Лекции о сущности религии. Лекция 8
Начало Вверх

ВОСЬМАЯ ЛЕКЦИЯ.

Когда последние остатки языческой религии были разрушены или, по крайней мере, лишены своего политического значения и почета, когда, между прочим, должна была быть удалена с того места, где она до тех пор стояла, статуя богини победы, Симмах написал сочинение в защиту старой, исторической религии, а также в защиту культа Виктории. Среди своих защитительных доводов он сослался также и на utilitas, пользу, как на вернейший отличительный признак божества. Никто не станет отрицать, говорит он далее, что почитать следует то божество, которое признается желательным. Это значит: только то есть предмет религии, почитания, что является предметом человеческих желаний, но только доброе, полезное, благодетельное есть то, чего желают. Поэтому образованные люди среди классических язычников, а именно — греков, определяли в качестве существенного свойства и условия божества — доброту, благодетельность, филантропию. “Ни один бог, — говорит Сократ в платоновском “Теэтете”, — не настроен враждебно к людям”. “Какова у богов, — говорит Сенека в своих письмах, — основа их благодетельности? Их природа. Вера в то, что они хотят вредить — заблуждение; они этого даже не могут”. “Бог, — говорит он там же, — не ищет себе слуг; он сам служит человеческому роду”. “Так же нелепо, — говорит Плутарх в своем сочинении о противоречиях стоиков, — отрицать за богами их бессмертие, как и попечение и любовь к людям или благодетельность”. “Под богом, — говорит в том же сочинении у Плутарха Антипатр из Тарсиса, — понимаем мы блаженное, бессмертное и к людям благодетельное существо”. Поэтому боги у греков, по крайней мере лучшие, зовутся “подателями благ”, далее — soteres, то есть, спасителями несущими счастье, избавителями. Греческая религия не имеет даже специального, самостоятельного злого бога, как, например, египтяне, имевшие своего Тифона, и персы — своего Аримана.

Отцы церкви высмеивали язычников за то, что те делали благодетельные или полезные вещи и существа предметом своего почитания или религии. Легкомысленные греки, говорит, например, Юлий Фирмик, считают богами все существа, оказывающие или оказавшие им какое-либо благодеяние. Он упрекает их, между прочим, в том, что пенаты происходят от слова: penus, что означает не что иное, как пищу. Язычники, говорит он, как люди, под жизнью ничего другого не понимавшие, как свободу поесть и попить, сделали богами свои средства пропитания. Он упрекает их и за культ Весты, ибо она не что иное, как домашний огонь, который на очаге служит для ежедневного употребления, и поэтому должна была бы иметь своими жрецами поваров вместо дев. Но сколько ни порицали и ни высмеивали отцы церкви и вообще христиане язычников за то, что те оказывали божеские почести полезным вещам — огню, воде, солнцу, луне, — именно из-за их столь благодетельного действия на человека, они все же не порицали их за принцип или основу этого почитания, а только за предмет их почитания, не за то, стало быть, что они сделали благодетельность или полезность основой почитания, религии, а за то, что они сделали предметом почитания не надлежащее существо, что они не почитали то существо, от которого исходят все благодетельные, человеку полезные свойства и действия природы, то существо, которое одно может помочь человеку, может сделать его счастливым, которое есть бог, существо от природы отличное, духовное, невидимое, всемогущее, являющееся творцом или создателем природы. Силу вредить или оказывать пользу, приносить счастье и горе, здоровье и болезнь, жизнь и смерть, ту силу, которую язычники, сообразно своему чувственному взгляду на вещи, разделили между многими различными вещами, христиане, в силу своего нечувственного, абстрактного мышления, объединили в одном существе, так что это единое, что христиане называют богом, есть единственно страшное и могучее, единственно любящее и благодетельное существо. Или: если мы благодетельность сделаем единственным существенным свойством божества, то мы скажем: блага, которые язычники распределяли между различными предметами действительности, христиане собрали в одном предмете, поэтому христиане определяют бога как понятие, включающее в себя всех богов. Но в определении, то есть в понимании самого божества, в принципе, то есть в сущности или основе, они не отличаются от язычников. В Библии, точно так же в “Ветхом”, как и “Новом Завете”, слово “бог” во всех тех местах, где говорится: “я буду вашим богом или вам богом” или где оно имеет вслед за собой родительный падеж, как, например, “я бог Авраама”, это слово значит — благодетель. Августин в четвертой книге своего “Града божия” говорит: “Если счастье есть божество, за которое его считают римляне, то почему не почитают они его одно, почему не стекаются они в один только его храм? Ибо кто не хочет быть счастливым? Кто желает чего-либо, как не для того, чтобы сделаться через это счастливым? Чего, как не счастья, добиваются от бога? Однако счастье не есть бог, а дар бога. Ищут, стало быть, того бога, который может его дать”. В том же сочинении Августин говорит по поводу платоновских демонов: “Какие бы бессмертные и блаженные ни жили в небесных жилищах, но если они нас не любят и не хотят, чтобы мы были блаженны, то нам их нечего почитать”. Поэтому только то, что любит человека и желает его блаженства, есть предмет почитания для человека, предмет религии. Лютер в своем толковании некоторых глав пятой книги Моисея говорит: “Так разум описывает бога, что он есть то, что человеку оказывает помощь, приносит пользу, идет ему на благо. Таким образом поступали язычники. Римляне наделали много богов различных просьб и помощи ради... Сколько было нужды, добра и угодий на земле, столько же создавалось богов, вплоть до того, что даже растения и чеснок сделались богами... Мы при папстве тоже понаделали богов, всякая болезнь или нужда имела собственного спасителя или бога. Беременные женщины, когда они были на сносях, призывали святую Маргариту, она была их богиней... Святой Христофор оказывал, говорят, помощь тем, кто был при последнем издыхании. Таким образом, каждый приписывает имя бога тому, из чего он более всего извлекает себе добра... Поэтому я еще раз говорю: разум знает до некоторой степени, что бог может помочь и помогает, но настоящего бога он не может найти... Истинный бог в писании зовется спаситель в нужде и податель всего доброго”. В другом месте говорит он об язычниках: “Хотя они и ошибаются в личности бога, благодаря идолопоклонству (то есть вместо того, чтобы обращаться к истинному богу, они обращаются к ложным), но все же налицо то служение, которое подобает истинному богу, то есть призывание его, и то, что они ожидают от него всего доброго и помощи”. Таким образом субъективный принцип язычников — истинный, или субъективно они правы, поскольку они под богом мыслят себе нечто, что только благостно, благодетельно, но объективно, то есть в предмете, они ошибаются.

Христиане восставали поэтому особенно против богов языческой философии, а именно против бога стоиков, эпикурейцев, аристотеликов, потому что они упраздняли провидение, словами ли или на деле, потому что они устраняли те свойства, которые одни, как я уже ранее отмечал, составляют основу религии, те свойства, которые имеют отношение к счастью и к горю человека. Так, например, Мосгейм, ученый теолог восемнадцатого века, в своих примечаниях к “Интеллектуальной системе” Кёдворта — философско-теологической работе, направленной против атеизма, — говорит о боге Аристотеля, “что он человеческому роду нисколько не полезен и не вреден а поэтому не заслуживает, собственно говоря, особого культа. Аристотель верил, что мир так же необходимо и вечно существует, как и бог. Поэтому он и небо считает таким же неизменным, как и бога. Отсюда следует, что бог не свободен, стало быть, бесполезно его призывать; ибо, если мир движется согласно вечным законам и ни в каком случае не может быть изменен, то я не вижу, какую помощь мы можем ждать от бога. (Мы видим на этом примере, замечу мимоходом, что вера в бога и вера в чудо, разъединенные современным рационализмом, тождественны, как это мы увидим позже.) Аристотель лишь на словах оставляет бога, на деле же он его упраздняет. Аристотелевский бог — бездеятелен, как и эпикурейский, его энергия, то есть его деятельность, заключается лишь в бессмертной жизни и созерцании или спекуляции. Долой бога, который живет лишь для себя и чья сущность состоит в одном только мышлении! Ибо, как может человек от такого бога ожидать себе утешения и защиты?” Приведенные до сих пор изречения выражают, впрочем, не религиозное или теологическое умонастроение этих одиночек, они выражают умонастроение теологов и христиан, умонастроение самой христианской религии и теологии; к ним можно было бы присоединить бесчисленное множество подобных же изречений. Но зачем это ненужное и скучное множество? Я замечу еще только, что благочестивые, верующие язычники, даже из среды философов, также уже полемизировали против бесполезных, философских богов; так, например, платоники против стоического бога, стоики, которые по сравнению с эпикурейцами были верующими язычниками, — против бога эпикурейцев. Так, например, стоик в сочинении Цицерона “О природе богов” говорит: “Даже варвары и даже столь осмеянные египтяне не почитают животное, если оно не оказывает благодеяния; у вашего же бездельного бога нельзя указать ни благодеяний, ни даже поступков, действия. Но именно поэтому он бог только по имени”.

Но если приведенные до сих пор в виде документов цитаты имеют универсальное значение, если высказанные в них взгляды проходят через все религии и теологии, то кто сможет отрицать, что человеческий эгоизм есть основной принцип религии и теологии. Ибо, если быть достойным поклонения и почитания, а следовательно, если божеское достоинство существа зависит исключительно от отношения существа к благосостоянию человека, если только существо, благодетельное для человека, полезное ему, божественно, то основание божественности существа покоится ведь исключительно в эгоизме человека, который все относит лишь к себе и сообразно этому отношению ценит. Если я, впрочем, делаю эгоизм основой и сущностью религии, то я ей этим не делаю упрека, по крайней мере не делаю его в принципе, безусловно. Я делаю ей упрек лишь тогда, когда этот эгоизм совсем вульгарен, как, например, в телеологии, где религия делает своей сущностью отношение предмета, а именно природы, к человеку, и именно поэтому принимает по отношению к природе неограниченно эгоистический, презирающий природу характер, или где, выходя за пределы необходимого, естественно обосновываемого эгоизма, эгоизм является неестественным и сверхъестественным, фантастическим, как в христианской вере в чудо и бессмертие.

Против этого моего понимания и объяснения религии теологические лицемеры и спекулятивные фантасты, которые вещи и людей рассматривают только с точки зрения своих самодельных понятий и воображаемых представлений, которые никогда не спускаются ни со своего амвона, ни со своей кафедры, этих искусственных высот их духовного и спекулятивного самомнения, чтобы встать на один уровень с рассматриваемыми ими вещами; эти лицемеры и фантасты возражают, что я, — который в противоположность этим духовным и спекулятивным господам привык, прежде чем судить о вещах, сначала себя с ними отождествить, почувствовать свою общность с ними и близость, — что я делаю существом религии частные, то есть второстепенные, случайные ее явления. Сущность религии, возражают мне эти лицемеры, фантасты и спекулянты, никогда не бросавшие своего взора на действительную жизнь человека, есть скорее нечто противоположное тому, что я делаю сущностью религии, не самоутверждение, не эгоизм, но растворение в абсолютном, бесконечном, божественном или — как еще гласят пустые фразы — самоотрицание, самоотвержение, самопожертвование человека. Правда, есть достаточно явлений религии, которые, по крайней мере по видимости опровергают мой взгляд на религию и оправдывают противоположный. Это — случаи отказа в удовлетворении самых естественных и самых могучих влечений, умерщвление плоти и ее, — как выражаются христиане, — злых страстей, духовная и телесная кастрация, самоистязания и самоумерщвления, покаяние и самобичевание, играющие роль почти во всех религиях. Так, мы уже видели, что фанатические почитатели змей в Индии дают себя кусать змеям; фанатические и энтузиастические индийские и тибетские почитатели животных дают из религиозного самоотрицания клопам, вшам и блохам высасывать свою или других людей кровь из тела и разум из головы.

Я с удовольствием присоединю к этим примерам еще и другие, чтобы дать моим противникам против меня оружие в руки. Египтяне жертвовали ко благу своих священных животных благом людей. Так, при пожарах в Египте заботились гораздо более о спасении кошек, чем о том, чтобы потушить огонь. Эта заботливость мне невольно напоминает того королевско-прусского комиссара полиции, который несколько лет тому назад, в воскресенье, во время богослужения, из-за истинно прусского христианского отрицания людей запретил тушение пожара. А вот Диодор сообщает: “Когда однажды египтян постиг голод, то, говорят, многие увидели себя вынужденными поедать друг друга, но никто не обвинялся в том, что он съел священное животное”. Как благочестиво, как божественно! Из любви к освященному религией миру животных люди поедают друг друга! Максим Тирский в своей восьмой диссертации рассказывает, что одна египтянка, взрастившая молодого крокодила вместе со своим юным сыном, не оплакивала последнего, когда крокодил, подросши, съел его, а, наоборот, счастливая, радовалась, что он сделался жертвою домашнего бога; а Геродот повествует, что одна египтянка даже совокуплялась с козлом (6). Можно ли, — спрошу я философов и теологов, которые, разумеется, не на практике, а только в теории отвергают человеческую любовь к себе, как принцип религии, морали и философии,— можно ли дальше идти в самопрезрении и в самоотвержении, чем эти египтянки? Один англичанин проезжал однажды в Индии, как рассказывается в примечаниях к книге “Индусские законы или законодательство Ману” Гюттнера мимо лесной чащи. Вдруг выскочил тигр и схватил маленького громко вскрикнувшего мальчика. Англичанин был вне себя от ужаса и страха, индус же спокоен. “Как, — сказал англичанин, — можете вы оставаться столь спокойным?”. Индус отвечал: “Великий бог хотел этого”. Можно ли представить себе большее самоотречение, как то, чтобы дать тигру загрызть мальчика, дать, не выражая никакого чувства и не производя никакого действия, благочестиво доверяя и веря, что все, что случается, исходит от бога, а что исходит от бога, то делается ко благу? Карфагеняне, как известно, жертвовали во время нужды и опасности своему богу, Молоху, то, что есть наиболее любимого у человека, — своих детей. Против значения этого и других приведенных примеров нельзя выставлять тот довод, что человек в религиозном самоотрицании должен отрицать не других, а себя самого; ибо не подлежит сомнению, что очень многим матерям и отцам легче принести в жертву себя, чем своих детей. Что карфагеняне не были лишены чувства любви к своим детям следует из того, что, как рассказывает Диодор, они пытались одно время вместо своих детей приносить в жертву чужих. Но жрецы Молоха также плохо встретили эту, хотя и в высшей степени ограниченную и призрачную, попытку гуманизировать культ Молоха, как еще и поныне плохо встречают спекулятивные и религиозные сторонники божественной бесчеловечности желание гуманизировать религию. “Есть почитатели божества, — говорят индийцы, как это значится в предписаниях Ману, — чтущие его жертвоприношениями, самоистязанием, ревностным благочестием, исследованием писания, подавлением страстей и строгим образом жизни. Некоторые жертвуют своим дыханием и насильственно отгоняют его прочь от его естественного пути, другие, наоборот, своим дыханием выжимают кверху газы, скопившиеся внизу, а некоторые, высоко ценящие обе эти силы, запирают оба отверстия для выхода”. Какое преодоление себя, повернуть нижнюю часть человеческого тела кверху и подавить естественное, но, разумеется, эгоистическое влечение человека к выходу и к свободе от всякого давления! Ни один народ так не отличался в самоистязаниях и самобичеваниях, ни один не проделал таких чудес религиозной гимнастики, как индусы. “Некоторые истязуют себя, — рассказывает Зоннерат в своем “Путешествии в Ост-Индию и Китай” об индийских самоистязателях, — непрестанными ударами розог или приказывают приковать себя цепью к стволу какого-либо дерева и остаются до самой своей смерти к нему прикованными. Другие полагают нужным оставаться всю жизнь в трудном положении, например держать кулаки постоянно сжатыми, так что ногти их, которые они никогда не обрезают, с течением времени прорастают их руки. Еще другие держат постоянно руки крест-накрест на груди или вытянутыми над головой, так что, в конце концов, они ими больше не могут пользоваться. Многие заживо закапывают себя в землю и вдыхают свежий воздух только через маленькое отверстие”. Индийцы, достигшие высшей ступени религиозного совершенства, “ложатся даже в колею, чтобы быть раздавленным той колесницей, на которой везут по праздникам колоссальное изображение разрушительного божества (Шивы)”. Можно ли чего большего требовать? И все же мы, эгоистические европейцы, скорее бы согласились на эти пытки, чем на то религиозное самоотрицание, с которым индиец пьет коровью мочу для очищения от своих грехов и считает почетным самоубийство, при котором он покрывается коровьим навозом и затем сжигается.

Но что нас больше всего, как христиан, интересует, так это те самоистязания, то самоотрицание, которые возлагали на себя древнейшие христиане. Так, например, Симеон Столпник провел не менее тридцати лет на столбе, а св. Антоний одно время пролежал даже в гробу и довел религиозное подавление человеческих желаний и всякого самочинного проявления плоти до того, что не сбрасывал у себя с тела неприятных насекомых, никогда не мылся и не чистился. И о благочестивой Сильвании, интересным знакомством с которой я обязан, впрочем, только “Истории культуры” Кольба, рассказывают, что эта “чистая душа в возрасте 60 лет не мыла ни рук, ни лица, ни какой-либо другой части своего тела, за исключением кончиков пальцев, когда она принимала святое причастие”. Какой нужен для этого героический сверхнатурализм и сверхгуманизм, чтобы преодолеть естественное влечение к чистоте, чтобы отказаться от благодетельного, разумеется, эгоистического чувства, связанного с освобождением тела от всякой нечисти. Я выставляю эти примеры против религиозных абсолютистов; они не могут отвести их как заблуждения и глупости.

Правда, приведенные примеры, это — порождения религиозного бессмыслия и религиозного безумия. Но безумие, глупость, сумасшествие являются также принадлежностью психологии или антропологии, как и философии и истории религий, ибо в религии не действуют и не выявляются какие-либо другие силы, причины, основания, чем в антропологии вообще. Считает же религиозный человек именно болезни, как телесные, так и душевные, чудесными, божественными явлениями. Так еще и до сих пор, как замечает Лихтенштедт в своих “Причинах большой смертности годовалых детей” в России “суеверие рассматривает многие болезни детей, особенно, когда они выражаются в судорогах, как что-то священное и неприкосновенное”. Всякого рода сумасшедшие и юродивые и поныне считаются у многих народов за боговдохновенных людей, за святых. К тому же, как ни бессмысленны отмеченные нами виды человеческого самоотрицания, они — необходимое следствие того принципа, который и сейчас еще держится в головах наших теологов, философов и вообще верующих. Раз я выставляю своим принципом самоотрицание или растворение в фантастическом существе религии и теологии, то я не вижу, почему бы мне не отрицать, как всякое другое влечение, и естественное стремление к передвижению, желание смыть грязь со своего тела, желание ходить выпрямившись, а не ползать на четвереньках, как это делали многие святые. Все эти влечения с точки зрения теологии — эгоистические по своей натуре; ибо их удовлетворение сопряжено с удовольствием, с хорошим самочувствием. Стремление стоять прямо имеет своим источником человеческую гордость и высокомерие и находится поэтому в прямом противоречии с тем верноподданничеством, которое нам предписывает теология.

Все те, кто изгоняет из религии принцип эгоизма, — в широком, как я должен постоянно повторять, — смысле этого слова, являются в основе своего существа, как бы они ни затушевали это философскими фразами, религиозными фанатиками, они еще сегодня, если не телесно, то духовно, стоят на точке зрения христианских святых-столпников, они еще и сегодня, но теоретически, а не чувственно, как делали древние и еще в настоящее время делают чувственные первобытные народы, приносят своему богу в жертву человека; еще и сегодня не смывают они из религиозного предубеждения и предрассудка грязь со своих глаз и своей головы, хотя в противоречие со святой Сильванией — их идеалом, из непоследовательности и грубого эгоизма (ибо грязь в глазу, по крайней мере духовном, не так тягостна, потому что не так очевидна, как на остальном теле), — они и удаляют эту грязь со своего тела. Если бы они вымыли свои глаза в холодной воде природы и действительности, то они бы поняли, что самоотрицание, при всем его религиозном значении, не есть сущность религии, но что только они сами глядят на человека, а потому и на религию, ослепленными глазами. С высоты своей кафедры и своего амвона они не замечают той эгоистической цели, которая лежит в основе этого самоотрицания, а именно не видят, что люди в практической жизни вообще умнее, чем теологи на амвоне и профессора на кафедре, а потому и в религии следуют не за философствованием о религии, а за своим разумным инстинктом, который предохраняет их от бессмыслицы религиозного самоотрицания, и даже тогда, когда они в эту бессмыслицу впадают, подсовывают ей все-таки еще человеческий смысл и цель.

Почему же человек отрицает себя в религии? Чтобы приобрести благоволение к себе своих богов, которые все ему предоставляют, что он только пожелает. Строгостью своего подвижничества “можно богов заставить удовлетворить всякую просьбу и даже исполнить тотчас же то, что есть в мыслях” (Болен, “Древняя Индия”, т. 1). Человек отрицает себя, стало быть, не для того, чтобы себя отрицать — такое отрицание, где оно встречается, есть чистейшее религиозное безумие и бессмыслица, — он отрицает себя, по крайней мере, там, где человек владеет своими человеческими чувствами, чтобы через это отрицание себя утвердить. Отрицание есть лишь форма, средство самоутверждения любви к себе. Всего отчетливее в религии это выявляется в жертве.

ПРИЛОЖЕНИЯ И ПРИМЕЧАНИЯ ЛЮДВИГА ФЕЙЕРБАХА.

К ЛЕКЦИИ ВОСЬМОЙ.

Яндекс.Метрика

© (составление) libelli.ru 2003-2020