Арман Лану. ЧЕРТ В ДЕПАРТАМЕНТЕ СЕНЫ И МАРНЫ. Восседая на высоком табурете перед стойкой бара и слегка раскачиваясь всем своим девяностокилограммовым телом, Леопольд Макю очень походил на объевшегося ястреба, сидящего на бамбуке. Он жадно лакал из блюдца остатки аперитива. — Смотри-ка, — заметил, пялясь на него, разносчик газет, — ни дать ни взять ученый тюлень полковника Ватсона удрал из цирка Медрано! Тут же этот нахал, получив ускорение от тренированной руки великана, отлетел к вертящейся двери, прокрутился вместе с ней несколько раз и вывалился в темноту. Однако сравнение было метким: Леопольд Макю походил еще и на тюленя! Его голый череп блестел в неоновом свете, а мокрые от анисовки усы обвисли. Начиная же с воротника, преобладало сходство с попугаем какаду: на Леопольде Макю была сине-зелено-красная рубашка, расцвеченная по мотивам железнодорожной сигнализации. Даже Фредди, бармен, который успел всякого навидаться, невольно косился на эту ошеломляющую шотландку. У подвыпившего какаду загорелся глаз. Я намеренно говорю “глаз”, а не глаза, потому что второй был закрыт квадратиком черной материи. Леопольд грохнул кулаком по стойке и крикнул хриплым голосом: — Пантерьего молока! Фредди подбежал. Восторженный гул прокатился по залу. Господин с тунисским орденом Славы сообщил какому-то провинциалу: — Это Макю. — О! — Да. Макю. Леопольд Макю. Заумный. Его картины в салоне распродажи идут по пятьсот тысяч каждая. Знаете его историю? Очень любопытно, сударь. Еще лет двадцать назад Макю был беден, никому не известен и рисовал, как все. Он рисовал, как все, потому что был беден и никому не известен. Он был никому не известен, потому что был беден и рисовал, как все. Он был беден, потому что был никому не известен и... — Понимаю, — прервал собеседник. — Заколдованный круг. — Вот-вот. К счастью, Леопольд Макю был дальтоник. — Он не отличал красного от зеленого? Как это должно мешать художнику... — Предрассудок! Вульгарный предрассудок! Макю — единственный в своем роде случай. Он дальтоник на правый глаз, а левый у него нормальный. И вот ему пришло в голову закрыть здоровый глаз повязкой, которую вы на нем видите. С этой поры он перестал рисовать, как все, и сразу же перестал быть бедным и никому не известным. Остальное потонуло в шуме. В бар вошел человек в твидовом костюме цвета резеды, с американскими очками на носу. Это был Ламур, главный редактор газеты, которой принадлежал бар. Леопольд Макю увидел его, приподнялся на табурете и громко рявкнул, чтобы привлечь внимание вошедшего. Он мог бы и не делать этого, достаточно было одного его присутствия. Ламур устремился к Макю и пожал ему руку. — Что ты делаешь завтра? — спросил он сразу. — Завтра! — взревел Леопольд. — Что ты, Ламур! Черт меня подери, если Леопольд Макю знал когда-нибудь назавтра, что он делал вчера! И наоборот! — Ну, не злись, — сказал главный редактор. — Я только собирался договориться с тобой о встрече, чтобы дать о тебе три колонки в ближайшем номере моей газеты. Леопольд Макю схватил зубочистку и сжевал ее. Ламур добавил: — Представляю, с каким видом читал бы статью Пикассо! Ну, если тебе не нравится, ничего не поделаешь! Леопольд был уязвлен до глубины души, и к нему сразу вернулась память. — Меня потянуло на красное, — сообщил он. — На красное вино? — Нет! — Ты теперь будешь писать только красным? — Нет! Леопольд Макю так неистово дернулся, что во всем зале им не заинтересовалась только одна особа. Это была Мод, официантка. Влюбленная в бармена Фредди, она глаз не сводила с этого исправного чиновника по ведомству питейных дел. Поэтому ее равнодушие ничего не доказывает. — Нет! — повторил художник. — Вечно тебе надо все объяснять! Я еду в деревню! Люди, едущие в деревню, говорят, что их потянуло на зелень. Для дальтоника это чепуха! Ламур протер очки и уныло распорядился: — Фредди, два пантерьих молока. Мне без гепасколя. Я терпеть не могу отступлений. Однако должен отметить, что Леопольд весьма своеобразно заботился о своей печени. Каждый вечер на седьмом стакане он вливал в анисовку, чтобы ослабить ее действие, изрядную дозу гепасколя. Сейчас он сооружал себе свою смесь. Здоровье прежде всего. — Куда же ты едешь? — возобновил разговор журналист. — В таверну “Кинжал и Пистолет”. Это на берегу Гран-Морена, в Вилье. Сделаю там несколько натурных этюдов. Ламур попытался вообразить, что за натурные этюды получатся у Леопольда Макю, на основании прежних его работ, затем, подавленный, осушил свой стакан. — Для твоей статьи, — подсказал Леопольд, — хватит и того, что я рассказал. — Конечно! Да, кстати, если ты отправляешься в Вилье, ты можешь там увидеться с господином Мидоком, академиком. Это было уже чересчур. Леопольд сделался зелено-кирпичным. Или, точнее, красно-изумрудным. Он завопил: — Господин Мидок! Этот горлопан! Этот невежда, разбирающийся в искусстве, как свинья в апельсинах! Никогда! Слышишь, Ламур, я привык уже читать самую немыслимую теперешнюю ахинею, поскольку ты подписываешь меня на свою газету!.. (Главный редактор раскланялся.) Но мне еще не попадалось ничего бессмысленнее этих дурацких разглагольствований господина Мидока о черте, которые ты напечатал недавно. Не знаю, как выглядит этот Мидок, и у меня нет ни малейшего желания с ним встречаться! Черт, видите ли! Это годится для подростков лет одиннадцати, да и то умственно отсталых! Его наигранная ярость вдруг угасла. Приступы гнева, наряду с пантерьим молоком, усами и пестрыми рубашками, тоже “работали” на рекламу. Он подмигнул, чтобы успокоить приятеля, поискал на ощупь свой стакан, потом приоткрыл глаз, чтобы все-таки его найти, прополоскал рот и сказал обычным голосом: — Спасибо за статью, Ламур. Я оставлю тебе экземпляр моих иллюстраций к “Метаморфозам” Овидия. Уж он-то умел устраивать свои дела. Он спрыгнул с табурета, словно с идущего полным ходом поезда, кинулся к вертящейся двери и исчез. Воцарилась благоговейная тишина. Ламур вытер лоб, под которым смутно роились кое-какие идеи и замыслы. Вот что примерно это было: “Пусть лишится райского блаженства издатель, доверивший этому паршивому мазиле иллюстрировать Овидия! Заумного художника Леопольда Макю потянуло на красное, и он в долине Морене гоняется за чертом из Гонкуровской Академии... 84... 84... 84...” Первая фраза не требует никаких пояснений. Вторая составляет название статьи, которую Ламур решил посвятить своему другу. Что же касается стоящего дальше двузначного номера, то, заглянув в ежегодно издаваемую телефонную книгу департамента, вы могли бы узнать, что этот номер принадлежит единственному из Гонкуровских академиков, проживающему в Вилье-на-Морене. Никто еще не видывал мольберта какого-нибудь “бстракца” в деревне. Работа на природе —ересь для “бстракца”. Да, ведь я забыл объяснить, что это значит. “Бстракц” —это обозначение на абстрактный лад художника-абстракциониста. Как вы уже поняли, Леопольд Макю был в некотором роде королем “бстракцев”. Заумный работал среди пышной зелени, метрах в восьмистах от Вилье. Он устроился возле дома престарелых актеров перед таким ослепительным пейзажем, который привел бы в восторг любого импрессиониста. Внизу раскинулся оранжево-розовый городок, окаймленный зеленым лесом; небо было усеяно облачками, узорчатыми, как девичьи платочки. С полей поднимался запах горячего хлеба. В этом исполненном покоя окружении Леопольд Макю, пыхтя и обливаясь потом, натужно трудился над своей картиной, словно шахтер в забое. Он стоял перед мольбертом в развевающейся рубашке (мода этого года повелевала, чтобы полы рубашки реяли по ветру, как канадские паруса) и с остервенением выдавливал краску из тюбиков прямо на холст. Манера этого мастера заслуживает описания: от занятий в школе изящных искусств у него осталась привычка щуриться через определенные промежутки времени, хотя повязка, из-за которой он был кривым, делала это занятие бессмысленным. Прежде чем мазнуть краской по холсту, он закрывал свой дальтонический глаз и делал выпад, как фехтовальщик. Пока он так неистовствовал, поезд из Эсбли просвистел трижды, извещая церкви, что наступает вечер. Колокольни откликнулись серебряным перезвоном, и Леопольд Макю, весь взмокший, провел сухим, как подошва, языком по одеревенелым губам. Он уже испытывал потребность в привычной порции “пантерьего молока”. Закурив трубку, он стал складывать этюдник. Он был очень аккуратен: из-за дальтонизма приходилось заботиться о том, чтобы этикетки не пачкались. Ведь иначе нельзя было бы прочесть, что на них написано. Вдруг послышался какой-то шорох. Макю оглянулся и увидел существо, которое, по-видимому, следовало считать человеком. Но в этом можно было и усомниться. У незнакомца было тело гориллы на тонких ножках и очень уродливое лицо. Волосы его напоминали свалявшуюся шерсть, закрывали лоб и перепутывались с чудовищно косматыми бровями. Глаза сидели чересчур близко один к другому. Взгляд ошеломленного художника долго путешествовал по носу пришельца, от кончика до переносицы. Казалось, этот распухший червеобразный отросток шевелился. Бесформенные, как отбивные котлеты, уши подрагивали. Леопольд Макю отшатнулся. Прохожий стоял как вкопанный, чуть подавшись вперед; он был охвачен непередаваемым изумлением. Его кадык прыгал вверх и вниз, как взбесившийся лифт, а разинутый рот, обнажавший скверные зубы, был похож на заглавное “О”. “Бстракц” поискал, что могло вызвать столь сильное потрясение, и увидел, что старик разглядывает его картину. Он пошатывался. И было от чего. “Пейзаж”, над которым Макю трудился целых четыре часа, изображал фиолетовых медуз, пожирающих водолаза; в небе над ними витал бычий желудок. Это совсем доконало старика: глаза его закатились, и он повалился на траву. Леопольд сейчас же ощутил острое желание удрать, но он смутно чувствовал свою ответственность за происшедшее. В нескольких шагах журчал ручей. Подтаскивая к нему несчастного, Леопольд заметил пушистый комок, торчавший у того из заднего кармана. Браконьер, конечно. Да, браконьер. Обеими горстями Леопольд зачерпнул воды и обрызгал его. Человек фыркнул. Макю это ничуть не удивило. Он всегда считал воду одним из самых сильных отрезвляющих средств. У бедняги дрогнули ресницы, он посмотрел на своего спасителя, снова быстро сомкнул веки, потом открыл глаза. — Кажется... мне... стало дурно,—признался он. — Так и есть. Вы увидели мою картину... — Да-да, увидел вашу картину... Ох! Не могу пошевелиться... Приступ... Макю вышел на опушку леса, прикинул расстояние до деревни, поиграл своими бычьими плечами и решил: — Не могу я оставить вас здесь на всю ночь! Я вас снесу в деревню. — Ах, черт вас наградит! Это была странная формула вежливости, но Леопольд не обратил на нее внимания. Указывая пальцем на комок, торчащий из кармана старика, он предупредил добродушно: — Поскольку я возвращаю вас к цивилизации, вам лучше припрятать это. — Ах, простите, — смущенно извинился старик. Так, взвалив неизвестного на спину, а холст и прочее имущество держа в руке, Леопольд Макю спустился к перекрестку, откуда был поворот на Вилье. Несмотря на свою недюжинную силу, ему пришлось-таки попыхтеть, пока он дотащился сюда. Утомился он, что ли? Его “жертва” становилась все тяжелее и тяжелее. Вцепившись ему в плечи, бедняга тяжело дышал и испускал стоны. Его дыхание было жгучим. При входе в деревню художник остановился, сел на гранитную скамью и осторожно опустил своего пассажира. Тот поднял голову. Лицо его исказилось, он судорожно икнул, протянул к лицу художника два скрюченных пальца и пустился бежать во всю прыть. Леопольд оторопело огляделся. Никого. Тут он заметил каменного Христа, возвышавшегося над скамьей. Он постучал себя пальцем по лбу, снова взял свое полотно и этюдник и, чувствуя безмерное облегчение, направился к таверне “Кинжал и Пистолет”, где он обитал со вчерашнего дня. Ударом ноги Леопольд распахнул дверь и, гордый своим могучим телосложением, своей тюленьей головой и уже вошедшей в привычку известностью, вызывающе окинул присутствующих взглядом циклопа. Надменно, как римлянин, похищающий сабинянку 1, он прошел через общий зал, поставил свою картину так, чтобы на нее падал свет заката, отступил, полюбовался ею, отдуваясь, и крикнул: — Бенедикт, пантерьего молока! Бенедикт тридцать лет содержал бистро на площади Тертр и на склоне лет решил поселиться на берегу Морена. Леопольд питал к нему симпатию, так как он тоже носил ковбойку, хотя и заправленную в брюки, и ему не нужно было объяснять, что такое пантерье молоко. Бенедикт поспешил за аперитивом и налил гостю полный стакан. “Бстракц” выпил его залпом и вытер усы. Тут кто-то громко спросил: — Бенедикт, ты нашел карбид? — Ах, Патрон-Мишель! — произнес кабатчик с упреком. Патрон-Мишель сидел на стуле задом наперед, облокотясь на его спинку. Это был невысокий коренастый мужчина с седыми волосами, остриженными бобриком, в боксерском свитере и жокейских брюках. Его элегантность была почти столь же кричащей, как у Леопольда. Прочие посетители “Кинжала” тоже заслуживали внимания. Был здесь чересчур полнокровный Биден, шофер единственного в департаменте такси; две примелькавшиеся здесь особы, настолько одинаковые, что их можно было принять за одну, глядящуюся в зеркало, и пожилой кюре в позеленевшей сутане, который больше походил на бывшего полкового священника из Иностранного легиона, чем на обычное духовное лицо. Этот почтенный пастырь курил трубку. — Перекинемся в белот, ваше священство? — предложил Патрон-Мишель. — Бенедикт будет четвертым. Игра началась. Дамы в ней не участвовали. В кафе установилась мертвая тишина. Леопольд зевнул, потом нахмурился. Одна беспокойная мысль стала терзать его так же настойчиво, как лисенок спартанского мальчика 2. Он подошел к игрокам и заговорил: — Гм... Господа... Вы здешние, так что... Представляете, возвращаюсь я сегодня после работы над холстом, и вдруг — странная встреча... Патрон-Мишель покосился в сторону произведения заумного художника, подмигнул кюре и сказал: — О! Расскажите нам! — Странная встреча, сударь. Старик. У него были ослиные уши и очень длинный нос. С ним случился приступ, там наверху, в лесу, около Понт-о-Дама... Он грохнулся на землю возле меня, и мне пришлось тащить его до самой деревни... — Так-так-так,—повторил Патрон-Мишель. — Старый, с ослиными ушами... Неожиданно он повернулся к художнику, и его ястребиные глаза блеснули. — Ставлю всем угощение, если при виде распятия у подножия холма он не бросился бежать, как капуцин, получивший наследство. Трудно было пронять знаменитого дальтоника, но тут у него засосало под ложечкой. Патрон-Мишель вздохнул. Священник перекрестился. Шофер такси тоже. При всем его скептицизме ледяная волна прокатилась сверху вниз по позвоночнику Леопольда Макю. — Как вы могли догадаться? Вам знаком этот... этот... эта личность? —Не довелось встречаться, — сказал Патрон-Мишель. — Нет. Бог миловал, — сказал кюре. — У меня нет никакой охоты с ним увидеться, — сказал шофер. Художник потер себе лоб. — Патрон-Мишель, будет лучше, если вы расскажете, что нам известно, — предложил священник.— Не следует оставлять души в неведении. Хотя я и остерегаюсь верить этим небылицам! — Небылицам? — выдавил из себя Леопольд. — Вы сказали — небылицам? — Сын мой, никто здесь не знаком с тем, кого вы, по своему милосердию, несли на себе. Пожелаем, чтобы это деяние зачлось вам в день Страшного суда. Но, если никто его и не знает, кое-кто видел его. Во всяком случае, так говорят. — Да. Его видели, аббат, — проговорил Патрон-Мишель. — После вечерни. Всегда после вечерни. И несли его. И чувствовали, какой он невероятно тяжелый. — Что правда, то правда! — подтвердил Леопольд. — Я никогда не подумал бы, что в нем столько весу. — Ох! — прервал шофер. — Вы говорите, совсем как мой двоюродный брат Юрбен перед смертью. Он говорил: “Ох, ну и тяжелый же он, скотина!” Я так и слышу его голос. Но Юрбен сам видел, как старик с Понт-о-Дама превратился в козла, когда они проходили мимо церкви! — В козла! — Да, сударь, — подтвердил Патрон-Мишель. — В козла! “Бстракц” едва не свалился со стула. Патрон-Мишель продолжал: — На моей памяти четверо видели старика с Понт-о-Дама. И ничего хорошего из этого не вышло! Двоюродный брат вот этого нашего друга, Юрбен, умер через три дня. Хромоногий Пьерро стал сразу же после этого хромать на вторую ногу. Вообще-то это было лучше для него, потому что получилось равновесие. А старуха Леокадия спятила, и ее рыжая дочка, которая была с нею, сделалась потаскухой в Мо. И черт меня... Ох, простите! Пусть господь меня простит, если я вру... Немыслимый шум поднялся позади Леопольда. Это две насмерть перепуганные дамы никак не могли найти выхода из зала. — Если вам хочется узнать об этом больше, — продолжал Патрон-Мишель, — расспросите господина Мидока, академика. На беду, он уехал сейчас по делам в Париж. При имени Мидока к Леопольду вернулось присутствие духа. — Мидок! Этот книжный червь! Господа, позвольте сказать вам, что я не верю ни одному вашему слову и... Ни единому... И... Пантерьего молока, Бенедикт! Снова наступило молчание. Леопольд выпил. Его пробрало до самых потрохов. Он слишком хорошо помнил палящее дыхание старика, тяжесть его тела, его чудесное исцеление у распятия и особенно эту проклятую кроличью лапу, которая торчала из кармана! Дверь распахнулась так резко, что можно было подумать — еще один заумный художник завелся в этих краях. Леопольд Макю как раз взялся за свой седьмой стакан и только успел вытащить фляжку с гепасколем. Он приостановился, чтобы разглядеть вошедшего. Этот последний напоминал актера Пьера Бланшара, когда в драматических местах, изображая ужас, он так трясет нижней челюстью, что все зрители — за свои же денежки! — тоже начинают трястись. Его сведенные конвульсией челюсти громыхали, как мельничный жернов. Колени у него дрожали так сильно, что можно было бы приставить его вместо двигателя к водооткачивающему насосу. Редкие волосы на голове стояли дыбом, как на щетке, которой у собак вычесывают блох. Пастырь, видя, что гибнет его овечка, заговорил по-отечески ласково. — Что новенького на ферме, милейший Сильвси? — осведомился он. Молочник не смог ответить. Он так стиснул зубы, что пришлось разжимать их сначала чайной ложкой, потом столовой, потом уполовником. Бенедикт уже подступал с шумовкой, когда беднягу отпустило. Он так неистово застучал зубами, что окружающие переглянулись: им показалось, что это автобус из Куломье на полном ходу несется по деревенской мостовой. Наконец у него стали вырываться из горла какие-то обрывки слов. Он страшно заикался. — Го-го-го-го-го-спо-спо-спо-спо-спо-кю-кю-кю-ре... С разрешения читателей, я не стану передавать полностью чревовещание бедняги. — Го... спо... дин... кю... кюре, это у-у-жасно. Молоко кипит. — Что-что? Успокойтесь, сын мой. Тот стал повторять сказанное, и это заняло еще четыре минуты. Вдруг Патрон-Мишель хлопнул себя по лбу и растолковал: — Он говорит, аббат, что его молоко кипит. — Ах вот оно что! Ну, если он поставил молоко на огонь, почему бы ему не закипеть? Час спустя Сильвен-молочник смог внятно рассказать свою историю. Целый день он пытался делать масло. Но, как только он вносил кувшины в помещение, молоко начинало кипеть! Сперва Сильвен не поверил своим глазам. Потом позвал жену. Она подивилась на это странное явление и, засучив рукава, окатила из шланга плиточный пол. Затем служанка принесла только что надоенное молоко... и молоко закипело. Сильвен невольно перекрестился. Тогда зловонный вихрь, отдающий серой, как дыхание дьявола, вырвался из глубины комнаты. Молочница подхватила юбки, убежала на кухню и заперлась там; Сильвен же кинулся в церковь, а после в таверну “Кинжал и Пистолет”. В этом месте рассказа художник выронил свой флакон с гепасколем и поднял руку, чтобы протереть глаза. Кюре поглаживал подбородок, как это делают обычно духовные лица, озабоченные каким-либо богословским вопросом. — Скажи, Сильвен, — спросил шофер, — ты не встречал тут где-нибудь в окрестностях своей фермы одного занятного старикашку? С этаким хоботом на месте носа и лопоухого? — Я знаю только то, — ответил Сильвен, заикаясь уже не так неприлично, — что у меня в доме что-то нечисто. Леопольд встрепенулся. Он хотел произнести материалистическую декларацию, но не смог выдавить из себя ни слова. Тогда он подошел к стойке, взял пивную кружку, налил ее на две трети, опустил внутрь кусок льда и, позабыв добавить гепасколя, выпил аперитив одним духом. Рука его дрожала. Кюре задумчиво чесал тонзуру. — Это дело серьезное, — сказал он наконец. — Милейший Сильвен, если я запрошу из епископства заклинателя бесов, они назначат расследование. Это займет по меньшей мере две недели. Конечно, Евангелие от Марка утверждает, что апостолы и их ученики много раз изгоняли бесов... Но наша святая мать-церковь вправе принимать предосторожности. Лукавого не зря называют лукавым... Шофер ухмыльнулся: — Вы вроде бы струсили, господин аббат! Никто не засмеялся. Даже “бстракц”, который пил теперь пантерье молоко прямо из бутылки. — Вот что мы сделаем, — решил наконец аббат. — Обряд освящения имеет заклинательную силу. Освящением можно изгнать князя тьмы. Сильвен, я зайду в церковь взять святой воды и образ святого крестителя. Собеседники перешли на шепот, и Макю в их таинственном шушуканье больше ничего не уловил. Он словно сквозь сон увидал, как аббат поднялся. Патрон-Мишель надел фуражку, а Бенедикт знаком велел Жине, служанке, присматривать за заведением. Потом заумный встал и, как автомат, двинулся вслед за отрядом добровольных воинов божьих. Аббат подошел к молочной ферме, опередив своих ревностных помощников. Обстановка так мало подходила для колдовских чар, как это только возможно. Морен журчал у водяной мельницы неподалеку, первые сверчки уже принялись точить свои ножи. Весь дрожа, Сильвен подошел к строению, зажег электричество и укрылся за сутаной своего пастыря. Залитая ослепительным светом молочная ферма походила на молочную ферму — и только. На полу стояли лужи, валялись опрокинутые ведра да разбитый кувшин. И все. В мозгу Леопольда вспыхнула догадка. Он с подозрением уставился на хозяина. Ну, нет! Он больше не попадется на эту удочку! Видать, здорово упился Сильвен, если так набезобразничал, да еще поверил, что... —Ага! — заорал “бстракц”. — Посмотрим! Да! Посмотрим! Все повернулись к нему, и он поперхнулся. Он еще не подавал голоса после своего злобного выпада против Мидока. — Да, это единственное, что можно сделать, — заключил Патрон-Мишель. Сильвен покорно пошел за парным молоком. Все внимательно осмотрели глиняный кувшин и его содержимое. Леопольд был настолько заинтересован, что даже отхлебнул глоток. Потом сплюнул. Держа сосуд обеими руками, крестьянин поставил его посредине комнаты. Все произошло с устрашающей быстротой. Макю почудилось, что пол под ним задрожал; дальтонический глаз полез вон из орбиты: молоко бурно закипело, и от него пошла вонь. — Нечего больше раздумывать, — сказал священник, Сопровождаемый Патрон-Мишелем, который нес чашу со святой водой, он окропил помещение, творя во все стороны крестные знамения. Тогда в глубине послышалась возня, как будто там было заперто животное, и какая-то тень с собачьим воем метнулась к порогу. Свет погас. Существо толкнуло художника, который едва успел ухватиться за железную стойку. Но он увидел достаточно. Космы, болтающиеся уши и огромный нос страшилища были ему слишком хорошо знакомы. Свет зажегся опять. Леопольд увидел, что священник подбирает кропильницу, откатившуюся шагов на десять. Все были бледнее смерти. Аббат взял образ святого крестителя и подвесил его к балке. — Сильвен, — приказал он, — нужно начать снова. — Гм... Мо-может быть, лу-лучше отложить до завтра? — простонал бедняга. Все же он подчинился, опять принес кувшин, поставил его на пол и стал ждать. Подошли остальные. Леопольд — последним. Стоило поглядеть на них в тот момент, когда все они наклонились над сосудом. Но ничего не случилось. Тогда все разом выпрямились и облегченно вздохнули. Молочник был так доволен, что снова повел всех в таверну, несмотря на возражения кюре. Художник опять уселся в зале, мирную атмосферу которого нарушало только его последнее творение. Они устали так, словно пахали землю с самой зари. — Эй, милашка, — крикнул Жине весело настроенный Бенедикт, — принеси-ка нам блан-де-блана. Моего. — Вот видите, друзья, — признался священник, — это хороший урок. Я был наказан за свои сомнения. Теперь я верю в черта. Художник закашлялся. У него намного поубыло самоуверенности. — Гм, — начал он, — господин кюре, мне хотелось бы знать, обратили ли вы внимание на одну подробность... — Какую, сын мой? — Как раз перед тем, как погас свет... когда... это... что-то... прыгнуло к двери... так вот, я уверен, что узнал его. Могу поклясться, что это... Что это был старик, которого я нес сегодня вечером! — Старик с Понт-о-Дама? — спросил шофер, теребя баки на своих щеках. — Да, — сказал Леопольд. — Нет, — сказал Патрон-Мишель. — Как “нет”? — изумился Леопольд. — Нет, — невозмутимо повторил старик. Патрон-Мишелю нельзя было дать меньше шестидесяти. — Уж я-то его рассмотрел. Вы видели что-то не то. — Что-то не то? — Это был не человек. Это был козел. До сих пор “бстракц” слушал терпеливо, что вообще было не в его обычае. Но тут он побагровел и завопил: — Козел! Черт меня побери, если... Он не смог произнести ни слова больше. Его тюленьи усы встали торчком, он еще раз переменился в лице и, указывая на окно дрожащим пальцем, пробормотал: — Там! Там! Хорошо видная при свете, заливавшем таверну, к стеклу приникла мерзкая рожа. Волосы паклей, близко сидящие глаза, бесконечно длинный нос и болтающиеся уши не оставляли никаких сомнений у главы заумной школы: это был старик с Понт-о-Дама. То, что произошло потом, почти невероятно. Кюре повернулся к окну, вынул и надел на нос пенсне. Шофер повернулся к окну и стал удивленно всматриваться. Патрон-Мишель повернулся к окну и протер глаза. Бенедикт повернулся к окну и обвел его медленным взглядом. Потом шофер произнес: — Ничего не вижу. А вы, Сильвен? — И я нет! — В самом деле, сын мой, вы уверены? — спросил кюре. — Вы ничего не видите, потому что там ничего нет, — заявил Патрон-Мишель. — Ну, а ты, Жина, — обратился Бенедикт к служанке, — есть кто-нибудь у окна? Черноволосая девушка ответила: — Вы шутите, господин Бенедикт. Никого нет. Леопольд с трудом оторвал взгляд от рожи, которая кривлялась за окном, подавил стон и, забыв свою картину, свой этюдник и чемодан, пустился наутек через кухню, задний двор и конюшни. Не замедляя хода, он бросился к вокзалу. Так как поезд должен был прибыть не раньше завтрашнего дня, он ринулся, прижав локти к бокам, в сторону Эсбли. У пятерых мужчин и служанки дрожали губы и щеки лопались от с трудом сдерживаемого хохота. Потом они разразились раблезианским смехом, хлопая друг друга по ляжкам и по плечам. У Бенедикта, совсем изнемогшего от такого веселья, хватило еще сил на то, чтобы похлопать по округлостям Жину, которая пошла за новым кувшином. Тут вошел старик с Понт-о-Дама, сел, снял свой приставной нос и уши, потом вынул кроличью лапу, которая торчала из заднего кармана брюк, и положил все эти принадлежности на стол, в то время как кюре снимал с себя парик и сутану. Оба ряженых перемигнулись, чокнулись и промочили себе глотки доброй порцией блан-де-блана. — Прекрасно! Прекрасно! — сказал лжесвященник своему товарищу. — Я чуть не прыснул, когда увидел тебя в окне. — Это доказывает, — отвечал тот, кто был загримирован страшилищем, — что рановато удалились мы в дом на Понт-о-Даме, крепкий мы еще народ и смогли бы кое-чему поучить молодежь на таких вот характерных ролях! Вы довольны, господин Мидок? Гонкуровский академик, которого до сих пор называли не иначе как Патрон-Мишель, потер руки. — Великолепно! — сказал он. — Теперь мы надолго избавились от заумных! — Хорошо, что я в последний момент достал карбид, а то как бы у нас молоко закипело? —вставил Бенедикт. — Эй, Жина, — позвал господин Мидок, бывший Патрон-Мишель. — Вызовите мне Лаканаль 64 — 36! Через две минуты академик соединился с Парижем. Он сказал: — Алло! Мне нужен Ламур, малютка! (Ламур — I'amour (французский) — любовь). Да нет же! О чем только думают телефонные барышни! Ламур, ваш главный редактор! А, это вы, Ламур! Так вот, все получилось на славу! Да! При той скорости, с какой он бежит, он будет в Париже завтра на заре. Даже если железные дороги забастуют! Придется только исправить заголовок вашей статьи. Вот что я предлагаю: Черти Гонкуровская Академия изгоняют из долины Морена заумного художника Леопольда Макю. Все. О! Да, думаю, это будет хороший заголовок!
ПРИМЕЧАНИЯ Арман Лану (1913—1983). Новелла “Черт в департаменте Сены и Марны” из сборника “Йододо” (Париж, 1957) печатается по изд.: Рассказы французских писателей. М., 1963.
1 ...как римлянин, похищающий сабинянку... — По преданию, Рим первоначально был заселен одними мужчинами. Основатель Рима Ромул устроил праздник и пригласил на него соседнее племя сабинян. Во время праздника римляне похитили у безоружных гостей девушек, что послужило причиной войны между ними.2 ...как лисенок спартанского мальчика. — Эпизод описан у Плутарха: один из спартанских мальчиков, украв лисенка, спрятал его у себя под плащом, и хотя зверек разорвал ему когтями и зубами живот, он, чтобы скрыть свой поступок, крепился до тех пор, пока не умер. |
© (составление) libelli.ru 2003-2020 |