Доказав в предыдущих лекциях, что лишь в
бессмертии находится и достигается смысл и цель божества, что божество и
бессмертие — одно и то же, что божество из самостоятельного существа, каким оно
является первоначально, становится, в конце концов в виде бессмертия свойством
человека, я пришел к цели моей задачи и тем самым к концу моих лекций. Я хотел
доказать, что бог естественной религии есть природа, бог духовной религии,
христианства, — дух, то есть сущность человека. Я хотел это доказать для того,
чтобы человек впредь искал и находил определяющий мотив своего поведения, цель
своего мышления, источник исцеления своих бед и страданий в себе самом, а не
вне себя, как язычник, или над собой, как христианин. Я не мог, разумеется, это
доказательство, в отношении к наиболее интересующему нас христианству, провести
через все отдельные учения и представления христианства; я еще меньше мог его
распространить, как я первоначально имел в виду, на историю христианской
философии. Но этого и не нужно, по крайней мере когда дело идет о предмете,
каким был предмет этих лекций, не нужно проводить свою тему вплоть до единичных
и особых случаев. Главное, — это основные положения, основные тезисы, из
которых частные выводы вытекают как простые следствия. И эти основные положения
моего учения я представил, и притом представил наивозможно ясней. Разумеется, я
мог бы быть короче в моих первых лекциях. Но меня извиняет то обстоятельство,
что я — не академический доцент, что у меня нет навыка к лекциям, что я не имел
перед собой готовой тетрадки, и я поэтому не сумел мой материал соразмерить и
соответственно подразделить по мерке академического времени. Но в моих лекциях
остался бы пробел, я закончил бы их фальшивой нотой, если б я вздумал оборвать
их на том доказательстве, которое я развивал в последний раз, потому что я
оставил нетронутыми те предпосылки, исходные положения или гипотезы, от которых
христианин умозаключает к божеству и бессмертию.
Бог, говорил я, есть осуществитель или
действительность человеческих желаний счастья, совершенства, бессмертия. Кто,
стало быть, — можно из этого заключить, — отнимет у человека бога, тот вырвет у
него сердце из груди. Однако я оспариваю те предпосылки, на основании которых
религия и теология доказывают необходимость и бытие божества или, что то же,
бессмертия. Я утверждаю, что желания, которые исполняются лишь в воображении,
или исходя из которых доказывают бытие воображаемого существа, являются тоже
лишь воображаемыми, а не действительными, не истинными желаниями человеческого
сердца; я утверждаю, что те пределы, которые религиозное воображение
преодолевает в божестве или бессмертии, являются необходимыми определениями
человеческого существа, неотделимыми от него, а следовательно, являются
пределами только в воображении человека. Так, например, для человека, отнюдь не
является ограничением то, что он связан с местом и временем, что “его тело
приковывает его к земле”, как говорит рационалист, “и мешает ему поэтому знать,
что делается на Луне, на Венере”. Тяготение, привязывающее меня к земле, есть
не что иное, как выражение моей связи с землей, моей неотделимости от нее; что
я такое, если я порву эту связь с землей? Фантом, потому что я по существу —
земное существо. Мое желание перенестись на какое-нибудь другое мировое тело
есть поэтому лишь воображаемое желание. Если бы я мог осуществить это желание,
то я бы убедился, что это лишь фантастическое, глупое желание, потому что я
почувствовал бы себя в высшей степени неладно на чужом мировом теле и поэтому —
к сожалению, слишком поздно — понял бы, что было бы лучше и разумнее оставаться
на земле.
Есть много человеческих желаний, которых не
понимают, полагая, что они стремятся быть осуществленными действительно. Они
хотят оставаться лишь желаниями, они имеют цену лишь в воображении; их
исполнение было бы горчайшим разочарованием для человека. Таким желанием
является и желание вечной жизни. Если бы это желание исполнилось, то люди
пресытились бы вечной жизнью и начали бы желать смерти. В действительности
человек не желает только преждевременной, насильственной, страшной смерти. Все
имеет свою меру, — говорит один языческий философ, — всем под конец
пресыщаешься, даже и жизнью, и человек желает поэтому в конце концов смерти.
Нормальная, сообразная с природой смерть, смерть законченного человека, который
изжил себя, не имеет поэтому ничего страшного. Старцы поэтому часто жаждут
смерти. Немецкий философ Кант в своем нетерпении не мог дождаться смерти, до
такой степени он ее жаждал, но не для того, чтобы вновь воскреснуть, а из
потребности конца. Только неестественный, трагический случай смерти — смерть
ребенка, юноши, мужа в цвете сил — возмущает нас против смерти и порождает
желание новой жизни. Но как ни страшны, ни горестны подобные случаи для тех,
кто остается в живых, они уже по тому одному не оправдывают принятия нами
потустороннего мира, что эти отклоняющиеся от нормы случаи — хотя бы они чаще
встречались, чем естественная смерть, — имеют своим выводом тоже отклоняющийся
от нормы потусторонний мир, — мир лишь для насильственно или преждевременно
умерших; но подобный странный потусторонний мир был бы чем-то невероятным и
противным рассудку.
Но как желание вечной жизни, так и желание
всеведения и безграничного совершенства есть лишь воображаемое желание, и влечение
человека к безграничному знанию и совершенствованию, якобы лежащее в основе
этого желания, лишь присочинено человеку, как доказывают ежедневный опыт и
история. Человек не хочет знать всего, он хочет знать лишь то, к чему он питает
особую любовь и склонность. Даже и человек с универсальной жаждой знания, что
представляет собой редкое явление, никоим образом не хочет знать всего без
различия; он не хочет знать всех камней, как минералог, или всех растений, как
ботаник; он довольствуется обобщениями, потому что они удовлетворяют его
склонность к общему, и точно так же человек не хочет все мочь, а только то, к
чему он чувствует в себе особое влечение; он не стремится к безграничному,
неопределенному совершенству, которое осуществляется лишь в боге или бесконечном
потустороннем мире, а только к совершенству определенному, ограниченному, к
совершенству в границах определенной области. Поэтому мы видим, что не только
отдельные люди останавливаются на одном месте, однажды достигнув определенного
миропонимания, определенной высоты развития и совершенствования их
наклонностей, но останавливаются даже и целые народы, в течение веков не
трогаясь с места, сохраняя один уровень. Так, китайцы и индийцы еще и поныне
находятся на том же уровне, на котором они стояли уже за тысячелетия до того.
Как согласовать эти явления с тем безграничным стремлением к совершенствованию,
которое рационалист приписывает человеку и которому он пытается поэтому уделить
место в бесконечном потустороннем мире? Человек, наоборот, имеет не только
стремление к тому, чтобы идти вперед, но также и стремление к отдыху, к
остановке на уровне, однажды достигнутом и отвечающем определенности его
существа. Из этих противоположных стремлений рождается историческая борьба,
борьба и нашего времени. Прогрессисты, или так называемые революционеры,
стремятся вперед, консерваторы хотят оставить все по-старому, хотя они, —
будучи большею частью также и верующими, — отнюдь не принадлежат к числу
сторонников застоя, когда речь идет о смерти, но, наоборот, готовы допустить в
потустороннем мире самые радикальные изменения, самые революционные
преобразования своего существа, чтобы там иметь возможность продолжать свое
драгоценное существование. Но и революционеры не хотят идти вперед до
бесконечности, у них есть определенные цели, достигнув которых, они
останавливаются и сами делаются сторонниками застоя. Поэтому за продолжение
нити истории, которую обрывают старые прогрессисты, как только они достигли
цели своих желаний и с тем вместе пределов своего существа и разума, всегда
берется новое, молодое поколение.
И так же мало, как у человека имеется
неограниченное влечение к знанию и совершенствованию, так же мало у него и
неограниченного, ненасытного стремления к счастью, не могущему быть
удовлетворенным никакими благами земли. Наоборот, человек, даже верящий в
бессмертие, вполне довольствуется земною жизнью до тех пор, по крайней мере,
пока ему хорошо живется, пока он не нуждается в самом необходимом, пока его не
постигает какое-либо особое, тяжелое несчастье. Человек хочет только устранить
беды этой жизни, но не хочет существенно иной жизни. “Гренландцы, например,
помещают своих блаженных под море, потому что из моря они получают большую
часть своей пищи. Там, — говорят они,— есть хорошая вода и изобилие птиц, рыб, тюленей
и северных оленей, которых можно без труда поймать или даже найти заживо
сваренными в большом котле”. Перед нами здесь пример, образчик человеческого
стремления к счастью. Желания гренландца не выходят за пределы его страны, его
природы: он не хочет по существу других вещей, чем те, которые ему дает его
страна; он лишь хочет, чтобы то, что она ему дает, было хорошего качества и в
изобилии. Он и на том свете хочет продолжать ловить рыбу и тюленей. — То, что
он собой представляет, не является для него ограничением, не является для него
тяжестью; он не хочет выходить за пределы своего рода, из рамок своего
положения и жизненного призвания, — он хочет лишь на том свете устроить себе
более удобную и легкую ловлю. Какое скромное желание! Культурный человек, дух и
жизнь которого не привязаны к ограниченному месту, как дух и жизнь дикаря, не
знающего ничего другого, кроме своей страны, и разум которого не простирается
дальше нескольких географических миль, имеет, разумеется, не столь ограниченные
желания. Он желает — если оставаться при том же примере — потреблять животных и
растения не только своей страны; он хочет удовлетворять свои потребности и
продуктами самых отдаленных стран; его потребности и желания, по сравнению с
потребностями и желаниями дикаря, бесконечны; и, тем не менее, они все же не
выходят ни из границ природы земли, ни из границ природы человека. Но по
существу своему желания культурного человека совпадают с желаниями дикаря; он
не хочет небесных яств, о которых он ничего не знает; он хочет лишь
произведений земли; он не хочет упразднить еду вообще, но только потребление
грубых произведений, всецело ограниченных данным местом. Одним словом: разумное
и сообразное с природой стремление к счастью не выходит из границ существа
человека, из границ существа этой жизни, этой земли; оно хочет уничтожить лишь
те беды, лишь те ограничения, которые действительно можно уничтожить, которые
не необходимы и не принадлежат к сущности жизни.
Поэтому желания, выходящие из границ
человеческой природы, или рода, — как например, желание совсем не есть, вообще
не зависеть от телесных потребностей, — суть воображаемые, фантастические
желания, а стало быть, и существо, удовлетворяющее эти желания, и жизнь, в
которой они находят себе удовлетворение, являются существом и жизнью
воображаемыми и фантастическими. Наоборот, желания, не выходящие из границ
человеческого рода, или природы, имеющие свое основание не в одном только
беспочвенном воображении и неестественной взвинченности чувств, но и в
действительной потребности и влечении человеческой природы, находят свое
удовлетворение в границах человеческого рода, в ходе человеческой истории.
Заключение о религиозном, или теологическом, потустороннем мире, о будущей
жизни, в целях усовершенствования людей находило бы поэтому себе оправдание
лишь в том случае, если бы человечество оставалось постоянно на том же месте,
если бы не было истории, совершенствования, улучшения человеческого рода на
земле, хотя и в этом случае подобное умозаключение, если бы даже и имело свое
оправдание, не было бы все же на этом основании еще истинным.
Существует, однако, культурная история
человечества: ведь даже животные и растения с течением времени видоизменяются и
культивируются до такой степени, что мы не можем даже найти и установить их
прародителей в природе! Бесчисленное множество вещей, которых не умели и не
знали наши предшественники, мы умеем и знаем в настоящее время. Коперник, — на
пример которого я уже ссылался, исходя из точки зрения антропологии, в моем
“Вопросе о бессмертии”, но который я не могу не повторить тут, ибо считаю его
весьма поучительным, — Коперник еще на смертном одре скорбел о том, что ему в
течение всей его жизни не пришлось ни разу увидеть планеты Меркурия, как он
того ни желал и каких усилий к этому ни делал. Теперь астрономы видят в ясный
день эту планету в свои превосходные телескопы. Так, в ходе истории,
исполняются те желания человека, которые не являются воображаемыми,
фантастическими. Так осуществится когда-нибудь и то, что является теперь только
желанием, станет действительностью бесчисленное множество вещей, кажущихся
невозможными исполненным предрассудков защитникам и сторонникам существующих
верований и религиозных учреждений, существующих социальных и политических
отношений; бесчисленное множество вещей, которых мы теперь не знаем, но узнать
хотим, узнают наши потомки. Поэтому на место божества, в котором находят свое
осуществление беспочвенные и безмерные желания человека, нам надлежит поставить
человеческий род или человеческую природу, на место религии — образование, на
место потустороннего мира над нашей могилой где-то там, в небесах, —
потусторонний мир над нашей могилой тут, на земле, историческую будущность,
грядущее человечества.
Христианство поставило себе целью
осуществление неосуществимых желаний человека, но именно поэтому оно оставило
без внимания достижимые человеческие желания; посулив людям вечную жизнь, оно
лишило их жизни временной; внушив доверие к помощи бога, оно лишило их доверия
к собственным силам; внушив веру в лучшую жизнь на небе, оно отняло веру в
лучшую жизнь на земле и стремление осуществить подобную жизнь. Христианство
дало человеку то, чего он желает в своем воображении, но именно поэтому не дало
ему того, в чем он по-настоящему, в действительности нуждается и чего он
желает. В своем воображении он стремится к небесному, преизбыточному счастью, в
действительности — к земному, умеренному. К земному счастью принадлежат,
разумеется, не богатство, роскошь, пышность, великолепие, блеск и прочая
мишура, но только самое необходимое, только то, без чего человек не может
по-человечески существовать. Но какое бесчисленное множество людей нуждается в
самом необходимом! На этом основании христиане признают святотатственным или
бесчеловечным отрицать потусторонний мир и тем лишать несчастных, горемычных
этой земли единственного утешения, надежды на лучший мир. Именно в этом видят
они еще и ныне нравственное значение потустороннего мира, его тождественность с
божеством; ибо без потустороннего мира нет воздаяния, нет справедливости,
которая, по крайней мере, вознаградила бы на небесах за их горести тех, которые
здесь страдают и несчастны. Однако этот аргумент в защиту потустороннего мира
есть лишь предлог, потому что отсюда вытекали бы потусторонний мир, бессмертие
только для несчастных, но не для тех, которые уже на земле были столь
счастливы, что нашли необходимые средства для удовлетворения и развития своих
человеческих потребностей и наклонностей. Для последних, из указанного
соображения, по необходимости вытекает лишь то, что они либо после смерти перестают
существовать, потому что достигли цели человеческих желаний, или что им на том
свете будет хуже, чем на этом, что они на небесах займут то место, которое
занимали когда-то на земле их братья. Так, камчадалы и в самом деле верят, что
те, которые здесь были бедны, на том свете будут богаты, богатые же, наоборот,
будут бедны, дабы установилось известное равновесие между состоянием на том и
на этом свете. Но этого не хотят и в это не верят те господа из христиан,
которые вышеуказанными соображениями защищают потусторонний мир; они хотят там
так же хорошо жить, как и несчастные, как и бедняки.
С этим соображением в защиту потустороннего
мира обстоит так же, как и с тем соображением в защиту веры в бога, которое у
многих ученых на устах, говорящих, что хотя атеизм и верен, и хотя сами они
атеисты, но атеизм есть лишь дело ученых господ, а не людей вообще, что он не
есть принадлежность толпы вообще, народа; поэтому неудобно, непрактично и даже
святотатственно открыто проповедовать атеизм. Однако господа, так говорящие,
прячут за неопределенными, имеющими различные значения словами “народ” или
“толпа” свою собственную нерешительность, неясность и неуверенность; народ для
них — лишь предлог. То, в чем человек истинно убежден, того он не только не
боится высказать, но и должен высказать открыто. То, что не имеет мужества
выступить на свет общественности, то не имеет и силы вынести света. Атеизм,
страдающий светобоязнью, есть поэтому недостойный, пустой атеизм. Он не
доверяет себе, поэтому ему нечего сказать, нечего высказать. Тот, кто является
атеистом лишь приватно или скрытно атеистом, тот говорят или думает лишь про
себя, что нет бога, его атеизм выражается лишь в этом отрицательном положении,
и это положение сверх того стоит у него одиноко, так что, несмотря на его
атеизм, у него все остается по-старому. И, на самом деле, если бы атеизм был не
чем иным, как отрицанием, простым непризнанием без содержания, то он бы не
годился для народа, то есть не годился бы для людей, для общественной жизни; да
и внутренняя ценность его была бы ничтожна. Однако атеизм истинный, не боящийся
света, вместе с тем и положителен; атеизм отрицает существо, отвлеченное от
человека, которое называется богом, чтобы на его место поставить в качестве
истинного действительное существо человека.
Теизм, вера в бога, напротив того,
отрицателен; он отрицает природу, мир и человечество: перед богом мир а человек
ничто, бог есть и был прежде, чем существовали мир и люди; он может быть без
них, он есть олицетворенное ничто мира и человека; бог может — так, по крайней
мере, думает строго придерживающийся веры в бога — каждый миг превратить мир в
ничто; для истинного теиста нет власти и красоты природы, нет добродетели
человека; все отнимает верующий в бога человек у человека и природы, чтобы
только своего бога разукрасить и прославить. “Только бога следует любить, —
говорит, например, св. Августин, — весь же этот мир, то есть все чувственное,
надлежит презирать”. “Бог, — говорит Лютер в одном латинском письме, — хочет
быть единственным другом или никаким”. “К богу одному, — говорит он в другом
письме, — подобает обращать веру, надежду, любовь, поэтому и называются они
теологическими добродетелями”. Поэтому теизм “отрицателен и разрушителен”;
только на ничтожестве мира и человека, то есть действительного человека, строит
он свою веру. Но ведь бог не что иное, как отвлеченное, фантастическое,
превращенное воображением в самостоятельное существо человека и природы; теизм
приносит поэтому в жертву действительную жизнь и существо вещей и людей
простому существу, имеющему свое бытие лишь в мыслях и фантазии. Атеизм,
наоборот, приносит в жертву действительной жизни и действительному существу
мысленное, фантастическое существо. Атеизм поэтому положителен, утвердителен;
он возвращает природе и человечеству то значение, то достоинство, которое отнял
у них теизм; он оживляет природу и человечество, из которых теизм высосал
лучшие силы. Бог ревнует к природе, к человеку, как мы раньше уже видели; он
один хочет быть почитаем, любим, он хочет, чтобы ему одному служили; он один
хочет быть чем-то, все остальное должно быть ничем, то есть теизм завистлив по
отношению к человеку и миру; он не предоставляет им ничего хорошего. Зависть,
недоброжелательство, ревность — разрушительные, отрицающие страсти. Атеизм же
либерален, щедр, свободомыслящ; он предоставляет каждому существу иметь свою
волю, свой талант; он от сердца радуется красоте природы и добродетели
человека: радость, любовь не разрушают, а оживляют, утверждают.
Но точно так же, как с атеизмом, обстоит дело
и с неразрывно с ним связанным упразднением потустороннего мира. Если бы это
упразднение было всего только пустым, бессодержательным и безрезультатным
отрицанием, то было бы лучше или, по крайней мере, безразлично, поддерживать ли
его или от него отказаться. Но отрицание того света имеет своим следствием
утверждение этого; упразднение лучшей жизни на небесах заключает в себе
требование: необходимо должно стать лучше на земле; оно превращает лучшее
будущее из предмета праздной, бездейственной веры в предмет обязанности, в
предмет человеческой самодеятельности. Конечно, вопиюще несправедливо, что в то
время как у одних людей есть все, у других нет ничего; в то время как одни
утопают во всех наслаждениях жизни, искусства и науки, другие лишены самого
необходимого. Однако неразумно на этом основании базировать необходимость
другой жизни, где люди получают вознаграждение за страдания и лишения на земле,
так же неразумно, как если бы я из недостатков тайной юстиции, которая до сих
пор у нас существовала, вывел заключение о необходимости публичного и устного
судопроизводства только на небесах. Необходимым выводом из существующих
несправедливостей и бедствий человеческой жизни является единственно лишь
стремление их устранить, а отнюдь не вера в потусторонний мир, вера, которая
складывает руки на груди и предоставляет злу беспрепятственно существовать. Но
на это можно возразить, что бедствия нашего гражданского и политического мира
могут быть устранены; однако что из того тем, которые от этих бедствий
пострадали и уже умерли? Что отошедшим вообще до лучшего будущего? Им,
разумеется, нет пользы от него, но они не имеют пользы и от потустороннего
мира. Потусторонний мир всегда приходит со своими снадобьями слишком поздно; он
ценит бедствия после того, как все уже прошло, лишь со смертью или после
смерти, следовательно, тогда, когда человек уже не имеет чувства страдания, а
следовательно, и потребности исцеления; ибо смерть имеет для нас то плохое, —
по крайней мере, до тех пор, пока живем и ее себе представляем, — что она у нас
отнимает вместе с жизнью и ощущение, сознание хорошего, прекрасного, приятного,
но зато и то хорошее, что она вместе с ощущением, сознанием избавляет нас от
всех бедствий, страданий и горестных чувств. Любовь, которую создал
потусторонний мир, которая страждущих утешает тем светом, — есть любовь,
которая исцеляет больного после того, как он умер, утоляет жаждущего после
того, как он погиб от отсутствия питья, насыщает голодного после того, как он
умер от голода.
Оставим поэтому мертвых почивать в мире!
Будем в этом отношении следовать примеру язычников! “Язычники, — говорю я в
своем “Вопросе о бессмертии”, — напутствовали своих мертвых в могилу словами:
“Пусть мирно почиют твои кости!” — или: “Спи с миром!”. Тогда как христиане,
как рационалисты, кричат в уши умирающему веселое “vivas et crescas in
infinitum (живи и преуспевай во веки веков)”,—или в качестве поэтических
врачевателей душ a la доктор Энзенбарт
вколачивают ему вместо страха смерти страх перед богом, как залог его небесного
блаженства”. Оставим, таким образом, мертвых и позаботимся лишь о живых! Если
мы в лучшую жизнь больше не верим, но ее хотим, — хотим не в одиночку, а
соединенными силами, — то мы и создадим лучшую жизнь, то мы и устраним, по
крайней мере, самые грубые, самые вопиющие и терзающие несправедливости и
бедствия, от которых до сих пор страдало человечество. Но чтобы этого хотеть и
это осуществить, мы должны на место любви к богу поставить любовь к человеку,
как единственную истинную религию, на место веры в бога — веру человека в самого
себя, в свою собственную силу, веру в то, что судьба человечества зависит не от
существа, вне его или над ним стоящего, а от него самого, что единственным
дьяволом человека является человек грубый, суеверный, своекорыстный, злой, но
также единственным богом человека является человек.
Этими словами, господа, я заключаю свои
лекции и желаю лишь, чтобы мне удалась та задача, которую я себе поставил в
этих лекциях и которую я изложил еще в самом начале курса, а именно —
превратить вас из друзей бога в друзей человека, из верующих — в мыслителей, из
молельщиков — в работников, из кандидатов потустороннего мира — в
исследователей этого мира, из христиан, которые, согласно их собственному
признанию и сознанию, являются “наполовину животными, наполовину ангелами",
— в людей, в цельных людей.