Ткачев, П. В ПАМЯТЬ ПРОШЛОГО ГОДА
Начало Вверх

Ткачев, П.Н.

 

В ПАМЯТЬ ПРОШЛОГО ГОДА

(Посвящается всем искренним патриотам)

II

ЕЩЕ КОЛУМБ... И ПОСЛЕДНИЙ

Каюсь, чистосердечно каюсь (чистосердечное раскаяние есть, как известно, первый шаг к исправлению), я всегда чувствовал некоторую слабость к г. Скабичевскому. Я любил читать его статьи, любил потому, во-первых, что это были статьи совершенно «заурядные», что сам автор вполне сознавал свою заурядность (отсю­да и его скромный, но очень верный псевдоним: Заурядный читатель) и никогда не пытался выходить из тесного круга изношенных и потертых трюизмов; во-вторых, потому, что они ужасно как напоминали мне (и по со­держанию, и по форме) монотонные сказки моей старушки-няни, под которые я так сладко засыпал во дни моего счастливого детства. Потому, когда я читаю творения г. Скабичевского, в ушах моих всегда ясно и отчетливо раздается старческий, дребезжащий голос: жил да был у ба-бу-шки се-ренький коз-лик... козлик!.. Преприятное ощущение! так вот и хочется заснуть; гла­за слипаются, и Скабичевский незаметно отправляется под стол... И как любил я его за это, очень любил! Правда, иногда он несколько смущал меня: говорит все хорошо, складно, ординарно и вдруг возьмет да и выки­нет какое-нибудь коленцо. Впрочем, я не обращал на это особенного внимания. Что же, думалось мне, — на всякого мудреца находит своя простота, и нельзя же каждое лыко ставить в строку. Увы, мне и на ум тогда не приходило, что именно из этих-то «лык», из этой-то «простоты» и вылепится наш Колумб! Сознаюсь в своей недогадливости: никогда я не допускал мысли, что да­же и Митрофаны в глубине своей души могут мечтать о каких-то новых Америках. А между тем, что тут бы­ло невозможного или невероятного? Если уж Молчали-

407

ны полезли в Колумбы, то почему же бы не полезть в Колумбы и Митрофанам? Чем Митрофаны хуже или глупее Молчалиных? И если Гайдебуров сумел «нечто» открыть1, то отчего же бы не открыть чего-нибудь и г. Скабичевскому?

Не сообразил я всего этого, не сообразил, зато как же велика и радость-то моя была!

Я читал, перечитывал и долго не мог прийти в себя от чувства «неожиданности», переполнившего мое сердце. Открытие Молчалиных было для меня далеко не таким сюрпризом, как это открытие Митрофана; там имелись хоть какие-нибудь прецеденты, притом же над тем открытием трудились многие умы; а тут один ведь чело­век — и самый заурядный человек, — а какую, подума­ешь, штуку выкинул! Целую «эстетическую теорию» изо­брел, одним почерком пера всю критико-реалистическую школу ниспроверг, Белинского, Добролюбова, Писаре­ва, не говоря уже о корифеях заграничной критики, в мелкий порошок истолок! Ай-да Митрофан! И сме­лость-то откуда взялась, и размах-то какой! Это вы, не кто иной, как вы, г. Гайдебуров, вдохнули в него этот дух изобретательности и предприимчивости! Не будь вас, ему бы и в голову ничего подобного не пришло! А вот теперь и краснейте: ведь он вас просто за пояс заткнул; вы — младенец невинный сравнительно с ним! И посмотрите, с каким лукавством он действует. Вы вот начали с того, что вскарабкались на пьедестал, осы­пали себя благодарственными адресами и стали тру­бить по всем журнальным перекресткам, что я — такой-то, Павел Гайдебуров, — Америку открыл, славу Колум­ба затмил. Ну, разумеется, и вышло смешно; каждый припомнил пословицу об «оржаной каше», которая «са­ма себя хвалит», и невольно усомнился в ваших заслу­гах. В конце концов вам пришлось постыдно ретиро­ваться, вилять хвостом, отрекаться от собственных слов и... совсем стушеваться. Не так поступает вдохнов­ленный вами г. Скабичевский. Он является перед свои­ми слушателями со всею подобающею скромностью и почтительностью, с опущенными глазками, с невинною, почти наивною улыбкою... «Я предстаю перед вами, — лепечет он, — простым рядовым и обывателем и подаю свой голос, который вы вправе выслушать или оставить без внимания».

«Как можно оставить без внимания! — восклицают польщенные слушатели.— Такой почтительный и скром-

408

ный юноша, и его голос оставить без внимания! Говорите, милый мальчик, говорите развязнее и смелее!»

И «милый мальчик» начинает говорить. «Хочу начать я,— начинает он,— с рассуждения о том, почему совре­менная беллетристика не удовлетворяет большинства читающей публики и почему критика находится в таком упадке, что начинает исчезать из журналов». Вопрос, как видите, довольно пикантный и, за отсутствием дру­гих, более животрепещущих вопросов, не лишен некото­рого интереса. Как же решает его наш милый мальчу­ган? Почему современная беллетристика не удовлетво­ряет читающую публику? По его мнению, не только кри­тика, но и сама публика этого не понимает. Понимает только он один... Слушайте же, слушайте! «Ведь если прислушаться ко всем тем эстетическим требованиям,— рассуждает он,— которые бродят в обществе, и притом в передовых и наиболее интеллигентных его сферах, то остается только дивиться и пожимать плечами: чего же может недоставать в нашей современной беллетристике такого, что бы не удовлетворяло этим требованиям и тем подавало бы повод к жалобам на литературное без­временье? Во-первых, читатель требует, чтобы белле­тристика изображала ему жизнь так, как она есть, во всем ее обыденном течении, со всеми ее деталями. Во-вторых, чтобы писатель обобщал жизнь, представлял такие типы и сюжеты, в которых, как в фокусе, изобра­жались бы черты жизни наиболее общие, встречаемые в целых массах конкретных явлений ее. (Однако поз­вольте: ведь второе требование вашего читателя совер­шенно противоречит первому. Аи-аи, какие же у вас глупые читатели! Да уж полно, не клевещете ли вы на них?) В-третьих, наконец, читатель требует, чтобы про­изведения отзывались на различные злобы дня, были полезны в тенденциозном отношении. И вот найдите мне хоть одно такое из современных беллетристических про­изведений, которое удовлетворяло бы если не всем этим требованиям, то хоть одному из них?» («Отечественные записки», № 11, «Беседы о русской словесности»2, стр.3).

Ну, а что если читатель ответит на этот вопрос та­ким образом. Чего же тут искать: возьмите любое из современных беллетристических произведений и вы уви­дите, что оно почти никогда не удовлетворяет не только всем, но даже и одному из выставленных вами требова-

409

ний. Но, кроме того, вы утверждаете, будто это наши требования. Неправда. Где и когда могли вы слышать от нас что-нибудь подобное? Первого требования мы никогда и никому не предъявляли. Второе требование вы формулировали совершенно неверно. Мы не требуем от беллетриста простого только «обобщения жизни», — это дело философа, мыслителя, мы это, пожалуй, и у критика найдем. Нет, мы требуем от него художествен­ного обобщения. Нам нужны не просто «типы и сюже­ты, в которых бы изображались черты жизни наиболее общие»; мы хотим, чтобы эти «типы» были живыми, конкретными типами, чтобы эти «сюжеты» были реаль­ны, жизненны. Правда, мы требуем, чтобы художник от­зывался в своих произведениях «на различные злобы дня», но в то же время нам претит всякая искусствен­ная, деланная тенденциозность; мы очень хорошо пони­маем, что художественное произведение — не басня, со­чиняемая обыкновенно на заданную тему, с вперед со­ставленным моральным выводом. Чего же вы нас уве­ряете, будто мы требуем, «чтобы беллетристические про­изведения были полезны в тенденциозном отношении»? Совсем нет: они должны быть полезны не в тенденци­озном отношении, а в отношении нашего умственного и нравственного развития. Мы хотим, чтобы они, возбуж­дая в нас известные эстетические аффекты, давали бы в то же время серьезную пищу нашему уму, будили бы нашу мысль, возвышали бы наш нравственный идеал. Милый мальчик, вы, очевидно, очень мало знакомы с нашими требованиями; зачем же берете вы на себя труд говорить за нас?

Но милый мальчик, по-видимому, совсем не предви­дел подобного, в высшей степени естественного ответа. Ему непременно хочется навязать те глупые требования, с которыми сам он подходит к оценке художественного произведения, не только своим читателям, но и всей во­обще реалистической критике. Зачем же это ему так хо­чется? А вот видите, он желает сделаться творцом и провозвестником совершенно новой эстетической тео­рии,— теории, не долженствующей иметь ничего общего с господствующею школою реальной критики, основате­лем которой справедливо считается у нас Добролюбов и его преемники. Но для того чтобы создать новую тео­рию, нужно же сначала разрушить старую, а чтобы лег­че было разрушить старую, нужно ее предварительно немножечко пообщипать, пообрезать и опошлить. Так

410

и поступил наш милый... мы хотели было сказать: ребе­нок,— но нет, ребенок не может быть способен на такие хитрости; очевидно, из него уже ясно и отчетливо начинает вылупляться настоящий, великовозрастный Мит­рофан.

Однако и общипанная теория — все-таки теория, и чтобы окончательно добить ее, нужны еще некоторые усилия. По средствам ли они нашему Митрофану? О, еще бы! Можно ли в этом сомневаться? Посмотрите, как победоносно он ее опровергает пункт за пунктом, положение за положением; до самых корней добрался и корни вырвал, в порошок их истолок и по воздуху разметал!

Художник, гласит теория, должен изображать жизнь так, как она есть. «Что за абсурд такой? — восклицает наш Митрофан.— Для чего это рядом с действительно­стью, полною жизни и красок, строить ни с того ни с се­го другую действительность, мертвую, книжную, кото­рая навсегда останется бледною, жалкою копией живой действительности?» (ib., стр. 9).

Кроме того, «как же так изображать действитель­ность, как она есть, когда мы не знаем действительно­сти в том виде, как она есть на самом деле, когда мы имеем дело не с нею самою непосредственно, а с теми впечатлениями, которые она производит на нас?» (ib., стр. 12).

Какова логика, каковы аргументы?! Ну кто, скажи­те, кроме Митрофана мог бы когда-нибудь додуматься до чего-нибудь подобного? Не прав ли я был, говоря, что Митрофаны в состоянии пристыдить даже Молчали­ных? Последние чересчур ординарны, их аргументация всегда отличается какою-то плоскостью и банально­стью. Напротив, первые поражают своею экстраординар­ностью; их смелая мысль, не скованная никакими пош­лыми знаниями, никакою логикою, раз выпорхнув из тесной клетки «здравого смысла», никогда уже более в нее не возвращается; она любит ничем не обуздывае­мую свободу и потому вечно витает в пустоте.

«Однако, позвольте, — скажут мне, пожалуй, обижен­ные Молчалины, — ведь ваш Митрофан городит ужасней­шие глупости. Разве реальная школа критики под «дей­ствительностью как она есть» подразумевает нечто, на­ходящееся вне наших впечатлений и представлений? Разве любому школьнику не известно, что все, что мы

411

познаем, мы познаем лишь при посредстве наших впе­чатлений и что  когда говорится о «действительности как она есть», то при этом всегда имеется в виду «дей­ствительность как она нам представляется»? Однако отсюда еще ничуть не следует, будто насчет этой дейст­вительности «у каждого барона может быть своя собст­венная фантазия». Мы имеем массу средств для провер­ки правильности наших представлений и потому всегда можем отличать истинные представления от ложных. Реальная школа, требуя от художника изображения «действительности как она есть», требует от него толь­ко, чтобы он воплощал в художественные образы не ложные, а истинные представления о действительности. И чем более удовлетворяет он этому требованию, тем, очевидно, реальнее будут его произведения, тем больше в них будет жизненной правды. Неужели ваш Митрофан не может понять такой простой вещи? И неужели он не шутя, а совершенно серьезно утверждает, что будто это требование реальной школы «опровергается самыми элементарными философскими положениями, давно, с начала XVIII века, принятыми всеми фило­софскими школами»? Неужели он не шутит даже и тог­да, когда утверждает, будто искусство, ограничиваясь воспроизведением «действительности как она есть», те­ряет всякий смысл, всякий raison d'etre? Нет, воля ва­ша, ваш Митрофан шутит!»

Ничуть; это вам, Молчалиным, так кажется потому, что обо всех вы судите по себе. Но, подождите, может быть, третий аргумент моего Митрофана придется вам более по сердцу. Вы любите благочиние и порядок, и в своей теории и в своей практике вы всегда и неизмен­но руководитесь мудрым правилом: «всяк сверчок знай свой шесток». Мой Митрофан, утвердившись на самом пупе этой  бесспорной  общественной  истины,  находит в высшей степени нелепым одно из основных требова­ний, предъявляемых искусству реальною школою. Реаль­ная школа требует, чтобы искусство не ограничивалось возбуждением в нас одних лишь эстетических аффектов, но чтобы оно возбуждало в нас известным образом и нашу мысль, и наше нравственное чувство, чтобы оно служило к просветлению нашего нравственного и обще­ственного миросозерцания и, таким образом, косвенным образом содействовало прогрессу общества в научном, политическом, нравственном, экономическом и всяких других отношениях. Митрофан возмущается подобным

412

требованием. Для осуществления общественного прог­ресса в научном, политическом, нравственном и иных отношениях, рассуждает он, имеются особенные уч­реждения, специально к сим целям приспособленные. Функционируя правильно, сии учреждения общество постепенно совершенствуют, а посему прибавлять к ним еще новое учреждение в виде искусства ни малейшей надобности не представляется, — тем паче не представ­ляется, что искусство никоим образом и вполовину того совершить не может, что могут совершить и совершают учреждения, нарочито на сей конец сочиненные. Напр., некоторые «художники» берутся за обличение различных общественных язв, но могут ли они своими обличе­ниями принести обществу и сотую даже долю той поль­зы, кою принесут ему расторопные будочники, нелице­приятные становые, сыщики, вроде героев литературно­го шантажа, фельетонисты и вообще чины администра­тивного и судебного ведомств? Посему не разумнее ли они поступят и не вернее ли они достигнут своей цели, если вместо того, чтобы заниматься художествами, за­числятся в штат становых или поступят в фельетони­сты к г. Полетике?

Я боюсь, однако, как бы не остановил меня на этом уже не Молчалин, а мой собственный читатель. «Поми­луйте, — скажет он, — вы приписываете г. Скабичевско­му невозможные мысли! Так мог рассуждать только по­койный сотоварищ г. Краевского, Дудышкин, но ведь он уже давно умер». В том-то и дело, что Дудышкин и не думал умирать и, как видно, продолжает писать под псевдонимом г. Скабичевского или, по крайней мере, сугубо воскрес в нем... «Но так ли вы его поняли?» — скажет мне мой читатель. О, я всегда отлично понимаю своего Митрофана, а, впрочем, если хотите, читайте сами: «В жизни и без искусства есть немало функций, до­стигающих различных научных, политических, нравст­венных и проч., и проч. целей, но только гораздо пря­мейшим путем и более сильными средствами (еще бы!), чем может достигнуть их искусство. Спрашивается: для чего же ко всем этим функциям присоединять еще од­ну лишнюю (?) и самую слабейшую?..» «Возбудили ли во мне сильное негодование какие-нибудь отрицатель­ные явления жизни, ну, хоть, например, наши современ­ные герои в виде концессионеров, биржевых игроков и тому подобных аферистов, то к чему я стану изливать свое негодование в художественных произведениях...

413

когда я могу гораздо прямее лично напасть на людей, возбудивших во мне негодование, хоть бы в газетных фельетонах?.. А не то я могу добиваться прокурорской кафедры и пользоваться всяким удобным случаем для привлечения этих людей к судебной ответственности...> (ib., стр. 9, 10).

Ну, верите теперь?

Доказав столь блистательными и неоспоримыми ар­гументами нелепость и бессмыслие требований, предъ­являемых реальною школою к искусству, наш Митрофан находит, будто главный источник всей этой нелепо­сти и бессмыслия заключается в том, что реальная критика рассматривает искусство в его целях, а не в его мотивах. Конечно, говоря это, Митрофан немножко ук­лоняется от истины, т. е., попросту, врет, но винить его за это нельзя: ведь и курицы не съешь, не ощипав ее предварительно; как же вы хотите, чтобы он мог без предварительного ощипывания проглотить целую тео­рию, да еще такую старую-престарую!

Открыв, таким образом, настоящую, хотя и совер­шенно ложную, причину несостоятельности теории прин­ципов реальной критики, Митрофан вполне основательно заключает, что для построения состоятельной, разумной теории критики нужно начать с анализа не целей, а мо­тивов искусства. Додумавшись до этой глубокой и, по его скромному мнению, весьма оригинальной мысли, он торжественно приступает к «определению тех основных побуждений человеческой природы, из которых возника­ет художественное творчество», и к выведению из этих основных побуждений истинной теории искусства, а сле­довательно, и истинной теории критики. Митрофан-разрушитель кончается; начинается Митрофан-творец, Митрофан-Колумб.

«Основание всех художественных творческих процес­сов,— философствует наш Колумб,— лежит в рефлек­тивной деятельности человека». «Поэтическое творчест­во по самому существу своему есть не что иное, как рефлектирование впечатлений (?)...» «Что художественное творчество есть не что иное, как рефлектирование впечатлений, в этом убеждает нас то обстоятельство, что в степенях своей возбуждаемости оно управляется совершенно теми же законами, какие существуют для всех рефлексов... Так, известен закон всех рефлексов, что чем сильнее впечатление, тем сильнее возбуждает оно рефлекс. То же самое видим мы и в творчестве.

414

В жизни очень часто замечаются случаи, что под влиянием очень сильных впечатлений люди, никогда не бывшие до того времени поэтами, получают вдруг способ­ность говорить стихами (однако делаются ли они через это поэтами? да и где это вы «очень часто» видели по­добные случаи?)... Вы, конечно, читали среди газетных известий об одной болгарке, которая под сильным впе­чатлением разорения турками деревни и убийства ее ближних не иначе могла передавать свои впечатления обо всех ужасах, какие она пережила, как песнею. А ес­ли  мы...» (стр. 14). «Позвольте, позвольте, — прервет меня, пожалуй, нетерпеливый читатель, — да зачем вы нам все это говорите?» Да ведь это не я говорю, это говорит Митрофан, а зачем он это говорит — я и сам не знаю! По-видимому, своею ссылкою на болгарку и «лю­дей, получающих внезапно способность говорить стиха­ми», он хочет доказать, что процесс художественного творчества есть процесс рефлективный... «Что вы! что вы! — слышу я голос Молчалиных, — ваш Митрофан опять, верно, шутит! Конечно, мы не бог знает какие ученые, ну а все же Вундта-то читали, даже издавали и в своем магазине продавали3; поэтому мы знаем очень хорошо, что такое называется «рефлективным или отраженным» движением. Ведь это один из самых эле­ментарных психических процессов; в нем не принимает никакого участия ни человеческое сознание, ни человеческая воля. Неужели же и в творческом процессе ум, сознание, воля ни при чем? Неужели у художника, поэта, живописца, романиста, работающего над своим творением иногда целые годы, десятки лет, на все время творчества совершенно атрофируются все эти высшие функции мозговой деятельности? Помилуйте, мы сами пописываем стишки: так, поверите ли, четырех строчек сразу не сочинишь; потеешь, потеешь, придумываешь, придумываешь, когда-то что выйдет! Да что мы! гово­рят, и Пушкин, и тот корпел над каждым стихом по це­лым часам! Скажите бога ради, какой же тут рефлекс! Нет-с, это уже не рефлекс, а чистая рефлексия!»

О, Митрофан! конечно, тебя не смутят пошлые воз­ражения Молчалиных, зараженных хотя и весьма эле­ментарными, но все же вредными знаниями! Конечно, ты никогда не читал и не будешь читать изданной ими книги Вундта, но все же не мешало бы тебе послушать и Молчалиных. Но продолжай же, продолжай!

416

ника весьма незавидно! Представьте себе человека, ко­торому все вещи кажутся несравненно больших разме­ров, чем они есть на самом деле! Вы предлагаете ему зубочистку, а ему представляется, что вы даете ему це­лое гусиное перо. Он хочет очинить его, ищет перочин­ного ножа, но на месте, где ищет нож, он видит целый кинжал, в аршин величиною. Чернильница представля­ется ему громадною купелью, письменный стол — беско­нечными нарами, листик почтовой бумаги — фолиантом и т. д., и т. д. Ужасное положение! Странно только, че­го до сих пор полиция смотрит,— ведь с людьми, одер­жимыми подобными галлюцинациями, и до греха не­далеко.

Однако это еще не все, чего я не понимаю в откры­тии моего Колумба! Я не понимаю, кого, собственно го­воря, считает он за поэтов и художников. Судя по его словам, выходит, будто все различие между художником и простым смертным в том только состоит, что от одних и тех же впечатлений первый получает более интенсив­ное и экстенсивное представление, чем последний (стр. 15). Но если это так, в таком случае то, что обыкновенно называется художественным талантом, есть не что иное, как нервная впечатлительность, и, следова­тельно, когда мы видим человека с расстроенными нер­вами, человека вообще впечатлительного, мы видим перед собою художника? Так ли это? Ведь так, пожа­луй, всех истерических барышень, отличающихся обык­новенно чрезвычайною впечатлительностью, следовало бы прямо сопричислить к сонму наших величайших поэтов, романистов, живописцев и вообще жрецов искус­ства?

Еще я не понимаю... Впрочем, нет, это уж слишком скучно! Положим, я ничего не понимаю, но что же из этого? Зачем понимать? Человек сделал великое откры­тие, отыскал «Новый Свет», сочинил целую теорию ис­кусства, «прямо противоположную всем господствую­щим эстетическим доктринам», а я пристаю к нему с пошлыми вопросами: да как же это? да почему? да на каком основании? Ну не все ли равно, как, почему, на каком основании? Открыл, да и все тут! Положим, и нет никаких оснований, так что же? И у Гайдебурова не было оснований, и у Кавелина не было оснований, и у г. Зеленского не было оснований выдавать себя за ученого и литератора, и ни у одного из наших Колумбов их не было, а разве это помешало им открывать каждо-

417

му по Америке и выдавать себя за пионеров человече­ской мысли?

Нет, истинный патриот не должен ни рассуждать, ни спрашивать: он должен только радоваться и благо­дарить!

Будем же радоваться и благодарить! Зоилы и песси­мисты, усумнившиеся в творческом гении нашего обще­ства, посрамлены и разбиты. Будем надеяться, что в нынешнем году нашим Молчалиным и Митрофанам удастся привести их еще в наивящий конфуз.

598

Примечания

В ПАМЯТЬ ПРОШЛОГО ГОДА

Статья напечатана в Д, 1877, № 7, за подписью Все тот же, и с тех пор не переиздавалась. Она состоит из двух частей: I. Нечто о литературных и иных открытиях прошлого года. II. Еще Колумб... и последний. В настоящем сборнике перепечатывается по тексту журнала вторая часть, посвященная «открытиям» А. М. Скабичевского в статье его «Беседы о русской словесности» («Отечест-

599

венные записки», 1876, № 11). С нее начинается серия критических статей-«посвяще-ний» Ткачева по проблемам эстетической теории.

1 «Литературным Молчалиным», возомнившим себя Колумбом, назвал Гайдебурова Ткачев в статье «Культурные идеалы и почва» (Д, 1876, № 7). См. также прим. 9 к статье «Педагогика — родная дочка психологии». — 407.

2 «Беседы...» Скабичевского имели подзаголовок «Наше литературное безвременье». — 408.

3 В издании П. А. Гайдебурова вышла книга В. М. Вундта «Душа человека и животных» (т. 1—2. СПб., 1865—1866). — 412.

Источник: Ткачев, П.Н. Кладези премудрости российских философов. М., 1990, с. 406-417.

Яндекс.Метрика

© libelli.ru 2003-2014