Таким образом, не будет отступления от истины, если мы
скажем, что первой и самой общей реальной ситуацией, нашедшей отражение в мифах
народов, является встреча произвольных действий сознательного существа с
автономными силами внешней действительности, которые человек вызывает на
себя, придавая им как бы сознательный характер. В этом диалектическом
смысле, недоступном позитивизму прошлого века, можно признать справедливой
мысль Макса Мюллера, согласно которой сущность мифологии состоит в преклонении
перед бесконечностью природы. В мифах действительно отражаются силы природы,
превосходящие все расчеты людей, а затем и общественные силы, поскольку они
принимают ве-
90
щественный
характер природной необходимости. Но человек
мифологической эпохи не
познает их как
спокойный созерцатель, а постигает реально, в противоречивом процессе
своей собственной практики, и
прежде всего - как силы мстительные, раздраженные его булавочными
уколами, его претензией завоевателя.
Конечно, то, что Гёте назвал демонизмом природы, существует
и независимо от человека. Всякое ограничение, всякий замкнутый круг,
возникающий в потоке материи как необходимое условие образования более
определенных форм элементарной, органической или общественной природы, каждый
«малый мир» (еще далекий от автономии человека) создает вокруг себя напряжение
бесконечности, которое однажды врывается в него как действие сильно сжатой
пружины, как демон, злорадный и благодетельный. Но человек — единственная форма
существования материи, способная сознательно ставить палки в колеса природы.
Неудивительно, что, по словам Гёте, он чудеснейшим образом связан с
«демоническим».
Наша культура вызывает вокруг себя постоянно растущее напряжение.
Вместе с ростом свободы растет и зависимость людей от внешних обстоятельств. И
это — не простое бессилие как недостаток силы, modus deficiens, а накопление стихийных
последствий нашей собственной активности, реальная величина, которая при
известных условиях может изменить свой отрицательный знак на положительный. В
этом смысле и невежество, источник веры в фантастические образы мифологии,
также нельзя рассматривать с абстрактной точки зрения как простой недостаток
знания. Это, скорее, обратное знание, выступающее в таких динамических
формах, как упомянутые выше смутные представления о мана, трово, имуну, хила,
оренда, маниту, из которых более сложные мифологии создают целый мир небывалых
существ, сохраняющих свой метафорический смысл и для зрелого общества, как
сохранилось, например, слово «монстр», чудовище, для обозначения какой-нибудь
удивительной черты или силы, свойственной личности.
В самых аморфных рассказах
отсталых племен, там, где первичные клеточки повествования как бы издалека
собираются вокруг еще неокрепшего скелета, общая тема мифа уже налицо. Так,
австралийский Варруна, человек, впервые увидевший море, испытывает судьбу,
покинув заветную землю предков. Сами предки-животные совершают действия, из
которых должно последовать что-то
91
особенное, но результат часто бывает неожиданным и обратным по
отношению к цели. Повсюду интерес прикован к встрече рассудка и воли с независимым ходом вещей. Логомифия более
развитых народов драматизирует этот общий сюжет. С течением времени коллизия
между самостью человека и ответом стихийных сил приобретает более замкнутый
циклический характер. В центре этого цикла — вина человеческой личности и все,
возникающее из ее произвольных поступков, означает теперь возмездие карающей
десницы. Человек ищет примирения с тем, что больше его. Он слышит раскаты грома
над своей головой, в которых чудится ему приближение кары за его личные
действия или, по закону круговой поруки, за все нарушения мирового порядка,
внесенные в этот мир человеческим родом.
Одним из самых распространенных сказаний всеобщей мифологии
является миф о потопе. Он был известен и грекам в виде легенды о сыне Прометея,
мифическом царе Фессалии Девкалионе, хотя греческий миф происходит, по всей
вероятности, из более древней фабулы, возникшей в Двуречье. Потоп есть
гигантское наводнение. Для людей, еще не создавших земледельческую и садовую
культуру по берегам больших рек, наводнение, даже самое сильное, не заключает в
себе столь демонический и бросающий свет на все притязания смертных общий
смысл. Лорд Реглан не без основания связывает миф о потопе с развитием
земледелия в Азии. Первые цивилизации, сложившиеся на берегах Тигра и Евфрата,
Нила и Хуанхэ, были грандиозным вызовом человека окружающему миру. С высоты
нашей современной техники мы даже не в состоянии представить себе тот суеверный
ужас, которым должно было сопровождаться в сознании древнего человека его
дерзкое новаторство. Вот почему громадное наводнение вырастает в потоп,
наказывающий людей и сокращающий непомерно выросшее на основе земледельческой
культуры население земли.
Так, прежде чем принять в
исторической практике людей более благоприятную им, более классическую
форму, идея бесконечности, несоизмеримой с властью рассудка, является человеку
в образе потрясающих бедствий. Миф о потопе, известный, согласно подсчетам
Клакхона, тридцати четырем из пятидесяти выбранных им мифологий, может служить
подтверждением важности темы возмездия для первобытного сознания. В некоторых
местностях миф о потопе отсутствует, может
92
быть по причинам географического характера, в
других он возникает до земледельческой культуры, но эти оттенки не отменяют
общего факта. Люди самого примитивного уровня имеют свои основания бояться
мести природы - в противном случае они еще не люди.
«Так или иначе, - пишет Клайд Клакхон, — если прибавить
землетрясения, голод, чуму и прочее, то похоже то, что «катастрофу»
можно считать всеобщей или почти всеобщей темой мифологии». Но разве та или
другая форма «катастрофы» не играет также громадную роль в литературной
фантазии цивилизованных народов, сохраняя при этом свое первоначальное значение
страшной, но очистительной купели? Достаточно вспомнить тачную поэзию «царицы
болезней» — чумы в «Обрученных»
Мандзони. С точки зрения науки
чума — это только распространение бактерий, но в художественном
мышлении, сознательном или бессознательном, она приобретает другой смысл, и
нельзя сказать, что этот смысл является только пережитком дикости и невежества.
Прямой связи между возникновением
чумы и преступлениями людей не существует, хотя косвенная связь в данных
исторических условиях может быть. Но когда чума вторгается в сытую, праздничную
жизнь, когда она косит знатного наравне с бедняком, обрывая одним ударом хитрую
цепь расчетов, нужных для возвышения одних людей над другими, это уже не
распространение бактерий. Нейтральная к добру и злу сила природы неожиданно
приобретает общественный и человеческий смысл.
Поэтому карающая десница — не простой фантазм
человеческой головы, а символ, в основе которого лежат реальные величины,
фантастически понятые вследствие их действительной несоизмеримости с узкими
целями человека. Миф есть символ той ситуации, которая сложилась на горячей
границе между человеческим миром и остальной вселенной. Словом «символ»
греки обозначали столкновение различного, служащее сигналом, знаком, приметой,
предзнаменованием более широких значительных явлений. Есть факты,
говорящие нам больше, чем они значат
сами по себе. На этом основана фабульная сторона нашего мышления, в отличие от
рассудочной ее стороны.
Рассудок, имеющий
свои права, представляет каждый факт в его тождестве с самим собой, в его
собственном весе и прямой связи с
другими фактами на основе закона
93
причинности. Научная мысль отдает преимущество
непосредственно-материальной форме связи вещей, хотя современная теория
информации заставила механический толчок и прямое действие других физических
реальностей, именуемых силами или полями, несколько потесниться в пользу
сигнального, то есть символического действия. Функция сигнала опирается на
более широкие связи и отношения, на отношения как таковые, то есть формы материального
бытия, а не на само вещество. Достаточно малого повода, чтобы вызвать
обширную автоматическую реакцию, которой в известных пределах в с определенным
риском можно управлять.
Что касается мифологии, возникшей
гораздо раньше науки в жалких становищах наших предков, то для нее все процессы
имеют автоматическое начало и это начало приводится в действие без всякого
посредствующего механизма, одними лишь сигнальными действиями и поступками,
имеющими сакраментальный смысл. В мифе нет ничего безразличного, нейтрального.
Все объективные факты заключают в себе символическое значение, все здесь —
вопрос или ответ, то есть чистая «информация», выступающая сквозь материальную
оболочку. Платоновские идеи были философской сказкой, еще недалекой от первобытного
идеализма. Но возрождение онтологии Платона и Аристотеля на высоте современной
науки с ее обращением к структурным закономерностям показывает нам, что
мифология имела свои реальные черты. Правда, эти черты более ложны в
неорганическом сочетании с логикой науки, чем в поэтическом мышлении, которое
является прямым наследником мифа. Но в целом наука и поэзия имеют единое
содержание - объективный мир, истину, и где-то должно быть их истинное
прикосновение друг к другу, без первобытного идеализма и без фатальной
односторонности рассудка.
«Все в мире подтасовано!» —
сказал однажды аббат Галиани. Дидро любил это изречение и часто повторял его (а
за ним и Герцен). В самом деле — истории нужен человек определенной складки, и
он явился как бы по мановению волшебной палочки. В каждую эпоху чудесным
образом рождаются даровитые люди, способные ответить на запросы своего времени;
сегодня это живописцы, завтра — физики. Нетрудно заметить в таком урожае
талантов определенную избирательность. То же самое относится к жизни отдельной
личности. Ребенок еще не научился ходить, а его повадки уже выдают определенные
94
черты
характера, которым суждено найти себе выражение в биографии взрослого человека.
У каждого своя судьба, все складывается вокруг него определенным образом
- здесь нет никакого чуда, но все же есть нечто, достойное удивления.
Все подтасовано, все
преформировано! Так, «на ловца и зверь бежит» — гласит пословица, и мы много
раз убеждались в том, что народная мудрость не лжет, хотя ней нет прямого
совпадения с научным анализом данной ситуации. «Мир тесен», и два человека
встречаются, хотя это выглядит нарушением обычного порядка вещей, почти
чудесным.
Гете сказал, что его встреча с Шиллером содержит в себе
что-то демоническое. Итак, демоническое проявляется и в необычайных, роковых
или благодетельных случайностях. Президент Кеннеди был застрелен. С
прагматической точки зрения этот факт есть результат заговора, то есть ряда
целенаправленных действий и определенного стечения обстоятельств, которого
могло и не быть, если бы, например, служба охраны не была так беспомощна.
Однако с более общей точки зрения можно сказать, что все это не случайно или,
точнее, все случайное здесь имеет символическое значение, бросающее свет на те
границы, в которых личная власть свободна от классовых интересов. Винтовка с
оптическим прицелом внушительно показала, что жизнь Соединенных Штатов Америки
есть целое, подтасованное определенным образом.
Все в мире подтасовано! Это значит, что в самой жизни, как
и в искусстве, факты смыкаются не безразлично друг к другу. В их непрерывном
потоке возникают замкнутые движения, фабулы. Случай — лучший романист мира,
сказал Бальзак. Всякая литературная композиция покоится на совпадениях и
отобранных самой жизнью, а за ней и художником реальных чертах, создающих
особые, значительные, говорящие ситуации. Если бы куцая кобыла
Муромского не сбросила его на охоте, примирение соседей-помещиков было бы
невозможно и счастливой развязки романа Лизы и Алексея в «Барышне-крестьянке»
также не могло быть. Важно, чтобы «подтасовка» рассказа опиралась на реальные
положения действительности, чтобы она не была шита белыми нитками, и все же
нитки или нити, если не белые, то другого цвета, отвечающего данной фабуле,
должны быть. Они присутствуют во всяком литературном повествова-
95
нии, даже
если писатель хочет доказать, что нет на земле, а существуют только
обстоятельства, безразличные ко всякому нравственному смыслу. Есть авторы,
пишущие, что мир является тупой бессмыслицей, и некоторые ситуации, кажется,
могут это доказать. Они сложились так, а не иначе в самой жизни и «подтасованы»
ею для литературы.
А для науки? Здесь зверь на ловца не бежит. Просто — две
траектории пересекаются в одной точке. Гобсек умер вследствие естественных
причин, доступных медицине (инфаркт миокарда?), а вовсе не потому, что смерть
старого скряги среди накопленных богатств и всякого ненужного хлама является
последним словом мертвящей силы денег — его кумира. В мире науки карты не
подтасованы, она признает только честную игру. В результате постоянного
«перебора» возможных сочетаний возникают самые совершенные организации.
Мысль о естественном отборе была выражена еще Эмпедоклом и
атомистами в эпоху первого столкновения поднимающейся науки с мифологией.
Современная статистическая теория, теория игр, теория вероятности развивают эту
тему в разных направлениях. На этой почве растет, подтверждаемая успехами
техники, идея создания искусственных «симулякров» жизни и духовного творчества.
Фанатики шумят о том, что пора выбросить за борт Баха и Блока, что пилюли
будущего с успехом заменят концерты, что искусственный соловей будет петь лучше
живого. Но зачем ему, собственно, петь? Может быть, и петь ему вовсе не нужно.
В этом мифе рассудка, основанном на чрезмерном развитии верных
начал, есть что-то безумное — «алгеброз», по выражению одного французского
писателя. Современное технобесие порождает нелепые теории ликвидации человека,
пугая самих корифеев науки ее возможными эксцессами. Вспомним, как испугала
Норберта Винера страшная утопия отца Дюбарля — картина тоталитарного
государства, основанного на совершенном управлении толпой посредством
технических приемов, указанных законами кибернетики.
Что же делать? Задерживать развитие науки, coxpaняя в темных углах остатки старой
мифологии, верящей в автономные силы мироздания, нельзя. Наука не признает
никаких автономных сил. Все можно разложить на составные элементы и затем снова
воспроизвести, репродуцировать в любом тираже — всякий материал, физи-
96
ческий процесс, дыхание жизни,
творчество гения. Нет никакого табу, грозящего возмездием. Науке все открыто,
все позволено, пишут ее пламенные
энтузиасты. И действительно, тот, кто выскажет мысль о необходимости
запретить неумолимое исследование в каких-нибудь областях, чтобы не
затрагивать привычных иллюзий, будет похож на гонителей знания, которые
некогда запрещали вскрытие трупов, считая анатомию занятием омерзительным,
богопротивным и равным
чернокнижию.
Но
если нет никаких автономных сил в безусловном смысле этого слова, что,
разумеется, справедливо, то и наука не обладает совершенной автономией. Это
заметно в ее внутренних противоречиях и особенно в ее внешних практических
применениях. Что касается первого то безразличие научного исследования к таким
мифологическим по своей традиции представлениям, как вина и кара, добро и зло,
только кажущееся. Полной противоположностью формуле «все в мире подтасовано»
является вселенная Больцмана, которую современное естествознание считает своей
основой. Все здесь идет от менее вероятного положения к более вероятному и, по
свидетельству такого ученого, как Винер, всякая организация с течением времени
должна разрушиться и всякий смысл — превратиться в бессмысленный шум.
Материализм естественных наук в своих последних проекциях всегда отличался
внутренней мрачностью. Это относится и к вселенной Больцмана — мир, в котором
распад является более коренным началом, чем организация, есть мир злого
демиурга. И этот мир тоже «подтасован» посвоему, несмотря на подчеркнутую
объективность естественных наук и присущую им внутреннюю тенденцию отрицания
всякого антропоморфизма.
Действительно,
небольшие оазисы разумного, организованного, осмысленного, всегда смываемые,
согласно господствующему взгляду,
энтропией, также должны иметь свое
основание в окружающем нас миропорядке. Вопрос об их возникновении не так ясен
для современной науки, как неизбежность распада. Откуда они? Естественный
отбор, похожий на сопротивление арьергарда в общем отступлении всего
осмысленного и всякой «подтасовки» перед хаосом? Но такой отбор предполагает
норму лучшего, разлитую в данном процессе, в его отдельных изгибах и
разветвлениях. Сколько ни перетряхивай наборную кассу, «Илиада» и «Энеида»
таким путем
97
не
возникнут. В действительности естественный отбор совершается уже на основе
предшествующей ему относительной организации, в рамках сложившейся,
преформирующей этот отбор, «подтасованной» среды. Самым большим числом
комбинаций, какое бы мы ни взяли этого не исчерпать, потому что очень большое
число — все же не бесконечность, а процесс возникновения целого уходит именно в
бесконечность, отпечатком которой он является. Даже в мифологической схеме
Шопенгауэра которую теория мирового распада копирует, порядок, в отличие от
хаотически бессмысленной объективной воли, — одно из вечных начал, хотя и более
слабое.
Словом, ничто не может преградить путь науке, кроме ее же
собственных нерешенных проблем. На первом месте здесь — проблема целого (или
«подтасованного»), в отличие от «честного» перебора возможных комбинаций.
Два мира — подтасованный и случайный (то есть возникший путем
перетряхивания наборной кассы) близки, но не сливаются, как не сливаются
вписанный многоугольник и окружность. Искусственный соловей догоняет живого без
всякой надежды его догнать. В конце концов рассудок должен уступить
диалектическому разуму, чтобы укрепиться в своих правах. Если же эта проблема
не будет решена, исходя из материалистической основы естествознания, она
вернется в виде идеи бога как формы всех форм или в виде других мифологических
представлений, густо окрашенных религиозной модой. И это будет — или уже бывает
— компенсацией за неполноту вселенной Больцмана.
Так или иначе, наука соприкасается здесь с мифологией. В качестве фабулы
мира неизбежная гибель всего определенного в потоке хаотического движения
имеет свой «архетип» на переходе от мифологического мышления к научному.
Поэтическими словами, — по свидетельству Симплиция, — выражает эту мысль
Анаксимандр, для которого выделение особенного есть адикия, нарушение
правды. И за такую несправедливость все отдельное должно платить остальной
природе «виру и пеню по приговору времени». Гарантией этого порядка является
великий беспорядок — архея, первоначальная сущность, в которую все
возвращается, или «беспредельное», "не знающее границ», то, что Теофраст,
источник Симплиция, поясняет термином своей школы — стойхейон, стихия.
При всей первобытности этого способа выражения
98
автор новейшей истории греческой
философии Гатри считает возможным
сравнить формулу Анаксимандра с воззрением современного физика Вейцзекера. И
в самом деле, неопределенная стихия греческого мыслителя, апейрон, не есть ли это
«принцип элементарного беспорядка», как выразил второе начало термодинамики
Макс Планк?
Поэтические слова
Анаксимандра замыкают собой длинный период развития человеческой
мысли, период мифологии, в которой проблема расплаты за дерзость отдельного
вида по отношению к природе играла более важную роль, чем в эпоху цивилизации,
под сенью науки, уверенной в том, что миф о карающей деснице есть детская
сказка. По способу всех досократиков Анаксимандр рассматривал драматическую
историю человеческого рода как фабулу самого космоса. Он не рассказывает миф, он
предлагает уже объективную теорию мироздания, в которой повествовательный,
наивно-человеческий элемент древней
мифологии отодвинут на задний
план. Но корни его теории еще целиком лежат в поэтической логике мифа. Критика
Иегера, кажется, ничего не изменила с этой точки зрения в истолковании мысли
Анаксимандра, известном со времен Ницше и Роде. Сам Иегер ссылается на сходные
места у Солона — «Зевсова кара», «божественное возмездие».
Когда художественная литература поставила себе идеал
естествознания, то есть в середине прошлого века, она, по словам Флобера,
стремилась описывать человеческие характеры и страсти с такой же отрешенной
объективностью, с таким же безразличием к добру и злу, как объективный ученый
описывает своих мастодонтов
и крокодилов. Успех естествознания был связан с устранением из
физической картины мира всего, что может нарушить ее однородность во всех
направлениях, ее удаленность от человеческих понятий нормы, законченности,
добра. Изгнание всех
антропоморфных и даже
биоморфных элементов было главной тенденцией научного исследования.
Единственным воспоминанием о фабуле природы осталось то «предпочтение»,
которое, по словам Планка, она
оказывает более вероятным состояниям.
И было бы неблагодарностью говорить об этой логике естественных
наук без должного уважения; она принесла людям столько побед. Однако нельзя не
заметить в ее развитии начало внутреннего противоборства. Если
99
сигнал
становится посредствующим звеном между близкодействием материального
соприкосновения и дальнодействием сил, уже нельзя без размышления отбросить
весьма мифологическое изречение Гёте: «все в этом мире есть символ». Великое
дело — закон причины и следствия, но символическое отношение между малым
признаком и большим, или, точнее, бесконечным целым, которое находит себе
выражение в данной исключительной случайности, также требует научного понимания.
Роль формы, структуры, симметрии, генетической замкнутости, закономерной
неоднородности физического пространства в естествознании растет. Не значит ли
это, что наука ищет фабулы, тоскует по ней? Но оставим внутренние дела ее, они
не терпят прикосновения неловкой руки.
Перейдем к внешним применениям науки, они более у всех на глазах,
и здесь яснее всего доказана справедливость слов Гераклита — «дерзкую гордость
— hybris - нужно гасить быстрее, чем пожар» (фр. 43). Австрийский
журналист Роберт Юнг, известный своим описанием трагического положения, в
котором оказались изобретатели атомной бомбы, напоминает, что у алхимиков было
правило — не допускать в свои лаборатории рыцарей силы и предупреждать новые
поколения ученых об опасности, растущей из дурного употребления священных тайн.
«Широко известные резерфордовские описания процесса превращения атома азота, —
пишет Юнг, — не содержали в себе подобного предупреждения. Это нарушило бы так
называемые «высокие принципы» двадцатого века. Философские рассуждения
современного ученого о моральных последствиях его открытий были бы признаны
неуместными, даже если бы они появились на страницах философского журнала. Так
повелось еще с XVII века, когда научные академии определили, чтобы на их
заседаниях не допускалось никаких дискуссий о политических, моральных или
теологических проблемах».
Все это совершенно верно, ибо действительно уже в колыбели
современной науки во времена Декарта и Бойля произошел знаменательный поворот —
возникла утопия беспартийной науки, далекой от принципиальных вопросов
общественного устройства. Предполагалось, что своими благодеяниями, полезными
всему человечеству, исследование природы как бы снимает внутренние противоречия
между людьми, стоившие им столько крови в прямом и переносном смысле. Утопия
безусловной
100
ценности
точных наук, стоящих вне общественной борьбы, пережила многие революции,
подъемы и упадки социальной активности
и стала более
или менее сознательным убеждением всей растущей армии
потомков Тубалкаина.
«Но уже в 1919 году, - продолжает Юнг, — положение в корне
изменилось. Только что закончившаяся война с ее орудиями истребления,
созданными на основе научных открытий, отчетливо показала роковую связь
между лабораториями в далеком тылу и залитыми кровью полями сражений». Берлинский
автор Альфред Дёблин, впоследствии изгнанный Гитлером чуть ли не на край света,
в октябре 1919 года писал: «Решающие наступления против рода человеческого ныне
начинаются с чертежных досок и из лабораторий».
Еще сложнее стало положение науки в результате второй мировой
войны. Физики следовали только желанию раскрыть тайны вселенной, считая эту
цель свободной от всяких внутренних сомнений и презирая распри политических
партий, но пришли к Хиросиме. То, что казалось чище всего, научное исследование,
стало источником страшного преступления. Нельзя не признать эту ситуацию
демонической — ведь «демоническое», если помнит читатель, отличается
склонностью к злорадству. Драма современной науки изображалась не раз. Уже два
года спустя после первого шока знаменитый руководитель Манхэттенского проекта
Оппенгеймер сказал: «Физики познали грех, и это сознание уже никогда не покинет
их».
Действительно, ни
изящные занятия средневековой испанской поэзией, ни игра на
скрипке не заглушают голос внутренней
ответственности. Известный
немецкий ученый Макс Борн однажды сказал, что если бы ему было заранее
известно, что выйдет из его научных идей, он никогда не стал бы заниматься
физикой. С другой стороны, благодаря этому сознанию внутреннего кризиса лучшие
люди естественных наук стали ближе к остальному человечеству, утратив прежнее
высокомерие специалистов, которым объективный закон познания диктует
безразличие к предмету исследования. На сей раз подопытными свинками оказались
живые люди, миллионы живых
людей. Ближайшее будущее самой планеты, на которой они живут, стало непрочным. Похоже
на то, что в этой мрачной истории еще раз открылась фабула, известная уже
человеку мифологиче-
101
ской
эпохи, — вина и возмездие. Наука есть символ света но и здесь слепое действие,
«гордость, которую нужно гасить быстрее, чем пожар», ведет к возвращению тьмы.
Разумеется, наукой можно управлять, можно предвидев отрицательные следствия ее
побед и обратные силы, возбуждаемые ее развитием. Это очень хорошо, но кто же
будет ею управлять? — вот вопрос. Наука не знает границ, пока речь идет о
лаборатории. Когда же она выходит на шаг из ее пределов, она становится
обыкновенной общественной силой, доступной таким же злоупотреблениям, как
всякая другая, — сила информации, сила политическая, сила военная... Цель
управления наукой возбуждает всю совокупность общественных вопросов — на общих
основаниях с другими деяниями человека, подвластными диалектике добра и зла.
Современные утопии, изображающие будущее общество, в котором
коллегия ученых господствует над массой обыкновенных людей посредством
кибернетики и фармакопеи, не отличаются глубиной. Но есть в этих пугающих
картинах своя реальная сторона. Это верно, что не следует мешать научным
экспериментам — кто знает, какие важные открытия могут они принести? Однако
опыты на живых людях в гитлеровской империи вызвали всеобщее омерзение. Уже
гипноз ставит некоторые моральные и юридические проблемы. Сложнее обстоит дело,
когда речь идет о миниатюрных датчиках, «вживленных» в мозг человека, чтобы исправить
его психику посредством команды опытного врача. Не может ли это замечательное
применение науки стать источником страшных злоупотреблений? А чтение чужих
мыслей, которое, слава богу, еще далеко от нас?
Но техника выдвигает на первый план другие аспекты той же темы,
более простые и грозные. Насколько ясен был путь научно-технического прогресса
в прежние времена, настолько же часты сомнения, возбужденные дионисическим
бешенством «демона техники» в наши дни. У американцев вошло в употребление
слово Overskill — сверхтехника. Еще недавно иеремиады врагов технического
прогресса касались главным образом опасности, проистекающей из него для
общественной морали, гуманности и поэзии. Теперь говорят, что стихийное
развитие средств производства восстает против самого себя, рождая больше
проблем, чем оно может решить. В результате собственной диалектики технический
прогресс ведет к разрушению создаваемого им богатства и про-
102
дуктивных сил. Каждое новое
открытие, подхваченное промышленностью
или продиктованное ею, вызывает
новые трудности, и эти трудности растут быстрее, чем их решение. Прогресс сам
по себе осложняется высокой динамикой
производства, растущей сложностью его, громадной стоимостью новой аппаратуры,
сокращением внутренних ресурсов, чрезмерным расширением сферы контроля.
Так, например, в авиации источником затруднении долгое время был
поршневой двигатель, который препятствовал повышению скорости полета. Число и размеры моторов росли, а вместе с
тем и тяжесть летательных аппаратов. Эти трудности были побеждены введением реактивного
двигателя. Но столь важное нововведение немедленно повлекло за собой другие
проблемы. Более высокая скорость полета потребовала широкого применения новых
металлов, как титан. Титановая проблема вызвала большие изменения в технике
выделения этого металла из руды. Возникли новые трудности в области металлургии
и машиностроения. Вокруг этого ядра начали разрастаться многие специальные
процедуры, требующие применения электрохимии, ультразвука, плазмы, лазеров и
так далее. Необходимо было создать новые жароустойчивые и сверхтвердые сплавы
из вольфрама, молибдена, колумбия, гафния...
Все это было бы нормальным расширением производительной
деятельности людей, но, по словам критиков технического прогресса,
относительное равновесие целей и средств достигается редко. Положительных
результатов удалось добиться, например, в продлении жизни благодаря
производству новых лекарств. Но гораздо чаще возникает растущее неравновесие, а
так как возможности человека на земле не бесконечны, то накопление трудностей
ведет в тупик. Классическим примером мнимого решения проблемы является судьба
автомобиля, который отравляет среду, делая невозможным продолжение жизни в
пораженных районах, и противоречит собственной цели, поскольку количество машин
приводит к резкому падению их скорости. Другим примером может служить
накопление отходов атомной промышленности, которые некуда деть; хотя их
существование является реальной угрозой для людей.
Чтобы не погибнуть, они уже сейчас должны бороться против порчи
экологической среды, создавая для этого дорогостоящую контртехнику. Новая сила
немедленно
103
становится
делом бизнеса, а это значит, что она развиваться стихийно, с растущим
ускорением, со всеми отрицательными последствиями обычной технологии. Обе силы
в своем столкновении на почве завтрашнего «контртехнического общества» должны
привести к громадной растрате общественного богатства и реальной
продуктивности. Но хуже всего обстоит дело с естественными ресурсами. Мировые
запасы олова, ртути, гелия и вольфрама близки к исчерпанию. Нефти и природного
газа может хватить на пятьдесят-семьдесят лет. Пресная вода уже сейчас во
многих промышленных районах мира становится дефицитным товаром. Некоторые
ресурсы восстановимы, например плодородие почвы, лесные массивы, зеленый покров
земли — основа питания и самой жизни. Но эта восстановимость относительна. За
пределами известной грани она переходит в нечто противоположное, качественно
новое — невосстановимость. В настоящее время под угрозой все ритмы природы и
хозяйничанье человека, которое уже привело к гибели множество животных видов,
легко может нарушить одно из условий, необходимых для фотосинтеза,
восстанавливающего жизнь на земле. И тогда... «Господь бог давно бы послал на
землю второй потоп, - сказал Рошфор, — если бы он не убедился в бесполезности
первого».
Мы знаем, что представление об автоматическом крахе
научно-технического Вавилона вне перспективы классовой борьбы, военных кризисов
и социальных изменений несостоятельно. Еще более наивны те методы спасения от
этого краха, которые обычно предлагаются критиками прогресса, — умеренность,
нравственное обновление и прочие общие пожелания. Они никогда никому не
помогали. Но в самой критике стихийного развития технологии, навязанного миру
господством капитала, есть много верного. Еще в середине прошлого века Маркс
предвидел превращение производительных сил в силы разрушительные.
«Слишком поздно, — говорит один из последних критиков
научно-технического прогресса, идущий дальше Мэмфорда и Элюля, — слишком поздно
западный человек начинает понимать, что он наделал в своем ограниченном
обиталище. Территория земли конечна, как и ее ресурсы. Расхищая и грабя эти
дары, человек столкнулся с пределом — пределом в пространстве, пище, сырье,
чистой воде и свежем воздухе. Опустошенная земля не со-
104
противляется,
но обращает свой мрачный лик к цивилизации, которая только теперь начинает
смутно сознавать границы возможного, чтобы признать свою hybris в актах позднего раскаяния и
страха».
Для человека марксистского мировоззрения спасение
человечества связано с его способностью разрубить гордиев узел своих социальных
противоречий или развязать его более медленным способом. Избыток техники, на
который жалуются умы, — есть относительный избыток, подобно тому как бывает
относительный избыток товаров во время кризиса, хотя множество людей не имеют
самого необходимого. Технический прогресс утратит свои разрушительные стороны,
если он будет поставлен под разумный контроль самого общества, основанного на
сотрудничестве всей трудящейся массы, а не на частных интересах владельцев
капитала.
Все это, разумеется, так. Но что означают слова о разумном
контроле общества над своими собственными силами? Контроль предполагает более
пропорциональное и дальновидное употребление этих сил при возможном учете всех
последствий, вытекающих из произвольных действий человека в природе и обществе.
Учесть все последствия нельзя, ибо каждый шаг технического развития затрагивает
мириады различных связей и опосредовании. Между тем эти неисчерпаемые глубины
чреваты обратной реакцией объективного мира. Таким образом, решение вопроса
независимо от нашей воли переходит в область должного. Мы должны
стремиться к наиболее полному охвату реальных связей и опосредствовании вокруг
нас, даже зная, что этот океан практически неисчерпаем. Не возвращаясь к
религиозному страху мифологических времен, разум обязан сохранить пиетет по
отношению к великой полноте бытия, ибо даже факт возможного исчерпания
природных ресурсов земли ставит конечность человека лицом к лицу с тем, что
Анаксимандр назвал беспредельным.
Отрицать существование стихийных сил, несравнимых с возможностями
и расчетами человеческого ума, это не материализм, а глупость. Материализм
начинается именно с разумного понимания независимой от нас бесконечности
объективного мира, так или иначе воспринимаемой нашими чувствами. Мы можем
воспринимать ее не только по частям, как очень большое число отдельных звеньев
физического мира, то есть как потенциальную бесконечность (лежащую в основе
техники с ее
105
обещанием
все создать, воспроизвести, повторить), но и сразу, как целое. Сошлемся
в этом на материалистическую традицию, украшенную именами Дидро и Герцена.
Это целое дано нам не только в его философском
понимании. Оно дано нашему сердцу в поэтическом чувстве возвышенного, глубоко
истолкованном старой эстетикой, но позабытом в эпоху одностороннего господства
утилитарной схемы частного интереса, рассудочной точности и целесообразной
воли. Разумный контроль коммунистического общества над развитием техники
(предсказанный Марксом и Энгельсом) мы понимаем также в нравственном смысле,
как указание на то, что человек не господин природы, а только часть ее, и что
во всех направлениях своей деятельности он должен стремиться к тому, чтобы не
стать предметом иронии со стороны вещественных сил. Такая нравственная идея,
совпадающая с идеей разума и поэтического чувства, заложена в марксистском
понимании абсолютной истины. Найдите что-нибудь лучшее, если можете. Для нас
мировоззрение научного коммунизма — единственная возможность освободить внутренний
мир человека от демонов хищной воли и религиозного раскаяния.