец, русским ученым понять, что
наука Может беспрепятственно развиваться лишь там, где ее учения свободны, и
что такая свобода мыслима лишь в свободном государстве. На основании этой
аксиомы можно сказать, что наши политические мученики делают для будущего
развития русской науки больше, чем ученые филистеры, не видящие потребностей
нашей современной действительности из-за реторт, летописей или кристаллов.
Тому, кто назвал бы нашу мысль преувеличением, мы напомним следующие слова
одного из величайших немецких мыслителей. «Я убежден, - говорит Фихте,
обращаясь к студентам в 1813 г., - я убежден, что царству исконного врага
человеческого рода-зла вообще, в различные эпохи являющегося в самых различных
видах, конец может быть положен только развитием науки в человеческом роде. Вам
известно, что я разумею под этим воплощение знания, разума, мудрости в самую
жизнь...
«Но эта духовная война против зла требует внешнего мира,
спокойствия, тишины, неприкосновенности ведущих ее личностей. Если бы это
условие было нарушено, если бы свободное развитие человеческого духа стеснялось
или запрещалось, тогда прежде всего другого должно было бы завоевать эту
свободу, ничего не щадя для нее, жертвуя даже кровью и состоянием, потому что,
если она не завоевана, и пока она не завоевана, немыслимо никакое улучшение
человеческих отношений, и человеческий род долж-ен вести позорное и бесцельное
существование». Мы знаем, конечно, что не все ученые мужи могут возвыситься до
такой точки зрения, что сама Германия была и остается классической страной
«книжных червей» всевозможных специальностей; но пора же Вагнеру понять, что он
только Вагнер, и не удивляться тому, что доктор Фауст задыхается в своем ученом
кабинете.
Перейдем к историческим идеям Щапова. В книге Аристова мы
не находим критики этих идей. Покойный доктор русской истории ограничился лишь
немногими заметками относительно «своеобразного просе лонного пути»,
проложенного Щаповым в своей науке, да несколькими ворчливыми выходками против
его «скороспелых выводов». Но он дает нам небезынтересные сведения о ходе
развития и занятий нашего талантливого историка и об отношении его к
современным ему литературным направлениям. Он рассказывает, что Н. Г.
Чернышевскому сильно хотелось привлечь на свою сторону Щапова, но с тем, чтобы
он изменил хоть отчасти свой исторический взгляд; с этой целью он устроил с ним
свидание на масленице 1862 г. Целый вечер продолжался горячий спор между ними о
коренных воззрениях на русскую историческую жизнь и современное состояние
народов. Щапов узнал только при прощании, с кем он вел долгий и дельный спор и,
однако, ни на шаг не уступил из своих выработанных убеждений. С той поры участие
его в «Современнике» сделалось сомнительным... (стр. 91). За две страницы перед
тем мы читаем, что, «сталкиваясь с сотрудниками «Современника», Елисеевым,
Пыпиным, Помяловским и другими, Щапов не мог помириться с направлением этого
журнала, считая его искусственным, сочиненным и непригодным для русского
народа, наметившего свой жизненный путь, по которому и следует сознательно
вести его «истинно-образованным людям». Это разногласие нисколько не удивит
нас, если мы припомним, что в Щапове были очень сильны славянофильские
тенденции.
В основе его миросозерцания лежало, как известно,
противоположение «двух опытов земского строения: 1) опыта свободного
самоустройства и саморазвития, в форме земли русской, земства, думско-вечевого
мира; 2) опыта единодержавно-бюрократического строительства, в форме
государства, империи всероссийской». Он настолько же отрицательно относился ко
второму из названных периодов, как горячо защищал первый. Эта ненависть к
централизационной эпохе нашей истории коренилась, с одной стороны, в сильном
сочувствии Щапова к народным массам, которые расплачивались страшною ценою за
создание сильного русского государства. Всякий знакомый с его сочинениями,
помнит, вероятно, с каким сочувствием описывает Щапов борьбу «сельской России»
против всепоглощающей государственности. С другой стороны, его взгляды являлись
естественной реакцией против односторонности предшествовавших историков.
«Когда я изучал, - пишет он, - историю Устрялова и
Карамзина, мне всегда казалось странным, отчего в их истории не видно нашей
сельской Руси, истории масс так называемого простого черного народа? Разве это
громадное большинство не имеет прав на просвещение, на историческое развитие и
значение? Прочитайте летописи, акты и писцовые книги, вы увидите, что
строителями России были крестьяне всюду и везде, и они вынесли на своих могучих
плечах светлое будущее нашего отечества». Это признание исторической
самодеятельности народных масс и эта симпатия к ней заставляли его с особенной
любовью останавливаться на том времени, когда Московские приказы и
Петербургские канцелярии не довели еще до ничтожного минимума «излюбленного
народом самоуправления», когда «жизнь русского народа слагалась во всех
отношениях естественно свободно, без искусственного расписания русского народонаселения,
«ло земле и воде», когда «каждая область с мелкими подразделениями имела свою
самобытность и самостоятельное управление, сложившееся естественно, по
требованию жизни народонаселения». В своей симпатии к этому периоду Щапов, в
свою очередь, доходил до крайности. Хотя он и признавал, что «законы
исторического роста, воспитания и народного организма так же естественны и
вечны, как законы природы», хотя он и понимал, что с этой точки зрения «самые
реформы петровской эпохи централизационной системы и бюрократические учреждения
его могут иметь силу жизненности и воспитательности исторической»,-но это
признание не мешало ему смотреть на несколько столетий русской истории, как на
одну огромную ошибку. В очерке «русского управления XVIII века» он доказывает, что
сущность всего правительственного строительства в течение XVIII и первой
половины XIX столетий состоит в непрерывном, последовательном отрицании
предшествовавших учреждений установлениями последующими, в изменении комиссий,
проектов и положений». По смыслу этих слов выходит, что
государственно-централизационная эпоха русской истории привела и могла привести
лишь к отрицательным результатам. И в этом случае один ив родоначальников
русского народничества сходится с самым блестящим представителем - если так
можно выразиться - манчестерской исторической школы на Западе. Читатель помнит,
что, по мнению Бокля, самые мудрые распоряжения государей заключаются в отмене
законов, изданных их предшественниками,
Развиваясь далее, это воззрение Щапова на историческую роль русского
государства совпало в умax наших народников с анархическим учением Прудона и
Бакунина и послужило как бы его историческим объяснением.
Взгляды Щапова на раскол и на революционные движения
«сельской России» подтверждали, казалось, убеждение русских анархистов в том,
что народ наш обладает «прирожденными» антигосударственными и коммунистическими
стремлениями. Здесь не место входить в оценку исторической роли государства
вообще и русского государства в частности. Но не мешает обратить внимание на то
интересное обстоятельство, что разногласие между Н. Г. Чернышевским и А. П.
Щаповым заключалось совсем не в отношении к общине. Первый из названных
писателей защищал ее энергичнее, чем кто бы то ни было до и после него. Яблоком
раздора был именно вопрос о государстве, его исторической роли и желательном
для демократов отношении его к народу в настоящее время. Как видно из его
«Очерков политической экономии», Ник. Гавр. Чернышевский хорошо понимал, что
социалистический переворот, устраняя разделение общества на классы, должен, в
конце концов, уничтожить существующее ныне противоположение между обществом и
государством. Но это была отдаленная цель и необходимый вывод из пересоздания
общественно-экономических отношений; самое это - пересоздание было, по-видимому,
мыслимо для него лишь под условием энергического воздействия со стороны
государства. Его статья «Экономическая деятельность и законодательство» по
сущности своей аргументации ровно столько же касается анархистов, как и
экономистов манчестерской школы. Защищая Общинное землевладение, Н. Г.
Чернышевский ставил его под охрану и покровительство государства, которое
играло роль главного рычага во всех его реформаторских проектах. Само собой
разумеется, что понятие о государстве, как факторе общественного прогресса, не
совпадало у него с понятием объедино-державно-бюрократического государства».
Причину неудачи пресловутых «реформ прошлого царствования» он видел, как это
показывают его «Письма без адреса», именно в том, что они были предприняты без
активного участия общества и народа. Он придавал огромное значение созданию
свободных политических учреждений, но он понимал, что желательные для него
экономические реформы одинаково затрагивают интересы - народа на всем
пространстве России, - и потому должны быть предприняты по государственной, а
не местной, общинной или областной инициативе.
С своей стороны, А. П. Щапов обращал главное внимание не на экономическую, а на
общественно-правовую сторону реформ, интересовавших русских демократов и
социалистов того времени. Хотя эти две стороны социального строя очень тесно
связаны между собой, хотя общественно-правовые реформы бывают часто необходимым
условием осуществления экономических реформ, но нужно заметить, что при
выработке своей практической программы всякий общественный деятель должен
прежде выяснить себе свои экономические задачи, а затем уже изыскивать
подходящие для них политические средства. В противном случае, он рискует стать
в противоречие с своей собственной целью и симпатизировать таким
общественно-правовым реформат, которые лишат представляемый класс возможности
прийти прямым путем к экономическому благосостоянию. Убежденный в том, что
«экономический быт русского народа также создался естественным путем
колонизации и промысловой деятельности), сообразно с местными условиями», что
«внутреннее поземельное устройство и экономическое саморазвитие носило (в
доцентрализационный период нашей истории) областной оттенок», покойный историк
видел в возврате к федеративному строю едва ли не главное условие экономического
освобождения народа. Он забывал, что, при разделении общества на классы,
федеративный строй может быть, по крайней мере, таким же удобным орудием
эксплоатации большинства меньшинством, как и централистический. Он забывал
также, что для низшего класса народа, главная сила которого состоит в его
численности, лучшею школою которого является жизнь в больших центрах,
политическое раздробление равносильно ослаблению, а иногда и полному
уничтожению возможности низвергнуть давящее их иго. Чтобы не ходить далеко за
примером, укажем хоть на историю швейцарского фабричного законодательства,
существующего в своем настоящем виде благодаря инициативе общесоюзного
правительства. Отчеты фабричных инспекторов наглядно показывают, каким сильным
препятствием к осуществлению даже этих далеко не идеальных законов являются
местные, общинные власти, естественно находящиеся под влиянием крупных
промышленников. Существующие в той же Швейцарии так называемые «communes
bourgeoises», предоставляющие исключительные права коммунальным старожилам,
также могли бы убедить любого из крайних последователей Щапова, что в
экономическом развитии всякого цивилизованного народа рано или поздно наступает
период, когда общинные рамки становятся слишком тесными для выражения и защиты
интересов рабочего класса; когда права граждан находят надежное для себя
обеспечение не в общинных, а в государственных учреждениях. Сам Щапов никогда
не требовал, разумеется, полного уничтожения государства, как средства
освобождения народных масс; этот вывод был сделан из его воззрений лишь нашими
бакунистами. Но, благодаря невыясненности своих экономических понятий, он
никогда не представлял себе ясно тех требований, с какими может обратиться к
государству современное рабочее сословие. «Пожелаем мирским сходам больше простора,
свободы в своем саморазвитии, - писал он в статье «Сельский мир и мирской
сход», - а крестьянам больше прав свободного пользования землями, лесами и
другими источниками народного богатства, простора для торгово-промышленного
развития, возрастания богатых сел на степень городов, без искусственного
указного вмешательства».
Если мы сравним эту программу Щапова с тем, что писал и
предлагал Н. Г. Чернышевский, - сделавши, разумеется, поправки на неизбежные,
по независящим от редакции обстоятельствам, недомолвки, - то мы увидим, что
первый стоит в таком же отношении ко второму, как современный демократ к
социал-демократу. Один желает свободного личного и общественного развития и
считает уменьшение государственного вмешательства в экономическую жизнь общества
самым главным и чуть ли не единственным условием этого развития. Его
экономические требования ограничиваются предоставлением «крестьянам побольше
прав свободного пользования землями, лесами и другими источниками народного
богатства». Другой понимает уже, что это пользование «землями и лесами» требует
не только «свободы», но и целесообразной организации, без которой «возрастание
богатых сел до степени городов» поведет лишь к угнетению рабочего класса; в
истории народов он видит не только борьбу, двух абстрактных принципов
федерализма и централизма, но и те экономические условия, которые создали
федералистические и централистические государства; он прослеживает борьбу
классов через все пройденные ею фазисы, анализирует те политические формы,
которые служили защитой для эксплоататоров; определяет те
вещественно-экономические задачи, которые выросли в процессе вековой борьбы
общественных классов, - и приходит к тому заключению, что община сделалась
слишком узким базисом для решения этих задач, и ;что рабочий класс должен не
разрушать так дорого стоившую ему государственную машину, а видоизменять и
утилизировать ее для своих целей. В то время, как русский демократ стремится
лишь как можно более ограничить сферу государственного вмешательства,
родоначальник русской социальной демократии ставит этому вмешательству ясные
цели, определяемые экономическими задачами рабочего класса.
Едва ли нужно прибавлять, что наши симпатии лежат на стороне последнего. При
всем уважении к А. П. Щапову, как честному борцу за свои убеждения и
талантливому историку, пролившему новый свет на одну из интереснейших сторон
русской истории, мы не можем не видеть односторонности и угловатости его
воззрений. Если тот период нашей истории, в продолжение которого жизнь русского
народа «слагалась»,- как уверяет Щапов, во всех отношениях естественно и
свободно мог привести лишь к «единодержавно-бюрократическому строю», то ясно,
что русская свобода того времени носила зародыш смерти в своих собственных
недрах; ясно также, что социально-политические отношения, в результате которых
явилась эта свобода, заключали в себе коренные недостатки: «естественное»
развитие их привело к деспотизму московского и петербургского периодов. Нам
заметят, пожалуй, что деспотизм являлся следствием внешних, а не внутренних условий,
что он зародился и укрепился в борьбе с иноземными завоевателями. Пусть будет
так. Но тогда зачем же нам идеализировать тот печальный период народной
беспомощности, который если и оставлял русскому народу какой-нибудь выбор, то
лишь выбор между чужеземными или домашними поработителями. Не должны ли мы
припомнить в этом случае слова Маркса, который говорит, что «социальная
революция девятнадцатого столетия может черпать свою поэзию не в прошлом, а
только в будущем», что «она не может начаться до тех пор, пока не уничтожатся
все суеверия прошлого», что между тем как «предшествующие революции нуждались в
всемирно-исторических образцах и воспоминаниях, революция девятнадцатого
столетия должна предоставить мертвым хоронить своих мертвецов», и «сосредоточить
свое внимание на своем собственном содержании». Мы уверены, что пришла уже пора
критической оценки всех элементов нашего народничества. Между этими элементами
взгляды Щапова на взаимные отношения народа и государства, на раскол и общину -
занимают, как мы сказали, очень видное место и уже по одному этому заслуживают
полного внимания наших социалистических писателей. Чем тверже ступят русские
революционеры на точку зрения научного социализма, тем определеннее им
представится созидающая экономическая роль русского народного государства; чем
яснее сознают они экономические задачи социалистической революции, тем
очевиднее будет для них, что старые формы народной жизни и народного
миросозерцания слишком тесны для того, чтобы воплотить в себя практику и теорию
нового движения. Укрепившись в этом сознании, наша социально-революционная
партия начнет третий, непредвиденный Щаповым, период «земского строительства»,
равно-далекий как от земско-вечевого, так и от единодержавно-бюрократического
«опыта» - именно период социально-демократический.