Фердинанд Лассаль родился 11-го апреля 1825
года в Бреславле, где отец его, богатый еврей, был оптовым торговцем. Уже в
детстве он отличался блестящими способностями, но родители
непременно желали, чтобы единственный сын их посвятил себя торговой
деятельности. На шестнадцатом году его отдали в лейпцигскую коммерческую школу.
Директор школы скоро убедился, однако, что из Фердинанда «никогда не выйдет
дельного торговца». И действительно, его неудержимо влекло на другую, более
широкую и более блестящую дорогу. Его горячая, богато одаренная натура не могла
удовлетвориться прозой торговой конторы. Он с жадностью читал немецких
классиков, увлекался Гейне и сам мечтал сделаться поэтом. Между тем
обязательные занятия шли плохо, с учителями происходили частые столкновения, и,
наконец, Лассаль твердо решился оставить школу. Родителям пришлось уступить, и
таким образом будущий агитатор снова вернулся в Бреславль, чтобы подготовиться
к вступительному университетскому экзамену.
Прекрасно сдавши этот экзамен, Лассаль
записался на философский факультет бреславльского университета, откуда он
перевелся, впоследствии, в берлинский. Главными предметами его тогдашних
занятий были - классическая филология и философия. Эти юношеские занятия имели
огромное влияние на все направление его дальнейшей самостоятельной ученой
деятельности. Еще девятнадцатилетним студентом он закончил, в главных чертах,
то исследование о философии Гераклита Темного, которое доставило ему
впоследствии громкую известность в ученом мире. Точно также уже в годы
студенчества он основательно усвоил немецких философов, при чем главным
расположением его пользовались Фихте и Гегель.
«В духовной организации Лассаля были черты, -
говорит Брандес, - благодаря которым его сильно должна была привлекать
гегелевская философия, безусловно господствовавшая во время его первой
молодости, именно: его собственные диалектические способности и его стремление
овладеть ключей, посредством которого он мог бы открыть себе путь к знанию и
пониманию, составляющим силу. Что Лассаль особенно заинтересовался Гераклитом -
это происходило, с одной стороны, от страстного желания взяться за решение
такой трудной задачи, которая испугала бы всякого другого... (Гераклит еще в
древности имел репутацию очень трудного писателя, отсюда его название -
Темный.), а с другой стороны восторженный поклонник Гегеля должен был
испытывать особенное удовольствие в изложении философа, который, казалось ему,
был предшественником его учителя» (Geora Brandes, Ferdinand
Lassall, S.S.
31-35.). Кроме того, нужно заметить еще следующее, упущенное Брандесом из виду,
но очень важное обстоятельство. Горячий и талантливый студент, зачитывавшийся
произведениями Гейне, очевидно, был проникнут теми революционными стремлениями,
которые, как мы видели в предыдущих главах, охватывали учащуюся молодежь
тогдашней Германии. Но этот студент имел слишком глубокую натуру для того,
чтобы довольствоваться простым, голым отрицанием; он должен был искать в науке
и в философии теоретического оправдания для своих революционных стремлений. Это
оправдание давала философия Гегеля, переработанная и дополненная его учениками.
Вот почему Лассаль сделался рьяным гегельянцем, подобно почти всем
замечательные революционерам Германии (да и не одной Германии) сороковых годов.
Пылкий демократ, Лассаль, конечно, уже в юношеские годы поставил себе ту
великую цель, о которой он говорил впоследствии в своей речи «Наука и Работники»
(«В том-то и состоит величие этого века, - говорит он в названной речи, - что
ему суждено выполнить то, о чем в предшествующие века не могли и помыслить:
привести пауку к народу!..
«Союз науки и работников, этих двух крайних
полюсов нынешнего общества, которые, когда сойдутся, раздавят в своих железных
объятиях все культурные препятствия - вот цель, которой я решился посвятить
свою жизнь до последнего вздоха!» Русский перевод сочинений Лассаля,
С.-Петербург 1870, т. I, стр. 45.). Эта цель не сразу вылилась в определенные
практические стремления, но она обусловливала собою ход » направление его
занятий общественными вопросами.
Окончив университетский курс, Лассаль
отправился в Париж, где продолжал работать над философией Гераклита Темного.
Там же он познакомился, между прочим, с Гейне, этим Аристофаном XIX века, как
справедливо называет его Брандес. Новейший Аристофан далеко не был, как
известно, таким консерватором, как автор «Облаков». Он не только не осмеял
молодого революционера в каком-либо сатирическом произведении, но всегда
отзывался о нем с величайшим восторгом и удивлением. «Я ни в ком еще не
встречал такого соединения страсти и ясности рассудка, - писал он самому
Лассалю. - Вы имеете полное право, дерзать, между тем как другие лишь узурпируют
это божественное право, эту небесную привилегию. В сравнении с Вами я
оказываюсь лишь скромной мухой».
Тот же Гейне в письме к Фарнгагену фон Энзе
дает следующую замечательную характеристику Лассаля:
«Мой молодой друг Лассаль обладает
замечательнейшими дарованиями: с основательнейшею ученостью, с обширнейшими
знаниями, с величайшей проницательностью, какую мне когда-либо приходилось
встречать, с богатейшею способностью изложения он соединяет удивительную
энергию и практическую ловкость... Это соединение знания и способности к
действию, таланта и характера было для меня отрадным явлением. Господин Лассаль
есть достойный сын нового времени, не желающего и слышать о том самоотречении и
той скромности, которыми мы, с большею или меньшею искренностью, так пленялись
и о которых мы так много болтали в свое время. Это новое поколение хочет
завоевать себе значение и пользоваться видимым; мы, старики, покорно склонялись
перед невидимым, стремились обнять призраки и насладиться благоуханием цветов
фантазии, смирялись и хныкали, и все-таки были, пожалуй, счастливее этих
суровых гладиаторов, которые так гордо идут в бой, навстречу смерти».
Но не один Гейне восхищался Лассалем. Бок и
Александр Гумбольдт пророчили этому чудо-юноше
(Wunder-Kind) самую блестящую
будущность.
Зимою 1844-1845 г.г. Лассаль вернулся в Берлин
с намерением занять кафедру доцента в тамошнем университете. Но здесь его
ожидала встреча, оказавшая решительное влияние на весь дальнейший ход его жизни
и подавшая повод к нескончаемым клеветам и нареканиям. Мы говорим об его
встрече с графиней Гацфельд (Дюринг в своей «Kritische Geschichte der
National-Oekonomie und des Sozialismus» так говорит об этой встрече: «Ближайшей
жизненной задачей, которую задал себе двадцатилетний юноша, было пристроиться к
одной эмансипированной графине и ее процессу против мужа, при чем он однако,
как теперь известно, не забыл деловых соображений и контрактом выговорил себе
хороший куш в случае счастливого исхода процесса», стр. 497.).
Почти ни один биограф Лассаля не отказывал себе
в удовольствии основательно обсудить вопрос о том, любил или не любил его герой
графиню Гацфельд. Ааберг, ничего не говоря прямо, многозначительно рисует
красоту графини, глаза которой «сверкали блеском еще неугасшей страсти»
(Ferdinand Lassalle, Biographie, Leipzig 1881, стр. 11. Эрнст фон Пленер, ни мало не стесняясь,
решает этот вопрос в утвердительном смысле, несмотря па все доводы в пользу
противоположного мнения. Впрочем, его уверенность основана на одном только
«Doch» и на том, что графиня была «красива» (См. Allgemeine Deutsche Biographic, В.
17).). С своей стороны, мы не видим повода не верить
тому, что говорит о своих отношениях к Гацфельд сам Лассаль в письме к любимой
девушке (С. Солнцевой, опубликовавшей свои воспоминания в «Вестнике Европы» за
ноябрь 1877 г. Впоследствии эти воспоминания были переведены на немецкий и
французский языки). Мы думаем, что он был слишком горд для того, чтобы
унижаться до лжи в любовной «исповеди». Поэтому мы расскажем «дело Гацфельд» на
основании собственных показаний Лассаля.
«В январе 1846 г., - говорит он, - я
познакомился в Берлине с графиней Гацфельд... Насколько велико благородство ее
души, насколько глубок ее ум, настолько же велико несчастие ее судьбы. Муж ее,
он же и двоюродный брат, граф Эдмонд Гацфельд, ненавидел ее, мучил и
преследовал ее такими недостойными способами, каких нельзя найти даже в самых
неправдоподобных романах... Он заключал ее в своих горных замках, отказывая ей
в докторах и лекарствах во время ее болезней, вырывал у нее из рук, тайными похищениями,
ее детей. Вся жизнь этой отважной женщины была лишь борьбой за детей, которых
она постоянно возвращала себе и снова теряла. Она имела очень могущественные
родственные связи... Ее братья занимали самые высокие положения в обществе. Они
горячо порицали графа. Часто... они делали усилия, чтобы принудить графа дать
слово переменить свое поведение... Граф всякий раз уступал, устраивал кажущиеся
примирения, подписывал все, чего от него требовали, и через три дня после того
он снова начинал свои злодеяния, потому что добровольные сделки между супругами
ничего не значат по нашим законам... Оставалось одно лишь средство спасения:
прибегнуть к обыкновенному суду. Это средство имелось давно в виду. Много лет
уже графиня умоляла на коленях своих родственников обратиться за помощью к
суду. Но этого-то родственники и не желали ни в каком случае, потому что
избыток подлостей графа делал оглашение подобного процесса, по мнению
родственников, невозможным.
«Можете ли вы, Софи, составить себе верное
понятие о том впечатлении, которое произвела эта история на меня, горячего
революционера, когда я выслушал ее, когда графиня дала мне неопровержимые
доказательства фактов - в переписке с родными и в других бумагах!» «Я видел
перед собою в лице одной индивидуальной жизни олицетворение всех неправд давно
прошедшего жизненного строя; олицетворение всех злоупотреблений власти, силы и
богатства, направленных против слабого; все нарушения наших общественных прав».
«И я сказал самому себе: да не будет сказано,
что ты, зная все это, спокойно допустил задушить эту женщину, не придя ей на
помощь! Если бы ты поступил так, то какое имел бы ты право упрекать других в
подлости и эгоизме?
«Я сказал графине, которая не знала более, что
ей делать...: вы хорошо знаете, что, начав процесс, вы будете покинуты вашей
родней, которая обратится против вас, как вам это всегда говорили; но вы также
хорошо знаете, что с их стороны вам нечего ожидать, кроме пустых слов. Если вы
твердо решитесь победить или умереть, я возьму ваше дело в эти молодые, но
сильные руки, - и клянусь вам бороться за вас до смерти».
В этих словах виден весь Лассаль, со всеми его
крупными достоинствами и маленькими недостатками. Благородный и отзывчивый, он
всегда готов был ополчиться на защиту правого дела. Но самоотверженность не
исключала у него некоторой доли тщеславия, и, совершая самый благородный
поступок, он не упускал случая наградить себя комплиментом.
Само собою понятно, что графиня с радостью
приняла неожиданную помощь, и тогда Лассаль начал свой знаменитый процесс против
ее мужа.
Процесс этот тянулся целых девять лет; он
послужил первым испытанием громадной энергии Лассаля. Ему пришлось совершенно
оставить свои научные занятия, кроме, впрочем, юриспруденции, изучения которой
требовали интересы самого процесса. «Я не изучал до того времени права, -
говорит он, - но зато теперь стал изучать его с бешенством. Продолжая вести
процессы, я превращался в юриста; в несколько месяцев я сравнялся с адвокатами,
а в два года, могу сказать, я превзошел их всех.
«В то же время я обратился к демократической
прессе. Вся она отозвалась на мой голос. Я уничтожил графа в общественном
мнении. Это была ежедневная борьба, и борьба на смерть».
Но граф также не бездействовал. Его богатство и
связи делали его страшным противником, а необдуманное поведение друзей Лассаля
скоро привело этого последнего на скамью подсудимых.
Дело было так. Лассалю необходимо было
«разыскать и подготовить юридические доказательства расточительной и развратной
жизни графа, чтобы возбудить против него процесс о наложении запрещения за его
расточительность и процесс о разводе». Между тем именно в то время граф
Гацфельд сошелся с баронессой Мейендорф и, как оказалось по наведенным
справкам, решил сделать ей дар, который лишил бы всяких средств младшего сына
его, Поля, состояние которого не было упрочено правами семейного майората.
Лучшего доказательства расточительности нельзя было и придумать. Но как
воспользоваться им, не имея в руках относящихся сюда юридических документов?
Другу Лассаля, Оппенгейму, пришла мысль похитить этот документ у баронессы. Он
приводит в исполнение эту «дикую мысль», но попадается в руки полиции; против
него поднимают обвинение в краже, а Лассаля стараются выставить главным
зачинщиком всего этого предприятия. 11 августа 1848 года он является на скамье
подсудимых перед кельнскими присяжными. «Я встретил более четырнадцати
лжесвидетелей, купленных графом против меня, - говорит он в той же «исповеди».
- ...В семидневных дебатах я изобличил постыдных лжесвидетелей, я смутил и
уничтожил окончательно клевету неопровержимыми доказательствами, я раскрыл
историю этого супружества в последний день, в шестичасовой речи. Отбросив в
сторону обвинение, направленное против меня, я заговорил о вражде между графом
и графиней, отожествляя себя с их делом, и разбил окончательно графа и его
сообщников».
Теперь уже всеми признано, что возбужденное
против Лассаля: судебное преследование было, в сущности, тенденциозным
преследованием. Обвиняя «подстрекателя к воровству», прокурорский надзор хотел
покарать демократа. В свою очередь, Лассаль, клеймя супруга Гацфельд, клеймил
всю аристократию. Рассказав в своей речи, как равнодушно относились родные к
безвыходному положению графини, он восклицает: «Я сказал себе, что хотя насилия
совершаются во всех слоях и классах общества, но что если бы эта женщина имела
счастье принадлежать к буржуазному, ремесленному, крестьянскому кругу,
давным-давно нашелся бы брат, родственник, друг, который положил бы предел этим
безобразиям и протянул бы руку помощи беззащитной женщине. Я сказал себе, что
этот поток возмутительнейших несправедливостей мог, в течение двадцати лет,
беспрепятственно изливаться лишь в тех высших, гордых своим происхождением,
общественных сферах, в которых, за весьма немногими исключениями, сердце
холодеет под льдом титула, чувство умирает от привычки к произволу, а призыв к
неприкосновенным правам человека не находит никакого отклика!» (Vertheidisungsrede wider die Anklage der
Verleitung zum Casseten Diebstahl, Breslau 1878, S. 29.).
Присяжные вынесли оправдательный приговор. Их
решение вызвало целый поток радостных приветствий со стороны публики. Лассаля
на руках вынесли из залы суда. Когда он приехал затем в Дюссельдорф, его
«оглушили», как он выражается, сочувственные крики населения. Эта была первая
овация, которую народ сделал своему будущему трибуну.
Оправданному Лассалю недолго, однако, пришлось
оставаться на свободе.
В ноябре того же бурного 1848 г. прусское
правительство предприняло, как известно, решительное наступление против
Национального Собрания. Доведенное до крайности, Собрание вотировало отказ в
податях (Steuerverweigerung), и правительству приходилось собирать их силой.
Зная, что оно не остановится перед этим, революционеры пытались организовать
народ для вооруженного сопротивления. В этом духе Маркс, Шаппер и Шнейдер
обнародовали воззвание в Кельне, в этом же духе действовал Лассаль в
Дюссельдорфе и его окрестностях. Отсюда возник ряд уголовных преследований
против рейнских агитаторов. Лассаль был арестован 22-го ноября в Дюссельдорфе.
Против него выставили обвинение в «возбуждении граждан к вооруженному
сопротивлению королевской власти».
Предварительное заключение тянулось целых пять
месяцев, так что только 3-го мая 1849 года Лассаль предстал перед
дюссельдорфскими присяжными. В свою защиту он произнес речь, которая навсегда
останется одним из самых замечательных памятников политического красноречия XIX
века. Это бесспорно лучшая из его речей. Читая ее, трудно представить себе, что
она произнесена 23-летним юношей. Как в речах Демосфена, неотразимая логическая
убедительность соединяется в ней с самым увлекательным красноречием. Но это
красноречие не имеет ничего общего с риторикой. Слова не служат искусственным и
преувеличенным выражением чувств оратора. Напротив, у читателя (а тем более это
можно было сказать о слушателях) остается таксе впечатление, будто оратор,
несмотря на свое удивительное искусство, все-таки не мог выразить всей глубины
своей ненависти к реакции и любви к свободе. В умении произвести такое
впечатление заключается, быть может, вся тайна неподдельного красноречия. В
этом случае слушатель дополняет недосказанное собственным душевным движением, а
это значит, что оратор действует не только на его слух, но и на чувство.
Изложивши непродолжительную историю прусского
Национального Собрания до Ноябрьского Coup d’etat включительно, обнаруживши все
контрреволюционные козни правительства, заклеймивши все лицемерие реакционной
политики, Лассаль как будто сам не может оторвать глаз от нарисованной им,
ненавистной картины. Дальше! Дальше! - восклицает он. - Вложим глубже наши
персты в раны еще теплого трупа родины! Пусть вид их зажжет святую
патриотическую ненависть в наших сердцах. Не позабудем ничего, никогда, ни на
минуту! Может ли сын забыть того, кто опозорил его мать? Эти ужасные
воспоминания представляют собою все, что осталось нам от былой свободы, наши
единственные кровавые реликвии. Сохраним же бережно эти воспоминания, как прах
замученных родителей, от которых единственным наследством остается нам клятва
мести, произнесенная над их смертными останками!» Затем, рассмотревши поведение
демократии и показавши всю законность его с точки зрения созданных революцией
правовых отношений, он утверждает, что демократия обязана была поступать так,
как она поступила. «Вооруженная защита закона, которому угрожает правительство,
есть священнейшая обязанность, самое серьезное «испытание гражданина». Он
требует оправдания, но требует его в интересах политического достоинства самих
присяжных, голос которых, служит выражением общественной совести. Он знает, что
ему ни в каком случае не уйти из рук мстительной реакции. «Как панцырь воина
усеян неприятельскими стрелами, так и я осажден уголовными преследованиями», -
говорит молодой боец с гордым сознанием своей силы и своего значения.
Действительно, в то самое время, когда дело его разбиралось перед присяжными,
прокуратура ухитрилась, по тому же поводу, возбудить против него новое
обвинение, на этот раз перед исправительной полицией
(Correctionstribunal).
Правительство понимало, что присяжные были на стороне защитников конституции.
Двойная атака давала ему вдвое более шансов успеха.
И в самом деле, присяжные опять вынесли Лассалю
оправдательный приговор. Они не решились обвинить подсудимого, хотя он прямо
заявил им, что «принадлежит к числу самых решительных сторонников)»
социал-демократической республики». Несколько лет спустя положение дел
значительно изменилось к худшему, и кельнские присяжные обнаружили совсем
другое настроение в известном процессе коммунистов фракции Маркса и Энгельса.
Но и на этот раз исправительная полиция сделала
то, чего не захотели сделать присяжные. Лассаль был приговорен к шестимесячному
тюремному заключению. Он отсидел этот срок зимою 1850 г.
Между тем, дело против графа Гацфельда шло
своим чередом. Лассаль вел его даже в то время, когда сидел в тюрьме. Наконец,
«после долгих лет, после несказанных страданий», в августе 1854 года он»
окончилось мирным соглашением сторон.
«Наконец я сломил этого знатного вельможу, -
говорит неутомимый защитник графини. - Наконец я держал его под ногами! Я продиктовал
ему мир на условиях, не только вполне унизительных для него, но и вполне его
бесчестящих. Наконец я освободил эту женщину от его власти и принудил его
передать ей очень большую часть своего состояния».
Теперь в жизни Лассаля наступило затишье, продолжавшееся
вплоть до начала следующего десятилетия. Он работал, наслаждался жизнью,
пережил не одно любовное приключение, много путешествовал, но не переставал
зорко присматриваться ко всем проявлениям общественной жизни дома и за
границей. В 1858 г. вышло его первое ученое сочинение, над которым он работал
еще будучи студентом: «Die Philosophie Heracleitos des Dunkeln
von Ephesos. Nach
einer neuen Sammlung seiner Bruchstücke und der Zeugnisse der Alten
dargestellt».
Оно сразу доставило автору славу в ученом мире
и до сих пор считается важнейшим пособием при изучении «темного» эфесского
мыслителя. За «Гераклитом» последовал «Франц фон Зикинген», за монографией по
греческой философии - историческая драма из времен реформации. Лассаль давно
уже и с особенным удовольствием посвящал часть своего времени изучению истории
этой эпохи. «Казалось бы, проще и уместнее было изложить в ученом труде те
выводы, к которым я пришел, - говорит он в предисловии к своей драме. - Для
меня это наверное было бы легче. Но я хотел написать не такое сочинение,
которое проникло бы лишь в книжные шкафы ученых. Я был слишком воодушевлен
своим материалом. Моим намерением было сделать внутренним достоянием народа
этот, им почти совершенно забытый, известный лишь ученым, великий культурно-исторический
процесс, результатами которого живет вся наша современная действительность. Я
хотел, чтобы этот культурно-исторический процесс, по возможности, ожил в
сознании народа и заставил сильнее биться его сердце. Такая цель может быть
достигнута только поэзией, и потому я решился написать драму».
Иначе сказать, мирная, спокойная жизнь, которую
пришлось вести Лассалю по окончании дела Гацфельд, становилась для него
невыносимой. Рожденный агитатором, он не мог надолго запереться в своем ученом
кабинете, и, не имея возможности действовать на народ с политической трибуны,
он решился обратиться к нему со сцены. В письме к Фрейлиграту он наивно
говорит, что его драма, «в гораздо большей степени, представляет собою продукт
революционного стремления к действию, чем поэтического дарования». Так как одно
не может заменить другого, то неудивительно, что его произведение страдало
отсутствием художественных достоинств. Несмотря на это, драма читается с
величайшим интересом, потому что в ней мы часто встречаемся с самим автором.
При всем желании предоставить слово самим действующим лицам, он нередко
забирается в суфлерскую будку и подсказывает им оттуда свои собственные мысли и
стремления; нередко также он совсем теряет самообладание, выскакивает на сцену,
разражается красноречивыми тирадами и высказывает взгляды, которые мы находим
потом в его агитационных или полемических сочинениях. Брандес совершенно
справедливо замечает, что «Франц фон Зикинген» представляет собою «богатейший
рудник» для изучения психологии Лассаля.
В сущности, главным героем драмы является
знаменитый гуманист Улърих фон Гуттен, «лучший человек Германии», с огромным
талантом и обширным образованием соединяющий рыцарскую отвагу и стремление
«связать науку с жизнью». Он решительный сторонник революционного способа
действия, и когда капеллан Зикингена, Эколампудиус, развивает перед ним теорию,
известную у нас теперь под именем теории «непротивления злу насилием», он
отвечает красноречивой апологией «меча».
«Напрасно вы так плохо думаете о мече, -
восклицает он, - меч, обнаженный в защиту свободы, есть именно то воплощенное
слово, тот сошедший на землю бог, о котором вы говорите в своих проповедях.
Мечом распространялось христианство, мечом крестил Германию Карл, поныне
называемый нами Великим. Мечом низвергнуто язычество, мечом освобожден гроб
Спасителя! Мечом изгнан из Рима Тарквиний, мечом удален из Эллады Ксеркс,
спасены наука и искусство. Мечом сражались Давид, Самсон и Гедеон. Мечом было
совершено все великое в истории, и, в конце концов, ему же будет она обязана
всеми великими событиями, которые когда-либо в ней совершатся!» (III Akt, 3 Auftritt). Лассаль подсказывает своим героям очень широкие освободительные
планы. И нельзя сказать, чтобы, по крайней мере по отношению к Гуттену, он
отступил от исторической истины. Но средством исполнения этих планов в драме,
как и в истории, служит заранее осужденное на неудачу движение мелкого
немецкого дворянства против крупных феодалов. Несоответствие между средством и
целью скоро дает себя чувствовать. Франц фон Зикинген вынужден перейти от
наступления к обороне. Осажденный в одном из своих замков, он сознает, наконец,
свою ошибку и решается обратиться «ко всей нации». С своей стороны, Гуттен
входит в сношения с крестьянскими заговорщиками и спешит к Зикингену с известием
о том, что сто тысяч крестьян готовы восстать по первому его слову. Но уже
поздно. Смертельно раненый в напрасной попытке пробиться сквозь неприятельские
ряды, Франц умирает, а его друг отправляется в изгнание, завещая свою месть
«будущим столетиям».
Ниже мы увидим, что и сам Лассаль не всегда
умел, или, лучше сказать, не всегда имел достаточно терпения, чтобы установить
надлежащее соответствие между своими целями и своими средствами.
Но не будем забегать вперед, а чтобы покончить
с «Зикингеном», приведем из его предисловия еще несколько строк, в которых
автор высказывает очень интересный взгляд на драму.
«Прогресс драматической поэзии со времени
Шекспира состоит в том, что немцы, именно Гете и в особенности Шиллер, создали
собственно историческую драму. Отсюда уже вытекает все остальное, в особенности
большая глубина мысли шиллеровской драмы. Но даже у Шиллера великие
исторические столкновения являются лишь общей почвой, на которой совершается
трагическое действие. Таково столкновение протестантизма с католицизмом в
Валленштейне, Марии Стюарт, Дон Карлосе. Душою драматического действия,
разыгрывающегося на этой исторической почве, являются, как это уже и было
замечено другими, индивидуальные интересы, личное честолюбие, фамильные и
династические цели. Даже в лучшем произведении Шиллера, Телле, которое более
всего соответствует понятию исторической драмы, заметен тот же недостаток.
Освободивший страну поступок вызван не стремлением грютлианских заговорщиков к
национальному освобождению, а законной самообороной героя, священнейшие
семейные чувства которого подверглись поруганию. Я же с давних пор считаю
высочайшей задачей исторической, а вместе с нею и всякой другой трагедии
изображение великих культурно-исторических процессов различных времен и народов,
в особенности же своего времени и своего народа. Она должна сделать своим
содержанием, своей душою великие культурные мысли и борьбу подобных поворотных
эпох. В такой драме речь шла бы уже не об отдельных личностях, являющихся лишь
носителями и воплощением этих глубочайших, враждебных между собою
противоположностей общественного духа, но именно о важнейших судьбах нации, -
судьбах, сделавшихся вопросом жизни для действующих лиц драмы, которые борются
за них со всею разрушительною страстью, порождаемой великими историческими
целями»
Лассаль сознает, что при известных
обстоятельствах подобной драме грозит опасность выродиться в абстрактную,
ученую поэзию. «Но я убежден, - замечает он, - что этой опасности можно
избегнуть и что, с другой стороны, перед величием подобных
всемирно-исторических целей и порождаемых ими страстей - бледнеет всякое
возможное содержание трагедии индивидуальной судьбы».
Наши критики не раз задавались вопросом об
упадке русской беллетристики. Чаще всего они объясняли его отсутствием свободы
печати. Но нет ли еще других и более глубоких причин? Не падает ли наша
беллетристика потому, что г.г. беллетристы слишком далеки от понимания «великих
противоположностей» современной русской жизни? Когда эти противоположности
достигают известной степени интенсивности, в борьбу их вмешиваются все живые
силы народа, а все остающееся в стороне - мельчает и падает.
Спустя не более года после выхода в свет
«Франца фон Зикингена» политические события снова показали, какую важную роль
играет «меч» в истории развития народов. Началась итальянская война. Так как
Наполеон III выступил на защиту Пиемонта против Австрии, то часть прусской
демократической прессы, из ненависти к герою 2 декабря и во имя немецкого
национального чувства, высказалась за войну Пруссии против Франции. Лассаль
написал брошюру «Der italienische Krieg und die Aufgabe Preussens», в которой
высказал иной взгляд на этот вопрос. По его мнению, помогать Австрии значило бы
поддерживать реакцию. При том же помогать ей нельзя было бы иначе, как путем угнетения
Италии, путем борьбы против ее стремлений к единству и независимости.
Демократия не может сочувствовать такой борьбе. «Демократический принцип
основан на принципе свободных национальностей. Без него он лишается всякой
опоры. Национальный же принцип вытекает из права народного духа на свое
собственное историческое развитие и самоосуществление» (Лассаль признает только
одно ограничение этого общего правила; именно оно не применимо к том народам,
«которые не могли собственными силами дойти до исторического существования»,
или к том, которые останавливаются в своем развитии и дают повод более
прогрессивным соседям «овладевать некоторыми частями их территории и
ассимилировать их, к собственному удовольствию этих частей». Вымирание или
ассимиляция завоеванного народа завоевавшим одни только указывают на его
историческую неправоспособность. Впоследствии, в письмо к Родбертусу, Лассаль
пак поясняет сказанное им в этой брошюре: «Право национальности я признаю лишь
за великими культурными нациями, а не за расами, которые имеют лишь право быть
ассимилированными этими нациями и выведенными на путь развития». См. Briefe von Ferdinand Lassalle an Carl
Rodbertus-Jagetzow, Berlin 1878, S. 57.). Поэтому немецкая
демократия должна думать не о подавлении итальянской национальности, а об
единстве немецкого народа. Но в этом случае ее стремления совпадают с правильно
понятыми интересами прусского правительства. Обстоятельства сложились очень
благоприятно для этого последнего. «Если бы теперь на прусском троне сидел Фридрих
Великий, то можно почти с уверенностью сказать, какой политике он стал бы
следовать. Он понял бы, что пришло, наконец, время дать выход стремлению немцев
к единству... Он считал бы это время самым благоприятным для того, чтобы
вторгнуться в Австрию, провозгласить Германскую империю и предоставить
Габсбургам устраиваться как они хотят в их не-немецких землях». Но так как
нельзя от каждого данного правительства требовать, чтобы оно обладало энергией
Фридриха Великого, то Лассаль желает, по крайней мере, чтобы Пруссия заговорила
таким языком:
«На основании принципа национальностей Наполеон
переделывает карту Европы на юге; прекрасно, - мы сделаем то же самое на
севере. Наполеон освобождает Италию; очень хорошо, мы возьмем
Шлезвиг-Гольштейн».
Он думает, что только такая политика могла бы
еще показать способность монархии к какому-нибудь «национальному подвигу». Он
уверяет прусское правительство, что в войне за Шлезвиг-Гольштейн «немецкая
демократия несла бы прусское знамя и уничтожала бы перед ним все препятствия, с
силой, которую способен породить лишь опьяняющий взрыв национальной страсти,
подавляемой в течение пятидесяти лет, но не перестававшей согревать сердце
великого народа».
Такое обращение к прусской монархии странно
поражает в устах человека, который несколько лет спустя упрекал партию
прогрессистов в том, что она «вынуждена своим догматом прусской гегемонии
видеть в прусском правительстве Мессию германского возрождения, тогда как нет
ни одного немецкого правительства, не исключая гессенского, которое в политическом
отношении стояло бы позади прусского, и, наоборот, нет почти ни одного
немецкого правительства, не исключая австрийского, которое не шло бы впереди
прусского».
Это, бесспорно, вопиющее противоречие. И чего
мог ждать от монархии «решительный сторонник социально-демократической
республики»? Уже в статье «Fichte’s politisches Vermächtniss und die neueste Gegenwart», написанной в январе 1860 года,
сам Лассаль, приведя пожелание Фихте относительно того, чтобы прусский король
явился революционным воспитателем Германии в духе свободы и единства,
прибавляет:
«О, если бы король совершил этот подвиг! - так
восклицает вот уже пятьдесят лет, то надеясь, то жалуясь, то раздражаясь, то
снова надеясь, немецкий народ в своей политической пустыне, и только равнодушное
эхо отвечает ему его собственным голосом... Увы, немецкий .народ находится в
положении гейневского юноши:
Es
blinken die Sterne gleichgültig und kalt Und nur ein Narr wartet auf
Antwort.
Выше мы заметили, что Лассаль не всегда имел
достаточно терпения, чтобы установить надлежащее соответствие между своими
целями и своими средствами. Теперь мы встречаемся с первым примером, могущим
подтвердить справедливость сказанного. Объединенная Германия, «Grossdeutschland
moins les dynasties», была заветной мечтой Лассаля. Для ее осуществления он
иногда готов был итти рядом с прусским правительством, соглашая несогласимое,
реакционную монархию с революционной демократией, забывая, что ему нужно было
не только национальное единство, но и «воспитание в духе свободы», которое
совсем не входило в прусскую педагогическую систему. Конечно, объединенной
стране легче добиться свободы, и в этом смысле даже
императорско-королевско-прусское объединение является для Германии шагом вперед
сравнительно с тем, что было прежде. Но ничто не может помешать освобождению
немецкого народа больше, чем вера в прогрессивную миссию прусской и всякой
другой монархии.
Как бы то ни было, но появление брошюры «Der
italienische Krieg» совпадало с началом общего возбуждения в Германии. Глубокая
ночь реакции приходила к концу, уступая место серенькому дню либерализма. В
Пруссии король Фридрих Вильгельм IV закончил свою реакционную карьеру
окончательным умопомешательством. Еще в октябре 1858 г. назначено было
регенство, и началась так называемая «новая эра». Лассаль не приходил, конечно,
в умиление от либерализма нового министерства. Но, как видно из его переписки,
он с уверенностью ждал важных политических событий, толчком для которых должны
были послужить международные отношения. В 1860 г. он встретился с Софьей
Солнцевой и, страстно влюбившись в нее, послал ей, вместе с предложением руки,
уже цитированную нами «исповедь». В ней мы отметим следующее характерное место.
Приглашая любимую девушку обдумать его
предложение, он говорит:
«Прежде всего, Софи, надо хорошенько
поразмыслить о том, что я человек, отдавший свое существование своему делу, с
его крайними последствиями. Этому делу суждено торжествовать в нашем веке, но
оно еще много раз подвергнет значительным неудачам и опасностям своих
сторонников. В этой борьбе я могу встретить страшные положения, от которых,
впрочем, никакая привязанность не отвратит меня. Мое состояние, моя свобода,
самая жизнь моя всегда могут подвергнуться опасности. Ничто не верно со мною.
Выйдя за меня, вы оснуете ваше существование, построите ваш дом на вершине
вулкана. Хватит ли у вас отваги перенести в случае неудачи все: изгнание,
тюрьму, разорение, бедность и даже самую смерть?»
Понятно, что не в рядах либеральной буржуазии
мог он найти то великое дело, которому решился отдать свое существование. Он с
презрением смотрел на ее бессильные попытки окончательно обуздать реакционную
партию, и с нетерпением ждал того времени, когда ему можно будет вывести новых
борцов на политическую арену Германии. Он чувствовал, что скоро придется ему
нести науку к работникам.
Тем временем вышел в свет новый ученый труд
его, «System der erworbenen Rechte, Eine Versöhnung des positiven Rechts
und der Rechtsphilosophie» (1861) (Система приобретенных прав. Опыт примирения
положительного законодательства с философией права). Это исследование еще более
упрочило ученую славу Лассаля. Но так как первая часть его (Теория
приобретенных прав) приводит к очень радикальным заключениям, то раздававшиеся
в честь автора похвалы нередко сопровождались сомнительным покачиванием головы
и замечаниями в том роде, что названная теория легко может обратиться в
практику отнятых прав. В своем месте мы познакомим читателя с содержанием этого
сочинения.
Лассаль собирался написать еще «Философию Духа»
(Philosophie des Geistes) и «Основы научной политической экономии»
(Grundlinien
einer wissenschaftlichen National-Oekonomie). Обстоятельства помешали ему
исполнить это намерение. По его собственным словам, он уже готов был сесть за
свой труд по политической экономии, когда вышеприведенное письмо Лейпцигского
Комитета поставило перед ним экономические вопросы в практической форме. При
том мьг же знаем, что в характере Лассаля борец занимал слишком много места,
чтобы надолго умолкнуть перед мыслителем. Точно также, как после окончания
«Гераклита» он, за неимением поводов для политической агитации, взялся за
революционную историческую драму, теперь, после выхода «Системы приобретенных
прав», его увлекла литературная полемика. Уже в следующем, 1862 году появилась
его, полная знания, ума, остроумия и до крайности резких полемических выходок
брошюра «Herr Julian Schmidt, der Literarhistoriker, mit Setzerscholien
herausgegeben». Эта брошюра была первым нападением его на ту «литературную
чернь», которая так много испортила ему крови впоследствии.
Юлиан Шмидт кажется ему образцом свойственного
этой черни самодовольства и ограниченности. «Если бы мой Юлиан был одиноким
явлением, я не тронул бы его и пальцем!., но таких как он много, и здесь можно
сказать, изменяя евангельское выражение: «один зван, но много избранных» (Чтобы
дать понятие о полемических приемах Лассаля, мы приведем ∙здесь одно
место из его брошюры. По поводу «Римской Истории» Нибура Юлиан Шмидт говорит:
«Некоторые исторические документы из древнейших времен города, дошли до нас в
совершенно достоверной форме». Мнимый наборщик делает по этому поводу следующее
примечание.
«Правда, г. Шмидт, правда - восклицает он. - Прочитавши
это место, я побежал к знакомому студенту. С ним от радости чуть не сделалась
пляска св. Витта. Итак, «исторические документы», и «в совершенно достоверной
форме», и к тому же «из древнейших времен города», значит, по крайней мере, из
эпохи царей! Г. Шмидт, жестокий вы человек, почему не опубликуете вы этих
документов? Представьте себе радость, восторг, благодарность наших филологов,
которые со слезами на глазах бросятся вам на шею. Берлинская Академия Наук
сделает вас своим членом, Парижский Институт выдаст вам почетный диплом, из
Оксфорда вам будут присылать пожизненную ренту в 3.000 фунтов!
«Г. Шмидт, г. Шмидт, что же вы собственно
открыли? Скажите же, безжалостный! И откуда они у вас, эти «исторические
документы», и еще «в совершенно достоверной форме», и, наконец, «из древнейших
времен города»! О, проказник! Вы наверное открыли нотариальный брачный контракт
Нумы Помпилия с нимфой Эгерией? Куда же вы годитесь, г. Шмидт? На восьми
длинных, убористым шрифтом напечатанных страницах говорите вы о Нибуре и его
исследованиях... даже не перелистовавши его сочинений! Потому что иначе вы не
сказали бы подобной нелепости» и т. д.).
Резкий тон Лассаля, разумеется, был не по вкусу
писателям шмидтовского калибра; они знали, что и сами они способны, в хорошую
минуту, наговорить не меньшее количество глупостей, и потому вообще очень
сочувственно относились к несчастному «историку литературы». Но авторитет
Шмидта, сочинение которого выдержало перед тем четыре издания, был все-таки
уничтожен. Измена стала проникать в среду его поклонников. «Главный редактор
«National-Zeitung», г. Dr. Цабель ∙кричал всякому встречному: я всегда это
говорил, между тем как он прежде расточал в своем листке самые преувеличенные
похвалы Юлиану», - рассказывал потом Лассаль в другом полемическом
произведении. Самые нападки на «тон» брошюры показывали, что нечего было
возразить против нее по существу. Победа нашего автора могла считаться
общепризнанной.
Этот поход против Юлиана Шмидта был, в
сущности, нападением на литературных героев и умственных руководителей
тогдашней немецкой буржуазии. И уже из того, что Лассаль назвал впоследствии
Шульце-Делича «экономическим Юлианом», видно, что он, прицеливаясь в «историка
литературы», хорошо знал, в чей лагерь попадут его стрелы. За этой первой
стычкой логически последовала общая атака против буржуазии, как класса, эксплуатирующего
рабочих в экономическом и политическом отношениях. В самый разгар так
называемого «военного конфликта», т. е. столкновения между прусской Палатой
Депутатов и правительством по вопросу о новой организации армии, Лассаль
выступил с речами «О сущности конституции», в которых он резко и заслуженно
осуждает трусливую тактику прогрессистов. По его словам, политический строй
каждой страны обусловливается существующими отношениями силы различных классов
и слоев ее населения. Писанная конституция представляет именно эти отношения,
выраженные словами и занесенные на бумагу. С изменением отношений силы
изменяется и политическое устройство, старая конституция превращается в
негодный клочек бумаги и пишется - новая. Изменения же этих отношений
вызываются переменами в экономической жизни народов. Так, например, в средние
века земля была главным источником национального богатства, и
землевладельческая аристократия естественно являлась господствующим сословием.
С развитием городов отношения силы изменяются. Горожане поддерживают сначала
монархию, которая кладет предел феодальным неурядицам. Но, чем более
развивается промышленность, тем более растут силы и образование среднего
сословия, и оно приходит, наконец, в столкновение с абсолютной монархией: «в
обществе наступает 18 марта 1848 г.». Абсолютная монархия падает, пишется новая
конституция, выражающая новые отношения силы, и т. д. Отсюда вытекают два
вывода.
Во-первых: «нет предубеждения, ведущего к более
вздорным заключениям, как общераспространенное, господств|Кщее мнение, будто
конституции составляют исключительную особенность новейшего времени. Каждая
страна необходимо имеет реальное уложение или конституцию», потому что «ведь в
каждой стране непременно же существуют какие-нибудь фактические отношения
силы». Новейшее время характеризуется лишь тем, что существующие теперь
отношения силы заносятся на бумагу, выражаются в писаных конституциях, между
тем как прежде в этом не видели надобности.
Во-вторых, для того, чтобы писаная конституция
была хороша и прочна, нужно, чтобы она соответствовала действительной, т. е.
существующим в стране реальным отношениям силы. Раз нарушено это соответствие,
то ее не спасут уже никакие фразы об ее неприкосновенности. Именно в таком
положении находилась, по мнению Лассаля, тогдашняя прусская конституция. «Она
может измениться вправо или влево, - говорит он, - но уцелеть не может. Это
доказывает всякому здравомыслящему человеку самый вопль об ее сохранении. Она
может измениться вправо, если изменение предпримет правительство, чтобы
согласовать писанную конституцию с фактическими условиями организованной силы в
обществе. Или выступит неорганизованная сила общества и снова докажет свое
превосходство над организованной. В таком случае конституция будет оттенена и
изменена влево, как в первом случае - вправо. Но во всяком случае она погибла».
Эта неизбежная гибель январской конституции
1850 г. не могла быть большой потерей для низших классов, которым она не давала
почти никаких политических прав. Но для них в высшей степени важно было положить
предел самовластию правительства, иначе сказать, помешать изменению конституции
«вправо». Во второй речи о «сущности конституции» («Что же теперь?») Лассаль
указывает своим слушателям очень простое средство, с помощью которого Палата
могла бы победить сопротивление правительства. Оно заключается в «заявлении
того, что есть». По мнению оратора, Палата должна была бы сделать такое
постановление:
«Принимая во внимание, что Палата отвергла
бюджет расходов на новую организацию армии; принимая во внимание, что, несмотря
на это, правительство по собственному сознанию продолжает со дня этого решения
расходовать на этот предмет по-прежнему; принимая во» внимание, что, пока это
продолжится, прусская конституция... останется ложью... - Палата постановляет
прекратить свои заседания на неопределенное время, а именно до тех пор, пока
правительство не представит доказательства, что прекратило неутвержденные
расходы».
Правительство было бы безусловно побеждено этим
простым заявлением. В самом деле, ему оставалось бы или уступить, или править
без палат, возвратиться ко временам голого, ничем не прикрашенного абсолютизма.
Но если бы оно решилось на это последнее, то «поступок палаты - заявление того,
что есть, - принудив правительство откровенно признать себя абсолютным, убил бы
иллюзию, просветил бы немыслящих, ожесточил бы равнодушных к более тонким
различиям. С этой минуты... все общество превратилось бы в организованный
заговор против него, и правительству оставалось бы только заняться астрологией,
чтобы по звездам узнать час своей гибели!»
Очень вероятно, что Лассаль был прав, и что
только указанным, им путем можно было притти к победе над правительством. Но
какой ценой купила бы буржуазия эту победу? Во-первых, ей пришлось бы
помириться с «изменением конституции влево», т. е. с расширением политических
прав народа; и уже одно это обстоятельство должно было значительно умерять ее
пыл в борьбе с правительством. Но, кроме того, перед ней открывалась вовсе уже
неприятная перспектива народного революционного движения, внушавшего ей гораздо
больше страха, чем реакционные замыслы Бисмарка. Поэтому прогрессисты не могли
видеть в вышеприведенном совете ничего, кроме злой насмешки, имевшей целью
уронить их достоинство в глазах рабочих. Раздраженные таким коварством, они
обрушились на Лассаля с нелепыми упреками, обвиняя его в том, что он будто бы
ставит силу выше права. На это он отвечал, что если бы он «создавал мир, то, по
всей вероятности, устроил бы его так, чтобы право предшествовало силе»; но так
как ему «не приходилось создавать мира», то он «вынужден отклонить от себя
всякую ответственность, всякие похвалы и порицания за его устройство». В речах
своих он говорил не о том, чему следовало бы быть, а о том, что есть в
действительности; в действительности же «сила всегда предшествует праву и до
тех пор предшествует ему, пока право, с своей стороны, не наберет достаточно
силы, чтобы сломить силу бесправия» (Сила и право, стр. 472-473 1-го тома
русского перевода.).
Впрочем, мы уже сказали, что, выступая со
своими речами, Лассаль заботился не об обращении «прогрессистской» партии на
путь прогресса. Напротив, еще за несколько месяцев до произнесения своей второй
речи о конституции он бросил ей перчатку именно в той лекции «Об особенной
связи современного исторического периода с идеей рабочего сословия», которая,
появившись потом в печати, так понравилась лейпцигским работникам. Лектор
делает в ней обзор исторического развития европейского общества, начиная со
средних веков, и показывает, как и почему в процессе этого развития данный
класс сначала становился «господствующим во всех отношениях общественным
фактором», а затем должен был уступать свое привилегированное положение новому
«сословию». Так, господство землевладельческой аристократии сменилось
господством буржуазии, а за буржуазией стоит рабочий класс, «четвертое
сословие», которому также суждено стать, со временем, господствующим.
Сделав характеристику предыдущих исторических
эпох, ознаменовавшихся господством крупного землевладения и капитала, Лассаль
переходит к современному периоду. Начало его он относит к 24 февраля 1848 г. «В
этот день во Франции, стране, титанические внутренние битвы которой своими
победами и поражениями знаменуют победы и поражения всего человечества,
разразилась революция, возведшая работника (Альбера) в члены временного
правительства, возвестившая целью государства улучшение жребия рабочего класса,
провозгласившая общее и прямое избирательное право, в силу которого каждый
гражданин, по достижении 21 года, получает равное участие в государственной
власти, в определении воли и цели государства, независимо от его имущественных
обстоятельств».
«Если Революция 1789 г. была Революцией
Tiers-Etat, третьего сословия, то революция 1848 года есть революция четвертого
сословия, которое в 1789 году еще таилось в складках третьего сословия, и,
невидимому, было тожественно с ним. Теперь оно желает сделать свой принцип
господствующим принципом всего общества и проникнуть им все его учреждения. Но
здесь, в господстве четвертого сословия, тотчас высказывается громадная разница
с господством других сословий. Дело в том, что четвертое сословие есть
последнее и крайнее сословие общества, сословие обездоленное, не имеющее и не
могущее выставить никакого исключительного, правового или фактического условия,
ни дворянства, ни землевладения, ни капиталовладения, которое оно могло бы обратить
в новую привилегию и провести через все учреждения общества... Его дело есть
действительно дело всего человечества, его свобода есть свобода самого
человечества, его владычество есть владычество всех».
Далее Лассаль рассматривает принцип рабочего
сословия в трояком отношении: в отношении формального средства его
осуществления, в отношении его нравственного содержания и в отношении присущего
ему воззрения на цель государства.
Средство осуществления его заключается в общем
и прямом избирательном праве. Конечно, общее и прямое избирательное право не
может предохранить рабочих от ошибок. «Мы видели во Франции в 1848 и 1849
годах, одно за другим, два неудачных избрания. Но общее и прямое избирательное
право есть единственное средство, само заглаживающее с течением времени ошибки,
к которым может повести неудачное пользование им в данную минуту.
Это≈копье, само исцеляющее раны, которые оно наносит. При общем и прямом
избирательном праве невозможно, чтобы избранное собрание не сделалось, наконец,
верным и точным представителем избравшего его народа».
Что касается нравственного содержания
рассматриваемого принципа, то Лассаль видит его преимущество в указанной уже
невозможности для рабочего класса отделить свое дело от дела всего
человечества, выставить на своем знамени какую-нибудь новую привилегию. У
рабочего класса не может быть того противоречия между его эгоистическими,
классовыми интересами и культурным развитием нации, которая «составляет причину
глубокой и неизбежной испорченности привилегированных сословий». Эти сословия
«осуждены жить среди своего собственного народа, как среди врагов, должны
считать его врагом, поступать с ним как с врагом, должны хитрить и скрывать эту
вражду, облекать ее разными более или менее искусственными покровами». Не то
видим мы в низших классах. «Когда низшие классы общества стремятся к улучшению
своего положения, как класса, к улучшению участи своего сословия, - их личный
интерес совпадает с развитием всего народа, с победой идеи, с прогрессом
культуры, с самим жизненным началом истории, которая есть не что иное, как
развитие свободы».
Наконец, четвертое сословие имеет не только
иной политический принцип, и не только относится иначе к прогрессу культуры,
чем высшие сословия, но имеет еще совершенно иной взгляд на цель государства.
Буржуазия проповедует государственное невмешательство, она говорит, что
государство должно лишь обеспечить каждому беспрепятственное пользование его
силами. Это было бы хорошо, если бы силы эти были одинаковы, если бы все члены
общества были равно ловки, образованы и богаты. «Но такого равенства нет и быть
не может. Поэтому мысль эта недостаточна и, в силу своей недостаточности,
приводит к глубоко безнравственным выводам. Она приводит к тому, что
сильнейший, хитрейший, богатейший эксплуатирует слабейшего». Она противоречит
самой идее государства. «Государство есть единство личностей в одном
нравственном целом, единство, умножающее в миллионы крат силы всех личностей,
вступивших в это единство, в миллионы крат увеличивающее индивидуальные силы
каждой из них». Следовательно, и цель государства гораздо шире, чем думает
буржуазия. Она состоит в том, «чтобы соединением индивидуумов дать им
возможность достигать ступеней существования, недостижимых для одинокой
личности, делать их способными приобретать такую сумму просвещения, силы и
свободы, какая немыслима для отдельных индивидуумов... Государство есть
воспитатель и развиватель человечества к свободе».
В заключение Лассаль обращается к рабочему
классу с красноречивым воззванием. «Высокая всемирная историческая честь Вашего
назначения должна преисполнить собою все Ваши помыслы. Пороки угнетенных,
праздные развлечения людей не мыслящих, даже невинное легкомыслие ничтожных - все
это теперь недостойно Вас. Вы - камень, на котором должна быть построена
церковь настоящего».
Эта лекция, так же, впрочем, как и речи «О
сущности конституции», не содержит в себе ни малейшего намека на возможность
какого бы то ни было соглашения между монархией и демократией. Недостойное
Лассаля временное увлечение исчезло; друзья и враги снова могли узнать в нем
того «решительного сторонника социал-демократической республики», который 13
лет тому назад возбуждал своих сограждан «к вооруженному сопротивлению
королевской власти». Поэтому его лекция произвела переполох как в
прогрессистском, так и правительственном лагере. Осторожно обходя щекотливый
для них вопрос о господстве «четвертого сословия», прогрессисты тем настойчивее
нападали на частности. Смелого лектора со всех сторон упрекали в ошибках,
натяжках и преувеличениях. Прусское правительство, как водится, избрало более
решительный способ действия. По предписанию прокурора все печатное издание
страшной лекции было конфисковано, а квартире Лассаля был сделан обыск, а сам
он попал под суд по обвинению в том, что «подвергнул опасности общественное
спокойствие открытым возбуждением в неимущих классах ненависти и презрения к
имущим».
Защищаясь перед судом, возражая своим
противникам, отвечая на приглашение Лейпцигского «Центрального Комитета»
подробнее развить высказанные им взгляды, Лассаль окончательно и бесповоротно
выходил на путь той агитации, тревоги которой составляют почти все содержание
2-х последних лет его жизни.
«Гладиатор» нашел, наконец, подходящую для него
арену.
Конец первой части (От
редакции. Второй части не вышло.).