В октябре прошлого года журнал
"Альтернативы" совместно с Венгерским культурно-информационным
центром в Москве провели обсуждение вышедшей в 1997г. в Будапеште на русском
языке книги известного венгерского историка Тамаша Крауса "Советский
термидор. Духовные предпосылки сталинского поворота (1917-1928)". Книга
издана Венгерским институтом русистики, который не впервые предоставляет
русскому читателю возможность ознакомиться с интересными публикациями (см.,
например, рецензию на сборник "Ельцинщина" в "Альтернативах",
1994, № 2, с. 136-141). Обсуждение проходило под председательством Секретаря по
вопросам культуры Кристины Хантоши и в нем приняли участие ведущие московские
ученые, общественные и политические деятели.
Мы публикуем краткие рецензии некоторых
участников дискуccии.
ТАМАШ КРАУС О СОВЕТСКОМ
ТЕРМИДОРЕ
Владимир Булдаков
(к.и.н., Институт истории РАН)
На фоне однообразной череды многочисленных работ, посвященных
как обличению, так и восхвалению итогов Октябрьской революции, книга Т.Крауса
занимает совершенно особое место. Можно без преувеличения сказать, что она
принадлежит к числу немногих современных исследований, при знакомстве с
которыми видно, насколько беспомощно-одномерными являются устоявшиеся
представления о постреволюционном процессе, которые до бесконечности
воспроизводятся в примитивно политизированном массовом сознании. Заслугой
автора является выделение ранее игнорируемых глубинных взаимозависимостей
отечественной и мировой истории, которые на деле и определяли их общий ход,
несмотря на то, что книга формально посвящена "только" истории идей в
послеоктябрьской России.
Не секрет, что слабым местом отечественной историографии,
и не только применительно к истории революции, является вопиющий разрыв между
фактографичностью и аналитичностью. Как правило, авторы работ, содержащих
богатый документальный материал, не поднимаются до соответственного уровня
теоретического обобщения. Абстрактное теоретизирование, со своей стороны,
приводит к тому, что в конкретно- исследовательских работах происходит
постоянное "зауживают" значения того или иного источника. Отсюда,
кстати, и та инерция господства убогой "политической истории",
которая до сих пор не может порвать с традициями официальной
"историко-партийной" литературы - пусть в форме замены знаков плюс на
минус. Русскоязычное издание книги Т.Крауса прежде всего дает необходимый
предметный урок отечественным псевдоисследователям, для которых занудливый
антисталинизм стал формой продления своего околонаучного существования. Думается,
что на фоне данной книги, счастливо совмещающей богатство архивных изысканий и
теоретическую высоту гипотез, примитивизм их
натужно-"разоблачительного" пафоса станет очевидным.
Вопрос о закономерностях утверждения сталинского режима
относится к числу тех, который вызывает смущение большинства исследователей -
за исключением, разумеется, сталинистов и столь же твердолобых антикоммунистов,
чья монотонная риторика в равной степени далека от потребностей непредвзятого
научного знания. Ситуация понятна: боязно и неприятно искать логическое
объяснение тому, что внушает инстинктивное отвращение. Но профессиональный долг
историка в том и состоит, чтобы противостоять суеверному "бегству от
истории", важнейшим компонентом которого является архаичная привычка списывания
ужасов прошлого на счет злонамеренных властителей. Данная книга как раз и
возводит своеобразный санитарный барьер на пути околоисториографических
пошлостей и псевдосоциологических банальностей.
Лично для меня, давно привыкшего к высокому теоретическому
уровню венгерской русистики и знакомого с предыдущими работами Т.Крауса, данная
книга все же явилась неожиданностью. Всякий автор, уставший от современных
детских "игр в альтернативы" революции и потому склонный к
педалированию принципа кризисной безальтернативности русской истории, невольно
ждет подтверждений собственных установок от работ совершенно иного характера.
Но Т.Краус не только "оправдал ожидания" такого рода, но и уверенно
показал, что вопрос о степени обреченности революционной России на Термидор
может быть вынесен в совершенно неожиданную плоскость, где предстанет куда
более сложным, чем принято было считать.
Нельзя не отметить и другого момента. Не секрет, что
в нынешних условиях своеобразная идейно-политическая репутация того или иного обществоведа
в массовом восприятии "опережает" и даже заслоняет содержание и
выводы его конкретных работ. От исследователя ждут очередного утверждения его
кредо, а не чего-то качественно нового, чем нередко провоцируется
"мельчание" аналитической мысли. В данном случае автор, обладающий достаточно
определенным политическим имиджем, доказал, что можно быть новатором и
оставаться интеллектуально независимым в рамках любой идейной традиции.
Книга, имеющая чем-то шокирующий современного читателя
подзаголовок "Духовные предпосылки сталинского переворота", целиком
посвящена анализу внешне слабо атрибутированного взаимодействия и
сответственной внутренней эволюции трех течений революционной и
постреволюционной мысли: марксистской "ортодоксии" (меньшевизма),
внешне непересекающегося с материалистической традицией небезызвестного
"сменовеховства" и, наконец, большевизма в двух его неслучайных
ипостасях - "генеральной линии партии" и столь же мифической
"оппозиции". Строго говоря, каждому из этих течений уже были посвящены
специальные исследования. Беда лишь в том, что до Т.Крауса мало кто задумывался
о взаимообсловленности их внутренней эволюции.
Отмечая этот определяющий компонент авторского дискурса,
хотелось бы подчеркнуть и другое: исследовательской конкретике предпослан
блестящий, пусть библиографически несколько устаревший, анализ современного
состояния историографии русской революции. То, что нынешний уровень осмысления
последней недостоин ее масштабности, Т.Краус проиллюстрировал более чем
убедительно. Но важнее, что ему удалось показать, что человеческая мысль,
несмотря на утопические выверты и профетические откровения, всегда вязнет в
опыте прошлого, не успевая отвечать на реальные вызовы времени - это
удивительным образом роднит историков с их "героями". Отсюда
характерный, совершенно справедливо подмеченный автором, феномен: российская
историческая наука столь же быстро перекрашивается, как медленно
перестраивается - именно в этом драматизм современной историографической
ситуации.
Со времен Великой французской революции над революционерами
всегда зависал дамоклов меч Термидора, что провоцировало наиболее нетерпеливую
их часть на безоглядную самоотдачу пафосу разрушения старого. В этом смысле
теоретизирование вождей меньшевизма наиболее поучительно. В целом меньшевизм
уже с ноября 1917г. только и делал, что жил ожиданиями
контрреволюционно-бонапартистского вырождения большевизма в связи с тем, что
справедливо считал Октябрьскую революцию далекой от "пролетарского"
идеала в связи с сильной отягощенностью ее "солдатски-люмпенским" и
"мещански-крестьянским" компонентом. Поворот к нэпу казался им
подтверждением их теоретических прогнозов, но их установки вряд ли могли иметь
сколь-либо заметный общественно-политический резонанс, не окажись они связаны с
известным смятением в большевистском лагере, продолжавшем оперировать
аналогичными классовыми категориями, и не наложись они на
"сменовеховское" поветрие, исходящее из совершенно иной социальной
среды.
На мой взгляд, революционеры психологически всегда готовы
к участи жертвы, а не роли победителя, и не дай Бог, чтобы это подкреплялось
теоретическими установками, парализующими постреволюционные инновации в их
собственной среде. Достоинством книги является то, что из нее видно, насколько
идейно беззащитным могли ощутить себя большевики-"победители" перед
непривычной риторикой двинувшихся в Каноссу "побежденных" - и не
только в лице "сменовеховцев".
Формально, нет ничего внешне более противоположного
чем социал-демократия с ее интернационализмом и неославянофильски эгатизированное
"веховство" и последующее "сменовеховство". На деле книга
Т.Крауса заставляет лишний раз задуматься: у истоков того и другого стояло
идейное отщепенчество интеллигенции; русская революция протекала в двух
измерениях - международном и внутрироссийском; любая последующая их
"нестыковка" влекла за собой то, что было позднее названо национал-большевизмом.
Думается, что можно согласиться с автором, что "сменовеховство"
действительно подготовило возникновение авторитарного режима нового типа,
идейную основу которого составляла некая гетерогенная комбинация революционного
патриотизма (точнее мессионизма), традиционного русского национализма и
обновленного эгатизма. Но справедливо ли то, что "во второй половине
1920-х годов был уничтожен не большевизм, а национал-большевизм" (с.114)?
Может быть, последовательно уничтожалось все то, что препятствовало возрождению
российского имперства в наиболее архаичных, патерналистских, т.е. единственно
понимаемых постреволюционной массой формах?
Как бы то ни было, данное исследование содержит куда
больше вопросов, нежели готовых ответов. В этом, разумеется, его достоинство, а
не слабость.
Принципиально важное значение для современного массового
сознания имеет вопрос: имела ли "антисталинская оппозиция" шансы на
успех? Автор, успешно мобилизовав документы Гуверовского архива и Хогтонской
библиотеки Гарвардского университета, показывает, что своего рода изысканный
интеллектуализм и виртуозность тактических предложений противников Сталина
составляли их слабость, а не силу. Повидимому, независимо от идейных
пристрастий любых авторов, пора взять за аксиому: в постреволюционную эпоху
победителем всегда выйдет "серое ничтожество", в наименьшей степени
связанной как догматами, так и идеалами. Современность дает немало аргументов в
пользу такого взгляда на постреволюционную эпоху.
Итак, что же дает книга для осмысления природы сталинизма?
Полагаю, что конечный ответ на этот вопрос надо все же искать в плоскости
психосоциальной истории России и всего XX в. Несомненно при этом, что изыскания
в области истории идей того уровня, который предложил автор, могут по-своему
стимулировать активизацию исследователей всех направлений.
Наконец, возникает самый острый для современного массового
сознания вопрос: если приход Сталина к власти был неизбежен, ибо путь ему
расчищала сама оппозиция, то насколько свободен он оказался в своих последних
действиях? Лично мне представляется, что книга Т.Крауса вновь убеждает, что ни
один революционер, а равно и контрреволюционер не бывает свободен в своих
поступках, более того, он оказывается заложником тех самых сил, природы которых
он не понимает или не желает принимать во внимание.
Но следует ли из этого, что революционный процесс безальтернативен?
Ранее я считал, что альтернативы возможны только в рамках общей "кризисной
кривой", причем спектр их неуклонно снижается по мере приближения к
бифуркационной точке кризиса, а затем исчезает вовсе. Данная книга в известной
степени убеждает, что альтернативы вновь могут возникнуть на рекреационной
стадии постреволюционного кризиса - надо только уметь разглядеть существо
последнего.
Хотелось бы также отметить, что наиболее
провоцирующей и в то же время уязвимой представляется заключительная часть
книги.
Несомненно,
связь между революционным кризисом начала XX в. и кризисом его конца
существует. Но я бы избежал описания современной смуты в терминах прошлого. В
любом случае, надо помнить, что рискованно замыкать историю России историей
идей, хотя роль последних все еще оказывается непомерно велика.
СОВЕТСКИЙ ТЕРМИДОР - ИДЕЯ ИЛИ РЕАЛЬНОСТЬ?
Алексей Гусев (к.и.н., МГУ)
Проблема "советского
термидора", которой посвящена монография Т.Крауса, обязательно встает
перед каждым исследователем судьбы русской революции. Все попытки игнорировать
ее - будь то в официальной доперестроечной историографии или в работах,
сводящих советскую историю к реализации "марксистской утопии"
"идеологическим режимом" - могут вести лишь к одному: полному
смешению различных исторических периодов и катастрофическому искажению сути
происходивших в обществе процессов, прежде всего - процесса складывания
бюрократической социальной системы. Если же отбросить примитивное представление
о линейном развитии России от 1917 к 1937 или, скажем, к 1977г. и рассмотреть
его как цель радикальных общественно-политических трансформаций, то избежать
аналогий с термидором и бонапартизмом невозможно. Но насколько точны такие аналогии?
Каковы пределы их применения? Помогают ли они понять произошедшее в России и
СССР или отражают только поверхностное сходство явлений?
Чтобы разобраться в этих вопросах сегодня, нужно
знать, как ставились и решались они прежде, знать историю дискуссий по данному
кругу проблем в прошлом. Хотя и не являясь первым в историографии исследованием
данной темы, книга Крауса, анализирующая основные подходы к проблеме
"советского термидора" в 20-е гг. на основе множества новых, в том
числе архивных, источников, безусловно, дает гораздо более полное представления
о взглядах "национал-большевиков", меньшевиков и коммунистов
оппозиционеров, чем предшествующая литература. В этом - основная ценность
монографии.
Интересна она и собственно авторской трактовкой проблемы
"советского термидора". Последний рассматривается Краусом как феномен
"духовного" порядка: заголовок книги - "Духовные предпосылки
сталинского поворота". В чем состояли эти предпосылки? Во-первых, подробно
обрисованная многими авторами, от Устрялова до Троцкого, термидорианская
перспектива обуржуазивания коммунистического режима подтолкнула Сталина к решительному
выступлению против "капиталистических элементов". Во-вторых,
различные термидорианские теории стали источником теоретического заимствования
со стороны Сталина: с одной стороны, сталинизм абсорбировал ряд центральных
постулатов "национал-большевизма", с другой, перехватил знамя борьбы
с "мелкобуржуазной угрозой" из рук коммунистической оппозиции. Что же
касается самих теорий 20-х гг. о термидорианском перерождении режима, то они не
нашли практического подтверждения. Сталин не повел страну по пути
частонокапиталистической эволюции, а, наоборот, возглавил "великий
перелом", перейдя, по определению Крауса, к политике
"антитермидорианского бонапартизма". После этого, естественно,
ведущие теоретики термидора (Устрялов, Троцкий) вынуждены были отказаться от
прежних аналогий; приверженность термидорианской схеме сохранили лишь
догматики-меньшевики.
Такова, в самых общих чертах, концепция автора монографии.
"Термидора" как реальности, по его мнению, в советской истории не
было, он так и остался нереализованной гипотезой (хотя гипотеза эта сама по
себе являлась фактором исторического прогресса).
Подобная точка зрения представляется далеко не бесспорной.
Конечно, термидорианские теории 20-х гг. сыграли свою роль в идейной подготовке
"сталинского поворота", но можно ли сводить проблематику термидора
лишь к теориям? Можно ли считать термидор не состоявшимся на основании того,
что эти теории не реализовались на практике? Чтобы дать ответ, нужно прежде
всего определиться с самим понятием "термидор".
Определения термидора как исторической категории
Краус в своей книге не дает, но видно, что он вкладывает в это понятие тот же
смысл, какой вкладывали в него участники политических дискуссий 20-х - прежде
всего, Устрялов и Троцкий. Оба они в то время интерпретировали термидор как
начальный этап социальной контрреволюции (первый ее приветствовал, второй
проклинал). Проблема, однако, заключалась в том, что и тот, и другой применяли
историческую аналогию совершенно неправильно. Термидор Французской революции ни
в коей мере не был социально-контрреволюционным явлением. Наоборот, он
представлял собой необходимый момент в развитии самой буржуазной революции,
поскольку вернул ее от утопического экстремизма в рамки исторически возможного.
В результате термидорианского переворота и последовавших за ним этапов
(директории, консулата, империи) основные слои французской буржуазии не
утратили, а укрепили свое социально-экономическое господство. Одним словом, никакой
смены классового господства во Франции ни термидор, ни последующий бонапартизм
не произвели. Троцкий и Устрялов, а вслед за ними и Краус, ошиблись,
отождествив термидор с такого рода социальным переворотом.
Правда, Троцкий позже заметил свою ошибку и попытался
исправить ее. Вопреки утверждению Крауса, в 30-е гг. он вовсе не
"отмежевался" от "теории термидора" как от
"абстракции" (с.230). Достаточно заглянуть в последние работы
Троцкого, посвященные анализу СССР, чтобы увидеть: теория термидора по-прежнему
занимает в них центральное место. Лидер коммунистической оппозиции не отбросил
аналогию, а исправил ее, приведя в большее соответствие с исторической
действительностью. В 1935 г. в статье "Рабочее государство, термидор и
бонапартизм" Троцкий дал новое определение термидора: "акт реакции на
социальном фундаменте революции". Смысл французского термидора он видел теперь
в переходе власти от левого крыла буржуазных революционеров к их правому крылу.
Аналогичное явление, писал далее Троцкий, имело место и в СССР: революционный
авангард оказался в 20-е годы оттеснен от власти консервативными бюрократическими
элементами, которые, однако, не восстановили буржуазный строй, а продолжали
править в рамках новой системы.
Концепция меньшевиков также не оставалась
неизменной. К концу 30-х гг. за прежнее понимание термидора, как частнокапиталистической
реставрации продолжала придерживаться лишь небольшая группа вокруг Дана,
перешедшая в конце концов на откровенно просталинские позиции. Большинство же
русских социал-демократов признало, что термидор в СССР осуществился без
восстановления частной собственности. Наконец, Устрялов, не отказавшись от
аналогии с термидором, вложил в нее в начале 30-х новый смысл, определив
"советский термидор" как сближение "коммунистической"
диктатуры с фашизмом.
Таким образом, мы видим, что представители всех трех
течений, разрабатывавших теорию "советского термидора", пришли в
период после "сталинского поворота" к более адекватному пониманию
данного феномена и, несмотря на идеологические различия, сделали на основе
этого один и тот же вывод: термидор в СССР действительно совершился.
И, действительно, отказ от исторически ошибочной интерпретации
термидора как восстановления разрушенного революцией социального порядка,
позволяет увидеть в судьбах французской и русской революций очень близкое
сходство. Победа массового народного движения - установление диктатуры
"революционной элиты", "углубляющей" революцию с помощью
радикально утопических мероприятий и широкомасштабного террора - возвращение
революционной власти к реалистической политике и одновременное подавление ею
последних народных выступлений - смена олигархического режима авторитарным. Все
эти этапы четко прослеживаются как во Франции 1789-1799, так и в России
1917-1929гг. Третий из них соответствует термидору. Во Франции он пришелся на
1794, в России - на 1921г., разница состояла лишь в том, что во втором случае
был самотермидор, осуществленный самим большевистским руководством. Ленин
прекрасно сознавал это. "Рабочие-якобинцы более проницательны, более
тверды, чем буржуазные якобинцы, и имели мужество и мудрость сами себя
термидоризировать," - говорил он Ж.Садулю.
Сходство между французским
и "советским" термидором - не только в стабилизации нового режима на
базе более умеренной и соответствующей реалиям времени экономической политики,
но и в укреплении диктатуры правящей элиты над массами. Подобно тому, как
французские термидорианцы, отказавшись от массового иррационального террора,
тем не менее не колеблясь расстреливали народные демонстрации под лозунгом
"Хлеба и Конституции 1793 года!", большевики утопили в крови
Кронштадское выступление, участники которого требовали восстановления советской
демократии. Неудивительно, что политический термидор и во Франции, и в России
проложил прямую дорогу к брюмеру, то есть победе авторитаризма.
Но можно ли
говорить о реальности “советского термидора”, если понимать его как
стабилизацию, закрепление социально-экономических завоеваний революции? Ответ
на этот вопрос зависит от того, о какой революции идет речь. 1917 г.
потенциально нес в себе две революции: 1) “модернизационную”, вызванную
необходимостью преодоления экономической и социальной отсталости России, и 2)
социалистически ориентированную революцию трудящихся. Последняя могла
развиваться лишь в рамках широкой демократии самоуправляемых массовых
организаций. Установление монопольной диктатуры большевистского партаппарата,
фактическая ликвидация Советов и огосударствление профсоюзов автоматически
означали ее поражение. О каком-либо социалистическом термидоре или, тем более,
бонапартизме речь идти не может: политическое бесправие масс неизбежно
предполагает их подчиненный статус и в социально-экономической сфере.
Иначе обстоит дело с судьбой “модернизационной” революции.
Именно ее вариант реализовался в России и СССР, приведя к коренному преобразованию
экономики и социальной структуры общества. Преобразования эти опирались,
однако, на видоизмененные капиталистические отношения; революция шла по пути
особого буржуазного развития, специфика которого определялась сосредоточением
всего капитала в руках его чистой персонификации
– тоталитарного государства. Но прежде чем прийти к интегральному
госкапитализму и тоталитаризму, “модернизационная” революция миновала ряд
промежуточных этапов, одним из которых и был “советский термидор”. Ликвидировав
“крайности” революционного периода и одновременно продемонстрировав “железный
кулак” недовольным низам, большевистские лидеры проделали в 1921г. то же самое,
что и французские термидорианцы в 1794.
Проблематика
“советского термидора” не сводится, таким образом, только к “духовному” аспекту
– она гораздо шире. Но рассмотрение этого аспекта, предпринятое в книге
Т.Крауса, безусловно необходимо и полезно. Другие же грани поставленной
проблемы станут, будем надеяться, предметом особого обсуждения и исследования в
будущем.
СЛОЖНО, НО ИНТЕРЕСНО
Владислав
Хеделер
(к.ф.н., журнал "INITIAL. Berliner
Debatte")
Действие яда "собственность" оказалось
таким мощным, что уже простые воображения о собственности вызывали у
большевиков кошмарные сны. С тех пор в партии русских коммунистов поселился
призрак вырождения. Этот призрак оставил свой след в программе РКП(б), принятой
VIII съездом и действовавшей до 1961 года, в которой говорится об отказе от
денег, рынка и провозглашается быстрое продвижение к коммунизму.
В последующее время друг другу
враждебные, непримиримые группировки левой оппозиции и правого уклона исходили
из этого общего представления, этой концепции марксизма. Эта теоретическая модель
лежала в основе "Азбуки коммунизма", популярного введения в программу
РКП(б), авторами которой являлись Н. Бухарин и Е. Преображенский. Так же
воспринимали марксизм Г. Пятаков и Бухарин, когда вместе работали над книгой
"Экономика переходного периода". Держа курс на НЭП, названные
теоретики русского коммунистического движения пошли разными путями.
Т.Краус откликнулся своей интересной
книгой на эту тему, обратился к вопросу, как развивалась во взаимодействии
большевистская теория и политика с 1917 по 1928 гг. Автор убедительно показал,
как трудно, сложно, но и интересно дается размышление над этими вопросами.
Понятия и терминология, используемые в большевистской политике и в теории
марксизма часто употребляются как синонимы, хотя это не всегда верно. Т. Краус
хорошо показал нюансы, которые имеются в этих вопросах.
Было бы желательно, продолжить
начатое исследование включая других теоретиков и расширяя хронологию. Сам автор
требует (с. 49) продолжить реконструкцию теории, которая разрабатывалась
отдельными фракциями русской социал-демократии. Незадолго до презентации книги
Крауса в Москве вышла первая солидная биография Ю. Мартова. И.Х.Урилов, автор
книги о Мартове и Краус согласны в том, что термидор означает начало упадка
революции, конец демократического развития в России.
В дальнейшей работе было бы
желательно перевести из сносок в главный текст тему, которой бегло касается
Т.Краус на с. 152 и 172 (свертывание внутрипартийной демократии в ходе борьбы с
оппозицией). Вопрос, который я имею в виду, связан в проблемой соотношения
теории и практической политики, в которой олицетворялась генеральная линия
партии. Интересно знать, как доводили эту зигзагообразную линию до основных
низовых партийных организаций.
На первый взгляд аргументация
автора, что большевики в конце концов попали в ловушку ХХ века, весьма
убедительна. На второй взгляд, важнее понять, что в действительности
большинство выдвигаемых в тот период концепций было нацелено не в будущее, а
постоянно возвращалось к истокам теории. А уже потом старались заново
прокладывать путь в светлое будущее. Концепции оказывались более
консервативными, чем современными. Слова Ленина в связи с казнью его брата
Александра и сегодня остаются актуальны: "Мы пойдем другим путем".
О ПРИЧИНАХ ПАДЕНИЯ НЭПА
Михаил Воейков (д.э.н., ИЭ РАН)
Так озаглавлен один небольшой подраздел книги
Т.Крауса, но эта проблема представляется мне ключевой для всей темы советского
термидора. Обычно, начало нэпа связывают с 1921 годом, а завершение его где-то
с концом 20-х годов. И возникает вопрос: советский термидор следует связывать с
началом нэпа или с его концом? Многие большевики советский термидор связывали с
началом нэпа, в частности ещё Ленин писал о самотермидоризации. Троцкий, по
всей видимости, полагал, что термидор наступил тогда, когда сталинская фракция
полностью узурпировала власть в партии и стране. Автор книги также, видимо,
склоняется к позиции Троцкого, что советский термидор наступил в конце 20-х
годов. Об этом, например, свидетельствует подзаголовок книги "Духовные
предпосылки сталинского поворота. 1917-1928", т.е. надо понимать, что сам
переворот (термидор) произошел после предпосылок, как их следствие.
Значит, Т. Краус связывает термидор
с концом нэпа или, может быть, с нэпом вообще (хотя этот вопрос достаточно
четко в книге не прояснен). В этом отношении представляется интересным обсудить
два вопроса. Первый - о причинах падения нэпа (а значит, о причинах термидора),
оригинальную трактовку которых подробно излагает автор. Второй - насколько в
действительности конец нэпа означал советский термидор.
Итак, причины падения нэпа. Автор
рассматривает несколько причин (см. стр. 180). Первая - потому что не была разработана
теория нэпа. Для автора это совсем не главная причина, а может быть, даже и
вовсе не причина. И это верно. В истории мало что делается с ранее
разработанной теорией. Вторая - это экономическая изоляция, "в которой
оказалась Россия в ходе 20-х годов" (разрыв дипломатических отношений с
Англией в мае 1927 г. и т.д.). Однако, думается, экономическая изоляция России
в конце 20-х все же была значительно меньше, чем в начале нэпа. Советская
Россия в начале 20-х гг. имела дипломатические отношения из ведущих европейских
стран только с Германией, к концу 20-х эти отношения были восстановлены
практически со всеми. Разрыв с Англией в 1927 г. остался лишь краткосрочным
эпизодом. Более того, объем внешней торговли СССР (а это самый главный
показатель экономической изоляции или не-изоляции) за этот период показывает
рост более чем в 6 раз (с 222 млн. руб. в 1922-23 гг. до 1377 млн. руб. в 1928
г. в сопоставимых ценах). Но главное, динамика нэпа определялась прежде всего
внутренними причинами развития экономической и политической ситуации.
Основную же причину сворачивания
нэпа автор видит в нерешенности "проблематики общественного контроля над
капиталистическим сектором" и в связи с этим отсутствием
"сколько-нибудь ясной формы "надзора" за деятельностью
государственной бюрократии". Могли ли, - спрашивает автор, - при данных
условиях "долгое время сосуществовать экономические секторы, функционирующие
на принципиально разной основе?". Автор прав, это действительно, важный
вопрос для понимания сущности нэпа и его судьбы. Однако у меня несколько иная
точка зрения на причины падения нэпа.
Краус верно полагает, что в падении
нэпа нельзя винить лично Сталина в силу его скверного характера или
"вредительской деятельности". Надо согласиться с автором, что дело
совсем не в том, что "Сталин захотел разрушить нэп по какой-то продуманной
теории" (с. 189). Сталин и его сторонники действительно, были объективно
поставлены в такие условия, что им ничего не оставалось делать как сворачивать
нэп. "В январе 1928 г. Сталин в очень значительной степени не был хозяином
положения и лишь выражал своеобразие сложившейся исторической ситуации", -
пишет Краус (с. 195). Однако эта ситуация не свалилась как снег на голову,
совершенно неожиданным образом. Её можно было вполне предвидеть заранее. На что,
собственно, указывал Троцкий и левая оппозиция еще в начале 20-х годов. Троцкий
также считал, что неправильная политика Сталина в конце концов приведет к
чрезвычайным мерам, что и свершилось с приемлемой точностью в конце 20-х.
Но возникает вопрос - сохранился бы
нэп, если Сталин и его товарищи руководствовались изначально предложениями левой
оппозиции? И здесь мы подходим к анализу более глубинных причин падения нэпа.
Новая экономическая политика была
новой по сравнение с политикой "военного коммунизма", т.е.
безтоварного, безрыночного, жестко централизованного регулирования экономики.
Допуская торговлю и рынок советское правительство по необходимости шло на
некоторое оживление, даже развитие капиталистических элементов. Поэтому нэп в
более глубоком его понимании был органично связан с развитием буржуазных
отношений. В книге очень хорошо показано, что Сталин как раз этого и не
понимал. "Для Сталина, - пишет Краус, - свободный рывок и нэп были не
взаимосвязанными, а противоречащими друг другу категориями" (с. 191).
Вообще говоря, это очень важный момент, на который обратил внимание автор
впервые для нашей социально-экономической литературы.
Таким образом, Сталин понимал нэп не
как систему рыночного хозяйства в своеобразных условиях его государственного
регулирования, а как административную систему подавления товарного
производства. Но такое понимание приводило на практике к свертыванию нэпа по
мере развития государственного управления народным хозяйством. Хотя задачи
сворачивания нэпа Сталин специально и не ставил. Это сделали объективные
условия.
Поэтому, причина падения нэпа как
несовместимость сосуществования различных экономических секторов (скажем, государственная
промышленность и частное сельское хозяйство), на что указывает Краус, на мой
взгляд лишь формальная причина. Формальная потому, что различные сектора
народного хозяйства существуют в любой смешанной экономике и не приводят к её
краху. Даже наоборот. Государственный, частный и кооперативный сектора во
многих странах органично дополняет друг друга и являют, так сказать, лицо
современной экономики. Поэтому падение нэпа заключалось не в том, что там
пытались соединить различные сектора, функционирующие на принципиально
различных основах. Причина лежит глубже.
Дело в том, что нэп предусматривал
развитие по существу буржуазных отношений в обществе, и не только в каком-то
одном секторе, а во всей экономике. Денежные и хозрасчетные отношения, роль
прибыли и кредита как определенных регуляторов пропорций воспроизводства,
денежная оплата труда и материальное стимулирование - все это было необходимым
и для государственного сектора экономики. Но все это есть категории рыночного хозяйства,
элементы буржуазных отношений. Поэтому нэп и трактовался в самом своем начале
как отступление от социалистических ценностей первых лет революции. И в этом
смысле или только в этом смысле нэп рассматривался как термидор. И все годы существования
нэпа шла борьба не просто, да и не столько между разными укладами, а между
разными ценностными установками. То есть шла идеологическая борьба между разным
пониманием объективного экономического процесса. Крестьянство, мелкие производители,
простой народ в своей массе использовали и исполняли буржуазные ценности
национального экономического поведения. "Левая оппозиция" в партии
тянула к интеллигентским ценностям социального равенства, что в экономически и
культурно отсталой России было непонятно и нереализуемо. Это противоречие ценностей,
основанное на экономической отсталости страны и сгубило нэп.
Нэп по сути своей был выражением
социал-демократической стратегии развития, того, что, скажем, отстаивали
меньшевики. Если бы нэп развивался дальше, то волей-неволей пришлось бы
развивать демократию, в том числе и многопартийность. Но в последнем случае
власть перешла бы к партии, которая более естественно отражала, даже в своих
ценностных установках, мелкобуржуазные интересы подавляющей массы населения. На
это, естественно, большевики согласиться никак не могли. Эту дилемму начали
понимать Ленин и Троцкий, но практически сделать ничего не смогли.
Сталин всего этого не понимал.
Сохраняя рыночные категории при своей власти, он думал, что буржуазные
отношения сами собой сойдут на нет. А так как они постоянно давали себя знать,
то ему по необходимости приходилось прибегать к репрессивным мерам. И чем дальше,
тем больше.
Поэтому, на мой взгляд, нэп пал не
потому, что в конце концов его существования выявились непреодолимые противоречия,
такие противоречия были и в его начале. Нэп пал потому, что он изначально был
нежизнеспособной политической конструкцией. То есть как экономическая политика
он был единственно возможной политикой, но идеология партии, которая эту
политику проводила резко расходилась с сущностью нэпа. Естественно, что такое
сожительство долго продолжаться не могло.
В этой связи можно оспорить и
утверждение автора книги о конце 20-х годов как рубеже советского термидора,
хотя, справедливости ради, надо заметить, что сам автор такого вывода не
делает. Он даже пишет, что "сталинский перелом" парадоксальным
образом может быть описан в качестве антитермидорианского бонапартизма"
(с. 231). Такое мнение обосновывается тем, что внешние признаки буржуазности
Сталин жестоко искоренял и фразеологически укреплял большевизм. Но надо
все-таки различать внешность и сущность. В сущности общественный строй после
сталинского переворота продолжал сохранять многие буржуазные элементы и
отношения, а по внешности все это скорее напоминало феодализм. В любом случае,
наверное, ни у кого не повернется язык сказать, что сталинский перелом конца
20-х вернул к жизни идеалы первых лет революции.
На мой взгляд, термидор логичнее
относить к 1921 г., к началу нэпа. Однако этот термидор надо брать не по
отношению к самой русской революции, а к идеалам революции, которые выражала
правящая партия большевиков.
В 1921 г. большевики с удивлением, а
некоторые и с возмущением, взирали на необходимость нэпа и чувствовали приближающуюся
опасность измены своим идеалам. В конце 1920-х годов немногие оставшиеся
последовательные большевики уже определенно констатировали свершившуюся измену
идеалов ("проданная революция" Троцкого). Сталин и его группа,
пытаясь примирить реальность с идеалами, последние все больше выхолащивали и
превращали в пустую фразу, а реальность все больше превращали в большую
казарму.
Все эти соображения и возникают при
чтении книги Т. Крауса, которая интересно и глубоко трактует многие ещё малопонятные
нам проблемы вашей истории. Книга Крауса всю эту проблематику поднимает на
более современный уровень обсуждения, в чем состоит ею безусловная ценность.
О ВРЕМЕНИ ВОЗНИКНОВЕНИЯ НАЦИОНАЛ-БОЛЬШЕВИЗМА
Димитрий Чураков
(к.и.н., Московский госпедуниверситет)
Монография Тамаша Крауса
"Советский термидор" обещает стать важной вехой в историографии
русской революции. Поднятые в ней вопросы давно волнуют и российских историков,
но четко заявлены всё ещё не были. Следует так же отметить, что эта монография
- не первая работа историка, ставшая известной в России. Все эти обстоятельства
и позволят, как представляется, надеяться на долгую научную жизнь новой работы
Т. Крауса в России - стране, которой и посвящена его книга.
Недостаток места не позволяет нам
высказаться по всем тем проблемам, которые затрагивает автор. Поэтому речь
сегодня пойдёт лишь о тех из них, которые, как нам представляется, имели
важнейшее значение для судеб русской революции. Имеется в виду комплекс
проблем, связанных с историей становления и содержанием
"национал-большевизма". Нам бы хотелось сегодня развить и дополнить
некоторые выводы Г. Крауса. Прежде всего, это касается вопроса о
национал-большевизме.
В работе Т. Крауса
национал-большевизм в основном связывается с периодом 20-х годов. Лейтмотивом
его поиска становится теоретическая деятельность "сменовеховцев",
Струве, Устрялова и других. Такой подход не вызывает никаких сомнений. Однако,
как известно, определенные мотивы слышатся некоторым авторам и в событиях
вокруг Брест-Литовска. Нам представляется, что поиски корней
национал-большевизма в более ранние, чем нэп периоды и не только во вне, но и в
самой большевистской партии весьма перспективны.
Безусловно, Брестский мир стал
важным моментом, консолидирующим в большевистской партии силы, которые судьбу
революции в России не связывали с мировой революцией. Но сводить
национал-большевизм только к этому, как показано в работе Т. Крауса, не
правомерно. Среди важнейших компонентов национал-большевизма является особое
отношение к государству. Особенно в условиях победившей революции.
Говоря о специфике революционного
государства, нельзя забывать, что речь идёт о русской революции. Даже если
отвлечься от тех дискуссий о природе государства в России, о которых пишет Т.
Краус, перед нами совершенно особая ситуация, когда война заставляет
государство брать на себя и несвойственные ему экономические функции. Таким
образом, мы можем условно сформулировать три основных момента, позволяющих
говорить об истоках и природе национал-большевистской идеологии уже применительно
к 1917-1918 годам. Их можно в общих чертах обозначить следующей триадой:
государственно-национальная самодостаточность русской революции, централизм,
преобладание в экономике государственного контроля.
Понятно, что трактуемый так,
национал-большевизм успел проявить себя не только в борьбе вокруг Бреста. Так
или иначе, его проявления можно найти практически во всех шедших тогда в партии
дискуссиях. И не только в них, но и в практической политике большевиков. Даже
если взять такой совершенно узкий вопрос, как судьбы рабочего самоуправления в
зеркале первой Советской (а ведь не менее верно сказать и первой Российской!)
Конституции 1918 г., этот вывод окажется верным.
При подготовке Конституции стычки
шли практически по всем вопросам. Дебатировался, к примеру, вопрос о порядке выборов
в городах. Проводить ли их на основе максимально широкого участия граждан или
предоставлять право голоса только членам профсоюзов? Форсирование революции
требовало второго подхода. Другой вопрос - о соотношении прав центра и
регионов. К примеру, такой яркий представитель левого большевизма как М.Н.
Покровский, резко выступал за расширение прав местных Советских органов в ущерб
центру. Его позиция встретила жесткое противодействие. Фактически, главным
критиком оказался И.В. Сталин.
В конечном итоге за этим за всем
стояло столкновение двух совершенно разных моделей строительства революционного
государства. Разумеется, между ними существовало великое множество
промежуточных позиций. Один и тот же человек, выступавший за производственный
демократизм, мог быть поборником централизма и наоборот - централист по
убеждениям мог поддержать меры, ведущие к вакханалии необузданного локализма.
Вопрос осложнялся национальным аспектом при определении типа федерации. Однако
именно в ходе конституционной дискуссии наметились тенденции, нашедшие своё
организационное воплощение в некоторых проявлениях производственной демократии
и рабочего самоуправления. Шаг от фабричного конституциализма к конституции
государственной был намечен. Но не менее значимым был шаг сделанный не в
обратном, но, все же, совершенно в ином направлении.
Словом левые настроения при
выработке Конституции и решении вопроса о правах местных органов
самоорганизации пролетариата проявились в полном объёме. Им могла противостоять
только жесткая, не менее чёткая доктрина. Такой доктриной в условиях нарастания
хаоса могла стать и стала доктрина сильного государства. Стоит ли удивляться,
что с оглашением соответствующих проектов в конституционной комиссии выступил
Сталин. Одновременно с отказом от производственного федерализма, как
разрушающего государство началось свертывание самого рабочего самоуправления,
на которое эти идеи могли, так или иначе, опираться.
Можно в позиции Сталина найти и в
более ранние периоды некоторые аспекты, из которых позже вырастали идеи
национал-большевизма. Так, если на VI съезде РСДРП(б) Н.И. Бухарин видел резерв
русской революции в западном пролетариате, то Сталин - в русском крестьянстве.
Чем, как не стремлением к сильной государственности можно объяснить и
оборонческую позицию Сталина до приезда Ленина? Троцкий упрекал за это Сталина
в оппортунизме по отношению к революционной идее. Но в том-то и дело, что
Сталин уже тогда мог на практике руководствоваться совершенно иной идеей.
В этом случае и переход на ленинские
позиции Сталина может трактоваться не только как капитуляция. Характерно, что
окончательный переход Сталина на позиции вернувшегося вождя происходят в
условиях апрельского кризиса Временного правительства. Некоторые современные
исследования могут показать, что именно этот кризис окончательно
дискредитировал власть в её либеральном исполнении. Многие государственники уже
тогда задумались над тем, что для спасения государства
Временное
правительство поддерживать нельзя. Для Корнилова это решение могло привести к
одним выводам, дли Сталина - к другим. Сохранить .революционную физиономию и
могли помочь апрельские тезисы, своим острием направленные против Временного
правительства и на замену либерального государства другим, пользующимся
авторитетом масс.
Таким образом, в позиции предтеч
национал-большевизма и его отцов на первое место выступает идея сильного
централизованного государства. Это качественно иная философия и психология,
которая лежала в основе левой доктрины. Но в определенном моменте и
национал-большевизм не был воплощением всей "национальной идеи".
Более того, левые коммунисты подспудно так же опирались на некоторые тенденции,
уходящие корнями в русскую историю. Вопрос этот достаточно сложен и требует
дополнительных глубоких изысканий. В общих же чертах речь идёт о том, что
производственная демократия, на которую опиралась часть левых, в России в 1917
г. во многом восходила к общинным и артельным традициям. Не случайно, поэтому
многие левые осуждали "патриархальные" фабзавкомы и приветствовали
"вестернизированные" профсоюзы.
Что же касается идеи сильного
государства в национал-большевизме, то много лет спустя русский философ-эмигрант
Г.П. Федотов, оценивая "сталинский термидор" как "перерождение
революции", подчеркивал, что он восходит к имперскому, российскому, а не
русскому сознанию, поскольку группе, стоящей у власти, "легче усвоить
империалистический стиль Империи, чем нравственный завет русской интеллигенции
или русского народа". Но можно ли говорить о термидоре, если отдельные
идеи, составившие его доктринальную суть, столь отчётливо стали звучать ещё до
Октября и сразу после него? Ещё до нэпа? Не идёт ли речь о подспудном противоборстве
нескольких тенденций в самой революции, победа одной из которых стала очевидна
только к середине 20-х гг.?
Вот, собственно, тот круг проблем,
над которыми заставляет задуматься книга Тамаша Крауса российских историков. Её
отличает четкость авторской позиции и солидная аргументированность выводов.
Безусловно, это ускорит решение поднятых в ней проблем. Без этого вряд ли
возможно составить современную, научную картину Октября, всех его
психосоциальных, аксиологических, институциональных, доктринальных и прочих
сторон. Помимо этого, работа Крауса позволяет российским историкам взглянуть на
себя как бы со стороны. Это взгляд человека не озлобленного, объективного,
доброжелательно настроенного к объекту своего изучение. И всё это так же имеет
немалую ценность для отечественной исторической науки.
ОБЪЕКТИВНЫЙ СМЫСЛ СТАЛИНСКОЙ КОНТРРЕВОЛЮЦИИ
Андрей Колганов (д.э.н., МГУ)
История полных драматизма событий, приведших к торжеству
сталинизма в СССР, освещалась до сих пор в основном в контексте идеологической
и политической борьбы. Те реальные альтернативы общественного развития, вокруг
которых, собственно, и шла эта борьба, также преподносились едва ли не исключительно
в идеологически окрашенном обрамлении: капитализм или социализм,
"правильный" социализм против "неправильного" социализма…
Хотя книга Т.Крауса непосредственно обращена также к
идейной борьбе того периода, который подготавливал торжество сталинской линии,
она имеет и другую, гораздо более важную задачу - выяснить объективную
подоплеку разворачивавшейся борьбы. Эта книга поднимает большой пласт
источников, в том числе и впервые вводимых в научный оборот. Надеюсь, профессиональные
историки воздадут должное этой стороне исследования Т.Крауса. Однако меня
интересует иная сторона этой книги. Меня интересуют в первую очередь те
фундаментальные теоретические вопросы, которые Тамаш Краус ставит в своей
работе.
Им прямо формулируются определенные представления об
объективных социально-экономических противоречиях того периода, и в связи с
этим - противоречия политических программ и идеологии противоборствовавших
политических сил. Главное из этих противоречий - необходимость продолжения
незавершенной капиталистической модернизации в государстве без буржуазии и
небуржуазными методами.
Именно из этого противоречия и были рождены
социально-политические конфликты того времени. Наступление сталинского
"большого перелома" конца 20-х - начала 30-х годов определялось тем,
что в предшествующий период ни линия партийного большинства, ни линия
"левой оппозиции" не давали практических ответов на вопрос, как
осуществить модернизацию при сложившихся в СССР реальных экономических условиях
и при реальной расстановке социально-политических сил.
Концепция движения к социализму через государственный
капитализм, которую исповедовало партийное большинство, не содержала ответа на
вопрос, что делать с растущими в результате такой политики претензиями
буржуазных элементов на защиту собственных экономических интересов и, в
дальнейшем, на политическое представительство этих интересов. Как можно было совместить
интересы буржуазных слоев с целями мобилизации хозяйственных ресурсов для
ускоренной промышленной модернизации ("индустриализации")? Не было
ответа также на вопрос о том, как можно одновременно допускать рост
капитализма, мобилизовать ресурсы для модернизации, да при этом еще остаться на
почве социалистических идей и ценностей (в частности, идти по пути развития
советской демократии вплоть до самоуправления и отмирания государства).
Не было ответа на этот вопрос и у внутрипартийной оппозиции.
Сторонники Троцкого (и еще более левые группировки) одновременно настаивали на
невозможности строительства социализма в одной стране, протестовали против
политики поощрения роста буржуазных элементов, и требовали приступить к
политике промышленной модернизации.
Главное, чего не знали ни партийное большинство, ни оппозиция,
- как превратить советскую демократию и самоуправление в инструменты проведения
политики ускоренного промышленного роста, при неизбежной опоре на мировой
рынок, в мелкокрестьянской стране с малочисленным и культурно неразвитым рабочим
классом.
Сила сталинской политики заключалась в том, что он интуитивно
нащупал ответ на поставленные вопросы, отбросив по меньшей мере одно из
ограничений в условиях задачи. Это было не следствием изощренной логики, а
следствием того, что Сталин оказался выразителем реально складывавшейся новой
расстановки социально-политических сил. На господствующие позиции еще со времен
гражданской войны выдвигалась новая сила. Небольшой слой квалифицированного
потомственного пролетариата и смыкавшейся с ним интеллигенции, бывшие кадровой
базой и идейными вдохновителями Октябрьской революции, оказались задвинуты на
задний план довольно многочисленным и гораздо лучше организованным и обладавшим
значительно более сильными рычагами власти слоем партийной, советской и
хозяйственной бюрократии.
Именно на силу этого слоя сделал ставку Сталин, став
выразителем его интересов. Социалистическими ценностями, сохранив их по
идеологическим соображениям в виде ограниченного набора лозунгов, пришлось по
существу пожертвовать. Для мобилизации хозяйственных ресурсов в полубуржуазной
мелкокрестьянской стране требовалась жесткая централизованная власть и столь же
жесткая хозяйственная система.
Тамаш Краус подробно показывает мучительные поиски
политической линии, которая была бы способна вывести СССР на путь
технологической модернизации в рамках социализма. В абстрактно-теоретической
постановке вопроса такое решение могло быть найдено. Но реальные экономические,
социальные, культурные предпосылки и расстановка политических сил в стране не
давали сколько-нибудь значительных шансов для такого решения. Рабочий класс,
составлявший меньшинство населения, в значительной мере не оторвавшийся от
крестьянских корней, в значительной мере неграмотный, силы которого были
подорваны двумя разрушительными войнами, оказался, разумеется, не в состоянии
выдвинуть собственную модель решения проблемы модернизации страны, и не только
выдвинуть, но и выиграть борьбу с бюрократией за осуществление этой модели.
Наоборот, Сталин, возглавивший бюрократию в борьбе за
реализацию своей, бюрократической модели модернизации СССР - модель жесткой
централизации и подавления собственных интересов различных социальных слоев в
обмен на некоторые государственно-бюрократические гарантии - одержал победу над
ростками альтернативных социально-политических инициатив, выразителем которых
пыталась быть оппозиция.
Этот подход показывает несостоятельность тех идеологических
этикеток, которые применялись в ходе борьбы вокруг пути развития СССР. И
сталинский "социализм", якобы построенный в середине 30-х годов, и
борьба оппозиции за подлинную социалистическую революцию - оба были далеки от
реального выбора, который делала страна. Сталинский "социализм" был
мифом, но мифологической была и убежденность левой оппозиции, что на
"правильном" пути тогда все же можно было построить социализм.
Однако именно такое идеологическое обрамление борьбы
вокруг капиталистической по своей сути модернизации также было не случайным.
Ведь эта модернизация осуществлялась без прямого участия буржуазии, во всяком
случае - российской. И иной возможности тогда не существовало. Какой бы проект
модернизации не осуществлялся бы - сталинский ли, оппозиционный ли, - они в
равной мере основывались на объективной невозможности осуществить модернизацию
бывшей Российской империи руками буржуазии. Появление в российской модернизации
хотя бы некоторых реальных черт социализма было в таких условиях неизбежным. Но
точно также следовало считаться с тем, что эти черты не имеют возможности
развиться в целостную социалистическую систему.
Книга
Т.Крауса имеет ту несомненную ценность, что
открыто ставит вопрос об этих альтернативах. Может быть, видение этих
альтернатив самим автором несколько отличается от того, которое изложено здесь.
Но, во всяком случае, мне представляется, что развитие научных исследований в
этом направлении будет означать переход дискуссии о природе СССР на качественно
новую ступень. Редко приходится сталкиваться в историческом исследовании со
столь органичным сочетанием массива исторических фактов и их глубокой
теоретической интерпретации. Именно такое сочетание в немалой степени
определяет значение книги "Советский термидор". Переход от описания
событий к их пониманию всегда дается с большим трудом. Тем приятнее наблюдать,
когда такой переход все-таки происходит.